Последняя отрада, Гамсун Кнут, Год: 1912

Время на прочтение: 193 минут(ы)

Кнут Гамсун
Последняя отрада

ГЛАВА I

Я ушел в леса.
И вовсе не из чувства обиды на что-нибудь и не потому, что людская злоба причинила мне особую боль, но раз леса не идут ко мне, то я иду к ним. Вот и все.
На этот раз я ушел не как чернорабочий или бродяга. У меня есть деньги, я пресытился всем, мне надоели и успех и удача,— понимаешь ли ты это? Я покинул свет, как султан, который покидает обильный стол, гарем и цветы и надевает на себя власяницу.
Конечно, я мог бы нашуметь при этом немного больше. Дело в том, что я собираюсь здесь размышлять и раскаливать докрасна свое железо. Ницше по этому случаю сказал бы следующее: ‘Последние мои слова, с которыми я обратился к людям, вызвали в них сочувствие, они кивнули мне. Но это и были мои последние слова, прежде чем я ушел в леса. Ибо тогда я понял, что сказал нечто нечестное или глупое…’
Но я ничего не сказал, я просто ушел в леса.

* * *

Пожалуйста, не думай, что здесь так ничего и не случается. Здесь идет снег, совсем как в городе, а птицы и животные хлопочут с утра до вечера и с вечера до утра. Я мог бы посылать отсюда обличительные истории, но я этого не делаю. Я удалился в леса ради уединения, а также ради того железа, которое я храню в себе и которое раскаливается. Сообразно с этим я и обращаюсь с самим собой. Если когда-нибудь повстречаю оленя, то, может быть, я скажу: ‘Господи боже ты мой, да ведь это олень, и он свирепый’. Но если олень произведет на меня слишком сильное впечатление, то я скажу: ‘Это теленок или птица какая-нибудь’… и я буду лгать себе без зазрения совести.
Будто бы здесь ничего не случается.
Однажды я был свидетелем того, как повстречались двое лопарей. Это были молодой парень и молодая девушка. Вначале они вели себя, как и подобает вообще людям. ‘Боррис!’- сказали они друг другу, и оба улыбнулись. Но сейчас же вслед за этим они повалились кувырком в снег и на некоторое время скрылись с моих глаз. Когда прошло с четверть часа, я решил, что надо пойти посмотреть, не задохнулись ли они в снегу. Они поднялись, как ни в чем не бывало, и каждый пошел своей дорогой.
Никогда во всю свою долгую жизнь не видал я, чтобы кто-нибудь так здоровался.

* * *

Я живу и день и ночь в покинутой землянке, в которую приходится залезать ползком. По всей вероятности, кто-нибудь уже давно сложил ее в минуту крайности, быть может, какой-нибудь беглец скрывался в ней от погони в ненастные дни.
В землянке нас двое. Впрочем, если не считать Мадам за человека, то выходит, что в землянке живу я один. Мадам — это мышка, с которой я живу и которой дал это имя, чтобы выразить ей свое уважение. Она поедает все, что я оставляю в углах, а иногда она сидит и смотрит на меня.
В землянке я нашел старое сено, которое я любезно предоставил в пользование Мадам, а для своей постели я набрал, как это и полагается, мягкой хвои. У меня есть топор, пила и кое-какая посуда. Для спанья у меня есть мешок из бараньей шкуры, мехом внутрь. Всю ночь на очаге у меня горит огонь, моя куртка, которая висит возле очага, к утру вся пропитывается запахом свежей смолы. Когда у меня является желание выпить кофе, я выхожу из землянки и наполняю котелок чистым снегом, потом я вешаю котелок над огнем и получаю прекрасную воду.
‘Ну, что это за жизнь?’
Теперь ты сказал глупость. Это такая жизнь, о какой ты не имеешь и понятия. Ты живешь в городе, у тебя есть квартира, хорошо меблированная, у тебя много безделушек, картин и книг,— но у тебя есть жена и служанка, и у тебя множество всевозможных расходов. Ни днем, ни ночью ты не имеешь покоя, потому что ты должен участвовать в общей гонке. А я наслаждаюсь покоем. Что же, наслаждайся твоей интеллектуальной жизнью, книгами, искусством и газетами! Охотно уступаю также тебе твои кафе и твой виски, от которого я каждый раз чувствую себя нехорошо. А я наслаждаюсь жизнью в лесах и чувствую себя прекрасно. Если же ты предложишь мне какие-нибудь отвлеченные вопросы, желая поставить меня в тупик, то я просто отвечу тебе, например, что бог — это первоисточник всего, а люди воистину не более пылинок или песчинок во вселенной. Этим тебе и пришлось бы довольствоваться. Но если бы ты пожелал идти дальше и спросил бы меня, что такое вечность, то оказалось бы, что в этом вопросе я ушел так же далеко, как и ты, а потому я ответил бы: вечность — это просто время, которое не имеет еще формы, совсем еще не имеет никакой формы. Милый друг, иди-ка сюда, я выну из кармана зеркало и пущу зайчика на твое лицо, и освещу тебя, мой друг.

* * *

Ты валяешься в постели часов до десяти или одиннадцати утра, а встаешь все-таки утомленным и вялым. Я так и вижу тебя перед собой, когда ты выходишь на улицу: у тебя зажмуренные глаза, которые не могут переносить утреннего света. А я встаю в пять часов утра, и я бодр и свеж, и мне не хочется больше спать. Повсюду царит еще мрак, но все-таки есть еще на что посмотреть: я вижу луну, звезды, облака и наблюдаю за предвестниками погоды наступающего дня. Я могу определить погоду за несколько часов вперед. Я прислушиваюсь к шепоту ветерка. Затем стараюсь уловить, как потрескивает лед в озере Глимма: сухо и легко или глубоко и протяжно. Да, я слышу всевозможные предзнаменования, а когда светает, я соединяю те предзнаменования, какие я уловил ухом, с теми, которые я увидал с рассветом.
И я становлюсь все более и более опытным и чутким.
Но вот на востоке появляется узкая светлая полоска, звезды тают и как бы рассасываются на небе, свет побеждает тьму. Вскоре над лесом взлетает ворон и кружит в воздухе, и я предупреждаю Мадам, чтобы она не высовывала носика из нашей землянки, иначе она будет съедена.
Если же ночью выпал снег, то деревья и кусты, а также большие камни принимают какой-то фантастический вид, можно подумать, что это какие-то чудовища, которые появились ночью с другого света. Сосна, поваленная бурей, с корнями, торчащими вверх, напоминает ведьму, которая вдруг окоченела в самый разгар каких-то темных своих проделок.
Вот заячьи следы на снегу, а вон длинные следы какого-то одинокого оленя. Я беру мешок, в котором сплю, и вешаю его высоко на дереве, это я делаю изза Мадам, которая поедает все, и я углубляюсь в лес по следам оленя. Я заметил, что олень шел не по прямой линии, но все-таки направлялся к определенной цели, он шел на восток, навстречу утренней заре. На берегу реки, в том месте, где течение особенно быстро и вода никогда не замерзает, олень напился, поскоблил копытом землю в поисках мха, отдохнул немного и пошел дальше.
И вот желание узнать, что делал этот олень, куда он шел, составляет для меня, быть может, единственную мою задачу на этот день, мое единственное впечатление. И я нахожу, что этого достаточно. Дни коротки, уже в два часа я направляюсь домой среди сгущающихся сумерек. На землю спускается тихий, благодатный вечер. Придя домой, я начинаю стряпать. Мяса у меня сколько угодно, оно хранится в трех высоких сугробах снега. Впрочем, у меня есть лакомство и получше: восемь кусков жирного оленьего сыра, а также масло, а в придачу ко всему этому ковриги высушенного хлеба.
В то время, как котел кипит, я ложусь, смотрю на огонь, и мною понемногу овладевает дремота. И я сплю не после обеда, а до обеда. Когда я просыпаюсь, похлебка моя готова, в хижине пахнет вареным мясом и смолой, Мадам беспокойно бегает взад и вперед по полу и, наконец, получает свою порцию. Я ем, а потом закуриваю трубку.
Вот день и прошел. И прошел он тихо и спокойно, у меня не было никаких неприятностей. В этом царстве великой тишины я живу один, других людей нет, это сознание возвышает меня в моих собственных глазах и делает меня значительным, как бы ближним самого Бога. А что касается раскаливания железа, которое находится во мне, то я думаю, что и с этим также все обстоит благополучно, ибо Господь творит чудеса из любви к своему ближнему.
Я лежу и думаю об олене, о том, куда он пошел, что он делал на берегу реки и где он находится в настоящее время. Где-нибудь он, наверное, запутался рогами в ветвях и сорвал с дерева кору, в другом месте он наткнулся на незамерзшее болото и ему пришлось свернуть в сторону, но, обогнув болото, он снова стал придерживаться того же направления и пошел на восток. Вот о чем я размышляю, лежа, покуривая свою трубку.
А ты? Уж не прочел ли ты для сравнения в двух газетах статьи, в которых говорится об отношении общественного мнения в Норвегии к вопросу о страховании от старости?

ГЛАВА II

Когда на дворе бушует непогода, я сижу в своей землянке и раздумываю о том, о сем. А иногда пишу письма кому-нибудь из своих знакомых. Я пишу, что мне живется хорошо и что я жду от них таких же известий. Но мне не. приходится отсылать моих писем, и они становятся с каждым днем все старее. Да не все ли равно? Я связал письма в пачку и повесил их на веревке посреди потолка, чтобы Мадам не вздумала грызть их.
Раз как-то пришел ко мне незнакомец. Он пришел торопливой походкой и вместе с тем как-то крадучись. Он был плохо одет, на шее у него не было шарфа. По-видимому, это был рабочий. На спине у него был мешок, а что было в этом мешке — неизвестно. Мы поздоровались друг с другом и обменялись замечаниями относительно прекрасной погоды.
— Я не ожидал найти кого-нибудь в этой землянке,— сказал незнакомец. Вид у него был очень недовольный, вообще он держал себя вызывающе и как-то демонстративно с шумом опустил мешок на землю.
‘Однако надо показать ему, с кем он имеет дело, раз он такой бесцеремонный’, подумал я.
— Вы здесь давно живете?- спросил он меня.- И скоро вы отсюда уедете?
— Уж не тебе ли принадлежит эта землянка?- спросил я в свою очередь.
Тут он пристально посмотрел на меня.
— Если землянка принадлежит тебе, это другое дело,— сказал я.- Должен тебе только сказать, что, когда я буду уходить, то не утащу с собой в кармане землянку, словно какой-нибудь воришка.
Я сказал это очень миролюбиво, я просто пошутил, вовсе не желая обидеть его.
Однако оказалось, что я попал в точку. Незнакомец вдруг потерял свою самоуверенность. Так или иначе, но я дал ему понять, что знаю о нем больше, чем он обо мне.
Когда я попросил его войти в землянку, он с благодарностью принял мое приглашение и сказал:
— Спасибо, но я боюсь натаскать вам снегу.
И он стал тщательно счищать снег с сапог, а потом захватил свой мешок и полез в землянку.
— Я думаю, тут найдется и кофе,— сказал я.
— Пожалуйста, не беспокойтесь,— ответил он. Он вытер себе лицо и с наслаждением вдыхал в себя теплый воздух.- Я шел всю ночь,— прибавил он потом.
— Ты идешь через горы?
— Я еще не решил, куда идти. Едва ли найдется работа по ту сторону гор в зимнее время.
Я дал ему кофе.
— Не найдется ли у вас чего-нибудь поесть? Право, мне совестно просить у вас… Может быть, кусок высушенного хлеба? Я не мог ничего взять с собой в дорогу.
— Вот, пожалуйста, хлеб, масло и олений сыр.
— Да, да, плохо приходится нашему брату зимою,— сказал мой гость, принимаясь за еду.
— Быть может, ты мог бы сходить в деревню и снести туда мои письма?- спросил я.- Я заплачу тебе за это.
Незнакомец ответил:
— Нет, этого я никак не могу. Я должен во всяком случае перейти через горы, потому что мне говорили, будто есть работа в Хиллингене, в хиллингенском лесу. Так что я не могу исполнить вашего поручения.
‘Надо будет его подразнить немножко,— подумал я.- А то он тут размяк совсем, и в нем пропал весь его задор,— кончится тем, что он попросит у меня полкроны’. Я пощупал его мешок и спросил:
— Что ты тащишь с собой? Тут что-то тяжелое.
— А вам какое дело до этого?- ответил он мгновенно, придвигая мешок поближе к себе.
— Чего ты? Я вовсе не собираюсь украсть у тебя что-нибудь, я не воришка, — сказал я опять шутливым тоном.
— А кто вас знает, кто вы такой,— пробормотал он. День клонился к вечеру.
Так как у меня был гость, то я решился в лес не идти. Я сидел и разговаривал с ним и старался выспросить у него кое-что. Это был человек обыкновенный, простолюдин, ничуть не интересовавшийся тем железом, которое я собирался раскаливать, руки у него были грязные, говорил он скучно и глупо. Я догадался, что он украл все те вещи, которые находились у него в мешке. Позже я убедился в том, что в нем была известная смекалка и что жизнь научила его всяким уловкам. Он стал жаловаться на то, что у него замерзли пятки, и снял сапоги. Меня не удивило, что ему было холодно, так как на его чулках пятки отсутствовали, а на их месте зияли громадные дыры. Он взял у меня нож, подрезал лохмотья вокруг дыр и затем надел чулки, повернув их таким образом, что пятки пришлись на подъеме. Надев сапоги, он заметил:
— Ну вот, теперь мне тепло.
Он вел себя очень тихо и осторожно. Если он брал пилу и топор с гвоздя, то, осмотрев, он аккуратно вешал их на прежнее место. Осмотрев пачку с письмами, а может быть, прочитав несколько адресов, он не сразу отпустил веревку, на которой висела пачка, а попридержал ее, чтобы она не качалась. У меня не было никакого основания жаловаться на него за что-нибудь.
Он остался у меня обедать, а после обеда он сказал:
— Извините, пожалуйста, но будете ли вы иметь что-нибудь против того, чтобы я нарезал себе немного ветвей, на которых я мог бы сидеть?
Он вышел и вскоре возвратился с мягкими хвойными ветвями. Мы должны были немного передвинуть кучку с сеном, принадлежавшую Мадам, чтобы очистить ему место в землянке. Мы развели огонь на очаге, лежали и болтали.
Вечером мой гость не ушел, он продолжал валяться и как будто старался оттянуть время. Когда стало смеркаться, он подошел к окошечку в двери, чтобы посмотреть, какая погода. Он обернулся ко мне и спросил:
— Как вы думаете, выпадет ночью снег?
— Ты спрашиваешь меня, а я как раз хотел спросить об этом же тебя. Но мне кажется, похоже на то, что пойдет снег, дым стелется по земле.
Предположение о том, что ночью может пойти снег, видимо, встревожило его. Он сказал, что предпочитает уйти ночью. Но вдруг его охватила злоба. Дело в том, что я стал вытягиваться, лежа на своей постели и нечаянно снова положил руку на его мешок.
— Не понимаю, чего вы ко мне пристали,— крикнул незнакомец, вырывая от меня мешок.- Не смейте трогать моего мешка, предупреждаю вас.
Я ответил, что дотронулся до мешка нечаянно и что я не намереваюсь ничего красть у него.
— Красть? Еще чего выдумали? Уж не думаете ли вы, что я боюсь вас? И не воображайте себе этого, голубчик мой. Вот, полюбуйтесь! Вот все, что у меня в мешке,— сказал мой гость. И он начал вынимать из мешка всевозможные предметы: три пары новых рукавиц, кусок какой-то толстой материи, мешочек крупы, соленый свиной бок, шестнадцать пакетов табаку и несколько больших кусков слипшихся леденцов. На самом дне мешка у него оказалось несколько фунтов кофе.
По-видимому, все это были товары, захваченные в лавке, за исключением пакета ломаных сухарей, взятых, может быть, где-нибудь в другом месте.
— Да ведь у тебя есть сушеный хлеб,— сказал я.
— Если бы вы подумали хорошенько, то не говорили бы так,— ответил незнакомец.- Раз я отправляюсь через горы и без конца иду да иду, то неужто же мне и кусочка проглотить нельзя? Прямо стыдно слушать такие слова.
Он осторожно и аккуратно снова уложил в мешок все свои вещи, одну за другой. Пакетами с табаком он тщательно отгородил свинину от сукна, чтобы оно не запачкалось.
— Почему бы вам не купить у меня эту материю?- сказал он.- Я продам ее очень дешево. Это драп. Он стесняет меня.
— Сколько ты хочешь за него?- спросил я.
— Его хватит на целый костюм, да еще останется немного,— промолвил он как бы про себя, развертывая материю.
Я сказал ему:
— Ты являешься сюда в лесную глушь и приносишь с собой оживление, и новости, и газеты. Но давай-ка потолкуем немного. Скажи, мне, ты боишься, что завтра утром увидят твои следы, если за ночь выпадет снег?
— А это уж мое дело. Мне не впервой идти через горы и я знаю много дорог, — пробормотал незнакомец.- Вы получите это сукно за несколько крон.
Я отрицательно покачал головой, и он снова аккуратно уложил сукно в мешок, словно оно было его собственностью. Он сказал:
— Я разрежу его на такие куски, из которых выйдет по паре штанов,— тогда мне легче будет продать его.
— Лучше разрежь его так, чтобы из одного куска вышли куртка, жилет и штаны, а из другого одна или две пары штанов.
— Вы так находите? Пожалуй, так будет лучше всего. Мы рассчитали, сколько пойдет сукна на полный костюм для взрослого человека, и, чтобы не ошибиться, взяли веревку с пачкой писем и вымерили ею наши костюмы. Потом мы надрезали сукно и разорвали его на две части. Кроме полного костюма, вышли еще две пары штанов с походом.
После этого мой гость стал мне предлагать купить у него кое-что из другого товара, который был у него в мешке. Я купил немного кофе и несколько пакетов табаку. Он положил деньги в кожаную мошну и я заметил, что она была совсем пуста. Я обратил внимание и на то, с какой жадностью и как тщательно он спрятал деньги в карман и потом пощупал их еще поверх кармана.
— Немного я у тебя купил,— сказал я,— но мне ничего больше не нужно.
— Что же, я не жалуюсь, мое дело было продать, а ваше купить.
Он не унывал.
Он стал собираться в путь, а я лежал и не мог отделаться от чувства презрения к его жалкой манере воровать. Воровство под давлением голода… соленая свинина, кусок материи,— и все это спрятать в лесу. Увы, воровство совсем измельчало. Отчасти, конечно, это происходит вследствие того, что и наказания по закону измельчали. Остались только скучные и гуманные наказания. Из закона выкинули религиозный элемент, и судьи уже не представляют собою больше ничего мистического. Мне вспоминается последний судья, который излагал значение присяги так, как ее должно излагать, чтобы она производила известное впечатление. И от этого у нас волосы становились дыбом. Нет, дайте нам немножко колдовства, немножко шестой книги Моисея и святотатственного греха и законов, написанных кровью новокрещенного младенца… И украдите мешок денег и серебра где-нибудь в торговом местечке, да спрячьте этот мешок в горах, и пусть в осенние вечера над этим местом стоит голубоватый свет. Но не говорите мне о трех парах рукавиц и куске соленой свинины.
Мой гость не боялся больше за свой мешок, он вылез из землянки, чтобы посмотреть, откуда дует ветер. Я положил купленные у него табак и кофе назад в мешок, потому что я не нуждался ни в том, ни в другом. Возвратясь в землянку, он сказал:
— А я подумал, не переночевать ли мне здесь, если только я вам не помешаю.
Вечером он сидел уже совершенно спокойно, он и не думал вынимать из мешка свою собственную провизию. Я сварил кофе и дал ему кое-чего поесть.
— Пожалуйста, не беспокойтесь,— сказал он мне. После ужина он опять начал возиться со своим мешком, он старался как можно больше примять свинину в угол, чтобы она не запачкала сукна. Потом он снял с себя кушак, обвязал им наискось мешок и таким образом сделал из него нечто вроде ранца, который он мог повесить себе на спину.
— Если за другой конец ухватиться через плечо, то мне будет гораздо легче тащить его,— сказал он.
Я дал ему письма, чтобы он отправил их по почте, когда перейдет через гору, он тщательно спрятал их в карман и потом пощупал поверх куртки. Деньги на почтовые марки он завернул в отдельную бумажку и завязал их в уголок мешка.
— Где ты живешь?- спросил я.
— Где жить такому бедняку, как я? Живу на берегу моря. К несчастью, у меня жена и дети,— что же тут толковать!
— Сколько у тебя детей?
— Четверо. У одного рука искалечена, а другой… да все они больные и калеки, у каждого что-нибудь не в порядке. Плохо приходится бедняку! Жена моя больна, несколько дней тому назад она чуть не умерла и даже причастилась уже.
Он сказал все это печальным тоном. Но тон этот звучал фальшиво, повидимому, он лгал самым бессовестным образом. Если кто-нибудь придет из села разыскивать его, то, конечно, ни у одного крещеного человека не хватит духу выдать его, раз у него такая большая семья, да к тому же еще все немощные и больные. Так он, вероятно, решил про себя.
О, человек, человек, ты хуже мыши!
Я не расспрашивал его больше ни о чем, а попросил его спеть что-нибудь,— какую-нибудь песенку или что он сам захочет, ведь нам все равно делать было нечего.
— Я не расположен теперь,— ответил он.- Еще, пожалуй, псалом…
— Ну, так псалом.
— Нет, сейчас я не могу. Мне очень хотелось бы доставить вам удовольствие, но…
Он становился все тревожнее. Через несколько времени он взял свой мешок и вышел. Я подумал: только я его и видел. И он не попрощался даже со мной и не сказал мне обычного ‘счастливо оставаться’. ‘Как хорошо, что я ушел в леса,— думал я,— здесь мое настоящее место, и с этого дня ни одна живая душа не переступит больше моего порога’.
Я самым добросовестным образом сговаривался с самим собой и дал обет никогда больше не заниматься людьми.- Мадам, иди сюда,— сказал я,— я уважаю тебя и даю слово на всю жизнь соединиться с тобой, Мадам!
Через полчаса мой гость возвратился. Но мешка у него уж больше не было.
— А я думал, что ты ушел,— сказал я.
— Ушел? Что я, собака что ли,— ответил он.- Слава Богу, я живал с людьми и говорю ‘здравствуйте’, когда прихожу, и ‘счастливо оставаться’, когда ухожу. Напрасно вы меня обижаете!
— Куда ты девал свой мешок?
— Я отнес его на дорогу невдалеке отсюда.
Он не напрасно отнес мешок, это делало честь его предусмотрительности, так как в случае надобности ему легче было бы улизнуть без ноши на спине. Чтобы прекратить разговоры о бедности, я спросил его:
— А ты был, вероятно, настоящий молодчина несколько лет тому назад? Да и теперь еще хоть куда!
— О, да, по мере сил и возможности,— сказал он с сожалением.- Никто так легко не поднимал бочку с ворванью, как я, а на Рождество никто не плясал так, как я… Тсс… кажется, кто-то идет?
Мы стали прислушиваться. В одно мгновение он окинул взглядом дверь и отверстие в потолке, и решил встретить опасность у дверей. В своем напряжении он был великолепен, я заметил, как сжимались мускулы его челюстей.
— Нет, никого нет,— сказал я.
С решительным видом во всеоружии своей силы он выполз из землянки и не возвращался несколько минут. Когда же он снова возвратился, то глубоко вздохнул и сказал:
— Никого не было.
Мы улеглись спать. ‘Господи, благослови!’- сказал он, укладываясь на своем ложе из еловых ветвей. Я сейчас же заснул и некоторое время проспал крепким сном. Позже ночью тревога все-таки подняла на ноги моего гостя. Я слышал, как он пробормотал: ‘счастливо оставаться’ и выполз из землянки.
Утром я сжег постель незнакомца, в землянке весело трещали еловые ветви.
Когда я вышел из землянки, то увидал, что за ночь выпал снег.

ГЛАВА III

Что за блаженство опять остаться с самим собой, углубиться в себя и наслаждаться тишиной лесов! Варить кофе, набивать трубку и думать понемножку о том, о сем, очень медленно и спокойно. Ну вот, теперь я наполню котелок снегом, думаю я, а теперь я смелю кофе между камнями, а потом мне надо хорошенько выколотить на снегу свой спальный мешок, чтобы шерсть побелела. Конечно, это не литература и не большой роман и не общественное мнение, так что из этого? Зато мне не надо гнаться взапуски, чтобы получить этот кофе. Литература? Когда Рим владычествовал над всем светом, то ведь он был лишь лепечущим учеником Греции в области литературы. И все-таки Рим владычествовал над всем светом. Вспоминается мне еще и другая страна, которую все мы знаем: она вела войну за освобождение, блеск от которой не померк еще и до сих пор, она дала миру величайших художников, но у нее не было литературы, да и сейчас нет…
С каждым днем я все более и более осваиваюсь с деревьями, мхом и снегом, который покрывает землю, и все эти предметы становятся моими друзьями. Вон стоит сосновый пень, весь облитый солнечными лучами. Я чувствую, как моя привязанность к нему все растет, в душе моей крепнет какое-то теплое чувство к нему. Кора на пне вся облупилась, видно, что дерево было срублено зимою, когда лежал глубокий снег, вот почему пень торчит очень высоко в воздухе и кажется таким оголенным. Я представляю себя на месте этого пня, и мною овладевает чувство сострадания к нему. И, быть может, в глазах моих при этом появляется то же наивное животное выражение, какое бывало в глазах человека первобытных времен.
Ты, конечно, воспользуешься этим случаем, чтобы высмеять меня и сострить насчет меня и моего пня. Но в самой глубине души ты, как в этом случае, так и во всем остальном, сознаешь, что преимущество на моей стороне. Конечно, я не принимаю в расчет, что у меня нет такого множества буржуазных познаний и что я не студент, хе-хе! Но что касается лесов и полей, то ты ничему уже больше не можешь научить меня, я чувствую их так, как ни один человек.
Случается, что я сбиваюсь в лесу с пути и блуждаю. О да, это случается. Но в таких случаях я не начинаю без толку кружить на месте и плутать тут же чуть не у самых дверей своего жилища,— так делают дети города. Может случиться, что я заблудился на расстоянии двух миль от своей землянки, далеко от берега реки, да к тому же в пасмурный день, когда идет густой снег и когда по небу нельзя различить ни севера, ни юга. Тут приходится пускать в ход свою способность различать всевозможные признаки на тех или иных деревьях, по верхушкам сосен, по коре лиственных деревьев, по мху, который растет у корней деревьев, по наклону ветвей, растущих с северной стороны и с южной, по камням, которые обросли мхом, по сети жилок на листьях. По всем этим признакам я легко нахожу дорогу, если только светло.
Но если начинает смеркаться, я сейчас же покоряюсь, так как знаю, что дорогу искать придется только на другой день.- Господи, как же я проведу ночь?- говорю я самому себе. И вот, я брожу и туда и сюда, до тех пор, пока не нахожу себе теплого местечка, лучше всего в таких случаях укрываться гденибудь под навесом скалы, куда не проникает ветер. Сюда я приношу охапку ветвей, плотно застегиваю свою куртку и устраиваюсь поудобнее. Тот, кто не испытывал этого, не знает, какое высокое наслаждение испытываешь в такую ночь, скрываясь в укромном уголке среди густого леса. Чтобы заняться чемнибудь, я закуриваю трубку, но так как я очень голоден, то курение мне неприятно, и я беру в рот немного табаку, жую его и размышляю о чем-нибудь. А снег все идет, но я укрыт от него, а если мне везет и ветер дует с надлежащей стороны, то перед самым моим навесом вырастает снежный сугроб, который придвигается все ближе и ближе ко мне и, наконец, превращается в стену, доходящую до самой крыши моего прибежища. Тогда я спасен, я могу спать или бодрствовать, как мне угодно, я не рискую отморозить себе ноги.

* * *

К моей землянке пришли двое людей. Они шли быстро, и один из них крикнул мне уже издали:
— Здравствуйте! Не проходил ли тут мимо один человек?
Мне не понравилось лицо незнакомца, да и к тому же я вовсе не был его слугой, и вопрос его был глупый.
— Мало ли кто здесь проходит. Вы, вероятно, хотели спросить, видел ли я вчера проходившего здесь человека?
Только и узнал он от меня!
— Я хотел сказать то, что сказал,— ответил с раздражением человек.- К тому же имейте в виду, я спрашиваю вас в качестве должностного лица.
Вот как! У меня не было больше никакого желания разговаривать с ним, и я залез к себе в землянку.
Двое незнакомцев последовали за мной. Лэнсман состроил важную рожу и спросил:
— В таком случае, видели ли вы вчера проходившего здесь человека?
— Нет,— ответил я.
Оба посмотрели друг на друга, как бы советуясь, и немного погодя они вышли из хижины и снова отправились в село.
Я подумал: что за усердие в исполнении своих обязанностей у этого лэнсмана, сколько в нем пошлости! Он, конечно, получит особое вознаграждение за поимку вора, к тому же на его долю выпадет честь совершить великий подвиг. О, все человечество должно было бы усыновить этого героя, ибо он — образ и подобие самого человечества! Где же кандалы? Он должен был бы позвякать ими немного, держа их в протянутой руке, наподобие шлейфа амазонки, чтобы у меня волосы дыбом стали от сознания его могущества и того, что он имеет право надевать кандалы. Но ничего этого не было.
И что за купцы, что за торговые короли в настоящее время! Они в одно мгновение замечают пропажу того, что один человек мог унести в своем мешке, и заявляют об этом лэнсману.
С этого времени я с нетерпением начинаю ожидать весны. Моя землянка находится слишком близко от людей, и я принимаю решение выстроить себе другую, как только оттает почва. Я уже выбрал себе местечко в лесу по другую сторону реки, там мне будет хорошо. Оттуда три мили до села и три через горы.

ГЛАВА IV

Кажется, я сказал, что живу слишком близко от людей? Да простит мне бог, вот я уже несколько дней делаю маленькие прогулки в лес, громко здороваясь с деревьями и делаю вид, будто нахожусь в обществе людей. Если я представлю себе, что передо мной мужчина, то я веду с ним долгий и содержательный разговор, а если я воображаю, что вижу женщину, то становлюсь очень галантным и говорю: ‘Позвольте, фрекен, помочь вам нести ваш мешок’. Раз как-то я встретил молоденькую лапландку, я стал осыпать ее комплиментами и выразил желание нести ее меховую кацавейку, если только она снимет ее и согласится идти голая. Да, так-то.
И я вовсе не нахожу больше, что живу слишком близко от людей, боже упаси. Да и навряд ли я выстрою новую землянку в более отдаленном месте.
Дни становятся длиннее, и я ничего не имею против этого. В сущности, зимою мне приходилось плохо, и я учился укрощать свой нрав. Это отняло у меня немало времени, а иногда стоило большого напряжения воли, так что, по правде сказать, мое самовоспитание обошлось мне довольно-таки дорого. По временам я бывал излишне суров к себе. Вон лежит хлеб,— говорил я самому себе,— и это меня ничуть не трогает, я к этому привык. В таком случае ты не увидишь хлеба в течение двенадцати часов, тогда он произведет на тебя впечатление,— говорил я и прятал хлеб.
Зима прошла.
Это были тяжелые дни? Нет, хорошие дни. Моя свобода была так велика, я мог делать что угодно, и я мог думать, о чем хотел, я был один, словно медведь в лесах. Но даже в самой чаще лесной ни один человек не может громко произнести слова, не осмотревшись по сторонам,— лучше идти и молчать.
Некоторое время утешаешь себя мыслью о том, что это чисто по-английски быть немым, что в молчании есть нечто царственное,— так, по крайней мере, утешаешь себя. Но наступает день, когда это становится невыносимым, язык как бы пробуждается, начинает потягиваться, и вдруг рот раскрывается и из него вырываются какие-нибудь бессмысленные, идиотские слова: ‘Кирпича в замок! Сегодня теленок здоровее, чем вчера!’ И эту ерунду орешь во все горло, так что слышно на четверть мили кругом. Но после этого вдруг останавливаешься, и тебя охватывает какое-то жгучее чувство, словно тебя больно ударили. Ах, если бы можно было продолжать это царственное молчание! Однажды случилось, что почтарь, ходивший за почтой через горы раз в месяц, попался мне навстречу, как раз, когда я крикнул: ‘Что?’- спросил он меня издалека. ‘Берегись, ты, там у меня заложены мины’,— ответил я, чтобы какнибудь отделаться от него.
Однако, по мере того, как дни становились длиннее, во мне росло и мужество, вероятно, действовала весна, я чувствовал в себе какое-то таинственное возбуждение и уже перестал бояться криков. Когда я варю себе пищу, я нарочно гремлю посудой и пою во все горло. Пришла весна.
Вчера я стоял на горе и смотрел на зимний лес. Он совсем изменился, он стал серым и жалким, и теплые солнечные лучи уже успели примять снег, потерявший свою девственную белизну. Повсюду валяются иглы, в молодняке они лежат целыми грудами, напоминая каракули, которыми испещрена спина рыбы. Всходит луна, там и сям на небе зажигаются звезды, меня охватывает дрожь, мне немного холодно, но так как в землянке мне делать нечего, то я предпочитаю стоять и мерзнуть, пока это можно выносить. Зимой я не делал таких глупостей, тогда я сейчас же шел домой, как только начинал чувствовать озноб. Но теперь мне все это надоело. Ведь пришла весна! О, что за ясное и холодное небо! Оно широко раскрыло свои объятия всем звездам. На необозримом небесном пространстве, напоминающем ниву, рассыпано целое стадо светил, они такие маленькие и мерцающие, они напоминают крошечные бубенчики и, когда я пристально смотрю на них, то мне чудится, будто я слышу звон тысячи маленьких бубенчиков. Да, все дает моим мыслям определенное направление: я думаю о весне и о зеленых лугах.

ГЛАВА V

Я развожу хороший костер из смолы на очаге, взваливаю себе на спину все свои вещи и покидаю землянку. Прощай, Мадам!
Так все кончилось.
Я не испытываю никакой радости, покидая свой приют, пожалуй, мне даже немного грустно, как это всегда бывает, когда я расстаюсь с насиженным местом. Но ведь передо мною раскрывался широкий свет и манил меня. Со мной случилось то, что случается со всеми любителями лесов и широкого простора: мы безмолвно назначили друг другу свидание — это было вчера вечером, меня вдруг охватило какое-то странное чувство, и глаза мои невольно обратились к двери.
Раза два я оборачиваюсь и смотрю на землянку, над крышей вьется дымок, он как будто кивает мне, и я отвечаю ему тем же.
Шелковисто-мягкий и светлый воздух освежает меня, в далекой-далекой синеве над лесами загорается слабая полоска золотистого света. Мне кажется, будто это берег, где живут веселые морские разбойники. Слева от меня высятся горные громады.
Пройдя часа два, я почувствовал вдруг, что переродился с ног до головы, о, теперь все пошло на лад! Я размахиваю своей палкой с такой силой, что в воздухе раздается свист. Когда мне кажется, что я заслужил это, я сажусь и позволяю себе поесть.
Да, моих радостей ты, живущий в городе, не знаешь.
От безотчетного восторга и избытка жизни я весело подпрыгиваю на ходу и готов визжать. Я делаю вид, будто моя ноша очень легка, но мои прыжки, наконец, утомляют меня. Однако мне ничего не стоит преодолеть свою усталость, потому что на душе у меня так хорошо. Здесь, в полном уединении, на расстоянии многих миль от людей и их жилищ, я испытываю детскую радость, и моего беззаботного настроения тебе не понять, если кто-нибудь не объяснит тебе его. Вот послушай: я прикидываюсь, будто меня очень интересует какоенибудь дерево. Сперва я смотрю на него мельком, но потом я вытягиваю шею, прищуриваю глаза и пристально вглядываюсь в него. Это что такое?- говорю я самому себе,— неужели же это..! — продолжаю я рассуждать с самим собой. Наконец, я бросаю на землю свою ношу, подхожу ближе и начинаю подробно рассматривать дерево, и при этом я киваю головой, как бы в знак того, что это действительно единственное в своем роде, феноменальное дерево, открытое мною в лесу. И я вынимаю из кармана свою записную книжку и описываю в ней замечательное дерево.
Все это шалость, шалость от избытка счастья, маленький импульс,— я играю. Так играют дети. И здесь нет почтаря, который мог бы поймать меня за моим занятием. Но не успеваю я начать свою игру, как бросаю ее внезапно, как это делают дети. О, ведь только что я сам был ребенком. Милая, глупая невинность.
Хотел бы я знать, уж не радость ли по поводу того, что я скоро увижу людей, приводит меня в такое игривое настроение?
На следующий день я пришел к жилищу лопаря, как раз в тот момент, когда густой туман спустился на горы и лес. Я вошел в хижину. Там со мной все были очень приветливы, но нет никакого удовольствия сидеть в хижине лопаря. В углу на полке лежат роговые ложки и ножи, с потолка свешивается небольшая парафиновая лампочка. Сам лопарь очень неинтересное существо, он не умеет ни петь, ни колдовать. Дочь ушла за горы, она посещает деревенскую школу и умеет читать, а писать она не умеет, оба лопаря, старуха и старик, тупоумны, как идиоты. Над всей семьей тяготеет какое-то животное молчание, если я о чем-нибудь спрашиваю, то мне или вовсе не отвечают, или бормочат в ответ односложное: ‘м-нет, м-да.’ Но ведь я не лопарь, и у моих хозяев нет чувства доверия ко мне.
Почти весь день до самого вечера лес окутывал непроницаемый туман. Я поспал немного. К вечеру небо прояснело, начало слегка морозить, я вышел из хижины, полная луна ярко светила и тихо царила над уснувшей землей.
Так что же, звучите, надтреснутые струны!
Куда же девались птички веселые
И где очутился я вдруг?..
Серебряным инеем ветви тяжелые,
Как в сказке одеты… Все тихо вокруг,
Все спит неподвижно… Сквозь леса узор
Я вдаль устремляю напрасно свой взор,
Мне все незнакомо,— и чаща, и луг…
‘…В серебряный лес, наконец, он приходит…’
Так в сказке читал я одной.
Из кружев и тюля он песню находит,
Что некогда звезды пропели весной…
Ах, юношей если б пришел я сюда.
Чтоб хитрого тролля сковать навсегда,
Чтоб чары рассеять над девой младой…
Теперь я смеюся над сказкой далекой,
Да… опыт меня умудрил…
Я прежде шагал так свободно, широко —
Теперь тяжело я ступаю, нет сил…
Но сердце… ах, сердце так хочет вперед!
И гонит огонь, но объемлет уж лед!
Давно уж я сладость покоя забыл…
Под вечер, тяжелому вздоху предтеча,
Спустился холодный туман.
И вздох тот пронесся По лесу далече…
Не знаю, прокрался ль то лев великан
Шагами беззвучными бархатных ног,
Обход ли вечерний свершил Господь Бог…
И леса трепещет сребристая ткань…
(Перевел Е.В. Гешин)
Возвратясь в хижину лопарей, я увидал там дочку хозяев, которая успела возвратиться домой и закусывала после далекого пути. Ольга была маленькое забавное существо, зачатое в снежном сугробе под взаимное приветствие ‘боррис’, вслед за которым лопари кувырком повалились в снег. Сегодня она побывала в сельской лавочке и купила себе красных и синих лоскутьев, едва она успела поесть, как отодвинула от себя посуду и принялась расшивать свою праздничную кофту пестрыми лоскутьями. Она сидела молча, не произнося ни звука,— ведь в хижине был посторонний.
— Ты ведь знаешь меня, Ольга?
— Мн-да.
— Ты за что-нибудь сердишься на меня?
— М-нет.
— А какова теперь дорога через гору?
— Хорошая.
Я знал, что эта семья жила раньше в землянке, которую теперь покинула, и я спросил:
— Далеко ли отсюда до вашей старой землянки?
— Недалеко,— ответила Ольга.
О, у этой плутовки Ольги наверное есть, кому улыбаться! Ничего не значит, что меня она не награждает улыбками. Она сидит себе здесь в лесной чаще и, поддаваясь чувству тщеславия, расшивает свою кофту великолепными пестрыми лоскутьями. В воскресенье она, конечно, пойдет в церковь и встретит там того, кто должен любоваться ею.
У меня не было желания оставаться дольше у этих маленьких созданий, у этих песчинок рода человеческого, а так как я выспался после обеда, да к тому же был лунный вечер, то я и решил уйти. Я запасся провизией, взял с собой оленьего сыру и еще кое-чего, что мог получить, и вышел из хижины. Меня ожидало большое разочарование. Луны не было видно, все небо заволокло тучами. Да и морозить перестало. Стало тепло и в лесу было мокро. Наступила весна.
Когда Ольга увидала, что погода изменилась, она посоветовала мне не уходить, но неужели же я стал бы слушать ее болтовню? Она проводила меня в лес и вывела на тропинку, потом повернулась и пошла домой. Она была такая миленькая и смешная и напоминала курицу со взъерошенными перьями.

ГЛАВА VI

Пробираться вперед было чрезвычайно трудно,— но это пустяки! Час спустя я очутился высоко в горах, по-видимому, я сбился с пути. Что это там темнеет? Вершина горы. А там что такое? Другая вершина. В таком случае сделаем привал тут же, на этом месте.
Ночь была теплая и мягкая. Я сидел в темноте и вызывал в своей памяти воспоминания из далекого детства и из других своих переживаний. Какое удовлетворение чувствуешь от сознания, что у тебя в кармане деньги, когда приходится ночевать под открытым небом.
Ночью я просыпаюсь от того, что мне стало слишком жарко в моем убежище под навесом скалы. Я раскрываю свой спальный мешок. В моих ушах еще раздаются отголоски какого-то звука,— быть может, я крикнул или пел во сне? Я сразу стряхиваю с себя сонливость и выглядываю из под горного навеса. Темно и тепло, мертвая тишина,— сказочный окаменевший мир. Я смотрю на небо, которое немного светлее всего окружающего, и замечаю, что со всех сторон окружен горами, что нахожусь среди целого города горных вершин. Поднимается ветер, и вдруг издалека доносится глухой рокот. Что за погода! Вот сверкнула молния, и вслед за этим сейчас же грянул гром, словно с горных утесов обрушилась гигантская лавина. Какое невыразимое наслаждение лежать и прислушиваться к тому, как бушует непогода! В этом наслаждении есть что-то сверхъестественное, по всему моему телу проходит сладкий трепет, у меня такое чувство, будто меня сразу напоили допьяна каким-то необъяснимым образом, и это выражается тем, что мною овладевает шаловливое настроение, я смеюсь, и все мне кажется забавным. Чего только мне не приходит в голову! Но моя необузданная веселость сменяется мгновениями глубокой скорби, и я лежу и тяжело вздыхаю. Снова тьму прорезает молния и гром раздается ближе, начинает капать дождь, который превращается в ливень, оглушительное эхо гремит со всех сторон, вся природа пришла в возмущение, — настоящее светопреставление! У меня является желание смягчить ужасы ночи, и я кричу во тьме, потому что боюсь, что иначе она каким-то таинственным образом отнимет у меня все силы и сделает меня безвольным. Вот увидишь, что все эти горы не что иное, как колдовская сила, которая заперла мне путь,— думаю я,— это гигантские заклинания, которые сговорились не пускать меня дальше. А что если я случайно попал на тайное собрание гор? Я киваю несколько раз головой,— и это должно означать, что я полон бодрости и весел. Да к тому же, как знать, может быть, эти горы просто бутафорские?
Опять молния, молния и раскаты грома, и ливень, ливень без конца. У меня такое впечатление, будто стоголосое эхо наносит мне частые удары, один за другим. Ну так что же,— я читал и не о таких грозах, да кроме того мне пришлось побывать под дождем пуль.
Когда на меня нападает минута уныния и сознания своего ничтожества в сравнении с той силой, которая бушует вокруг меня, я невольно испускаю стон и думаю: что я за человек и кто я? А, может быть, меня вовсе и не существует больше, может быть, я — ничто. И я начинаю болтать и выкрикиваю свое имя, чтобы убедиться в том, что я существую.
Что это?.. Передо мной, вертясь, проносится огненное колесо, оглушительный гром раздается прямо над моей головой, под самым навесом скалы, где я укрылся. В одно мгновение я вскакиваю из своего мешка и из-под навеса гром продолжает греметь почти без перерыва, молния сверкает то тут, то там, все содрогается от грома, кажется, будто какая-то сверхъестественная сила готова вырвать с корнем весь мир.
Ах, отчего я не послушался малютки Ольги и не остался у лопарей в хижине. Быть может, всю эту чертовщину и наколдовал сам лопарь. Лопарь? О, отвратительная песчинка рода человеческого, какая-то горная сельдь — и вот в какое положение он меня поставил. Какое мне дело до всего этого грома и сумбура?
Я делаю попытку вступить в борьбу с этой силой, но останавливаюсь: ведь я нахожусь лицом к лицу с великим, я вижу всю тщетность попытки вступить в рукопашный бой с грозой.
Я прислоняюсь к отвесной стене скалы и не думаю вызывать на бой врага и не кричу на него,— напротив, я побледнел. Правда, я сдался, но ведь только скала настолько тверда, что не сдается. Вот, полюбуйся. Но, конечно, мне не до стихов и ритма,— ведь не стану же я напрягать свою голову при таком ливне. Можешь быть уверен в этом. И я стою здесь, прислонившись к самому миру, да, а ты, быть может, принимаешь мою бледность за нечто серьезное…
Но вот молния ударила прямо в меня. Случилось чудо, и случилось оно со мной. Молния прошла по моей левой руке и опалила рукав, потом она скатилась по моей руке, словно клубок шерсти. Я почувствовал, как меня обожгло, я услыхал, как на некотором расстоянии от меня потемнело. Вслед за этим раздался оглушительный раскат грома тут же, в непосредственной близости от меня, в этом раскате отчетливо слышались резкие удары, следовавшие быстро один за другим.
Гроза прошла мимо.

ГЛАВА VII

На следующий день я пришел к покинутой землянке, на мне не было сухой нитки и я еще не оправился от удара молнии, но настроение у меня было удивительно кроткое, как после заслуженного наказания. Моя удача в неудаче сделала меня необыкновенно добрым и ласковым ко всему и ко всем, я шел по дороге осторожно, чтобы не повредить гору, и старался отгонять от себя греховные мысли, несмотря на то, что была весна. Мне не было досадно, что я должен спускаться той же дорогой обратно с горы, чтобы найти тропинку к землянке,— времени у меня было достаточно, торопиться мне было некуда. Я был первый весенний турист и отправился в путь слишком рано.
Я провел в землянке несколько дней и чувствовал себя прекрасно. Иногда ночью в моей голове вдруг зарождались стихи и превращались в маленькие поэтические произведения, словно я стал настоящим поэтом. Как бы то ни было, но это во всяком случае служило признаком того, что за зиму во мне произошла радикальная перемена, потому что зимой я способен был только лежать, моргать глазами, наслаждаться покоем.
Однажды, когда солнце ярко сияло, я вышел из землянки и некоторое время бродил по горам. За последнее время во мне зародилась мысль написать детские стихи и посвятить их одной маленькой девочке, но из этого так ничего и не вышло, а когда я бродил по горам, у меня снова явилось желание заняться этим, но я тщетно сделал несколько попыток написать стихи, у меня ничего не выходило. Нет, этим делом надо заниматься ночью, после того, как проспишь несколько часов,— тогда это удастся.
Я пошел в село и запасся большим количеством провизии. В этой местности было большое население и мне было приятно услышать людские голоса и смех, но мне негде было поселиться, потому что я слишком рано пустился в странствие. Я возвращался в хижину с тяжелой поклажей. На полпути я повстречался с одним человеком, безработным бродягой,— звали его Солемом. Позже я узнал, что он был незаконным сыном одного телеграфиста, служившего в Розенлуде много лет тому назад.
Уже одно то, что этот человек отступил немного от дороги, чтобы пропустить меня с моей ношей, произвело на меня хорошее впечатление. Я поблагодарил его и сказал, что ему незачем беспокоиться, что я не собью его с ног, хе-хе.
Когда я проходил мимо, человек остановился и спросил, какова дорога в село. Я ответил ему, что дорога дальше такая же, как и здесь. Ага,— сказал он и хотел идти дальше. Мне пришло в голову, что, может быть, он идет издалека, а так как у него, по-видимому, не было с собой никакой еды, то я предложил ему закусить, чтобы иметь предлог поговорить с ним. Он поблагодарил меня и принял мое предложение.
Он был среднего роста, совсем молодой, лет двадцати с небольшим и никак не более тридцати, сложения он был плотного. У него, как и у всех бродяг, из-под шапки задорно торчал хохол, но бороды у него не было. Этому взрослому мужчине не надоело еще бриться и, судя по его задорному хохлу и всему его облику, я вывел заключение, что он хочет казаться моложе своих лет.
Пока он ел, мы болтали с ним, он смеялся и был очень весел, а так как его безобразное лицо с резкими чертами производило впечатление чего-то жестокого, то, казалось, будто улыбается железо. Но он рассуждал умно и был симпатичен. Взять хотя бы это: ведь я так долго молчал и теперь, быть может, был слишком словоохотлив, но если случалось, что мы заговаривали зараз, Солем и я, то он сейчас же останавливался, чтобы дать мне говорить. Так было несколько раз, и, наконец, я не хотел уж больше, чтобы он уступал мне, и тоже замолчал. Но из этого ничего не вышло, он кивнул головой и сказал:
— Пожалуйста, продолжайте.
Я рассказал ему, что брожу по лесам, изучаю замечательные деревья и пишу кое-что о них, я сказал, что живу в покинутой землянке и сегодня ходил в село за провизией. Услыхав про землянку, он перестал жевать и стал прислушиваться внимательнее, потом он вдруг сказал:
— Да, все эти телеграфные столбы, которые идут через горы, я в некотором роде хорошо знаю. Не эти именно, а другие. Я служил на этой линии и только недавно бросил место.
— В самом деле?- спросил я.- Так, значит, ты проходил сегодня мимо моей землянки?
Он на минуту задумался, но, когда сообразил, что я не желаю ему зла, то признался, что заходил в мою землянку, отдыхал и нашел там кусок хлеба.
— Мне трудно было сидеть там, смотреть на хлеб и не съесть его,— прибавил он.
Мы поговорили о том, о сем, он избегал грубых выражений и с едой обращался очень бережно. Я не мог не оценить его прекрасного поведения.
Он предложил мне помочь нести мою ношу в знак благодарности за то, что я накормил его, и я принял его предложение. И вот этот человек дошел со мной до самой моей землянки. Войдя в землянку, я сейчас же увидал на столе записку,— это была в некотором роде благодарность за хлеб. Записка была ужасно безграмотна и полна бесстыдных выражений. Когда Солем увидал, что я читаю ее, на его железном лице появилась улыбка. Я притворился, будто ничего не понял, и бросил записку обратно на стол. Он взял ее и разорвав на мелкие клочки.
— Ужасно досадно, что вы увидали ее,— сказал он.- Мы, телеграфные рабочие, всегда так делаем, я забыл, что оставил записку здесь.
Сказав это, он вышел из землянки.
Он остался ночевать и пробыл у меня весь следующий день, он каким-то образом, ухитрился вымыть мне кое-что из белья, и вообще этот несчастный старался мне быть полезным, в чем мог. Перед землянкой валялся большой котел, который оставили лопари, он был сломан и давал сильную течь, но Солем ухитрился замазать щели салом и выварить в нем мое белье. Смешно было видеть, как он возился с этим: сало, которое плавало на поверхности воды, он отливал.
По-видимому, он решил дожидаться, пока нам понадобится новый запас провизии, и тогда пойти вместе со мной в село. Когда же он услыхал, что я решил идти в другое место, в одну усадьбу высоко в горах, у самого Торетинда, где летом собираются туристы и живут горожане, то он изъявил желание сопутствовать мне. Он был свободен, как птица небесная.
— Ведь вы позволите мне нести ваши вещи?- спросил он меня.- Я привык исполнять всякие работы в усадьбах, может быть, для меня найдется там какоенибудь дело.

ГЛАВА VIII

В большой усадьбе царило уже весеннее оживление, люди и животные словно проснулись от зимней спячки, в хлеву раздавалось неумолчное мычание весь день, коз уже давно выпустили на пастбище.
Усадьба стояла в отдалении от других жилищ, только в лесу торпари расчистили себе несколько мест, которые купили потом, все же остальное,— луга, поля и строения,— принадлежало этому поместью. Здесь было много новых домов, которые прибавлялись по мере того, как увеличивалось туристское движение через горы. На коньках крыш в норвежском стиле торчали головы драконов, а из гостиной доносились звуки рояля. Ты, конечно, помнишь все это? Ведь ты был здесь. Хозяева усадьбы спрашивали о тебе.
Приятные дни, снова приятные дни, хороший переход от одиночества. Я разговариваю с молодыми людьми, которые владеют усадьбой, и со старым отцом хозяина, а также с его молоденькой сестрой Жозефиной. Старый Каль выходит из своей избы и смотрит на меня. Он до ужаса старый и дряхлый, ему, может быть, девяносто лет, его глаза выцвели и взгляд их несколько безумный, сам старик весь съежился и ссохся до невозможности. Каждый раз, когда он выходит на свет и разводит руками, как бы пробираясь ощупью, он производит впечатление, будто бы только что появился на свет божий прямо из утробы матери и удивляется всему, что видит перед собой: — ‘Это еще что такое? Да ведь это как будто дома стоят на дворе’,— думает он, озираясь по сторонам. Если он замечает, что дверь в сарай раскрыта, он начинает пристально смотреть туда и думать: ‘Нет, виданное ли это дело? Ведь это дверь раскрыта, — что бы это могло значить? Это очень похоже на раскрытую дверь.’ И долго стоит он, не отрывая потухших глаз от этой двери.
Но Жозефина, его дочь от последнего брака, молода, и она играет для меня на рояле. Да, да, Жозефина! Когда она быстро бежит через двор, ее ноги под юбкой напоминают молодые побеги. Она так ласкова с гостями, я подозреваю, что она уже издали заметила Солема и меня, когда мы подходили к усадьбе, и она сейчас же села за рояль. У нее такие жалкие и серые девичьи руки. Она подтверждает мое старое наблюдение, что в руках есть выражение, которое находится в связи с полом их обладателя, что они выражают целомудрие, равнодушие или страсть. Забавно видеть, как Жозефина доит коз, сидя верхом на козе. Надо сказать, что эту работу она исполняет ради кокетства, чтобы понравиться гостям, вообще же она так занята в доме, что ей некогда исполнять такие работы. О, куда там! Она прислуживает за столом, поливает цветы и занимает меня разговорами о том, кто взошел на вершину Торетинда в прошлом году и в позапрошлом году. Ах, уж эта йомфру Жозефина!
И вот я брожу кругом, бодрый и возрожденный, на минуту останавливаюсь и смотрю на Солема, который возит с поля навоз, потом я иду в лес в те места, которые куплены торпарями.
Хорошенькие домики, у каждого хлев для пары коров и несколько коз, полуголые ребятишки, которые играют на дворе с самодельными игрушками, ссоры, смех и плачь. Оба торпаря возят навоз в поля на санях, они стараются везти его по тем местам, где еще осталось хоть немного снега и льда, и дело у них идет прекрасно. Я не спускаюсь вниз к домам, а смотрю на работу сверху. О, я хорошо знаю деревенскую трудовую жизнь и люблю ее.
Немалые пространства земли расчистили эти торпари, и хотя усадьбы их совсем маленькие, но возделанные поля врезались глубоко в лес. Впоследствии, когда все будет расчищено, эти усадьбы будут на пять коров и одну лошадь. В добрый час!
День идет за днем, стекла на окнах оттаяли, снег становится серым, на южных склонах появляется зелень, листва в лесах распускается. Я продолжаю придерживаться своего первоначального намерения раскаливать докрасна железо, которое я ношу в себе, но, конечно, я был бы прямо смешон, если бы думал, что это так легко. В конце концов я не знаю даже, есть ли во мне железо, а если бы оно и было, то я уже потерял уверенность в том, что сумею выковать его. После этой зимы я стал таким одиноким и незначительным в жизни. Я брожу здесь, занимаюсь понемножку тем или иным и вспоминаю время, когда все было иначе. И это особенно ясно стало для меня теперь, когда я снова вышел на свет божий к людям. Когда-то я был не таким странником. У всякой волны есть свой куст в заливе — это у меня было. У всякого вина есть своя искра — это было у меня. А неврастения, обезьяна всех болезней,— она преследует меня.
Так что же? Да я и не горюю об этом. Горевать? Это женское дело. Жизнь дана нам во временное пользование, и я с благодарностью принимаю этот дар. Бывали времена, когда у меня водилось золото, серебро, медь, железо и другие металлы, и было очень забавно жить на свете, гораздо забавнее, чем в уединении вечности, но забава не может продолжаться без конца. Я не знаю никого, кого не постигла бы такая печальная участь, как меня, и в то же время я не знаю никого, кто хотел бы примириться с этим. О, как эти люди катятся по наклонной плоскости! Но сами они в это время говорят: ‘Посмотрика, как я лезу вверх!’ И после первого же юбилея они покидают жизнь и начинают прозябать. После того, как человеку минет пятьдесят лет, он вступает в семидесятые годы. И оказывается, что железо не раскалено больше и что его вовсе и не было… Но, Господи, Боже ты мой, глупость упорно продолжает утверждать, что железо было, и она даже воображает, что оно раскалено. Посмотрите-ка на железо!- говорит глупость,— посмотрите, ведь оно раскалено докрасна!
Будто есть смысл в том, чтобы отгонять смерть еще в течение двадцати лет от человека, который уже начал понемногу умирать! Я этого не понимаю, но ты, вероятно, понимаешь это в своей беззаботной посредственности и во всеоружии своих школьных познаний. Однорукий человек может все-таки ходить, а одноногий может еще лежать. А что ты знаешь о лесах? И чему я выучился в лесах? Что там растут молодые деревья.
Позади меня стоит молодежь, которую глупость и пошлость презирают до бесстыдства, до варварства, только за то, что она молода. Я наблюдал за этим много лет. Я не знаю ничего презреннее твоих школьных познаний и тех суждений, которые являются их результатом. Пользуешься ли ты катехизисом или циркулем, идя по жизненному пути,— это все равно. Иди же сюда, дружок, я подарю тебе циркуль, выкованный из того железа, которое я ношу в себе.

ГЛАВА IX

У нас появился турист, первый турист. И хозяин сам повел его через горы, а с ними вместе пошел также, Солем, чтобы изучить дорогу и потом провожать туда других туристов. Турист — маленький толстенький человечек, с жидкими волосами, пожилой капиталист, который странствует ради своего здоровья и ради последних двадцати лет жизни. Бедняжка Жозефина быстро засеменила ногами и ввела его в гостиную с роялем и с фарфоровыми блюдами. Когда он уходил, появились мелкие деньги, и Жозефина приняла их своими серыми девичьими пальцами. По другую сторону гор Солем получил в награду две кроны, и это была плата довольно щедрая. Все шло прекрасно и даже хозяин ободрился и повеселел:
— Ну, вот они начинают приходить! Лишь бы только все осталось по-старому, — прибавил он.
Последние его слова относились к тем спокойным, беззаботным дням, которыми до сих пор наслаждался он и его семья, но дело в том, что через две недели в соседней долине должно открыться автомобильное сообщение и можно было опасаться, что это отвлечет поток туристов от него в соседнюю долину. Жена хозяина и Жозефина были очень озабочены этим, но хозяин до самого последнего времени оставался при своем мнении: у них во всяком случае будут постоянные пансионеры, которые жили у них из года в год и никогда не изменят им! А кроме того, пусть в других местах заводят сколько угодно автомобилей, ведь Торетинд все-таки останется на своем месте.
И хозяин был так спокоен за будущее, что заготовил много строевого леса для постройки нового дома, и лес этот был сложен у сарая. Хозяин решил выстроить новый дом с шестью комнатами для приезжающих, с вестибюлем, украшенным оленьими рогами и выдолбленными из бревен креслами,— предполагалась также и ванна. Но что случилось с этим человеком сегодня? Неужели в него закралось сомнение? Лишь бы все осталось по-старому,— сказал он.
Неделю спустя приехала фру Бреде с детьми, как и в предыдущие годы, она заняла одна целый дом. Должно быть, она была очень богатая и знатная, эта фру Бреде, раз она могла занимать целый дом. Это была очень любезная и милая дама, а девочки ее были красивые и здоровые дети. Они приседали мне,— и, не знаю почему, но каждый раз при этом мне казалось, что мне дают цветы. Странное это было чувство.
Но вот появилась фрекен Торсен и фру Моли, и обе поселились надолго. Вслед за ними приехал учитель Стаур на одну неделю. Позже приехали учительницы Жонсен и Пальм, а потом адъюнкт Хёй и еще кое-кто,— коммерсанты, телефонистки, какие-то бергенцы и двое или трое датчан. За столом нас сидело очень много, и мы вели оживленную болтовню. Когда учителю Стауру, предлагали еще супу, он отвечал:- Нет, спасибо, я больше не хочу.- И говорил он это, подделываясь под простонародное произношение, и при этом самодовольно обводил всех глазами. После обеда мы, как принято, собирались в отдельные группы и уходили в горы и леса. Но проезжающих было очень мало, а между тем для гостиницы они-то и представляют, в сущности, самую доходную статью, так как выгоднее всего отдавать комнаты поденно, кормить по карточке и отпускать порции кофе. За последнее время Жозефина казалась озабоченной, и ее молодые пальчики с особенной жадностью перебирали серебряные монеты, когда она их считала.
Тощая горная форель, козье рагу и консервы. Некоторые из пансионеров были люди избалованные, они были недовольны пищей и заговаривали о том, что уедут, другие же хвалили пищу и прекрасную горную природу. Учительница Торсен собиралась уехать. Это была красивая, высокая девушка с темными волосами, она всегда ходила в красной шляпе. Она скучала, потому что в пансионе не было молодых людей, которые заслуживали бы хоть какого-нибудь внимания, и в конце концов ей надоело так, зря, тратить свои каникулы. Купец Батт, побывавший и в Африке и в Америке, был единственным кавалером у нас, так как даже бергенцы не шли в счет. ‘Где фрекен Торсен?’- спрашивал иногда нас купец Батт. ‘Я здесь, иду, иду!’- отвечала фрекен Торсен. Они не любили ходить в горы, а предпочитали забираться в лес, где сидели и болтали подолгу. Ну, ведь купец Батт не представлял собой ничего особенного, он был маленький, весь в веснушках, и говорил только о деньгах и заработке. К тому же в городе у него была небольшая лавочка, в которой он торговал сигарами и фруктами. Так что о нем и говорить не стоит.
Однажды в дождливую погоду я долго разговаривал с фрекен Торсен. Странная девушка! Вообще гордая и замкнутая, она иногда делалась вдруг оживленной, общительной и даже несколько развязной. Мы сидели в гостиной, и там все время толкались люди, приходили и уходили, но это ничуть не стесняло ее, она говорила громко и выражалась ясно, в своем волнении она то складывала руки, то снова разнимала их. Несколько времени спустя вошел купец Батт, он с минуту послушал, что она говорит, и потом сказал: — Я ухожу, фрекен Торсен, мы идем вместе?- Она только смерила его взглядом с головы до ног и потом отвернулась от него и продолжала говорить. И при этом вид у нее был очень гордый и решительный. Как бы то ни было, но в ней было много хорошего.
Она сказала мне, что ей двадцать семь лет и что ей все опротивело и надоело, а больше всего ее учительство.
Но почему же она обрекла себя на такую жизнь? — О, просто из моды!- ответила она. — Мои подруги также решили идти по пути науки, изучать языки, грамматику и тому подобное,— это было так интересно. Мы решили сделаться самостоятельными и зарабатывать много денег. Да, как бы не так. Как я была бы благодарна за угол, хотя бы самый тесный уголок, но мой собственный… А все эти долгие годы учения. Некоторые из моих товарок были богаты, но у нас, бедных, не было таких платьев и руки наши не были такими выхоленными, как у них. И вот мы начали избегать домашней работы, чтобы поберечь руки. Стирка, приготовление кушаний и починка белья — все выпало на долю матери и сестер, а мы, студентки, сидели и старались добиться того, чтобы у нас были ангельские ручки. Ведь мы сошли с ума, я говорю это совершенно искренно. В те годы мы прониклись теми извращенными понятиями, с которыми нам предстояло прожить потом всю жизнь, мы поглупели от школьных познаний, мы приобрели малокровие и потеряли душевное равновесие: иногда на нас нападало безнадежное уныние и мы приходили в отчаяние от нашей горькой участи, иногда же нас охватывала истерическая веселость, и мы кичились нашими экзаменами и нашим изяществом. Мы были гордостью семьи. Да к тому же мы стали самостоятельными. Мы получили места в конторах с жалованьем в сорок крон в месяц, дело в том, что студенток развелось слишком много, мы уже не представляли собой исключения, нас были сотни, а потому нам дали только сорок крон. Из этих сорока крон тридцать уходило отцу и матери за содержание, а десять мы оставляли себе. А это все равно, что ничего. Мы должны были хорошо одеваться в конторах, к тому же мы были молоды и любили погулять. Нам не по силам была такая жизнь, мы делали долги, некоторые из нас вышли замуж за таких же бедняков, как мы сами. Ненормальные условия замкнутой школьной жизни способствовали тому, что мы прониклись нездоровыми понятиями,— мы считали необходимым бравировать и не отступать ни перед чем. Многие из нас совсем сбились с пути, некоторые вышли замуж и, конечно, с такими понятиями проявили полную неприспособленность к семейной жизни, другие уехали в Америку и исчезли там. Но я уверена, что все они все-таки кичатся своими языками и экзаменами. И это все, что у них осталось,— у них нет ни радостей, ни здоровья, ни невинности, но зато они выдержали экзамен в университете. Господи, Боже мой!
— Но ведь некоторые из вас сделались учительницами и получают хорошее жалованье?
— Хорошее жалованье? Но ведь для этого надо было начинать учение сначала.
Будто и без этого уже отец, мать и сестры не достаточно терпели нужду! Новое долгое корпение над книгами, и все это для того, чтобы начать новую жизнь в школьных стенах… и чтобы подготовить других к такой же ненормальной жизни в молодости, через какую мы сами прошли. О, да, нам суждено было совершить прекрасное дело,— так нам всем казалось: ведь мы уподоблялись чуть ли не миссионерам. Но теперь я не хочу больше продолжать этого прекрасного дела, если будет только хоть какая-нибудь возможность отделаться от него. Лучше все, что угодно…
Купец Батт открывает дверь и говорит:
— Вы идете, фрекен Торсен? Дождь перестал…
— Ах, оставьте меня в покое! — ответила она. Купец Батт скрылся.
— Почему вы так неласково отказываете ему? — спросил я.
— Потому что… Да ведь погода скверная,— ответила она, выглядывая в окно.- К тому же он ужасно глуп. А кроме того он нахален.
Какой у нее был решительный и непоколебимый вид и как она была права!
Бедная фрекен Торсен! Так или иначе, но в пансионе прошел слух, будто бы фрекен Торсен только что отказали от места в школе за ее эксцентрическое преподавание, которое слишком долго терпели.
Ну, не все ли равно!
Я знаю только, что то, что она рассказала мне, было истинной правдой.

ГЛАВА X

Как странно! Оказывается, что хозяин пансиона весь в долгах, а его торпари купили новые земли у него на наличные деньги. Мало-помалу я узнаю все. Фру Бреде со своей красивой головой и мягкими чертами лица знает коечто обо всем и обо всех,— ее умудрило ее долгое пребывание в этом месте. А потому, когда она заговаривает о положении дел в пансионе, то ей не приходится лезть за словом в карман.
Да, хозяин весь в долгах.
Никому и в Голову не могло бы прийти, что дела здесь обстоят не очень-то хорошо. Стоило только посмотреть на новые строения, на флагштоки, на гардины на окнах и красный колодец — все производило впечатление благосостояния. В комнатах также ничто не может навести на мысль о стесненных обстоятельствах, я не говорю уже о рояле, но все стены украшены картинами и фотографиями пансиона, снятыми со всех сторон, здесь несколько газет и большой выбор романов, которые валяются на всех столах и которые иногда крадут гости. Вот и еще одна мелочь: все счета подают на великолепных бланках с фотографией пансиона и с Торетиндом на заднем плане. Все заставляет предполагать, что здесь царит довольство. И при этом думаешь: так это и должно быть, раз пансион существует двадцать лет, в течение которых его усиленно посещали туристы, и в нем живут пансионеры.
Но правда то, что это здание и все его внешнее и внутреннее убранство стоят больше того, что пансион приносит. Оказывается, что негоциант Бреде также вложил немало денег в это предприятие,— вот почему фру Бреде каждый год приезжает сюда с детьми: она получает проценты едой.
Неудивительно, что она пользуется одна целым домом: ведь это ее собственный дом.
— Да, предприятие это было очень хорошее в прежние времена,— говорит фру Бреде — путешественники заходили сюда, получали ночлег, и это было очень выгодно. Но мало-помалу конкуренция заставила расширить дело, нельзя было отстать от других, ведь все такие предприятия стараются перещеголять друг друга. Да и хозяин пансиона едва ли пригоден для такого капризного предприятия, он слишком привык к безделью и к тому, чтобы все в доме делалось само собой. Нет, а вот его два торпаря очень работящие люди. Они племянники хозяина, они покупают один участок земли за другим и возделывают ее. Мой муж часто говорит, что дело кончится тем, что торпари или их дети купят всю эту усадьбу.
— Неужели же торпари будут в состоянии это сделать?
— Они работают, это простые крестьяне. Они начали здесь в лесу, имея только трех коз. Они работали в селе и возвращались домой с едой и шиллингами в кармане, и все время они понемножку расчищали место. Они завели себе по несколько коз и по одной корове, потом они прикупили еще земли и завели больше скота. Они сеют рожь и сажают картофель, они развели огороды, и хозяева пансиона покупают у них овощи, так как им некогда заниматься огородами, у них слишком много работы в доме. Да, здесь сеют только кое-какую траву для скота, потому что хозяин говорит, что другого ничего не стоит сеять. И до некоторой степени он прав. Он пытался было нанимать людей и заниматься земледелием, но из этого ничего не вышло. Ведь путешественники прибывают как раз весной, и часто бывает, что все рабочие уходят с полей, чтобы провожать через горы туристов или прислуживать пансионерам. И так бывает из года в год, случалось, что не успевали даже вывезти весь навоз со двора. Но хуже всего бывает осенью, когда все путешественники стремятся как можно скорее домой, тогда и думать нечего о том, чтобы спокойно исполнять осенние работы. Мой муж говорит, что вошло почти в обычай, что торпари жнут поля хозяина исполу.
Когда я выразил удивление по поводу того, что фру Бреде так много понимает в земледелии, она покачала головой и сказала, что все, что она знает, она знает от мужа.
— Дело в том,— сказала она,— что каждый раз, когда торпари покупают новый участок земли у Поля, мой муж должен дать на это свое согласие. Вот почему мало-помалу мы вошли в подробности всех этих дел, но это не так-то легко сделать, а теперь он с большим страхом ожидает нового автомобильного сообщения.
Фру Бреде была добродушная дама, проникнутая материнскими чувствами, она играла со своими маленькими девочками и, по-видимому, обладала завидным душевным равновесием. Вот пример: как-то одна коза возвратилась домой со сломанной задней ногой, все гости выбежали на двор, кто с коньяком, кто с ланолином, кто с компрессами, одна только фру Бреде осталась спокойно сидеть, непоколебимая в своей опытности, благоразумная, несколько удивленная всей этой возней.- Такую козу надо сейчас же зарезать, все равно, она ни на что больше негодна,— сказала она.
Я вывел заключение, что эта дама очень рано вышла замуж: ее девочкам было одной двенадцать лет, другой десять. По-видимому, ее муж вел большие дела, он подолгу уезжал из дому, часто бывал в Исландии и других местах. Но молодая женщина и к этому относилась спокойно. А между тем она была молода и красива, хотя, быть может, несколько полновата для своего небольшого роста, но цвет лица у нее был прекрасный и на лице не было ни одной морщинки. Она была резким контрастом другой нашей красавицы, фрекен Торсен, высокой и темноволосой.
О, едва ли фру Бреде была всегда так спокойна, как это казалось. Раз както она вошла в людскую и попросила Солема оказать ей услугу, и тут я не узнал ее лица, так оно всё вспыхнуло. Она попросила Солема прийти и поправить ей штору, которая упала. Был уже поздний вечер, видно было, что фру Бреде успела уже улечься, но снова встала. Солем не очень-то охотно отозвался на ее просьбу. Но вдруг их взоры встретились и на одно мгновение не отрывались друг от друга. Ага, да, да, он сейчас придет…
Что за дьявол этот Солем, этакий молодчина.

ГЛАВА XI

То один, то другой турист приходили и уходили. Солем провожал их в горы, и они исчезали. Но куда девались в этом году все иностранцы? Ни одного не было видно. Куда девались караваны Беннета и Кука, которые задались целью распространить славу о норвежских горах,— куда они пропали?
Но вот появились два жалких англичанина. Они были уже старые, небритые и вообще небрежно одетые,— это были два инженера или что-то в этом роде, немые и невежливые, как большая часть важных путешествующих английских шутов. Носильщик! Носильщик!- кричали они,— Вы носильщик, да?- Все в них было обычно, они путешествовали глупо и серьезно, взбирались на горные вершины, суетились и торопились, словно совершали важную миссию или бежали за доктором.
Солем проводил их на вершину и затем перевалил с ними через горы, за это они дали ему двадцать пять эре. Солем продолжал держать раскрытую ладонь, так он мне рассказывал позже,— думая, что они отсчитают ему еще денег. Но он ошибся. Тогда он постоял за себя, о, этот Солем уже успел деморализироваться и стать наглым от беспечной жизни среди туристов, Mehr! More!- сказал он.- Но нет, на это они не соглашались. — Тогда Солем бросил деньги на землю и раза два хлопнул в ладоши. Это помогло, он получил еще одну крону. А когда Солем взял лорда за плечи и слегка сжал его, то получил в придачу еще две кроны.- Размазня ты этакая,— сказал Солем.
Но вот появились, наконец, и караваны. Смешанный оба пола, охотники, рыбаки, собаки, любители восхождения на вершины, носильщики. У нас поднялась невероятная возня, на флагштоке взвился флаг, Поль то и дело стоял, склонившись, принимая различные приказания, а Жозефина бегала, бегала, сломя голову, на каждый кивок. Фру Бреде должна была уступить свою комнату трем леди, а мы, остальные, стеснились, насколько это было возможно.
Что касается меня, то мне разрешено было сохранить свою постель в виду моего почтенного возраста, но я сказал, что нет, этому не бывать, пусть английский адвокат, или кто он там такой, берет мою постель,— стоит ли говорить об одной ночи!
И я вышел на двор.
Чего только ни насмотришься в таком пансионе за целый день, если только не быть слепым. Да и ночью можно увидать многое. Что это за блеяние в козьем хлеву? Разве козы не спят? Дверь в хлев заперта, собаки не могли попасть туда. Но не попала ли туда одна из чужих собак? Пороки идут своим чередом, все кругом, как и добродетель,— думаю я,— ничего не ново, все возвращается и повторяется. Римляне владычествовали над всем миром, прекрасно. О, римляне были могущественны, они были непобедимы, они позволяли себе жить вовсю, и вот в один прекрасный день на них начали сыпаться кары, их внуки стали проигрывать одно сражение за другим, и эти внуки в недоумении оглядывались назад. Круг закончился, и римляне не царили больше над всем миром. Этого про них никак нельзя было сказать.
Какое мне дело до двух англичан, ведь я местный житель, норвежец, мне оставалось только молчать на все проделки могущественных туристов. Сами же они принадлежали к нации всесветных бродяг и спортсменов, полной пороков, которую покарает когда-нибудь гибелью справедливая судьба в лице Германии…
Всю ночь на дворе продолжалась возня, а ранним, ранним утром проснулись охотничьи собаки, караван начал собираться в путь, было всего шесть часов, но повсюду раздавалось уже хлопанье дверей. Путешественники спешили, ведь они бежали за доктором. Они позавтракали в две перемены и, хотя хозяин и все домочадцы стояли перед ними, согнувшись в три погибели, и давали им лучшее, что у них только было, не все остались довольны.
— Если бы я только знал раньше, что вы придете,— извинялся Поль.
Но в ответ ему пробормотали, что подожди, мол, скоро начнется автомобильное сообщение с другим местом! Тогда Поль, хозяин своей усадьбы, человек, живущий у подножия Торетинда, сказал:
— Да, но я сделаю еще пристройки, разве вы не видите, что у меня уже приготовлен лес? А, кроме того, я подумываю о телефоне…
Караван уплатил в обрез свой маленький счет и исчез. Хозяин и Солем помогали таскать сундуки. У нас снова наступила тишина.
Уехал и учитель Стаур. Он решил собрать растения, растущие вокруг Торетинда. Он заговорил о своих растениях за обедом и проявил большую ученость, называя растения по-латыни. Он обратил внимание на их особенности, о, чему только он не выучился в семинарии!
— Вот это Artemis cotula,— сказал он.
Фрекен Торсен, которая тоже изучала много премудростей, вспомнила кое-что и заметила:
— Да, да, совершенно верно, наберите побольше этого растения.
— Зачем?
— Это очень хорошее средство от насекомых.
Этого учитель Стаур не знал, и это произвело некоторую сенсацию, начались споры, и адъюнкт Хёй должен был вмешаться.
Да, этого, конечно, учитель Стаур не знал. Но он умел классифицировать растения и знал наизусть их названия. Ему казалось это таким забавным, деревенские дети в его селе не знали ни классов, ни названий, и он мог научить их этому. Это было очень забавно.
Но дух земли, был ли он его другом? Растения срезают в этом году, а на будущий год вырастает другое, разве это чудо настраивает его религиозно и вызывает в нем тихое созерцание? А камни, вереск, деревья, трава, леса, ветры и необъятное небо над всей вселенной,— разве это его друзья? Artemis cotula…

ГЛАВА XII

Когда мне надоедают адъюнкт Хёй и дамы… Время от времени мои мысли занимает фру Моли. Она сидит и шьет, а адъюнкт серьезно занимает ее, они говорят о служанках на своей стороне и о том, что они только и делают, что бегают по ночам. Фру Моли — плоскогрудая и тощая дама, но, по всей вероятности, она не всегда имела такой жалкий вид. Ее синеватые зубы производят впечатление чего-то холодного, как будто они сделаны изо льда. Однако несколько лет тому назад ее полный рот и темный пушок над углами рта, вероятно, представлялись ее мужу чем-то необыкновенно прекрасным. Ее мужу, да. Он моряк, шкипер, и появляется у себя дома лишь изредка, как бы только для того, чтобы увеличить семью, в остальное время он в Австралии, в Китае, в Мексике. Он говорит только ‘здравствуй’ и ‘прощай’- вот и все. А жена его приехала сюда ради поправления здоровья. Хотел бы я знать, действительно ли она живет здесь ради своего здоровья, или же она и адъюнкт оба из одного и того же уездного городка?
Когда мне надоедают адъюнкт Хёй и дамы, я бросаю их и ухожу. И я брожу весь день, и никто не знает, где я. Положительному человеку не к лицу быть таким, как адъюнкт, да, впрочем, он далеко не такой положительный. Да… так вот, я ухожу. День светлый, воздух достаточно теплый, в моих лесах распространяется благоухание, пахнет растениями. Я часто отдыхаю, не потому, что чувствую усталость, а просто потому, что прикосновение к земле как-то особенно ласкает меня. Я ухожу как можно дальше, туда, где меня никому не найти,— и только тогда я чувствую себя в безопасности. Ни единого звука не доносится из усадеб, никого не видно, я вижу только узенькую тропинку, протоптанную козами, по краям ее зеленеет травка, и тропинка необыкновенно хорошенькая. И кажется, будто эта протоптанная полоска земли заснула в лесу, и она такая узенькая и одинокая.
Ты, читающий эти строки, едва ли чувствуешь что-нибудь, но я испытываю какое-то сладкое чувство, вспоминая эту одинокую тропинку в лесу. Мне кажется, будто я встретил дитя.
Я подкладываю себе руки под голову и, лежа на спине, начинаю блуждать взором по небесной лазури. Высоко, высоко над вершинами Торетинда тихо двигается хоровод туманных дев: они то теснятся ближе друг к другу, то расступаются и медлят, как бы желая вылиться в какую-нибудь определенную форму. Но вот я уже встал и пошел дальше, а они все еще водят свой хоровод, как бы готовя что-то.
По дороге мне попадается вереница муравьев, это бесконечное шествие муравьев, шествие хлопотливых тружеников. Они ничего не делают, ничего не тащат на себе, они только идут, идут бесконечной вереницей. Я делаю несколько шагов назад, чтобы увидать первых муравьев, увидать вожака, но это бесполезно, я делаю еще несколько шагов, и еще, я начинаю бежать, но вереница одинаково бесконечна, как впереди меня, так и позади. Быть может, муравьи начали это шествие уже целую неделю тому назад. И я отправляюсь своей дорогой, а муравьи ползут своей,— и мы расстаемся.
Но куда я попал? Это место не простой склон горы, это грудь, это лоно — так он мягок. Я осторожно поднимаюсь по нему, стараясь не топтать его, легче ступая ногами и задумываясь: такой большой склон, а сколько в нем нежности и беспомощности! В нем столько же самоотверженной доброты, как в матери, и он позволяет муравьям ползти по себе. Там и сям лежат большие камни, поросшие мхом, но они не производят впечатления, будто упали сюда случайно — нет, здесь их дом, они давно живут здесь. Это великолепно!
Я поднимаюсь на вершину и осматриваюсь по сторонам. Далеко на другом горном склоне пасется корова торпаря, это маленькая, славная коровушка, бурая, с белыми пятнами на боках. Она бродит по склону и щиплет траву. На высоком выступе скалы сидит ворон, он каркнул мне что-то, и карканье его прозвучало так, будто железным ковшом провели по камню.
В моей душе тихо шевелится безотчетное чувство, которое я не раз раньше испытывал, бродя по лесам и полям: мне кажется, будто кто-то только что покинул то место, на котором я стою, что здесь только что кто-то стоял и только тихо отошел в сторону. Мне кажется, что в эту минуту я стою с кем-то с глазу на глаз, а немного спустя я вижу даже чью-то спину, которая исчезает в лесу. Это Бог, думаю я. И я замираю на месте, я не говорю, не пою, я только смотрю. И я чувствую, как на моем лице отражается то, что я вижу. Это был Бог, думаю я.
Видение, скажешь ты. Нет, миленький, проникновенный взгляд в тайну бытия. Я обоготворяю природу? А что делаешь ты? Разве у магометан нет своего Бога, у евреев своего, у индийцев своего? Никто не знает Бога, дружок, человек только знает богов. И вот время от времени мне кажется, будто я вижу своего бога.
Направляясь домой, я иду другой дорогой и делаю большой крюк. Солнышко греет теплее, почва здесь не такая ровная, я прихожу в какой-то хаос из нагроможденных камней,— это развалины, образовавшиеся после обвала. Здесь, ради забавы, я делаю вид, будто устал, и бросаюсь на землю, веду себя так, словно кто-то смотрит на меня и видит, какой я глупый. И делаю я это только так, шутя, а также потому, что мой мозг долго бездействовал — вот я и забавляюсь. Небо со всех сторон чистое, хоровод туманных дев над горными вершинами исчез. Бог знает, где они, но они потихоньку расплылись. Вместо них высоко в воздухе над долиной, описывая широкие круги, медленно парит орел. С величавой медлительностью описывает он один круг за другим, как бы следуя по намеченному пути в воздухе, он медленно прорезает воздух, словно петух со взъерошенными на шее перьями, словно крылатый конь, которому захотелось порезвиться. О, смотреть на него — это все равно, что слушать прекрасную песню. Но вот он исчез за вершинами…
И я лежу здесь в уединении, и тут же со мною хаос из камней и маленькие можжевеловые кустики. Как все это странно! Эти камни — груда развалин,— может быть, имеют какой-нибудь смысл, они лежат здесь тысячи лет, а, может быть, они и двигаются, совершают неведомый, таинственный путь. Глетчеры двигаются, земная кора в одном месте поднимается постепенно, в другом месте опускается мало-помалу, и все совершается не спеша, но все-таки совершается. Однако, так как сознание мое ничего не связывает с таким представлением, то он приходит в раздражение и в своем ослеплении становится на дыбы, каменный хаос стоит неподвижно, он не совершает никакого пути, это бессмыслица, грубая выдумка. Ну да, каменный хаос — это город, и там и сям на земле разбросаны селения из камней. И эти селения представляют собой спокойные общины, где никто не волнуется, где нет самоубийств и где каждый камень заключает в себе настоящую душу. Но да избавит меня Бог от одного из жителей таких городов, хе-хе! Сорвавшийся камень не залает, и он не для того, чтобы пугать карманных воришек,— это просто тяжелая масса. Тихое поведение… ну, да, в глубине души я недоволен тем, что камни не выкидывают никаких забавных штук, а им бы так подошло, если бы они слегка покатились. Но они лежат себе спокойно, и ни один из них не знает даже, какого он пола. Но зато посмотри на орла. Нет, нет, молчи…
Подул легкий ветерок. Здесь растет папоротник, который слегка колышется, есть тут также цветы и жесткие былинки, но жесткие былинки не колышатся, они только слегка дрожат.
Но вот я продолжаю свой путь, делая большой крюк. и снова спускаюсь с горы у жилища первого торпаря.
— А вы, вероятно, также кончите тем, что выстроете санаторию,— говорю я ему между прочим, ведя с ним беседу.
— Ну, куда там, на это у нас не хватит средств,— отвечает он осторожно. Но в глубине души он, вероятно, и не хочет этого, так как видел, к чему это ведет.
Мне он не понравился, в глазах у него было лукавое выражение, и он смотрел в землю. Ведь о земле он только и думал, он стал алчным на землю,— это было животное, которое рвалось на простор из-за своей изгороди. Другой торпарь купил участок земли больше его и может держать корову. Поэтому торпарю удалось приобрести только небольшой клочок земли. Впрочем, и это небольшое владение еще разрастется, лишь бы только у его обладателя хватило силы и здоровья тянуть свою лямку.
И торпарь снова взялся за свою лопату.

ГЛАВА XIII

За обедом разговор зашел о Солеме. Не помню, кто его начал, но кто-то из дам заметил, что он красив, а остальные кивнули в знак согласия и сказали:
— Да, он настоящий мужчина!
— Что это означает, настоящий мужчина?- спросил адъюнкт Хёй, поднимая голову от тарелки.
Никто не ответил ему.
Тут адъюнкту Хёй оставалось только улыбнуться, и он прибавил:
— Вот как! Надо будет при случае повнимательнее посмотреть на Солема, до сих пор я, право, и не замечал его.
Адъюнкт Хёй может, конечно, сколько душе его угодно, смотреть на Солема. Адъюнкту от этого не станет теплее, а Солему холоднее. Но дело-то все в том, что адъюнкта задело за живое. Когда какая-нибудь дама находит, что тот или иной мужчина — настоящий мужчина, то в этом есть всегда нечто заразительное, в других дамах разгорается любопытство, и они высовывают свои носики: в самом деле, неужели он такой? И через несколько дней все они, как один человек, твердят: ‘О, да, вот это настоящий мужчина!’
И тогда горе всем злосчастным адъюнктам!
Бедный адъюнкт Хёй! Да, фру Моли также кивнула головой в знак своего сочувствия, как бы присоединяясь к мнению других относительно Солема. Правда, вид у нее был такой, будто она плохо понимала это, но ведь нельзя же было отставать от других.
— Фру Моли также кивнула!- сказал адъюнкт и снова засмеялся. О, он был ужасно взволнован. Тут фру Моли вдруг вспыхнула и похорошела.
В следующий же раз, когда все собрались за столом, адъюнкт Хёй не мог больше сдерживать себя и сказал:
— Милостивые государыни, должен вам сказать, что очи мои узрели, наконец, господина Солема.
— Ну?
— Вор.
— Фу! Как вам не стыдно!
— Но вы должны, по крайней мере, согласиться с тем, что у него наглое лицо. Безбородое. Синий подбородок, лошадиный подбородок…
— Это ничего не значит,— заметила фру Моли. ‘Вот увидишь, эта фру Моли вовсе уж не так чужда всякой суете,— подумал я.- К тому же за последнее время я заметил, что она надевала на грудь маленькую подушечку, так что она уже не казалась больше такой тощей. Кроме того, она отъелась и отоспалась, и вообще немного поправилась в санатории. Да, фру Моли не без искорки.
Это и проявилось несколько дней спустя… ах, этот несчастный адъюнкт! Дело в том, что у нас поселился адвокат, настоящий молодчина, и он охотнее всего беседовал с фру Моли. Неужели же между ней и адъюнктом пробежала черная кошка? Правда, у адъюнкта наружность была неказистая, но зато ведь и фру Моли не отличалась красотой.
Да, адвокат был молодой спортсмен и удалой парень, и он изучил социальные науки, кроме того, он побывал в Швейцарии и там изучал референдум. Вначале, года два, он работал в конторе архитектора, как он говорил, но потом перешел на юридические науки, которые в свою очередь навели его на социальные вопросы. По-видимому, это был богатый и не скупой человек, раз он так менял свое положение и путешествовал.
— Швейцария,— повторял он со сверкающими глазами.
Но никто из нас не мог понять его великого восторга.
— Да, это, должно быть, действительно, замечательная страна,— промолвила, наконец, фру Моли.
Адъюнкт сидел, как на иголках, он терял всякую власть над собой.
— Кстати, о Солеме,— сказал он вдруг,— я о нем теперь совершенно другого мнения. Он, действительно, в десять раз красивее многих других.
— Это еще что за новость!
— Да, да, это так. И он не старается выдавать себя за что-нибудь большее.
Каков он есть, таким он и кажется. Я видел, как он закалывал хромую козу.
— Вы стояли и смотрели, как он колол козу?
— Я проходил мимо. Он сделал это в одно мгновение. А потом я видел его в дровяном сарае. Да, этот парень умеет работать. И я вполне понимаю, что дамы видят в нем нечто особенное.
Боже, какую чепуху нес этот адъюнкт! Не хватало еще только, чтобы он потребовал от жен уехавших в Китай моряков, чтобы они верны были своим китайцам,— только этого и не хватало!
— Да замолчите же!- сказала фру Моли.- Адвокат расскажет нам что-нибудь про Швейцарию.
Ах, это коварное создание! Неужели же она хотела угнать своего ближнего, этого несчастного адъюнкта, в эту же ночь, на самую вершину Торетинда!
Но тут заговорила фру Бреде. Она, вероятно, поняла, какие муки испытывает адъюнкт, и решила прийти к нему на помощь. Разве адъюнкт не отозвался только что очень лестно о Солеме, и разве этот Солем не был тем самым парнем, который в один прекрасный вечер вешал у нее в комнате штору? Вот в этом-то и все дело.
— Швейцария!- сказала фру Бреде на свой обычный лад, мягко и ласково, потом она слегка покраснела и продолжала:- я ничего не знаю о Швейцарии, но раз как-то мне прислали оттуда материи на платье и должна сказать, что во всю свою жизнь не видала я такого мошенничества.
Адвокат на это только улыбнулся.
Учительница Жонсен заговорила о том, чему ее когда-то учили в школе: о часовых фабриках, об Альпах, о Кальвине…
— Да, это как раз те три кита, на которых зиждется свет,— сказал адъюнкт, побледнев от злости, с искаженным лицом.
— Да вы с ума сошли, адъюнкт!- воскликнула учительница Пальм с улыбкой.
Между тем адвокат сосредоточил на себе всеобщее внимание. Он стал рассказывать о Швейцарии, этой удивительной стране, образце всех маленьких стран на земном шаре. Какой удивительный общественный строй, какой референдум, какая планомерность в использовании красот страны! Вот там так санатории! Там овладели искусством эксплуатации туристов. Это прямо невероятно.
— Да, и там удивительный швейцарский сыр,— заметил адъюнкт,— от него пахнет ногами туристов.
Молчание. Итак, адъюнкт Хёй не останавливается ни перед чем.
— А что же вы скажете в таком случае о норвежском старом сыре?- спросил кто-то по-детски, кротко и в полной невинности души.
— Да, надо согласиться, что и этот сыр настоящее свинство,— ответил адъюнкт. — Этот сыр подстать учителю Стауру, когда тот сидит в своем выдолбленном кресле.
Всеобщий смех.
Натянутость была несколько сглажена, и адвокат мог без особого опасения снова вступить в разговор:
— Если бы мы в Норвегии умели изготовлять такой швейцарский сыр,— сказал он,— то мы не были бы так бедны. Вообще, судя по тому, что я видел, путешествуя по этой стране, она во всех отношениях стоит далеко впереди нас.
Мы могли бы научиться у нее всему: бережливости, прилежанию, вечерней работе, кустарному промыслу…
— И так далее, и так далее,— прервал его адъюнкт Хёй,— мелочи, всякой ерунде, всему отрицательному. Страна, которая существует только милостью соседей, не может служить примером ни для какой другой страны на свете. А мы попытаемся стать выше этого жалкого стремления, которое только портит нас. Нет, прообразом для нас должны служить более крупные дела и более великие страны. Ведь все растет, даже малое,— если только это малое не родилось для того, чтобы вести существование лилипута. Ребенок легко учится от других детей, но примером для него должен служить взрослый. Ведь ребенок когда-нибудь сам станет взрослым и что было бы, если бы примером ему всегда служил ребенок или прирожденный пигмей? Вот к чему ведет наша болтовня о Швейцарии. Но почему же именно мы должны брать пример с самой маленькой и самой жалкой страны? Кажется, мы и без того не широко шагаем. Швейцария — это торпарь Европы. Слыханное ли дело, чтобы одна из молодых южноамериканских стран такой же величины, как Норвегия, ставила себе за честь следовать примеру Швейцарии? А что толкает Швецию с такой удивительной быстротой вперед по пути прогресса? Именно то, что она не смотрит ни на Швейцарию, ни на Норвегию, а во всем берет пример с Германии. Честь и слава Швеции за это. А мы? С какой стати мы будем изображать собою какой-то дрянненький народец среди наших Альп и в течение тысячи лет гордиться только нашими конгрессами мира, лыжным спортом и Ибсеном? Нет, в нас есть сила и способности на нечто в тысячу раз большее…
Адвокат уже давно поднял руку, в знак того, что хочет говорить, тут он крикнул громко:
— Одно единственное слово. Адъюнкт умолк.
— Один единственный крошечный вопрос, такой крошечный, какой только можно себе- представить,— сказал адвокат, готовясь нанести ловкий удар.- Ступили ли вы хоть одной ногой в ту страну, о которой говорите?
— Ну, еще бы, конечно, я там бывал,— ответил адъюнкт.
Ловко! Адвокат так и остался сидеть со своим единственным крошечным вопросом. А тут еще выяснилось, что за ядовитое маленькое создание, в сущности, эта фру Моли: ведь она прекрасно знала, что адъюнкт получил стипендию для поездки в Швейцарию, а она сидела себе как ни в чем не бывало и не проронила ни слова об этом. О, что за змея! К тому же она заставляла говорить о Швейцарии именно адвоката, а не кого-нибудь другого.
— Ах, да, конечно, адъюнкт Хёй также бывал в Швейцарии,— заметила она, чтобы сгладить немножко неловкость.
— В таком случае адъюнкт и я смотрели совершенно разными глазами на эту страну,— вот и все,— сказал адвокат, рассчитывая на этом и покончить с разговором о Швейцарии.
— В этой несчастной стране нет даже сказок,— опять заговорил адъюнкт, который никак не мог успокоиться.- Там люди из рода в род сидят и выделывают часовые колесики и водят англичан на свои вершины, но зато в этой стране нет ни народных песен, ни сказок. А теперь оказывается, что мы должны из кожи лезть для того, чтобы и в этом отношении стать похожим на Швейцарию, не правда ли?
— А Вильгельм Телль?- попробовала было напомнить фрекен Жонсен несколько неуверенно.
Некоторые из присутствующих дам кивнули, во всяком случае кивнула и фрекен Пальм.
Тут вдруг заговорила фру Моли, но она отвернула голову и стала смотреть в окно:
— Странно, адъюнкт, ведь раньше вы были совсем другого мнения о Швейцарии.
Это клюнуло. Адъюнкт хотел ответить, хотел уничтожить ее, но потом одумался и промолчал.
— Разве вы не помните?- спросила она опять, поддразнивая его.
— Нет,— ответил он.- Вы не поняли меня. Не знаю, как это могло случиться. Кажется, я выражаюсь довольно понятным образом, тем более, что привык объяснять детям.
И это также клюнуло. Фру Моли не продолжала пикировки и только улыбнулась очень кротко.
— Должен сказать, что мое мнение совершенно противоположно вашему,— сказал адвокат, делая еще одну попытку оставить за собою последнее слово.- Но мне казалось,— продолжал он,— мне казалось, что это до некоторой степени такая область, в которой я кое-что понимаю, но…
Фру Моли встала и вышла из комнаты, склонив голову, как бы собираясь расплакаться. С минуту адъюнкт сидел спокойно, но потом также встал и вышел.
Но он насвистывал и придал себе молодцеватый вид, словно все это нимало не касалось его.
— А каково ваше мнение?- спросила фру Бреде самого старшего в этом обществе, а старший был я.
И, как подобает положительному человеку, я ответил:
— Мне кажется, что с той и другой стороны есть некоторое преувеличение.
С этим все сейчас же согласились. Но, черт возьми, мне казалось все-таки, что прав адъюнкт. К сожалению, на ум часто приходят молодые мысли, хотя человек и вступил уже в семидесятые годы.
Адвокат закончил спор следующими словами:
— В конце концов мы все-таки должны благодарить Швейцарию за то, что мы сидим здесь и чувствуем себя так хорошо в этом комфортабельном горном санатории. Ведь это по образцу Швейцарии мы завлекаем туристов в нашу страну, зарабатываем деньги и выплачиваем наши закладные. Вот спросите хотя бы нашего хозяина, согласен ли он обойтись без поучительного примера Швейцарии…

* * *

Вечером фру Бреде спросила:
— Почему вы привели сегодня адъюнкта в такое невозможное состояние, фру Моли?
— Я? — ответила фру Моли с самым невинным видом.- Нет, это право…
Впрочем, надо сказать, что фру Моли действительно оказалась невинной, ибо на следующее же утро она и адъюнкт пошли вместе в горы, и у обоих был веселый и беззаботный вид, и в горах они пропадали до самого полудня.
Если у них было какое-нибудь объяснение, то, по всей вероятности, фру Моли сказала своему испытанному другу приблизительно следующее: ‘С ума ты, что ли, сошел? Неужели ты не понимаешь, что мне нет никакого дела до адвоката. Я просто сказала ему несколько слов, чтобы дать тебе возможность хорошенько отделать его, неужели ты не сообразил этого? Ну, да ведь ты у меня самый глупый и самый очаровательный… Иди, иди скорее, я поцелую тебя…’

ГЛАВА XIV

После той большой компании туристов так никто больше и не приходит. Некоторые из нас никак не могут понять, отчего это. Другие, пожалуй, и догадываются, в чем тут дело, но все мы с нетерпением ждем: должны же, наконец, прийти туристы, ведь вершины Торетинда принадлежат нам, а не комунибудь другому.
Но никто не идет.
Девушки, которые прислуживают нам, исполняют аккуратно свою работу и не жалуются, но нельзя сказать, чтобы они были очень веселы. Поль продолжает относиться к этому с величайшим спокойствием, он отдает очень много времени сну в своей каморке за кухней. Однако раза два я все-таки заметил, что он ночью уходил со двора, погруженный в глубокие думы, и исчезал в лесу.
Из соседней долины до нас дошли, наконец, слухи о том, что автомобильное движение открылось. Вот где было объяснение той мертвой тишины, которая царила у нас. А в один прекрасный день у нас появился датчанин, который поднялся на Торетинд с другой стороны и спустился к нам. Между тем до сих пор все считали это невозможным. Но дело в том, что до подножия горы датчанин доехал в автомобиле, а потом он поднялся на вершину.
Итак, Торетинд уже не принадлежал больше исключительно нам.
Хотелось бы мне знать, не попытается ли Поль засеять длинный луг на берегу реки? Собственно, он и хотел это сделать, но тут появился тот большой караван туристов, и он обо всем забыл. Правда, теперь уже довольно поздно сеять что-нибудь, да и луг находится на таком месте, что на нем вырастет только сорная трава и тростник. Да, хотел бы я знать, пропахали ли этот луг и посеяли ли на нем что-нибудь? Что, если бы Поль позаботился об этом, вместо того, чтобы по ночам ходить в лес?
Но у Поля все мысли заняты другим. В его голову землепашца с юных лет закрались планы эксплуатации туристов,— на этом он и сосредоточился. Он услыхал, что этот молодчина адвокат также и архитектор, и вот он попросил его начертить план его нового дома в шесть комнат с вестибюлем и ванной. Для вестибюля Поль уже заказал выдолбленные из бревен кресла и оленьи рога.
— Если бы вы не были одни в вашем деле, то вам ничего не стоило бы также завести несколько автомобилей,— сказал адвокат.
— Да, я подумывал об этом,— ответил Поль.- Весьма возможно, что я это дело как-нибудь еще устрою. Но сперва мне нужен дом. А потом я должен еще провести дорогу.
Адвокат обещал сделать план дома и даже пошел посмотреть место, на котором предполагалось выстроить дом. Этот дом должен стоить столько-то и столько-то, но Поль был уверен, что он окупится в каких-нибудь три, четыре хороших туристских сезона. Это ничуть не тревожило Поля. Когда мы пошли все вместе смотреть место, на меня так и пахнуло водкой от него.
Но вот пришла небольшая компания норвежцев и иностранцев. Это были туристы, задавшиеся целью пройти путь пешком, а не кататься в автомобиле. Когда появилась эта компания, то настроение в санатории сейчас же поднялось. Туристы оставались у нас две ночи и два дня, и Солем провожал их в горы и хорошо заработал. Поль также, видимо, ободрился, он надел праздничное платье и хлопотал на дворе. Он постоянно разговаривал с адвокатом относительно нового дома.
— Если мы вообще придем к какому-нибудь решению, то лучше всего было бы покончить с этим теперь же,— сказал он.- Дело в том, что я на несколько дней ухожу.
И они сговорились относительно каких-то мелочей, касающихся дома.
— Вы в город?- спросил адвокат. Поль ответил:
— Нет, я пойду только в село. Хочу посмотреть, не найдется ли подходящего человека, чтобы войти со мной в компанию. Я уже давно продумываю кое о чем: о телефоне, автомобиле и тому подобном.
— Желаю вам удачи!- сказал адвокат.
И вот адвокат стал чертить план дома, а мы занялись каждый своим делом. Жозефина пошла к Солему и сказала:
— Пойди же, засей, наконец, луг на реке.
— Разве Поль велел?- спросил он.
— Да,— ответила она.
Солем пошел очень неохотно. Когда он равнял землю граблями, Жозефина пришла на луг и сказала:
— Разрыхли землю еще раз граблями.
У этого маленького проворного создания было гораздо больше здравого смысла, чем у любого мужчины. Она была такая милая в своих хлопотах и в своем трудолюбии, часто приходилось мне видеть ее с растрепанными волосами, но это пустяки. А если она иногда и притворялась, будто коз доят только служанки и будто только они работают вне дома, то ведь это она делала ради чести дома, ради репутации санатории. Наверное из-за этого она выучилась также бренчать на рояле. Она имела хорошую поддержку в хозяйке двора, женщины вообще были очень работящи и старательны, но Жозефина была вездесуща, и легка она была, как перышко. А эти милые целомудренные руки! Раз как-то я сказал ей, желая сострить: ‘Да будет имя твое Жозефинда (Окончание ‘finde’ по-норвежски — ‘найти’), ибо ты взята от Жосифа.’

ГЛАВА XV

Наконец-то фрекен Торсен, наша темноволосая красавица, решила самым серьезным образом уехать. Она вообще отличалась здоровьем, так что в этом отношении она вовсе не нуждалась в горном воздухе, а раз она здесь скучала, то почему бы ей и не уехать?
Однако одно маленькое происшествие заставило ее остаться.
От своего великого безделья дамы в санатории занялись Солемом. Они были такие сытые и здоровые, что им надо же было, наконец, заняться чем-нибудь, придумать хоть какой-нибудь интерес. А тут оказался этот парень, этот Солем. Не раз случалось, что одна из дам приходила и сообщала другим о том, что Солем сказал или что Солем думал, и все относились к, этому с величайшим интересом. Парень Солем обнаглел и стал говорить с дамами очень небрежным тоном, он называл себя мастером на все руки, а раз он даже бессовестно хвастал и сказал: ‘Да, вот покажу я вам, что я за ловкий парень!’
— Знаете ли, что только что сказал Солем?- спросила однажды фрекен Пальм. — Он рубил дрова, а один палец у него был обвязан тряпкой, и тряпка зацепляла за дрова, это ужасно надоедало ему бедняге. И он говорит: ‘Вот как-нибудь удосужусь, так я отрублю этот палец!’ Так он и сказал.
— Этакий молодчина! — восхищались остальные дамы.- Ведь он действительно способен сделать это!
Немного спустя я проходил мимо сарая. Там я увидал фру Бреде, она стояла и повязывала палец Солема новой тряпкой… Бедная женщина! Она была целомудренна, но молода.
Некоторое время днем стояла невыносимая жара, горы отражали на нас целые потоки зноя, который расслаблял нас. Но к вечеру мы немного оживали и способны были даже заниматься кое-чем: одни принимались писать письма, или играли в фанты на дворе, а некоторые чувствовали себя настолько бодрыми, что уходили прогуляться ‘в природу’.
В воскресенье вечером я остановился пред каморкой Солема и заговорил с ним. На нем было праздничное платье, и, по-видимому, он вовсе не собирался ложиться.
К нам подошла фрекен Торсен, она остановилась и сказала Солему:
— Говорят, ты идешь с фру Бреде на прогулку? Солем поклонился ей, и, когда он снял фуражку, то на лбу у него осталась красная полоса от околыша.
— Кто, я? — ответил он.- Н-да, она как будто упоминала об этом. Я должен показать ей одну новую дорогу, так она говорила.
О, сколько безумства было в фрекен Торсен! Она была красива, она отчаялась, разочаровалась в жизни, и вот она в нерешительности бродила тут, а перед собой она видела звезды.
Ее красная фетровая шляпа была сдвинута на затылок и приколота к волосам булавкой, а спереди поля шляпы задорно загибались вверх. Шея у нее была открыта, на ней было тонкое платье, а на ногах низкие туфли.
Она вела себя необыкновенно, странно, она вдруг открыла тайники своей души. Что ей за дело до купца Батта! И разве не погубила она всю свою молодость, зубря школьную премудрость? А дало ли это ей хоть сколько-нибудь внутреннего содержания? Бедная фрекен Торсен! В этот вечер парень Солем не должен никому другому показывать дорогу!
Так как разговор на этом оборвался, то Солем сделал уже движение, чтобы уходить. Фрекен Торсен откашлялась. Губы ее дрогнули, и на них появилась улыбка, которая так и застыла.
— Уж лучше пойдем со мной!- сказала она. Солем быстро осмотрелся кругом и ответил:
— Да.
Я пошел в свою сторону, я был необыкновенно равнодушен и беззаботно насвистывал, словно мне никакого дела не было ни до чего на всем свете.
‘Уж лучше пойдем со мной!’ сказала она, и они ушли. Вот они уже завернули за службы, а теперь поровнялись с двумя большими рябинами, они спешили, так как боялись, что фру Бреде увидит их,— но вот, наконец, они исчезли.
В человеческую душу настежь распахнулась дверь, но что увидал я в ней? В душе этой девушки я не увидал никакой прелести, в ней было одно раздражение. Она изучала грамматику, но у нее не было внутреннего содержания, ее душа получила плохое питание. Будь она нормальной девушкой, она вышла бы замуж, она стала бы матерью, она стала бы благословением для себя самой. Но на что это похоже: цепляться за какой-то призрак радости только потому, что она не хочет, чтобы другие воспользовались этим. А ведь она такая статная и красивая!
Стоит собака и сторожит кость. Она ждет, пока не подойдет другая собака. Тогда вдруг на нее точно находит припадок обжорства: она хватает кость зубами и начинает из всех сил грызть ее. И это только потому, что подошла другая собака.

* * *

Казалось, будто не хватало этого маленького происшествия для того, чтобы к ночи привести меня в известное настроение. Я проснулся в темноте и вдруг почувствовал, что во мне сложилось то детское стихотворение, с которым я так давно возился. Вот эти четыре строфы о можжевеловом кустике:
Высоко, высоко на утесе крутом
Можжевельника куст приютился.
Из деревьев, лесных великанов, никто
Так высоко подняться не смеет.
В полпути до вершины, стоит лишь сосна,
Одиноко, печально, и зябнет.
Да повыше немного березка одна,
Точно насморк у ней, все чихает…
Но гляди, по утесу высоко ползет
Можжевельника кустик задорный,
Не боясь ничего, все вперед, да вперед.
Хоть он крошка, не более локтя.
И мерещится, будто бы он за собой
Тащит леса кортеж из долины.
Иль покажется вдруг, что не куст пред тобой,
А удалый возница нарядный.

* * *

А в долине зеленой зарницы растут,
Там Иванов торжественный праздник,
Веселятся там дети и песни ведут,
А не то и удалую пляску…
На вершине ж царит лишь хаос из камней,
Да живет можжевельник упрямый,
Да порою из мрачной пещеры своей
Хитрый тролль выползает и бродит…
Можжевельника ветер подхватит хохол
И вертит им и злобно играет,
И угрюм, неприютен, морозен и гол
Божий мир неожиданно станет…
Но как воздух здесь свеж! Так свободно, легко,
Как нигде, дышит грудь на вершине!
Ни пред кем не лежит так простор широко,
Как пред кустиком этим удалым…

* * *

Наступает и жаркое лето в горах,
Но исчезнет тотчас, как мгновенье,
И уж горы застыли в глубоких снегах,
Вновь царят там зима, непогода…
Можжевельник же, крошка, все храбро стоит,
Все хранит он зеленые иглы,
И на диво всему этот куст, как гранит,
Переносит все злые невзгоды…
Закалившись в борьбе, наш. герой, наконец,
Станет твердым, как кости и камень,
И красуется в ягодах куст-молодец
Оголенным деревьям на зависть.
И у каждой-то ягоды щечка крестом
Изукрашена… Ну, вот теперь
Я тебя познакомил с удалым кустом,
Не забудь же, каков можжевельник

* * *

И, наверное, наш можжевельник порой
Так поет про себя беззаботно:
‘Ах, как все здесь прекрасно вокруг предо мной!
Как лазурное небо прозрачно!’
Иль другим можжевельником крикнет он вдруг
Так задорно и смело: ‘Не бойтесь
Хитрых троллей, что шмыгают всюду вокруг!
Нам не страшны их злые проказы!..’
Зимний вечер спускается уж над горой,
Пеленой одевает все сумрак,
В небесах, проливая на землю покой,
Загораются ясные звезды…
И усталость, сонливость владеют кустом,
Для себя самого незаметно,
Забывается крепким и сладким он сном…
Сладко спи же, дитя! Доброй ночи!
(Перевод Е. В. Гешина)
Я встал и написал начисто эти стихи. Потом я послал их одной девочке, с которой я много бродил по лугам и полям. И эта девочка сейчас же прочла мои стихи.
Утром я прочитал эти стихи девочкам фру Бреде, они стояли передо мной и слушали, и напоминали мне собою два синих колокольчика. Когда я кончил читать, они вырвали бумагу у меня из рук и бросились с ней к матери. Ведь они так любили свою мать. А мать в свою очередь любила их. И стоило послушать, какую возню они поднимали по вечерам, ложась спать.
Ах, что за мужественная женщина была фру Бреде! Она могла бы наделать много глупостей, но она держала себя в границах. Зато это было оценено. Кем? Мужем? Муж должен был бы брать свою жену с собой в Исландию. В противном же случае ему остается только мириться с последствиями того, что жена его бесконечно долго остается дома одна.

ГЛАВА XVI

Фрекен Торсен не заговаривает больше о своем отъезде. Но нельзя сказать, чтобы ей доставляло видимое удовольствие также и пребывание в санатории. Впрочем, фрекен Торсен слишком беспокойна и слишком красива для того, чтобы вообще чем-нибудь быть довольной.
Разумеется, она простудилась в тот вечер, когда гуляла с Солемом в лесу, так что на другой день она пролежала с головной болью. Но когда она встала, то чувствовала себя, как всегда.
Как всегда? Но почему же у фрекен Торсен на шее появились синяки, словно ее кто-то пытался душить?
Она больше не поворачивала головы в сторону Солема и вообще делала вид, будто его и на свете не существует. Как знать, быть может, в лесу произошла маленькая схватка, последствием которой явились синяки на шее, после этого она и поссорилась с Солемом. Вполне правдоподобно, что она просто хотела только испытать некоторое волнение, убедиться в победе, однако Солем не понял этого и пришел в ярость. Не так ли это было?
Да, ясно, что Солема одурачили. Он не отличался особенным умом и был откровенен, он даже сделал кое-какие намеки и сказал между прочим: — ‘Да, эта фрекен Торсен хоть куда. Готов биться об заклад, что в ней силы столько же, сколько в любом мужчине’,— и он засмеялся, но улыбка его была деланная. Он смотрел на нее наглым взором, этот взор преследовал ее повсюду. Чтобы сделать вид, будто ему все нипочем, он принимался петь песни бродяг, когда она бывала где-нибудь поблизости. Но напрасно он трудился, фрекен Торсен была глуха к его песням.
И вот после всего этого стало казаться, будто фрекен осталась у нас как бы назло кому-то. Конечно, мы не представляли собой особенного интереса для нее, как и раньше, но она сблизилась с адвокатом и часто подсаживалась к нему в гостиной, где он чертил план дома. Такова уж бестолковая праздная жизнь в горных пансионах.

* * *

Да, так шли дни, один за другим, нового для меня ничего не случилось, и я начал скучать. Время от времени к нам заходил какой-нибудь путешественник, собирающийся перейти через горы, но, как говорили, это совсем не то, что в другие годы, когда туристы приходили целыми караванами. И, по-видимому, в этом отношении здесь не будет лучше до тех пор, пока к нашей санатории не проведут новой дороги и не устроят автомобильного движения.
До сих пор мне не пришлось еще упомянуть о том, что соседняя долина носит название Стурдален, а наша называется только просто Рейса, по реке того же названия, и все местечко Рейса представляет собою лишь маленький поселок. Таким образом все преимущества выпадают на долю Стурдалена, да и имя это уже само по себе очень громкое. Однако Поль, наш хозяин, называет соседнюю долину Веследален [Стурдален — большая долина, Веследален — малая долина], потому что там живет противный, скаредный народ,— так уверяет Поль.
Ах, бедный Поль. Он вернулся из села, куда ходил по делам, без всякой надежды, и по этому случаю он был пьян, как стелька. Целые сутки он провалялся в своей каморке, и никому не показывался на глаза. Когда он, наконец, снова появился на людях, то вид у него был очень самоуверенный, и он старался внушить, будто наделал больших дел во время своего пребывания в селе: теперь, наверное, у него будут автомобили, об этом нечего уже больше беспокоиться. А после обеда, когда он снова успел напиться, им овладела мания величия другого рода: что это за жалкие людишки там в селе, ведь они ровно ничего не смыслят в делах, они не хотят принять участия в проведении дороги к его усадьбе. Он один соображал хоть что-нибудь. Разве не было бы это настоящим благодеянием для всего прихода, если бы провести этот маленький кусочек дороги? Ведь тогда на всю долину посыпался бы дождь из шиллингов от массы туристов. Но разве эти люди понимают хоть что-нибудь.
— Однако рано или поздно, но сюда придется провести дорогу,— сказал адвокат.
— Ну, еще бы,— ответил Поль решительно.
И он опять ушел в свою каморку и завалился спать.
Но вот в один прекрасный день к нам пришла небольшая партия туристов, которые сами тащили свой багаж по солнцепеку, и они стали просить о помощи. Солем сейчас же предоставил свою особу в их распоряжение, но ему не под силу было тащить все мешки и чемоданы, а Поль валялся у себя в каморке. Этой ночью я опять видел, как Поль уходил в лес, и при этом он громко разговаривал и размахивал руками, как будто он был не один.
Так вот туристы попросили о помощи, а помочь было некому.
Хозяйка и Жозефина вышли на двор и послали Солема за Эйнаром, первым торпарем, чтобы тот пришел помочь нести вещи. Между тем туристы стали терять терпение и то и дело поглядывали на часы: если они вовремя не перевалят через Торетинд, то им придется ночевать под открытым небом. А один из туристов высказал даже предположение, что, быть может, в этой санатории нарочно задерживают их, чтобы заставить переночевать здесь! Туристы начали ворчать, и, наконец, спросили:
— Где же хозяин этой санатории, куда он девался?
— Он болен,— ответила Жозефина. Между тем возвратился Солем и сказал:
— Эйнару некогда, он в поле окучивает картофель. Пауза.
Тут Жозефина сказала:
— Да мне все равно надо идти за горы, вот подождите немножко.
Она ушла, потом сейчас же вернулась обратно, взвалила на свою узкую спину мешки и саквояжи и быстро засеменила со двора. Все последовали за ней.
Я нагнал Жозефину и освободил ее от ноши. Но я не позволил ей вернуться обратно, мне казалось, что для нее очень полезно сделать эту маленькую прогулку и на время отлучиться из пансиона. Мы шли рядом и все время болтали: оказалось, что в сущности ей уже вовсе не так плохо приходится, она ухитрилась-таки отложить немалую толику денег, эта Жозефина!
Когда мы взошли на вершину, Жозефина снова хотела повернуть. Ей казалось, что это так глупо и бесполезно идти рядом со мной и даже ничего не нести.
— Но ведь вы сказали, что вам во всяком случае надо быть по ту сторону горы сегодня?- сказал я.
Она была слишком умна для того, чтобы отрекаться от своих слов. Ведь в противном случае оказалось бы, что дочь содержателя старого пансиона в Торетинде принуждена тащить багаж туристов. А потому она ответила:
— Да, но это совсем не к спеху. Мне там надо было повидать кое-кого, но это можно отложить до зимы.
Мы стояли на месте и спорили. Я сказал, что, если она повернет обратно, я брошу все мешки вниз с горы,— пусть только она попробует настоять на своем. На это Жозефина ответила мне, что она поднимет мешки и потащит их сама.
Пока мы с ней пререкались, нас нагнали туристы. Не успел я опомниться, как один из них взял у меня ношу, снял шляпу и представился мне сам, а также представил мне и других со всевозможными фокусами и церемониями: ‘Пожалуйста, простите… ради Бога… такое досадное недоразумение… это ужасно…’
Знал бы он, что мне ровно ничего не стоило взвалить себе на плечи его самого! В силах у меня недостатка нет, но мне приходится нести на своих плечах день и ночь обезьяну всех болезней, а это бремя тяжелее свинца. Что же делать, другие изнывают под тяжестью глупости, а это не лучше…
Нам с Жозефиной оставалось только повернуть обратно.
Ну, разумеется, мне выказали самое неограниченное уважение,— это, конечно, относилось к моему возрасту. Люди снисходительно относятся к тому, что я мучаю других, что у меня есть свои причуды, что у меня не хватает винтиков, все это люди прощают мне, потому что я седой. Ты, человек с циркулем, конечно, скажешь, что мне оказывают уважение ради моей писательской деятельности, которой я занимался так долго. Но в таком случае мне должны были бы отдать должное в мои молодые годы, когда я этого заслуживал, и во всяком случае я не заслуживаю этого теперь в такой же степени. Ни от кого, ни от единого человека нельзя ожидать, чтобы он, хотя бы приблизительно, писал так хорошо после пятидесяти лет, как писал до этого. Утверждают же люди, что после пятидесяти лет бывает подъем таланта, только из глупости или каких-нибудь личных интересов.
Правда, я писал своеобразные произведения, и лучше, чем многие другие,— я это очень хорошо знаю. Но, в сущности, это вовсе не моя заслуга, потому что я родился с этими способностями. Вот в чем дело.
Я не раз испытывал, так ли это, и я уверен, что так. Я думал про себя: ‘Пусть бы это сказал кто-нибудь другой.’ Ну что ж, другие, действительно, говорили это порой, но это не производило на меня никакого впечатления. Но я шел дальше, я преднамеренно устраивал так, что другие умаляли мои литературные заслуги, и это также не производило на меня никакого впечатления. Так что я уверен в том, что утверждаю. Но зато жизнь дала мне внутреннее содержание, и очень значительное, и за это-то внутреннее содержание я имею право требовать уважения, потому что в этом моя собственная заслуга. Меня нельзя представить ничтожеством, не покривив душой. Но даже и эту ложь можно перенести спокойно, если только имеешь внутреннее содержание.
Ты можешь процитировать Карлейля в виде аргумента против меня,— о, как недостойно относятся к литературному труду: Considering what book-writers do in the world, and what world does with book-writers, i should say, it is the most anomalous thing the world at present has to show. Ты можешь процитировать еще многих других и утверждать, что мне оказывают внимание, как за мою литературную деятельность, которая является результатом прирожденных способностей, так и за мое старание развить эти способности и приложить их к делу. А я утверждаю то, что действительно справедливо, что вниманием, которое выпадает на мою долю, я обязан только тому, что вошел в почтенный возраст.
И я нахожу, что это не что иное, как извращение понятий. При таком взгляде немудрено, что молодым талантам трудно пробиться, так как в интересах страны их скрывают за спинами старых самым бессовестным образом. Нельзя уважать старость только в силу того, что это старость, Старость только тормозит и понижает прогресс, дикие народы презирают старость и без особых рассуждений освобождают себя от нее и ее бремени. В былые времена я более заслуживал внимания и мог бы оценить его, теперь я во многих отношениях устроился лучше и могу обойтись без него.
Но теперь-то и выпадает на мою долю внимание. Если я вхожу в какую-нибудь комнату, там водворяется почтительное молчание. Как он состарился!- думают присутствующие. И все молчат, чтобы услышать от меня нечто значительное.
Что за ерунда! Пусть стоит дым коромыслом, когда я вхожу куда-нибудь! Пусть меня приветствуют: ‘Здравствуй, старый товарищ, добро пожаловать! Не вздумай говорить нам ничего, что должно сохраниться в памяти потомства! Это ты должен был бы сделать раньше, когда ты был в расцвете сил. Садись, стареющий друг, и побудь с нами. Но не сторонись нас, и пусть твой возраст не стесняет нас: у тебя было твое время, а теперь черед за нами…’
Вот как надо говорить, это правильно.
В крестьянских семьях сохранился еще верный инстинкт: мать бережет дочь, а отец своего сына от грубой однообразной работы. Хорошая мать заставляет свою дочь шить, а сама идет в хлев. А дочь в свое время будет так же поступать по отношению к своей дочери. Это инстинкт.

ГЛАВА XVII

Однако здесь становится все скучнее и скучнее, и люди, среди которых я живу, не дают мне ничего нового. И вот я опускаюсь до того, что начинаю наблюдать за все возрастающей страстью Солема к фрекен Торсен. Но в конце концов и это надоедает.
Солем начал страдать манием величия после всего того внимания, которое ему оказывали дамы. Он обзавелся новым платьем и позолоченной часовой цепочкой,— это он купил на деньги, которые заработал летом,— а по воскресеньям он облекается и белую спортсменскую шерстяную фуфайку, хотя погода стоит жаркая. На шею он надевает дорогой галстук, завязанный поматросски. Он знает, что на дворе нет другого такого франта, как он, и он громко распевает и твердо убежден в том, что никто не может сравниться с ним. Жозефина попросила его даже не петь так громко, однако парень этот зазнался и уже никого больше не слушается. Он очень часто настаивает на своем, а случается даже, что сам Поль выпивает с ним вместе стаканчик.
По-видимому, фрекен Торсен успокоилась. Она сблизилась с адвокатом и часто сидит с ним и заставляет его объяснять себе каждый угол, который он делает на своем чертеже. И в данном случае она поступает совершенно правильно, ибо адвокат несомненно вполне подходящий человек для нее: он спортсмен, у него есть состояние, и он не очень умен и здоров. Вначале фру Моли как будто не хотела примириться с тем, что эта парочка так много времени проводит вместе в гостиной: она то и дело входила туда под тем или иным предлогом, но, увы, едва ли фру Моли могла добиться чего-нибудь со своими синими ледяными зубами!
Наконец-то адвокат окончил свой чертеж и мог сдать его. Он то и дело заговаривал об одной игле на вершине Торетинда, на которую еще никто не всходил и которая манила и как бы ждала его. Фрекен Торсен была против этой затеи, а когда она ближе познакомилась с адвокатом, то ласково запретила ему это опасное восхождение. И он с улыбкой обещал ей быть послушным. Между ними царило такое нежное согласие.
Однако Синяя игла как бы дразнила адвоката и не давала ему покоя, он указывал фрекен Торсен на нее, когда они стояли на дворе, прищелкивал языком, и глаза его с вожделением устремлялись на эту иглу.
— Господи, мне стоит только посмотреть на нее, как у меня начинает кружиться голова, и я падаю,— сказала фрекен Торсен.
Адвокат воспользовался удобным случаем и поддержал ее, обняв рукой за талию.
Это зрелище произвело на Солема в высшей степени неприятное впечатление, да и вообще он высмотрел себе все глаза, подглядывая за этой парочкой. Раз как-то после обеда он решительно подошел к фрекен Торсен и спросил:
— Я знаю другую дорогу, хотите,— я покажу вам ее сегодня вечером?
Произошло всеобщее замешательство, фрекен Торсен несколько смутилась, но потом ответила:
— Дорогу? Нет, спасибо.- И она обернулась к адвокату и, уходя с ним, сказала: — Нет, на что это похоже!
— Что на него нашло?- удивился адвокат.
Солем отошел в сторону и улыбнулся, заскрежетав зубами.
Вечером Солем повторил эту сцену. Он подошел к фрекен Торсен и сказал:
— А я все насчет той дороги… пойдем мы, что ли? Но, как только фрекен Торсен увидала, что Солем направляется к ней, она сейчас же круто повернулась и хотела уйти. Однако Солем не останавливался ни перед чем, он пошел вслед за ней.
— Вот что я скажу тебе,— ответила, наконец, фрекен Торсен, останавливаясь,— советую тебе перестать быть наглым по отношению ко мне, иначе тебя выгонят отсюда…
Однако Солема не так-то легко было выгнать. Ведь он был проводником и носильщиком для туристов, а кроме того единственным постоянным работником в усадьбе. Наступала пора косьбы и под его присмотром должны были работать. Нет, Солема нельзя выгнать. К тому же другие дамы очень любили его, уже одна только могущественная фру Бреде могла спасти его единым словом. Весь пансион у нее в кармане.
Так из отставки Солема ничего не вышло, но с этих пор он стал держать себя несколько приличнее и вежливее. Однако он испытывал, конечно, те же мучения. Раз как-то около полудня он стоял в сарае, и я увидал, что он топором делает надрез поперек ногтя своего большого пальца.
— Что ты там делаешь?- спросил я.
— Да так, ничего, я только делаю метку,— ответил он с хитрой улыбкой.- Когда ноготь вырастет до этой метки, то…
Он остановился.
— Что тогда?
— Да просто меня уже здесь больше не будет,— ответил он.
Но я догадался, что он хотел сказать что-то другое, и я постарался выспросить его.
— Дай-ка посмотреть твой палец. Пометка не очень далека от конца ногтя, в таком случае тебе уже не долго оставаться здесь.
Он пробормотал:
— Ноготь растет очень медленно.
И он, насвистывая, ушел из сарая, а я принялся колоть дрова.
Немного спустя я опять увидел Солема, он шел по двору с кудахтающей курицей подмышкой. Он подошел к кухонному окну и спросил:
— Это из этих кур надо было взять?
— Да,— ответили ему из кухни.
Солем вошел в сарай и попросил у меня топор: ему надо было отрубить курице голову. Да, видно было, что он исполняет самые разнообразные обязанности, он был и швец, и жнец, и в дуду игрец,— одним словом, он был незаменим.
Он положил курицу на колоду и прицелился, но с курицей не так-то легко было справиться, она вертела головой и извивала шею, словно змея. Она перестала даже кудахтать.
— Я чувствую, как сильно бьется у нее сердце в эту минуту,— сказал Солем.
Но вот он улучил момент и опустил топор. Голова курицы валялась на полу, но Солем продолжал еще держать тело курицы, которое трепетало в его руках. Все это произошло так мгновенно, что перед моим взором все еще были соединены две отдельные части курицы, мой разум не мог примириться с таким странным, таким диким разъединением. Прошла секунда или две, прежде чем я мог отдать себе отчет в том, что произошло, и в том, что я вижу: эта отрубленная голова красноречиво говорила об ужасном факте и казалось, будто она не верит тому, что произошло, она приподнялась слегка от пола, как бы для того, чтобы показать, что в сущности все обстоит благополучно. Наконец Солем выпустил из рук тело курицы. Одно мгновение оно лежало спокойно, потом сделало судорожное движение ногами, приподнялось от земли и начало трепыхать крыльями, и безголовая курица ткнулась одним крылом в стену, потом в другую, оставляя позади себя кровавые следы, пока, наконец, не упала и не осталась лежать на месте.
— Я все-таки слишком рано выпустил ее из рук,— сказал Солем.
И он пошел за другой курицей.

ГЛАВА XVIII

Я возвращаюсь к смелой мысли отпустить Солема. Правда, если бы его отпустили, то в санатории не случилось бы катастрофы, но кто стал бы в таком случае швецом и жнецом у нас? Поль? Но ведь Поль, как я уже упоминал, валялся в своей каморке, и он предавался этому занятию все больше и больше, и уже совсем перестал показываться на глаза своим пансионерам, если не считать тех случаев, когда он ошибался в своих расчетах и сверх ожидания натыкался на нас.
Однажды вечером он шел по двору. По всей вероятности, он думал, что все гости уже улеглись, так как он потерял всякий счет времени, но мы сидели на дворе, так как было темно и тепло. Заметив нас, Поль немного подтянулся и, проходя мимо, поклонился нам, потом он подозвал к себе Солема и сказал:
— Не смей больше делать таких прогулок через горы, не предупредив меня об этом. Ведь я сидел и писал в своей комнате. Заставлять Жозефину таскать багаж, слыханое ли это дело.
Поль пошел дальше. Но ему показалось, вероятно, что надо поважничать еще больше, он повернулся и спросил:
— Почему ты не позвал на помощь одного из моих торпарей?
— Они не хотели,— ответил Солем — они окучивали картошку.
— Не хотели?
— Эйнар отказался.
Поль задумался на минуту.
— Так вот какие они! Ну, пусть лучше они так далеко не заходят, а то я прогоню их с их участка.
Тут в адвокате заговорила его профессия, он спросил:
— А разве они не купили своих участков?
— Да,— ответил Поль,— но ведь имение, кажется, принадлежит мне. А это что-нибудь да значит, хе-хе-хе. Пожалуй, я имею право сказать свое словечко, здесь в Рейса, хе-хе-хе…- и он вдруг стал серьезен и сказал коротко Сожму- в следующий раз ты скажешь мне.
После этого он опять направился в лес.
— Он слишком пристрастился к влаге, наш добрый Поль,— заметил адвокат.
Никто не ответил ему на это.
— В Швейцарии никогда ни один хозяин санатории не бродил бы в таком виде!- заговорил опять адвокат.
Наконец, фру Бреде тихо ответила:
— Его так жалко. Прежде он никогда не пил.
К адвокату сейчас же вернулось его добродушие и он сказал:
— Надо будет хорошенько поговорить с ним.

* * *

Но вот наступило время, когда Поль трезв с утра до ночи: к ним в пансион приехал негоциант Бреде. На флагштоке взвился флаг, всеобщее смятение, ноги Жозефины под юбками так и мелькали и слышно было только: брррр… Господин Бреде появился в сопровождении носильщика, его жена и дети вышли ему далеко навстречу, хозяева также вышли встречать его.
— Здравствуйте!- приветствовал он нас, широко размахнув своей шляпой и сразу побеждая нас всех.
Это был толстый, большой, добродушный человек, веселый, жизнерадостный, какими бывают состоятельные люди. Он сразу сделался нашим общим другом.
— Ты надолго приехал к нам?- спросила одна из его дочек, вешаясь на него.
— На три дня.
— Только-то!- воскликнула его жена.
— Только-то?- повторил он с улыбкой.- Это вовсе уж не так мало, мой друг, для меня три дня — очень большой срок.
— Но не для меня и не для детей, — заметила она.
— Итак, я пробуду с вами целых три дня,— продолжал он.- Должен себе сказать, что я принужден был проявлять громадную активность, чтобы позволить себе хоть на этот срок быть пассивным, ха-ха-ха.
Господин Бреде бывал здесь уже раньше и знал дорогу к дому, который занимала его жена. Он сейчас же велел подать себе сельтерской воды.
Вечером, когда девочки улеглись, господин Бреде и его жена присоединились к нам в гостиной. Он принес с собой для нас, мужчин, виски, и потребовал сельтерской. Для дам он припас вина. Вышел маленький праздник, господин Бреде умел занимать общество, и все мы были очень довольны. Этот мягкотелый человек совсем притих и пришел в утомление в то время, как фрекен Пальм играла на фортепиано народные песни. И нельзя сказать, чтобы он думал только о себе и ленился: среди разговора он вдруг встал, пошел на двор к флагштоку и спустил флаг.
— С закатом солнца флаг полагается спускать,— сказал он.
Раза два он уходил также посмотреть, спят ли девочки. Вообще видно было, что он очень любил детей. Он владел фабриками и санаториями и еще многим, многим другим, но, несомненно, больше всего он гордился тем, что владеет этими детьми.
Один из бергенцев постучал о рюмку и сказал спич.
До сих пор бергенцы вели себя очень тихо и, по правде сказать, очень скромно картавили друг с другом где-нибудь в сторонке, но тут представляется уже слишком удобный случай для произнесения речи. Разве не появился среди нас свежий человек с широкого света, который принес с собою вино, веселье и праздничное настроение? Редкостный товар в этом синем царстве скал… И так далее в том же роде.
Он говорил минут пять и вдохновлялся все более и более.
Господин Бреде рассказал кое-что об Исландии, этой нейтральной стране, в которой не побывали ни адъюнкт, ни адвокат и по поводу которой они вследствие этого не могли пререкаться. Но один из датчан бывал в Исландии и вполне согласился с впечатлениями, которые вынес оттуда господин Бреде.
Впрочем, последний рассказывал больше всякие анекдоты:
— У меня есть слуга, молодой парень, так он сказал мне как-то, когда я разозлился: ‘А здорово ты выучился ругаться по-исландски!’ Ха-ха-ха! Он отдал мне должное: здорово ты выучился ругаться по-исландски,— сказал он.
Все засмеялись, а жена спросила:
— А ты что сказал?
— Что же мне было говорить. Я сразу был обезоружен, ха-ха-ха!
Но вот заговорил второй бергенец:
— Если бы у нас не было здесь семьи свежего человека, принесшего с собой жизнь и веселье, сударыня, нашей милой очаровательной дамы, которая осыпает всех своими любезностями, и детей, этих порхающих мотыльков…
Через несколько минут оратор вдруг закончил:
— Громогласное ура!
И он заиграл туш на фортепиано. Господин Бреде чокнулся со своей женой.
— Да, да, верно!- сказал он коротко.
Фру Моли сидела в углу и разговаривала все громче и громче с датчанином, который взошел на Торетинд ‘не с настоящей стороны’. По-видимому, она преднамеренно говорила так громко. Господин Бреде стал прислушиваться к их разговору и, наконец, попросил рассказать ему подробнее об автомобильном движении в соседней долине. Он спросил, сколько там автомобилей и быстро ли они совершают путь. Датчанин сообщил ему все сведения.
— Но вы подумайте только, прийти сюда через гору!- воскликнула фру Моли. — До сих пор еще никто не отважился на это.
Датчанин подробно рассказал господину Бреде также и относительно этого перехода, который представлял собою известную опасность.
— Тут есть еще одна Синяя игла где-то в горах,— сказала фру Моли,— теперь вы, конечно, совершите восхождение на нее? Чем-то все это кончится?
Конечно, датчанина очень соблазняла эта игла, но он сам признался, что совершить восхождение на нее едва ли возможно.
— Я уже давно взошел бы на эту иглу, если бы фрекен Торсен не запретила мне,— сказал адвокат.
— Ну, вы, во всяком случае, не могли бы взойти на нее- заметила фру Моли равнодушным тоном.
Это была месть с ее стороны. Она уже успела присосаться к датчанину, словно всего ожидая от него.
— Я запрещаю всем и каждому даже помышлять об этой игле,— сказала фрекен Торсен.- Она гладкая и острая, словно мачта.
— А что, Герда, не попытаться ли мне?- спросил господин Бреде с улыбкой свою жену.- Ведь я старый моряк.
— Ты-то!- ответила она с усмешкой.
— Весной я влезал на самую вершину мачты брига.
— Где это было?
— У берегов Исландии.
— Зачем ты влезал?
— Право, не помню… А, знаете, я совершенно не понимаю таких восхождений на вершины гор,— переменил разговор господин Бреде.
— Нет, ты скажи, зачем ты влезал, слышишь? Зачем ты влезал на мачту?- повторила его жена с раздражением.
Господин Бреде засмеялся:
— Ах, уж эти женщины! Существуют ли более любопытные создания на свете!
— Как у тебя хватает духу делать такие безумия? Что было бы с девочками и со мной, если бы ты…
Она ничего больше не сказала. Муж перестал смеяться и взял ее руку:
— Была буря, дружок, парус еле держался, дело шло о жизни ж смерти. Но, конечно, мне не следовало упоминать об этом. А теперь… теперь нам пора поблагодарить общество за приятный вечер, Герда.
Господин Бреде и его жена встали и удалились. После этого первый бергенец снова принялся говорить речь.

* * *

Господин Бреде провел с нами три дня и снова приготовился в обратный путь.
Все время он был неизменно доволен и весел. Каждый вечер ему подавали одну бутылку сельтерской воды, — не более, а в то время как девочки укладывались спать, в доме, который занимала семья господина Бреде, поднимались невероятная возня и веселый гомон. Зато ночью из его спальни раздавался богатырский храп.
До прихода отца девочки охотно бывали со мной, теперь же я для них перестал существовать, так они были заняты своим отцом. Он устроил для них качели между двумя рябинами в поле, но предварительно он тщательно обернул ветш деревьев тряпками, чтобы веревки не стерли коры.
Он имел разговор с Полем, и ходили слухи, будто господин Бреде потребовал возврата вложенных им в пансион денег.
Поль повесил немного голову, но, по-видимому, больше всего его огорчило, что господин Бреде зашел также и к торпарям, чтобы посмотреть, как они живут.
— Он пошел к ним?- сказал Поль,— Так пусть уж там и остается.
Господин Бреде все шутил до последней минуты. Очень может быть, что расставание было и для него несколько тяжело, но он решил поддерживать бодрость в других. Жена стояла рядом с ним и держала его руку обеими своими руками, а другой его рукой завладели девочки.
И долго стояла так семейная группа.
— Мне и попрощаться нельзя,— сказал господин Бреде со смехом.- Вы не даете мне свободы.
Девочки пришли в восторг и закричали, что не отпустят его руку:
— Мама, и ты также не отпускай другую руку, держи крепче.
— Тише!- сказал отец.- Ведь я только ненадолго уеду в Шотландию, поймите же. А к тому времени, как вы вернетесь домой, и я также буду дома.
— В Шотландию? Зачем тебе опять надо в Шотландию? — спросили девочки.
Господин Бреде освободился от девочек и кивнул нам:
— Вы послушайте только этих маленьких женщин: любопытство и любопытство!
Однако ни жена его, ни девочки не улыбнулись. Тогда господин Бреде продолжал, обращаясь к нам:
— Кстати, я рассказывал недавно моей жене об одном любопытном человеке, который застрелился только для того, чтобы узнать, что с ним будет после смерти. Ха-ха-ха! Я нахожу, что это кульминационная точка любопытства, а? Застрелиться только для того, чтобы узнать, что будет потом.
Но и на эту остроту ни мать, ни дочери не улыбнулись. Его жена стояла, погрузясь в задумчивость, и это придало особую прелесть ее лицу.
— Так ты уже уходишь? — сказала она.
Появился носильщик господина Бреде с его вещами, он тоже провел все эти три дня в санатории и ждал.
Господин Бреде ушел, наконец, в сопровождении жены и детей, которые пошли проводить его через поле.

* * *

Право, не знаю,— этот жизнерадостный человек, добродушный и состоятельный, любящий своих детей, который был всем для своей жены…
Но был ли он всем для своей жены?
Первый вечер он потратил на какой-то праздник, который устроил для нас, а каждую ночь он исключительно тратил на храпение. Так и прошло трое суток.

ГЛАВА XIX

Во время сенокоса у нас стало гораздо веселей. На лугу точат косы, работники и работницы усердно косят, все они очень легко одеты, головы у них непокрыты, они громко переговариваются и смеются, время от времени они прикладываются к ведру с питьем, а потом снова принимаются за работу. И запах свежего сена наполняет мою душу чем-то родным, он манит меня домой, хотя я и не в чужих краях. Так, значит я все-таки в чужих краях, думается мне, я не на своей родной почве.
Да и зачем мне оставаться здесь, в этом пансионе с учительницами и хозяином, который снова вышел из состояния трезвости. Моя жизнь проходит в полном однообразии, мне нет никакой пользы от пребывания здесь. Другие уходят на простор, ложатся на спину и смотрят вверх, а я ухожу и начинаю смаковать самого себя, и чувствую, что к ночи во мне зародится стихотворение,— это случается время от времени. Но людям вовсе не нужны стихотворения, вернее, им нужны только те стихотворения, которые, еще никогда раньше не слагались.
И Норвегия вовсе не нуждается в раскаленном железе, в настоящее время сельские кузнецы куют то, что необходимо для народного употребления и для поддержания чести родины.

* * *

Туристы так я не приходили, поток туристов направился по другому руслу, в Стурдален, а Рейсадален оставался безлюдным. Теперь не хватает еще только того, чтобы северная железная дорога когда-нибудь прошла через Рейса, увлекая за собой караваны туристов Беннета и Кука, тогда, в свою очередь, Стурдален превратится в пустыню. О, нет сомнения в том, что торпари, действительно желающие заниматься земледелием, могут на бесконечные времена косить хозяйские луга исполу. В этом отношении у них хорошие виды на будущее. Если только наши потомки не сделаются умнее и не освободятся от заразительной и деморализующей погони за эксплуатацией туристов.
Но ты, конечно, не веришь мне, дружок, и ты с сомнением качаешь головой. Так спроси же одного профессора, полное ничтожество с маленькими историческими познаниями в размере школьной программы, который разъезжает по всей стране, вот его-то ты и спроси. Он даст тебе обычное разъяснение, которому ты можешь посмотреть в глаза и которое легко перенесет твой ум, дружок.

* * *

Не успел уехать господин Бреде, как Поль снова принялся за прежний образ жизни. Правда, положение его становилось все более и более безвыходным, а потому он ослеплял себя, так у него было хоть какое-нибудь извинение, потому что он не видел. Наш пансион покинуло зараз семеро постоянных пансионеров, телефонистки, купец Батт, учительницы Жонсен и Пальм, и двое торговцев, уж не знаю, что это за торговцы были. Все они переправились через горы, чтобы потом в автомобиле ехать в Стурдален.
Полю прислали несколько ящиков с различной провизией. Все это привез в небольшой тележке однажды вечером человек из села. Дорога к нашему пансиону была так плоха, что в некоторых местах он должен был разгружать ящики с тележки и перевозить их по одному. Жозефина приняла все товары, а когда она дошла до ящика, в котором что-то булькало, то она сказала, что этот ящик прислан по ошибке. Жозефина написала на нем новый адрес и велела посланному взять его обратно. Она сказала, что это фруктовый сок, который прислали слишком поздно, и она успела уже обзавестись другим.
Позже до нас донесся с кухни разговор, там говорили об этом ящике. Поль с раздражением сказал, что фруктовый сок вовсе не опоздал.
— Уберите же, наконец, эти газеты, говорю я вам!- крикнул он.
После этого слышно было, как на пол свалились газеты и со звоном упал стакан.
О, конечно, Полю не очень-то легко приходилось: дни проходили тоскливо и бесцельно, и у него не было даже детей, которые время от времени занимали бы его мысли и радовали бы его. А он-то хотел построить еще несколько новых домов, когда ему не надо было и половины тех жилых помещений, которые у него были. Фру Бреде с детьми занимала одна целый дом, а с тех пор, как нашу санаторию покинуло семеро пансионеров, и южное здание также опустело, и в нем осталась одна только фрекен Торсен. Поль захотел проложить дорогу, не желая ни в чем отставать от развития эксплуатации туристов, он собирался, находясь уже при последнем издыхании, начать возню с автомобилями, но так как у него самого на это не хватало средств, а помощи ожидать было неоткуда, то ему оставалось только покориться. А тут еще купец Бреде отказал ему в поддержке…
Поль высунул свое испитое лицо в приотворенную дверь в кухне. Он, вероятно, хотел посмотреть, свободен ли проход через двор. Оказалось, что проход не свободен, на дворе стоял адвокат, он громко приветствовал хозяина:
— Добрый вечер, Поль!- и увлек его за собой.
Оба ушли в поле и исчезли в сгущавшихся сумерках.
Конечно, нет никакой пользы ‘уговаривать’ человека страдать поменьше жаждой, но в таких случаях хорошо затрагивать жизненные интересы. Однако Поль, по-видимому, соглашался со всем тем, что ему говорил адвокат, и расстался с ним, преисполненный самых добрых намерений.
Поль опять отправился в село. Он должен был пойти на почту и отправить во все концы света те деньги, которые ему оставили семь пансионеров. Но этих денег не хватало на все: ни на уплату процентов, ни на налоги, ни на ремонт домов,— их хватало только на оплату нескольких ящиков с провизией, которые были присланы Полю из села. Кстати, он так и оставил у себя тот ящик с фруктовым соком.
Поль возвратился совершенно пьяный, так как он хотел ослепить себя, чтобы ничего не видеть. И опять началась старая история. Однако голова Поля всетаки работала на свой особый лад, так как он старался все время найти какой-нибудь выход.
Однажды он спросил адвоката:
— Послушайте, как называется такой стеклянный ящик, в котором плавают маленькие рыбки, золотые рыбки?
— Вы спрашиваете про аквариум?
— Может быть, и так,— ответил Поль.- А дорогая это штука?
— Право, не знаю. А что?
— Я подумаю о том, не завести ли мне аквариум.
— На что он вам?
— А вы не думаете, что он привлек бы ко мне народ? Да нет, куда уж там…
И Поль повернулся и ушел.
Все больше и больше безумия. У одних перед глазами мелькают мухи, а другим мерещатся золотые рыбки.

ГЛАВА XX

Адвокат все время проводил с фрекен Торсен, он качает ее даже на детских качелях и крепко обнимает и держит в своих объятиях, когда надо остановить качели. Все это видит парень Солем с луга, где косят сено, и он сейчас же принимается петь циничную песню. Ему казалось, что эта парочка нанесла ему такую обиду, что, если когда-нибудь вообще приходится петь неприличную песню для самозащиты, то именно при таких обстоятельствах — в этом отношении каждый должен отдать ему полную справедливость. Вот почему он пел во все горло, а под конец даже гикнул.
Однако фрекен Торсен качалась себе да качалась, а адвокат крепко обнимал ее и останавливал качели, и повторил он это несколько раз.
Субботний вечер. Я стою на дворе и разговариваю с адвокатом: он скучает, он хочет уйти, но фрекен Торсен не хочет уйти вместе с ним, а одному отправляться а путь так скучно. Он не скрывает, что фрекен Торсен стала ему очень близким человеком.
К нам подходит Солем. Он снимает шляпу и здоровается, потом он быстро оглядывается по сторонам и заговаривает с адвокатом очень вежливо, как подобает слуге:
— Этот датчанин собирается завтра взойти на Синюю иглу. Мне приказано захватить с собой веревку и провожать его.
Адвокат настораживается.
— Неужели!..
Странно было наблюдать за адвокатом, видно было, что в голове у него вдруг стало как-то пусто. Его маленькие мозги спортсмена не выдержали такого испытания. Это продолжалось одно мгновение.
— Да, завтра рано утром,— продолжал Солем.- Вот я и пришел сказать вам об этом. Дело-то в том, что вы первый заговорили об этом восхождении.
— Да, да, — подхватил адвокат,— совершенно верно. Я говорил об этом первый, а вот он выскочил вперед.
— Ну, я не ответил ему ничего определенного,— заметил он.- Я сказал только, что подумывал завтра сходить в село.
— Да, но странно было бы с нашей стороны обманывать его, я этого вовсе не желаю.
— Это ужасно досадно,— ответил Солем.- Все говорят, будто напишут в газетах про того, кто первый взойдет на Синюю иглу.
— Ведь он обидится,— пробормотал адвокат, погружаясь в думы.
Однако Солем настаивал на своем:
— Ну, чего там. А, кроме того, ведь вы первый заговаривали об этом.
— Да и все узнают здесь о нашей затее, а мне не разрешено даже подниматься на эту иглу,— сказал адвокат.
— Мы отправимся в путь, как только начнет светать,— ответил Солем.
В конце концов они уговорились.
— Ах, да, вы, конечно, ничего не скажете об этом?- обратился адвокат ко мне.

* * *

На следующий день утром все справлялись о том, куда исчез адвокат, в комнате его не было, на дворе также его не было видно.
— Быть может, датский турист сообщит нам какие-нибудь сведения относительно него,— сказал я. Но тут оказалось, что датчанин и не думал говорить с Солемом относительно восхождения в этот день на Синюю иглу. Он ничего не знал об адвокате.
Это в высшей степени удивило меня.
Я посмотрел на часы, было одиннадцать часов. С той самой минуты, как я встал, я не сводил глаз с Синей иглы, но я ничего не мог разглядеть даже в бинокль. Прошло уже часов пять с тех пор, как эти двое начали свое восхождение.
К половине двенадцатого вдруг прибежал Солем, пот лился с него градом, видно было, что он не щадил себя.
— Помогите, помогите!- крикнул он нам без всяких объяснений, совершенно потеряв голову.
— Что случилось?- спросили его.
— Он сорвался вниз.
До чего Солем задыхался, и как с него струился пот! Но чем мы могли помочь? Бежать в горы и только констатировать то, что случилось?
— Он не может ходить?- спросил кто-то.
— Нет, он умер,— ответил Солем. И он стал переводить свой взгляд с одного на другого, как бы стараясь прочесть на наших лицах, правдоподобно ли его известие.- Он оборвался и свалился вниз, он не хотел, чтобы я помог ему.
Еще несколько вопросов и ответов — и Жозефина уже неслась через луг, она спешила в село, чтобы по телефону вызвать доктора.
— Надо как-нибудь притащить его сюда,— сказал датский турист.
И мы пошли с ним вместе в сени и начали сколачивать носилки. Солему дали коньяку и кое-какую одежду, и он снова побежал в горы, а за ним последовали бергенцы, фрекен Торсен и фру Моли.
Я спросил датчанина:
— А вы действительно не говорили с Солемом о том, что хотите сегодня совершить восхождение на Синюю иглу?
И он ответил:
— Нет. Я не говорил с ним ни слова об этом. А если бы мне это и пришло в голову, то я не взял бы с собой провожатого…
Под вечер мы вернулись домой, неся на носилках адвоката. Во время пути Солем подробно рассказывал о том, как все произошло. Он повторял, что он говорил и что отвечал адвокат, и указывал на дорогу:
— Вот представьте себе, что этот камень — адвокат, а вон там пропасть… — Солем продолжал еще держать в руках веревку, которая так и не пригодилась ему.
Фрекен Торсен расспрашивала не более других и говорила только то, что вообще принято говорить в таких случаях:
— Ведь я советовала ему не делать этого, я так просила его отказаться от этой мысли.
Что бы мы там ни говорили, а адвокат был мертв. Так странно было, его часы шли, а сам он был мертв. Доктору тут нечего было делать, и он сейчас же отправился обратно в село.
Настал тяжелый вечер. Солем отправился в село с телеграммами к родственникам умершего, а мы, остальные, делали то, что нам казалось наиболее приличным при подобных обстоятельствах, мы сидели в гостиной и у каждого была книга в руках. Время от времени кто-нибудь бросал несколько слов относительно катастрофы, что-нибудь в том роде, что вот, мол, какова человеческая жизнь! А адъюнкт, в котором не было ни капли крови туриста, выражал боязнь по поводу того, что эта катастрофа дурно отразится на делах пансиона и окончательно погубит Поля: люди будут бояться такого места, где мог оборваться человек и убиться.
Да, адъюнкт действительно не был туристом, он не знал, в чем заключается приманка.
Однако Поль как будто чуял, что эта катастрофа, пожалуй, и не повредит ему, он пришел в гостиную и поставил на стол бутылку коньяку, чтобы мы могли в этот тягостный вечер немного утешиться.
А так как этим вниманием мы были обязаны смерти одного из наших пансионеров, то один из бергенцев воспользовался этим случаем и стал держать речь.

ГЛАВА XXI

Весть о катастрофе распространилась широко кругом, из города приехали репортеры, и Солем должен был водить их в горы и показывать им место несчастья. Если бы умершего не принесли сейчас же в пансион, то они написали бы также и об этом.
Дети и вообще наивные люди могли бы, конечно, найти, что нехорошо было отрывать Солема от косьбы и вообще от земли, которая требовала ухода, но разве дело, дело пансиона, не должно быть важнее всего остального? ‘Солем, пришли туристы’,— то и дело кричали ему со двора, и Солем бросал работу. Его осаждали журналисты, осыпали его вопросами, тащили в горы к месту катастрофы. И на дворе привыкли говорить, когда нигде нельзя найти Солема: Солем на месте смерти.
Однако Солем был теперь очень далек от смерти, он был среди кипучей жизни, ему было весело, он процветал. Снова сделался он важной персоной, чужие люди внимали ему и выспрашивали его. И на этот раз он имел дело не с дамами, о нет, теперь было нечто новое, приятная перемена, он имел дело с юркими деловыми господами из города.
Мне Солем сказал:
— Не странно ли, что несчастье это случилось как раз тогда, когда зарубка на моем ногте дошла до конца пальца?
И он показал мне свой большой палец: на ногте, действительно, не было больше зарубки.
А газетчики писали и телеграфировали, и не только о Синей игле и катастрофе, но также и о той местности, где все это произошло, о санатории Торетинд, об этом рае для переутомленных, о великолепных зданиях, которые казались драгоценными камнями в оправе из скал. Сколько приятных неожиданностей встречают те, кто приходит туда. Головы драконов, гостиная, фортепиано, вся новая литература на столах, сложенные бревна у стен для новых драгоценных камней в оправе из скал,— в общем великолепная картина современного земледелия в Норвегии.
Да, газетчики поняли это. И они устроили рекламу.
Появились англосаксы.
— Где Солем?- спрашивали они,— и где Синяя игла?- волновались они.
— Нам надо все-таки позаботиться о том, чтобы собрать сено,— говорили Жозефина и хозяйка,— собирается дождь, а у нас пятьдесят возов на лугу.
— Все это хорошо, но где же Солем?- спрашивали газетчики. И Солем являлся. Два наемных работника начали возить с луга сено, но тогда женщины на дворе остались без всякой помощи, и произошла полная путаница. Все носились взад и вперед и суетились без толку, потому что никого не было, кто распоряжался бы всем.
Хорошая погода стояла также и по ночам, это была долготерпеливая погода. Лишь бы только роса высохла, тогда можно свезти еще сено с луга. О, все уладится как нельзя лучше.
Появились новые англосаксы и стали требовать Солема и Синюю иглу.
— Где Солем? Покажите нам Синюю иглу.
В их извращенных спортсменских мозгах происходила усиленная работа, их так и подмывало, так и подзадоривало поскорее узнать всякие подробности, они потихоньку прокрались по дороге в санаторию мимо всех домов умалишенных, и их никто не задержал. Вон она, Синяя игла, мачта, устремляющаяся в небеса, о! И они отправились в горы, Солем едва поспевал за ними. Они готовы были бы провалиться сквозь землю от стыда, если бы им не удалось постоять на том месте, где случилось несчастье, на этом замечательном месте, на краю великолепной пропасти. Одни из них желали во что бы то ни стало совершить восхождение на Синюю иглу, потому что иначе у них не будет больше ни одного спокойного дня в жизни, другие желали только стать лицом к лицу с тем местом, где адвокат лишился жизни, крикнуть в пропасть и ожидать ответа, стать совсем на краю пропасти и чувствовать прикосновение смерти к своим ногам. Ах, скорей же, Солем…
Но не было бы счастья, да несчастье помогло! Санатория зарабатывала громадные деньги, Поль ожил, и морщины на его лице разгладились. Человек, который на что-нибудь годится, становится работоспособным в удаче, а в неудаче он становится упорным. Человек же, который падает духом во время неудачи, никуда не годится, пусть он и пропадет. Поль перестал пить, он стал интересоваться даже уборкой сена и оставался на лугах вместо Солема. Как было бы хорошо, если бы он работал на лугах, пока была устойчивая погода. Как бы то ни было, но Поль во всяком случае снова пошел по истинному пути, и теперь он раскаивался даже в том, что отдал своим торпарям дальние луга косить исполу,— в этом году он сам мог бы воспользоваться всем сеном. Но он уже дал слово и тут уже ничего нельзя больше поделать.
К тому же началась дождливая погода. Пришлось прекратить уборку сена, да и косьбу нельзя было продолжать.

* * *

Вскоре интерес новизны пропал, и санатория Теретинд перестала занимать людей. Газетчики телеграфировали и писали о других великолепных катастрофах, а несчастный случай при восхождении на Синюю иглу был забыт. Это было опьянение, а теперь наступило отрезвление.
Датский турист просто-напросто сдался. Он увязал свой мешок и пошел через горы, как ходят все простые смертные, и как будто совсем забыл про существование Синей иглы. Да, все это безумие, свидетелем которого ему пришлось быть за последнюю неделю, выучило его благоразумию.
А поток туристов устремился в другое место. ‘Что я им сделал?- думал, конечно Поль,— почему они опять ушли от меня? Уж не потратил ли я слишком много времени на лугу и не обиделись ли они на то, что я так мало бывал дома? Но ведь я кланялся им очень почтительно, и для их услуг я взял с поля работника’…
Но вот в санатории появились двое юношей, это были спортсмены до мозга костей, они только и говорили, что о яхтах, о велосипедах, о футболе,— это были норвежские отпрыски, они должны были сделаться инженерами,— это была молодая Норвегия. И они также пожелали совершить восхождение на Синюю иглу, насколько это было в их силах, они хотели во всем следовать современному течению. О, но они были так юны, они испугались, когда очутились у подножия иглы и когда посмотрели вверх. Однако Солем был не дурак, он выучился всяким фокусам в своей специальности проводника туристов: он великолепнейшим образам втащил двух отпрысков на иглу и получил порядочную толику денег только за свое молчание об их трусости. И все было прекрасно, отпрыски вернулись к нам и кичились, сознавая, что в них течет кровь истых спортсменов. Один из них принес с вершины окровавленную тряпку, которую он швырнул со словами:
— Это остатки после вашего адвоката, который сорвался в пропасть!
— Ха-ха-ха-ха-а!- расхохотался второй отпрыск.
Да, они выучились таки трескучему хвастовству в области спорта.

* * *

Дождь лил беспрерывно в течение трех недель, потом один день стояла ясная погода, а вслед за тем снова пошел дождь и лил две недели. Все это время солнце совсем не показывалось, небо было покрыто тучами, горных вершин также не было видно, мы видели перед собою только завесу из дождя. Последствием этих ливней было то, что в санатории Торетинд все больше и больше протекали крыши.
Сено, лежавшее на лугу и ждавшее уборки, почернело и погнило, а то, которое было сложено в стога, запрело и испортилось.
Торпари вовремя убрали сено, пока стояло ведро. Они не зевали и убирали его всей семьей,— его на спинах таскали и муж, и жена, и дети.
Бергенцы, а также фру Бреде с детьми уехали. Девочки поблагодарили меня за то, что я гулял с ними в горах и рассказывал им кое-что, потом они уехали. В санатории стало пусто, на прошлой неделе последними уехали адъюнкт Хей и фру Моли. Они отправились каждый своей дорогой, хотя направлялись в один и тот же провинциальный городок: он пошел через село, делая большой крюк, а она направилась через горы. У нас стало очень тихо, но фрекен Торсен все еще оставалась в санатории.
Почему я не ухожу? Не знаю. И зачем спрашивать? Я здесь — и кончено. Слышал ли ты, чтобы когда-нибудь спрашивали, сколько весит северное сияние? А потому молчи.
И куда мне деваться, если я уйду отсюда? Уж не думаешь ли ты, что меня тянет назад в горы? Или, что я тоскую по моей землянке, в которой я провел зиму, и по Мадам? У меня нет тоски по какому-нибудь определенному месту, я просто тоскую.
Разумеется, я уже теперь в таком возрасте, что я должен был бы постичь то, что постиг всякий сообразительный норвежец, а именно: что у нас на родине все идет должным порядком в настоящее время. И в самом деле, ведь в газетах было даже написано, что движение туристов значительно увеличилось в Стурдалене с тех пор, как там открылось автомобильное движение,— почему же мне не отправиться туда с радостью в сердце?
Однако, как бы по привычке я живу себе здесь и продолжаю интересоваться запоздалыми пансионерами.
Фрекен Торсен все еще здесь. Фрекен Торсен? Есть чем интересоваться! Ну, да, но ведь она не ушла, она продолжает жить здесь и как бы заканчивает тип Торсен, дитяти междуклассового слоя, которое училось по школьным книжкам в течение всех своих детских и юных лет, которое знает, что такое ‘Artemis cotula’, но которое запустило свое развитие и свою природу. Да, фрекен Торсен заканчивает свой тип.
Помню, несколько недель тому назад, в те дни, когда в санатории Торетинд была приманка, с гор пришел один юный отпрыск и принес с собою окровавленный лоскут, он швырнул его на землю со словами: ‘Вот остатки вашего адвоката, который свалился вниз!’ Фрекен Торсен слышала это, но ни один мускул не дрогнул у нее на лице. Да, катастрофа с адвокатом ничуть не затронула ее, напротив, она сейчас же выписала себе другого друга. Когда этот друг появился, то оказалось, что это просто какой-то шалопай, ‘независимая фигура’, как он сам назвал себя, записываясь в книгу для приезжающих. До сих пор я не упоминал о нем, потому что он был незначительнее ее, да и вообще он самый незначительный из всех нас. Он безбородый и ходит с открытым воротом,— Бог его знает, может быть, он состоит при каком-нибудь театре или при кинематографе. Фрекен Торсен пошла к нему навстречу, сказала ему соответствующее приветствие и поблагодарила его за то, что он пришел. Из этого можно было заключить, что она выписала его. Но почему же не уходила отсюда фрекен Торсен? Почему она точно приросла к этому месту и даже заставляет других приходить сюда? А ведь она первая из нас всех еще летом заявила о своем желании покинуть это место! Тут что-то неладно.

ГЛАВА XXII

Я задумался над этим вопросом и решил наконец, что упорное нежелание фрекен Торсен покинуть это место находится в связи с ее эротикой: дело в том, что парень Солем все еще пребывает здесь. Как все это загадочно! До чего извращена эта красивая девушка! Недавно я видел, как она, высокая, гордая и невозмутимая, преднамеренно близко прошла мимо Солема, не отвечая на его поклон. Уж не заподозрила ли она его в причастности к Г смерти адвоката и не потому ли она избегала его? Ничего подобного. Она избегала его меньше, чем до сих пор, она даже просила его брать ее письма на почту, чего до сих пор не делала. Нет, она просто неуравновешенная натура, несчастное существо, сбившееся с пути. Когда представлялся удобный случай, то она потихоньку пачкалась дегтем или трогала навоз, разложенный на полях, она принюхивалась к гнилому запаху, и ей это не было противно.
Раз как-то Солем в ее присутствии разразился излишне тяжеловесным ругательством, когда лошадь не хотела стоять смирно, она посмотрела на него, слегка вздрогнула и вся вспыхнула. Но она сейчас же овладела собой и спросила Жозефину:
— Скоро ли этот человек уберется отсюда?
— Скоро,— ответила Жозефина,— дня через два. Несмотря на то, что фрекен Торсен воспользовалась этим удобным случаем, чтобы спросить это самым равнодушным тоном, видно было, что вопрос этот имел для нее большое значение. Она молча повернулась и пошла.
Фрекен Торсен не уехала, о, нет, Солем имел для нее эротическую притягательную силу. Отчаяние Солема, его низменная страсть, которую она сама зажгла, его грубость, его вожделения самца, его алчущие руки, его дерзкие взоры,— все это возбуждало ее, и она принюхивалась к этому. Это заблудшее создание было до такой степени исковеркано, что чувствовало удовлетворение своих страстных вожделений уже от одной только близости этого человека. Тип Торсен, разумеется, лежал по вечерам в своем уединенном помещении и наслаждался при мысли о том, что в другом здании лежит мужчина и мучается от страсти к ней.
Ну, а друг ее, комедиант? Этот был совсем в другом роде. В его натуре не было ничего бычачьего, в нем не было натиска, в нем была одна только театральная развязность…

* * *

Да, я продолжаю здесь жить и проявляю мелочность и любопытство, и я стараюсь выспросить Солема относительно катастрофы с адвокатом. Мы с ним вдвоем в сарае.
Почему он солгал и сказал, что датчанин совершит восхождение на Синюю иглу?
Солем посмотрел на меня, как бы ничего не понимая.
Я повторил свой вопрос.
Солем отрекся от всего и сказал, что он ни слова не говорил об этом.
— Но я сам слышал это,— заметил я.
— Нет, вы не могли этого слышать,— возразил он.
Пауза.
Вдруг Солем бросился на пол и стал кататься по нему, весь съежившись, словно комок. Это продолжалось некоторое время, потом он встал. Мы пристально посмотрели друг на друга в то время, как он оправлял на себе платье. У меня пропала охота продолжать с ним этот разговор, и я ушел. Ведь он во всяком случае должен был скоро покинуть нас.
После этого мною опять овладела скука, и, чтобы поддразнить самого себя, я отошел в сторону и крикнул:
— Кирпича в замок! Теленок гораздо здоровее сегодня! Совершив это, я почувствовал равнодушие ко всему, а, так как деньги мои начали приходить к концу, то я написал своему издателю и сообщил, что скоро пришлю ему необыкновенно интересную рукопись. Одним словом, я вел себя, как влюбленный. Все симптомы были налицо. Чтобы взять быка за рога, спрошу тебя прямо: ты наверное подозреваешь меня в том, что я остаюсь вблизи фрекен Торсен из личного интереса? В таком случае надо отдать мне справедливость и согласиться, что я ловко скрыл на этих страницах, что интересовался ею только как объектом, как темой. Лучше переверни несколько страниц сначала и посмотри. В моем возрасте не влюбляются, а если влюбляются, то делаются смешными,— всем курам насмех… Ну, и кончено с этим.
Но с одним я не могу покончить, это никогда не надоедает мне: сидеть в полном одиночестве у себя в комнате, в темноте, и чувствовать себя прекрасно. Это во всяком случае последняя отрада.

* * *

Интермеццо:
Фрекен Торсен прогуливается со своим комедиантом, я слышу их шаги, слышу их голоса, но по вечерам уже стало темно, и из своей комнаты я не вижу их. Они останавливаются перед моим окном, которое раскрыто, они облакачиваются о подоконник, комедиант говорит, умоляет ее о чем-то, на что она не соглашается, он пытается увлечь ее за собой, но она сопротивляется. Тогда он выходит из себя:
— На кой черт выписала ты меня в таком случае сюда?- спрашивает он со злобой.
Она разражается слезами и говорит:
— Так ты только для этого и приехал, у-у! Но я вовсе не такая, ты можешь оставить меня в покое, кажется, я тебе ничего не сделала.
Я — знаток женских сердец? Одно воображение! Хвастовство! Я вмешался только потому, что мне неприятно было слышать, как она плачет, чтобы дать знать о моем присутствии, я передвинул стул и кашлянул.
Он сейчас же насторожился, замолк и стал прислушиваться, но она сказала:
— Ничего, тут никого нет…
Конечно, тут был кто-то, и она прекрасно знала, кто. Однако не в первый раз фрекен Торсен пускает в ход этот маневр против меня, она уже и раньше делала вид, будто не знает, что я могу ее услышать, и разыгрывала чуть ли не у меня под носом интересные сцены. И каждый раз я давал себе слово ничем не проявлять себя, но до сих пор она еще никогда не плакала, а теперь она разразилась слезами.
Зачем она пускается на все эти фокусы? Чтобы оправдать себя в моих глазах, в глазах пожилого человека и выставить себя такой хорошей и такой скромной. Но, милое дитя, ведь я отдавал тебе должное уже раньше, я распознал тебя по твоим рукам! Ты так противоречишь природе! Ведь тебе двадцать седьмой год, а ты остаешься бесплодной и не распустилась!
Парочка удалилась.

* * *

Есть еще нечто, что никогда не надоедает мне, уединяться и сидеть в полном одиночестве в лесу и наслаждаться покоем и мраком, царящими вокруг меня. Это последняя отрада.
В одиночестве и мраке есть что-то возвышенное и религиозное, — вот почему человек стремится к этому. Человек старается удалиться от других людей вовсе не исключительно потому, что может выносить только свое собственное общество, нет, нет. Но есть что-то мистическое в том чувстве, которое охватывает тебя, когда на тебя с глухим ропотом издалека надвигается мир, а между тем он вблизи тебя, и ты находишься как бы в центре вездесущего. Это, вероятно, Бог. А ты сам представляешь собою одно из звеньев во всем этом…
Чего мое сердце трепещет мятежно,
Куда направляюсь я робкой стопой?..
Вон лес, одинокий, тяжелый, безбрежный,
Вон дом, что оставил я там, за собой…
Я к городу шаг направляю небрежный,
К нему подхожу я ночною порой…
Все тихо… Все спит… Я стою одиноко…
В ушах моих чутких отрадно молчит
В покой погрузившийся мир… Вон широко
Раскинулся город, закован в гранит,
К нему все стремятся волною глубокой,-
Но мне что там делать… Пусть мирно он спит.
…Люлль, люлль?.. Это в роще звенят колокольчики?..
К покою лесному иду я обратно
В безмолвный и поздний полуночи час —
Укромный там есть уголок,— ароматно
Цветет там черемуха, радуя глаз
Том голову в вереск склоню я отрадно,
И в вольном просторе засну я тотчас…
…Люлль, люлль!.. Это колокольчики звенят в роще.
(Перевод Е. В. Гешима)
Романтик? Да. Одна лишь сентиментальность, настроение, стихи и ничего больше? Да. Это последняя отрада.

ГЛАВА XXIII

Наконец-то появилось солнце. Оно появилось не по-королевски, пылая темным золотом, оно засияло на небе по-царски, потому что рассыпало вокруг себя снопы золотых искр. Этого тебе не понять дружок, а потому совершенно безразлично, какой набор слов предлагают тебе в настоящее время. Но, как я уже сказал, на небе по-царски засияло солнце.
Погода как раз такая, когда приятно гулять в лесу настало грибное время и повсюду натыкаешься на эти желтые диковинки, которые вдруг выросли из-под земли.
Еще недавно их не было, или же я не замечал их, а, может быть, они находились под покровом земли. В грибах есть что-то незаконченное, они напоминают зародыши в первой стадии, но если присмотреться к ним ближе, то оказывается, что это чудо законченности.
Тут есть сыроежки, шампиньоны, боровики. Есть тут и мухоморы… О Боже, да ведь они принадлежат к милому семейству шампиньонов, а между тем они, как ни в чем не бывало, стоят себе тут и смертельно опасны. Что за глубина мысли! Отрава, преступник, воплощение профессиональной порочности и в то же время нарядный, блистательный кардинал грибов! Я отламываю от него кусочек и жую его, он вкусный и тает на языке, но, так как я трус, то я выплевываю его. Ведь в былое время яд мухоморов лишь опьянял людей. А на заре нашего времени мы умираем от волоска в горле.
Солнце постепенно садится. Вдали на горном кряже пасется скот, но теперь он направляется домой. По звону колокольчиков я слышу, что он уже спустился в низину. Раздается тонкий звон и низкий, а иногда колокольчики звонят сразу так гармонично, что в этом звоне получается какой-то смысл, какая-то аллегория, это выходит прелестно.
А как отрадно смотреть на былинки, на маленькие цветочки и мелкие растения. На том месте, где я лежу, рядом с моей головой стоит маленькое стручковое растение, оно имеет какой-то особенный сосредоточенный вид, несколько зерен выпячиваются из стрючка… О, Господи, да ведь это растеньице готовится быть матерью! Оно переплелось с сухой веткой, и я освобождаю его от нее. Его пронизывает живая жизнь, солнышко наконец-то согрело его сегодня и призвало к исполнению своего назначения. О, что за прелестное, маленькое чудо!
Солнце закатывается, повеял ветерок, лес сладко и глубоко вздыхает и склоняется… Наступил вечер.
Я остаюсь лежать на своем месте еще целый час, или два, птицы уже давно успокоились, спускается непроницаемый и мягкий мрак… Я встаю и направляюсь домой ощупью, шаг за шагом, держа перед собой вытянутые руки, пока не выхожу на луг, где немного светлее. Я шагаю по разбросанному сену, оно жесткое и черное, и мои ноги скользят, потому что оно совсем гнилое. Когда я дохожу до домов, навстречу мне вылетает летучая мышь, она летит совсем беззвучно, словно крылья ее из пены.
Каждый раз, когда она пролетает мимо меня, по моему телу пробегает холодная дрожь. Вдруг я останавливаюсь.
Предо мной появился человек, его фигура вырисовывается на стене нового дома. На нем плащ, он напоминает дождевой плащ комедианта, но во всяком случае это не сам маленький комедиант. Вот человек вошел в дом, ну да, тактаки и вошел прямо в дом. Это Солем.
‘Ведь она спит в этом доме,— думаю я,— ну так что ж? Она одна в этом большом доме, фрекен Торсен там совсем одна. Прекрасно. И вот туда вошел Солем’.
Я стою, где остановился, и жду, чтобы быть наготове, если бы понадобилась моя помощь. Ведь я человек, а не чудовище какое-нибудь. Проходит некоторое время. Он даже не старается держать себя тише, я слышу, как он поворачивает ключ в двери. Ну вот, теперь раздаётся крик… Чу! Но я ничего не слышу, ровно ничего, слышно, как передвинули стул, а больше ничего, ни разговора, ни спора… ну…
Но, Господи, ведь этот Солем способен на все! Он чего-нибудь добивается, он не даром пошел к ней, он способен прибегнуть к насилию над ней! Не постучать ли мне в окно? Постучать… но зачем? Ведь стоит ей только крикнуть, как я буду возле нее, клянусь! Криков не слышно.
Часы бегут, я сел, я все стерегу. Само собою разумеется, я не уйду восвояси и не покину беззащитное существо. А часы идут, один за другим. Там, в новом доме, происходит основательная история, не какие-нибудь пустяки, нет… Вот скоро уже и светать начнет.
Вдруг мне приходит в голову, что он убьет ее, что он, может быть, уже убил её. Меня охватывает страх, и я собираюсь встать,— но тут снова раздается звяканье ключа в замке, и в дверях появляется Солем. Он и не думает обращаться в бегство, он спокойно возвращается той дорогой, которой пришел, он идет к моему крыльцу, там он вешает плащ комедианта на то место, где он раньше висел, а затем снова выходит на двор. Но теперь он голый.
Под плащом на нем ничего не было надето. Неужели это возможно? Отчего же нет никаких препятствий, ничего стесняющего, великолепная нагота! Солем обдумал все основательно. А теперь он идет, в чем мать родила, по двору и проходит те несколько шагов, которые разделяют его от его каморки.
Ах, уж этот Солем!
Я сижу и размышляю, стараюсь прийти в себя и собраться с силами. Что случилось? В новом доме продолжает царить тишина, но, по-видимому, фрекен не умерла, я делаю этот вывод уже по тому, что Солем совершенно спокойно ушел в свою каморку, зажег там свечу и улегся спать.
У меня отлегло от души при мысли о том, что она жива, я ободряюсь, мною овладевает излишняя отвага: если только он осмелился убить ее, думаю я, то я донесу на него. Ему не будет пощады. И тогда я уж зараз обличу его в ее смерти и в смерти адвоката. Я пойду дальше, заодно я донесу и на вора, с которым мне пришлось столкнуться зимой, на того самого, который украл свиной бок у торговца и который продал мне пакет табаку из своего мешка. Да, уж тогда я не буду молчать, нет, довольно…

ГЛАВА XXIV

Утром Солем пришел в кухню, поел, получил расчет от Поля, а также от женщин, и вернулся в свою каморку. Он не спешил, время было уже не раннее, но он, не торопясь, тщательно завязал свой мешок, прежде чем отправиться в путь. Уходя, он несколько замедлил шаг и посмотрел в окна нового здания, проходя мимо него.
Итак, Солем ушел.
Немного спустя появилась фрекен Торсен к завтраку. Она сейчас же спросила про Солема. Почему это фрекен вдруг так заинтересовалась Солемом? Нет сомнения в том, что она преднамеренно оставалась у себя в комнате до тех пор, пока он не ушел, она могла бы сойти к завтраку уже давным-давно, если бы хотела застать его. Но она решила, что вернее будет, если она появится в несколько возбужденном состоянии. Ведь я, этакая ночная крыса, мог кое-что и подглядеть ночью.
— Где Солем?- спросила она с негодованием.
— Солем уже ушел,— ответила Жозефина.
— Ну, для него так, пожалуй, и лучше!
— Почему это?- спросила Жозефина.
— О, это был ужасный человек!
Она была очень возбуждена. Но потом она успокоилась, днем ее возбуждение улеглось, не было ни слез, ни каких-нибудь других выходок, только она не ходила своей гордой поступью, а больше сидела в тишине.
Но и это потом прошло, она вскоре забыла про Солема в нашем обществе, а дня через два она стала такой же, какою была раньше. Она делала прогулки, болтала с нами и смеялась, а комедианта она заставила качать себя на качелях, как во времена адвоката…
Вечером я вышел прогуляться, погода была прекрасная и было темно, не было ни луны, ни звезд. Маленькая речка Рейса слегка бурлила в отдалении,— вот и все, что я слышал, и в этот вечер над всеми вершинами царили бог и Гете, и покой. Когда я после прогулки возвратился к себе, я вошел на цыпочках, соответственно своему настроению, разделся и улегся в темноте.
Тут к моему окну снова подошли эти безумцы, фрекен Торсен и комедиант. Так что же? Но это место для разговора выбрал, конечно, не он, а она, так как она предположила, что я уже возвратился к себе. Теперь я должен был услышать кое-что.
Но для чего мне надо было услышать, что он все еще продолжает молить ее?
— Я хочу, чтобы этому настал конец,— сказал он,— завтра я ухожу отсюда.
— Да, да,— ответила она…- Нет, только не сегодня,— промолвила она вдруг,— милый, лучше в другой раз… не правда ли? Немного позже? Мы поговорим об этом завтра. Спокойной ночи.
Тут у меня в первый раз блеснула мысль: она хочет возбудить тебя, пожилого человека! Она хочет, чтобы ты также потерял голову, как и другие! Вот чего она добивается! И тут я вспомнил, что еще в то время, когда здесь жил адвокат, и даже раньше, во времена купца Батта, она говорила мне иногда ласковое слово и бросала на меня взоры, которые выходили из обыденных рамок любезности и были настолько красноречивы, насколько это позволяла ее гордость. Да, она ровно ничего не имела против того, чтобы также и старость безумствовала из-за нее. И еще вот что: раньше она старалась показать себя неприступной, теперь это прошло, разве не стояла она в это мгновение у меня под окном и не проявляла лишь маленькое сопротивление, давая в то же время самую положительную надежду? ‘Только не сегодня… лучше в другой раз!’ сказала она. Да, конечно, маленькое колебание, некоторая отсрочка… и я должен был услыхать это. Это было заблудшее создание, но в то же время она обладала необыкновенной ловкостью и той смекалкой, какая присуща душевнобольным. Но до чего она сбилась с пути!
Милый мой, все куры смеются, они смеются над тобой!

* * *

День спустя мы сидим в гостиной втроем. Фрекен Торсен и комедиант читают вместе одну книгу, а я другую.
— Не хочешь ли оказать мне одну большую услугу?- говорит она ему.
— С восторгом!
— Пойди на то поле, где мы сегодня сидели, и принеси оттуда мои галоши.
И он ушел, чтобы оказать ей большую услугу. Проходя по двору, он распевал шансонетку и вообще был, по-видимому, в прекрасном настроении духа.
Она обернулась ко мне:
— Почему вы так притихли?
— Что такое?
— Вы так притихли.
— В таком случае, послушайте вот это,— говорю я и принимаюсь вслух читать ту книгу, которая была у меня в руках. Я прочел порядочный кусок.
Она хотела несколько раз прервать меня, наконец, она сказала нетерпеливо:
— Ну, да, но что это такое, что я должна слушать?
— Это ‘Мушкетеры’. Вы должны согласиться, что это очень занятно.
— Я уже читала это,— возразила она. И она начала по своему обыкновению складывать руки и разнимать их.
— Так послушайте тогда нечто такое, чего вы раньше не читали,— сказал я.
Я пошел в свою комнату и принес оттуда несколько листов своей рукописи. Это были кое-какие стихотворения, о, ничего особенного, кое-какая мелочь. В сущности, у меня вовсе нет привычки читать свои произведения, но я воспользовался этим предлогом, потому что хотел помешать ей прикидываться передо мной жалкой и вообще говорить со мной.
А пока я читал ей свои стихотворения, комедиант возвратился.
— Там никаких галош не было- сказал он.
— Неужели?- ответила она рассеянно.
— Уверяю тебя, я искал повсюду. После этого она встала и ушла.
Он с некоторым удивлением посмотрел ей вслед и остался сидеть минуты две. Потом ему что-то пришло в голову.
— Я уверен, что ее галоши стоят в передней,— сказал он и бросился вслед за ней.
Я остался на своем месте и задумался. В ее голосе было что-то ласкающее, когда она сказала: вы так притихли. Разгадала ли она меня и поняла ли она мое чтение? Конечно. Ее нельзя было назвать глупой. Глупым-то оказался я, а не кто другой. Какой-нибудь спортсмен пришел бы в отчаяние от меня. Есть люди, которые занимаются любовным спортом, они находят это очень занятным, я никогда ни из чего не делал спорта. Я любил, и даже немного кутил и позволял себе увлекаться, сообразно моей натуре, но вот и все! Я человек старого пошиба. А теперь я сижу в вечерних сумерках,— это вечер пятидесятилетних. Ну, и конечно с этим!
Но вот комедиант возвратился в гостиную, смущенный, обиженный: она выгнана его, она плачет.
Меня это ничуть не удивило, это было резкое проявление типа.
— Нет, как вам это нравится, она велела мне убираться! Завтра я ухожу.
— Вы нашли галоши?- спросил я.
— Ну, конечно!- ответил он.- Они стояли в ее собственной прихожей. Вот они!- сказал я ей.- Хорошо, хорошо,— ответила она.- Ведь они у тебя под самым носом,— сказал я.- Да хорошо же! Убирайся вон!- ответила она и расплакалась. Ну, я и ушел.
— Ничего, это пройдет.
— Не правда ли? Конечно, это должно пройти. Нет, никто не может разобраться в этих женщинах, таково мое мнение. Но все-таки это великолепный пол, то есть женский пол, черт, побери, что за великолепный пол! Этого отрицать нельзя.
Он никак не мог успокоиться, посидел немного и потом опять вышел.

* * *

Вечером фрекен Торсен первая явилась в столовую, она уже была там, когда мы пришли, и мы слегка кивнули друг другу. С комедиантом она была очень ласкова и старалась загладить свою недавнюю резкость.
Он усаживается за стол и сейчас же находит в своей салфетке записку, листочек бумага, сложенный и вложенный в салфетку. Он приходит в изумление и выпускает из рук все, чтобы развернуть записку и прочесть ее. Радостное восклицание и улыбка, затем он устремляет свои веселые голубые глаза на фрекен Торсен, но, так как она сидит, опустив глаза и нахмурив брови, он сейчас же сует записочку в жилетный карман.
Тут, вероятно, он догадывается, что выдал ее, а потому он старается загладить свою оплошность:
— Ну, есть так есть,— говорит он, делая такой вид, будто собирается изо всех сил налечь на еду.
Зачем она написала ему? Ведь она могла поговорить с ним. Он сидел на крыльце, когда она вышла из своей комнаты, и она прошла мимо него. Неужели она рассчитала, что милый комедиант не совладает с собой и посвятит третье лицо в эту тайну.
Но зачем доискиваться причин, зачем спрашивать: комедиант съел очень мало, но тем не менее он сиял от счастья. По всей вероятности, на записочке стояло ‘да’, было положительное обещание, по-видимому, она не собиралась больше гнать его.

ГЛАВА XXV

Дня через два они уйдут отсюда. Они отправятся в путь вместе, тем все это и кончится.
Мне оставалось только пожалеть их обоих. Жизнь прекрасна, но жизнь сурова.
Один результат был во всяком случае достигнут: она не напрасно выписала его, а он не напрасно явился на ее зов.
Итак, это действие окончено. Но за этим действием последует еще несколько, много действий.
Она пала, после того, как ее ограбили, она добровольно отдала себя, какой смысл беречь себя теперь? Это может кончиться крайностью: с половины наклонной плоскости легко соскользнуть в самый низ. Тип этот известен, его можно встретить в санаториях и пансионах, там его родная почва, там он процветает.
В санатории в один прекрасный день появляется барышня, выросшая в нужде, сдавшая всевозможные экзамены и ставшая ‘самостоятельной’. Она является в санаторию, более или менее измученная, прямо из душной конторы или с учительской кафедры, и вдруг начинает пользоваться приятным и неограниченным досугом и обильной едой со множеством консервов. Общество вокруг нее постоянно меняется, туристы приходят и уходят, она переходит из рук в руки, разговаривает с ними и при этом царит ‘деревенский тон’.
Такая жизнь полна легкомыслия, в ней совершенно отсутствует всякий смысл. Ей не приходится даже как следует спать, потому что ей мешает сосед в смежной комнате, из которой доносится малейший звук через тонкую перегородку, а, кроме того, по ночам хлопают дверьми приезжающие и уезжающие англосаксы и спортсмены. Через очень короткий промежуток времени она теряет свое нормальное состояние, она чувствует отвращение к людям, отвращение к самой себе и к тому месту, где она живет. Ей-богу, появись в это время хоть сколько-нибудь сносный шарманщик, она убежит с ним. И вот она связывается с тем, кто ей попался под руку, с проводником, живущим тут же, и она осыпает его вниманием, обматывает его пальцы тряпками, а потом она связывается с первым встречным-поперечным, являющимся в санаторию.
Это тип Торсен.
А в настоящее мгновение она ходит по своей комнате, собирает остатки самой себя и приготовляется покинуть свое летнее местопребывание. О, да, на это требуется не мало времени, остатков так много, они разбросаны по всем углам. И во время этих сборов, быть может, она утешает себя тем, что знает, как родительный падеж от слова mensa.
С комедиантом дело обстоит не так плохо, он ничем не поступился, он остался таким же беззаботным, он ничего не потерял и с ним ничего не случилось. Каким он пришел, таким и уходит: веселым, добродушным и голым. К тому же он как бы несколько возмужал, так как действительно совершил победу. Теперь остается вопрос, будут ли у него только приятные часы с типом Торсен.
Он расхаживает по двору и ждет, пока она соберется в путь. Раз, когда она промелькнула в дверях, он крикнул ей:
— Скоро ли ты, наконец, будешь готова? Ведь нам надо перевалить через горы.
Она ответила:
— Не могу же я отправиться в путь с непокрытой головой.
Он вышел из себя:
— Ну, конечно, тебе надо надеть шляпу, и это требует времени. Фу!
Тут она смерила его холодным взором и сказала:
— Ты такой… откровенный.
Если бы отплатил он ей той же монетой, то начались бы слезы, упреки и ‘уходи один’, и запоздание на целый час, а потом примирение, объятия… Но комедиант, переменил тон и ответил добродушно по своему обыкновению:
— Откровенный? Ну что же, может быть. В таком случае, извини.
И он снова стал ходить взад и вперед по двору, принимался напевать и размахивать своей палкой. Я обратил внимание на женскую форму его ног. Я заметил, что у него были необыкновенно толстые ляжки, и в этой толщине было что-то неестественное, что-то противоречащее его полу. Кроме того, он ходил носками внутрь. Н-да, и ворот у него был открытый, а дождевой плащ царственно свешивался с его плеч, хотя дождя не было. Это величественное зрелище производило ужасно комичное впечатление. Но зачем злословить по поводу дождевого плаща? Ведь его настоящий обладатель и не думал злоупотреблять им, нет, нет, этот плащ свешивался с его плеч так невинно, словно одеяние Христа.
Да и вообще зачем злословить по поводу чего бы то ни было? Жизнь прекрасна, но жизнь сурова. Я подумал, вот она сейчас выйдет, и тогда произойдет следующее: я стою и жду, чтобы проститься с ней. Она протягивает мне на прощание руку. Почему вы ничего не говорите?- спрашивает она, стараясь скрыть смущение и притвориться развязной.- Чтобы не оскорбить вас в вашем великом заблуждении,— отвечаю я.- Ха-ха-ха,— смеется она излишне громко и неестественно,— в великом заблуждении, спасибо! И она становится все озлобленнее и озлобленнее, а я остаюсь спокойным и положительным, сохраняю отеческий вид, чувствую себя вполне правым. И в заключение я говорю нечто знаменательное:- Не губите себя больше, фрекен.- Тут она высоко поднимает голову и отвечает, побледнев от обиды:- Не губить себя… я не понимаю вас!-Но ведь может случиться, что фрекен Торсен, эта, в сущности, гордая и здравомыслящая девушка, ‘вдруг прозреет и выйдет из себя:- Но почему же? Почему мне не продолжать губить себя? Зачем мне беречь себя? Я уже погубила себя, я все время губила себя, начиная со школьного времени, а теперь мне двадцать семь лет…
В моей голове вихрем проносились мысли и мне, наконец, захотелось уйти. Быть может, и она, собираясь у себя в комнате, желает, чтобы я не стоял здесь.
— Прощайте,— говорю я комедианту.- Будьте добры, передайте мой привет фрекен, я должен уйти.
— Прощайте,— говорит он, с некоторым удивлением пожимая мою руку.- Вы не можете подождать еще немного? Впрочем, я передам ваш привет фрекен. Прощайте, прощайте.
Я иду кратчайшим путем, чтобы поскорее укрыться, а, так как я хорошо знаю здесь каждый уголок, то я сворачиваю за двор и нахожу себе удобное место. Отсюда я решил смотреть, как уйдет эта пара. Она должна была еще выйти на двор, чтобы распрощаться со всеми.
Я вспомнил, что в последний раз разговаривал с ней вчера, что мы говорили только о пустяках, о которых я уже забыл, а сегодня я еще совсем не разговаривал с нею…
Странно — они представляли собой как бы нечто единое, они поднимались в гору друг за другом, но они принадлежали друг другу. Они не разговаривали, они, вероятно, уже обменялись необходимыми словами, жизнь была для них чемто обычным, им оставалось только постараться быть сносными друг для друга. Он шел впереди, она следовала за ним на расстоянии нескольких шагов, ее фигура производила какое-то одинокое впечатление на каменном фоне скалы. Что сделалось с ее стройным, высоким телом? Она как будто стала меньше ростом от того, что подобрала выше юбки, и на спине несла мешок. У каждого из них было по мешку, но она несла его мешок, а он ее, вероятно, потому, что у нее было с собой больше вещей и ее мешок был тяжелее. Так они обменялись ношей — как-то они будут меняться впоследствии? Ведь она уже не была больше учительницей, а он, быть, может, не состоял больше при какомнибудь театре или кинематографе.
Они шли в гору по каменистой, голой почве, где не было ни одного деревца, разве рос кое-где небольшой можжевеловый кустик. Вдали, на горном кряже, бурлит речка Рейса. Эти двое сложили вместе свое тряпье и отправились в путь… на следующей станции они будут мужем и женой, и возьмут только одну комнату ради сокращения издержек.
Вдруг я встаю и собираюсь… да, я собираюсь из сострадания и человеколюбия, а также по долгу, бежать за ней и сказать… придумать какоенибудь подходящее слово, сказать: ‘Не идите дальше’. Это было бы делом одной минуты или двух, это было бы добрым делом, долгом..
Но вот они исчезли за горой.
Ее звали Ингеборг.

ГЛАВА XXVI

Да, и я также отправляюсь в путь, я, последний пансионер в санатории Торетинд. Да и время уже позднее, утром в первый раз выпал мокрый, жалкий снег.
В усадьбе наступила тишина, теперь Жозефина могла бы играть для меня на фортепиано сколько угодно, и она была бы очень внимательна к последнему гостю, но и мне пора отправляться в путь. К тому же у Жозефины нет основания играть или быть веселой, потому что в этом году дела были очень плохи, а дальше можно было ожидать еще худшего. Так что впереди не было ничего приятного. Ну, как-нибудь да наладится все это,— говорит Жозефина. Да ей и нечего особенно беспокоиться, потому что у нее в банке лежат деньги, а, кроме того, нет сомнения в том, что у Жозефины есть жених по ту сторону гор.
Да, Жозефина всегда устроится как-нибудь, она особа положительная. Вот, хотя бы взять случай с фрекен Торсен, когда та покидала со своим другом санаторию. Друг ее не мог уплатить своего счета и сказал только, что ожидал присылки денег, но те не пришли, а ждать их ему нельзя, так как у него неотложные дела. Да, да, но когда же будет счет уплачен? Он будет уплачен из города, о, тотчас же, конечно, ведь деньги там лежат и ждут.
— Но вовсе нельзя быть уверенным в том, что мы получим деньги — от него, во всяком случае,— сказала Жозефина.- Дело в том, что у нас и раньше бывали такие молодчики. А, кроме того, меня досада взяла, глядя на него, когда он расхаживал по двору, как ни в чем не бывало, подбрасывал палку и ловил ее. И вот, когда фрекен Торсен пришла прощаться, я и спросила ее, не может ли она уплатить его счет? Фрекен Торсен прямо в ужас пришла и спросила, разве не уплатил он сам? Нет, ответила я, он не уплатил, а в этом году нам нужен каждый шиллинг, сказала я, потому что дела у нас были очень плохи, гораздо хуже прежнего. Фрекен Торсен сказала, что мы получим деньги, и спросила, сколько надо заплатить. Тогда я сказала, сколько он должен, и она сказала мне, что сейчас не может уплатить за него, но что она позаботится о том, чтобы деньги были высланы, и что я могу положиться на деньги, хотя бы и не от него. Потому что фрекен Торсен пришлет их во что бы то ни стало…
Рассказав это, Жозефина пошла приготовить мне провизию для путешествия.
Теперь и Поль все время на ногах, хотя, быть может, он и не всегда твердо стоит на них, но, во всяком случае, он на ногах. Но в нем нет никакой бодрости духа, он неохотно занимается кое-каким делом, задает корму лошадям, рубит дрова — вот и все. Пора было бы вывозить навоз из летнего хлева, но Поль все откладывает и откладывает эту работу, и из этого, вероятно, так ничего и не выйдет. И дело идет кое-как, ни шатко, ни валко. Утром выпал первый мокрый снег и покрыл сено, все еще разложенное на мокром лугу. Так оно и останется там до весны. А жалко беднягу Поля. В сущности, это хороший человек, но он без всякого смысла толчет воду, иногда он даже сам смеется, так как сознает, до чего бесполезно продолжать это,— и в улыбке его что-то болезненное.
Его отец, старичок, живущий в избе, становится иногда, как и раньше, на своем пороге и думает. Он стоит и думает, ведь у него позади девяносто лет. Ему кажется, что все строения на дворе перемешались и что во всяком случае на них слишком большие крыши, которые могут броситься вниз и схватить его. Он спросил Жозефину, не думает ли она, что его руки и пальцы убегут как-нибудь от него по земле. Тогда ему надели на руки рукавицы, однако в конце концов ему надоело сосать их. Но вообще он с удовольствием поедает все, что ему дают, и не знает никаких страданий. Слава Богу, что он еще здоров и держится на ногах,— сказала Жозефина.

* * *

Я ушел из санатория последним и пошел через горы той дорогой, которою пришел весной, я направился через леса к берегу моря. Это вполне правильно, что я иду все назад да назад, и никогда больше не двигаюсь вперед.
Я прошел мимо землянки, где мы жили вместе с Солемом, а потом зашел к маленьким лопарям, старикам и Ольге, этим людям, представляющим собою какую-то смесь человека с карликовой березой. В углу у торфяной стены по-прежнему стояла посуда, а с потолка свешивалась парафиновая лампа — все было по-старому в этом жилище каменного периода. Ольга была в общем очень мила со мной, но она была такая жалкая и крошечная, словно курица, так что мне было даже противно смотреть на нее, когда она, переваливаясь, засеменила, чтобы достать для меня два куска оленьего сыра.
Потом я дошел также и до моей землянки, в которой я провел зиму и наслаждался одиночеством несколько, месяцев. Я не зашел в нее…
Нет, я зашел, и я должен был даже переночевать в землянке, но об этом я не хочу говорить, а потому для краткости я говорю, что не заходил в землянку. Я даже написал нечто забавное о Мадам, о той мышке, с которой я расстался здесь весной. Но вечером я снова выпустил все это, потому что мною уже овладело другое настроение и потому что об этом не стоит писать. Очень может быть, что тебе было бы весело прочесть это дружок, но я вовсе не намеревался веселить тебя, ты должен быть серьезен и выслушать меня, осталось уже немного.
Морализирую я, что ли? Я объясняю. Нет, я не морализирую, я объясняю. Но, если можно сказать, что я морализирую, когда я в правильном освещении передаю тебе то, что видел, то, значит, я морализирую. И разве могу я этого избегнуть? Я интуитивно заглядываю вдаль, а этого ты не можешь делать, этому нельзя научиться по школьным книжонкам, этому вообще нельзя выучиться.
А потому не сетуй на меня за это, в другой раз я постараюсь позабавить тебя, в другой раз, когда мои струны будут настроены на более веселый лад. В этом я не волен сам. А теперь и струны мои настроены для хорала…

* * *

Я выхожу из землянки ранним утром при лунном свете и шагаю быстро, чтобы вовремя дойти до села. Но, по-видимому, я вышел слишком рано и шел, вероятно, слишком быстро, и таким образом я дойду до села уже в полдень, зачем же я так спешу? Быть может, это потому, что я чувствую близость моря? А когда я останавливаюсь на последнем кряже и до моего слуха доносится рокот моря, а в ногах у себя я вижу широкое водное пространство, меня охватывает сладостное чувство, словно я услышал привет из другого мира. Талатта!- говорю я. Я стою и вожусь со своими очками, протираю стекла и всего меня пронизывает странное чувство: в рокоте, доносящемся до меня снизу, есть что-то дикое, вечно бодрствующее, это голос пустыни, доведенный до страсти,— нечто родственное литании. Словно во сне, я спускаюсь с горы и дохожу до первого дома.
На дворе никого нет, но в окнах видны несколько детских лиц, которые сейчас же исчезают. Тут царит ужасная бедность, во всем виден недостаток, но изба бревенчатая, только хлев сложен из торфа, в общем это обыкновенный рыбацкий двор’. Когда я вошел в избу, то увидал тот же отпечаток бедности, какой был снаружи, но пол был чисто вымыт и посыпан хвоей. Здесь было несколько детей, мать стояла у плиты и что-то варила.
Мне сейчас же предложили стул, я сел и начал болтать с малышами. Так как я никуда не торопился и ничего не требовал, то женщина спросила меня:
— Вас, вероятно, нужно переправить на лодке?
— На лодке?- переспросил я. Дело в том, что сюда я раньше пришел через горы и долы, пройдя много миль пешком.- Да, пожалуй, мне понадобится лодка, но куда же я попаду, переправляясь на ней?
— Я думала, что вам нужна лодка, чтобы переправиться к купцу,— ответила женщина,— потому что туда заходит пароход. Мы этим летом уже многих переправляли таким образом на лодке.
Как много перемен произошло за это короткое время! Автомобили в Стурдалене совершенно изменили все пути сообщения за какие-нибудь десять месяцев.
— Где мог бы я провести здесь денек или два- спросил я.
— У купца, вон там за островами, вы видите? А на этом берегу вы можете остановиться у Эйлерта или у Олауса, у них большие дома.
Мне указывают на эти два места по эту сторону залива, и я иду туда. Оба дома стоят почти у самого перевоза.

ГЛАВА XXVII

Довольно большой дом, заново обшитый досками, над дверями новая вывеска. ‘Комнаты для приезжающих’. В этом дворе также хлев представлял собою простую землянку.
Я не знаю ни Эйлерта, ни Олауса, и, пока я стою и раздумываю, к кому из них идти, ко мне навстречу быстро выбегает человек. Да, свет не велик, мы то и дело натыкаемся друг на друга, друзья и недруги — я стою лицом к лицу со старым знакомым, с вором, который был у меня зимой в землянке, с вором, который украл свинину. Хе, вот так удача, вот так удовольствие!
Это и был Эйлерт. Он держал теперь комнаты для приезжающих.
Сперва он сделал вид, будто не узнал меня, но долго это выдерживать было трудно, он должен был сдаться. Но он молодцом вышел из затруднения.
— Так это вы,— сказал он,— как это приятно! Добро пожаловать в мой скромный дом, уж не взыщите!
Однако, мне не так-то легко было выйти из этого затруднения, и я остановился, чтобы немного собраться с духом. Я задал ему несколько вопросов, и он объяснил мне, что с тех пор, как установилось автомобильное движение в Стурдалене, сюда очень часто стали приходить путешественники, некоторые из них оставались ночевать у него, чтобы на следующий день переправиться на лодке на другую сторону залива, где приставал пароход. Теперь же чуть не каждый вечер с горы приезжают путешественники, а ведь погода бывает всякая. И в дурную погоду не совсем-то безопасно ночью переправляться через фиорд. Как он уже говорил, пришлось, что-нибудь устроить, чтобы дать людям приют, не могли же они ночевать под открытым небом.
— Так, значит, ты стал теперь хозяином гостиницы,— говорю я.
— Вы надо мною смеетесь,— отвечает он мне, — но вы это напрасно. Ведь я только даю ночлег людям, которые должны переправиться на ту сторону фиорда, — вот и вся гостиница. А Олаус — это сосед мой, не может заниматься этим, хотя бы он выстроил свой громадный дом. Вот, посмотрите сами, какой он дом сколачивает, или, вернее, сарай, сказал бы я, и он работает с тремя взрослыми людьми, чтобы окончить постройку к следующему лету. И все-таки помещение у него выйдет не больше моего, да и сдается мне, что благородные господа и знатные люди не будут делать этого крюка, чтобы попасть к Олаусу, когда мой дом стоит как раз на том месте, где останавливаются автомобили. А, кроме того, первый-то начал я, и, будь я на месте Олауса, я никогда не обезьянничал бы с другого, словно мартышка какая-нибудь, и не брался бы отдавать комнаты людям, раз я в этом деле ничего не смыслю. Но ему все нипочем: он взял какие-то старые паруса, одеяла и шапку и обил всем этим свой сеновал, и туда-то он и зазывает на ночлег добрых людей. Мне же никогда и в голову не приходит предлагать знатным господам и путешественникам ночевать на сеновале. Уж если говорить правду, то хлева и сеновалы существуют для скотов безгласных, а не для людей. Да что уж тут говорить, раз у человека нет ни стыда, ни совести, и раз он никогда не бывал в обществе порядочных людей…
— Как хорошо, что ты вышел ко мне навстречу,— говорю я,— и что я не попал в руки такого человека.
Мы идем к дому, он болтает и объясняет мне положение дел. И все время упоминает об Олаусе, скверном человеке, который обезьянничает с него.
Если бы я только знал, кого я повстречаю, то я, конечно, прошел бы мимо дома Эйлерта. Но я ничего не знал, я был невинен, хотя это казалось иначе. Тут уж ничего не поделаешь.
— Жаль только, что моя лучшая комната занята,— сказал Эйлерт,— но там живут важные люди из города. Они пришли сюда пешком через Стурдален, потому что автомобильное движение уже прекратилось в этом году. Они живут у меня уже несколько дней и, кажется, останутся еще на некоторое время, они очень устали. Но жаль, что моя лучшая комната там наверху занята.
Я поднял глаза вверх и увидал в окне лицо,— меня охватило волнение — нет, конечно, не волнение, далеко от этого, но, во всяком случае, я был поражен. Что за совпадение, это удивительно! А когда я подошел к двери, то я натолкнулся на комедианта, который смотрел на меня, на того комедианта, который жил в санатории Торетинд. Толстые ляжки, дождевой плащ, палка. Я был прав, когда подумал, что лицо, мелькнувшее в верхнем окне, мне знакомо. Да, свет не велик.
Мы здороваемся друг с другом и начинаем болтать. Как приятно снова увидеть меня! А что бедный Поль в Торетинде, он, вероятно, по-старому питает пристрастие к влаге? Как странно это может выражаться, ведь он думал, что вся его усадьба — аквариум, а мы, пансионеры — золотые рыбки! Ха-хаха! Золотые рыбки, это было бы очень недурно, так мне кажется!- Послушайте, Эйлерт, вы не забыли к вечеру приготовить свежую рыбу? Ладно… Да, здесь очень недурно, я прожил уже здесь несколько дней и хотел бы остаться подольше, чтобы отдохнуть хорошенько. В эту минуту с чердака по лестнице спускается толстая служанка и обращается к комедианту:
— Барыня просит вас сейчас же прийти наверх.
— Да? Хорошо, сию минуту… Да, да, так до свидания пока, мы еще увидимся, так вы, значит, остановитесь здесь?
И он поспешно стал подниматься по лестнице. Эйлерт и я отправились в мою комнату.

* * *

Я очень скоро вышел опять с Эйлертом, у него было так много чего порассказать мне, а я ничего против этого не имел: мне было приятно слушать его. Эйлерт был не дурак, и во всяком случае это был человек достойный, у него было четверо оборванных, тощих детей, которых он прижил с первой женой, умершей два года тому назад, но он уже успел снова жениться и у него родился еще один ребенок. Рассказывая мне это, он, вероятно, совсем забыл, что зимою жаловался мне на свою судьбу, на больную жену и калек детей. Служанка, которая спустилась с чердака с поручением от барыни, была вовсе не служанка, а молодая жена Эйлерта. И она также была хоть куда: сильная, здоровая, работящая, любящая скот, и снова беременная.
— Мне кажется, Эйлерт, что все у вас идет прекрасно, и жена у вас хорошая, да и вообще все, о чем вы мне рассказывали.
Надо сказать, что никому и в голову не могло бы прийти, почему я чувствовал себя таким довольным в то мгновение, но дело в том, что мною, действительно, овладела какая-то смутная радость, когда я пришел в этот дом.
Все это была чистейшая случайность, но тем приятнее это мне было, и я всему радовался и все мне нравилось. Возле землянки появился баран, он был совсем ручной, потому что дети валялись с ним, целовали его и катались на нем верхом, когда он еще был маленьким, а по крыше землянки разгуливала коза, она остановилась на самом краю и надо было только удивляться, как у нее не кружилась голова. Чайки летали над. полями и перекликались друг с другом, то ссорясь, то дружно летая стаями, а тут совсем вблизи, в тумане, опустившемся перед самым закатом солнца, начиналась большая дорога, которая вела через лес и через долину. Вид такой дороги, которая выходит из опушки леса, кажется ласковым приветом живого существа.
Эйлерту предстояло еще наловить свежей рыбы, я и отправился с ним. Собственно говоря, ему некогда было заниматься этим делом, потому что ему надо было раздобыть для нас мясо, но он обещал господам из города свежей рыбы, а, кроме того, рыба была божьим даром и ничего не стоила. А если ему очень понадобится мясо, то он может заколоть барана.
Поднялся ветер, но так и должно быть, лишь бы ветер не усилился, заметил Эйлерт.- Впрочем, сегодня нельзя поручиться за погоду,— прибавил он, оглядываясь по сторонам,— ветер крепчает.- Вначале я проявлял большую отвагу и сел на весла. Я стараюсь запомнить французские слова Эйлерта: прекевера, траволи, сутенера, манкемент и другие. Эти словечки пришли сюда прямым путем, они появились здесь вследствие давнишних сношений с Бергеном и стали достоянием всякого.
Но вот у меня начинает пропадать всякий интерес к французским словам, мне становится очень дурно. Да и ветер поднялся здоровый, и мы не поймали ни одной рыбки.
— Тут налетает шквал,— говорит Эйлерт,— надо приблизиться к берегу.
Но и у берега мы ничего не поймали, а ветер все свежел и волнение становилось все больше и больше.
— Придется отправляться домой,— говорит Эйлерт. Но ведь ветер был как раз такой, какой был нужен, а теперь он вдруг усилился. Однако почему же мне так дурно? Если бы я был переутомлен или взволнован, то это было бы еще понятно, но у меня не было ровно никакой причины волноваться.
Мы гребем среди белой пены, среди целых кустов колышащихся перьев.
— Это прямо свинство, до чего быстро взволновалось море,— говорит Эйлерт, налегая на весла.
Тут мне становится очень нехорошо, и Эйлерт советует мне убрать весла и говорит, что будет грести один. Но в ту самую минуту, когда я хуже всего чувствую себя, мне вдруг приходит в голову, что меня могут увидать с берега, и я не убираю весел, ведь жена Эйлерта могла бы увидать меня и поднять меня насмех.
О, что может быть отвратительнее морской болезни? Я не сопротивляюсь больше, я перегибаюсь через борт и веду себя, как свинья! После этого мне становится немного легче, но потом опять начинается та же история, и получается настоящее удовольствие. Мне кажется, будто я должен родить, не настоящим путем, конечно, а через горло, но во всяком случае родить. Что-то должно выйти, но останавливается, как бы зацепившись за какой-то крючок, что-то начинает двигаться и останавливаться, двигается и останавливается. Этот крюк из железа,— из железа, сказал я? из стали! Никогда раньше его у меня не было, и я, конечно, не родился с этим крюком. Он как бы останавливает весь свой механизм. Я вздыхаю, как можно глубже, и при этом даже рычу, но я не могу извергнуть из себя этот стальной крюк. Выхода нет. Весь рот наполняется желчью. Слава Богу, скоро моя грудь разорвется. О…
Наконец, мы укрываемся за островами, и я спасен.
Я вдруг чувствую себя совсем хорошо, я начинаю шутить и даже передразниваю себя самого, чтобы ввести в заблуждение тех, кто мог видеть меня с берега, я уверяю Эйлерта, что это случилось со мной в первый раз, чтобы дать ему понять, что об этом не стоит много болтать. Он и представить себе не может, в какую непогоду я бывал в открытом море, не чувствуя ни малейшего недомогания, однажды я пробыл двадцать четыре дня в океане, все лежали врастяжку, капитан лежал, весь скрючившись, словно дама. А я?
— Да, я и сам мучаюсь от морской болезни,— говорит Эйлерт.

* * *

Вечером я сидел один в столовой и ужинал. Так как не было свежей рыбы, то пансионеры из города отказались спуститься к столу. Они потребовали к себе наверх немного хлеба, масла и молока,— объяснила жена Эйлерта.

ГЛАВА XXVIII

Рано утром они уехали.
Да, в четыре часа утра, едва начало светать, я прекрасно слышал, когда они уходили, я спал близко от лестницы. Вот он начал спускаться своими толстыми ногами и он тяжело ступал, а она шикнула на него, слышно было, что она раздражена.
Эйлерт только что встал, и они некоторое время стояли и разговаривали с ним относительно того, что им надо сейчас же, сию минуту переправиться на ту сторону, потому что они изменили свой план и им необходимо уехать! И они пошли на берег к лодке, я видел их, они зябли и с раздражением говорили друг с другом. Ночью был мороз, лужи были покрыты льдом, и земля обледенела, так что им было трудно идти. Бедные, они не поели, даже не выпили кофе, а утро было холодное, дул ветер, и море волновалось. Вон они идут к берегу с мешками на спинах, у нее на голове красная шляпа.
Ну, меня это не касается, и я снова улегся, решив проспать до полудня или около того. Ведь мне не было никакого дела ни до кого решительно, кроме меня самого. Так как с постели я не мог видеть лодки, то я встал снова и так, забавы ради, стал смотреть в окно, далеко ли лодка отъехала от берега. Не особенно-то далеко, хотя гребли оба мужчины. Потом я лег и через некоторое время опять посмотрел в окно,— о, да, дело идет на лад, они подвигаются вперед. Я остался у окна, было так интересно следить за лодкой, она становилась все меньше и меньше, я открыл окно и вооружился биноклем. Так как еще не совсем рассвело, то я даже при помощи бинокля не мог почти ничего различить, но красную шляпу я видел ясно. Наконец, лодка исчезла за островами.
Я оделся и сошел вниз. Все дети еще спали, но хозяйка, Регина, была уже на ногах. До чего спокойно и просто относится же всему эта добрая Регина!
— Ты знаешь, куда девался твой муж?- спрашиваю я ее.
— Да, как вам это нравится?- отвечала она.- Я увидала их только, когда они уходили — шли к берегу. Интересно, куда они отправились, уж не на рыбную ли ловлю?
— Очень может быть,— ответил я ей. Но про себя я подумал:- Ну нет, они уехали совсем, потому что у них были с собой мешки.
— Странные люди,— продолжает Регина,— ничего не поели и кофе даже не пили, ничего! А барыня и вчера вечером ничего не хотела есть!
Я только покачал головой и вышел. Регина крикнула мне вслед, что кофе сейчас будет готов, так что, если мне захочется выпить чашечку, то…
Разумеется, мне не оставалось ничего больше, как только покачать головой и уйти, раз мне порют всякую чушь. И сознавать свою правоту и безупречность.
И совершенно не понимать людей, которые ведут себя так странно. Но я, нижеподписавшийся, должен был бы во всяком случае отправиться вчера же к Олаусу вместо того, чтобы заниматься для увеселения рыбной ловлей. Тогда я несколько иначе сознавал бы свою правоту. Чего мне, в сущности, здесь понадобилось? Очень может быть, что она почувствовала себя не совсем-то в своей тарелке, та, которую называют здесь барыней, а потому она и не спустилась к ужину вечером, и не захотела больше оставаться здесь. Вот она и убралась отсюда вместе со своим другом и с мешком.
Да, да, пожалуй, убраться вовсе уж не так трудно, когда почти не с чем убираться и когда есть от чего убраться.

* * *

К полудню Эйлерт возвратился домой. Он был один, но он притащил с пристани один из мешков своих жильцов. Тот мешок, который побольше. Эйлерт был злой и возбужденный: пусть только попробуют, да, да, пусть попробуют!
Дело шло, конечно, о счете.
В этом отношении ей, вероятно, придется еще много испытать,— подумал я,— но вскоре она привыкнет и будет относиться к этому должным образом. Это еще не самое худшее.
Но во всяком случае это я побеспокоил их и спугнул отсюда, а ведь весьма возможно, что они, действительно, сидели здесь и поджидали денег,— кто же мог это знать!
Я сейчас же спросил Эйлерта, как велик счет. Ну, и кончено, пожалуйста, ни слова больше! И сию же минуту отправляйся назад в местечко с вещами!
Но оказалось, что все равно ни к чему не привело бы, так как господа сейчас же сели на пароход, который как раз собирался отходить.
Тут уж ничего нельзя было поделать.
— Но вот их адрес,— говорит Эйлерт.- Мы можем отослать вещи в будущий четверг, когда пароход снова пойдет на юг.
Я взял адрес и выразил Эйлерту свое неблаговоление. Зачем он взял именно этот мешок, почему не другой?
Он ответил мне, что барин, действительно, предлагал ему другой мешок, но он, Эйлерт, сейчас же увидал, что в том мешке было не бог весть что. А те деньги, которые он получил от барыни, были платой только за одного из них. А потому вполне справедливо, что он взял тот мешок, который был побольше. Вообще Эйлерт, как он сам уверял, поступил в высшей степени великодушно, никто не мог отрицать этого. Ведь после того, как барыня шикнула на него и отдала ему большой мешок и написала также свой адрес, он сейчас же умолк и не сказал больше ни слова. Но как бы то ни было, пусть с ним не шутят, пусть только попробуют!
И Эйлерт во всю длину вытянул свою руку и потряс в воздухе кулаком.
Однако, после того, как он поел и напился кофе, а потом отдохнул немного, он успокоился и стал таким же общительным, как накануне.
Он сообщил мне, что с тех пор, как летом началось автомобильное движение, он все думает и раздумывает, как ему быть, не взять ли ему трех работников и не приняться ли за постройку дома, который будет еще больше, чем дом Олауса. Что я думаю насчет этого?
О Боже, да ведь и он также страдает современной болезнью, он заражен современным норвежским недугом!
Да, а мешок с вещами так и стоял в комнате уехавших господ. Ну да, это были ее вещи, я узнал те блузки, которые она носила летом, ее юбки и башмаки. Я почти не рассматривал их, я только вынул их из мешка, тщательно сложил и снова уложил в мешок. Я подозревал, что Эйлерт успел уже порыться в этих вещах. Только поэтому, а не почему-нибудь другому, я и раскрыл мешок.

ГЛАВА XXIX

А мне пришлось-таки еще раз полюбоваться компанией англичан, последней в этом году.
Они приехали на пароходе утром в торговое местечко, а оттуда послали телеграмму в Стурдален и вытребовали автомобиль. Стурдален, Стурдален!- повторяли они. Итак, Стурдален был для них неизвестным местом,— а такого позора нельзя было долго переносить.
Господи, что за переполох они подняли. Они переправились на лодке, и приближение их слышно было уже издалека, в особенности один старый голос покрывал все остальные. Эйлерт бросил все и понесся к пристани, чтобы быть там первым: но из дома Олауса также прибежали на пристань все, и большие, и малые. Мало того, из всех близлежащих домов прибежали услужливые люди, готовые оказать всякую помощь. На берегу собралась порядочная кучка народу, а потому старый англичанин с зычным голосом выпрямился во весь рост в лодке и стал выкрикивать по направлению к берегу английские слова — он, конечно, не сомневался в том, что в этой стране тот же язык, что и у него:
— Где автомобиль? Подавайте сюда автомобиль.
А так как Олаус обладал известной сметкой, то он сейчас же догадался, о чем идет речь, и моментально послал своих подростков в долину навстречу автомобилю. Англичане прибыли!
Они вышли на берег и видно было, что они ужасно торопятся. Они никак не могли понять, почему автомобиль не стоит и не ждет их,— это еще что такое? Их было четверо… ‘Стурдален’,— твердили они. Они подошли к дому Эйлерта, посмотрели на свои часы и ругались за каждую минуту, которую теряли. Куда, к черту, пропали автомобили? А столпившиеся на берегу люди следовали за ними по пятам и с благоговением взирали на этих разодетых идиотов.
Помню двоих из них: старика с зычным голосом, на нем были дурацкие штаны, а его куртка из зеленой парусины была украшена всевозможными шнурами, пряжками и изобиловала карманами. О, что за мужчина, сколько в нем отваги! У него была седая борода с зеленоватым оттенком, а усы его росли прямо из ноздрей, производя впечатление северного сияния, и ругался он, словно сумасшедший. Другой был долговязый и согбенный, это был жалкий молодой человек с невозможной наружностью, с покатыми узкими плечами, на его круглые брови была нахлобучена крошечная фуражечка, вообще же он напоминал человека на высокой подставке. Но при своей вышине он был согбенный и немощный, это был молодой старик, совсем уже плешивый, но, поверишь ли, он все-таки ходил со сжатыми губами, словно тигр, и голова его была набита чепухой, которая помогала ему держаться на ногах! ‘Стурдален!’ твердил и он.
По всей вероятности, в Англии скоро откроют убежище для детей-стариков. Англия извращает свой народ спортом и навязчивыми идеями, если бы Германия не держала Англию в вечной тревоге, то она через два поколения превратилась бы в страну противоестественных распутников…
Но вот в лесу затрубил автомобиль, и все бросаются к нему навстречу, словно безумные, взапуски.
Тут оказалось, что двое детей Олауса честно и благородно выбежали далеко вперед на дорогу и поторопили автомобиль, так неужели же им ничего не заплатят за это? Правда, они вернулись на автомобиле и хорошо прокатились, но плата сама собою! Они настолько уже выучились за лето нахальству, что ни за что не хотели пропустить этого удобного случая, они подошли к старику с зычным голосом, протянули ему руки и потребовали платы! Однако старик не пожелал им ничего платить, он уселся в автомобиль и стал торопить остальных.
А шофер, который сам надеялся получить на чай, старался изо всех сил услужить путешественникам и сейчас же приготовился ехать обратно. Трогай! Раздается трубный звук, целая баллада, тарарабумбия!
После этого зрители расходятся по домам, все только и говорят о знатных путешественниках. Ах, иностранцы, иностранцы,— о, куда нам уж до них! Ты видел, какой долговязый один из лордов? А ты заметил другого, в штанах и с северным сиянием возле носа?
Однако среди расходившихся зевак были и такие, у которых были более серьезные мысли, так, например, семья Олауса. Отец теперь только понял то, о чем не один раз читал в газетах: что в Норвегии школы никуда не годятся, так как в них не учат английскому языку. А ведь какой хороший заработок потеряли его мальчики только из-за того, что не могли как следует в свою очередь обругать старика с северным сиянием под носом. А мальчики его думали свое: ‘Что за негодяй, этот проклятый южанин! Но пусть подождет!’ Они уже слышали о том, что слегка прикрытые песком осколки бутылки очень хороши для резиновых шин!..

* * *

Я снова иду к мешку с ее вещами, и делаю я это только потому, что на Эйлерта совсем нельзя положиться. Я решил пересчитать все вещи, чтобы ничего не пропало, с моей стороны было большой оплошностью не сделать этого раньше.
Можно подумать, что у меня только и дела, что ходить к этому мешку с платьем,— но для чего мне это делать? Вот и теперь оказалось, что я был прав, заподозрив Эйлерта, я слышал, как он поднимался по лестнице, а когда я вошел в комнату, то накрыл его у мешка, который он спокойно потрошил.
— Это что такое?- спросил я.
Сперва он подумал, что может отделаться от меня нахальством: он пригрозил мне и сказал, чтобы я не вмешивался в его дела. Однако для меня было весьма кстати, что я знал о нем кое-что, а потому он сейчас же спохватился и бросил платье. О, до чего, в сущности, я был несправедлив к нему, как я обирал его!
— Вы вовсе не купили эти вещи,— сказал он,— очень может быть, что я получил бы за них гораздо больше.
Я уже заплатил ему за все, но он хотел получить больше, он напоминал мне желудок, который продолжает переваривать после смерти. Таков был Эйлерт. И все-таки он был не из самых плохих, лучше он никогда не был, и он не стал хуже в своем новом положении!..
Было бы хорошо, если бы человек не делался хуже в новом положении…
Кончилось тем, что я забрал мешок с платьем в свою комнату, чтобы лучше следить за ним. И я задал себе порядочную работу, укладывая все во второй раз, но это необходимо было сделать. Я решил вечером уйти отсюда и забрать с собой мешок,— мне уже надоело здесь жить, к тому же ночи стояли лунные.
А теперь довольно о мешке с платьем.

ГЛАВА XXX

Оказывается, что я снова переживаю ту пору, когда с удовольствием гуляешь при лунном свете. Тридцать лет тому назад я тоже гулял при лунном свете, пробирался по узким тропинкам, на которых потрескивали сучья, ходил по обледенелому полю, бродил вокруг незапертых сеновалов,— охотился за любовью! Ну, да! Разве я забыл это! Но теперь луна уже не светит так ярко. Боже, ведь тогда я могу при лунном свете разобрать записочку, которую она мне сунула. Впрочем, теперь я уже не получаю таких записочек.
Все так изменилось, сказка окончена, сегодня вечером я снова пустился в путь, и мысли мои заняты только делом: я еду в торговое местечко, чтобы там с пароходом отправить один мешок, а потом я пойду дальше, все дальше. Да, а для этого мне надо только хоть немного знать дороги, да немного лунного света, чтобы разглядеть дорогу. А в былые дни, в молодые дни мы уже осенью изучали календарь, чтобы посмотреть, будет ли лунный свет на Крещение. Потому что нам был крайне необходим лунный свет.
Все изменилось, я изменился. Сказка — это сам рассказчик…
Говорят, будто старость приносит с собою новые радости, еще неизведанные, более глубокие радости, более постоянные. Это ложь. Да, ты прочел верно — это ложь. И это утверждает только сама старость, эгоистичная старость, которая старается размахивать жалкими остатками своих флагов. Старик уже забывает то время, когда он сам стоял на вершине, он забывает свое Alias, когда он, румяный и цветущий, трубил в золотую трубу. Теперь он не стоит уже больше — нет, он сел — ведь сидеть удобнее и легче. И вот к нему приближается, медленно и тихо, тучное и глупое почтение, воздаваемое старости. А на что сидячему человеку почет? Человек стоячий может пользоваться этим почетом, а сидячий может только принимать его. Почет же для того, чтобы им пользоваться, а не для того, чтобы сидеть с ним сложа руки.
Дайте-ка лучше сидячему человеку теплые шерстяные чулки.

* * *

Но до чего мне повезло! Незапертый сеновал на моем пути, совсем, как в былые дни золотых труб! Сеновал ч манит меня массой душистого сена и теплым кровом на ночь, но где же девушка, которая сунула мне записочку? Разве я мог забыть, как благоухало ее дыхание, и мог ли я забыть, что со мной было, когда я почувствовал, как ее губы слегка раскрылись? Но она придет еще, подождем немного, у нас времени довольно, целых двадцать лет, она еще появится…
Однако мне надо следить за собой, чтобы отнестись к этому, как к шутке, ибо все это и есть лишь шутка. Ведь я уже вступил в почтенный возраст, я ослабел, я уже готов считать какой-то сеновал за знак благоволения свыше… О, высокочтимая старость, вот сеновал!
Нет, спасибо, я только что вступил в семидесятые годы.
И вот я, весь поглощенный своим ‘делом’, прохожу мимо сеновала.
Под утро я нахожу себе приют под нависшей скалой. С этих пор мне, в сущности, подобает жить под навесом скалы, я ложусь, сворачиваюсь в комок и стараюсь сделаться маленьким и незаметным. Все что угодно, только не размахивать своим эгоизмом и остатками человека.
Я устраиваюсь очень хорошо, я подкладываю себе под голову чужой мешок с поношенным платьем, так как мешок этот как раз подходящей величины. Но из сна ничего не выходит,— меня одолевают мысли, мечты, обрывки стихотворений и сентиментальность. Так как от мешка пахнет человеком, то я отбрасываю его в сторону и кладу голову на руку. От руки пахнет деревом и даже не деревом…
Но адрес… адрес у меня? Отлично. Я зажигаю спичку и снова читаю адрес, чтобы запомнить его на утро. Несколько слов, написанных карандашом, и больше ничего, но, пожалуй, в буквах было нечто мягкое, нечто женственное, ах, право, не знаю. Не все ли равно?!
Я приноравливаю свой путь так, чтобы быть в местечке с наступлением дня, когда люди уже встали, когда почтовая контора открыта. Я раздобываю себе большой кусок бумаги, бечевку и сургуч, заворачиваю пакет, запечатываю его и пишу на нем адрес. Пожалуйста!
Ах, да… я забыл вложить в пакет клочок бумажки с адресом, какая досада! Но вообще я исполнил все, как следует. Я иду дальше и вдруг чувствую себя таким покинутым, я чувствую какую-то пустоту, это, конечно, от того, что мешок, который я тащил, был порядочно-таки тяжелый, а теперь я отделался от него. ‘Последняя отрада!’ думаю я. Без всякой связи с чем бы то ни было я иду и думаю: ‘Последняя страна, последний остров, последняя отрада…’

ГЛАВА XXXI

Что же дальше?
Я знал, что у меня ничего не будет впереди. Передо мной стояла зима, мое лето осталось позади,— ни цели, ни стремлений, ни честолюбия. Так как для меня было совершенно безразлично, где ни жить, то я и вспомнил один знакомый мне город и решил отправиться туда,— почему бы и нет? Не может же человек всю свою жизнь сидеть на берегу моря и, если он решается уехать оттуда, то этому вовсе не следует придавать особого значения. Он прекращает свой уединенный образ жизни — это и до него многие делали,— он хочет из пустого любопытства увидать множество кораблей, лошадей и небольшие садики в каком-нибудь определенном городе. А, приехав туда, он от безделья начинает припоминать, нет ли у него хоть одной знакомой души в этом городе, в этом громадном городе. Случается так, что в это время как раз ярко светит луна, и его забавляет, что он ходит по определенному адресу каждый вечер, и стоит у одних и тех же ворот, словно это очень важное дело. Ведь его нигде в другом месте не ждут, так что времени у него достаточно. И вот в один прекрасный вечер кто-то застает его у этих ворот под фонарем. Это женщина, она вдруг останавливается, потом делает шага два по направлению к нему, вытягивая вперед шею и всматриваясь в него.
— Это не..? Ах, извините, мне показалось…
— Да, да. Добрый вечер, фрекен Торсен.
— Ах, это вы! Добрый вечер! Так мне и показалось… Добрый вечер… Благодарю вас, хорошо. Благодарю вас за мешок, сейчас же поняла… я отлично поняла…
— Вы здесь живете? Какая приятная встреча!
— Да, я живу здесь, вот видите, те окна. Пожалуй, мне неудобно попросить вас ко мне? Ах нет, лучше не надо…
— Но тут на пристани есть несколько скамеек. Если вы только не боитесь замерзнуть…- предложил я.
— Нет, я не замерзну. Благодарю вас, с удовольствием…
Мы пошли к скамьям, и шли мы, будто отец с дочерью. Ничего особенного между нами не произошло, и мы просидели спокойно весь вечер. И последующие вечера мы просидели так же спокойно, и провели много таких дружеских вечеров в течение целого холодного осеннего месяца.
Сперва она рассказала мне главу своего возвращения домой, рассказала больше полунамеками, кое-что подробно, иногда во время рассказа она низко склоняла голову, а время от времени, когда я спрашивал, давала короткие ответы или только кивала головой. Я записываю это все по памяти, записываю то, что имело для нее значение, что получило значение для многих.
Впрочем… через сто лет все будет забыто. И зачем мы боремся? Через сто лет об этом будут читать в мемуарах и письмах и будут думать:- Как она билась, как она хлопотала, хе-хе-хе! О других ничего не будет написано, и никто не будет о них читать, для них жизнь окончилась в могиле. Все представляют собою одно и то же…
Сколько горя она перенесла, о, сколько горя! В ту минуту, когда у нее не хватило денег заплатить за свое содержание в гостинице, ей показалось, что она представляет собою средоточие всего мира, все смотрят на нее, и в голове у нее шумело от чувства беспомощности. Вдруг она услыхала, как на дворе кто-то спросил: ‘Напоили ли сегодня Серку?’ Это была забота того человека. Итак, она вовсе не средоточие всего мира.
И вот она отправилась вместе с товарищем в путь. Средоточие мира? Ничего подобного. Изо дня в день шли они через горы, изо дня в день по долине, ели, когда представлялся этому удобный случай, пили воду из ключей. Встречаясь с ехавшими в экипажах, они здоровались с ними или не здоровались, никто не был ни более, ни менее средоточием, нежели они сами. Товарища не покидала его глупая беззаботность, и он весело насвистывал.
На одном постоялом дворе они пообедали.
— Заплати за меня пока,— сказал он.
Она стояла в нерешительности и заметила, наконец, коротко, что не может вечно платить за него.
— Я вовсе и не хочу этого, совсем не хочу,— сказал он.- Но пока… Может быть, там дальше нам удастся взять в долг.
— Я во всяком случае в долг не беру.
— Ингеборг!- воскликнул он и в шутку задрожал.
— Что такое?
— Ничего. Кажется, я имею право называть мою жену просто Ингеборг.
— Я вовсе не твоя жена,— ответила она, вставая с места.
— Тпрр! Но ведь эту ночь мы сошли за мужа и жену. Так мы записаны в книге на постоялом дворе.
На это она промолчала. Да, конечно, на эту ночь они сошли за мужа и жену, так пришлось устроиться, чтобы взять только одну комнату и сэкономить. Но с ее стороны было очень глупо согласиться на это.
— Ну хорошо, в таком случае, фрекен Торсен!- сказал он плаксивым голосом.
Чтобы покончить с этой игрой, она заплатила за обоих и взяла свой мешок.
Они пошли дальше. На следующем постоялом дворе она заплатила за обоих, не вдаваясь в рассуждения, за ужин, за ночлег и за завтрак. Это уже вошло в привычку. Потом они пошли дальше. Они дошли до конца долины и очутились на берегу моря. Тут она опять восстала:
— Нет, теперь уходи, убирайся, куда хочешь, я не хочу больше быть с тобой в одной комнате!
Его старые доводы не подействовали больше. Когда он повторил, что они таким образом сберегут деньги, она ответила, что для нее лично нужна только одна комната и за это она заплатит сама. Он опять попробовал обратить все это в шутку и захныкал:
— Ингеборг!- и ушел от нее. Он был совершенно беспомощен, и даже спина его как-то согнулась.
Она поужинала одна.
— А ваш муж не придет к ужину?- спросила хозяйка.
— Он, вероятно, не хочет есть,— ответила она.
А он в это время стоял у низкого хлева и делал вид, будто его интересует крыша и вообще вся постройка, он обошел хлев кругом, сложил губы в трубочку и посвистал. Но она хорошо видела из окна, что лицо у него очень бледное и расстроенное. Кончив ужинать, она пошла к берегу и крикнула ему мимоходом:
— Иди и поужинай!
Однако он был все-таки лучше, чем можно было предполагать,— он не пошел есть и ночь провел вне дома.
Кончилось все это так, как обыкновенно кончается: когда она увидала его утром, она раскаялась в своей жестокости, ее тронул его ужасный вид, и все пошло обычным порядком.
На берегу моря они оставались несколько дней в ожидании почтового парохода и в это время однажды вечером в тот дом, где они остановились, пришел пожилой человек. Она знала его, и он знал их обоих, это ее очень взволновало, и она хотела было сейчас же бежать, она плакала и била себя в грудь. Однако вскоре она успокоилась и решила переночевать еще одну ночь. Ведь она вовсе не представляла собою средоточия мира, ее старый знакомый, который пришел на постоялый двор, по-видимому, вовсе не видел только ее одну. Тем не менее на следующий день ранним утром она все-таки устроила нечто вроде бегства, она ушла на рассвете, когда все еще спали. Это она всетаки сделала.
На почтовом пароходе она не встретила знакомых и могла спокойно обдумать все. Теперь она решительно и окончательно порвала со своим товарищем. Они опять поссорились, у него не было билета, и они обменялись резкими словами. Он сказал, что ей легко говорить, так как у нее в кармане есть обратный билет. Он указал ей также на то, что ему не пришлось бы испытать всех этих неприятностей, если бы она не написала ему письмо летом и не вызвала его к себе,— неужели ей не стыдно? Если бы не она, ему никогда не пришло бы в голову уезжать из города. Тогда она дала ему свой кошелек со всеми своими деньгами и попросила его исчезнуть с ее глаз. Денег должно было хватить на билет, таким образом она отделалась от него.
— Конечно, я не должен был бы принимать их,— сказал он,— но другого выхода нет,-и он ушел.
Она долго сидела и смотрела в морскую даль, обдумывая все. Ей приходилось очень плохо, гораздо хуже, чем она когда-то могла предполагать. О, что за стыд, до какого абсурда она дожила! Она думала до того, что устала от своих дум и начала прислушиваться к тому, что вокруг нее говорили люди. В некотором отдалении от нее на сундуке сидели двое мужчин, они ежились, стараясь укрыться от ветра. Она услышала, что один из них был учителем, а другой — ремесленником. Учитель вскоре встал и пробрался к ней, тогда она молча прошла мимо него и села на его место на сундуке.
Была осенняя сырая погода и было приятно укрыться от резкого ветра. Ремесленник, конечно, думал, что место хорошо одетой дамы в каюте, но, когда она села возле него, он сейчас же отодвинулся на край сундука. В эту минуту он как раз набивал трубку и хотел закурить ее, но остановился.
— Курите же,— сказала она.
Он закурил трубку, но отвернулся и закурил так, чтобы дым не попадал на нее.
Он был еще совсем молодой, лет двадцати с небольшим, из-под фуражки выглядывали густые рыжеватые волосы, брови у него были белесоватые, высоко над глазами. У него была широкая и плоская грудь, а спина круглая и руки большие. Что за лошадь!
Ему подали закусить, бутерброды и кофе этого-то, вероятно, он и поджидал, сидя на сундуке. Он заплатил, но продолжал курить и не трогал еды.
— Закусывайте же!- сказала она.- Надеюсь, я не мешаю вам?
— Нет,— ответил он. Он принялся выколачивать свою трубку, не торопясь, после чего опять некоторое время спокойно сидел.- Мне и есть-то не хочется…
— Так вы не издалека?
— Нет, я провел на пароходе только одну ночь. А вы откуда?
— Я из города. Я уезжала только на лето.
— Так, так,— сказал он, кивая головой.
— Я жила в Торетинде,— прибавила она.
— В Торетинде? Вот как!
— Вы знаете это место?
— Нет. Я только знаю кое-кого из хозяев.- Пауза.- Там, кажется, живет Жозефина?
— Да. А вы знаете ее?
— Нет.
Они еще кое о чем поболтали, пароход шел, а они все сидели на том же месте. Она спросила, откуда он, каким ремеслом занимается. Оказалось, что он ничего особенного собой не представляет, что он столяр, его мать жива и у нее небольшой хутор. Но не хочет ли барышня выпить чашку кофе?
Спасибо, она, пожалуй выпьет немного его кофе, с блюдечка.
Она налила себе кофе на блюдечко и попросила чего-нибудь поесть. Никогда не ела она так вкусно! Кончив есть, она поблагодарила его.
— У вас, вероятно, место в каюте?- спросил он.
— Да, но я хочу сидеть здесь,— ответила она.- Если я спущусь вниз, я заболею.
— Ну, понятно. Нет, надо будет…- С этими словами он встал и тяжело зашагал по палубе. Вслед за тем она увидела, как его спина исчезла в дверях спуска в каюты.
Она долго ждала его, она боялась, что кто-нибудь займет его место. Кофе с блюдечка, здоровый бутерброд, общество столяра, ничего деланного, никаких фокусов,— ей показалось, что она почувствовала некоторую почву под ногами в этом уголке.
Но вот он снова появился с кофе и бутербродами, он нес в своих больших руках целый поднос. Он добродушно улыбался, стараясь идти как можно осторожнее.
Она всплеснула руками и сделала вид что поражена всем этим.
— Господи, Боже ты мой! Нет, это слишком любезно с вашей стороны!
— А я подумал, что, раз барышня сидит здесь, то все равно уж…
Они поели вдвоем, она согрелась, ею овладела дремота, она слегка откинулась и отдалась ей. По временам, когда она открывала глаза, она видела каждый раз, что столяр закуривал трубку, он брал зараз по две и по три спички, чиркал ими, но не торопился закуривать трубку и брал новую спичку. Учитель крикнул ему что-то, показал ему на дверь, но столяр только кивнул головой и ничего не ответил. Уж не боится ли он разбудить меня?- подумала она.
На одной остановке ее товарищ снова появился, он вышел из каюты.
— Иди же в каюту, Ингеборг!- крикнул он. Она ничего не ответила.
Столяр поочередно посмотрел на обоих.
— В таком случае, фрекен Торсен!- жалобным голосом крикнул опять товарищ, как бы в шутку. Он постоял немного и подождал, а потом ушел.
‘Ингеборг’,— подумал, вероятно, столяр. ‘Фрекен Торсен!’- подумал он.
— Вы долго останетесь в городе?- спросила она, выпрямляясь.
— Я подумывал остаться там на некоторое время.
— Что вы там будете делать?
Он почему-то смутился, а так как цвет лица у него был очень светлый, то видно было, как он покраснел. Он наклонился вперед и поставил локти на колени, потом он ответил:
— Я хотел немного усовершенствоваться в своем ремесле, поучиться. Но все это зависит…
— Да, да. Конечно.
— А что вы скажете на это?- спросил он.
— Что же, это очень хорошо.
— Так вы действительно находите это?
Они почти весь день просидели на палубе, а под вечер стало очень холодно, поднялся ветер. Когда у нее коченели ноги, она вставала и топала ими, а когда она уставала стоять, то снова садилась на сундук. Раз, когда она отошла на несколько шагов, столяр положил на сундук сверток, как бы для того, чтобы ее место не заняли.
Ее товарищ снова высунул голову в дверь из каюты, и ветер подхватил его волосы на лбу. Он крикнул:
— Да иди же сюда, Ингеборг!
— О!- простонала она. Она вдруг вышла из себя, направилась к нему, но в эту минуту пароход накренило, и она раза два подпрыгнула, чтобы сохранить равновесие. Подойдя к нему, она прошипела:
— Чтоб я не слышала и не видела тебя больше! Понимаешь? Клянусь…
— Господи помилуй!- ответил он и исчез.
Около трех часов столяр опять принес кофе и бутерброды.
— Нет, пожалуйста, не угощайте меня больше,— сказала она.
Он только добродушно улыбнулся и попросил ее не побрезговать его угощением.
— Вот скоро мы будем на месте,— сказала она в то время, как они закусывали.- У вас есть где остановиться?
— О, да. У сестры.
Медленно и лениво взял он новый бутерброд и стал его вертеть в руке, погрузясь в думы, потом он откусил кусок. Откусив и прожевав второй кусок, он сказал, наконец:
— Мне думается, что, если я пробуду всю зиму в городе, то я кое-чему научусь. А имея также и усадьбу, я могу кое-как прожить…
— Н-да.
— И вы так думаете?
— Да… Конечно.
Зачем рассказывает он ей о своих делах? Ведь у нее свои дела. Она поблагодарила его за угощение и встала.
Когда пароход причалил к пристани, он протянул ей руку и сказал:
— Меня зовут Николай.
— А? Да, да..
— Я подумал, что если нам когда-нибудь придется встретиться… Николай Пальм… но ведь город велик…
— Да, конечно. А теперь позвольте от души поблагодарить вас за ваше внимание. До свидания.

ГЛАВА XXXII

Я спросил фрекен Торсен:
— Вы встречались потом со столяром?
— С каким столяром? Ах, нет! Я просто рассказала вам о нем, потому что он в некотором роде знакомый.
— Знакомый?
— Да, и ваш и мой. Конечно, относительно. Оказывается, что он брат учительницы Пальм, с которой мы вместе провели лето в Торетинде.
— Да, свет невелик. Все мы родные.
— Вот потому-то я и рассказала о нем.
— Но ведь вы не знали, что он брат учительницы Пальм, пока были на пароходе,— сказал я.- Следовательно, вы виделись с ним позже?
— Да… Нет… впрочем, я встречалась с ним раза два, но не разговаривала. Все ограничилось только тем, что мы обменивались поклонами. ‘Здравствуйте’ да ‘как поживаете?’- и тому подобное. И вот он сказал, что он ее брат.
— Хе-хе!
— Так, мимоходом, совершенно случайно.
Тут я воспользовался удобным случаем, чтобы заметить:
— Чего только не бывает случайно! Случайно я стоял у фонаря, чтобы прочесть на записке несколько слов. Оказалось, что вы как раз тут живете.
— Да, много странного случается.
— А из вас и столяра будет хорошая парочка,— говорю я.
— Ха-ха! Ну, нет, я никогда ни для кого не буду парой.
— Неужели?
— Надо быть очень легковерной, чтобы выйти замуж.
— Право, не знаю… Пожалуй, не лишнее быть немного легковерной. Быть не очень-то умной. К чему ведет ум? С ним далеко не уйдешь. Дело в том, что достаточно умных на свете нет.
— Но, мне кажется, ум должен был бы способствовать тому, чтобы мы не так часто попадали впросак. Иначе на что он?
— Да, на что он иначе? Но беда в том, что мы слишком полагаемся на наш ум и наши способности и вследствие этого попадаем впросак. Или мы просто отдаемся течению,— ах, пожалуйста, мы можем положиться на наш ум и наши способности!
— В таком случае, это безнадежно?
— В этом направлении — да. Да и вы так думали летом’
— Помню. Я думала… впрочем, право, не знаю… А потом я вернулась в город и тут как будто…
Пауза.
— Я совсем растерялась,— сказала она.
— А я стар и мудр. Вот, видите ли, фрекен Торсен, в прежние времена головы людей не были набиты такой премудростью, средними школами и правом голоса, жизнь шла в другом направлении, люди были простодушны. Разве это не достаточно хорошая опора? И в те времена люди попадали впросак, но не страдали так от этого, они переносили все с животной силой. Теперь же мы утратили нашу здоровую выносливость.
— Становится прохладно,— сказала она,— не пора ли домой? Да, все это совершенно верно, но ведь мы живем в новое время. Мы ничего не можем переменить, а мне остается только следовать за другими.
— Да, так написано в ‘Morgenbladet’. Потому что так стояло в ‘Neue Freie Presse’. Но человек, который хоть на что-нибудь годится, идет до известной степени своим собственным путем, если только вообще посредственность идет своим.
— Нет, знаете, теперь я вам расскажу что-то,— сказала она, останавливаясь.- Я начала посещать одну благоразумную школу.
— В самом деле?- спросил я.
— На этот раз я изучаю хозяйство. Разве это не хорошо?
— Вы учитесь делать бутерброды для себя самой?
— Ха-ха!
— Ну, да ведь вы не собираетесь замуж?
— Право, не знаю.
— Хорошо. Вы выходите замуж, вы поселяетесь в его долине. Но сперва вы хотите научиться хозяйничать, чтобы суметь сделать яичницу или пуддинг для случайного туриста или англичанина, которые могут зайти к вам мимоходом.
— Его долина? Какая долина?
— Отправляйтесь-ка лучше к его матери и выучитесь у нее настоящему хозяйству, которое может действительно вам пригодиться.
— Нет, послушайте,— говорит она с улыбкой и идет дальше,— вы напали на ложный след. Это вовсе не он, и вообще нет никого’
— Жаль. Для вас было бы лучше, если бы у вас был кто-нибудь.
— Да, но что же делать, раз это не тот, кого я хочу?.. — Нет, вы именно его и хотите. Вы такая большая, красивая и дельная.
— Благодарю вас, но… Да, да, спасибо вам за этот вечер. Спокойной ночи…
Почему она так резко оборвала и так быстро ушла, почти убежала? Заплакала она? Я хотел сказать еще кое-что, хотел быть мудрым и скучным и дать полезные советы. И я остался стоять, совершенно озадаченный.

* * *

Вскоре случилось вот что:
— Я так давно не видала вас,— сказала она при нашей следующей встрече.- Я так люблю разговаривать с вами. Хотите сделать маленькую прогулку? Мне надо…
— Отнести письмо, я вижу.
— Да, письмо. Это только… ничего особенного…
Мы пошли в контору газеты с письмом. По-видимому, она несла объявление о том, что ищет место.
Когда она выходила из конторы, навстречу ей попался господин, который поклонился ей. Она вспыхнула до корней волос. Она остановилась на крыльце, на верхней ступеньке, и склонила голову совсем на грудь, как будто бы всматривалась в эти две ступеньки, с которых ей надо было сойти. Они поздоровались, господин протянул ей руку, они заговорили.
Он был приблизительно ее лет, у него была привлекательная наружность, светлая мягкая борода и темные брови, которые, может быть, он подводил. На голове у него был цилиндр, расстегнутое пальто было на шелковой подкладке.
Я слышал, что они заговорили о каком-то вечере на прошлой неделе, на котором они очень веселились, где было много молодежи, говорили о пикнике и об ужине. Фрекен Торсен говорила мало, она имела растерянный вид, улыбалась и была очень красива. Я принялся рассматривать иллюстрированные журналы в окне и вдруг у меня пронеслась в голове мысль: ‘Господи, да ведь она влюблена!’
— Послушайте, я имею предложить вам нечто,— говорит он.
И вот они сговорились о чем-то, и она кивнула. После этого он ушел.
Медленно и молча подошла она ко мне, я обратил ее внимание на одну картину в окне.
— Да,— говорит она, — это удивительно!- Она смотрит на картинку, но ничего не видит. Молча пошли мы дальше, минуты две мы прошли, не произнося ни слова.
— Этот Ганс Флатен всегда верен себе,— говорит она.
— Ах да, что это был за господин- спрашиваю я.
— Его зовут Флатен.
— Помнится, будто вы называли это имя летом. Кто он такой?
— Его отец оптовый торговец.
— А он сам?
— У его отца большая торговля в Альмесгате, вы знаете?
— Да, но чем занимается он сам?
— Право, не знаю, есть ли у него какое-нибудь определенное занятие. Он студент, но отец его богат, так что…
Я вспомнил, что торговля старого Флатена в Альмесгате очень усердно посещалась крестьянами, по утрам весь его двор был заставлен крестьянскими тележками, а сам он стоял в лавке и торговал.
— Он всегда был очень расточителен,— продолжала она.- Господи, до чего спокойно он выкладывает деньги на стол, по несколько ассигнаций! Повсюду, где бы он ни показывался, вокруг него раздается шепот: это Флатен!
Я захотел сострить и заметил:
— Он одевается так, словно его зовут Платен [Plat — плоский].
— Вот как,— сказала она обиженно.- Ну да, он одевается элегантно, он всегда так одевался.
— Его-то вы и хотите?- спросил я в шутку.
Она помолчала с минуту, потом сказала с решительным кивком:
— Да.
— Что… его?
— Разве это так удивительно? Мы с ним старые знакомые, школьные товарищи, мы так много бывали вместе. Для нашей дружбы есть хорошее основание. Это единственный человек, в которого я была влюблена, и это продолжается уже много лет. Иногда я забываю его, но стоит мне его только увидать, как я снова влюбляюсь в него. Я говорила ему это, и мы оба смеемся над этим. Но тут уж ничего не поделаешь! Странно это…
‘Значит, он слишком богат для того, чтобы жениться на ней’, подумал я и не спрашивал больше ничего о нем. Когда мы расставались, я спросил только:
— Где работает столяр Николай?
— Не знаю,— ответила она.- Впрочем, нет, я знаю. Мы как раз по дороге к нему. Если вы пройдете еще немного, я покажу вам, где это. Но зачем он вам?
— Так. Я просто только хотел узнать, нашел ли он себе хорошее место, у хорошего мастера.

* * *

В самом деле, чего мне понадобилось от столяра Николая, от ремесленника? Тем не менее я все-таки побывал у него и познакомился с ним. Настоящая лошадь по сложению, сильный и некрасивый, и безнадежно молчаливый. В субботу мы вместе гуляли по городу. Не знаю зачем, но во всяком случае захотел этого я сам.
Я привязался к столяру из личного интереса, потому что я одинок,— ведь я не хожу больше на пристань сидеть на скамье, стало холодно, да и фрекен Торсен не интересует меня больше: она так изменилась с тех пор, как возвратилась в город, и во всех отношениях стала обыкновенной барышней. До чего ее мысли заняты всякими пустяками. Она как будто совсем забыла свою горечь и свой здравый взгляд на жизнь, который она проявляла летом. Вот опять она поступила в школу, в свободное время она видится с господином по имени Флатен, это занимает ее. Или она представляла собою поверхностную натуру, или же душа ее искалечена уже в молодом возрасте, в те годы, которые налагают отпечаток на всю последующую жизнь человека.
‘Что мне делать?’ повторяет она. ‘Да, я снова поступила в школу, я начала ходить в школу, когда была еще совсем маленькой. Ни на что другое я не годна,— я годна только на то, чтобы учиться, к этому я привыкла. Я не умею ни думать, ни поступать самостоятельно, это не очень-то весело. Что же мне делать?’
Да, что ей делать!..
Я показал столяру Николаю цирк, но это не особенно удивило его, или же он притворился, будто не находит ничего удивительного. Лошади скачут… да, конечно, но… Тигр,— но я думал, что тигр гораздо больше! Впрочем, видно было по всему, что он был занят другими мыслями, он даже не следил за тем, как наездницы проделывают свои кунстштюки.
Когда мы шли домой, он сказал:
— Мне совестно просить вас об этом, но не согласитесь ли вы пойти со мной завтра вечером в ‘Корону’?
— ‘Корона’ это что такое?
— Там танцуют.
— Ах, танцевальный зал, где же он? Вам захотелось потанцевать?
— Нет, но…
— Вам просто хочется посмотреть, что там происходит?
— Да.
— Я пойду с вами.

* * *

Это было воскресенье вечером, любимый вечер молодых девушек и молодых парней. Я пошел со столяром посмотреть на танцы.
Столяр расфрантился и надел крахмальную манишку и манжеты, а также толстую цепочку,— ах, но ведь он так молод, а молодость, несмотря ни на что, всегда производит приятное впечатление. Он необыкновенно силен, ему незачем уступать кому-нибудь дорогу, и это-то и сделало его таким уверенным в своих движениях и таким неповоротливым в то же время… Если кто-нибудь заговаривает с ним, то он медлит с ответом, а если его ударяют по плечу, он, не спеша оборачивается и смотрит, кто это. Он добродушен и кроток н с ним приятно иметь дело.
Мы подошли к кассе, где продавали билеты. Касса оказалась закрытой, в ней никого не было. Но рядом было вывешено объявление о том, что помещение отдано на два первых часа вечером, одному частному обществу. Пока мы стояли и читали объявление, приходила и уходила молодежь. Но столяр не хотел уходить, он осматривался кругом и вошел в ворота, будто ему надо было разыскать кого-нибудь.
— Что же, с этим уж ничего не поделаешь!- крикнул я ему вслед.
— Нет,— ответил он.- Но хотел бы я знать…- с этими словами он вошел во двор и стал смотреть во все окна.
С лестницы сошел один человек.
— Что вам надо?- спросил он.
— Он, вероятно, хочет получить билет — ответил я. Ведь ответа столяра было бы слишком долго дожидаться.
Человек подошел ко мне, он оказался хозяином. Он повторил то, что было написано на объявлении: небольшое общество наняло этот зал на первые два часа.
— В таком случае тут уж ничего больше не поделаешь!- крикнул я опять своему товарищу.
Однако он не торопился возвращаться ко мне, и я вступил в разговор с хозяином.
— Да, это общество принадлежит к высшему кругу,— сказал он.- Будет всего только восемь пар, но, несмотря на это, полный оркестр, значит, люди богатые. О, иногда этот зал нанимают очень важные господа, они берут с собой шампанское и всевозможные угощения. И пляшут они до упаду. Но что ж из этого? Молодежь, все богатые и знатные люди, им скучно проводить воскресный вечер дома, чем-нибудь надо оживиться после будничного однообразия, и вот они пляшут часа два. О, странного в этом ничего нет! И за это короткое время я зарабатываю гораздо больше, чем за весь остальной вечер. И все это люди щедрые,— они не считают шиллингов. К тому же, еще надо прибавить, что они пола не портят, ведь такие люди танцуют не на каблуках.
Столяр стоял в стороне и прислушивался.
— Но вообще что это за люди?- спросил я.- Торговые или военные?..
— Нет, уж извините, этого я не скажу,— ответил хозяин.- Замкнутое общество, вот и все, что я скажу. Вот хотя бы сегодня вечером, я даже и не знаю, кто это. Деньги мне принес рассыльный.
— Это Флатен,— сказал столяр.
— Флатен? Вот как!- удивился хозяин, словно и не знал этого раньше.- Господин Флатен бывал здесь раньше, важный барин, всегда избранное общество. Вот как? А теперь, извините, я должен посмотреть, в порядке ли зал…
Хозяин ушел.
Тут столяр пошел за ним и спросил:
— А нам нельзя посмотреть?
— На что? На танцы? Нет.
— Где нибудь в уголку?
— Нет. Я запрещаю даже моей жене и моей дочери. Никто, ни единая душа не имеет права смотреть. Такие замкнутые общества не любят этого.
— Что же, идете вы, что ли?- крикнул я как бы в последний раз.
— Да,— ответил столяр, подходя ко мне. Я спросил:
— Так, значит, вы знали об этом обществе?
— Да,— ответил он.- Она говорила об этом в пятницу
— Кто говорил об этом? Фрекен Торсен?
— Да. Она сказала, что я мог бы смотреть с хор. Мы продолжали бродить по улицам и каждый думал о своем — впрочем, вернее, оба мы думали об одном и том же, но я во всяком случае был вне себя от злости.
— Нет, знаете ли, добрейший Николай, мне кажется, что нам с вами не стоит тратить деньги на билет только для того, чтобы полюбоваться господином Флатеном и его дамами.
— Нет.
Было необыкновенно остроумно со стороны фрекен Торсен пригласить этого человека любоваться тем, как она танцует. Да, эта выходка была очень характерна для нее. Ведь и летом она стремилась устроить так, чтобы всегда иметь свидетеля своих безумств. Вдруг во мне проносится одна мысль и я спрашиваю столяра как можно спокойнее:
— Не хотела ли фрекен Торсен, чтобы и я также был на хорах, не говорила она этого?
— Нет,— ответил он.
— Она ничего не говорила обо мне?
— Нет.
‘Нет, врешь,— подумал я,— и она сама, вероятно, попросила тебя врать!’
Я был глубоко возмущен, но никак не мог выпытать истину у столяра.
Позади нас раздался шум экипажа, который остановился перед ‘Короной’. Николай обернулся и хотел уже идти назад, но, когда он увидал, что я продолжаю идти вперед, он постоял с минуту и потом нагнал меня. Я слышал, как он глубоко и тяжко вздохнул.
Мы побродили еще с час, я немного успокоился и стал более уступчивым по отношению к своему товарищу. Мы зашли в пивную и выпили пива, потом мы пошли в кинематограф, а потом стреляли в цель. Наконец, мы пошли в кегельбан и там оставались довольно долго. Николай первый предложил кончить игру, он посмотрел на часы и вдруг заторопился, он готов был даже не кончать партию.
Нам снова пришлось проходить мимо ‘Короны’- экипажей больше не было видно.
— Так я и думал!- сказал столяр.
Он был очень огорчен. По-видимому, он хотел присутствовать при разъезде общества. Он внимательно осмотрел всю улицу и то место, где стояли экипажи.
— Так я и думал!- повторил он. Теперь он заторопился домой.
— Нет, теперь мы войдем,— сказал я.
Зала была большая и красивая, в одном конце была эстрада для музыки, народу было много и раздавался гул голосов. Мы уселись на хорах и стали смотреть.
Публику была самая разнообразная, были тут моряки, ремесленники, лакеи из гостиницы, приказчики и поденные работницы. Дамское общество, по всей вероятности, состояло из портних, служанок, приказчиц и свободных прачек, не занятых при дневном свете.
Плясали вовсю. Помимо полицейского, который должен был блюсти порядок, содержатель залы сам поставил от себя распорядителя, у которого была палка и который повсюду расхаживал, не спуская глаз с танцующих. Каждый раз, когда кончался какой-нибудь танец, мужчины должны были подходить к эстраде музыкантов и уплачивать по десяти эре. Если у кого-нибудь являлось желание смошенничать, распорядитель осторожно ударял его своей палкой по плечу, если же какому-нибудь кавалеру приходилось таким образом несколько раз напомнить об установившемся порядке, на него начинали смотреть, как на подозрительную личность, и в крайнем случае даже выводили. Вообще, порядок был удивительный.
Вальс, мазурка, экоссес, рейндлендер, вальс…
Я обратил внимание на одного кавалера, танцевавшего без устали все время, это был высокий молодец, арапского вида, очень ловкий, вообще кавалер хоть куда, и дамы охотно танцевали с ним. ‘Да не Солем ли это отличался там?’- подумал я.
— А вы не хотите танцевать?- спросил я столяра Николая.
— Нет,— ответил он с улыбкой.
— Так мы можем уйти, если хотите.
— Да… хорошо,— ответил он, а сам сидит на месте.
— Вы думаете о чем-то другом? Долгое молчание.
— Я сижу тут и думаю о том, что у меня в усадьбе нет лошади. Я на себе вожу весь навоз и все дрова.
— Потому-то вы и стали таким сильным.
— На этих днях мне придется отправиться домой, чтобы навозить из лесу дров на зиму.
— Да, вам придется это сделать.
— Что я хотел сказать?- продолжал он, напрягая свою память, и замолчал.
— Что такое?
— Нет, об этом не стоит и думать. Было бы очень хорошо, если бы вы отправились со мной вместе, но у меня такая скверная комната.
— Я? Почему? Впрочем, эта мысль вовсе уж не так дурна.
— Да неужто? А это было бы очень хорошо!- сказал столяр.
Тут до меня доносится из залы имя Солема. Ну, да вон он стоит там, приосаниваясь, это, действительно, Солем с Торетинда своей собственной персоной. Он стоит один, он раздражен, он говорит и называет себя по имени — Солем! По-видимому, у него не было определенной дамы на весь вечер, я видел, как он брал первую попавшуюся даму для танцев. Но вот случилось так, что он поклонился даме, у которой был уже кавалер, кавалер покачал головой и сказал ему, что его дама не пойдет с ним. Солем намотал это себе на ус. Он дал парочке протанцевать следующий танец, а после этого опять склонился перед дамой. Он получил во второй раз отказ.
Да и дама эта была не совсем-то обыкновенная — она была или утонченная кокетка, или сама невинность, Бог ее знает. Белокурая, высокая, греческого типа, в черном платье без всяких украшений. Боже, до чего она была тиха и скромна! Конечно, это была девушка с улицы, но она была так скромна, это была монахиня порока, и лицо у нее было такое чистое, как у раскаявшейся грешницы. Что за удивительное создание!
Это была подходящая дама для Солема.
Когда кавалер этой дамы во второй раз отказал ему, то он стал громко кричать, хвастать и говорить, что он Солем, Солем. Но это всем надоело, его бахвальство никого не удивляло, здесь люди привыкли ко всему. Распорядитель подошел к Солему и попросил его успокоиться, и в то же время он указал ему на дверь, возле которой стоял полицейский. Это сейчас же укротило бурю. Солем сам сказал:
— Да, тише! не будем устраивать скандала!- Однако он не терял из вида гречанку и ее кавалера.
Он ничем не проявлял себя в течение двух танцев и сам приглашал дам и танцевал. Набралось много народу, многим не хватало места посреди залы, и они ждали своей очереди у стен.
Тут случилось нечто.
Одна пара упала. Это был Солем со своей дамой. Падая, он сбил с ног другую пару, это была как раз гречанка со своим кавалером они повалились на пол. Солем был очень неловок, он заболтал ногами и руками и свалил еще одну пару. Посреди залы образовалась целая куча барахтающихся людей, раздались крики и ругательства, все толкали и лягали друг друга. Солем руководил катастрофой очень ловко и со злым расчетом, одна пара за другой валилась на пол. Распорядитель старался навести порядок своей палкой и предлагал всем встать, подошел даже сам полицейский, музыка перестала играть. Солем был настолько умен и вместе с тем труслив, что воспользовался замешательством и улизнул в дверь.
Упавшие мало-помалу встали. Одни потирали себе руки и ноги, другие старались стереть с платья пыль, одни смеялись, другие ругались, у кавалера гречанки оказалась рана на виске, из нее струилась кровь, и он держался за голову. Послышались вопросы, как зовут того долговязого парня, устроившего эту свалку.
— Солем,— сказала одна из дам.
По адресу Солема раздались угрозы, стали требовать, чтобы его нашли и привели для расправы.
— Чем же он виноват?- заступились за него дамы. О, Солем и дамы!
Между тем гречанка тоже поднялась с пола, она будто вышла из ванны. Все ее черное платье было покрыто пылью, оно было усеяно звездами. Дама была очень смущена тем, что лежала на полу под всеми этими людьми, она сконфуженно улыбнулась, когда ей показали, что гребень, сдерживавший ее греческий узел, сломался.

ГЛАВА XXXIII

Сегодня 1-ое октября. Прошло сорок лет с тех пор, как мы расчищали дома снег треугольником. Увы, я могу вспомнить уже то, что было сорок лет тому назад.
Пока я еще ничего не упускаю из вида, но все проходит мимо моего носа. Я сижу на хорах и смотрю вниз. Если бы столяр Николай был более наблюдателен, то он заметил бы, как я сжимаю руки и делаю себя еще более смешным проявлением своего волнения, игрой моих лицевых мускулов, но, к счастью он ребенок. И вот я ушел домой и водворился на своем месте. Мой адрес — угол за печкой.
Снова наступает зима, север покрывается пеленой снега, англосакский театр.
И для меня наступает тяжелое время, колесо мое останавливается, мои волосы перестают расти, мои ногти перестают расти, ничто не растет за исключением моих дней. И хорошо, что дни мои растут, отныне это хорошо.

* * *

В течение зимы не происходит ничего особенного… ах да, у Николая в первый раз в жизни завелось пальто. Оно ему не нужно, но он завел его, ради приличия, как он говорит, и пальто это дорогое, стоило двадцать крон наличными, но он получил его за восемнадцать! Несомненно, Николай гораздо более доволен своим пальто, нежели Флатен своим.
Кстати, пора вспомнить про Флатена. Его друзья устроили в честь его прощальный пир или, вернее, мальчишник: он женится. Это мне рассказала фрекен Торсен, когда я случайно повстречался с нею снова под фонарем у ее дома.
— И вы не носите траур?- спросил я.
— Ах нет,— ответила она с улыбкой.- Ведь я об этом уже давно знала. А, кроме того, я вовсе уже не такая постоянная, право, не знаю.
— Мне кажется, вы совершенно верно определили себя. Она удивилась.
— Каким образом?
— Мне кажется, вы очень переменились с лета. Вы были такая положительная, все для вас было ясно, вы знали, чего хотите. Куда же девалась ваша маленькая горечь? Или у вас нет больше оснований для горечи?
Это были жестокие слова, но ведь я был для нее как бы отцом и я желал ей добра.
Она шла, поникнув головой, погрузившись в думы. Потом она сказала нечто необыкновенно разумное:
— Летом я как раз была лишена куска хлеба. Говорю вам все, как было. Мне отказали от места, а ведь это нечто очень серьезное. И вот на некоторое время я задумалась. А потом… право, не знаю… я уже не молода, но, вероятно, я и не достаточно стара. У меня есть две сестры, вот они очень положительные и постоянные, обе они замужем, и они очень серьезно относятся к жизни, хотя и моложе меня. Не понимаю, что делается со мною.
— Хотите пойти со мной в концерт? — спросил я.
— Сейчас? Нет, спасибо, я не так одета. Пауза.
— Но как это мило с вашей стороны, что вы предложили мне это!- сказала она вдруг радостно,— это было бы очень весело, но… Нет, теперь я вам расскажу об этом обеде, мальчишнике… Господи, чего только они не придумали!
Она была права, веселая молодежь наделала много глупостей,— молодые люди ребячились и вели себя глупо, но не все в их поведении было так плохо. Начали с того, что пили вино тысяча восемьсот двенадцатого года. Нет, начали с того, конечно, что Флатену послали пригласительный билет, он был разрисован красками и представлял собою легкомысленную картинку в рамке, на ней было указано только место и время, а, кроме того, было написано: Ballade, Bachiade, Qffenbachiade, Bachanal. Потом виновнику торжества говорили речи по случаю того, что он покидает холостую жизнь и товарищей, и говорили все зараз, так что ничего не было слышно. Была тут и музыка, которая играла почти все время. Под вечер все это надоело, были позваны замаскированные девушки, которые танцевали некоторое время, но так как было выпито слишком много шампанского, то танцовщицы должны были удалиться. После этого молодые люди спустились в ворота гостиницы, чтобы поймать чтонибудь ‘случайное’. Их расчеты оправдались: с воротами поровнялась молодая женщина с ребенком на руках, так как шел снег, то она тщательно обернула ребенка тряпьем.- ‘Тпру!’- крикнули молодые люди, останавливая ее. — ‘Это твой ребенок?’-‘Да’.-‘Мальчик?’-‘Да’. Они вступают с ней в разговор. Это была молодая и худая женщина, по всей вероятности, служанка. Все начали рассматривать мальчика, а Хельгесен и Линд, оба очень близорукие, вытирали даже очки и надели их. ‘Ты, что же, идешь топить мальчика, что ли?’- спросил кто-то.-‘Нет’,— ответила изумленная девушка. Тут кто-то другой заметил, что бессердечно задавать такой вопрос, и тот, кто задал его, согласился с этим. Он принес свой дождевой плащ и накинул его на плечи девушки. После этого он стал щекотать мальчика и заставил его улыбнуться — это был удивительный ребенок: человек, тряпье и грязь в одном свертке.- ‘Бедное, незаконное дитя,— сказал он,— рожденное девушкой!’-‘Это сказано лучше!’- подхватили остальные.- ‘Надо будет кое-что устроить’,— сказали они. -‘Где ты живешь?’- спросили они девушку.-‘Я жила там-то и там-то’,— ответила она.-‘Жила? В таком случае мы сделаем вот что’,— говорит один, вынимая из кармана бумажник. Остальные следуют его примеру и сейчас же собирается большая сумма денег, которые переходят в руку девушки.- ‘Погоди, стоп, с меня это слишком мало, ведь я задал такой бессердечный вопрос’,— говорит один.-‘И с меня мало,— говорит другой — потому что мы подумали то, что ты сказал. Теперь же мы соберем маленький капитал для сына этой девушки’. Начинается новый сбор. Хельгессен исполняет должность кассира. Вдруг Бенгт зовет извозчика, предлагает девушке сесть и садится рядом с ней.
‘Я сейчас, я только съезжу в Лангесгате’,— кричит он. ‘Бенгт повез ребенка к своей матери’,— говорит кто-то. Тут наступило молчание.- ‘Послушай, Больт, это, наконец, смешно, ведь у тебя глаза влажные. Неужели можно плакать изза каких-то шиллингов?’ — ‘А сам-то ты?- отвечает Больт,— ты весь размяк, словно баба’. В увеселениях недостатка не было, появился новый ‘случай’. По улице идет крестьянин и ведет корову, он направляется к мяснику.- ‘Послушай, наш гость хочет проехаться на твоей корове, сколько ты за это возьмешь?’- спросил молодой Роландсен. Крестьянин засмеялся и покачал головой. И вот они купили корову и сейчас же заплатили за нее.- ‘Подожди минутку’,— крикнули они крестьянину. Они налепили на корову бумажку, а на бумажке написали адрес знакомой барышни.- ‘Иди по этому адресу’,— сказали они крестьянину. Только они успели отпустить крестьянина, как возвратился Бенгт. — ‘Где ты был?’- спросили его собутыльники.- ‘Старуха согласилась!’- ответил он только. ‘Урра!- крикнули все,— выпьем за здоровье мальчугана! Пойдемте в кафе! Неужели она действительно согласилась? Урра, да здравствует старуха! Чего же мы здесь стоим? Пойдемте же в кафе’.- ‘Пойдемте?’- засмеялся кто-то.- ‘Нет, конечно, нет, мы поедем! Ха-ха-ха! Человек! Автомобилей!’ Лакей бросается к телефону. Все это занимает много времени, становится уже поздно, но господа ждут. Рестораны уже запирают, люди выходят из них толпами. Наконец появляются автомобили, десять штук, на каждого по одному, все рассаживаются.- ‘Куда?- спрашивают шоферы.- К следующему подъезду’,— отвечают им. И вот десять автомобилей подъезжают к следующей двери в том же доме,— там было кафе, там господа вышли и торжественно расплатились с шоферами. Кафе оказалось запертым.- ‘Взломаем дверь’ — предложил кто-то. — ‘Само собою разумеется!’- ответили остальные. И вот все сразу бросились на дверь — бум! и дверь распахнулась. Ночной сторож бросился к ним, он поднял крик, но они стали обнимать его, гладить, потом бросились к стойкам, поставали перед ним несколько бутылок, и себе взяли также. Выпили вина, прокричали ‘ура’ в честь мальчика, матери Бенгта, матери мальчика, ночного сторожа, любви и жизни. После этого они приложили ко рту ночного сторожа несколько ассигнаций и привязали их к его голове платком. Сделав это, они снова отправились в зал. Начался ужин, тарелка Флатена представляла собою розовую атласную туфлю со стеклянной подкладкой. Все пили и ели, пока не выбились из сил. Между тем утро уже было недалеко, и Флатен начал раздавать сувениры. Один получил часы, другой бумажник, но он был пустой, третий булавку для галстука. Наконец, он снял башмаки и отдал по одному башмаку, затем последовала очередь брюк и рубашки, и кончилось тем, что Флатен очутился голым. Принесли подушек из гостиницы, красных шелковых подушек, и Флатена прикрыли ими. Флатен заснул, а остальные девять человек сидели и охраняли его. Он проспал целый час, наступило утро и Флатена разбудили, он вскочил, подушки посыпались на пол, и он стоял совершенно голый. Сейчас же послали к нему домой за платьем. И снова начался кутеж…
Мы обменялись с фрекен Торсен несколькими замечаниями по поводу ее рассказа, и она добавила еще кое-что, о чем забыла упомянуть. В заключение она сказала:
— Во всяком случае девушке с ребенком повезло.
— Да и ребенку также,— заметил я.
— Конечно. Но слыхали ли вы когда-нибудь о такой выходке! Бедная старушка, которой подбросили ребенка!
— Как знать, быть может, вы на это когда-нибудь взглянете иначе.
— Вы думаете? Во всяком случае было бы гораздо лучше, если бы я получила все эти деньги, которые они собрали для ребенка.
— И на это вы когда-нибудь посмотрите иначе.
— Почему? Когда?
— Когда у вас будет мальчик, который будет улыбаться.
— Фу, как вам не стыдно говорить так!
Она, вероятно, не поняла меня, она по-детски смутилась, и, чтобы загладить свою неловкость, я спросил наудачу:
— Что же, хорошо там покормили на этом пиру?
— Не знаю,— ответила она.
— Как же вы не знаете?
— Господи, да ведь я не была там,— воскликнула она в крайнем изумлении.
— Нет, конечно, нет. Но я думал, что…
— Вот как, вы думали! — сказала она еще более тоном. И она сложила и разняла руки, как это делала летом.
— Нет, уверяю вас, я ничего не думал, мне только казалось, что вы интересуетесь хозяйством, ведь вы учитесь готовить…
— Значит, вы занимаете меня разговорами, применяетесь к моему уровню?
Пауза.
— Впрочем, вы правы, я должна была узнать, чем там угощали, но забыла об этом.
Она была очень нервна в этот вечер. Любопытно, неужели Флатен не интересует ее больше? Я спросил несколько неуверенно.
Она была очень нервна в этот вечер.
— Вы не сказали мне еще, на ком Флатен женится.
— В ней нет ни капли красоты,— ответила она вдруг.- Но зачем вы хотите это знать? Вы с ней незнакомы.
— Значит, Флатен будет заниматься делом отца?- продолжал я.
— О, этот вечный Флатен! Мне кажется, он интересует вас гораздо больше, чем меня. Займется ли Флатен делами отца, я не знаю.
— Я думал, что раз он женится…
— Но ведь она тоже очень богата.. Нет, он, конечно, не будет заниматься делами отца. Он как-то говорил мне, что хочет издавать газету. Что же тут смешного?
— Я не смеялся.
— Нет, вы засмеялись. Итак, Флатен хочет издавать газету. А так как Линд издает собачью газету, то Флатен будет издавать человеческую, — сказала она.
— Человеческую газету?
— Да. И вы должны подписаться на нее,— сказала она посмотрев мне прямо в глаза.
Конечно, она говорила все это в величайшем возбуждении, которого я ничем не мог объяснить, и я ничего не ответил. Я пробормотал только:
— Да? Что же, пожалуй. А она вдруг заплакала.
— Дорогое дитя, не плачьте, я не буду вас больше мучить.
— Вы не мучаете меня.
— Нет, я говорю не то, что надо, я не умею найти надлежащего тона.
— Нет, говорите… Это не оттого… я сама не знаю…
О чем же мне было говорить? Но, так как больше всего интересует каждого человека он сам, то я и сказал:
— У вас, вероятно, просто нервы расстроены и на то есть какая-нибудь причина, но это пройдет. Все-таки… хотя и не сразу, но на вас все же подействовало то… что он ушел от вас. Но имейте в виду…
— Вы ошибаетесь,— сказала она и покачала головой,— в сущности, это ничуть не затронуло меня, но я просто была когда-то чуточку влюблена в него.
— Но вы как-то говорили мне, что он был единственный.
— О, вы понимаете, это может иногда только так казаться. Но, разумеется, я была влюблена и в других, этого я не отрицаю. Нет, Флатен был просто очень мил со мной, иногда катал меня и приглашал на вечеринку и тому подобное. И потом, я гордилась тем, что он продолжал свое знакомство со мною, несмотря на то, что мне отказали от места. Я могла бы даже получить место в конторе его отца, но я не хотела. Я теперь ищу себе какое-нибудь место.
— В самом деле? Лишь бы вы нашли хорошее место!
— Вот именно. До сих пор, однако, я ничего не нашла. Но, конечно, чтонибудь да найдется. А к лавке старого Флатена я как-то не подхожу.
— Да и жалованье, верно, плохое?
— Да, конечно. Кроме того… это странно, но я как будто слишком много знаю для этого. Мой несчастный экзамен при университете только вредит мне…
Но не будем больше говорить обо мне. Уже поздно, мне пора домой.
Я проводил ее до самых дверей, попрощался с ней и отправился домой. Я все думал. Погода была зимняя, на улицах было сыро. Да, пожалуй она не выйдет замуж, ни один мужчина не рискнет взять себе жену, которая только студентка и ничего больше. Отчего это никто не обратит внимания на то, чего не хватает молодым девушкам! То обстоятельство, что фрекен Торсен передала так хорошо рассказ о кутеже, еще раз доказывало, как она привыкла зубрить и затем передавать длинные рассказы. Она сделала это очень хорошо и почти ничего не забыла, но больше всего она останавливалась на забавных выходках. Взрослая вечная школьница занимала меня разговором,— школьница, которая заучилась до того, что отошла от жизни.
Когда я подошел к моему дому то одновременно со мной подошла и фрекен Торсен. По-видимому, она все время шла за мной по пятам, потому что я не заметил чтобы она задыхалась, когда она заговорила со мной:
— Я забыла попросить у вас извинения,— сказала она.
— Дорогая?..
— Да, в том, что я сказала… Вам не надо подписываться на газету. Я так раскаиваюсь в этом… Пожалуйста, простите.
Она взяла мою руку и пожала ее.
В своем смущении я пробормотал:- Но это было очень остроумно сказано, человеческая газета, ха-ха! Однако вам холодно, наденьте перчатки. Вы уже уходите?
— Да. Спокойной ночи! Простите меня за весь этот вечер.
— Дайте, я провожу вас, подождите немного…
— Нет, спасибо.
Она еще раз крепко пожала мою руку и ушла.
По всей вероятности, она хотела поберечь мои старые ноги, чтобы их черт побрал! Но я все-таки незаметно пошел вслед за ней и убедился, что она благополучно дошла до дому.

* * *

Но вот случилось, что в город приехала Жозефина, та самая, которая была воплощением труда в Торетинде. Я виделся с нею, она пришла ко мне, она узнала мой адрес, и я снова шутил с нею и называл ее Жозефиндой.
Как все поживают в Торетинде? Спасибо, хорошо. Но когда я спросил о Поле, она только покачала головой. Пьет он уже не так много, но он вообще ничего не делает, у него нет больше никакого желания работать. Он решил все распродать. Он хочет быть возчиком в Стурдалене. Я спросил, есть ли у него покупатель? Да, Эйнар, один из его бывших арендаторов, подумывает о том, чтобы купить все его имение. Все теперь зависит от купца Бреде.
Я вспомнил ее отца, старца из другого мира, который носит рукавицы и которого надо кормить кашей, потому что ему уже девяносто лет — того самого, который так дурно пах, этот живой труп, и я спросил о нем у Жозефины:
— А твой старый отец, который живет в избе, он уже умер, вероятно?
— Нет, слава Богу,— ответила она,— отцу гораздо лучше, чем это можно было ожидать. Мы рады, что он на ногах.
Я показал Жозефине кинематограф и цирк, все было великолепно. Ей не понравилось только, что дамы разъезжают на лошади совсем раздетые. После всего этого она решила пойти в одну из больших церквей, и тут уж она нашла дорогу одна. Она пробыла в городе несколько дней и кое-что закупила, я никогда не видал ее задумчивой или удрученной. Через несколько дней она пришла попрощаться со мной и сказала, что на следующий день отправляется домой.
Вот как, она уже покидает город?
Да, она закончила все свои дела. Она побывала даже у фрекен Торсен и получила деньги за комедианта, ведь он так ничего и не прислал. Фрекен Торсен ужасно смутилась, она даже вся покраснела. Кажется, и у нее дела не очень-то хорошо идут, потому что она попросила меня подождать до следующего дня, но на другой день она уплатила мне все.- Да, Жозефине нечего было делать в городе. Ко мне она пришла прямо от фрекен Пальм, ее она также навестила. Но ее брата, Николая, который ходил учиться к столяру, она не застала. Да это все равно, сказала Жозефина, потому что в последний раз, когда она разговаривала с ним, они так ни до чего и не договорились. Так что тут уж ничего больше не поделаешь. Ведь она не нищая, у нее и денег прикоплено, да и скот есть. Есть немного и земли, и две постели, да и сама она не голая, у нее есть много перемен белья и несколько платьев. И, несмотря на это, она еще будет ткать…
Я с удивлением спросил, неужто они обручены? Я ничего не слыхал об этом.
Нет, но… Нет, они вовсе не были обручены, если говорить о кольце и оглашении. Но, конечно, это имелось в виду. А то с чего бы эта учительница, эта София Пальм, его сестра, жила у них даром в Торетинде два лета подряд, словно барышня какая-нибудь? Но теперь, покорно благодарю, этому больше не бывать. Правда, она, Жозефина, подумывала об этом немного, но уж это перст Божий, потому что из этого всего не вышло бы никогда ничего хорошего.
Вдруг Жозефина вспомнила что-то:
— Господи, как бы мне не забыть купить индиговой краски. Это для тканья. Хорошо, что я вспомнила. Ну, спасибо за все!

ГЛАВА XXXIV

Я уехал вместе с Николаем в его усадьбу. Он воспользовался праздничными днями и поехал домой, чтобы навозить из леса дров на зиму.
У Николая оказался большой дом, его надстроил еще его отец, а Николай еще выше поднял крышу, так что дом теперь в два этажа. И для меня нашлось достаточно места, у меня отдельная комната.
Его мать — работящая и умная женщина, она вечно возится с чем-нибудь, со скотом, или стирает, а если ничего другого нет, то моет старые мешки. Она готовит кушанья на плите и держит в чистоте всю посуду. Она очень чистоплотна и цедит молоко сквозь волосяное сито, а после этого моет сито в двух водах. Но в то же время она выковыривает грязь из вилок шпилькой.
В большой горнице на стенах висят зеркало, картины и семья немецкого императора, а также распятый Христос, кроме того, есть в горнице также две полки со всякой всячиной, а также молитвенник и книга с проповедями. В этой местности люди правоверны и консервативны. Остальную мебель: столы, стулья и художественную шкатулку, сделал сам Николай.
Николай здесь, как и в городе, молчалив и мрачен. Он на другой же день отправился в лес, не предупредив об этом мать ни словом. Когда я спросил ее, где он, она ответила:
— Я видела, что он исправлял сани, значит, он ушел в лес.
Мне кажется, что матери Николая — зовут ее Петра — не более сорока лет, такой у нее моложавый вид, она крупного телосложения, как и сын, кожа у нее белая, волосы рыжеватые с проседью и необыкновенно густые, словно кудель. Ее темные глаза очень подходят к этим волосам, они уже слегка потухли, но еще вполне годятся для того, чтобы всматриваться в морскую даль. Она тоже молчалива, как и все крестьяне в этой местности, и предпочитает держать свой рот закрытым.
Я спросил ее, давно ли она овдовела, и оказалось, что она вдовеет уже очень давно.
— Нет,— говорит она,— дайте вспомнить. Софии, в городе, уже минуло двадцать четыре года, а муж умер год спустя после ее рождения. Они были женаты всего два года. Николаю исполнилось двадцать шесть лет,
Я задумываюсь над этим подсчетом, но, так как я уже стар и плохо соображаю, то я ни до чего и не додумываюсь.
Петра очень гордилась своими детьми, в особенности Софией, которая посещала школу и сдала экзамены и теперь занимает такое важное место. Да, от всего ее наследства почти ничего не осталось, но зато она получила образование. А этого уж никто не отнимет от нее. София высокая, красивая девушка, вот ее портрет.
Я сказал, что познакомился с нею в Торетинде.
Вот как, в Торетинде? Да, она проводила там лето, чтобы быть с образованными людьми, разумеется. Но она не забывает также и своего дома и гостит каждый год. Вот как в Торетинде?
Иногда я отправляюсь вместе с Николаем в лес за дровами и стараюсь помогать ему. Он силен, как лошадь, и вынослив до невозможности. Оказалось, что и его голова была занята думами: он решил обзавестись лошадью, но лошадь не мог держать до тех пор, пока для нее не будет достаточно корма. Возделать же новые поля он мог только, скопив денег. Усовершенствовавшись в городе в своем ремесле, он возвратился домой и будет копить деньги, а потом купит и лошадь.
Время от времени я посещаю также и соседей. Земледелием в этой местности занимаются в малых размерах, но люди получают все необходимое и не терпят нужды. У них нет горшков с цветами на окнах и картин на стенах, как у Петры, но на дворах проветриваются хорошие бараньи шкуры и одеяла, а дети имеют сытый и здоровый вид.
Соседи знали, что я живу у Петры, потому что все посторонние жили там. Так было с незапамятных времен. Я не заметил враждебного отношения к Петре у этих молчаливых людей, но старый деревенский учитель развязал свой язык и был даже настолько бесстыж, что позлословил о Петре. Этот человек старый холостяк, но у него есть свой дом и живет он хорошо. Интересно, не имеет ли этот господин особых видов на вдову Петру?
Вот что болтал учитель:
— У родителей Петры также всегда останавливались путешественники. У них была комната на чердаке, там жил инженер, проводивший большую дорогу, жили там также и странствующие торговцы, которые не переводились круглый год. Так шло много лет, дети выросли, а Петра возмужала. Тут появился Пальм, швед, большой купец, пожалуй, даже оптовый, у него была собственная лодка и даже мальчишка, который нес его вещи. Тогда-то родители Петры вставили в окна новые стекла и по воскресеньям стали есть мясо, потому что он был важным барином, Петре он надарил материй на платье и сластей. Петра поддалась на эти уловки, а Пальм вскоре уехал торговать в другое местечко. Но случилось так, что у Петры родился мальчик и, когда Пальм снова возвратился и увидал ребенка, то он остался и не уезжал уже больше никуда. Пальм женился на Петре, пристроил две комнаты к дому и, по-видимому, собрался открыть лавочку. Но едва он успел покончить с постройкой, как умер.
Вдова осталась с двумя маленькими детьми, но средства у нее были, потому что Пальм был богат. Почему же Петра не вышла замуж во второй раз? Она всегда могла бы найти себе жениха, хотя дети, конечно, составляли некоторое препятствие, но ведь Петра была тогда еще совсем молоденькая. Дело все в том, уверял учитель, что Петра с юных лет имела пристрастие к разным странствующим купцам, всяким шведам и мелочным торговцам, которых она принимала у себя в доме, и она совсем сбилась с пути. Бывали такие постояльцы, которые жили неделями, пили и ели, не торговали и никуда не уезжали, стыдно рассказывать. А родители ее, пока были живы, не видели в этом ничего дурного, потому что они к этому привыкли, да, кроме того, это приносило им некоторый доход. И это шло так годами. Однако, когда дети подросли и София уехала из дому, Петра во всяком случае могла бы выйти замуж, потому что половина состояния еще у нее осталась, да и детей уже при ней больше не было, так что еще не было поздно. Как бы не так, Петра отказывалась наотрез и говорила, что уже поздно и что теперь пусть женятся дети,— говорила она.
— Да, конечно, но ведь она теперь, вероятно, уже и немолода?- говорю я.
— Правда, время идет,— отвечает учитель.- Не знаю, пытался ли кто-нибудь свататься к ней в этом году, но в прошлом году был кто-то… был один… так люди говорят, судя по слухам. Но Петра не хочет. Если бы я мог только представить себе, чего она, в сущности, ждет.
— Да, вероятно, она ничего не ждет.
— Что же, мне это все равно. Но ведь она все возится со всеми этими проезжими и прохожими и живет вовсю, к досаде и огорчению всего прихода…
Возвратясь домой от учителя, я мог уже более сознательно произвести тот подсчет, который я тщетно пытался сделать по данным, полученным мною от Петры. Николай снова отправился в город в свою мастерскую, но я остался. Не все ли равно, где я? Ведь зима так или иначе превращает меня в мертвеца.
Чтобы чем-нибудь заняться, я самым тщательным образом измеряю ту площадь земли, которую Николай собирается со временем обработать, я высчитываю, во что обойдется проведение канав — всего в двести крон. Тогда он будет в состоянии прокормить лошадь. Необходимо было бы дать ему эти деньги, если мать откажется помочь ему. Тогда было бы в этой местности одним возделанным лугом больше.
— Послушайте, Петра, вы должны были бы дать Николаю эти двести крон, тогда у него было бы чем прокормить лошадь.
— Да, и еще четыреста крон на лошадь,— ворчит она.
— Всего шестьсот.
— Я не могу швырять на ветер шестьсот крон.
— Но ведь он может сам вырастить лошадь. Пауза.
— Пусть сам возделывает землю!
Такой образ мыслей не удивил меня. Ведь у всякого есть за что бороться, у Петры есть своя цель. Но удивительнее всего то, что каждый человек борется в жизни так, будто ему предстоит прожить еще сто лет.
Я знал двух братьев Мартинсен, у них было большое поместье и они продавали сельские продукты оба были холостяки и богатые, близких родственников у них не было. Оба они страдали чахоткой, младший был слабее старшего. И вот весной младший окончательно свалился и ждал смерти со дня на день, но, несмотря на это, он продолжал интересоваться хозяйством. Раз как-то он слышит, что в кухню кто-то пришел, он зовет брата к себе.- Кто там?- спрашивает он.- А там пришли покупать яйца.- Сколько теперь дают за двадцать штук?- Столько-то.- Так дай ему самых маленьких.- Через несколько дней он умер. Брат остался один, ему пошел уже шестьдесят восьмой год и у него была чахотка в последней стадии. Когда кто-нибудь приходил к нему покупать яйца, он всегда выбирал самые маленькие…
— Но, послушайте, — стараюсь я убедить Петру,— стоит ли Николаю самому возделывать луг? Он может зарабатывать ремеслом гораздо больше.
— Нет, здесь ничего не хотят платить столяру,— отвечает Петра.- Люди покупают у купцов готовые столы и стулья, — так дешевле.
— Но к чему же тогда Николай совершенствуется в своем ремесле?
— Вот и я спрашиваю,— отвечает она.- Николай во что бы то ни стало хочет столярничать, но из этого ничего не выйдет. Но пусть поступает, как сам хочет.
— Как же ему иным способом зарабатывать деньги? Пауза. Большой рот Петры плотно сжат. Наконец, она говорит:
— Теперь здесь большое движение и летом приезжает много путешественников в Торетинд и сюда на берег. Раз как-то сюда пришли двое датчан, они здесь долго жили, они пришли пешком издалека.- Хорошо было бы, если бы у тебя была лошадь — сказали они мне.- Ты могла бы нас свезти.
Ну, думаю, начинается.
— У тебя большой дом и четыре комнаты,— сказали датчане,— здесь высокие горы, хороший лес,— сказали они,— рыба в фиорде и рыба в реке, все здесь есть, и дорога широкая,— сказали они. Николай стоял тут же и слышал все это.
— Вот мы пришли сюда, но нам отсюда не выбраться, придется идти пешком.
Чтобы что-нибудь сказать, я спрашиваю:
— Четыре комнаты? Разве у вас не три?
— Но ведь мастерскую можно было бы также отдать под комнату,— ответил мне большой рот.
‘И вправду!’- подумал я. Но тут я пользуюсь случаем и говорю:
— Но для того, чтобы возить туристов, Николаю необходима лошадь.
— Ну, что же, можно было бы и лошадь завести — отвечает Петра.
— На это надо четыреста крон.
— Да,— отвечает она, — да еще экипаж полтораста крон.
— Но ведь он не может прокормить лошадь?
— А как другие прокармливают?- возразила она.- В Нэсе покупают обыкновенно мешок овса.
— Это стоит восемнадцать крон.
— Нет, семнадцать. И первый же конец окупает им это.
О, Петра все уж высчитала в точности: она родилась трактирщицей и выросла в трактире. Она даже умеет готовить кушанья и приправляет мучную похлебку двумя тощими макаронами. Шиллинги за кофе, за ночлег, за вафли к утру приобрели в ее глазах особую ценность, она откладывала их, наблюдала за тем, как сумма росла, богатела от этих шиллингов. Она не занималась сельским хозяйством, как другие крестьянки, нет, нельзя заниматься несколькими делами сразу, у Петры была натура лизоблюда. Она не хотела жить трудом, она хотела, чтобы туристы зарабатывали деньги и на эти деньги путешествовали.
Да, разумеется, и в этой местности все расцветет, и появятся англосаксы. Конечно, если все пойдет хорошо. А в этом сомневаться нечего.
Настал февраль месяц. У меня появляется идея, смелая мысль и я принимаю решение: воспользоваться тем, что повсюду лежит наст и снега мало, и пойти через горы в Швецию. Так я и сделаю.
Но сперва надо дождаться белья из стирки, а ведь Петра очень чистоплотна и стирает белье во многих водах. Я коротаю время в мастерской Николая, где множество всевозможных станков, пил, буравов и токарный станок, и там я вырезаю из дерева хорошенькие вещицы. Для соседских мальчиков я устроил ветряную мельницу. На ветру крылья ее отлично вертятся и шумят, такие мельницы я делал в детстве.
Кроме того, я гуляю, брожу повсюду и пускаю в ход мои зимние мозги, насколько это возможно. Но из этого ничего не выходит. Я не обвиняю в этом зиму, да и никого не обвиняю, но железо не раскаливается, молодости нет, сил нет, о Боже, конечно, нет. Часами могу я идти по тропинке в снегу, заложив руки за спину, и я чувствую себя старым, время от времени какое-нибудь воспоминание на мгновение позолотит, как солнечным лучем, мою душу, я останавливаюсь, поднимаю брови вверх и с удивлением смотрю перед собой. Неужели железо раскаливается? Но из этого ничего не выходит, все испаряется, и я стою в печальном покое.
Но, чтобы только быть таким, каким я был в свои молодые годы, я прикидываюсь, будто у меня необыкновенный подъем духа,— о, дело еще не проиграно, являются образы, остатки флейты.
Пришли мы с лугов ароматных,
Пришли мы с полей золотых.
Где неге любви отдавались…
Тра-ла-ла ла-ла. Тра-ла-ла ла
Звезда лишь одна подглядела,
Как встретились наши уста —
Ты всех была лучше, всех краше,
Всех лучше ты, краше была,
О, светлые дни молодые,
Веселые счастья дни,
Вы так несравнимо прекрасны..
Взгляни ж на меня ты теперь.
Тогда ведь роились пчелы
И лебедь-красавец играл…
Теперь уж никто не играет:
Ах, тра-ла-ла, тра-ла-ла-ла
(Перевод Е. В. Гешина)
Я обрываю, сую карандаш в карман, но во мне все еще что-то звенит. Я иду дальше. Во всяком случае, во мне самом остается известный привкус.

* * *

На мое имя пришло письмо — интересно, кто откопал меня здесь? Письмо гласит следующее:
‘Извините, что я пишу вам, но мне очень хотелось бы поговорить с вами кое о чем случившемся за последнее время. Когда вы возвратитесь в город, я попрошу вас повидаться со мной. Не случилось ничего дурного. Пожалуйста, не откажите мне.
Ваша Ингеборг Торсен’.
Я перечитываю эти строки несколько раз. Что случилось? Но ведь я решил идти в Швецию, вообще я хочу пожить для себя, а не только заниматься чужими делами.
Уж не думают ли, что я превратился в старого дядюшку всего человечества, что меня можно звать и туда и сюда для какого-то совета! Нет, уж извините, думаю я, важничая и надуваясь, теперь путь прекрасный, я составил план своего странствования, я могу даже сказать, что отправлюсь в деловое путешествие, которое для меня очень важно, так как многое поставлено на карту… Как сложна человеческая душа: в то время, как я сижу и важничаю перед самим собою, произношу даже несколько слов, выражающих мою досаду, вслух, чтобы их могла услышать Петра, я очень доволен тем, что получил это письмо, в глубине души я так рад этому, что даже стыжусь своего чувства. Разумеется, все это объясняется тем, что я опять увижу город, замерзшие сады, корабли…
Но что все это означает? Неужели она была у моей хозяйки и узнала мой адрес? Или она виделась с Николаем?
Я уехал немедленно.

ГЛАВА XXXV

Моя хозяйка изумлена.
— Это вы? Добрый вечер! Какой у вас здоровый вид. А вот тут вся наша почта.
— Пусть лежит! Ах, мадам Хенриксен, вы настоящий перл!
— Ха-ха-ха!
— Да, это верно. И вы прекрасный человек! Но вы все-таки дали кому-то мой адрес.
— Нет, ей Богу, не давала.
— А, так значит, это не вы. Да, вы правы, я чувствую себя прекрасно и завтра же рано утром я пойду гулять на пристань.
— Но зато я должна вам признаться в том, что только что послала сообщить о вашем возвращении,— говорит моя хозяйка.- Может быть, я не хорошо поступила? Я послала к одной барышне, которая просила сейчас же сообщить ей, когда вы вернетесь.
— Вот как, к барышне? Вы только что послали?
— Да, недавно, когда увидала вас. Это была молодая красивая барышня. Уверяю вас, она могла быть вашей дочерью.
— Благодарю вас.
— Да, говорю совершенно откровенно. И она сказала, что придет сейчас же, потому что ей необходимо поговорить с вами.
Хозяйка ушла.
Итак, фрекен Торсен придет в этот же вечер,— значит, случилось что-нибудь особенное. До сих пор она еще ни разу не была у меня. Я осмотрелся кругом. Все в порядке, тепло и уютно. Я вымылся и оделся. Вот в это кресло сядет она… Я зажигаю вторую лампу. А для меня теперь самое подходящее разбирать свою почту, это произведет хорошее впечатление, если же я положу сверху письмо, написанное красивым женским почерком, то, может быть, это возбудит в ней некоторую ревность, хе-хе! О Боже, лет десять — пятнадцать тому назад можно было еще выкидывать такие шутки, но теперь поздно…
Она стучит в дверь и входит.
Я не протянул руки, и она также. Предложил ей сесть в кресло.
— Простите, что я прихожу к вам, не дав вам отдохнуть,— сказала она.- Я попросила мадам Хенриксен уведомить меня, когда вы вернетесь. Но ничего серьезного не случилось и теперь мне даже немножко стыдно, но…
Я сейчас же увидал, что дело было серьезное, и сердце мое сильно забилось.
Почему оно забилось?
— Вы в первый раз заглянули в мою келью,— говорю я, чтобы что-нибудь сказать, и в то же время ожидая, что она скажет дальше.
— Да. У вас здесь так мило,— отвечает она, не глядя кругом. Она начала складывать руки и разнимать их, так что перчатки на кончиках пальцев оттянулись, она была в сильном волнении.
— Надеюсь, что я заслужила, наконец, ваше одобрение,— говорит она, стягивая с рук перчатки.
На пальце у нее кольцо.
Отлично. На меня это ничуть не подействовало в ту минуту, потом было иначе. Я только спросил:
— Вы обручены?
— Да,— ответила она. И она посмотрела на меня с улыбкой, но губы ее дрожали.
Я тоже посмотрел на нее и, кажется произнес что-то вроде: — вот как, в самом деле! — Я по-отечески кивнул головой, потом поклонился:
— В таком случае, позвольте вас поздравить!
— Да, уж так все вышло,— говорит она — мне кажется, что это самое лучшее. Может быть, это доказывает мое непостоянство, пожалуй, это легкомысленно с моей стороны… вы не находите этого?
— Нет, право, не знаю…
— Но это, действительно, было самое лучшее. Вот об этом-то я и хотела рассказать вам.
Я встал, она вздрогнула при этом, так она была нервна. Но я встал только для того, чтобы поправить лампу, которая стояла позади и начинала коптить.
Пауза. Раз она ничего не говорит, то что мог я сказать? Но, так как тягостное молчание продолжалось, и я видел, что она мучается, то я все-таки спросил:
— Собственно, для чего вы хотели рассказать мне об этом?
— Да, пожалуй вы… правы.
— Быть может, вам опять показалось на мгновение, что вы представляете собой центральную точку в мире, но…
— Да, вы пожалуй, правы…
Она осматривалась кругом широко раскрытыми, недоумевающими глазами, потом встала, словно готова была убежать каждую минуту. Я тоже встал. Она несчастна, я это хорошо видел, но Боже мой, что же я-то могу тут поделать? Она приходит ко мне и говорит, что обручилась, и при этом вид у нее несчастный,— ну, на что это похоже! Но теперь, когда она встала, я лучше мог разглядеть ее лицо под шляпкой… ее волосы… в них появились серебряные нити, особенно на висках, это было так красиво. Она была стройная и высокая, грудь ее поднималась и опускалась, у нее была высокая грудь. О, очень высокая, и она поднималась и опускалась, да… Лицо у нее смуглое, рот полузакрыт, губы сухие, как в жару…
— Фрекен Ингеборг,— говорю я в первый раз. И я неуверенно протягиваю руку, может быть, хочу дотронуться до нее, погладить ее, нет, я сам не знаю…
Но она уже пришла в себя, она стоит прямая, великолепная… В глазах у нее появилось холодное выражение, они устремлены на меня, они ставят меня на место и в то же время она направляется к двери.
У меня вырывается:
— Нет!..
— Что такое?- спрашивает она.
— Не уходите, подождите, не уходите сейчас, сядьте и расскажите мне больше.
— Да, вы совершенно правы,— говорит она,— я отнюдь не представляю собой центральную точку мира. Я прихожу к вам сюда со всякими пустяками, а ведь вы… вот стоит только посмотреть на все эти письма со всех концов света.
— Нет, послушайте, сядьте, я даже не буду просматривать почту, это пустяки, каких-нибудь два-три письма, да еще от совершенно незнакомых людей, по всей вероятности. Сядьте, расскажите мне все, вы должны это сделать. Вот теперь смотрите, я совсем не хочу даже читать всего этого!
С этими словами я собрал все письма в кучу и бросил их в топившуюся печку.
— Нет… зачем?.. Что вы делаете,— крикнула она и бросилась к печке, чтобы спасти письма.
— Оставьте,— говорю я.- Я не жду никакой радости от писем, а за горем я не гонюсь.
Теперь, когда она стояла так близко ко мне, я уже готов был дотронуться до нее, хоть на мгновение дотронуться до ее руки. Но я овладел собой и остановился. Я и без того уже зашел слишком далеко, а потому я сказал добродушно и сочувственно, как бы выражая ей свое сострадание.
— Дорогое дитя, не будьте так несчастны, все устроится к лучшему, вот увидите. Сядьте же… ну вот, так хорошо.
По-видимому, ее так изумила моя вспышка, что она опустилась в кресло машинально. Она сказала:
— Я вовсе не несчастна.
— Нет? Прекрасно!- И я начинаю болтать без умолку, но я только стараюсь подбодрить самого себя и быть для нее добрым дядюшкой. Я говорю, чтобы рассеять ее. Чтобы рассеять нас обоих, я болтаю без умолку, в ушах у меня раздается звон. Что мог я сказать? И пустяки, и серьезное, много всего:
— Да, да, дитя… Но кто же ваш жених, кто это? Как это мило с вашей стороны, что вы первым делом пришли ко мне, я это теперь только вполне оценил, спасибо вам за это. Вот видите ли, я только что возвратился домой и почти не спал во время дороги, я так устал… Нет, не устал, но во всяком случае… по пути я встретил так много всякого народу, бррр… я почти совсем не спал. И едва я вернулся домой, как вы пришли, и большое вам спасибо за это, фрекен Ингеборг… ведь я отец, а вы дитя, потому я и говорю вам Ингеборг. Когда же вы мне рассказывали все это… ведь я не спал, я потерял равновесие… И я не мог дать вам хорошего совета, то есть, не вник… Но теперь вы можете быть со мной совсем откровенны, мне так хочется знать все. Он старый? Молодой? Ну, конечно, молодой! Я вот как раз думаю о том, как сложится ваша жизнь, фрекен Ингеборг… я хочу сказать, при новых обстоятельствах. Быть может, все будет совсем иначе, чем то, к чему вы до сих пор привыкли. Но вы увидите, что все пойдет прекрасно, я в этом уверен…
— Но вы не знаете даже, кто это?- прерывает она меня. И она опять со страхом смотрит на меня.
— Да, я не знаю, да мне и не надо знать, раз вы хотите еще подождать. Кто это? Какой-нибудь милый, изящный человек, это и видно по кольцу, быть может, учитель, молодой подающий надежды учитель…
Она качает головой.
— Ну, в таком случае добродушный человек, который будет баловать вас…
— Да, может быть,— говорит она тихо.
— Вот видите, я угадал. Медведь, он будет носить вас в своих лапах. А к дню вашего рождения… знаете, что он подарит вам к дню вашего рождения?
Но тут, вероятно, я заговорил уж слишком ребячливо. Я надоел ей, она в первый раз повернула голову и стала смотреть на картину, висевшую на стене, а потом перевела взгляд на другую картину. Но не так-то легко было остановить меня, ведь я не говорил в течение нескольких недель, да к тому же находился в состоянии экзальтации, Бог знает, почему.
— Как вам жилось в деревне?- спросила она вдруг. А так как я не понял, к чему она это спрашивает, и только смотрел на нее, она продолжала:- Ведь вы жили у матери Николая, не правда ли?
— Да.
— Какая она?
— Она вас интересует?
— Ах, нет. О, Боже!- говорит она с усталым видом.
— Полно, полно, разве говорят таким тоном новообрученные! Как мне жилось в деревне? Знаете, там я познакомился с одним учителем, старым холостяком, он прямо великолепен. Он сказал, что знает меня, и в первый день ужасно важничал. Я со своей стороны ответил, что приехал исключительно ради него. Неужели!- удивился он.- Почему бы и нет?- сказал я, — сорок лет учителем, почтенный человек, постоянный посетитель церкви, председатель, и прочее и прочее. Да, потом я присутствовал на уроке. Бесподобно! Учитель говорил все время, ведь на этот раз у него был слушатель, это было нечто вроде экзамена: Педер! Ты… На дороге лошадь и человек, один едет верхом на другом, кто на ком едет, Педер? — Человек!- отвечает Педер. Пауза.- Совершенно верно, Педер, верхом ехал человек. Точьв-точь то же самое с грехом, ибо сатана ездит на нас…
Она опять отвернулась и посмотрела на стену, и как будто снова ушла от меня. Я сделал неловкий прыжок:
— Быть может, вам приятно будет услышать кое-что о знакомых, хотя бы из Торетинда. Здесь была Жозефина.
— Да,— сказала она, кивая головой.
— А помните вы старичка из Торетинда? Мне кажется, я никогда не забуду его. Через столько-то и столько-то лет я сделаюсь таким же, как и он, хотя, может быть, и не через так много лет. Я снова превращусь в ребенка, впаду в детство. Этот старичок раз как-то забрался в поле, я видел его, на руках у него были варежки, ведь он ел все, что попало, и вот он начал есть сено.
Она бросила на меня вопросительный взгляд.
— Но казалось, будто он никогда не ел сена. Очень может быть, что это происходило от того, что сено на лугу было испорченное. Вы помните, это было то сено, которое никак не могли убрать и которое так и осталось гнить на лугу до следующего года, до следующего туристского сезона.
— Вы, вероятно, думаете, что меня необходимо развеселить,— сказала она с улыбкой,— что я очень несчастна? Напротив, он даже слишком хорош для меня, во всяком случае так думает его сестра, потому что она изо всех сил противилась этому. Но мне доставит особенное удовольствие торжествовать над этой сестрой. Да, я не несчастна, и я не потому пришла к вам. И, право, он мне нравится более, чем кто-нибудь другой… раз я не могу получить того, кого я хочу.
— Дитя, вы говорили это уже раньше… да, зимой, вы упоминали об этом. И вы, кажется, говорили, что не подходите к нему, то есть, что он не подходит к вам… я хочу сказать…
— Подходит? Но ведь я то ни к кому не подхожу. Неужели вы думаете, что я подхожу х тому, за кого я выхожу замуж? К сожалению, я ни к кому не подхожу, такого человека нигде не найти. Но вопрос в том, справлюсь ли я, сможет ли он ужиться со мной. Правда, я приложу все старания, это я обещала самой себе.
— Но кто же это? Я его знаю? Вы не подходите? Странно. Он, наверное, без ума от вас, и вы отвечаете на его любовь. Послушайте, фрекен Ингеборг, вы одержите в этом блестящую победу, вы такая умная и здравая…
— Да, да,— сказала она устало и поднялась. Но она медлила, хотела сказать что-то и раздумала. Наконец, она подошла к двери и спросила оттуда, отвернувшись и теребя свои перчатки:
— Так вам кажется, что я должна согласиться на это? Я очень удивился этому вопросу и сказал:
— Согласиться? Но ведь вы уже согласились?
— Да. Впрочем… да, я согласилась, я обручена. И все время вы твердите мне, что я поступила правильно.
— Нет, уверяю вас… я же ничего не знаю,— ответил я, подойдя к ней.- Кто же это?
— О, Боже, довольно об этом! Я не могу больше! Спокойной ночи!
Она наугад протянула руку, но, так как она не поднимала глаз, то наши руки не встретились, она отворила дверь и исчезла. Я крикнул ей вслед, просил подождать, потом схватил шляпу и бросился вслед за ней. На лестнице никого нет, я спустился и отворил дверь на улицу — улица пуста. Она, конечно, убежала.
‘Постараюсь повстречаться с ней завтра’, подумал я.

* * *

Прошел день, два дня, я нигде не встречал ее, хотя ходил повсюду, где она обыкновенно бывала. Еще прошел день… нигде нет!
Я решил было пойти к ней на квартиру и навести справки. Вначале мне казалось, что в этом не могло быть ничего странного, но потом я раздумал. Право, немного теряешь, когда делаешься смешным. Но разве я не дядя ей? Нет… а впрочем, да, но…
Проходит неделя, две недели, три — она исчезла бесследно. Уж не случилось ли какое-нибудь несчастье? Я взбираюсь по лестнице в ее квартиру и звоню.
Она уехала сейчас же после свадьбы, на прошлой неделе. Она вышла замуж за Николая, за столяра Николая.

* * *

Март… о, что это за месяц! Зима прошла, но на дворе март месяц и нельзя с уверенностью сказать, сколько времени будет стоять зима. Только для этого и существует март месяц.
Я прожил еще одну зиму и видел пресловутые негритянские увеселения в англосаксонском театре. Ведь и ты там был, дружок, ты видел, как ловко мы там выделывали фокусы, ведь ты принимал даже в этом участие, у тебя осталось даже милое маленькое воспоминание о сломанном ребре.
Вскоре я буду читать отчеты амтманов об осеннем урожае в нашей стране, то есть о доходах с театра ‘Норвегия’ — у-у! доллары, стерлинги!
И шутник профессор будет вращаться в своей излюбленной стихии. Вот он идет, уверенный и самодовольный, господин Заурядный, во всем своем величии. На будущий год он добьется того, чтобы вместе с ним и другие близорукие люди еще больше вырядили Норвегию, сделали еще более притягательной для англосаксов. Больше долларов, больше стерлингов, у-у!
Что, кто-то ворчит?
Швейцария.
В таком случае пригласим на обед Швейцарию и произнесем в честь ее тост: коллега, мы преследуем великую цель уподобиться тебе. Кто, подобно тебе, имеет такой доход со своих Альп, кто делает такие часовые колесики! Швейцария, будь как дома, мы не обворуем тебя, здесь за столом нет карманных воров. За твое здоровье!
Но если это не поможет, нам придется подтянуться и бороться, норвежцев еще достаточно в старой Норвегии, мы конкурируем с… Швейцарией.

* * *

Мадам Хенриксен принесла мне в стакане подснежников.
— Что такое? Уже весна?
— О да, теперь дело идет к весне.
— В таком случае я отправляюсь в путь. Вот видите ли, мадам Хенриксен, мне очень хотелось бы остаться, потому что в сущности здесь мое место, но что здесь делать? Я не работаю, я только бездельничаю. Понимаете ли вы это? Я все время тоскую, сердце мое покрылось морщинами. Моей любимейшей игрой стала ‘решетка и орел’. Я подбрасываю монету и жду. Когда я пришел к вам осенью, я не был еще на таком низком уровне, далеко нет, я был всего на полгода моложе, но в сущности я был на десять лет моложе.- Что же со мной случилось? Ничего. Все дело только в том, что я уже не такой больше, каким был осенью.
— Но вы прекрасно чувствовали себя всю зиму? А три недели тому назад, когда вы вернулись из деревни, у вас был очень счастливый вид.
— В самом деле? Я этого больше не помню. Ну, это уж и не так быстро делается и со мной ничего особенного не случилось за эти три недели. А теперь довольно, довольно об этом. Итак, я отправляюсь в путь. Когда наступает весна, я иду странствовать, это я всегда делал. И теперь я поступлю, как раньше поступал. Садитесь же, мадам Хенриксен.
— Нет, благодарю вас, мне некогда.
— Вам некогда, да, вы работаете, вы не состарились на десять лет. Я заметил даже, что для вас большое мученье отдыхать по воскресеньям. Милая мадам Хенриксен! Вы и ваша маленькая дочка вяжете чулки на всю семью, вы отдаете внаймы ваши комнаты, вы, как истинная мать, соединяете всю семью. Вы, конечно, не заставите малютку Ловизу двенадцать лет сидеть за школьной скамьей. Нет, потому что иначе вы никогда не увидите ее в течение всей юности, дающей основу всему, и потому что иначе она не будет подражать вам и учиться у вас. Когда-нибудь она выучится иметь ребенка, но она не выучится быть матерью, и когда ей впоследствии придется стать во главе собственного дома и собственной семьи, она не сумеет этого. Она будет знать только ‘языки’ и математику, но это не даст питания ее женской натуре. Это — непрестанная двенадцатилетняя голодовка для ее натуры.
— Простите, что я спрашиваю, но куда вы отправляетесь?
— Я сам не знаю, я просто иду странствовать. Куда я иду? Я сяду на пароход и отправлюсь, куда глаза глядят, а когда я некоторое время проеду на пароходе, я сойду на берег. Если же, сойдя на берег, я осмотрюсь кругом и найду, что я уехал слишком далеко или недостаточно далеко, я снова сяду на пароход. Когда-то я пешком прошел в Швецию, я пришел в Кальмар и посмотрел на Эланд, я нашел, что ушел слишком далеко, и повернул обратно. Никого не интересует, где я, и меньше всего меня самого.

ГЛАВА XXXVI

К чему только не привыкаешь? Привыкаешь и к тому, что проходит еще целых два года.
Опять весна…
В пограничном городке ярмарка, в моем углу все в волнении, на лугу играет музыка, вертится карусель, канатный плясун болтает перед своей палаткой и всевозможные люди толпятся повсюду в городе. Здесь большое стечение народа, через горы пришли также и норвежцы, раздается ржанье лошадей, коровы мычат, торговля идет шибко.
В окне золотых дел мастера, как раз над моим углом, на этих днях появилась серебряная корова, о, прекрасная племенная корова, на которую крестьяне любуются с разинутыми ртами.
— Она слишком хороша для моих гор,— говорит один и смеется.
— Интересно, сколько она стоит?- говорит другой и тоже смеется.
— Хочешь купить ее?
— Нет, в этом году у меня слишком мало корма. Но вот подходит еще один человек, подходит, не торопясь, размеренным шагом и останавливается у окна. Я вижу его спину, у него широкая спина. Он долго стоит и, по-видимому, раздумывает о чем-то, потому что время от времени он почесывает себе бороду. Но вот, помоги ему Бог, он вваливается в лавку. Неужто он собирается купить серебряную корову?
Проходит целая вечность, он все не выходит, что он там делает? Раз уж я стал подкарауливать его, то доведу это дело до конца, я беру свою шляпу, спускаюсь вниз и также останавливаюсь перед окном золотых дел мастера. Я стою вместе с другими и подкарауливаю у дверей.
Наконец-то человек выходит — ну да, это Николай. Это была его спина и его руки, но теперь у него прибавилась борода, и он производит очень выгодное впечатление. Что за неожиданность, столяр Николай здесь!
Мы здороваемся, и он медленно и неловко протягивает мне руку. Мы болтаем, разговор идет вяло, но мы все-таки говорим. Да, конечно, он приехал в некотором роде торговать.
— Уж не заходили ли вы в лавку для того, чтобы купить серебряную корову.
— Конечно, нет. Я ходил в лавку так, из-за пустяков. Да и покупка моя не удалась…
Мало-помалу я узнаю, что он приехал покупать себе лошадь, он решил, наконец, приобрести лошадь. Я узнал также, что он обработал новый луг, а кроме того, я узнаю — спасибо за внимание,— что жена его здорова.
— Да, что я хотел сказать… вы пришли сюда через горы?- спрашивает он.
— Да, зимой, в декабре.
— Если бы я только это знал!
Я объяснил ему, что мне некогда было зайти к нему, я торопился, у меня было дело…
— Ну, конечно,— сказал он.
В общем разговор у нас не налаживался, Николай остался тем же молчаливым человеком, каким был раньше. К тому же у него кое-какие дела в городе, надолго отлучаться из дому ему нельзя, завтра он уже отправляется домой.
— Что же, купили вы себе лошадь?
— М-нет, не купил.
— Так из этого ничего не выйдет?
— Не знаю. Я хочу, чтобы мне скинули половину, двадцать пять крон.
Немного спустя, днем, я опять увидал, что Николай входит в лавку золотых дел мастера. Народу там было очень много.
Теперь у меня мог бы быть хороший попутчик через горы, — подумал я. Теперь весна, а разве я не отправляюсь всегда странствовать весною? И я начинаю укладывать свой мешок.
Николай выходит из лавки с такими же пустыми руками, с какими вошел туда.
Я отворяю окно и спрашиваю, купил ли он лошадь?
— М-нет, он не уступает, тот человек.
— А вы не можете уступить ему?
— Да,— отвечает он нерешительно.- Но у меня не хватает шиллингов.
— Не могу ли я ссудить вам несколько шиллингов? Николай улыбается и качает головой, словно я ему предложил невесть что.
— Спасибо!- сказал он, уходя.
— Куда же вы теперь идете?- спросил я.
— Хочу посмотреть другую лошадь. Она старая и не очень-то хорошая, но…
Уж не слишком ли я интересуюсь лошадью Николая и не навязываюсь ли я ему? Я? Почему? Не понимаю. Он обиделся, что я прошел мимо его дома зимой, и теперь мне надо загладить это, вот и все.
Но, чтобы не упрекать себя ни в чем, я перестаю укладывать свой мешок и принимаю решение не навязываться Николаю в попутчики. Вслед за этим я иду бродить по городу. Кажется, я имею право на это, как и всякий другой.
На улице я встречаю Николая, он ведет под уздцы молодую кобылку.
Мы перекидываемся несколькими словами:
— Купили?
— Да, кончилось тем, что я купил. Тот наконец, сдался,— ответил он с улыбкой.
Мы идем вместе, отводим лошадь в конюшню, задаем ей корму, похлопываем ее.
Это кобыла, ей два с половиной года, она рыжая, грива и хвост у нее почти белые, прелестная дамочка.
Вечером Николай по своему собственному почину приходит в мой угол и начинает болтать о кобыле и о дороге через гору, потом он прощается и направляется к двери.
— Что я хотел сказать,— говорит он вдруг — я не хочу вам навязываться, но теперь вам было бы удобно отправить ваш мешок. Мы были бы уже на месте послезавтра,— прибавляет он.

* * *

Неужели же мне еще раз обижать его!
Мы прошли целый день, переночевали в пограничной избушке в горах и снова пошли дальше. Николай всю дорогу нес мой мешок, а, кроме того, свои собственные свертки, когда я предложил ему разделить ношу, он ответил, что это пустяки, что и нести-то нечего. Дело в том, что Николай берег свою рыжую дамочку.
В полдень мы увидели внизу фиорд. Николай останавливается и еще раз необыкновенно нежно гладит кобылу. По мере того, как мы спускаемся, мною все более и более овладевает чувство тоски, какого-то угнетения,— это морской воздух. Николай спрашивает, что со мной, но я отвечаю, что ничего.
Но вот мы у него на дворе, двор чисто подметен, в дверях мы видим спину женщины, которая стоит на коленях и моет пол. Сегодня суббота.
— Тпрру!- говорит Николай излишне громко и останавливается.
Женщина в дверях оборачивается, она седая. Но это она, это фрекен Ингеборг, фру Ингеборг.
— Господи!- говорит она и быстро кончает вытирать пол.
— Да, здесь моют полы хоть куда!- говорит Николай шутливо.- Это ей нравится!- говорит он.
А я-то думал, что столяр Николай никогда не шутит. О, но всю дорогу он был в таком прекрасном настроении духа, он так гордился своей дамой, которую теперь привел домой, и он продолжает похлопывать ее.
Фру Ингеберг встает с колен, юбка у нее мокрая и местами потемнела. Все это мне так нравится, она совсем седая, мне надо некоторое время, чтобы прийти в себя, да и ей надо дать опомниться, а потому я отворачиваюсь.
— Что за прелестная лошадка!- говорит она. Николай все хлопает кобылу.
— Я привел также и гостя,— замечает он.
Я подхожу к ней и, кажется, стараюсь быть слишком развязным, впрочем, не знаю.
— Здравствуйте,— говорю я, пожимая ее мокрую руку, которую она стесняется мне подать. Я хочу быть учтивым человеком, не выпускаю ее руку и повторяю:
— Здравствуйте, здравствуйте!
— Здравствуйте! Какой сюрприз!- отвечает она. Я выдерживаю светский тон:
— Пеняйте на вашего мужа, это он затащил меня сюда.
— Добро пожаловать,— отвечает она.- Как хорошо, что я окончила уборку!
Наступает минутное молчание. Мы смотрим друг на друга,— прошло два года с тех пор, как мы не виделись. Чтобы прекратить неловкое молчание, мы все трое начинаем осматривать кобылу, и Николай готов лопнуть от гордости.
Вдруг в открытые двери слышится крик ребенка, и молодая мать бросается к нему.
— Пожалуйста, войдите!- крикнула она, оборачиваясь на ходу.
Я сейчас же заметил, войдя в комнату, что она изменилась с тех пор, как я был в ней последний раз: в ней появилось много украшений, которые так любят средние классы: белые занавеси на окнах, картинки на стенах, висячая лампа, круглый стол посреди комнаты, стулья вокруг стола, безделушки на этажерке, розовая самопрялка, цветы,— комната была наполнена всем этим. Все это были вещи, к которым фру Ингеборг привыкла у себя дома и которые она находила красивыми. Ну, что же. Но в дни Петры эта комната была светлая и просторная.
— А где ваша мать?- спрашиваю я Николая.
Он по своему обыкновению медлит с ответом. Его жена отвечает:
— Ничего, она живет хорошо.
— Но где она?- хочу я спросить, но воздерживаюсь от этого.
— Посмотрите сюда, мне хочется показать вам кое-что,— говорит фру Ингеборг.
Она хотела показать ребенка, мальчугана, большого, красивого. Ему не более года, но это настоящий мужчина.
Увидя меня, он состроил плаксивую гримасу, но лишь на мгновение, когда же мать взяла его на руки, он посмотрел на меня без всякого страха.
— Да это настоящий молодчина!- восхищаюсь я мальчиком.
— Ну, еще бы!- говорит мать.

* * *

К чему только не привыкаешь? Морской воздух не действует на меня больше, я говорю без одышки с ней, хозяйкой дома. И она также охотно говорит со мной, она как-то нервно разражается целым потоком слов, будто ей уже давно не удавалось раскрывать рта. О чем мы говорили? Мы не касались ни градусов угла, ни грамматики Шекспира.
Думала ли она когда-нибудь, что со своим дипломом попадет в хлев и на субботнюю уборку?
О, что за милый урод! Двенадцать лет училась она всяким детским наукам, но стоило ей повстречаться с человеком, обладающим жизненным опытом, как она становилась в тупик. Теперь у нее были другие заботы: о доме, семье и домашних животных. Правда, животных было не так много, так как половину взяла с собой мать Николая…
Петра уехала?
Вышла замуж. За учителя. Да, Петра не захотела оставаться в доме после того, как появилась молодая хозяйка. Однажды вечером на дворе появился чужой человек, которого Петра вздумала приютить, фру Ингеборг не соглашалась на это, нет, потому что она знала его, она требовала, чтобы он шел дальше. И вот между молодой и старой хозяйкой начались недоразумения. Кроме того, Петра находила, что молодая хозяйка ничего не смыслит в хлеве. И в этом она была права: молодая хозяйка ничего не понимала, но понемножку она училась всему, ей самой было приятно сделаться хорошей хозяйкой. Она не расспрашивала ни о чем, она понимала, что это неудобно, она до всего доходила сама, а кроме того, она прислушивалась ко всему, когда бывала в соседних дворах. Она была непонятлива в сельском хозяйстве не потому, что никогда этому не училась, а просто потому, что у нее не было прирожденных способностей к этому. Жёны чиновников в деревне часто из маленьких городков и они не знают деревенской жизни, они изучают ее, но они никогда не могут научиться ей. Они знают как раз столько, сколько им необходимо для каждодневного обихода. Чтобы хорошо ткать, необходимо вырасти среди стука ткацкой машины, чтобы хорошо ходить за скотом, необходимо привыкнуть к этому с детства и помогать матери. Этому можно научиться от других, но это не будет в крови. И не у всех есть Николай, с которым так хорошо жить! Молодая женщина в восторге от Николая, этого сильного и здорового животного, который в свою очередь без ума от нее, к тому же Николай так терпелив и находит, что жена его отличная работница и бесподобна во всех отношениях. Правда, она прилагает все старания, чтобы сделаться хорошей хозяйкой и это оставило на ней следы,— она недаром поседела. А тут она еще, к довершению всего, потеряла передний зуб, вот этот, месяца два тому назад, сломала его о косточку куропатки, в которой застряла дробь. Она боится посмотреть в зеркало, она не узнает себя больше. Но это пустяки, лишь бы Николай… Вот что он купил ей в городе, эту булавку, он купил ее у золотых дел мастера на ярмарке, разве она не прелестна? Ах, уж этот Николай, он совсем с ума сошел! Но зато она постарается отблагодарить его и будет во всем слушаться его. Подумайте только: уделить часть денег на подарок, тех денег, которые должны были пойти на лошадь! Но где же он, куда он девался? Он наверное опять в конюшне и ласкает свою кобылу, ха-ха!
— Николай!- крикнула она на двор.- Ну, так и есть, он ответил из конюшни!
Она снова села и заложила одну ногу за другую. Она немного раскраснелась, быть может, от какой-нибудь мысли или от какого-нибудь воспоминания,— это было так прелестно, она была возбуждена и это очень шло к ней. Юбка плотно облегала ее тело и его линии ясно обрисовывались, она сидела и гладила себе колено.
— Мальчик спит?- спросил я, чтобы что-нибудь сказать.
— Он спит… Да, и этот мальчик!- воскликнула она.- Можете ли вы себе представить что-нибудь более очаровательное? Извините, но… И ведь ему только год. Никогда не знала я, что дети так прелестны.
— Да, вот видите.
— Правда, когда-то я думала иначе, я это помню, и вы еще спорили со мной.
Конечно, я была просто глупа тогда. Дети? Это что-то необыкновенное! Когда наступит старость, они будут единственной отрадой, последней отрадой. У меня будут еще дети, много детей, о, дорогой, я хотела бы иметь столько детей, чтобы они стояли рядышком, знаете, как трубы в органе, один выше другого. Это такая прелесть… Но должна признаться, мне очень неприятно, что я потеряла зуб, теперь у меня зияет темное пространство между зубами. Уверяю вас, это искренне огорчает меня из-за Николая. Я могла бы вставить зуб, но я ни за что не сделаю этого,— я слышала, что это очень дорого стоит.
А, кроме того, я не хочу больше прибегать ни к каким фокусам, чтобы казаться лучше, хорошо было бы, если бы я гораздо раньше бросила это, я пришла к этому слишком поздно. Подумать только, что я потратила на это. все свое детство, всю молодость. И ведь я была уже взрослой, когда шаталась по санаториям летом! Я искала отдыха после школьных занятий, и я попадала в полное безделье и стыжусь каждого дня, который я провела в праздности. Я готова кричать от раскаяния. Я могла бы выйти замуж десять лет тому назад, иметь свой дом и много детей, иметь мужа все это время, а теперь я уже старая, я сама себя обокрала на десять лет. И волосы у меня седые, и зуба нет…
— Послушайте, вы потеряли один зуб, а у меня скоро останется всего только один зуб.
Но не успел я произнести этого ей в утешение, как раскаялся в своих словах. Зачем я делаю себя хуже, чем я на самом деле? В этом не было ничего хорошего, о, я сидел перед ней и зеленел от досады, я улыбался и оскаливал зубы,— вот смотрите, смотрите хорошенько! Мне кажется, она заметила, что я ломаюсь,— все, что я ни делал, выходило не так.
Тут она принялась в свою очередь утешать меня, как это всегда делают люди, которые могут это делать.
— Вот как, так вы находите себя таким дряхлым, ха-ха?
— Виделись вы с учителем?- спросил я коротко.
— Конечно. Я не забыла, что вы мне о нем рассказывали: по дороге идут лошадь и человек… Но он умный и жадный на деньги, о, и такой хитрый, он берет у нас борону, потому что у нас она новая и хорошая. Они выстроили дом и отдают комнаты проезжающим, это целая гостиница, служанки в национальных костюмах. Да, мы с Николаем были на их свадьбе, Петра была очень нарядна и красива. Не думайте, что мы с Петрой все еще в ссоре: она стала относиться ко мне лучше с тех пор, как я сделалась хорошей хозяйкой, а прошлое лето меня даже несколько раз звали к ним, чтобы разговаривать с англичанами… ведь я знаю, как по-английски мыло и еда, и лошадь, и ‘на чай’. О, Господи!.. Но я никогда и не рассорилась бы серьезно с Петрой, если бы не София, знаете, учительница в городе. Она очень восставала против меня, а потому она не очень-то нравилась мне, я откровенно признаюсь в этом но вот она приехала домой, стала важничать и задирать передо мной нос. Я же была вся увлечена желанием выучиться всему тому, что имело для меня жизненное значение, а она приходит и кичится передо мной. Она говорила о Семилетней войне, она так хорошо изучила Семилетнюю войну, она даже сдала экзамен по Семилетней войне. И вот она нашла, что мы говорим не так, как надо, потому что Николай говорит на деревенском наречии. Но Николай и без того достаточно говорил с ней, и чего она задирала нос перед ним, эта фря? Ко всему в придачу, она приехала домой с прибылью… она, видите ли, была обручена и взяла отпуск на полгода. Ребенок у Петры, у бабушки, так что ему хорошо, это тоже мальчик, но он почти совсем без волос, а у моего густые волосы. Конечно, Софию все-таки жалко, потому что она истратила все свое наследство и погубила всю свою молодость на то, чтобы сделаться учительницей, а потом она вернулась домой с таким несчастьем. Но она пренесносный человек, и она напирала на то, что ее во всяком случае не прогнали с места, как меня. Тогда я попросила ее уйти от нас. И они ушли, и София, и мать. Но, как я уже вам говорила, с матерью у меня все обошлось, вы не должны, однако, думать, что она помогла нам купить лошадь. Ничего подобного. Деньги мы взяли в долг в банке. Но это ничего, ведь это единственный наш долг. Все, что вы видите здесь, сделал сам Николай, и стол, и этажерку, нам этого не приходилось покупать. Сам он также обработал большой луг. Скота у нас также довольно, вот посмотрели бы вы на нашу красивую корову… Да, Софии не годилось также и наше кушанье, она требовала консервов, покупайте консервы,— говорила она нам. Прямо тошно было! Я выучилась вязать чулки, меня выучила одна соседка, и я навязала себе чулок. Но София покупала себе чулки в городе. О, нечего сказать, хороша она. Вон!- сказала я ей. И они перебрались от нас. Ха-ха-ха!
Вошел Николай:
— Ты звала меня?
— Нет… Ах, да, пойдем со мной на минутку туда, наверх, мне надо прикрепить веревку возле печки, иди сюда…
Я остался один и подумал:
‘Лишь бы все так шло, лишь бы так шло! Она так нервна, она живет нервами. К тому же она снова беременна. Но сколько силы воли она проявляет, и как она созрела за эти годы! Но чего ей это стоило!’
Крепись, дитя, крепись.
Как бы то ни было, но она победила учительницу Софию, это глупое создание, которое так противилось ее браку с Николаем. Вон! О, какое нравственное удовлетворение дал фру Ингеборг этот маленький триумф! И как изменилась жизнь, раз нечто подобное так занимает ее, она была в возбуждении, когда говорила об этом, складывала и разнимала руки,— эта привычка осталась у нее от школьных дней. И почему бы ей не быть довольной? Это маленькое торжество имело для нее то же самое значение, какое прежде имел для нее большой триумф. Правда, исходная точка стала другая, но удовлетворение было не меньше.
Что это? Она читает что-то наверху, оттуда раздается тихое бормотание. Ну да, ведь сегодня воскресенье, а так как она более сведуща в чтении, то на ее обязанности лежит чтение молитв. Браво, восхитительно, и в этом отношении она также вымуштровала себя, ведь в этой местности народ весь религиозный. Нельзя желать, чтобы люди были верующими, но взамен этого у них нет ничего другого, так как же быть? Читают молитвы… Ловко она придумала с веревкой.
Кушанья также она стала готовить очень хорошо, на крестьянский лад, конечно. Этому едва ли она научилась в школе кулинарного искусства. Я сижу и вспоминаю все, чему она когда-нибудь училась, а училась она многому. Может быть, было нечто преувеличенное в том, что она сказала о детях и о трубах в органе? Право, не знаю, но ноздри ее раздувались, когда она говорила об этом, и она напоминала кобылу. Она знала, как мало детей бывает у супругов, принадлежащих к среднему классу, как скоро наступает конец их любви: днем они бывают вместе, чтобы люди ничего не заметили, а ночью они разлучаются. Она же хочет превратить свой дом в детский завод: она и ее муж очень часто в разлуке весь день, каждый за своей работой, но ночью они всегда вместе. Браво, фру Ингеборг!

ГЛАВА XXXVIII

Собственно говоря, я должен был бы уйти от них или переселиться к Петре и учителю, которые отдают комнаты в наймы. Так это должно было бы быть…
Николай пустил в ход свою рыжую даму, он запряг ее в прелестную одноколку, которую он сам смастерил и обил железом. И вот дама возит в поле навоз. Надо сказать, что этого добра не так уж много на этом дворе с небольшим количеством скота, так что эта работа была скоро окончена. После этого даму заставили пахать и, подумайте, казалось, будто она волочит за собой только тяжелый шлейф, не более. Никогда еще Николай не слыхивал о такой лошади, да и жена его также.
И вот иду я на новь и осматриваю ее со всех сторон. Я беру в руки ком земли, щупаю ее и киваю головой, словно я очень много смыслю в разновидностях почвы. Мергель, прямо великолепно!
Потом я иду дальше и дохожу до того места, с которого видны драконьи головы на крыше гостиницы Петры,— но вдруг я круто поворачиваю и иду в лес, куда меня манят укромные уголки, молодые почки на деревьях и веселое тра-лала-ла птиц. Здесь тихо, здесь наступила весна.
А дни идут.
Мне живется очень хорошо, я чувствую себя прекрасно, лишь бы я мог остаться здесь. Я хорошо платил бы за себя, старался бы приносить пользу и быть покладистым, я не обидел бы ни одной кошки. Но вечером я говорю Николаю, что пора мне уходить, что так дольше не может продолжаться… Пусть он передаст об этом кому следует.
— Вы не можете остаться еще немного?- говорит он.- Но здесь, конечно, нет ничего особенного, так что…
— Бог с вами, Николай, здесь много особенного, но… Ведь настала весна, а весной я всегда странствую и мне придется очень состариться, прежде чем я откажусь от этого. А, кроме того, я думаю, что надоел вам, в особенности же вашей жене.
Это также он мог передать кому следует.
Я укладываю свой мешок и жду. Нет, никто не идет и не отнимает от меня моего мешка и не запрещает мне укладывать мои вещи. Значит, Николай не передал никому, что следует. Этот человек, кажется, никогда не раскрывает рта. И вот я беру свой мешок, кладу его на стул, а стул выставляю посреди комнаты, мешок лежит на стуле увязанный напоказ всему,— теперь мы отправляемся в путь. Я жду все-таки до следующего утра, мешок увидали, но ничего за этим не последовало. Придется подождать, когда хозяйка дома позовет обедать, и тогда сказать ей, что такто и так-то, и показать на стул посреди комнаты:
— Я решил отправиться в путь сегодня.
— Неужели? Зачем же? — говорит она мне.
— Зачем? Вам не кажется, что мне пора?
— Ну, да. Но почему бы вам не остаться еще, ведь теперь коров выпустят на пастбище и тогда у нас будет много молока!?
Больше она ничего не сказала и ушла.
Браво, фру Ингеборг, черт возьми, вы настоящее золото! Меня поразило, как и несколько раз уже раньше, что между ею и Жозефиной в Торетинде очень мало разницы, как в ходе мыслей, так и в выражении их, они очень походили друг на друга. Двенадцатилетнее учение не повлияло дурно на ее юный ум, это способствовало, пожалуй, даже тому, что она избавилась от многих предрассудков. Пусть будет так или иначе, но держись крепче!

* * *

Николай отправился в торговое местечко, а так как ему надо привезти домой муку, то он решает ехать на лошади. Я хорошо знаю, что мне следовало бы уехать с ним, потому что я тогда мог бы сесть на пароход послезавтра, я говорю об этом Николаю, уплачиваю за свое содержание. Пока он запрягает, я усердно упаковываю свои вещи.
О, это вечное странствование! Не успеешь устроиться на одном месте, как уже снова живешь в беспорядке в другом,— ни дома, ни настоящего прибежища. Что это за звон? Ах, да, ведь это фру Ингеборг в первый раз выпускает коров на пастбище! Теперь будет много молока… Приходит Николай и ждет чего-то. Ах да, мешок…
— Послушайте, Николай, не слишком ли рано выпускать коров?
— Пожалуй. Но и в хлеву их оставлять больше не стоит, они скучают.
— Вчера я был в лесу, хотел сесть, но побоялся сидеть на снегу. Да, теперь это опасно, но десять лет тому назад я сидел. Придется подождать, пока можно сидеть на чем-нибудь. Камень — это хорошее дело, но и на камне сидеть долго нельзя в мае.
Николай в беспокойстве посматривает в окно на кобылу.
— Да, да, пойдемте… Да и бабочек там еще не было. Вы знаете, тех бабочек, у которых крылышки напоминают троичную траву. И если в лесах живет отрада, я хочу сказать, если сам Бог… то он еще не поселился в лесах, еще слишком рано.
Николай не произносит ни звука на мою болтовню. Да и слова-то мои представляют собой очень бессвязное выражение известного настроения.
Мы выходим в дверь.
— Николай, я остаюсь!
Он оборачивается и смотрит на меня, на лице его появляется добрая улыбка.
— Видите ли, Николай, мне кажется, что в голове моей зародилась мысль, из которой я могу выковать железо. В таких случаях я должен оставаться в покое. Я остаюсь.
— Как это хорошо!- говорит Николай.- Если вам только здесь сносно жить, то…
Четверть часа спустя я вижу, как Николай катит по дороге на своей кобыле. Фру Ингеборг стоит на дворе с мальчиком на руках и показывает ему, как резвятся коровы.
Так я и остался. Да, нечего сказать, хорош старик!

* * *

Николай привозит мне почту, ее накопилось очень много за эти несколько недель.
— Ведь вы не имеете обыкновения читать ваши письма? — говорит фру Ингеборг с лукавой улыбкой. Николай сидит тут же и слушает.
Я отвечаю:
— Хорошо, сделайте мне знак и я сожгу их, не прочитав.
Она вдруг побледнела, как бы в шутку положила свою руку на письма, а частью также и на мою руку. Я почувствовал, как меня обожгло, на мгновение меня отожгло, как горячим потоком крови, нет, горячее, чем потоком крови, на мгновение, потом она отняла свою руку и сказала:
— Лучше поберечь их.
Бледность на ее лице сменилась яркой краской.
— Я видела, как он однажды сжег все свои письма,— сказала она Николаю.
После этого она подошла к плите и начала возиться с чем-то. Она стала расспрашивать мужа о том, как он съездил, какова дорога, хорошо ли себя вела кобыла. Оказалось, что кобыла вела себя хорошо.
Маленький эпизод, без всякого значения для кого бы то ни было. Не стоило бы упоминать о нем.

* * *

Прошло несколько дней.
Стало тепло, мое окно открыто, моя дверь также раскрыта в большую горницу, повсюду тишина. Я стою у окна и смотрю на двор.
Вдруг я вижу человека, который входит на двор с громадной бесформенной ношей на спине. Под ношей я не мог рассмотреть, кто это, и я подумал, что это Николай, я отошел от окна и сел за стол.
Немного спустя я услыхал, что в большую горницу кто-то вошел и поздоровался.
Фру Ингеборг ничего не отвечает, но я слышу, как она спрашивает громко и решительно:
— Зачем ты пришел сюда? Незнакомый мужской голос отвечает:
— Чтобы навестить вас.
— Моего мужа нет дома.
— Это ничего.
— Это не ничего,— кричала она,— убирайся вон.
Не знаю, какое у нее было лицо в эту минуту, но голос у нее был серый, от слез и волнения он был серый. В следующее же мгновение я был в горнице.
Незнакомый гость был Солем.
Вот как, Солем здесь? Он вездесущ. Наши глаза встречаются.
— Тебя разве не попросили уйти?- говорю я.
— Потише, потише!- ответил он, ломая слова на шведский лад.-Я торгую шкурами, хожу из двора во двор и скупаю шкуры. Нет ли и здесь чего-нибудь?
— Нет!- кричит хозяйка, голос изменяет ей. Она вне себя, она вдруг резким движением сунула ковшик в какую-то жидкость кипевшую на плите, может быть, она хотела плеснуть ею…
В эту минуту в дверях появился Николай.
У этого неповоротливого человека в глазах вдруг появился огонек, он, вероятно, увидал, что тут дело неладно. Знал ли он Солема и видел ли он, как тот вошел во двор? Он слегка улыбнулся. Хе-хе,— сказал он и продолжал улыбаться, улыбка не сходила с его лица. Стало жутко, он был бледен, как полотно, и губы как бы застыли в судорожной улыбке. Да, на этот раз Солем повстречался с равным себе, со своим коллегой по полу, с лошадью по силе и по норову. Николай продолжает улыбаться.
— Ну, да, значит, здесь шкур нет,— говорит Солем, пробираясь к двери.
Николай с улыбкой следует за ним. На дворе он начинает помогать Солему взваливать на спину ношу.
— Ах, спасибо!- говорит Солем и видно, что ему не по себе.
Это целая груда шкур. Николай поднимает ее и наваливает на снегу Солема, наваливает и как-то странно налегает на нее, у Солема подгибаются колени, и он падает ничком на землю. Послышался стон. Ему больно, земля на дворе твердая, как скала. С минуту Солем лежит неподвижно, потом встает. Он не похож больше на себя: все лицо его разбито, кровь струится ручьями. Он делает попытку передвинуть тяжелую ношу на середину спины, но она продолжает свешиваться немного на бок, тогда он все-таки идет со двора, Николай за ним, продолжая улыбаться. Они идут по дороге до самого леса, один за другим, потом они исчезают с моих глаз.
Ну, теперь будем человечнее, удариться лицом о камень не очень-то приятно. Да и больно смотреть, как тяжелая ноша оттягивала одно плечо.
В горнице раздаются рыдания. Фру Ингеборг сидит на стуле, вся поникнув. И это в ее-то положении!
Да, понемногу все уладится, хотя на это надо время, все пройдет. Мы начинаем говорить, я задаю ей маленькие вопросы, и она понемногу приходит в себя:
— Он, этот человек… бродяга… вы не знаете, что это за человек… я убью его. Это он… он первый… о, но теперь ему достанется, вот увидите, он получит то, чего заслуживает. Он первый воспользовался… правда я сама виновата, но он первый… И для меня это тогда не имело особого значения, я вовсе не хочу выставить себя в лучшем свете, мне было совершенно безразлично. Но потом мне все стало ясно. И это повело за собой такие дурные последствия, я так низко опустилась. Во всем виноват он. А потом мне все стало ясно. Но теперь, какой бы то ни было ценой, а я хочу иметь покой от этого человека, пусть он не показывается мне больше на глаза. Уж не находите ли вы, что я требую слишком многого? Лишь бы Николай не совершил чего-нибудь непоправимого! Его будут судить… Послушайте, пойдите туда, бегите за ним, умоляю вас! Он убьет его…
— Нет. Он человек разумный. Да ведь он и не знает, вероятно, что Солем провинился перед вами в чем-нибудь?
Тут она посмотрела на меня.
— Вы спрашиваете из любопытства?
— То есть как?..
— Вы спрашиваете из любопытства? Иногда мне кажется, что вы хотите разгадать меня. Нет, я ничего не говорила мужу. Теперь вы можете думать все, что вам угодно, о моей честности. Но кое-что я все-таки сказала, сказала в том роде, что мне не было бы покоя от этого человека. Он и раньше уже здесь бывал, его-то Петра и хотела принять в нашем доме, а я воспротивилась этому. Я сказала Николаю:- Этому человеку не место в нашем доме!- И я еще кое-что прибавила. Но себя я оставила в стороне,— что вы скажете о моей честности? Впрочем, я и теперь ничего не скажу Николаю, я никогда не скажу. Почему? Я не обязана отдавать вам в этом отчета. Но мне хотелось бы, чтобы вы это знали, да, позвольте вам это сказать, пожалуйста! Вот, видите ли, я не боюсь, что Николай придет в ярость, если я ему расскажу об этом, но я боюсь, что он простит меня и что мы будем продолжать жить, как ни в чем не бывало. А он, наверное, простит меня,— уж такая у него натура, да и любит он меня… к тому же, он крестьянин, ну, а крестьяне не придают этому особого значения. Но он был бы дурным человеком, если бы простил меня, а я не хочу, чтобы он был дурным — видит Бог, я не хочу этого, пусть лучше я буду дурная. Ведь нам обоим приходится кое-что прощать друг другу, это необходимо, когда живешь вместе. Мы не должны быть животными, мы должны быть людьми… я думаю о будущем, о наших детях… Впрочем, зачем вы заставляете меня говорить все это? Зачем вы спросили меня об этом?
— Я только хотел сказать, что если Николай ничего не знает, то ему не придет в голову убивать этого человека, чего вы так боялись. Я просто хотел успокоить вас.
— Да, вы всегда так хорошо придумаете, вы выпытываете у меня. Я раскаиваюсь, что сказала вам, что вы узнали это, я хотела сохранить это в глубине души до самой смерти. А теперь вы находите, что во мне нет и капли чести.
— Напротив.
— Что? Разве это не так?
— Напротив. То, что вы сказали, так глубоко справедливо. Вы сказали нечто в высшей степени справедливое. А кроме того, это было так прекрасно.
— Да благословит вас Бог!- сказала она и снова разразилась рыданиями.
— Нет, теперь мы не будем больше плакать. Посмотрите, вон по дороге идет Николай, он такой же добродушный и спокойный, как и всегда.
— Правда? О, как это хорошо! Видите ли, мне нечего ему прощать, это я неправду сказала. Нет, как бы я ни думала об этом, я не нашла бы ничего. Правда, иногда он произносит слова на крестьянский лад… я хочу сказать, не так выговаривает их, но ведь это такие пустяки и это только его сестра могла придраться к этому. Я пойду к нему навстречу.
Она стала искать, что бы накинуть на себя. Это заняло некоторое время, она была так взволнована, не успела она собраться, как Николай уже вошел во двор.
— Ты пришел! Надеюсь, ты не натворил никакой беды?
На лице Николая все еще оставались следы возбуждения, но он ответил:
— Я просто проводил его только к его сыну.
— Так у Солема есть здесь сын?- спрашиваю я. Никто не отвечает мне. Николай уходит и принимается за свою работу, жена идет за ним в поле.
Вдруг у меня проносится в голове: это ребенок Софии!
Я вспомнил тот день в Торетинде, когда учительница София вошла в гостиную и сообщила последнюю новость о Солеме: о тряпке на пальце и что ему некогда отрубить себе этот палец, такой он молодчина! Тогда-то они и познакомились, а потом встречались в городе. Солем был вездесущ.
Да, и хороши были дамы в этой туристской гостинице в Торетинде! Солема и раньше нельзя было назвать ангелом, а они окончательно испортили его. Потом он встретил это несчастное создание, которое выучилось только быть учительницей. Я должен был бы понять это раньше, но я ничего не понимаю больше.
Вот что со мной было дальше.
Совершенно случайно я начинаю подозревать, что меня держат здесь главным образом из-за шиллингов, деньгами, которые я плачу за свое содержание, хотят уплатить за кобылу. Так оно и есть.
Я должен был бы догадаться об этом раньше, но я состарился. Кроме того, я должен прибавить,— но пусть этому не придают иного значения,— что мозги увядают раньше сердца. Это видно по всем дедушкам и бабушкам.
Вначале я на свое открытие сказал только ‘браво’, браво, фру Ингеборг, вы настоящее золото! Но такова уж человеческая натура: это начинает оскорблять меня. Но ведь в таком случае гораздо проще заплатить за кобылу сразу и уйти.
О, это я сделал бы с удовольствием. Но из этого ничего не выйдет: Николай покачает головой, словно я ему рассказываю сказку. Однако я высчитываю, что, в сущности, осталось уже немного, чтобы полностью уплатить за кобылу, может быть, и ничего больше, может быть, все уже покрыто…
Да, фру Ингеборг хлопочет и работает — лишь бы это не было слишком судорожно. Она почти никогда не садится, хотя, быть может, она теперь больше, чем раньше, нуждалась бы в покое, она стелит постели, стряпает, ходит за скотом, шьет, платает, стирает. Часто случается, что седые космы падают ей на лицо, так она хлопочет. Пусть волосы висят, они слишком коротки и их нельзя прикрепить шпилькой. Но она такая красивая и в ней столько материнского, прекрасный цвет лица, красивый рот… когда она вместе с ребенком, то это сама красота. Конечно я помогал ей носить воду и дрова все это время, но все-таки я доставлял ей лишнюю работу. Когда я думал об этом, к голове моей приливала кровь.
Но как мог я вообразить себе, что где-нибудь меня будут держать ради меня самого? В таком случае я еще слишком мало прожил и имел слишком мало увлечений. Хорошо, что я в конце концов дошел до этого.
Мое открытие облегчило до некоторой степени мое решение уйти, на этот раз я самым серьезным образом уложил свои вещи в мешок. Правда, ребенок, ее мальчуган, очень привязался ко мне, постоянно просился ко мне на руки, потому что я ему показывал так много занятного. В ребенке говорил инстинкт по отношению к доброму, хорошему дедушке.
Вскоре должна была приехать одна из сестер фру Ингеборг, и она, конечно, поможет ей. И вот я упаковываю свои вещи, я удручен самим собой, но я уложился. Чтобы поберечь кобылу Николая, я хочу один отправиться к месту остановки парохода, а кроме того, я хочу избавить нас всех от прощания, рукопожатий и всяких пожеланий,— заметил это!
Но случилось так, что я все-таки каждому пожал руку и каждого отдельно поблагодарил. Я стоял в дверях с мешком на спине, слегка улыбался и вообще вел себя молодцом.
— Да, да,— говорил я,— пора и мне немножко размяться.
— В самом деле? Вы уходите?- спрашивает фру Ингеборг.
— Да.
— Как же это так вдруг?
— Я говорил об этом вчера.
— Да, но… А разве Николай не отвезет вас?
— Нет, благодарю вас.
Тут я опять обратил на себя внимание мальчугана,— ведь у меня на спине мешок, а кроме того на моей куртке в высшей степени интересные пуговицы, он стал проситься ко мне. Ну, иди, что ли, на минутку! Но это было не на минуту и не на две. Ведь у меня на спине был мешок и его надо было раскрыть.
Тут вошел Николай.
Фру Ингеборг говорит:
— Может быть, вы думаете, что, так как приезжает моя сестра… но ведь у нас есть еще одна комната. Да к тому же теперь лето, она может спать на чердаке.
— Но, дорогая моя, надо же когда-нибудь… да ведь у меня и дело есть.
— Да, да,— говорит фру Ингеборг, сдаваясь.
Николай предложил отвезти меня, но, когда я отказался, он не настаивал на этом.
Все вышли проводить меня во двор и смотрели мне вслед, мальчик был на руках у матери.
На повороте я обернулся и хотел помахать,— мальчугану, конечно,— никому другому, только мальчику. Но на дворе никого уже больше не было.

ГЛАВА XXXIX

Все это я написал тебе.
Зачем я написал это? Потому что душа моя вопиет от тоски перед каждым Рождеством, от тоски, которую навевают на меня те же книги, написанные постарому. Я хотел было писать на родном наречии, чтобы быть истинным норвежцем, но так как я знал, что ты не разучился еще понимать отечественный язык, то я оставил наречие, тем более, что с ним далеко не уйдешь.
Но зачем я заключил столько разновидностей в одну рамку? Дружок, одно из знаменитейших мировых произведений написано во время чумы, ради чумы,— вот мой ответ. И еще вот что, дружок: когда долго держишься вдали от людей, которых знаешь вдоль и поперек, то позволяешь себе в конце концов провиниться и снова заговорить, просто заговорить. Такой человек чувствует в себе неиспользованную силу, голова его полна невысказанных мыслей. В этом мое оправдание.
Если я хорошо тебя знаю, то ты будешь наслаждаться той или другой из моих вольностей и больше всего удовольствия тебе доставит одна ночная сцена, читая которую ты будешь потирать себе руки. Но, говоря об этом с другими, ты будешь качать головой и удивляться: как мог он написать нечто подобное! Ах, ты, милая, простая душа! Отойди и постарайся посмотреть на эту сцену со стороны,— ведь и мне самому кое-чего стоило показать ее тебе.
Пожалуй, ты поинтересуешься также мною, и спросишь, что поделывает мое железо? Ну, так что же, могу тебе только сказать, что железо у пятидесятилетних всегда одно. Разница между мною и моими сверстниками заключается лишь в том, что я совершенно откровенно признаюсь в этом: мое железо не может быть иным. Железо должно было бы быть большое и раскаленное, так оно было задумано, но вышло оно маленькое и лишь слегка подогретое. Да, так-то. Теперь вопрос только в том, отличается ли оно хоть чем-нибудь от ничтожества других!? Этого ты не можешь решить, ты новый дух Норвегии, и над тобой-то я и смеюсь. С одним ты должен согласиться: ты не потерял время даром в ‘образованном обществе’, я не собирался усладить твое маленькое сердечко выскочки ‘дамой’. Я написал о людях. Но под теми словами, которыми произносят вслух, звучат другие, они напоминают жилы, скрывающиеся под кожей, роман в романе. Я следовал шаг за шагом за начинающимся семидесятилетием литературы и показал ее процесс разложения. Я должен был сделать это раньше. Но я не насчитывал достаточного количества годов. Я должен был это сделать, когда страна шла ощупью долгие годы под тенью бездарности перезрелых старцев,— я делаю это теперь, когда меня самого начинают наделять способностью бросать тень. Сенсация, скажешь ты, погоня за славой!
Мой милый дружок, с меня хватит славы на мои последние двадцать лет, а потом я умру. А ты? Живи дольше, ты заслуживаешь этого, пожалуй, переживи меня… плотью!
Только что я читал о том, что сказал один человек, стоящий на наивысшей точке культуры: опыт показал, что когда культура распространяется, она становится жидкой и бесцветной. В таком случае не надо орать против новых деятелей возрождения. Я не способен ни к какому возрождению, теперь уже не способен больше, я запоздал. В то время, когда я был способен на многое и хотел многого, посредственность была слишком всемогуща. У меня не хватило сил, я был колоссом на деревянных ногах, это участь многих молодых.
Но тебе, милый дружок, следовало бы оглядеться: повсюду, куда глаз хватает, появляются фигуры тут и там, богатые расточители, таланты под открытым небом,— ты и я, мы должны были бы приветствовать их. Я доживаю вечернюю пору и с трепетом чувствую их нарождение, это молодость с драгоценным камнем в глазу, тебе досадно, что ее признают, ты завидуешь, что ее узнают. Потому что ты сам — ничто.
Тебе пишу я, новый дух Норвегии! Я написал это во время чумы, ради чумы. Я не могу остановить чумы, нет, ее уже не побороть больше, она царит под защитой нации, среди тарарабумбии. Но когда-нибудь она прекратится. А пока я делаю то, что могу, восставая против нее. Ты делаешь противоположное.
Конечно, я говорил на площади, а потому мой голос звучал иногда сипло, время от времени, быть может, он даже изменял мне. Но это еще не худшее. Хуже всего, если бы он совсем не звучал. Разве в этом была бы опасность? Нет, дружок, не для тебя, ты будешь жить, пока не умрешь, успокойся.
Но почему писал я именно тебе? Да, как ты думаешь? Ведь тебя не переубедить и не заставить поверить в истину моих умозаключений. Но я все-таки заставлю тебя понять, что я близок к истине. В таком случае я сделаю тебе уступку и не назову тебя идиотом.

——————————————————

Первое отдельное издание перевода: Последняя отрада. Роман / Кнут Гамсун, Авториз. пер. с норв. М. Благовещенской и А. Каарана. — Москва: ‘Польза’ В. Антик и Ко, 1913. — 304 с., 17 см. (Универсальная библиотека, No 1. No 936-938).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека