Последний день приговорённого к смерти, Гюго Виктор, Год: 1829

Время на прочтение: 64 минут(ы)

ПОСЛДНIЙ ДЕНЬ ПРИГОВОРЕННАГО КЪ СМЕРТИ

(Изъ Виктора Гюго)

Объяснить происхожденiе этой книги можно двумя способами. Можетъ быть и въ самомъ-дл нашлась связка листовъ, пожелтвшихъ и неровныхъ, на которыхъ записывались одна за другою мысли несчастнаго, а можетъ быть и встртился человкъ, мечтатель, наблюдающiй природу ради пользъ искусства, философъ, поэтъ вроятно, у котораго эта мысль превратилась въ капризъ, въ фантазiю, который взялъ её, или лучше самъ отдался ей и неиначе могъ отвязаться отъ нея, какъ бросивъ её въ книгу.
Пусть изъ этихъ двухъ объясненiй читатель изберетъ какое ему боле понравится.

I.

Бисетра [Извстная тюрьма въ Париж. — Перев.].
Приговоренъ къ смерти!
Вотъ пять недль, что я живу съ этой мыслью, всегда одинъ съ ней, всегда объятый холодомъ отъ ея присутствiя, всегда согбенный подъ ея гнетомъ.
Когда-то, потому что мн кажется, съ тхъ-поръ прошли года, а не недли, я былъ человкъ какъ человкъ. Дни, часы, минуты имли свою опредленную мысль, духъ мой, молодой и богатый, былъ полонъ фантазiй. Онъ любилъ развивать ихъ передо мною безъ связи и безъ конца, рисуя неисчерпаемыя арабески на грубой и тощей ткани жизни. То были все молоденькiя красавицы, блестящiя еписконскiя мантiи, выигранныя битвы, театры, залитые шумомъ и свтомъ, а потомъ опять красавицы и тёмныя прогулки ночью подъ широкими объятiями каштановъ. Былъ всегда какой-то праздникъ въ моемъ воображенiи, я могъ думать о чемъ хотлъ, я былъ свободенъ.
Теперь я въ не вол. Тло мое заковано въ тюрьм, умъ въ плну у мысли, ужасной, кровавой, неумолимой мысли! Одна у меня только идея, одно убжденiе, одна непреложная истина. Приговоренъ къ смерти!
Что бы я ни длалъ, она всегда тутъ, эта адская мысль, стоитъ около меня, какъ свинцовый призракъ, одинокая, ревнивая, отгоняющая всякое развлеченiе, стоитъ лицомъ къ лицу со мною, несчастнымъ, и теребитъ меня ледяными руками, когда я захочу отвергнуть голову или закрыть глаза. Она вкрадывается подъ разными видами всюду, гд умъ мой хотлъ бы ея избгнуть, примшивается, какъ ужасный припвъ, ко всмъ словамъ, съ которыми ко мн обращаются, прилепаетъ вмст со мною къ отвратительнымъ ршоткамъ моего каземата, не отстаетъ отъ меня, когда я бодрствую, стережетъ мой судорожный сонъ и снится мн въ вид ножа.
Пробуждаюсь, вскакиваю, преслдуемый ею и утшая себя, что это только сонъ! — И что же? еще мои отяжелвшiя вки не успютъ раскрыться на столько, чтобъ увидть эту роковую мысль, написанную на ужасной дйствительности, которая меня окружаетъ, на грязныхъ и вспотвшихъ плитахъ пола, на блдномъ луч ночной лампы, на грубой ткани моего холщеваго халата, на темной фигур часового, котораго сумка блеститъ сквозь ршотки каземата, — какъ ужь мн чудится, какой-то голосъ шепчетъ мн на ухо: — Приговоренъ къ смерти!

II

Было прекрасное августовское утро.
Уже три дня какъ начался мой процессъ, три дня какъ мое имя и преступленiе собирали каждое утро цлыя кучи зрителей, которые усаживались на скамьяхъ присутственной залы, какъ коршуны около трупа, три дня какъ вся эта фантасмагорiя судей, свидтелей, адвокатовъ, королевскихъ прокуроровъ сновала и проходила передо мною, то грубая, то кровавая, всегда мрачная и роковая. Первыя дв ночи отъ безпокойства и страха я не смыкалъ глазъ, третью я спалъ отъ скуки и усталости. Въ полночь я оставилъ присяжныхъ за обсуживанiемъ моего преступленiя. Меня опять привели къ солом моего каземата, и я тутъ-же заснулъ глубокимъ сномъ, сномъ забвенiя. Это были первые часы покоя посл многихъ дней.
Я былъ еще погружонъ въ самую глубь этого глубокаго сна, когда меня разбудили. На этотъ разъ, мало было тяжолой поступи и подкованныхъ башмаковъ тюремщика, звяканья его связки ключей, дикаго скрежета замковъ: чтобъ разбудить меня изъ летаргiи, понадобился его грубый голосъ надъ моимъ ухомъ и его жосткая рука на моемъ плеч. — Вставайте же! — Я открылъ глаза и, испуганный, слъ на койк. Въ эту минуту изъ узкаго и высокаго окна каземата я увидлъ на потолк сосдняго корридора — единственномъ неб, которое я могъ видть — тотъ жолтый отблескъ, въ которомъ глаза, привыкшiе къ тюремному мраку, такъ хорошо умютъ узнавать солнце. Я люблю солнце.
— Хорошая погода, сказалъ я тюремщику. Съ минуту онъ молчалъ, как-будто недоумвая, стоитъ-ли тратить на это слова, потомъ съ нкоторымъ усилiемъ проворчалъ: — Пожалуй, что и такъ.
Я неподвижно сидлъ на койк, полусонный, улыбающiйся и пристально смотрлъ на тихiй золотой отблескъ, озарявшiй потолокъ. — Прекрасный день, повторилъ я. — Такъ-то-такъ, отвчалъ тюремщикъ, а васъ ждутъ.
Эти немногiя слова, какъ нитка, останавливающая полетъ наскомаго, насильственно отбросили меня въ дйствительность. Я вдругъ увидлъ, какъ въ блеск молнiи, мрачную залу асизовъ, подкову судей, обитую красною, какъ кровь, матерiей, три ряда свидтелей съ безсмысленными лицами, двухъ жандармовъ съ обоихъ концевъ моей скамьи и чорныя волнующiяся платья и головы толпы, кишащiя въ тни, и остановившiйся на мн пристальный взглядъ двнадцати присяжныхъ, которые бодрствовали въ то время, какъ я спалъ.
Я всталъ. Зубы мои щелкали, руки тряслись и не могли найти платья, въ ногахъ была слабость. На первыхъ же шагахъ я споткнулся, какъ черезъ силу обременный носильщикъ. Однако, я побрелъ за тюремщикомъ.
Два жандарма ждали меня у порога моей кельи. На меня опять надли кандалы. Въ нихъ былъ маленькiй мудреный замочекъ, который они тщательно заперли. Я не сопротивлялся. Они надвали машину на другую машину.
Мы прошли внутреннiй дворъ. Утреннiй воздухъ оживилъ меня. Я поднялъ голову. Небо было ясно, и теплые лучи солнца, разрзанные длинными дымовыми трубами, чертили большiе углы свта по вершинамъ высокихъ и мрачныхъ стнъ тюрьмы. Погода, въ самомъ-дл, была прекрасная.
Мы поднялись по круглой винтообразной лстниц, прошли корридоръ, потомъ другой, потомъ третiй, потомъ отворилась передъ нами низенькая дверь. Теплый воздухъ, растворенный шумомъ, обдалъ лицо мое. Это было дыханiе толпы въ зал асизовъ. Я вошелъ.
При моемъ появленiи поднялся шумъ отъ оружiя и голосовъ. Скамьи съ громомъ задвигались, перегородки затрещали, и въ то время какъ я проходилъ по длинной зал между двухъ массъ народа, облицованныхъ содатами, мн казалось, что я центръ, къ которому стремятся нити, двигающiя вс эти разинутыя и свсившiяся лица.
Въ эту минуту я замтилъ, что былъ безъ кандаловъ, но не могу припомнить, гд и когда мн ихъ сняли.
Вдругъ, настало глубокое молчанiе. Я дошолъ до своего мста. Въ ту-же минуту, какъ прекратился хаосъ въ толп, онъ прекратился и въ моихъ мысляхъ. Я вдругъ понялъ ясно, чтС до-сихъ-поръ мн только мерещилось, понялъ, что настала ршительная минута, и что я стоялъ тутъ для выслушанiя приговора.
Непостижимое дло. Эта мысль теперь вовсе не ужаснула меня. Окна были отворены, воздухъ вмст съ городскимъ шумомъ свободно врывался съ улицы, зала сiяла, какъ-будто свадебная, веселые лучи солнца чертили тамъ и сямъ свтлые четвероугольники рамъ, продолговатые на полу, косые на стол и ломанные по угамъ стнъ, а въ сверкавшихъ снопахъ свта у оконъ каждый лучъ вырзывалъ въ воздух большую призму золотой пыли.
Судьи, въ глубин залы, смотрли самодовольно, вроятно отъ радости, что скоро покончатъ. Лицо президента, мягко освщонное отраженiемъ одного стекла, было какъ-то особенно добро кротко, молодой ассесоръ почти весело, пощипывая свои брыжи, разговаривалъ съ какой-то молоденькой дамой въ розовой шляпк, сидвшей сзади него, очевидно по протекцiи.
Одни присяжные казались блдными и убитыми, но это было, вроятно, отъ усталости и отъ безсонной ночи.
Нкоторые изъ нихъ звали, ничто въ нихъ не предвщало людей, которые произнесли смертный приговоръ, на этихъ добрыхъ мщанскихъ лицахъ я прочелъ только большое желанiе выспаться.
Прямо передо мною окно было совсмъ отворено. Я слышалъ, какъ на набережной смялись продавцы цвтовъ, а на краю подоконника, какая-то хорошенькая жолтая травка, выросшая во шв двухъ плитъ и вся пронизанная солнечнымъ лучомъ, играла съ втромъ.
Какимъ-же образомъ роковая мысль могла зародиться среди такихъ грацiозныхъ ощущенiй? Залитый воздухомъ и солнцемъ, я не могъ думать ни о чемъ больше, какъ о свобод, надежда заблистала во мн, какъ день блисталъ вокругъ меня, и я доврчиво ждалъ приговора, какъ ждутъ освобожденiя и жизни.
Между-тмъ прошолъ мой авдокатъ. Его ждали. Онъ только-что славно и съ аппетитомъ позавтракалъ. Дошедши до мста, онъ съ улыбкой наклонился ко мн. — Я надюсь, сказалъ онъ. — Въ самомъ дл? отвчалъ я, облегчонный и тоже улыбающiйся. — Да, началъ онъ снова, я еще ничего не знаю объ ихъ ршенiи, но, вроятно, они отстранятъ премидитацiю, и тогда только навсегда въ каторжную работу. — Что вы, милостивый государь? возразилъ я съ негодованiемъ, ужь въ тысячу разъ лучше смерть!
Да, смерть! — А потомъ, нашоптыалъ мн какой-то внутреннiй голосъ, чмъ я рискую, сказавъ это? Когда-же видано было, чтобъ произносился смертный приговоръ не въ полночь, при факелахъ, не въ чорной и мрачной зал какою-нибудь холодною и дождливою зимнею ночью? Но въ август, въ восемь часовъ утра, въ такой прекрасный день и такими добрыми присяжными… невозможно! И глаза мои снова занялись хорошенькимъ жолтымъ цвточкомъ на солнц.
Вдругъ, президентъ, ждавшiй только авдоката, пригласилъ меня встать. Солдаты сдлали на караулъ, какъ-будто отъ электрической искры, все собранiе вдругъ встало. Какая-то незначущая фигурка, сидвшая за столомъ пониже трибунала [это я думаю, былъ грефье — секретарь суда], стала говорить и прочла приговоръ, произнесеный присяжными въ мое отсутствiе. Холодный потъ выступилъ изъ всхъ моихъ членовъ. Я прислонился къ стн, чтобъ не упасть.
— Адвокатъ, не имете-ли вы чего-нибудь сказать насчетъ приложенiя наказанiя? спросилъ президентъ.
Я бы, кажется, тутъ все сказалъ, но ничего не пришло мн въ голову. Языкъ мой прильнулъ къ гортани.
Защитникъ всталъ.
Я понялъ, что онъ будетъ стараться смягчить приговоръ присяжныхъ и, вмсто произнесенной ими псни, выставить на видъ другую, ту самую, которая недавно такъ меня возмутила.
Видно, негодованiе во мн было слишкомъ сильно, что проступило сквозь тысячи ощущенiй, овладвшихъ моими мыслями. Мн захотлось громко повторить ему то, что уже я сказалъ: лучше въ тысячу разъ смерть! но у меня захватило дыханiе, и я могъ только грубо остановить его за руку и закричать съ судорожною силой: Нтъ!
Генеральный прокуроръ возражалъ адвокату, а я слышалъ его съ безсмысленнымъ довольствомъ. Потомъ судьи вышли, потомъ снова вошли, и президентъ прочелъ мн приговоръ.
— Осужденъ на смерть! сказала толпа, и въ то время какъ меня уводили, весь этотъ народъ устремился вслдъ за мною съ шумомъ разрушающагося зданiя. Я же, я шолъ, опьянлый и обезумвшiй. Переворотъ совершился во мн. До смертнаго приговора я чувствовалъ, что дышалъ, жилъ, трепеталъ въ той же сред, что и другiе люди, теперь же, я ясно увидлъ какой-то заборъ между мною и мiромъ. Ничто уже не являлось мн такимъ-же, какъ прежде. Широкiя, свтлыя окна, яркое солнце, чистое небо, прерасный цвточекъ, все стало бловато и блдно, все приняло цвтъ савана. Въ людяхъ, женщинахъ, дтяхъ, толпившихся на моей дорог, мн вдругъ стало казаться что-то призрачное.
Чорная и грязная карета съ ршотками у оконъ ждала меня у лстницы. Влзая въ нее, я случайно взглянулъ на площадь. — Приговоренный къ смерти! кричали прохожiе, бросаясь къ карет. — Сквозь туманъ, который теперь застилъ мн вс предметы, я различилъ двухъ молоденькихъ двушекъ, слдившихъ за мною жадными глазами. — Славно, сказала младшая, хлопая въ ладоши, посмотримъ черезъ шесть недль.

III

Приговоренъ къ смерти!… Ну, такъ чтожъ? Мн помнится, я читалъ въ какой-то книг, въ которой и было только хорошаго, что: вс безъ исключенiя люди осуждены на смерть, только съ неопредленными сроками. Что же особенно измнилось въ моемъ положенiи?
Съ той минуты, какъ приговоръ былъ произнесенъ надо мной, сколько умерло людей, прочившихъ себя на долгую жизнь! Сколько предупредило меня, молодыхъ, свободныхъ, здоровыхъ, которые наврно разсчитывали посмотрть, какъ упадетъ голова моя на Гревской площади! Сколько еще такихъ, которые теперь движутся, дышутъ чистымъ воздухомъ, входятъ и выходятъ по своей вол и все-таки отправятся раньше меня!
А потомъ, и то сказать, ужь будто жизнь такъ привлекательна для меня? И въ самомъ-дл, мракъ и чорный хлбъ тюрьмы, порцiя тощаго бульона, налитаго изъ ушата каторжниковъ, толчки и грубости тюремщиковъ и караульныхъ — я-же такъ утонченно воспитанъ — а потомъ, не видть человческаго существа, которое удостоило-бы меня слова, или къ которому я-бы могъ обратиться съ словомъ, ежеминутно трепетать за то, что самъ сдлаешь, или что мн сдлаютъ: вотъ почти единственныя блага, которыя палачъ у меня отниметъ.
Ахъ! Все-таки, это ужасно!

IV

Чорная карета привезла меня сюда, въ эту отвратительную Бисетру.
Издали это зданiе, пожалуй, не безъ нкотораго величiя: оно вытянулось на вершин холма и на извстномъ разстоянiи сохраняетъ кое-что изъ своего прежняго великолпiя, смотритъ королевскимъ замкомъ. Но по мр вашего приближенiя, дворецъ стновится мазанкой. Обитые зубцы оскорбляютъ глазъ.
Какая-то дрянь и бдность тяготетъ надъ этими королевскими фасадами: скажешь, пожалуй, что стны заразились проказой. Ни оконныхъ переплетовъ, ни стеколъ въ окнахъ, одн толстыя желзныя ршотки, къ которымъ тамъ и сямъ прилипо блдное лицо каторжнаго или сумашедшаго.
Вотъ жизнь вблизи.

V

Не усплъ я войти, какъ желзныя лапы овладли мною. Строгости увеличились: нтъ ни ножей, ни вилокъ за обдомъ, безобразный китель, нчто въ род холщеваго мшка съ дырой, окуталъ мои руки, за мою жизнь отвчали. Я подалъ просьбу о пересмотр приговора. Можетъ пройти шесть или семь недль въ этихъ лишнихъ проволочахъ, а нужно сохранить меня здрава и невридима для Гревской площади.
Первые дни со мною обходились съ отвратительною сладостью. Взгляды тюремщика чуютъ эшафотъ. Къ счастiю, спустя нсколько дней, привычка взяла свое. Они смшали меня съ другими заключенными въ общей грубости и перестали обращаться со мною съ тою непривычною вжливостiю, которая всегда напоминала мн палача, это еще не все: улучшенiя простирались дальше. Молодость, сговорчивость, внимательность тюремнаго священника, а главное, нсколько латинскихъ словъ, съ которыми я обратился къ смотрителю и которыхъ онъ не понялъ, доставили мн позволенiе разъ въ недлю гулять съ другими заключенными и сняли съ меня китель, въ которомъ я былъ парализованъ. Посл долгихъ колебанiй, мн даже принесли чернилъ, бумаги, перьевъ и ночникъ.
Каждое воскресенье, посл обдни, въ извстный часъ меня выпускаютъ на тюремный дворъ. Тамъ я разговариваю съ заключенными. Нельзя-же. Ребята они впрочемъ предобрые. Разсказываютъ мн свои продлки: волосы становятся у меня дыбомъ, но я знаю, что они хвастаютъ. Учатъ меня говорить по ихному, колотить по наковальн, какъ они выражаются. Это цлый языкъ, налпленный на общепринятый, нчто въ род отвратительнаго нароста, какъ, напримръ, вередъ. Иногда вдругъ странная энергiя, ужасающая картинность: варенье на сковород (тутъ кровь на дорог), жениться на вдов (быть повшену), какъ-будто веревка на вислиц вдова всхъ повшенныхъ. Голова вора иметъ два названiя: сорбона, когда она выдумываетъ, обсуждаетъ, зачинаетъ преступленiе, пень, когда палачъ ее отскаетъ. А то и водевильный складъ: тростниковый кашемиръ (корзина тряпичника) врунъ (языкъ), а потомъ везд, на всякомъ шагу, слова странныя, таинственныя, гадкiя и грязныя, взятыя Богъ-знаетъ откуда: le Taule (палачъ) la cТne (смерть) la placarde (мсто казни). Ящеры и пауки какiе-то. Когда слышишь этотъ языкъ, то воображаешь нчто грязное, запыленное, нчто въ род самаго отвратительнаго отрепья, которое-бы вдругъ стали перетряхивать передъ вами.
По-крайней-мр, эти люди меня жалютъ. Они одни. Тюремщики, номерные, ключари (я не сержусь на нихъ) говорятъ и смются и считаютъ меня не боле какъ за вещь.

VI

Я вотъ-что выдумалъ.
— Мн даны средства писать, почему-жъ бы и въ-самомъ-дл не приссть за бумагу? Но что писать? Запертой въ четырехъ стнахъ голыхъ и холодныхъ, безъ свободы для ногъ, безъ неба для глазъ, машинально день-деньской занятой отъ скуки медленнымъ ходомъ того бловатаго четвероугольника, который окошечко моей двери нарзываетъ на противуположной мрачной стн, и какъ я уже сказалъ сей-часъ, одинъ одинешенекъ съ мыслью о преступленiи и казни, объ убiйств и смерти, — могу-ли я что-нибудь высказать, я, которому больше нечего длать въ этомъ мiр? и можетъ ли въ этой измученной и пустой голов родиться что-нибудь достойное письма?
Почему же и нтъ? Если все вокругъ меня монотонно и безцвтно, то во мн есть буря, борьба, трагедiя? Разв мысль, овладвшая мною, ежечастно и ежеминутно не представляется мн все въ новыхъ формахъ, все боле ужасною, боле кровавою, чмъ ближе я къ сроку? Почему-бы не попробовать разсказать самому себ обо всемъ, что я испытываю насильственнаго и неизвстнаго въ моемъ одиночеств, сюжетъ, конечно, богатый. И какъ-бы ни была коротка моя жизнь, но въ мукахъ, страх и страданiяхъ, которые ее наполнятъ съ этого часа и до послдняго, будетъ на что истратить это перо и истощитъ эту чернильницу. — Да и страданiя… единственное средство уменьшить ихъ заключаются въ наблюденiи за ними, и описывая ихъ, я развлекусь.
А потомъ, что-бы я ни написалъ, такимъ образомъ, будетъ, можетъ-быть, не безполезно. Этотъ журналъ моихъ страданiй, часъ за часъ, минута за минуту, мука за муку, если только хватитъ силъ моихъ довести его до часа, когда я физически буду не въ состоянiи продолжать его, эта исторiя моихъ впечатлнiй по необходимости не конченная, но по возможности полная, могутъ заключать въ себ великое и глубокое поученiе. Въ этомъ протокол издыхающей мысли, въ этой возрастающей прогрессiи скорбей, въ этой умственной анатомiи осужденнаго можетъ таиться не одинъ урокъ для осуждающихъ. Чтенiе это, можетъ-быть, удержитъ ихъ руку, когда имъ въ другой разъ придется бросить голову, которая мыслитъ, голову человка на то, что они называютъ всами правосудiя! можетъ-быть имъ, несчастнымъ, никогда не приходила на умъ та медленная вереница пытокъ, которая таится въ проворной формальности смертнаго приговора.
Останавливались-ли они хоть когда-нибудь на этой дкой мысли, что въ человк, котораго они отскаютъ, живетъ духъ, духъ разсчитывавшiй на жизнь, душа, которая не располагала умирать? Нтъ. Во всемъ этомъ они видятъ только вертикальное паденiе треуголнаго ножа, и конечно уврены, что для осужденнаго не было ничего прежде, не будетъ ничего посл.
Листки эти разуврятъ ихъ. Напечатанные, можетъ-быть, когда-нибудь, они остановятъ хоть на нсколько мгновенiй ихъ умъ на страданiяхъ ума: ихъ-то они и не подозрваютъ. Они въ восторг отъ того, что изобрли средство убивать людей безъ страданiй тла. Но разв вопросъ въ этомъ? Что значитъ физическая боль въ сравненiе съ моральной? жалки и отвратительны законы, если они такiе! настанетъ время и, можетъ-быть, эти мемуары, послднiя друзья несчастнаго, подвинутъ насъ къ нему… —
Если только, посл смерти, втеръ не размечетъ по двору этихъ клочковъ бумаги, запачканныхъ грязью, или не истлютъ они на дожд, наклеенные въ вид заплаты на разбитые стекла въ сторожк тюремщика…

VII

Что-жъ мн-то въ томъ, что эти строки могутъ быть нкогда полезны другимъ, что он остановятъ судью, готоваго осудить, что он спасутъ несчастныхъ, невинныхъ или преступныхъ, отъ той агонiи, на которую я осужденъ? — мн-то что? я-то что выиграю? Мн отрубятъ голову, пусть рубятъ и другимъ! Мн что за дло? Неужели и вправду я могъ думать о такихъ глупостяхъ? Разрушать эшафотъ посл того, какъ я войду на его подмостки! прошу покорно, большая надобность.
Какъ! солнце, поля, испещренныя цвтами, птицы, пробуждающiяся по утрамъ, облака, деревья, природа, свобода, жизнь, все это теперь не для меня?
Боже мой! меня спасите, меня! правда ли, что это невозможно, что должно будетъ умереть завтра, сегодня можетъ-быть, что это непремнно будетъ? Боже мой! Отъ этой ужасной мысли можно раздробить себ голову о тюремныя стны.

VIII

Сочту, сколько мн осталось:
Три дня сроку посл произнесеннаго приговора для подачи аппеляцiи.
Недля проволочекъ въ уголовномъ суд, посл чего бумаги, какъ говорятъ они, отправляются къ министру.
Дв недли пролежатъ он у министра, который даже и подозрвать не будетъ объ ихъ существованiи, но который все-таки передастъ ихъ, какъ-будто просмотрнныя имъ, кассацiонному суду.
Тамъ путешествiя по разнымъ столамъ, нумерацiя, запись на приходъ, потому-что гильотина завалена работой, и каждый долженъ ждать своей очереди.
Дв недли для разсмотрнiя, не учинена ли вамъ какая несправедливость.
Наконецъ, судъ собирается, обыкновенно въ которой-нибудь четвергъ, отвергаетъ массой аппеляцiй съ двадцать и всю кучу отсылаетъ обратно министру, тотъ отсылаетъ генеральному прокурору, а этотъ уже отсылаетъ палачу. Три дня.
Утромъ на четвертый день, помощникъ генеральнаго прокурора, повязывая галстухъ, разсуждаетъ, что пора дескать покончить съ этимъ дломъ. Тогда, если помощникъ экзекутора не даетъ какого-нибудь завтрака друзьямъ, и ничто ему не помшаетъ, приказъ объ экзекуцiи пишется, переписывается, заносится въ журналъ, отсылается, и на другой день съ разсвтомъ будетъ слышно, какъ строятъ помостъ на Гревской площади, а на перекресткахъ ревутъ охриплые голоса разносчиковъ афишъ.
Всего шесть недль. Двочка говорила правду.
Но вотъ уже недль пять, а можетъ-быть и цлыхъ шесть, не смю пересчитывать, что я сижу въ этой кель въ Бисетр, а мн кажется, что тому только три дня. Это было въ четвергъ.

IX

Я написалъ духовную.
Къ чему это? Я приговоренъ къ судебнымъ издержкамъ, и моего имнiя едва-ли достанетъ на это. Гильотина вещь не дешовая.
Я оставляю мать, жену, оставляю ребенка.
Маленькую трехлтнюю двочку, тихонькую, розовую и худенькую, съ большими черными глазками и съ длинными каштановыми волосами.
Ей было два года и одинъ мсяцъ, когда я въ послднiй разъ ее видлъ.
И такъ, посл моей смерти три женщины останутся, безъ сына, безъ мужа, безъ отца. Три сироты въ разной степени, три вдовы по милости закона.
Положимъ, что казнь моя справедлива. Но что сдлали эти невинныя? Кому до этого дло? Ихъ лишаютъ чести, ихъ разоряютъ, справедливость.
Бдная старуха-мать еще не безпокоитъ меня. Ей шестьдесятъ-четыре года: она умретъ отъ этого удара. А если и протянетъ нсколько дней еще, то было-бы ей только тепло и она ничего не скажетъ.
О жен тоже нечего много горевать: она о сю пору больна и какъ помшанная. Она тоже умретъ, если только не сойдетъ совсмъ съ ума. Говорятъ, что полоумные живущи, по-крайней-мр не страдаетъ умъ, она спитъ, она все равно что умерла.
Но дочь, дитя мое, моя бдная малютка Маша, которая теперь хохочетъ, играетъ, поетъ и ни о чемъ не думаетъ — вотъ о комъ болитъ мое сердце.

X

Вотъ вамъ моя келья:
Восемь квадратныхъ футъ. Четыре стны изъ тесанаго камня, опирающiяся прямо на плитный полъ, возвышенный на одну ступень противъ корридора.
Направо отъ входной двери нчто въ род ниши, представляющей пародiю на альковъ. Туда бросаютъ связку соломы и совершенно уврены, что заключенный и отдыхаетъ на ней и спитъ, одтый лто и зиму въ холщевые пантолоны и затрапезную куртку.
Надо мною, въ вид неба, чорный сводъ, кажется стрльчатый (если не ошибаюсь), съ котораго толстые слои паутины висятъ, какъ отрепье.
И ни одного окна, ни одной даже отдушины, дверь обита желзомъ.
Виноватъ: среди двери, наверху, есть отверстiе въ девять квадратныхъ дюймовъ, съ крестоообразной ршоткой, которое на ночь запирается тюремщикомъ.
За кельей довольно длинный корридоръ, освщаемый и освжаемый узкими отдушниками, вверху стны, и разгороженный на разныя отдленiя, которыя сообщаются между собою низенькими полукруглыми дверьми, каждое изъ этихъ отдленiй представляетъ нчто въ род передней для такой кельи какъ моя. Въ эти кельи по приговору тюремнаго директора запираются преступники за наказанiя. Первыя три назначены для осужденныхъ на смерть, потому-что, будучи ближе другихъ къ сторожк, он удобне для надзора.
Эти темницы суть единственные остатки древняго Бисетрскаго замка, построеннаго въ пятнадцатомъ столтiи кардиналомъ Винчестеромъ, тмъ самымъ, который сжегъ Жанну д’Аркъ. Я слышалъ это отъ любопытныхъ, которые приходили намедни въ мою ложу и смотрли на меня издали, какъ на дикаго звря въ звринц. Тюремщикъ получилъ пять франковъ.
Позабылъ сказать, что день и ночь стоитъ за моей дверью часовой, и что глаза мои, останавливаясь на двери, постоянно встрчаютъ его два глаза, всегда пристальные, всегда открытые.
А впрочемъ, они думаютъ, что есть и свтъ и воздухъ въ этой каменной коробк.

XI

День еще не занимался, а что прикажете длать ночью? Мн пришла идея. Я всталъ и съ лампою началъ осматривать четыре стны моего каземата. Он испещрены надписями, рисунками, странными фигурами, именами, которыя смшиваются между собою и стираются одно другимъ. Кажется, каждый осужденный хотлъ оставить посл себя слдъ, хоть здсь по-крайней-мр. Тутъ и карандашъ, и млъ, и уголь, буквы чорныя, блыя, срыя, часто глубоко-вырзынныя въ камень, иногда проржавленныя, как-будто были написаны кровью. Безъ сомннiя съ боле-свободнымъ умомъ, я съ любопытствомъ занялся-бы этою странною книгою, которая страница за страницею развертывается передъ моими глазами на каждомъ камн моей кельи. Я съ удовольствiемъ возсоздавалъ-бы цлое изъ этихъ обломковъ мысли, разбросанныхъ по плитамъ, отыскивалъ-бы человка подъ именемъ, придавалъ-бы плоть и жизнь этимъ изувченнымъ надписямъ, исковерканнымъ фразамъ, изуродованнымъ словамъ, тлу безъ головы, какъ т, которые все это написали.
Надъ самымъ изголовьемъ моимъ есть два пламенющихъ сердца, пронзенныхъ стрлою, а вверху надпись: любовь на жизнь. Не на долго-же несчастный бралъ на себя обязательство.
Въ сторон нчто въ род треугольной шляпы съ маленькой, грубо-нарисованной фигуркой подъ нею, и эти слова: Да здравствуетъ императоръ! 1814.
Опять пламенющiя сердца съ надписью, весьма характеристическою въ тюрьм: Люблю и обожаю Матье Данвена. Жакъ.
На противоположной стн читаешь имя: Папавуанъ.
Прописное П раздлано арабесками и тщательно изукрашено.
Куплетъ неприличной псни.
Шапка, вырзанная довольно-глубоко въ камн, а внизу: Борисъ. — Республика. Это былъ одинъ изъ Ларошельскихъ унтеръ-офицеровъ. Бдный молодой человкъ! какъ отвратительны ихъ политическiя необходимости! За одну мысль, мечту, отвлеченность какую-нибудь, эта ужасающая дйствительность, которую зовутъ гильотиной! — И я еще жалуюсь, я, несчастный, совершившiй настоящее преступленiе, пролившiй кровь!
Полно разсматривать стны.
Въ углу я вдругъ увидлъ убiйственный образъ, начертанный блыми чертами: фигуру эшафота, который теперь уже, можетъ-быть, готовится для меня. — Чуть-было не выронилъ лампы изъ рукъ.

XII

Я снова и поспшно слъ на солому, опустивъ голову къ колнамъ. Мало-по-малу разсялся мой дтскiй ужасъ, и мною овладло странное любопытство продолжать чтенiе моей стны.
Около имени Папавуана я снялъ огромную паутину, покрытую толстымъ слоемъ пыли и висвшую въ углу стны. Подъ этой паутиной были четыре или пять именъ, совершенно сохранившихся между многими другими, отъ которыхъ остались одни пятна. — Дотенъ 1815. — Пуленъ 1818. — Жанъ-Мартенъ 1821. — Кастенъ 1823. Я прочелъ эти имена, и зловщiя воспоминанiя осадили меня. Дотенъ, рзавшiй своего брата на части и бросившiй ночью голову въ колодезь, а туловище въ помойную яму, Пуленъ, убившiй жену, Жанъ-Мартенъ, выстрлившiй въ отца изъ пистолета въ то самое время, какъ старикъ открывалъ окно, Кастенъ, докторъ, отравившiй своего друга, лечившiй его отъ болзни, которую самъ-же навязалъ ему, и вмсто лекарствъ снова подчивавшiй его ядомъ, а возл нихъ Папавуанъ, этотъ ужасный помшанный, убивавшiй дтей ударомъ ножа по голов!
Вотъ, подумалъ я, и лихорадочный ознобъ пробжалъ по костямъ моимъ, вотъ какiе гости были до меня въ этой кель. Здсь, на той самой плит, на которой я сижу теперь, эти люди убiйства и крови думали свои послднiя думы! у самой этой стны, въ этомъ тсномъ четвероугольник они, какъ дикiе зври, кружили своими послдними шагами. Небольшiе промежутки времени отдляли ихъ другъ отъ друга: повидимому казематъ этотъ не пустетъ. Они оставили посл себя нагртое мсто и мн его оставили. Въ свою очередь я соединюсь съ ними на Кламарскомъ кладбищ, гд такъ хорошо ростетъ трава.
Я не фантастъ и не суевренъ. Вроятно, отъ этихъ мыслей у меня сдлалась лихорадка, потому-что среди мечтанiй, мн вдругъ показалось, что имена эти горли, какъ огненныя, на черной стн, звонъ, усиливавшiйся все боле и боле, зазвучалъ въ ушахъ моихъ, красноватый свтъ хлынулъ мн въ глаза, а потомъ мн почудилось, что въ каземат заходили люди, странные люди, которые несли свои головы въ лвой рук и держали эти головы за рты, потому-что на нихъ не было волосъ. Вс показывали мн кулакъ, исключая отцеубiйцы.
Въ ужас закрылъ я глаза: тогда все стало для меня ясне.
Былъ-ли это сонъ, виднiе или дйствительность — не знаю, только я сошолъ-бы съ ума, еслибъ не разбудило меня во-время новое внезапное ощущенiе. Я готовъ былъ упасть на-взничъ, какъ вдругъ почувствовалъ, что по моей голой ног тащилось холодное туловище съ мохнатыми ножками. То былъ паукъ, спугнутый мной и убгающiй.
Я пришолъ въ себя. — О, странныя виднiя! — Нтъ! То былъ дымъ, бредъ моего опустлаго и судорожнаго мозга. Макбетовскiя химеры! мертвые мертвы, а эти и подавно. Они крпко на-крпко заперты въ могилахъ, а могила не чета тюрьм, изъ которой можно убжать. отчего-же я такъ испугался?
Могильныя двери не отворяются извнутри.

XIII

Намедни я видлъ отвратительную вещь.
День только занимался, и тюрьма наполнилась шумомъ. Слышно было, какъ отворялись и запирались тяжолыя двери, скрипли засовы и желзные замки, звенли связки ключей, болтавшихся на поясахъ тюремщиковъ, тряслись лстницы сверху до низу отъ скорыхъ шаговъ и перекликались голоса съ двухъ концовъ длинныхъ корридоровъ. Сосди мои по кельи, наказанные арестанты, были веселе обыкновеннаго. Вся Бисетра, казалось, хохотала, пла, бгала, плясала.
Только я одинъ, нмой среди этого шума, неподвижный среди этого движенiя, и зумленный и сосредоточенный, только я одинъ прислушивался.
Прошолъ какой-то нумерной.
Я рискнулъ остановить его и спросилъ, не праздникъ-ли въ тюрьм. — Праздникъ, коли хотите, отвчалъ онъ. Ныньче заковываютъ каторжныхъ, которыхъ завтра отправятъ въ Тулонъ. Хотите взглянуть? Это развлечетъ васъ.
Для такого заключеннаго какъ я, всякое зрлище находка, какъ-бы гнусно оно ни было, я согласился на развлеченiе.
Номерной посл обычныхъ предосторожностей, чтобъ совершенно быть уврену во мн, ввелъ меня въ маленькую келью, пустую и безъ всякой мебели, въ которой было небольшое окно за желзной ршоткой, но зато настоящее окно, изъ котораго можно было видть настоящее небо.
— Вотъ, сказалъ онъ, отсюда вамъ все будетъ видно и слышно. Вы, какъ король, будете одинъ въ лож.
Тутъ онъ вышелъ и заперъ за мною задвижки двери и замки.
Окно выходило на четыреугольный дворъ, довольно пространный, кругомъ котораго съ четырехъ сторонъ возвышалось большое шестиэтажное зданiе изъ тесаннаго камня. Трудно представить себ что-нибудь омерзительне, голе и уныле для глаза, чмъ этотъ четыреугольный фасадъ, истыканный множествомъ ршотчатыхъ оконъ, въ которыхъ съ низу до верху торчала куча лицъ блдныхъ и худыхъ, сдавленныхъ одно другимъ, какъ камни въ стн, лицъ, изъ которыхъ каждое, казалось, какъ-будто въ рамк, въ четвероугольник желзныхъ ршотокъ. Все это были заключеные, пока еще зрители церемонiи, будущiе въ ней актеры. Они похожи были на бдныхъ гршниковъ у отдушинъ чистилища, выходящихъ въ адъ.
Вс молча смотрли на дворъ, пока еще пустой. Они ждали. Между этими угасшими и безцвтными лицами, тамъ и сямъ блистали нсколько глазъ пронзительныхъ и живыхъ, какъ огненныя точки.
Каменный четвероугольникъ, окружающiй дворъ, не замыкаетъ его со всхъ сторонъ. Одинъ изъ четырехъ фасадовъ зданiя (восточный) разрзанъ посредин и соединенъ съ сосдней стною желзной ршоткой. Эти ворота выходятъ на другой дворъ, нсколько поменьше перваго, и тоже кругомъ обставленный стнами и почернвшими башенками.
Вокругъ главнаго двора у стнъ тянутся каменныя скамьи. Посреди возвышается желзный согнутый стержень, назначенный для фонаря.
Пробило двнадцать часовъ. Большiя заднiя ворота, спрятанныя въ углубленiи, вдругъ отворились. Повозка, сопровождаемая грязными и плюгавыми солдатами, въ синихъ мундирахъ съ красными эполетами и жолтыми лямками, тяжело и съ громомъ въхала на дворъ, какъ-будто везла ломаное желзо. Это этапная стража каторжниковъ и кандалы.
Въ туже минуту, какъ-будто этотъ шумъ пробудилъ всю тюрьму, зрители у оконъ, досел тихiе и неподвижные, разразились радостными криками, пснями, угрозами, ругательствами, смшанными съ взрывами хохота, горькаго для ушей. Глядя на нихъ, можно было подумать, что это дьявольскiя хари. Что ни лицо, то гримаса, кулаки высунулись изъ ршотокъ, голоса заревли, глаза заблистали, и мн стало страшно при вид столькихъ искръ изъ-подъ полупотухшаго пепла.
Между-тмъ, надсмотрщики, отъ которыхъ по одежд и по ужасу на лицахъ отличались нсколько любопытныхъ, прошедшихъ изъ Парижа, преспокойно принялись за работу. Одинъ изъ нихъ влзъ на повозку и сбросилъ товарищамъ кандалы, арканы и цлый ворохъ холщевыхъ панталонъ. Тутъ они раздлили работу: одни отправились растягивать въ одномъ углу двора длинныя цпи, которыя на ихъ странномъ язык назывались веревочками, другiе разстилали по мостовой тафту, т. е. рубахи и панталоны, а самые смтливые разсматривали, подъ надзоромъ своего капитана, маленькаго приземистаго старичка, по-одиночк желзные ошейники, которые тутъ-же они пробовали, сверкая ими на мостовой. И все это длалось при насмшливыхъ возгласахъ заключенныхъ, крики ихъ покрывались громкимъ хохотомъ каторжныхъ, для которыхъ все это приготовлялось и которые виднлись за ршотками старой тюрьмы, выходящей на маленькiй дворикъ.
Когда окончились вс эти приготовленiя, господинъ, весь вышитый серебромъ, и котораго называли господиномъ инспекторомъ далъ приказъ господину директору тюрьмы, и вотъ минуту спустя, двое или трое воротъ изрыгнули вдругъ, и будто кучками, на дворъ людей отвратительныхъ, крикливыхъ, оборваныхъ. Это были каторжные.
Появленiе ихъ удвоило радостные крики у оконъ. Нкоторые изъ нихъ, громкiя имена въ каторг, были привтствованы взрывами криковъ и рукоплесканiй, которые они принимали съ какою-то гордою скромностью. Большинство носило нчто въ род шляпъ, самодльщину изъ казематной соломы, и все престранной формы, для того, чтобъ въ городахъ и селенiяхъ шляпа обращала вниманiе на голову. Этимъ еще боле рукоплескали. Одинъ изъ нихъ, возбудилъ особенный взрывъ энтузiазма: юноша лтъ семнадцати съ лицомъ молоденькой двушки. Онъ вышелъ изъ секретнаго отдленiя, гд просидлъ съ недлю: изъ соломы онъ смастерилъ себ одежду, въ которую былъ окутанъ съ головы до ногъ, и вкатился на дворъ колесомъ съ проворствомъ зми. Этотъ шутъ былъ осужденъ за воровство. Поднялась буря рукоплескаiй и радостныхъ криковъ. Каторжные отвчали, и вышла ужасающая сцена изъ этой смси веселости между каторжными-признанными и каторжными-кандидатами. Было тамъ и общество въ лиц надсмотрщиковъ и испуганныхъ постителей, но преступленiе глумилось надъ нимъ и страшную казнь превращало въ семейный праздникъ.
По-мр-того какъ они появлялись, ихъ вводили между двухъ рядовъ этапныхъ солдатъ въ маленькiй дворикъ, за ршоткой, гд ждалъ ихъ докторскiй смотръ. Тамъ каждый изъ нихъ испытывалъ послднее усилiе, чтобъ избгнуть путешествiя, представляя какой-нибудь предлогъ нездоровья: больные глаза, хромую ногу, искалченную руку. Но почти всегда они оказывались годными для каторги, и тогда каждый безпечно утшался, забывъ въ одну минуту про вымышленную болзнь всей жизни.
Ршотка малаго двора отворилась. Сторожъ сталъ длать имъ алфавитную перекличку, и тогда они выходили одинъ за другимъ и каждый каторжный равнялся въ углу большаго двора съ своимъ случайнымъ товарищемъ по заглавной букв. Такимъ-образомъ каждому отведено мсто, каждый несетъ цпь свою рядомъ съ неизвстнымъ, и если случится, что у каторжнаго есть другъ, цпь ихъ разлучитъ. Послднее изъ несчастiй.
Когда, такимъ-образомъ, вышло ихъ человкъ тридцать, ршотку затворили. Этапный выровнялъ ихъ палкой, бросилъ предъ каждымъ изъ нихъ рубаху, куртку и панталоны изъ толстаго холста, потомъ далъ знакъ и вс стали раздваться. Неожиданная соучайность, какъ-будто нарочно, превратила это униженiе въ пытку.
Погода до-сихъ-поръ стояла довольно сносная, и если октябрьскiй втеръ холодилъ воздухъ, зато онъ иногда разрывалъ въ срыхъ тучахъ прогалину, изъ которой падалъ сонечный лучъ. Но только каторжные сняли съ себя тюремное рубище, въ ту минуту, когда они, голые, отдавались подозрительному осмотру сторожей и любопытнымъ взглядамъ горожанъ, которые вертлись около нихъ, осматривая ихъ плечи, небо почернло, вдругъ прыснулъ холодный осеннiй ливень и, какъ изъ ведра, захлесталъ по двору, по обнаженнымъ головамъ, по нагому тлу каторжныхъ, по ихъ жалкому тряпью, брошенному на мостовой.
Въ одинъ мигъ дворъ очистился отъ всего, что не было сторожъ, этапный, парижскiе буржуа прiютились, кой-гд подъ крыльцами.
А ливень лилъ, какъ изъ ведра. На двор оставались одни каторжные, голые и промоченные на затопленной мостовой. Мертвое молчанiе смнило ихъ шумную болтовню. Они дрожали, щолкая зубами, ихъ изхудалыя ноги, ихъ узловатыя колна бились одно о другое, и жалко было видть, какъ они натягивали на посинвшее тло смоченныя рубахи, куртки, панталоны, которыя можно было выжать. Нагота была-бы сносне.
Одинъ только, какой-то старикъ, сохранилъ нкоторую веселость. Обтираясь мокрой рубашкой, онъ сказалъ, что этого не было въ программ, потомъ засмялся, показавъ небу кулакъ.
Когда они вс одлись въ походныя платья, ихъ повели партiями, отъ двадцати до тридцати человкъ, на другой уголъ двора, гд ихъ ожидали кордоны, вытынутые на мостовой. Эти кардоны суть ничто иное, какъ длиные и крпкiя цпи, перерзанныя вертикально чрезъ каждые два фута другими цпями покороче, къ оконечности которыхъ прикрпляется четыреугольный ошейникъ, открывающiйся съ другаго конца посредствомъ шарнира и желзнаго шпинька. Въ такiе ошейники заковываютъ шею каторжнаго на все время похода. Эти кордоны, растянутые на земл, довольно-хорошо изображаютъ большую позвоночную кость рыбы.
Каторжныхъ усадили въ грязи на мокрую мостовую, примрили имъ ошейники, потомъ два острожные кузнеца, вооруженные ручными наковальнями, заковали ихъ, по холодному желзу, сильными ударами огромныхъ молотовъ.Минута эта ужасна, самые смлые блднютъ. Отъ каждаго удара молота по наковальн, прислоненной къ спин, вздрагиваетъ подбородокъ пацiента, малйшее движенiе назадъ, и черепъ можетъ быть раздробленъ, какъ орховая скорлупа.
Посл этой операцiи, они прiуныли. Слышалось только звяканьое цпей, да по временамъ крикъ и глухой ударъ палки конвойныхъ по спин какого-нибудь упрямца. Были такiе, что плакали, старики вздрагивали и закусывали губы. Я съ ужасомъ смотрлъ на эти зловщiе профили въ желзныхъ рамкахъ.
Такимъ образомъ, посл докторскаго смотра, смотръ приставовъ, посл смотра приставовъ, заковка. Три акта въ этомъ спектакл.
Проглянуло солнце. Казалось, оно мгновенно зажгло вс эти головы. Каторжные вдругъ поднялись, какъ-будто ихъ что толкнуло. Пять кордоновъ вдругъ схватились руками и, такимъ-образомъ, составили огромный кругъ около фонаря. Они стали кружиться, такъ что въ глазахъ зарябило. Вс они пли каторжную псню, какой-то романсъ на ихъ странномъ язык на голосъ, то жалобный, то бшеный и веселый, по временамъ дикiе крики, взрывы хохота, разбитаго и запыхавшагося, смшивались съ таинственными словами, а бшеныя восклицанiя, а цпи, звякавшiя въ тактъ и служившiя оркестромъ этому пнiю, боле шумному, чмъ ихъ бряцанье. Еслибъ мн понадобилось изображенiе шабаша, я не желалъ-бы ни лучшаго, ни худшаго.
На дворъ принесли большой ушатъ. Конвойные палками прекратили пляску каторжныхъ и подвели ихъ къ ушату, въ которомъ плавала какая-то трава въ какой-то дымящейся и грязной жидкости. Они стали сть.
Потомъ, пообдавъ, они вылили на мостовую остатки супа, побросали черный хлбъ и снова принялись плясать и пть. По видимому, имъ позволяется это въ день заковки и въ ночь, которая за ней слдуетъ.
Я смотрлъ на это зрлище съ такимъ жаднымъ, трепетнымъ, съ такимъ внимательнымъ любопытствомъ, что позабылъ самъ себя. Глубокое чувство жалости обнимало меня всего, и ихъ хохотъ заставилъ меня плакать.
Вдругъ, среди глубокой задумчивости, въ которую я былъ погружонъ, я почувствовалъ какъ остановился и замолкъ реввшiй кругъ. Потомъ, глаза всхъ обратились къ окну, у котораго я стоялъ. — Осужденный! осужденный! закричали они вс, показывая на меня пальцами, и взрывы восторга удвоились.
Я будто приросъ къ мсту.
Недоумваю, почему они меня знали и какимъ образомъ могли узнать.
Здравствуй, здорово! кричали они мн наперерывъ. Одинъ, почти еще юноша, осужденный на вчныя галеры, съ глянцовитымъ, свинцоваго цвта лицомъ, посмотрлъ на меня съ завистью и сказалъ: счастливчикъ! Его отгрызутъ. Прощай, товарищъ!
Трудно сказать, что происходило во мн. Я, въ-самомъ-дл, былъ ихъ товарищемъ. Грева сестра Тулона. Я даже былъ ниже ихъ: они длали мн честь. Я содрогнулся.
Да, ихъ товарищъ! Нсколько дней посл, и я могъ бы служить для нихъ зрлилищемъ.
Я остался у окна, неподвижный, оцпенвшiй, пораженный. Но когда я увидлъ, что пять кордоновъ обратились въ мою сторону, кинулись на меня съ отвратительно-дружелюбными словами, когда я услышалъ шумный громъ ихъ цпей, ихъ шаговъ у самой стны моей, мн показалось, что это стадо чертей уже лзло къ моей жалкой кель, я закричалъ, я бросился къ двери и сталъ разбивать ее: но не было средствъ къ побгу. Запоры были снаружи. Потомъ, я какъ-будто услышалъ еще ближе голоса каторжныхъ. Ихъ отвратительныя лица, какъ-будто уже показалось въ окн моемъ, я еще разъ вскрикнулъ отъ страха и упалъ въ обморокъ.

XIV

Когда я пришолъ въ себя, была уже ночь. Я лежалъ на койк, фонарь, мерцавшiй на потолк, помогъ мн разглядть другiя койки, вытянутыя въ рядъ въ об стороны отъ моей. Я понялъ, что меня перенесли въ больницу.
Я провелъ нсколько минутъ безъ мысли и безъ памяти, отдавшись весь блаженству лежать на постели. Конечно, въ былое время, эта госпитальная и тюремная койка заставила-бы меня отвернуться отъ отвращенiя и привередливости, но я былъ уже не тотъ человкъ. Простыни сроватыя и грубыя, одяло тощее и дырявое, тюфякъ отзывался соломой. Ничего! мн было просторно потягиваться подъ этими грубыми простынями, подъ этимъ одяломъ, какъ-бы ни было оно плохо, я чувствовалъ, что во мн исчезалъ мало-по-малу холодъ, доходившiй до мозга въ костяхъ, холодъ къ которому я уже привыкъ. Я опять заснулъ.
Страшный шумъ разбудилъ меня, день только занимался. Шумли на двор. Постель моя стояла у окна, я всталъ на нее, чтобъ посмотрть, что тамъ такое.
Окно выходило на большой дворъ Бисетры. Онъ былъ полонъ народа, два ряда ветерановъ, среди этой толпы, съ трудомъ сохраняли узкую дорожку, проходившую черезъ дворъ. Между этихъ двухъ рядовъ солдатъ медленно, покачиваясь изъ стороны въ сторону, хало пять длинныхъ повозокъ, набитыхъ людьми. Отправлялись каторжные.
Повозки были открыты. Въ каждой помщалось по кордону. Каторжные сидли вдоль, по сторонамъ, сомкнувшись спинами, и отдленные другъ отъ друга общей цпью, тянувшеюся во всю длину повозки и на конц которой стоялъ съ заряженнымъ ружьемъ конвойный часовой.
Ихъ цпи гремли, и при каждомъ толчк повозки можно было видть, какъ прыгали ихъ головы какъ болтались ихъ висвшiе наружу ноги.
Частый и мелкiй дождь холодилъ воздухъ, холщевые панталоны, изъ срыхъ ставшiе уже черными, прилипали къ ихъ колнамъ. Вода сочилась съ длинныхъ бородъ, съ короткихъ волосъ, лица посинли, видно было какъ они зябнутъ, и какъ стучатъ ихъ зубы отъ бшенства и холода. Впрочемъ, ни одного движенiя. Разъ прикованный къ цпи, человкъ становится дробью того отвратительнаго цлаго, которое называется кордономъ и движется, какъ одинъ человкъ. Разсудочная способность остается въ сторон, каторжный ошейникъ осуждаетъ ее на смерть, а самое животное получаетъ нужды и аппетиты только въ извстные часы. Такъ неподвижные, большею-частiю полунагiе, съ открытыми головами и болтавшимися ногами, они начинали свой двадцати-пяти-дневный походъ, посаженные на одн и тже повозки, одтые въ одну и туже одежду для жаркаго iюльскаго солнца и для холодныхъ ноябрскихъ дождей. Какъ не сказать, что люди хотятъ заставить и самое небо играть наполовину роль палача.
Между толпой и повозками возникла какая-то странная перебранка: съ одной стороны ругательства, подзадориванье съ другой, брань съ обихъ, но по знаку капитана, я увидлъ, какъ посыпались вдругъ въ повозкахъ палочные удары по плечамъ и головамъ, и все приняло то наружное спокойствiе, которое называется порядкомъ. Глаза только горли мщенiемъ и кулаки негодяевъ сжимались на колнахъ.
Пять повозокъ, въ сопровожденiи конныхъ жандармовъ и пшихъ конвойныхъ, скрылись одна за другою въ стрльчатыхъ воротахъ Бисетры, шестая слдовала за ними, заваленная жаровнями, мдными баками и запасными цпями. Нсколько конвойныхъ, замшкавшихся въ питейной, бгомъ догоняли свою партiю. Толпа разошлась. Все это зрлище исчезло, какъ какая-то фантасмагорiя. Слышно было, какъ постепенно слаблъ въ воздух тяжелый стукъ колесъ и лошадиныхъ копытъ на мощоной фонтенеблосской дорог, щолканье бичей, звяканье желза и ревъ народа, провожавшаго каторжниковъ всевозможною бранью.
И это еще только цвточки для нихъ.
— Что-жъ это говорилъ мн адвокатъ про галеры? Спасибо! ужь въ тысячу разъ лучше смерть! лучше эшафотъ, чмъ каторга, лучше ничтожество, чмъ адъ, лучше подставить шею подъ ножъ господина Гильотена, чмъ подъ каторжный ошейникъ! Галеры! нечего сказать, обрадовалъ!

XV

Къ-несчастiю, я не заболлъ. На другой день пришлось выписаться изъ больницы. Казематъ снова овладлъ мною.
Здоровъ! И въ-самомъ-дл, я молодъ, крпокъ и силенъ. Кровь свободно течетъ у меня въ жилахъ, члены повинуются всмъ моимъ прихотямъ, я крпокъ тломъ и духомъ, я сложенъ для долгой жизни, да, все это правда, и однакожъ, во мн есть блзнь, болзнь смертельная, болзнь созданная человческими руками.
Съ-тхъ-поръ, какъ я вышелъ изъ больницы, меня преслдуетъ дкая мысль, отъ которой можно съ ума сойти, — что я могъ-бы бжать, еслибъ меня тамъ оставили. Доктора и сестры милосердiя, повидимому, принимали во мн участiе. Умереть въ такихъ молодыхъ лтахъ и такою смертью! Имъ какъ-будто было жаль меня: они такъ за мной ухаживали. Вздоръ! любопытство! А потомъ, эти люди славно вылечиваютъ отъ лихорадки, но не отъ смертнаго приговора. А это было-бы имъ такъ легко сдлать! Отворить немножко дверь… ничего-бы это для нихъ не стоило.
Теперь, нтъ больше шансовъ! мою просьбу отвергнутъ, потому-что все было на законномъ основанiи: свидтели показывали по законамъ, обвинители обвиняли по законамъ, судьи тоже судили по законамъ. Я на это не разсчитываю, разв что… Вздоръ! Пустяки! нтъ боле надежды! Просьба о пересмотр — веревка, на которой вы висите надъ пропастью, и которая трещитъ ежеминутно, пока не оборвется. Это такой-же ножъ гильотины, только падающiй на васъ шесть недль.
Еслибъ мн удалось получить помилованiе? — Получить помилованiе! — А чрезъ кого? зачмъ? Какъ? Не въ порядк вещей, чтобъ меня помиловали. Примръ нуженъ! какъ говорятъ они.
Мн остаются только три шага: Бисетра, Консiержери, Грева.

XVI

Въ т немногiе часы, что я провелъ въ больниц, я услся разъ у окна на солнышко (оно какъ-то проглянуло), или лучше на нсколько лучей его, оставленныхъ на мою долю оконною ршоткою.
Я сидлъ тамъ, схвативъ обими руками тяжолую и мутную голову, въ которой, конечно, было боле, чмъ он снести могли, упершись локтями въ колна, а ноги положивъ на спинку стула, отъ унынiя ужь я всегда какъ-то согнусь и скорчусь, какъ будто-бы я былъ безъ костей въ членахъ или безъ мускуловъ въ тл.
Затхлый запахъ тюрьмы душилъ меня боле чмъ когда-либо, въ ушахъ звенлъ еще шумъ каторжныхъ цпей, я все еще чувствовалъ страшную усталость отъ Бисетры. Мн казалось, что Господь умилосердится надо мною и пошлетъ мн хоть какую-нибудь птичку, которая мн пропоетъ что-нибудь съ крыши.
И почти въ туже минуту я услышалъ подъ окномъ голосъ, только не птички, а гораздо лучше: чистый, свжiй, бархатный голосъ молоденькой двочки, лтъ пятнадцати. Я мгновенно тряхнулъ головою и сталъ слушать, что она пла. Это была псня медленная и тоскливая, нчто въ род грустнаго и жалобнаго воркованья, вотъ слова:
Какъ на улиц на темной
Три усатые жандарма
Наругались надо мной.
Въ шею больно надавали,
Руки накрпко связали,
Руки за спиной.
Трудно описать мое разочарованiе, голосъ продолжалъ:
Руки накрпко связали.
Коммисаръ пришелъ тутъ тоже,
И пошли мы впятеромъ.
На дорог повстрчался
Мой прiятель, воръ сосдскiй,
Паренекъ съ умомъ.
Мой прiятель, воръ сосдскiй.
Ты бги къ жен скоре,
Обо мн повдай ей.
И вспылитъ жена-чертовка,
Спроситъ, что набдокурилъ?
Отвчай скорй!
Спроситъ, что набдокурилъ?
Потъ у дуба ночью пролилъ [*],
Кожу также я слупилъ [**].
Снялъ кошель съ него, стуканцы [***],
Съ башмаковъ его снялъ пряжки,
Трупъ-же схоронилъ.
Съ башмаковъ его снялъ пряжки,
Жонка тутъ спшитъ къ Версали,
Къ королю потомъ спшитъ
И ему съ поклономъ суетъ
Въ руки блыя болтушку [****] —
Пусть меня проститъ.
Въ руки блыя болтушку.
Ахъ когда меня проститъ онъ
Я жену озолочу,
Я куплю ей полсапожки,
Разодну въ шолкъ, да въ ленты,
Въ бархатъ, да въ порчу.
Разодну въ шолкъ, да въ ленты.
Чорта съ два! король ей скажетъ,
Убирайся, вотъ отвтъ:
Я его плясать заставлю
Въ томъ покойчик высокомъ,
Гд ни стнъ, ни пола нтъ.
[*] Убилъ человка.
[**] Снялъ съ него платье.
[***] Часы.
[****] Просьбу.
Я не слушалъ, а не могъ слышать больше. Полуоконечный и полузатаенный смыслъ этой ужасной притчи, этотъ разбойникъ въ борьб съ патрулемъ, воришка, котораго онъ встрчаетъ и шлетъ къ жен, страшное извстiе: я убилъ человка и зато меня посадили, потъ у дуба пролилъ, эта жена, отправляющаяся въ Версаль съ просьбою, и король пришедшiй въ негодованiе и угрожающiй заставитъ его проплясать пляску тамъ, гд ни стнъ, ни пола нтъ, и это все проптое такимъ прiятнымъ напвомъ, такимъ миленькимъ голоскомъ, который очень рдко слышится человческимъ ухомъ!… все это меня надорвало, измучило, уничтожило. Отвратительны были такiя уродливыя слова на розовыхъ и свженькихъ губкахъ. Точно слизь улитки на розан.
Я не въ силахъ передать своихъ ощущенiй: меня услаждали и оскорбляли въ одно и тоже время. Нарчье воровскаго притона и каторги, языкъ окровавленный и дико-живописный, это ужасное арго, соединенное съ голосомъ ребенка-двочки, грацiозный переходъ отъ дтскаго голоса къ голосу женщины! вс эти безобразныя и уродливыя слова, проптыя звонко, ясно, бисерно…
О, какая гнусная вещь тюрьма! Есть въ ней ядъ, который все мараетъ. Все въ ней становится грязью, даже и псенка пятнадцатилтней двочки! Увидите здсь птичку: грязь на крыл у ней, сорвете хорошенькiй цвтокъ и понюхаете: онъ воняетъ.

XVII

Ахъ, еслибъ уйти, какъ-бы я побжалъ по полямъ!
Напротивъ! бжать-то и не надо. Обратятъ вниманiе, заподозрятъ. Надо идти медленно, поднявъ голову и распвая. Достать откуда-нибудь старенькiй, синiй зипунишко съ красными разводами — ни за чтобы не узнали. Вс сосднiе огородники такiе носятъ.
Не подалеку отъ Аркейля я помню одинъ лсокъ у болота, куда, будучи еще въ школ, я хаживалъ съ товарищами по четвергамъ удить лягушекъ. Вотъ тамъ-то я и спрячусь до вечера.
Вмст съ ночью, я снова пущусь въ дорогу. Пойду въ Венсенъ. Нтъ, тамъ рка помшаетъ. Пойду въ Арпажонъ. — Всего-бы лучше было держаться Сен-Жермена, и идти въ Гавръ, а оттуда махнуть въ Англiю. — Ладно! Прихожу въ Лоножюмо, первый встрчный жандармъ спрашиваетъ паспортъ… я погибъ!
О, бдный мечтатель, разбей сначала стну тюрьмы твоей въ три фута толщиною! Смерть! Смерть!
Какъ подумаешь, что я ребенкомъ приходилъ сюда, въ Бисетру, смотрть большой колодезь и сумасшедшихъ.

XVIII

Въ то время какъ я писалъ это, лампа моя поблднла, насталъ день, часы на часовн пробили шесть.
— Что бы это значило? Дежурный тюремщикъ заходилъ сей часъ ко мн, въ казематъ, снялъ фуражку, поклонился, извинился, что обезпокоилъ и спросилъ, смягчивъ, елико возможно, свой грубый голосъ, что я прикажу подать себ на завтракъ.
Дрожь взяла меня. — Такъ неужелижь ныньче?

XIX

Да, ныньче.
Самъ директоръ сдлалъ мн сейчасъ визитъ. Онъ спросилъ меня, чмъ можетъ быть особенно-прiятенъ или полезенъ мн, изъявилъ желанiе, чтобъ я не могъ жаловаться ни на него, ни на его подчиненныхъ, съ участiемъ освдомился о моемъ здоровь и о томъ какъ я провелъ ночь, оставляя меня, онъ сказалъ мн даже господинъ такой-то.
Это будетъ ныньче.

XX

Этотъ тюремщикъ полагаетъ, что мн нечего жаловаться на него или на его под-тюремщиковъ. Онъ правъ: дурно было бы, еслибъ я жаловался, они исполняли свое ремесло, стерегли меня, а, сверхъ того, были вжливы въ начал и въ конц. Прошу покорно жаловаться?
Этотъ добрый тюремщикъ съ расплывшейся улыбкой, съ медовыми словами, съ глазомъ, который льститъ и высматриваетъ, съ толстыми и широкими ручищами — да эта воплощенная тюрьма: эта Бисетра, ставшая человкомъ. Все вокругъ меня тюрьма: я вижу тюрьму во всхъ видахъ, въ вид человка, точно также какъ въ вид запора и замка. Эта стна тюрьма изъ камня, эта дверь тюрьма изъ дерева, эти тюремщики тюрьма изъ плоти и костей. Тюрьма есть существо ужасное, совершенное, нераздльное, наполовину домъ, наполовину человкъ. Я ея добыча. Она впивается въ меня глазами, обвиваетъ всми своими суставами, держитъ въ своихъ гранитныхъ стнахъ, запираетъ своими желзными замками и присматриваетъ за мной глазами тюремщика.
О, несчастный! Что со мною будетъ? Что они со мною сдлаютъ.

XXI

Я теперь покоенъ, все кончено, совершенно кончено. Я вышелъ изъ невыносимой тоски, въ которую впалъ посл посщенiя директора. Потому-что, признаюсь, я еще надялся… Теперь, слава Богу, я не надюсь больше.
Вотъ что случилось.
Ровно въ половин седьмаго, — виноватъ, немного раньше — отворилась дверь моего каземата. Вошелъ сдой старичокъ въ темной шинели. Онъ распахнулъ ее, и я увидлъ подрясникъ, блый рабатъ. То былъ священникъ.
Только не тюремный священникъ. Становилось страшно.
Онъ слъ напротивъ меня съ благосклонной улыбкой, потомъ покачалъ головою и поднялъ глаза къ небу, т. е. къ своду моего каземата. Я понялъ его. — Сынъ мой, сказалъ онъ мн, приготовились-ли вы?
Я отвчалъ ему слабымъ голосомъ: я не приготовился, но готовъ.
Однакожь, зрнiе мое помутилось, ледяной потъ проступилъ по всмъ членамъ, я чувствовалъ какъ начинали вздуваться виски, а уши наполнялись шумомъ.
Между-тмъ, какъ я покачивался на стул, какъ полусонный, добрый старичокъ говорилъ. По-крайней-мр, такъ мн показалось, да и помню я, что губы его шевелились, руки двигались, глаза блестли.
Дверь во второй разъ отворилась. Шумъ засововъ и замковъ вывелъ насъ обоихъ, меня изъ столбняка, его изъ рчи. Вошолъ какой-то господинъ въ черномъ фрак, вмст съ директоромъ, и низко мн поклонился. У этого человка было на лиц нчто офицiально печальное, какъ у распорядителей похоронныхъ процессiй. Въ рукахъ онъ держалъ свертокъ бумагъ.
— Милостивый государь, сказалъ онъ мн съ вжливой улыбкой, я экзекуторъ парижскаго королевскаго суда. Имю честь передать вамъ посланiе отъ господина генеральнаго прокурора.
Первое потрясенiе прошло. Ко мн возвратилось все присутствiе духа.
— Вдь это господинъ генеральный прокуроръ, отвчалъ я ему, — такъ упорно требовалъ головы моей? Много чести для меня, что онъ ко мн пишетъ. Надюсь, что смерть моя доставитъ ему большое удовольствiе, мн было-бы горько думать, что онъ съ такимъ жаромъ вымаливалъ ее, а, между тмъ, совершенно равнодушенъ къ ней.
Я сказалъ все это и потомъ громко прибавилъ: читайте сударь.
Онъ сталъ читать длиннйшую рацею, припвая въ конц каждой строки и нсколько замедляя на средин каждаго слова. Это былъ отказъ въ моей просьб.
— Приговоръ будетъ исполненъ ныньче на Гревской-площади, прибавилъ онъ, окончивъ чтенiе, но неподнимая глазъ съ гербовой бумаги. — Ровно въ половин восьмаго мы отправляемся въ Консiержери. Не будете-ли вы такъ безконечно-обязательны, милостивый государь, не послдуете-ли за мною.
Я давно уже пересталъ его слушать. Директоръ разговаривалъ съ священникомъ, онъ не отрывалъ глазъ съ бумаги, я взглянулъ на полуотворенную дверь… — Создатель! четыре солдата съ ружьями въ корридор!
Экзекуторъ повторилъ вопросъ, уже смотря на меня. — Когда вамъ будетъ угодно, отвчалъ я ему. Распоряжайтесь мною.
Онъ поклонился мн, сказавъ: я буду имть честь придти за вами черезъ полчаса.
Тогда они оставили меня одного.
Какъ-бы убжать! Боже мой, какъ-бы убжать! Мн нужно уйти отъ нихъ! Нужно! сейчасъ-же! Изъ дверей, изъ оконъ, черезъ крышу! хотя-бъ пришлось оставить собственное мясо на стропилахъ.
О горе! черти! пролятiе! Цлые мсяцы нужны, чтобъ пробить эту стну хорошими инструментами, а у меня ни гвоздя, ни часа.

XXII

Изъ Консiержери.
Вотъ я и переведенъ, какъ сказано въ протокол. Но путешествiе мое стоитъ разсказа.
Било половину восьмаго, когда на порог моего каземата снова явился экзекуторъ.
— Милостивый государь, сказалъ онъ мн, — я васъ жду. — Увы! опять съ нимъ другiе!
Я всталъ и сдлалъ шагъ: мн казалось, что я не буду въ состоянiи ступить въ другой разъ: такъ тяжела была голова моя, такъ слабы ноги. Однако, я поправился и пошелъ довольно твердо. При выход изъ каземата, я бросилъ на него послднiй взглядъ. Я полюбилъ свой казематъ.
Сверхъ того, я оставлялъ его пустымъ и отвореннымъ, чтл придаетъ тюрьм какой-то странный видъ.
Впрочемъ, онъ долго не останется ни пустымъ, ни отвореннымъ. Ныншнiй-же вечеръ, говорили номерные, тамъ ждутъ какого-то осужденнаго, котораго изготовляетъ въ настоящую минуту ассизный судъ.
На поворот корридора къ намъ присталъ священникъ. Онъ только что позавтракалъ.
Когда мы выходили изъ сторожки, директоръ ласково пожалъ мн руку и усилилъ конвой четырьмя ветеранами.
У дверей больницы умирающiй старикъ закричалъ мн: до свиданiя.
Мы вышли, наконецъ, на дворъ. Я вздохнулъ: это меня освжило.
Не долго шли мы на чистомъ воздух. Карета съ почтовыми лошадьми, уже совсмъ заложенная, стояла на первомъ двор, таже самая карета, въ которой я сюда прiхалъ, нчто въ род длинной колымаги, разгороженной вертикально на два отдленiя проволочною ршоткою, да такою частою, что можно было подумать, что она вязаная. Оба эти отдленiя снабжены дверцами: одна спереди, другая сзади кареты. И все это до того грязно, засалено, запылено, что похоронныя дроги нищихъ въ сравненiи съ этой колымагой, кажутся парадной каретой.
Прежде чмъ погребсти себя въ этой двуколесной могил, я бросилъ взглядъ на дворъ, — одинъ изъ тхъ отчаянныхъ взглядовъ, отъ которыхъ, кажется, должно-бы сокрушиться стны. Дворъ, небольшая площадка, усаженная деревьями, былъ переполненъ боле зрителями, чмъ каторжными. О сю пору толпа!
Точно также какъ и въ день отправленiя каторжныхъ, моросилъ осеннiй дождь, частый и холодный, который мороситъ и теперь, когда я пишу это, и, безъ сомннiя, промороситъ цлый день, онъ переживетъ меня.
Дороги были размыты, дворъ полонъ грязи и лужъ. Я съ удовольствiемъ смотрлъ на толпу, которая вязла въ такой грязи.
Мы влзли въ колымагу: экзекуторъ съ жандармомъ въ переднее отдленiе, священникъ, я и другой жандармъ въ заднее. Около кареты четыре конныхъ жандарма. Такимъ образомъ, безъ почтальона восемь человъ на одного.
Въ то время, какъ я влзалъ, какая-то сроглазая старуха сказала: ‘это получше кордона’.
Очень понятно. Это спектакль, который скоре охватишь взоромъ: скоре осмотришь. Это также интересно, но гораздо-удобне. Ничто не развлекаетъ васъ. Тутъ только одинъ человкъ, но надъ этимъ однимъ человкомъ обрушилось столько-же бдъ, какъ надъ всми каторжными, взятыми вмст. Тутъ больше сжатости: это сгущенный напитокъ, и потому гораздо вкусне.
Колымага двинулась. Прогремвъ подъ сводомъ большихъ воротъ, она вкатила въ аллею, и тяжолыя двери Бисетры закрылись за нами. Я чувствовалъ, что ду въ какомъ-то оцпенiи, какъ человкъ, впавшiй въ летаргiю, который не можетъ ни пошевелиться, ни закричать, а между тмъ слышитъ, что его хоронятъ. Я смутно слышалъ какъ звякали бубенчики на шеяхъ почтовыхъ лошадей, иногда въ кадансъ, иногда подобно какой-то икот, какъ колесныя шины гремли по мостовой или стукались о кузовъ, перемняя колею, звонкiй галопъ жандармовъ около колымаги, щолканье бича почтальона. Все это казалось мн какимъ-то вихремъ, который носилъ меня.
Сквозь ршотку окна, которое было передо мною, глаза мои машинально остановились на надписи, выбитой большими буквами надъ главнымъ подъздомъ Бисетры:

Богадльня для престарлыхъ.

— Вотъ-те-на, сказалъ я про себя, по видимому здсь можно состарться.
И, какъ это бываетъ между сномъ и бдньемъ, я сталъ переворачивать эту мысль во вс стороны въ своемъ ум, оцпенвшемъ отъ горя. Вдругъ, повозка, скоротивъ съ аллеи на большую дорогу, измнила видъ изъ моего окошка. Въ немъ, какъ въ рамк, внезапно очутились башни Notre-dame, синеватыя и будто полу-стушованныя парижскимъ туманомъ. Также внезапно измнилась и мысль въ ум моемъ. Вмсто образа Бисетры, появился образъ соборныхъ башенъ.
— Тмъ, которые достанутъ мста на башн съ зеленымъ флагомъ, будетъ отлично видно, сказалъ я самъ себ, безсмысленно улыбаясь.
Помнится, что въ эту самую минуту священникъ снова принялся увщевать меня. Я не прерывалъ его. У меня и безъ того въ ушахъ шумло отъ грома колесъ, галопа лошадей и бича почтальона. Однимъ шумомъ стало больше.
Я молча слушалъ это паденiе монотонныхъ словъ, которыя усыпляли мысль мою, какъ бормотанье фонтана и которыя лились передо мною, повидимому различныя, но на самомъ дл все одни и т-же, какъ узловатые вязы на большой дорог, — какъ вдругъ, сухой и отрывистый голосъ экзекутора, сидвшаго спереди, внезапно разбудилъ меня.
— Ну-ка, господинъ аббатъ, сказалъ онъ почти весело, знаете-ли вы новость?
Слова эти относились къ священнику.
Аббатъ, говорившiй мн безъ отдыха, и заглушаемый каретой, не отвчалъ.
— Послушайте! началъ снова экзекуторъ, возвышая голосъ, чтобъ перекричать шумъ колесъ, — адская карета.
Ужь точно адская!
Онъ продолжалъ.
— Это просто хаосъ, себя не слышишь. Что бишь я хотлъ сказать? Сдлайте одолженiе, напомните мн, чтР я хотлъ сказать, господинъ аббатъ? — Да, бишь! Слышали вы сегодняшнюю парижскую новость?
Я вздрогнулъ, какъ-будто онъ говорилъ про меня.
— Нтъ, отвчалъ священникъ, который, наконецъ, разслышалъ, у меня еще не было времени прочесть сегодняшнiя газеты. Когда я, какъ ныньче, бываю занятъ цлый день, я прошу дворника прятать для меня журналы и читаю ихъ по вечерамъ.
— Вотъ! возразилъ экзекуторъ, никогда не поврю, чтобъ вы этого не знали. — Новость всего Парижа. Ныншнюю новость!
Я вмшался въ разговоръ: — кажется, я её знаю.
Экзекуторъ поглядлъ на меня: — вы! Въ самомъ-дл? Ну, такъ что жъ вы скажете?
— Вы слишкомъ любопытны, отвтилъ я.
— Отчего-жъ, милостивый государь? возразилъ экзекуторъ. — Каждый иметъ свое политическое мннiе. Я слишкомъ уважаю васъ, чтобъ предположить, что вы не имете своего. Что касается до меня, я совершенно согласенъ на возстановленiе нацiональной гвардiи. Я былъ ротнымъ сержантомъ и, право, это препрiятно…
— Я не думалъ, чтобъ вы говорили объ этомъ, прервалъ я его.
— А о чемъ же еще? вы сказали, что знаете новость.
— Я говорилъ о другой, которая также занимаетъ Парижъ сегодня.
Болванъ не понялъ, я разшевелилъ въ немъ только любопытство. — Еще новость? Да гд же, чортъ возьми, могли вы нахватать ихъ? какая же, ради Бога, скажите? Вы не знаете-ли, господинъ аббатъ? Неужели вы прилежне меня слдите за новостями? Сдлайте милость, сообщите. Въ чемъ дло? Я, знаете, люблю новости, я ихъ пересказываю господину президенту и это его занимаетъ.
И еще тысячу глупостей! Онъ обращался то ко мн, то къ аббату, я отвчалъ ему пожатiемъ плечъ.
— Ну, о чемъ же вы задумались? сказалъ онъ мн.
— Я думаю о томъ, отвчалъ я, что ныньче вечеромъ не буду больше думать.
— Ахъ, вы объ этомъ, возразилъ онъ. Ну ужъ вы слишкомъ огорчаетесь! Господинъ Кастень разговаривалъ.
Потомъ, посл нкотораго молчанiя, онъ прибавилъ: Я отвозилъ также господина Папавуана, на немъ былъ выдровый картузъ и онъ курилъ сигару. А Ларошельскiе унтеръ-офицеры, такъ т говорили промежъ себя, но все же говорили.
Помолчавъ немного, онъ продолжалъ:
— Сумасшедшiе, энтузiасты! Они, казалось, презирали все и всхъ. А вотъ вы такъ ужь точно что задумчивы, молодой человкъ.
— Молодой человкъ, сказалъ я ему, — я старше васъ, каждая четверть часа теперь старитъ меня на цлый годъ.
Онъ оборотился, поглядлъ на меня нсколько минутъ съ нелпымъ удивленiемъ, потомъ сталъ ворчать.
— Какъ-же! смйтесь! старше меня! Я гожусь вамъ въ ддушки.
— Вовсе не смюсь, отвчалъ я ему серьёзно.
Онъ открылъ табакерку.
— Ну, не сердитесь, голубчикъ, понюхайте и не поминайте меня лихомъ.
— Не бойтесь, долго васъ не стану поминать.
Въ эту минуту, его табакерка, которую онъ мн протягивалъ, наткнулась на раздлявшую насъ ршотку. Толчекъ кареты, и она, раскрытая, упала къ ногамъ жандарма.
— Проклятая перегородка! воскликнулъ экзекуторъ, — не несчастiе ли это, продолжалъ онъ, оборотившись ко мн, — табакъ-то весь просыпался.
— Я теряю больше васъ, отвчалъ я, улыбаясь.
Онъ сталъ подбирать табакъ, ворча сквозь зубы: — Больше меня, легко сказать. До самаго Парижа безъ табаку, вдь это прескверно!
Тогда священникъ сказалъ ему нсколько утшительныхъ словъ, и я не знаю, оттого ли, что я слишкомъ былъ озабоченъ, только мн показалось, что это было продолженiе увщеванiй, начало которыхъ досталось на мою долю. Мало-по-малу, завязался разговоръ между аббатомъ и экзекуторомъ. Я далъ имъ наговориться вволю и снова предался размышленiямъ.
Вроятно, я былъ все въ томъ же настроенiи духа, когда мы подъхали къ застав, но Парижъ показался мн гораздо шумне обыкновеннаго.
Колымага остановилась на минуту передъ акцизомъ [Octroi застава, у которой собирается пошлина жизненныхъ припасовъ]. Таможенные ее осмотрли. Будь это баранъ или быкъ, которыхъ везли бы на бойню, мы поплатились бы здсь деньгами, но человческая голова не платитъ пошлинъ: насъ пропустили.
Миновавъ бульваръ, колымага на рысяхъ пустилась по тмъ стариннымъ, извилистымъ улицамъ предмстiя Сен-МарсР и СитХ, которыя змятся и перерзываютъ одна другую, какъ тысячи дорожекъ въ муравейник. На мотовой этихъ узкихъ улицъ карета похала такъ шибко и такъ громко, что я уже ничего боле не слышалъ. Когда я поглядлъ въ маленькое четыреугольное окошко, мн показалось, что прохожiе останавливались, чтобъ взглянуть на карету и что цлыя толпы дтей бжали за ней слдомъ. Мн также показалось, что иногда и кое гд на перекресткахъ какой-то человкъ, или старуха въ рубищ, а то и оба вмст, держли цлую связку печатныхъ листковъ, и что прохожiе бросались на эти листки съ открытыми ртами, какъ-будто для того, чтобъ вскрикнуть.
Половину девятаго били палатскiе часы, когда мы въхали, на дворъ Консiержери. Видъ этой громадной лстницы, это чорной часовни, этихъ мрачныхъ воротъ обдалъ меня ледянымъ холодомъ. Когда карета остановилась, я ужь думалъ, что остановится и бiенiе моего сердца.
Однакожь, я собрался съ силами. Дверца отворилась съ быстротою молнiи, я выскочилъ изъ подвижной тюрьмы и скорыми шагами вошолъ подъ своды между двухъ рядовъ солдатъ. На моей дорог успла уже собраться толпа.

XXIII

Пока я проходилъ по публичнымъ галлереямъ палаты-юстицiи, я чувствовалъ себя почти свободнымъ: ничто не стсняло меня, но вся ршимость оставила меня, когда открылись передо мною низкiя двери, секретныя лстницы, внутреннiе переходы, длинные корридоры, душные и глухiе, куда входятъ одни только осуждающiе или осужденные.
Экзекуторъ продолжалъ провожать меня. Священникъ ушолъ, общавъ придти черезъ два часа: у него были какiя-то дла.
Меня ввели въ кабинетъ директора, въ руки котораго сдалъ меня экзекуторъ. Они помнялись. Директоръ попросилъ его подождать не много, объявивъ, что у него есть дичь, которую сейчасъ-же нужно свезти въ Бисетру съ обратнымъ поздомъ кареты. Безъ сомннiя, это былъ ныншнiй осужденный, который ныньче вечеромъ ляжетъ на мою же связку соломы. — Очень-хорошо, сказалъ экзекуторъ — я подожду немного, мы составимъ два протокола разомъ, и дло будетъ въ шляп.
А меня, между-тмъ, посадили въ маленькiй кабинетъ, примыкающiй къ директорскому. Тамъ меня заперли совершенно одного.
Не знаю о чемъ я думалъ и сколько времени тамъ пробылъ, какъ вдругъ раздавшiйся надъ самымъ ухомъ моимъ хохотъ вывелъ меня изъ задумчивости.
Вздрогнувъ, я поднялъ глаза. Я былъ уже не одинъ въ кабинет: какой-то человкъ лтъ пятидесяти пяти стоялъ передо мною, средняго роста, морщинистый, сгорбленный, посдвшiй, съ широкой костью, съ взглядомъ срыхъ глазъ изъ подлобья, съ горькой улыбкой на лиц, грязный, въ отребьяхъ, полунагой, отвратительный.
Повидимому, дверь отворилась, выплюнула его, потомъ снова затворилась, а я и не замтилъ этого. Кабы смерть-то приходила такъ!
Нсколько секундъ мы пристально глядли другъ на друга: онъ, продолжая свой смхъ, походившiй на хрипнiе, я — полуудивленный, полуиспуганный.
— Кто вы, спросилъ я его, наконецъ.
— Странный вопросъ! отвчалъ онъ. — Отптый!
— Отптый! что это значитъ?
Вопросъ этотъ удвоилъ его веселость.
— Это значитъ, вскричалъ онъ, захлебываясь отъ хохота, — что Шарло [Палачъ] будетъ играть въ мячъ моею сорбонною черезъ шесть недль, точно также какъ твоимъ пнемъ чрезъ шесть часовъ. Ха, ха! Понялъ, наконецъ?
И въ самомъ дл, я поблднлъ волосы у меня становились дыбомъ: это былъ другой осужденный, ныншнiй, тотъ, котораго ждали въ Бисетр, мой наслдникъ.
Онъ продолжалъ:
— Что длать? Вотъ теб моя исторiя: я сынъ отличнаго вора, жаль, право, что Шарло вздумалось въ одинъ прекрасный день подвязать ему галстухъ. Это было, когда еще царствовала, милостiю Божiею, вислица. На шестомъ году, у меня не стало ни отца, ни матери, лтомъ я вертлся колесомъ въ пыли на большихъ дорогахъ для того, чтобъ мн бросили су изъ оконъ прозжавшихъ каретъ, зимой я бгалъ по грязи босикомъ, дуя въ посинвшiя отъ холода руки, сквозь прорхи панталонъ виднлось голое тло. Девяти лтъ я уже началъ запускать грабли [Руки], то залзу въ карманъ, то слуплю съ кого нибудь кожу [Стащу шинель], десяти лтъ я былъ воришкомъ. Потомъ, я кое съ кмъ познакомился, и въ осьмнадцать сталъ мазурикомъ. Взламывалъ лавки, поддлывалъ вертушки [Ключи]. Меня схватили, лта были подходящiя, и меня сослали на галеры. Каторга штука тяжолая: спишь на голыхъ доскахъ, пьешь колодезную воду, шь черный хлбъ, да таскаешь за собою глупое ядро, которое ни къ чему не служитъ. А палочные, да солнечные удары! Замть, что тебя всего выбрютъ, а у меня волосы были такiе славные, густые… Ничего! Вытерплъ! Пятнадцать лтъ проходятъ скоро: мн было тридцать-два года. Вотъ, въ одно прекрасное утро, даютъ мн подорожную и шестьдесятъ шесть франковъ, что я скопилъ въ пятнадцать лтъ каторги, работая по шестнадцати часовъ въ день, по тридцати дней въ мсяцъ, по двнадцати мсяцевъ въ годъ. Нужды нтъ. Мн хотлось сдлаться честнымъ человкомъ съ шестьюдесятью шестью франками, а подъ моимъ рубищемъ скрывалось боле добрыхъ чувствъ, чмъ подъ рясой иного аббата. Но паспортъ, чортъ его побери, былъ жолтый и на немъ еще вверху было написано: отпущенный каторжникъ, нужно было его показывать везд, гд ни проходилъ и каждую недлю предъявлять меру той деревни, гд меня водворили. Славная рекомендацiя! Каторжникъ! Я всхъ пугалъ, малыя дти отъ меня прятались, и двери затворяли у меня подъ носомъ. Никто не хотлъ дать мн работы. Пролъ я свои шестьдесятъ шесть франковъ, нужно было чемъ-нибудь жить. Показывалъ руки, годныя для работы, — меня не хотли слушать, продавалъ свой день за пятнадцать су, за десять, за пять. Куда! Что будешь длать? Разъ, меня мучилъ голодъ, я локтемъ выбилъ стекло въ булочной, взялъ хлбъ, а булочникъ меня взялъ: я не лъ хлба, а былъ сосланъ на вчныя галеры, съ тремя буквами, прозженными на плеч: покажу, коли хочешь. — Это правосудiе называется у нихъ второю виною [Rcidive]. Такимъ-образомъ, я сталъ пригнанною клячею [Меня опять привели на каторгу]. Помстили меня опять въ Тулонъ, на этотъ разъ съ зелеными колпаками [Съ осужденными на вчныя галеры]. Нужно было утечь. Для этого понадобилось проломать три стны, подпилить дв цпи, у меня былъ гвоздь, и я утекъ. Сдлали тревогу, запалили изъ пушекъ, потому-что нашъ братъ каторжникъ, что твой кардиналъ, одтый въ красное: за нами палятъ, когда мы вызжаемъ. Только они стрляли по воробьямъ. На этотъ разъ не было жолтаго паспорта, да не было и денегъ. Я встртилъ товарищей, которые тоже потерли лямку или перегрызли цпь. Ихъ голова предложилъ мн мсто въ своей шайк: они рзали по большимъ дорогамъ. Я согласился и сталъ тоже рзать, чтобъ жить. Грабили и дилижансы и дорожныя кареты, а иногда и какого-нибудь прасола верхомъ. Деньги отбирались, лошадей съ каретой отпускали, а человка хоронили гд-нибудь подъ деревомъ, стараясь, чтобъ не высововались ноги. Потомъ плясали надъ могилой, чтобъ умять немного землю. Такъ ужь я и состарлся, проживая въ кустарникахъ, засыпая подъ открытымъ небомъ, гонимый изъ одного лсу въ другой, но по-крайней-мр, свободный и независимый. Такой или другой — всему есть конецъ. Въ одну прекрасную ночь насъ всхъ накрыли жандармы. Товарищи разбжались, а я, постарше ихъ, я остался въ когтяхъ этихъ кошекъ съ треугольными шляпами. Меня привели сюда. Я прошелъ уже вс ступеньки этой лстницы, кром одной. Что платокъ украсть, что человка убить — для меня уже было все равно: кром палача мн ничего не оставалось. Дло мое было коротко. Правда и то, что я уже состарлся и ни къ чему боле не годенъ. Отецъ мой женился на вдовушк [Былъ повшенъ], а я удалюсь въ монастырь безголовыхъ отшельниковъ [Мн отрубятъ голову на гильотин]. Вотъ и все, товарищъ.
Я просто одурлъ, слушая его. Онъ сталъ хохотать еще громче прежняго, и хотлъ было взять меня за руку. Я съ отвращенiемъ отвернулся.
— Прiятель, сказалъ онъ мн, — ты что-то невеселъ. Смотри, не струсь передъ смертью: знаешь, тамъ на площади придется теб провести прескверную минуту, но зато это недолго! Мн бы хотлось быть тамъ, чтобъ показать теб эту штуку. Знаешь что? Я даже просьбы не подамъ, если только меня скосятъ ныньче-же вмст съ тобою, одного попа было бы довольно для насъ обоихъ, подлиться имъ съ тобой мн ничего не значитъ. Ты видишь, что я добрый малый. А? Хочешь? По дружб?
Онъ еще сдлалъ шагъ ко мн.
— Милостивый государь, сказалъ я ему, оттолкнувъ его, — благодарю васъ.
Новые взрывы хохота.
— О! о! милостивый государь! вы въ нкоторомъ род маркизъ! Онъ маркизъ!
Я прервалъ его: — другъ мой, мн нужно собраться съ духомъ, оставьте меня.
Серьозный тонъ моихъ словъ заставилъ его вдругъ задуматься. Онъ покачалъ своей сдой и почти лысой головой, потомъ сталъ царапать когтями мохнатую грудь, которая виднлась изъ его открытой рубашки и, наконецъ, процдилъ, свозь зубы: извстное дло, кабанъ! [Священникъ]
Потом, помолчавъ немного, онъ почти-робко прибавилъ:
— Ладно! Будьте маркизомъ! ничего! У васъ зато знатный сюртукъ, который вамъ ужь боле не понадобится! ШарлР возьметъ его. Подарите-ка сюртучокъ-то, я его продамъ и куплю табаку.
Я скинулъ сюртукъ и отдалъ ему. Онъ, какъ ребенокъ, захлопалъ въ ладоши отъ радости. Потомъ, увидвъ, что я остался въ рубашк и дрожалъ отъ холода, промолвилъ: вы озябли, надньте вотъ это, дождь идетъ и смочитъ васъ, а нужно соблюсти приличiе, на телг-то.
Говоря это, онъ снималъ съ себя грубую суконную куртку, сраго цвта, и втыкалъ въ нее мои руки. Я не противился.
Тогда я прислонился къ стн, и уже самъ не знаю, какое впечатлнiе производилъ на меня этотъ человкъ. Онъ сталъ разсматривать подаренный сюртукъ и то-и-дло испускалъ радостныя восклицанiя: — карманы цлехоньки!… Воротникъ даже и не поношенъ!… За него дадутъ по крайности пятнадцать франковъ. Табаку-то вдоволь на шесть недль!
Дверь снова отворилась. Пришли за нами обоими: за мною, чтобъ отвести меня въ комнату, гд осужденные ждутъ послдняго часа, за нимъ, чтобъ отправить его въ Бисетру. Онъ съ хохотомъ сталъ середи взвода солдатъ, которые должны были провожать его, и говорилъ жандармамъ: — смотрите только не ошибитесь, мы вотъ съ господиномъ помнялись кожами, не примите меня за него. Чортъ возьми! Теперь я самъ не хочу, теперь у меня есть на что купить табаку.

XXIV

Старый хрнъ отнялъ у меня сюртукъ — я вдь ему не отдавалъ его — и оставилъ мн свои тряпки, свою подлую куртку. На кого я похожъ теперь?
Я отдалъ ему сюртукъ не по безпечности, не изъ состраданiя. Совсмъ нтъ, но потому что онъ сильне меня. Откажи я ему, онъ еще, пожалуй, приколотилъ-бы меня своими кулачищами.
Да, какъ же! Состраданiе! Во мн злость кипла. Мн хотлось задушить его своими руками, стараго вора! Хотлось тутъ же растоптать его.
Я чувствую, какъ сердце мое переполнено бшенствомъ и горечью. Ужь не лопнулъ ли во мн пузырь съ жолчью. Смерть длаетъ человка злымъ.

XXV

Они привели меня въ какую-то каморку, въ которой ничего нтъ, кром стнъ да дверей, со множествомъ замковъ и засововъ, конечно.
Я спросилъ столъ, стулъ и все что нужно для письма. Мн принесли все это.
Потомъ я спросилъ постель. Тюремщикъ поглядлъ на меня тмъ вопросительнымъ взглядомъ, который такъ и говорилъ: — а зачмъ бы это?
Однакожъ, они поставили мн въ уголку складную постель. Но въ то же время поставили и жандарма въ мою комнату, какъ говорятъ они. Ужь не боятся ли они, что я удавлюсь матрацомъ?

XXVI

Десять часовъ теперь.
О бдная моя малютка! еще шесть часовъ и я умру! Стану какою-то поганою массой, которую будутъ волочить по холоднымъ столамъ клиникъ, голова, съ которой снимутъ маску, туловище, которое станутъ разскать, а остатки, какiе будутъ, положутъ въ гробъ и все вмст свезутъ на Кламарскую живодерню.
ВРтъ-что они сдлаютъ съ отцомъ твоимъ, эти люди, изъ которыхъ ни одинъ не питаетъ ко мн ненависти, которые вс жалютъ и вс могли бы спасти меня. Они меня убьютъ, понимаешь ли это, Маша? убьютъ хладнокровно, съ церемонiей, ради общаго блага! О, Боже мой, Боже мой!
Бдная малютка! Твоего отца, который такъ любилъ тебя, твоего отца, который цаловалъ твою бленькую, благоуханную шейку, который рукою безпрестанно гладилъ тебя по кудрявымъ волосикамъ, какъ по шолку, который бралъ твое миленькое, кругленькое личико въ руку, заставлялъ скакать тебя на своихъ колняхъ, а по вечерамъ складывалъ твои крошечныя ручки, чтобъ ты молилась Богу.
Кто-жъ теперь будетъ съ тобою все это длать? Кто будетъ любить тебя? У другихъ дтей, твоихъ ровестниковъ, будутъ отцы, у тебя одной не будетъ. Какъ отвыкнешь ты, дитя мое, отъ ёлки, отъ гостинцевъ, прекрасныхъ игрушекъ, конфектъ и поцлуевъ?
Какъ отвыкнешь ты, несчастная сиротка, отъ питья и ды?
Охъ, еслибъ эти присяжные хоть увидли мою хорошенькую, маленькую Машу! Они поняли бы, что нельзя убить отца трехлтняго ребенка.
А когда она выростетъ, если только выростетъ, что съ нею будетъ? Отецъ ея останется однимъ изъ воспоминанiй парижскаго народонаселенiя. Она будетъ краснть за меня и за мое имя, ее презрятъ, отвергнутъ изъ-за меня, изъ-за меня, который любитъ ее каждымъ бiенiемъ своего сердца. О моя возлюбленная Маша, неужели правда, что ты будешь стыдиться и ужасаться меня?
Несчастный! Какое преступленiе я сдлалъ, и какое прступленiе я заставляю длать общество.
Охъ, неужели правда, что я умру до конца этого дня? Неужели правда, что это я умру? Этотъ глухой шумъ, эти крики на двор, эти волны веселаго народа, который уже валитъ на набережныя, жандармы, которые готовятся въ казармахъ, священникъ въ чорномъ плать, еще другой человкъ съ красными руками, все это для меня! Я буду умирать! я, который вотъ здсь, который живетъ, двигается, дышетъ, сидитъ за этимъ столомъ, похожимъ на всякiй другой столъ, я наконецъ, тотъ самый, котораго я осязаю, чувствую и котораго платье собралось вотъ въ эти самыя складки.

XXVII

Еслибъ еще знать, какъ все это устроено, и какъ тамъ умираютъ! но… Ужасно! я этого не знаю.
Названiе этой вещи страшно, и я не понимаю, какъ могъ до сихъ-поръ выговаривать и писать его.
Сочетанiя этихъ девяти словъ, ихъ видъ, физiономiя уже пробуждаютъ страшную мысль, и у несчастнаго доктора, который изобрлъ эту машину было роковое имя.
Образъ, въ который я воплощаю это отвратительное слово, темный, неопредленный и тмъ-боле ужасный образъ. Что ни слогъ, то какъ-будто часть машины. Безперстанно строю и перестраиваю въ воображенiи чудовищный помостъ.
Не смю никого спросить, но вдь ужасно не знать что это такое, и какъ за это взяться. Должно-быть тамъ есть пружина, и заставятъ лечь ничкомъ… Ахъ! волосы у меня посдютъ, прежде чмъ упадетъ голова.

XXVIII

А вдь я ее разъ видлъ.
Разъ утромъ, часу въ одиннадцатомъ я прозжалъ въ карет Гревскою площадью. Вдругъ карта остановилась.
Площадь была полна народа. Я высунулъ голову изъ окошка. Чернь волновалась на Грев и на набережныхъ: мужчины, дти, женщины стояли на парапет.
Повыше головъ, виднлось нчто въ род красной деревянной эстрады, которую сколачивали три человка.
Въ этотъ самый день назначена была казнь одного преступника, и машина строилась.
Ничего не разглядвъ, я отворотилъ глаза. Возл кареты стояла женщина и говорила ребенку.
— Смотри! Видишь, ножъ плохо скользитъ, такъ они смазываютъ пазы сальнымъ огаркомъ.
А, несчастный! на этотъ разъ ты не отворотишь головы своей!

XXIX

Помилованье! Помилованье! мн можетъ-быть еще будетъ помилованье. Король ни чего противъ меня не иметъ. Пусть позовутъ ко мн моего адвоката! скоре адвоката! Я хочу на каторгу. Пять лтъ на каторг, куда не шло — или двадцать лтъ — или навкъ съ красными клеймами. Только жизнь мн пощадите!
Каторжникъ движется, ходитъ, чувствуетъ, — видитъ, наконецъ, солнце.

XXX

Опять пришелъ священникъ.
У него сдые волосы, взглядъ кроткiй и ласковый, доброе и почтенное лицо: это въ самомъ-дл премилый и предобрый человкъ. Ныньче утромъ, я самъ видлъ, какъ онъ роздалъ заключеннымъ вс деньги изъ своего кошелька. Отчего же въ его голос нтъ ничего, что бы двигало и само двигалось? Отчего онъ и до-сихъ-поръ еще ничего не сказалъ мн, чтР затронуло бы во мн умъ или сердце?
Ныньче утромъ я былъ самъ не свой. Я едва слышалъ, чтР онъ говорилъ мн. Однакожъ мн показалось, что слова его были безполезны, и я оставался равнодушенъ: они скользили, какъ этотъ холодный дождь по этому стеклу.
И все же, когда онъ сейчасъ вошолъ ко мн, его видъ показался мн такимъ-прiятнымъ. Между всми этими людьми, сказалъ я самъ себ, это единственный человкъ, который еще остался для меня человкомъ. И я горячо сталъ жаждать добрыхъ и утшительныхъ словъ.
Мы оба сли, онъ на стул, я на постел. Онъ сказалъ мн: сынъ мой!… Сердце открылось во мн отъ этого слова. Онъ продолжалъ:
— Сынъ мой, врите ли вы въ Бога?
— Да, батюшка, отвчалъ я.
— Врите ли вы въ святую церковь, католическую, апостолическую и римскую?
— Очень охотно, сказалъ я.
— Сынъ мой, продолжалъ онъ, — вы, кажется, сомнваетесь. Тутъ онъ принялся говорить. Онъ долго говорилъ, насказалъ множество словъ, потомъ, когда счелъ нужнымъ окончить, онъ всталъ и въ первый разъ съ самаго начала рчи своей посмотрлъ на меня и спросилъ: — такъ какъ же?
Увряю, что я слушалъ его съ начала съ жадностiю, потомъ со вниманiемъ, а потомъ съ терпнiемъ.
Я такъ-же всталъ. — Милостивый государь, отвчалъ я ему, сдлайте милость, оставьте меня одного.
Онъ спросилъ меня: — когда мн придти?
— Я дамъ вамъ знать.
Тогда онъ вышелъ, не сказавъ ни слова, только поднялъ голову, какъ-будто говорилъ: — Безбожникъ!
Нтъ, какъ ни низко палъ я, но безбожникомъ не былъ, и Богъ свидтель, что я въ него врю. Но что сказалъ мн этотъ старикъ? ни одного слова прочувствованнаго, трогательнаго, ни одного слова выплаканнаго, вырваннаго изъ души, ничего, чтР бы исходило изъ его сердца и стремилось къ моему, ничего, что бы шло отъ него ко мн. Напротивъ, его рчь была какая-то безличная, вялая, примняемая ко всему и ко всмъ, напыщенная, гд нужно было глубины, плоская, гд требовалась простота: нчто въ род сантиментальнаго ‘слова’ или теологической элегiи. Кое-гд латинская цитата по латын. А тамъ пошолъ вызжать на Св. Августин, да на Св. Григорi. Сверхъ того, казалось, онъ говорилъ урокъ, уже разъ двадцать сказанный, или проходилъ какую-то тему, вытершуюся изъ памяти, отъ частаго употребленiя. И ни одного взгляда въ глазу, ни одного измненiя въ голос, ни одного жеста въ рукахъ.
Да и какъ могло быть иначе? Священникъ этотъ служитъ въ тюрьм. Служба его состоитъ въ утшенiи и въ увщеванiи, и онъ живетъ этимъ. Краснорчiе его обращено только на каторжныхъ, да на больныхъ. Онъ исповдуетъ ихъ и напутствуетъ, потому только, что служитъ Онъ состарлся, приготовляя людей къ смерти. Давно уже онъ отвыкъ отъ всего, что заставляетъ другихъ содрагаться, волосы его, хорошо-напудренные, н встаютъ дыбомъ, каторга и эшафотъ для него обыденныя вещи. Вроятно, у него есть писанная тетрадка: столько-то страничекъ каторжныхъ, столько-то для осужденныхъ на смерть. Наканун ему даютъ знать, что въ такомъ-то часу ему нужно будетъ напутствовать. Кого это? спрашиваетъ онъ, каторжника или осужденнаго? и пробгаетъ страничку, а потомъ приходитъ. Такимъ-образомъ, явствуетъ, что ссылаемые въ Тулонъ и ссылаемые на Греву для него общiя мста, и что самъ онъ общее мсто для нихъ.
О, пусть приведутъ ко мн какого-нибудь молодаго викарiя или любаго старика-священника изъ перваго встрчнаго прихода, пусть застанутъ его у своего очага, за чтенiемъ какой-нибудь книги, совершенно врасплохъ и скажутъ ему: — есть человкъ, который долженъ умереть, ступайте и утшьте его. Будьте при немъ, когда ему свяжутъ руки, когда ему обржутъ волосы, садитесь съ нимъ вмст въ телгу и распятiемъ заслоните отъ него палача, тряситесь вмст съ нимъ по мостовой до самой площади, пройдите съ нимъ сквозь ужасную толпу, жаждущую крови, обнимите его у подножiя эшафота и оставайтесь до-тхъ-поръ, пока голова его не будетъ тамъ, а тло здсь. — Пусть приведутъ его ко мн тогда, трепещущаго, содрогающагося отъ головы до ногъ, пусть бросятъ меня въ его объятiя, къ его ногамъ, и онъ заплачетъ, и мы оба заплачемъ, и онъ будетъ раснорчивъ, а я утшенъ, и сердце мое растаетъ на его сердц, и онъ приметъ мою душу, а я прiйму его Бога.
А этотъ добрый старичокъ… что онъ такое для меня? что я такое для него? Индивидуумъ изъ породы несчастныхъ, тнь, какихъ онъ много видывалъ, единица, которую слдуетъ прибавить къ числу экзекуцiй.
Можетъ-быть, я дурно длаю, что отталкиваю его, онъ-то и есть добрый, а я дурной человкъ. Увы! это не моя вина. Это мое дыханiе, дыханiе осужденнаго все портитъ и все заражаетъ.
Мн принесли закуску: они думали, что я въ ней нуждаюсь. Тонкiя и лакомыя блюда, цыплята, кажется, и еще что-то такое. Я попробовалъ сть, но первый же кусокъ выпалъ изо рта: такъ все это мн показалось горькимъ и вонючимъ.

XXXI

Вошолъ какой-то господинъ въ шляп, едва взглянулъ на меня, потомъ открылъ складной футикъ и сталъ мрить сверху до-низу каменныя стны, приговаривая очень-громко: ‘это такъ’ или: ‘нтъ, это не того’.
Я спросилъ у жандарма, кто это. Кажется, это архитекторскiй помощникъ, служащiй при тюрьм.
Однакожъ и его любопытство было затронуто. Онъ пошушукалъ что-то съ сопровождавшимъ его нумернымъ, потомъ пристально посмотрлъ на меня, съ небрежнымъ видомъ покачалъ головою и снова заговорилъ громко и снова замрилъ.
Кончивъ работу, онъ подошолъ ко мн и сказалъ звонкимъ голосомъ: — черезъ полгода, мой милый, эта тюрьма будетъ получше.
А жестъ его, казалось, прибавлялъ: а ты, голубчикъ, этого не увидишь. Очень жаль.
Онъ даже почти улыбался. Я даже ждалъ минуты, что онъ надо мной мило подтрунить, какъ трунятъ надъ молодою, въ вечеръ ея свадьбы.
Мой жандармъ, старый солдатъ съ шевронами, отвчалъ за меня: — милостивый государь, въ комнат покойника не говорятъ громко.
Архитекторъ ушолъ, а я остался какъ одинъ изъ камней, которые онъ мрилъ.

XXXII

А потомъ со мной случилась пресмшная исторiя.
Смнили моего старика-жандарма, которому я, неблагодарный эгоистъ, даже не пожалъ руки. Другой стоялъ на его мст: человкъ узколобый, съ бычьими глазами, съ безсмысленной рожей.
Впрочемъ, я его даже и не замтилъ. Я сидлъ за столомъ, спиною къ двери и старался руками освжить лобъ свой, мысли затмвали разсудокъ.
Легкiй ударъ по плечу заставилъ меня обернуться. Это мой новый жандармъ, съ которымъ мы остались наедин.
Вотъ какимъ образомъ онъ заговорилъ со мною.
— Преступникъ! Въ теб доброе сердце?
— Нтъ, отвчалъ я.
Крутой отвтъ, казалось, смутилъ его. Однакожъ, онъ продолжалъ, хотя и не безъ робости.
— Злымъ не бываютъ изъ одного удовольствiя.
— Какъ знать? возразилъ я. Если вы только это хотли сказать мн, оставьте меня.
— Извините, преступникъ, отвчалъ онъ. — Только два слова. Вотъ еслибъ вы могли составить счастье бдняка, и это вамъ бы ничего не стРило, неужели-бы вы не составили?
Я пожалъ плечами. — Вы, кажется, прямо изъ Шарантона? [Домъ умалишенныхъ] Нечего сказать, выбрали сосудъ изъ котораго хотите черпать счастiе. Мн, составить чье-либо счастiе?
Онъ понизилъ голосъ и принялъ таинственный видъ, который вовсе не шолъ къ его идiотской физiономiи.
— Да, преступникъ, да, счастiе! фортуну! Все это вы можете сдлать. Вотъ какимъ-образомъ: я бдный жандармъ. Служба тяжолая, жалованьице легонькое, а своя лошадь меня въ конецъ разоряетъ. Такъ вотъ, чтобъ уравновсить, я и взялся за лотерею. Надо-же промышлять чмъ-нибудь. Чтобъ выиграть, у меня до-сихъ-поръ нтъ только хорошихъ нумеровъ. Ужь гд не ищу я врныхъ, все падаютъ около. Возьму 76, выходитъ 77. Хоть тресни, не попадаю на настоящiе… — Потерпите ужь немножко, я сей-часъ кончу. — Теперь вотъ выходитъ для меня славная оказiя. Кажется, съ вашего позволенiя, преступникъ, вы ныньче того… Извстно ужь, что покойники, которыхъ такимъ-образомъ отправляютъ на тотъ свтъ, угадываютъ лотерею. Общайте завтра вечеркомъ зайдти ко мн, для васъ это вдь плевое дло? и скажите мн три нумерка, три хорошихъ, настоящихъ, а? — Я не боюсь мертвецовъ, не безпокойтесь. — Вотъ мой адресъ: Попенкурская казарма, лстница А, No 26 въ конц корридора. Вы вдь меня узнаете? — Пожалуй, хоть и ныньче вечеромъ, если это для васъ удобне.
Я, пожалуй, и не отвчалъ бы этой дубин, еслибъ безумная надежда не мелькнула въ ум моемъ. Въ отчаянныхъ положенiяхъ думаешь иногда волоскомъ перерзать цпь.
— Слушай, сказалъ я ему, ршившись притвориться, на сколько это возможно человку, готовящемуся къ смерти, — я, въ самомъ-дл, могу тебя сдлать богаче самого короля, доставить теб миллiоны, только съ условiемъ.
Онъ вытарищилъ свои безсмысленныя бльмы.
— Съ какимъ? съ какимъ? Все, что прикажете, преступникъ.
— Вмсто трехъ нумеровъ общаю теб четыре. Помняемся платьями.
— Только-то! вскричалъ онъ, растегивая первыя пуговицы мундира.
Я всталъ со стула. Я слдилъ за всми его движенiями, сердце мое билось, я видлъ уже, какъ отворялись двери передъ жандармскимъ мундиромъ, видлъ и площадь, и улицу, и Палату Юстицiи за собою.
Но вдругъ, онъ повернулся ко мн съ нершительнымъ видомъ: — А вы отсюда не уйдете?
Я понялъ, что все погибло. Однакожъ я рискнулъ употребить еще одно усилiе, пребезполезное и пребезумное.
— Конечно уйду, но твоя карьера сдлана…
Онъ перебилъ меня.
— Ишь ты! Какъ-же! А нумерки-то! Чтобъ они были настоящiе, нужно, чтобъ вы умерли.
Я снова слъ, уничтоженный и убитый еще одною несбывшеюся надеждою.

XXXIII

Я сомкнулъ глаза, закрылъ ихъ руками и употребилъ вс усилiя, чтобъ забыть настоящее въ прошедшемъ. Между-тмъ какъ я мечтаю, воспоминанiя дтства и первой молодости встаютъ передо мною одно за другимъ, кроткiя, тихiя, смющiяся, какъ какiе-то цвточные острова надъ этой бездной чорныхъ и смутныхъ мыслей, которыя бушуютъ въ моемъ мозгу.
Я снова вижу себя ребенкомъ, школьникомъ вчно-смющимся, румяннымъ, вижу какъ я бывало играю, бгаю, кричу въ большой, зеленой але того запущеннаго сада, гд протекли мои первые годы, прежняго прiюта монахинь, надъ которымъ возвышается свинцовой головою темный куполъ Валь-де Граса.
А потомъ, четыре года спустя, я все еще тамъ, все еще ребенокъ, но уже задумчивый и страстный. Есть двочка въ уединенномъ саду.
Маленькая больше-глазая испанка съ длинными волосами, съ смуглою, золотистою кожей, съ краснымъ ротикомъ и розовыми щечками, четырнадцати-лтняя андалузка Пепа.
Матери наши пустили насъ побгать вмст, мы пошли погулять.
Намъ весело играть: мы разговариваемъ, дти одного возраста, но разныхъ половъ.
А между-тмъ, и года нтъ, какъ мы бгали и боролись вмст. Я ссорился съ Пепитой за лучшее яблоко на яблон, бивалъ ее за птичье гнздо. Она плакала, я говорилъ: по-дломъ! и мы оба шли жаловаться другъ на друга нашимъ матерямъ, которыя обвиняли насъ громко и оправдывали про себя.
А теперь, она идетъ со мною подъ-руку, и я горжусь этимъ, и я взволнованъ. Идемъ мы медленно, говоримъ тихо. Она роняетъ платокъ, и я его поднимаю. Руки наши трепещутъ отъ соприкосновенiя. Она говоритъ мн о птичкахъ, о звзд, которая блеститъ вонъ тамъ, о розовомъ закат за деревьями, или о своихъ пансiонскихъ подружкахъ, о своемъ платьиц и лентахъ. Мы высказываемъ вещи невинныя, а сами оба краснемъ. Двочка стала двушкой.
Это было лтнимъ вечеромъ. Мы стояли подъ каштанами, въ самомъ конц сада. Посл одного изъ долгихъ молчанiй, наполнявшихъ наши прогулки, она вдругъ оставила мою руку и сказала: Побжимте!
Я какъ-будто вижу ее: она была вся въ чорномъ, въ траур по своей бабушк. Въ голов у ней промелькнула дтская мысль, Пепа снова стала Пепочкой, и сказала мн: Побжимте!
И она побжала передо мной съ своей талiей, тонкой, какъ у пчелы, и съ маленькими ножками, которыя поднимали ей платье повыше щиколки. Я бжалъ за ней, втеръ отъ движенiя взвивалъ иногда ея чорную пелеринку, изъ-подъ которой сверкала смуглая и свжая спинка.
Я былъ вн себя. Я нагналъ ее у стараго разрушившагося колодца, схватилъ за талiю, по праву побды, и посадилъ на дерновую скамью, она не сопротивлялась. Она дышала скоро и хохотала. Я былъ задумчивъ и смотрлъ на ея чорные зрачки сквозь ея чорныя рсницы.
— Садитесь тутъ, сказала она. Теперь еще свтло, почитаемъ что-нибудь. Есть у васъ какая-нибудь книга?
Со мною былъ второй томъ Путешествiй Спаланцани. Я раскрылъ наудачу, слъ поближе къ ней, она прислонилась плечомъ къ моему плечу, и мы стали читать, каждый про-себя, одну и туже страницу. Когда нужно было перевернуть листикъ, ей всегда приходилось ждать меня. Умъ мой отставалъ отъ ея ума. — Вы еще не кончили? говорила она, а я еще только начиналъ.
А головы наши смыкались, волосы смшивались, дыханiя сближались, и уста наши тоже.
Когда намъ снова вздумалось продолжать чтенiе, небо уже сверкало звздами.
— Ахъ, мамаша, мамаша, сказала она, войдя въ домъ, ужь какъ-же мы набгались!
Я же былъ молчаливъ. — Ты что-то все молчишь, сказала мн мать, — теб, видно, скучно. У меня былъ рай въ сердц.
Объ этомъ вечер я буду помнить всю свою жизнь.
Всю свою жизнь!

XXXIV

Пробилъ который-то часъ: мн худо слышится бой часовъ. У меня стоитъ какой-то шумъ въ ушахъ, какъ будто рокотъ органа, это шумятъ мои послднiя мысли.
Въ эту важную минуту, когда я собираю самого себя въ своихъ воспоминанiяхъ, я съ ужасомъ встрчаю въ нихъ мое преступленiе, и мн хотлось бы еще боле раскаяться. До осужденiя своего, я больше каялся, съ-тхъ-же-поръ, кажется, въ мозгу моемъ осталось только мсто для мыслей о смерти. А между-тмъ, я хотлъ-бы много каяться.
Когда я подумаю о своей прошедшей жизни и дойду до удара топоромъ, который сей-часъ ее окончитъ, я содрогаюсь какъ отъ мысли, совершенно для меня новой. Мое прерасное дтство! моя прекрасная молодость! золотая ткань съ концомъ, запачканнымъ кровью. Между тогда и теперь, цлая рка крови: его крови и моей.
Если кто-нибудь прочтетъ мою исторiю, то никто не повритъ, чтобъ посл столькихъ лтъ невинности и счастiя могъ наступить такой проклятый годъ, начавшiйся преступленiемъ и кончающiйся казнiю: подумаютъ, что это какая-то разрозненная сказка.
А все же, жалкiе законы и жалкiе люди, я не былъ злымъ человкомъ.
Охъ, умереть черезъ нсколько часовъ и думать, что годъ тому назадъ, въ этотъ самый день, я былъ свободенъ и чистъ, длалъ свои осеннiя прогулки, бродилъ подъ деревьями и ногами шевелилъ листья.

XXXV

Думать, что въ эту самую минуту, тутъ, около меня, въ домахъ, окружающихъ палату и Греву, да и везд въ Париж, люди ходятъ и хлопочутъ, говорятъ и смются, читаютъ журналы, думаютъ о своихъ длахъ, купцы продаютъ, двушки готовятъ себ платье для сегодняшняго бала, матери играютъ съ дтьми своими!

XXXVI

Я помню, какъ однажды, ребенкомъ, я ходилъ смотрть Нотрдамскiй колоколъ.
Я уже изнемогъ и отъ восхожденiя по темной, улиткообразной лстниц, и отъ перехода по легкой галлере, соединяющей дв башни, и оттого, что увидалъ весь Парижъ у себя подъ ногами, — когда вошолъ въ каменную клтку съ деревянными перекладинами, на которыхъ виситъ колоколъ съ своимъ тысячефунтовымъ языкомъ.
Съ трепетомъ подвигался я по разщелявшимся доскамъ, издали посматривая на этотъ колоколъ, знаменитый у дтей и у парижскаго народа, и не безъ ужаса замчая, что кровля, крытая черепицей, навсами своими спускалась на одинъ уровень съ моими ногами. Въ отверстiе я видлъ, какъ-будто съ птичьяго полета, Нотрдамскую площадку и прохожихъ не крупне муравья.
Вдругъ, громадный колоколъ загудлъ, сильная вибрацiя потрясла воздухъ, заставила дрожать тяжолую башню. Полъ запрыгалъ на балкахъ. Гулъ чуть было не опрокинулъ меня, я зашатался, готовый упасть, готовый съхать внизъ по черепичнымъ свсамъ крыши. Отъ ужаса я легъ на доски пола, крпко цпляясь за нихъ обими руками, безъ словъ, безъ дыханiя, съ страшнымъ гуломъ въ ушахъ и съ пропастью подъ глазами, гд суетилось столько прохожихъ спокойныхъ и счастливыхъ.
Такъ вотъ мн кажется, что я теперь лежу подъ колоколомъ. Меня какъ-будто что-то оглушило и ослпило въ одно и тоже время. Как-будто какой-то колокольный гулъ потрясаетъ пустоты моего мозга, ту спокойную и гладкую жизнь, которую я покинулъ и гд другiе люди снуютъ еще, я вижу только издали, сквозь щели какой-то пропасти.

XXXVII

Отель-де-Виль зловщее зданiе.
Съ остроконечной и крутой крышей, съ странной колоколенкой, съ большими блыми часами, съ маленькими колонками у каждаго этажа, съ тысячью оконъ, съ лстницами, обшмыганными шагами, съ двумя арками, направо и налво, — оно стоитъ на одномъ уровн съ Гревой, мрачное, хмурое съ фасадомъ, изглаженнымъ годами, и такое черное, что черно и на солнце.
Въ день казни, оно изрыгаетъ жандармовъ изъ всхъ дверей и воротъ, и смотритъ на осужденнаго всми своими окнами.
А вечеромъ, часы его, указавшiе минуту казни, горятъ освщонные на черномъ фасад.

XXXVIII

Теперь часъ съ четвертью.
Вотъ что я чувствую въ эту минуту:
Страшная головная боль. Холодъ въ поясниц, лобъ въ огн. Каждый разъ, что встаю или наклоняюсь, мн кажется, что какая-то жидкость переливается у меня въ голов и заставляетъ мозгъ биться о стнки черепа.
По мн пробгаетъ судорожная дрожь, а по временамъ перо падаетъ изъ рукъ, какъ отъ галваническаго сотрясенiя.
Въ глазахъ рзь, какъ будто я былъ въ дыму.
Локти ноютъ.
Еще два часа и сорокъ пять минутъ, и я вылечусь.

XXXIX

Они говорятъ, что это ничего, что страданiй никакихъ нтъ, что это конецъ тихiй, что такая смерть очень упрощена.
А что же такое эта шестинедльная агонiя, это ежедневное хрипнiе? Что же такое муки этого невознаградимаго дня, который идетъ такъ медленно и такъ скоро? Что же такое эта лстница пытокъ, кончающаяся эшафотомъ?
Разв это не значитъ страдать?
Разв это не тже содраганiя, когда кровь точится капля по капл, или когда умъ гаснетъ мысль за мыслью?
А потомъ, уврены ли они, что въ самомъ-дл не страдаешь? Кто сказалъ имъ это? Видано ли, чтобъ отрубленная голова стала вдругъ, вся въ крови, на краю короба и закричала народу: это не больно!
Или есть покойники ихъ издлiя, которые приходили потомъ къ нимъ и благодарили ихъ, что дескать это славно придумано. Продолжайте поступать такъ. Механизмъ превосходный!
Ничего! Пустяки! Меньше минуты, меньше секунды, и всему конецъ. — Да поставили ли они себя хоть разъ въ жизни въ положенiе того, кто тамъ лежитъ, въ то время какъ падаетъ тяжолое острiе, впивается въ мясо, рветъ нервы, ломаетъ позвонки? Что за важность! Полсекунды! и боль исчезла… Ужасъ!

XL

Странно, что я поминутно думаю о корол. Какъ бы я ни старался не думать, какъ бы ни трясъ головой, какой-то голосъ въ ушахъ говоритъ мн безпрестанно:
— Есть въ этомъ же самомъ город, въ это же самое время и не очень далеко отсюда, въ другихъ палатахъ человкъ, у котораго тоже часовые стоятъ у дверей, человкъ единственный какъ и ты въ народ, съ тою разницею, что онъ также высоко поставленъ, какъ ты низко. Вся жизнь его, минута за минутой, есть ничто иное какъ слава, величiе, роскошь, могущество. Все вокругъ него любовь, преданность, уваженiе. Голоса самые громкiе притихаютъ въ разговор съ нимъ, и склоняются самыя гордыя головы, подъ руками у него только шолкъ да золото. Въ эту минуту, у него, можетъ-быть, какой-нибудь совтъ министровъ, гд вс съ нимъ согласны, или онъ думаетъ о завтрашней охот, о ныншнемъ бал, увренный, что праздникъ придетъ въ свое время, что другiе уже трудятся ради забавъ его. И этотъ человкъ изъ такой же плоти и такихъ же костей какъ и ты! — И чтобъ въ эту же минуту рушился отвратительный эшафотъ, чтобъ теб все было возвращено, жизнь, свобода, состоянiе, семья, ему стоитъ только написать этимъ перомъ семь буквъ своего имени внизу листка бумаги, или встртить въ своей карет твою телгу! Онъ же добръ! онъ, можетъ-быть, и самъ хочетъ этого, а между-тмъ ничего этого не будетъ.

XLI

Ну такъ что жъ! не станемъ унывать передъ смертiю, ухватимся обими руками за эту страшную идею и посмотримъ ей прямо въ лицо. Пусть она скажетъ намъ, чтР она такое, чего отъ насъ хочетъ, будемъ переворачивать ее во вс стороны, будемъ по складамъ складывать загадку и заране посмотримъ въ могилу.
Мн кажется, что только закроются глаза, я увижу необъятный свтъ, бездны свта, въ которыхъ духъ мой будетъ безконечно вращаться. Мн кажется, что небо тогда заблещетъ собственнымъ блескомъ, что свтила будутъ на немъ темными пятнами и вмсто того, чтобъ быть, какъ для живыхъ глазъ, золотыми блестками на черномъ бархат, покажутся чорными точками по золотой ткани.
Или, несчастный я человкъ, это будетъ, можетъ быть, отвратительная глубокая пропасть, со стнами окутанными мракомъ, и въ которой я буду безпрерывно падать, видя какъ въ темнот копышатся какiя-то формы.
Или, пробудясь посл удара, я, можетъ быть, буду ползать во мрак на какой-нибудь ровной и мокрой поверхности, вертясь, подобно голов, которая катится. Мн кажется, что поднимется вихрь, который будетъ катить меня, и что я по временамъ стану сталкиваться съ другими катящимися головами. Мстами будутъ попадаться лужи и ручьи неизвстной и теплой жидкости: все покажется чорнымъ. Когда глаза мои, въ то время какъ я буду вертться, обратятся кверху, они увидятъ только темное небо, густые слои котораго будутъ тяготть надъ ними, а вдали, на самомъ конц, большiе столпы дыма, черне чмъ самый мракъ. Они увидятъ также, среди ночи, какъ будутъ летать красненькiя искорки, которыя, по приближенiи, станутъ огненными птицами, — и все это цлую вчность.
Можетъ статься также, что въ извстные сроки мертвецы Гревы въ темныя зимнiя ночи станутъ собираться на своей площади. Это будетъ блдная и кровавая толпа, и я отъ нея не отстану. Луна спрячется, и говорить мы будемъ шопотомъ. Отель-де-Виль встанетъ, съ своимъ вывтрившимся фасадомъ, дырявою крышею и съ часами, безжалостными ко всмъ. А на площади воздвигается адская гильотина, на которой дьяволъ казнитъ палача: это будетъ утромъ въ четыре часа. Мы въ свою очередь сдлаемся толпою.
Очень вроятно, что такъ все и будетъ. Но если мертвецы приходятъ, то въ какихъ образахъ приходятъ они? Что сохраняютъ они изъ своего тла, неполнаго, изуродованнаго? Что они избираютъ? Является ли привиднiе въ вид головы или туловища?
И что длаетъ смерть съ нашей душою? какую природу оставляетъ ей? Что отнимаетъ, и что даетъ ей? Куда дваетъ ее? Ссужаетъ ли иногда ее глазами плоти, чтобъ смотрть на землю и плакать?
О, священника! священника! который бы зналъ это! Я хочу видть священника и цловать распятiе!
Боже мой, все тотъ же!

XLII

Я попросилъ у него позволенiя соснуть и бросился на постель.
И въ самомъ-дл, въ голов у меня было столько крови, что я заснулъ. Это мой послднiй сонъ въ этомъ род.
Мн снилось.
Мн снилось, что была ночь, и что я былъ у себя въ кабинет съ двумя или съ тремя прiятелями, какими не помню.
Жена моя лежала подл, въ спальн, и спала съ нашимъ ребенкомъ.
Мы говорили въ полголоса, и то что мы говорили, пугало насъ.
Вдругъ, мн послышался гд-то, въ другихъ комнатахъ шумъ: шумъ слабый, странный, неопредленный.
Друзья мои слышали его, также какъ я. Мы стали прислушиваться: какъ-будто кто глухо отпиралъ замокъ, или потихоньку пилилъ засовы.
Было что-то ужасавшее насъ: мы испугались. Подумали было, что это воры забрались ко мн въ такой позднiй часъ ночи.
Ршено было идти посмотрть. Я всталъ, взялъ свчку: друзья мои пошли за мною.
Мы прошли спальню: жена моя спала съ ребенкомъ.
Ввошли въ гостиную. Ничего. Портреты неподвижно висли въ золотыхъ рамахъ на красныхъ обояхъ. Мн показалось, что дверь изъ гостиной въ столовую была не на своемъ мст.
Мы вошли въ столовую, обошли ее кругомъ. Я шолъ впереди. Дверь въ сни была крпко заперта, окна тоже. У печки я увидлъ, что шкапъ съ бльемъ былъ отверенъ, и что дверца была откинута на уголъ стны, какъ-будто для того, чтобъ скрыть что-то.
Это меня удивило. Мы подумали, что за дверью кто-то спрятался.
Я хотлъ притворить ее: она не давалась. Удивленный, я рванулъ сильне, она подалась внезапно и открыла маленькую старушонку, съ висящими руками, съ закрытыми вками, неподвижно-стоявшую и будто приклеенную къ углу стны.
Все это было до того отвратительно, что отъ одного воспоминанiя волосы у меня становятся дыбомъ.
Я спросилъ у старухи: что вы здсь длаете?
Она не отвчала.
Я спросилъ ее: кто вы такая?
Она не отвчала, не тронулась съ мста и не раскрыла глазъ.
Друзья сказали: — это, вроятно, сообщница тхъ, что вошли сюда съ злымъ умысломъ, они бжали, услышавъ шаги наши, она, вроятно, не могла бжать и спряталась здсь.
Я снова спросилъ ее, она оставалась безъ голоса, безъ движенiя, безъ взгляда.
Одинъ изъ насъ толкнулъ ее: она упала.
Она упала, какъ кусокъ дерева, какъ мертвое тло.
Мы шевелили ее ногами, потомъ двое изъ насъ подняли ее и снова прислонили къ стн. Она не подавала признака жизни. Ей кричали въ ухо: она оставалась нма, какъ глухая.
Однакожъ, мы теряли терпнiе и раздраженiе стало проглядывать изъ нашего страха. Одинъ изъ насъ сказалъ: свчку ей подъ подбородокъ. Я поднесъ ей зажженную свчку подъ самый подбородокъ. Тогда она открыла на половину одинъ глазъ, глазъ пустой, мутный, ужасный и который не смотрлъ.
Я принялъ свчку и сказалъ: — А! Наконецъ-то! Заговоришь ли ты, старая вдьма? кто ты?
Глазъ закрылся, какъ-будто самъ собою.
— Ну, ужь это черезъ-чуръ! сказали другiе. Опять свчку, опять! Она заговоритъ у насъ!
Я снова подставилъ подсвчникъ подъ бороду старухи.
Тогда она медленно открыла два глаза, посмотрла на всхъ насъ поодиночк, потомъ, вдругъ нагнувшись, задула свчку ледянымъ дыханьемъ. Въ туже минуту я почувствовалъ, какъ три острые зуба впились во мрак въ мою руку.
Я проснулся, дрожа всмъ тломъ и облитый холоднымъ потомъ.
Добрый священникъ сидлъ у моей постели и читалъ молитвы.
— Долго я спалъ? спросилъ я его.
— Сынъ мой, отвчалъ онъ, вы спали часъ. Къ вамъ привели вашего ребенка: она ждетъ васъ тамъ, въ сосдней комнат. Я не веллъ васъ будить.
— О, закричалъ я. Дочь! Дайте мн дочь мою!

XLIII

Она такая свженькая, розовенькая, у нея такiе большiе глаза — прехорошенькая двочка!
На нее надли платьице, которое къ ней очень идетъ.
Я схватилъ ее, поднялъ, посадилъ ее къ себ на колна, цловалъ ее волосы…
Почему же она не съ матерью? — Мать больна, бабушка тоже. Это хорошо.
Она смотрла на меня удивленными глазами. Она давалась и ласкать себя, и обнимать, и цловать, но иногда бросала безпокойные взгляды на свою няню, которая плакала въ уголку.
— Маша! говорилъ я, голубчикъ мой Маша!
Я сильно прижалъ ее къ груди, переполненной рыданiями. Она слабо вскрикнула: — О, вы мн сдлали больно, сударь! сказала она.
Сударь! Вотъ уже скоро годъ, какъ она не видала меня, бдное дитя мое. Она забыла меня, забыла мое лицо, рчь, звукъ голоса, да и кто узналъ бы меня съ этой бородой, въ этомъ плать, и такого блднаго? И вотъ я уже вытертъ изъ этой памяти, единственной, въ которой хотлъ бы еще жить. Какъ! я боле уже не отецъ, я осужденъ не слышать боле дтскаго слова, которое такъ сладко, что не остается въ язык взрослыхъ: папа!
И однакожъ, услышать его хоть одинъ разъ изъ этихъ устъ, одинъ только разъ, — вотъ все чего я просилъ за сорокъ лтъ жизни, которые у меня отнимаютъ.
— Послушай, Маша, сказалъ я ей, собравъ ея крошечныя рученки въ мою руку, — неужели ты меня не знаешь?
Она посмотрла на меня своими прекрасными глазами и отвтила: — конечно, нтъ.
— Смотри хорошенько, повторилъ я. Неужели, въ самомъ-дл, не знаешь кто я такой?
— Знаю, отвчала она: господинъ.
Увы! любить горячо одно только существо въ мiр, любить его всею своей любовью, видть его передъ собою, знать что оно на васъ смотритъ, говоритъ съ вами, отвчаетъ вамъ и не узнаетъ васъ! хотть отъ одного его только утшенiй и видть, что оно одно только не понимаетъ, какъ вы нуждаетесь въ нихъ передъ скорою смертью.
— Маша, есть у тебя отецъ?
— Есть.
— Есть! такъ гд же онъ?
Она подняла на меня удивленные глазки: — ахъ, вы не знаете? Онъ умеръ.
Тутъ она закричала: я чуть не уронилъ ее.
— Умеръ, сказалъ я. Знаешь ли ты, Маша, что это такое умеръ?
— Да-съ, отвчала она: онъ въ земл и на неб.
И потомъ сама прибавила:
— По утрамъ и вечерамъ я всегда молюсь за него, на колнахъ у мамаши.
Я поцловалъ ее въ лобъ. — Скажи-ка, Маша, мн твою молитву.
— Это нельзя. Молитву не говорятъ днемъ. Приходите ныньче вечеромъ къ намъ, я вамъ прочту ее.
Съ меня было довольно. Я перебилъ ее:
— Маша, я твой отецъ.
— А! сказала она.
— Хочешь, чтобъ я былъ твоимъ папашей? прибавилъ я.
Она отвернулась. — Нтъ! мой папаша былъ гораздо лучше.
Я покрылъ ее поцлуями и слезами. Она силилась высвободиться изъ моихъ рукъ и кричала: вы колетесь своею бородою — мн больно.
Тогда я снова посадилъ ее на колна, не спуская глазъ съ нея, и потомъ спросилъ:
— Маша, умешь читать?
— Умю, отвчала она. Я умю читать. Мамаша заставляетъ меня читать буквы!
— Ну-ка, почитай немножко, сказалъ я, показывая на бумагу, которую она мяла въ маленькихъ ручонкахъ.
— Она подняла свою хорошенькую головку. — Я умю читать только басни.
— Нужды нтъ, попробуй, ничего!
Она развернула бумагу и начала складывать, указывая пальчикомъ: — П, Р, И, при, Г, О, го, В, О, Р, Ъ, воръ. Приговоръ
Я вырвалъ у нея бумагу. Она читала мн мой смертный приговоръ. Нянька дорогой купила его за су. Мн онъ стоитъ подороже!
Нтъ словъ для передачи того, что я чувствовалъ. Порывъ мой испугалъ ее, она чуть не плакала, вдругъ, она мн сказала: отдайте жъ мою бумагу! Я буду играть ею!
Я отдалъ ее няньк. — Унесите ее.
И я упалъ на стулъ мрачный, покинутый, отчаянный!
Вотъ когда бы прiйти имъ, я боле ничмъ не дорожу, послдняя фибра моего сердца порвана. Теперь я годенъ для того, что они хотятъ длать.

XLIV

Добрые люди этотъ священникъ съ тюремщикомъ.
Мн показалось, что они прослезились, когда я веллъ унести своего ребенка.
Кончено. Теперь нужно укрпиться въ самомъ себ, и съ твердостiю подумать о палач, о телг, о жандармахъ, о толп на мосту, о толп на набережной, о толп на окнахъ, о всемъ что будетъ нарочно приготовлено для меня на этой зловщей площади, которая вся могла бы быть вымощена человческими головами, что на ней пали.
Кажется остается еще цлый часъ, чтобъ приготовиться ко всему этому.

XLV

Народъ будетъ хохотать, бить въ ладоши, апплодировать, и среди всхъ этихъ людей свободныхъ и неизвстныхъ тюремщикамъ, людей, которые съ какой-то радостью бгутъ теперь на казнь, въ этомъ множеств головъ, которыя покроютъ площадь, будетъ не одна голова, предназначенная рано или поздно послдовать за моей въ красный коробъ. И не одинъ изъ пришедшихъ ради меня, придетъ сюда нкогда ради самаго себя.
Для этихъ предназначенныхъ существъ на Гревской площади есть одно роковое мсто, центръ, притягивающiй къ себ, ловушка. И до тхъ-поръ они вертятся около, пока не попадутъ туда.
Милая Маша! Ее увели играть, она смотритъ теперь на толпу изъ фiакра и уже не думаетъ больше о томъ господин.
Можетъ-быть, у меня достанетъ еще времени написать для нея нсколько страницъ, для того чтобъ она прочла ихъ когда-нибудь и поплакала лтъ черезъ пятнадцать о ныншнемъ дн.
Да, необходимо, чтобъ она знала черезъ меня же мою исторiю и отчего имя, которое я ей оставляю, кровавое имя.

XLVII
Моя исторiя

Примчанiе издателя. — Не нашлись еще листки, которые слдовали за предыдущимъ. Можетъ-быть, какъ повидимому и доказываютъ послдующiе, осужденный не имлъ времени написать ихъ. Было уже поздно, когда эта мысль пришла ему въ голову.

XLVIII
Изъ одной комнаты Отель-де-Виля.

Изъ Отель-де-Виля!… — И такъ, я уже здсь. Невыносимый поздъ совершонъ. Площадь тутъ, и подъ моимъ окномъ кровожадный народъ горланитъ, ждетъ меня, хохочетъ.
Какъ ни крпился, какъ ни съеживался, сердце мн измнило. Когда я увидлъ поверхъ головъ эти дв красныя руки съ чернымъ треугольникомъ на конц, возвышающiяся между двухъ фонарей набережной, сердце мн измнило. Я потребовалъ позволенiя сдлать послднее признанiе. Меня привели сюда и пошли искать какого-нибудь королевскаго прокурора. Теперь я жду его, хоть что-нибудь да выиграно.
Вотъ какъ это было:
Пробило три часа, и мн объявили, что уже пора. Я дрожалъ, какъ-будто не объ этомъ одномъ думалъ цлые шесть часовъ, шесть недль, шесть мсяцевъ. На меня это произвело впечатлнiе чего-то вовсе неожиданнаго.
Опять повели меня по разнымъ корридорамъ, по разнымъ лстницамъ. Втолкнули меня въ нижнемъ этаж, между двухъ сторожекъ, въ какую-то залу, темную, тсную, едва освщаемую дождливымъ и туманнымъ днемъ. Посередин стоялъ стулъ. Мн велли садиться, я слъ.
У дверей и вдоль стнъ стояло нсколько человкъ, не считая священника и жандармовъ, кром-того, въ ней еще были три человка.
Первый, повыше и постарше, былъ мужчина плотный и краснолицый. Одтъ въ сюртукъ, на голов помятая треугольная шляпа. Это онъ.
Это палачъ, слуга гильотины. Двое другихъ были уже его слуги.
Только что я слъ, двое другихъ, какъ кошки, подкрались ко мн сзади, потомъ вдругъ я почувствовалъ холодъ стали въ волосахъ, и ножницы зачикали у меня надъ ухомъ.
Волосы, подрзаемые какъ ни попало, падали прядями на плеча мои, а человкъ въ треугольной шляп тихохонько смахивалъ своею жирною рукою.
Кругомъ шептались.
А на двор гудлъ страшный шумъ, какъ-будто какое-то сотрясенiе раскачало воздухъ. Я думалъ сначала, что это рка, по хохоту, который раздавался, я узналъ, что это была толпа.
Молодой человкъ, писавшiй у окна въ своемъ портфел, спросилъ у одного изъ тюремщиковъ: какъ называется то, что теперь длаютъ. — Туалетъ осужденнаго, отвчалъ тюремщикъ.
Я понялъ, что это все будетъ въ завтрашней газет.
Вдругъ, одинъ изъ прислужниковъ палача снялъ съ меня жилетку, а другой схватилъ об мои опущенныя руки, прикрутилъ ихъ къ спин, и я почувствовалъ, какъ узелъ веревки медленно, въ нсколько оборотовъ смыкалъ мои кулаки. Между-тмъ, другой развязывалъ мн галстухъ. Батистовая рубашка, единственная тряпица, оставшаяся у меня отъ прежняго житья, заставила его какъ-будто колебаться, потомъ онъ сталъ отрзывать воротничокъ.
При этой чудовищной предосторожности, отъ прикосновенiя стали, трогавшей мою шею, локти мои вздрогнули, и я глухо заскрежеталъ зубами, рука палача задрожала. — Милостивый государь, сказалъ онъ мн, извините! Не причинилъ ли я вамъ боли? — Эти палачи такой кроткiй народъ.
Толпа ревла все громче и громче.
Краснолиций толстякъ поднесъ ко мн платокъ, смоченный уксусомъ. — Благодарю васъ, сказалъ я как только могъ громче, не надо, я чувствую себя хорошо.
Тогда одинъ изъ нихъ нагнулся и тонкой веревкой связалъ мн ноги, такъ что я могъ длалъ только маленькiе шаги. Конецъ этой веревки былъ соединенъ съ тою, что связывала мн руки.
Потомъ толстякъ накинулъ мн на спину куртку, и связалъ рукава ея подъ моимъ подбородкомъ. Все, что нужно было сдлать, сдлали.
Тутъ священникъ подошолъ ко мн съ распятiемъ: — пойдемте, сынъ мой, сказалъ онъ мн.
Тогда помощники палача взяли меня подъ-руки, я всталъ, пошолъ, я былъ очень-слабъ и спотыкался, какъ-будто у меня на каждой ног было по два колна.
Въ эту минуту, наружная дверь отворилась настежъ. Бшеные крики, холодный воздухъ и блый свтъ, все это вмст хлынуло на меня. Изъ глубины темнаго корридора я вдругъ увидлъ все разомъ: сквозь дождь тысяча ревущихъ головъ, толпившихся въ безпорядк на главной лстниц палаты, на-право, наравн съ мостовой, рядъ жандармскихъ лошадей, стоявшихъ подъ низкими воротами, отчего мн видны были только ихъ ноги и груди, прямо противъ себя отрядъ солдатъ въ боевомъ порядк, на-лво заднюю часть телги, къ которой прислонена была крутая лстница. Отвратительная картина, хорошо обрамленная тюремною дверью.
Для этой страшной минуты я скоплялъ въ себ всю свою бодрость. Я сдлалъ три шага и былъ на порог корридора.
— Вотъ онъ! вотъ онъ! заревла толпа. Наконецъ, онъ выходитъ! Подъ самымъ носомъ у меня били въ ладоши. Самый любимый король — и тотъ былъ бы, кажется, холодне встрченъ.
Телга была обыкновенная, съ испитою клячей и съ возницей въ синей блуз съ красными разводами, какъ у бисетрскихъ огородниковъ.
Толстякъ въ треугольной шляп ползъ въ нее первый. — Здравствуйте, господинъ Сансонъ! кричали ребятишки, цплявшiеся за ршотчатую ограду. — За нимъ послдовалъ его помощникъ. — Браво, Марди! снова заорали ребятишки. Оба они сли на передней скамейк.
Очередь дошла до меня: я влзъ съ довольно-твердымъ видомъ. — Славно идетъ! сказала одна женщина возл жандармовъ. Эта жестокая похвала придала мн бодрости. Священникъ слъ со мною рядомъ. Меня посадили на задней скамейк спиною къ лошади. Дрожь взяла меня отъ этой послдней внимательности.
Умютъ и тутъ быть человколюбивыми.
Я поглядлъ кругомъ: жандармы спереди, жандармы сзади, а потомъ толпа, и опять толпа, цлое море головъ на площади.
Пикетъ конныхъ жандармовъ ждалъ меня у ршотчатой ограды палаты.
Офицеръ скомандовалъ. Телга, вмст съ своимъ кортежомъ, пришла въ движенiе, какъ-будто подталкиваемая ревомъ черни.
Миновали ограду. Когда телга повернула къ Мосту Мнялъ (Pont-au-Change), площадь разразилась криками, съ мостовой до самыхъ крышъ, и мосты и набережныя отвчали ей такъ, какъ-будто настало землетрясенiе.
На этомъ же самомъ мст, пикетъ, ждавшiй насъ, присоединился къ позду.
Шляпы долой! шляпы долой! кричали вмст тысячи ртовъ. — Какъ для короля.
Тогда я горько захохоталъ и сказалъ священнику: — у нихъ шляпы, а у меня голову.
хали шагомъ.
Цвточная набережная благоухала, день былъ рыночной. Купцы оставили для меня свои букеты.
Напротивъ, не много ближе четыреугольной башни, образующей уголъ дворца, есть трактиры, антресоли которыхъ были полны зрителями, чрезвычайно довольными своими хорошими мстами, особенно женщины. День ныньче хорошiй у трактирщиковъ.
Нанимали столы, стулья, помосты, телги. Все гнулось подъ зрителями. Продавцы человческой крови оглушали криками: — кто хочетъ мсто? — Бшенство овладло мною. Я хотлъ закричать имъ: кто хочетъ мое?
А телга все хала да хала. На каждомъ шагу толпа распадалась сзади нея, и я видлъ собственными помутившимися глазами, какъ она снова сходилась въ кучи на другихъ мстахъ моего пути.
При възд на Pont-au-Change, я случайно оглянулся назадъ съ правой стороны. Взглядъ мой остановился на противоположной набережной, и, по-верхъ домовъ, на башн чорной, уединенной, утыканной скульптурными украшенiями, на вершин которой я увидлъ въ профиль два каменныя чудовища. Не знаю, зачмъ спросилъ я у священника, что это за башня. Saint-Jacques-la-Boucherie, отвчалъ палачъ.
Не знаю, отчего, но не взирая на сумерки и частый и бловатый дождь, который стоялъ въ воздух, какъ гигантская паутина, ничто, никакая подробность не ускользнула отъ меня. Каждая изъ нихъ приносила мн свою пытку. Не выразишь словами моихъ ощущенiй.
На самой средин того же Pont-au-Change, который, не смотря на ширину, былъ такъ запружонъ народомъ, что мы едва двигались, ужасъ обуялъ меня. Я сталъ бояться (послднее тщеславiе), что упаду въ обморокъ.
Тогда я сталъ развлекать себя, чтобъ быть слпымъ и нмымъ ко всему, исключая священника, слова котораго, поминутно прерываемыя шумомъ, были едва слышны.
Я взялъ распятiе и приложилъ къ нему: — Сжалься надо мной, о мой Боже! сказалъ я и старался совершенно уйти въ эту мысль.
Но каждый толчокъ тряской телги будилъ меня. Потомъ, вдругъ, мн стало страшно-холодно. Дождь проникалъ мое платье и смачивалъ мн голову сквозь коротко-обстриженные волосы. — Вы это отъ холода дрожите, сынъ мой? спросилъ священникъ. — Да, отвчалъ я. Охъ, не отъ одного холода.
При поворот съ моста, женщины жалли меня за мою молодость.
Мы похали по роковой набережной. Я начиналъ уже ничего не видть, ничего не слышать. Вс эти голоса, эти головы у оконъ, у дверей, у ршотокъ, лавокъ, на фонаряхъ, эти зрители, жадные и жестокосердые, эта толпа, въ которой вс меня знали, а я никого не зналъ, эта дорога мощеная и стны облицованныя человческими лицами… Я опьянлъ, одеревенлъ, обезумлъ. Невыносима тяжесть такого множества остановившихся на васъ взглядовъ.
Я качался на скамь, не обращая даже вниманія на священника и на распятіе.
Среди окружившаго меня шума, я не отличалъ боле криковъ состраданiя отъ криковъ радости, смха отъ сожалнiй, голосовъ отъ шума — все это сливалось для меня въ одинъ общiй гулъ, который раздавался въ голов моей, какъ мдное эхо.
Глаза мои машинально читали вывски.
Разъ, меня взяло странное любопытство повернуть голову и посмотрть къ чему я приближался. Это была послдняя бровада духа. Но тло отказалось: шея какъ-будто окаменла у меня, какъ-будто заране умерла.
Я усплъ разглядть только съ лвой стороны за ркою, Нотрдамскую башню, скрывавшую собою другую. Это та, что съ флагомъ. На ней было много народу и оттуда, должно быть, хорошо видно.
А телга хала, все хала, а лавки проходили, а вывски мелькали, писанныя, рисованныя, позолоченныя, а чернь хохотала и топталась въ грязи, и я отдался чужой вол, какъ заснувшiй отдается грезамъ.
Вдругъ, рядъ лавокъ, занимавшихъ глаза мои, прекратился на углу площади, голосъ толпы сталъ громче, рзче, радостне, телга вдругъ остановилась, и я чуть-было не ткулся носомъ на доски. Священникъ поддержалъ меня. — Ободритесь! шепнулъ онъ мн. Тогда къ задку телги приставили лстницу, онъ подалъ мн руку, я сошолъ, потомъ сдлалъ шагъ, потомъ повернулся, чтобъ сдлать другой и не могъ. Между двухъ фонарей набережной я увидлъ страшную вещь.
О, это была дйствительность.
Я остановился, какъ-будто уже оглушонный ударомъ.
— Я имю сдлать послднее признанiе! закричалъ я слабымъ голосомъ.
Меня привели сюда.
Я потребовалъ, чтобъ меня оставили написать духовное завщанiе. Они развязали мн руки, но веревка здсь, наготов, а остальное внизу.

XXLI

Судья, коммисаръ, чиновникъ какой-то, кто-то въ этомъ род, пришолъ ко мн. Я сталъ просить у него помилованiя, простирая къ нему руки и валяясь въ ногахъ его. Онъ спросилъ меня съ зловщей улыбкой, въ этомъ ли собственно заключалось то, что я хотлъ сообщить ему.
Простите меня! Простите! повторилъ я, или, ради Бога, хоть пять минутъ отстрочки! Какъ знать? Помилованiе можетъ прiйти еще! Ужасно умирать въ мои лта такимъ образомъ! Помилованiе приходило въ послднюю минуту: это часто случалось. А кому же сдлать помилованiе, милостивый государь, какъ не мн?
Проклятый палачъ! Онъ подошолъ къ судь и сказалъ ему, что экзекуцiя должна быть совершена въ извстный часъ, что этотъ часъ близокъ, что онъ, наконецъ, отвчаетъ за все это, что, сверхъ того, идетъ дождь и она можетъ заржавть.
— О, ради Бога, одну только минуту! Помилованiе можетъ прiйти еще! или я стану защищаться, я перекусаю всхъ…
Судья и палачъ вышли. Я остался одинъ. — Одинъ съ жандармами.
Охъ, ужасный народъ съ своими криками, какъ у гiенны! — Какъ знать, мн, можетъ-быть, удастся уйдти? спастись? еслибъ помилованье?… Не можетъ-быть, чтобъ не было помилованья!
А! бездльники! кажется уже они идутъ по лстниц.

Четыре часа.

Съ французскаго. М. ДОСТОЕВСКIЙ.

Список исправленных опечаток.

Стр. 85. ‘…вмсто произнесенной ими псни.’ вместо: ‘…вмсто произнесенной ими пни.’
Стр. 96. ‘На противоположной стн читаешь имя: Папавуанъ.’ вместо: ‘На противоположной стн читаешь имя: Папавуань.’
Стр. 106. ‘Недоумваю, почему они меня знали и какимъ образомъ могли узнать.’ вместо: ‘Недоумваю, почему они меня знали и какимъ обобразомъ могли узнать.’
Стр. 108. ‘Разъ прикованный къ цпи, человкъ становится дробью того отвратительнаго цлаго,…’ вместо: ‘Разъ прикованный къ цпи, человкъ становится дробью того отвратительнго цлаго,…’
Стр. 123. ‘- Я не думалъ, чтобъ вы говорили объ этомъ, прервалъ я его.
А о чемъ же еще?’
вместо: ‘- Я не думалъ, чтобъ вы говорили объ этомъ, прервалъ я его.
Я о чемъ же еще?’
Стр. 138. ‘Кого_это?’ вместо: ‘Когоэто?’
Стр. 165. ‘…все это сливалось для меня въ одинъ общій гулъ, который раздавался въ голов моей, какъ мдное эхо.’ вместо: ‘…все это сливалось для меня въ одинъ общій гулъ, который раздавался въ голов мой, какъ мдное эхо.’

——————————————-

Источник текста: журнал ‘Светоч’, 1860, No3, с. 79-166.
Исходник здесь: http://philolog.petrsu.ru/mdost/texts/translit/posledn/htm/posledn.htm
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека