Полудевы, Прево Марсель, Год: 1894

Время на прочтение: 198 минут(ы)

Марсель Прево
Полудевы

Глава 1

Мод, сидя за письменным столом в маленьком салоне, торопливо набрасывала телеграмму, а ее мать, мадам де Рувр, страдающая ревматизмом, полулежала в длинном кресле и читала английский роман.
Письменный стол, слишком низкий для высокого роста Мод, был темно-красного дерева и той старинной формы, которая изготавливается в Лондоне и в настоящее время популярна в Париже. На всей остальной мебели как в этом, так и в другом более обширном салоне, который виден был через большую арку без драпировки, лежал отпечаток английского вкуса, смешного, и немного антихудожественного, но принятого обществом, утомленного созерцанием образцов французского стиля последнего столетия. Тут были и лакированные гнутые стулья, белые и светло зеленые, и слишком широкие кресла красного дерева, с твердыми подушками, обитые сафьяном вместо шелка, и низенькие табуреты, портьеры под цвет обоев из тяжелой одноцветной материи, прикрывали легкие занавески с оранжевыми и зеленоватыми цветами, падали с карнизов глубокими прямыми складками, зеленовато-желтый ковер напоминал луг в подстриженном английском парке.
Вообще во всем убранстве комнаты был строго выдержан стиль последней моды. Квартира, занимавшая целый этаж, с пятнадцатью окнами по фасаду, находилась на втором этаже одного из тех громадных домов, которыми в последнее время парижские архитекторы обильно украсили множество улиц по соседству с площадью Этуаль. На одной из таких улиц — на улице Клебер, рядом с площадью Этуаль, и находился этот дом. В большие приемные дни и для балов в уровень каждого этажа подземная машина поднимала огромную подвижную площадку, занимавшую все пространство внутреннего двора, чем значительно увеличивались размеры квартиры. Обитательницы этой квартиры, (мадам Рувр, овдовевшая вскоре после развода, и дочери ее, Мод и Жакелин), имели отдельные помещения, выходившие на галерею, параллельную главному фасаду.
Мод де Рувр, по инициативе которой, устроена была вся причудливая обстановка, своей красивой фигурой только способствовала украшению дома. Несмотря на широкие бедра и развитую грудь, она казалась тоненькой, благодаря высокому, гибкому стану, грациозным плечам, маленькой головке с бледным личиком, обрамленным волосами странного, неопределенного темного цвета, вроде цвета потемневшей от времени золотой ткани, сквозь коричневый налет которой виднеется отблеск благородного металла. Из-под густых волос, завернутых а ля ‘джапан’, выступал узкий лоб с правильными, точно нарисованными, бровями и чудными голубыми глазами средней величины, носик также был прелестный, сверху тоненький, с раздувающимися ноздрями, чуть-чуть вздернутый, — признак задора и кокетства. Только рот немного нарушал гармонию: маленький, с прекрасными зубами, он был скорее круглый, чем овальный, а в губах специалист открыл бы едва приметные вертикальные черточки. И эту примету исследователь вырождающихся рас наверно сопоставил бы с крошечными ушами, прикрепленными к голове почти без мочки.
А кто знает? Очень возможно, что именно эти маленькие неправильности, нарушающие общий ансамбль красоты, и составляет ту притягательную силу, ту тайную прелесть, которая заставляет так любить подобных женщин. И действительно, Мод, склонившаяся над своим сафьяновым блокнотом, неотразимо привлекала на себя внимание, останавливала взор, который, может быть, равнодушно скользнул бы по другим, более классическим чертам. В простом платье из серого крепа, с шелковым поясом, без всяких украшений и отделки, красиво охватывавшем ее стройную фигуру с длинными руками, без колец, с нежной прозрачной кожей, свежей как листок камелии, и с чем-то неопределенным в изгибах рук и шеи, Мод казалась совсем молоденькой девушкой, не девочкой, а именно девушкой, едва достигшей 20 лет. Глядя на ее широкие бедра, развитой бюст, сосредоточенно устремленный в пространство взгляд, который она отвела от бумаги, на эту появившуюся на лбу складочку от напряжения найти не дававшееся слово и что-то решительное, недетское и даже как бы законченное в движениях, невольно возникало сомнение, и напрашивался вопрос: ‘А не женщина ли она уже?’ На самом деле, в разные дни, смотря по расположению ее духа и туалету, ее называли то ‘мадемуазель’, то ‘мадам’ в магазинах, куда она уже давно ездила одна, так как мадам Рувр, постоянно страдавшая ревматизмом и ленью, свойственной всем креолкам, почти никуда не выезжала.
Не было положительно ничего общего между этими двумя женщинами, матерью с изможденным от страдания лицом и дочерью. Таухниц, которого читала мать, упал на ковер. Судя по сохранившимся портретам, Эльвира Гернандец была очень красива в то время, когда Франсуа де Рувр, благородный жирондист, высадился около 1868 г. на Кубе в поисках богатства, влюбился в Эльвиру и женился на ней, таким образом, он нашел счастье, которое так старательно искал. От былой красоты Эльвиры в настоящее время не осталось и следа, ни в изболтавшемся теле, ни в лице, как-то странно сморщенном и смятом, она покрывала его толстым слоем пудры и этим довершала тип дуэньи, который олицетворяет, за немногими исключениями, почти каждая сорокалетняя испанка.
Лишенная прежних прелестей, она сохранила, несмотря на болезнь, девическое легкомыслие, беспечность и страсть к нарядам и мишуре, и только с энергией Мод и ее деспотизмом можно было запретить ей надевать на гулянья те пестрые костюмы, которые она ухитрялась заказывать украдкой от дочери. Когда же ревматизм удерживал ее дома, то она бывала чрезвычайно неряшлива и по целым дням не снимала утреннего платья. Вот и сегодня, хотя был вторник, ее приемный день, в два часа она еще валялась в коричневом капоте, украшенном лентами цвета гаван, не причесанная, не умытая, с пудрой на лице.
Мод закончила составлять телеграмму, пометила ее 4-м февраля, заклеила и написала адрес.
— Кому это? — спросила мать.
— Аарону. Он целый день занят в своей конторе, а потому я пишу ему телеграмму в католическую факторию.
Мадам Рувр, повернувшись в своем кресле, со вздохом проговорила:
— Что тебе понадобилось от этого гадкого человека?
— Мне нужна ложа на завтрашнюю оперу, на первое представление. Я пишу, чтобы он привез мне сегодня вечером билет. В прошлый вторник я так дурно приняла его, что он не решается показаться мне без приглашения. Записка поправит дело: в пять часов он будет здесь и по-прежнему веселый и любезный.
Мод некоторое время повертела телеграмму в руках, перечитывая адрес, потом проговорила:
— ‘Директор католической фактории’. Это будет недурно звучать для Шантелей.
Мать воскликнула в ужасе:
— ‘Для Шантелей!’ Надеюсь, нам незачем показывать им этого господина, какого-то поддельного эльзасца, фальшивого католика, эксплуатирующего священников, добрых сестер милосердия, религиозные общины и к тому же еще позволяющего себе всюду говорить, что влюблен в тебя, как будто мадемуазель де Рувр может удостоить своим вниманием франкфуртского ростовщика, да еще вдобавок женатого. В первый визит сюда мадам Шантель должна увидать кого-нибудь получше… Наши вторники охотно посещаются!
Мод молча слушала с полугрустной, полуиронической улыбкой.
— Да, очень охотно, — произнесла она. — Лишь только, что слишком много министерских чиновников, всем известных лиц, чиновники кабинета вроде Летранжа, секретари депутатов как Жюльен, — все остатки отцовского кружка и знакомые по водам, не этим можно удивить людей такого древнего рода, как Максим и его мать.
— A мадам Учелли?
— О! Эта!
— А что?! Как-никак приятельница герцогини Спецциа?…
— Именно, — прервала молодая девушка, — это слишком заметно. Если она встретит здесь Шантелей, то не надо говорить о герцогине Спецциа.
— А как ты думаешь, будут Ле Тессье? — спросила, помолчав мадам Рувр.
— Поль? Не знаю… сегодня большие дебаты в сенате о привилегиях Французского банка, он должен там выступать. Но Гектор наверно приедет, как всегда по вторникам.
— Ну что же, если Максим и его мать встретят здесь сенатора, будущего министра, как Поль, княгиню, мадам Учелли…
— Директора финансового общества вроде Аарона, — с насмешкой перебила Мод.
— И настоящего джентльмена, известного спортсмена, как Гектор…
— Конечно, они будут в восторге, — заключила девушка. — Ну, дай-то бог!..
— Что же, ты думаешь, они каждый день бывают в таком обществе? Посмотрела бы я на их приемы там, в их Пуату, Везери!
Мод встала и нажала пуговку электрического звонка около камина.
— Я не знаю, — сказала она, — кого принимают Шантели в Везери, может быть, самых ничтожных и смешных людей, но я уверена, что это самое благородное, почтенное общество во всем округе.
Мадам Рувр отвечала:
— Ба!.. Да разве может быть что-нибудь проще мадам де Шантель. Вспомни, как мы сошлись с ней на водах в Сент-Амане, как мы играли с нею в безик, наши прогулки под ручку в лесу…
— Правда, — задумчиво промолвила девушка, — вы были хорошей парочкой.
Смотря на мать, она невольно задавала себе вопрос, что могло сблизить в тиши небольшой и уединенной северной станции эту старую, уже потерявшую ум женщину, ее мать и благородную провинциалку, строгую католичку-пуританку, каковой была мать Максима де Шантель.
‘Обе крайне набожны, — думала она, — у обеих одна болезнь с различными проявлениями и каждая считает другую больнее себя. Все это очень понятно. А вот я чем понравилась Максиму?’
Стоя перед камином, она воскрешала в памяти четыре дня, которые Максим провел у матери в Сент-Амане, когда он невольно, даже почти без стараний с ее стороны, влюбился в нее. Затем он неожиданно уехал и уединился в Везери, где у него большие поместья. В продолжение нескольких месяцев о нем знали только по письмам его матери к мадам Рувр.
Мод подумала: ‘Это ничего не значит… он влюблен, а забыть меня нельзя’. И действительно, он приехал с матерью, которой надо было посоветоваться с докторами.
* * *
— Что угодно, мадемуазель? — спросила горничная, явившаяся на звонок.
— Отправьте это на телеграф, Бетти. Зажгите лампы в большом зале, но прежде прикройте печь. Здесь очень душно.
— Слушаю, мадемуазель.
— В половине пятого сходите за Жакелин на курсы. Попросите ее сейчас же переодеться и прийти помочь мне разливать чай.
— Хорошо, мадемуазель… И это все?
— Да… Ах, подождите, около трех часов ко мне придет… одна молодая девушка… проведите ее прямо сюда, но только не через большой зал, и сообщите мне о её приходе.
— Даже если будут гости?
— Даже и тогда. Впрочем, тогда еще никого не будет.
— Кто это к тебе придет? — спросила мать, с трудом приподнимаясь в кресле.
— Ты не знаешь… Это монастырская подруга, которую я не видела с самого выпуска.
— Что же ей от тебя надо?
— Да я не знаю, — сказала Мод нетерпеливо. — Знаю одно, что ей надо меня видеть.
— Как ее зовут?
— Дюруа… Этьеннет Дюруа.
Мадам Рувр с минуту припоминала:
— Этьеннет Дюруа… не помню…
— Ты никогда ничего не помнишь, — с досадой проговорила дочь.
Прервав разговор, она отошла поднять занавеску и взглянула на улицу, слегка усыпанную снегом, несмотря на яркий солнечный день, по ней сновали кареты с поднятыми стеклами и спешили закутанные в меховые воротники прохожие.
Горничная между тем продолжала стоять на пороге маленького салона.
— Я больше не нужна вам, мадемуазель? — наконец спросила она.
— Нет, — ответила Мод…
— Отведи меня в мою комнату, — сказала мадам де Рувр, вставая. — Скажи, Мод…
— Что, мама?
— Мне ведь незачем спешить, не так ли?
— Нет. Оставайся в своей комнате, пока не приедет мадам де Шантель, тогда я пришлю тебе сказать.
— Хорошо… Пойдемте, Бетти. — Дайте мне руку.
Она уходила через большой зал, опираясь на руку горничной, левая нога ее волочилась. Прежде чем выйти, она обернулась.
— Мод?
— Что, мама?
Она подошла к матери, стараясь скрыть свое раздражение. Больная подыскивала слова, как будто не решаясь сказать то, что хотела.
— Ты помнишь ту эгретку? Стразовую, что мы видели на днях в ‘Японской старине’?
— Помню… Что же дальше?..
— Видишь… я забыла сказать тебе: я написала, и мне сегодня вечером доставят ее.
Мод мгновенно вспыхнула, на лбу собралась складка, глаза потемнели.
— Но ведь это нелепо!.. Ну, скажи мне, — прибавила она, подавляя свой гнев, — на что она тебе?..
— Собственно, большой надобности мне в ней нет, — ответила мадам де Рувр, — мне просто захотелось иметь эту вещь. Ведь, я так мало имею удовольствий, не правда ли? Вместе с тем, принесут также и счет. Надеюсь, нам все равно, 300 франков больше или меньше?
Мод промолчала, мать вышла, а она вернулась в маленький салон. Ей попалась на глаза тоненькая деревянная ручка на письменном столе, воспоминание о каком-то курорте, она взяла ее, но пальцы у нее так дрожали, что она переломила ее, а обломки полетели в камин. Бетти опять вошла.
— Мадемуазель…
— Что, уже пришла молодая особа?
— Нет, мадемуазель, пришел господин Жюльен.
Мод с досадой ударила рукой по мраморной доске камина.
— Оставьте вы эту привычку говорить ‘господин Жюльен’, называйте его ‘господин де Сюберсо’. При гостях это особенно неприлично… Почему же не идет господин де Сюберсо?
— Жозеф отворил ему… Он не знал, где вы, и господин Жюль… господин де Сюберсо прошел без доклада в вашу комнату.
Бетти проговорила это совершенно просто, и Мод, по-видимому, нисколько не удивилась.
— Скажите ему, что я ожидаю его здесь.
Оставшись одна, она посмотрелась в каминное зеркало без всякого кокетства, просто по привычке светской женщины, которая в первый раз в этот день предстанет глазам мужчины, все равно будь это брат или старый друг.
Спустя минуту, другую, на пороге маленького салона появился Жюльен Сюберсо, ему было не более тридцати лет, одет он был очень изысканно, высокого роста, сильный и худой, лицо матовое, почти без усов, но с прелестными темными, несколько длинными волосами, спускавшимися на воротничок. Это неправильное лицо с узким подбородком, тонкими губами, строгой формы носом, было бы почти сурово, если бы не озарялось прекрасными светло-голубыми глазами, нежными и с выражением нерешительности, как у женщины.
Мод обернулась и окинула его тем восторженным взглядом влюбленной, которая с удовольствием видит, что любимый человек и на этот раз так же изящен и красив, как раньше.
Он взял протянутую ему руку и почтительно поцеловал.
— Здравствуйте, мадемуазель!.. Как ваше здоровье?
Беглым взглядом он оглядывал салон и соседнюю комнату.
— Здесь никого нет… — проговорила вполголоса Мод.
Тогда он привлек ее к себе, прижал, расцеловал шею, глаза, щеки, пока губы их не встретились и не слились в продолжительном жарком поцелуе.
Наконец, они оторвались друг от друга.
Мод, с немного зардевшимся лицом, подошла к зеркалу и поправила волосы и несколько сбившиеся складки корсажа. Сюберсо опустился в кресло возле письменного стола и молча любовался ею.
Она стояла рядом с ним, опираясь о спинку кресла.
— Мод!.. дорогая Мод!.. — шептал в порыве страсти молодой человек.
Она смотрела ему прямо в глаза и тихо, но внятно, едва, шевеля губами, проговорила:
— Я люблю тебя!
В эту минуту с её глаз, со всего лица и всей фигуры слетел тот неопределенный ореол девственности, который окружал ее, пока она писала за этим столом в присутствии матери. Теперь она казалась женщиной, с пламенем в глазах и какой-то покорностью в позе, изобличавшей девушку, знакомую с прелестью мужской ласки.
Жюльен отвечал:
— Я жаждал услышать это от вас… я так скучал с нашей последней встречи у Реверсье.
Она села в кресло и, устремив на него нежный взгляд, сделавшийся теперь ясным, спросила:
— Опять проиграл?
— О, нет… Наоборот… Вот посмотрите, что я сделал за ночь.
Он извлек из внутреннего кармана длинного редингота, узкого в талии и широкого в груди, и показал пачку скомканных банковых билетов.
— В ‘Рю Ройяль’? — спросила Мод.
— Нет, в ‘Дё Монд’, с Аарона.
— С Аарона? Это уже лучше! Однако, вы все-таки виноваты, вы обещали мне…
Сюберсо равнодушно махнул рукой.
— Ба! Что за беда!.. хуже, чем теперь, мне не будет, а ведь надо же мне жить… Да к тому же игра отвлекает меня от моих проблем.
Она взяла его за руку и с улыбкой спросила:
— Кого же вы хотите забыть? Меня?
— А что? Это возможно? — ответил молодой человек, отводя руку, но тотчас затем прибавил:
— Ох, простите меня… Мне что-то скучно сегодня и нервишки шалят… Вы причиняете мне так много огорчений.
Мод вопросительно смотрела на него, он продолжал:
— Да, вы причиняете мне много печали, похоже, вы не принадлежите мне более: я перестал ощущать вас своей…
Молодая девушка молча, взглядом указала ему на место, где они только что так жарко обнимались, и от этого напоминания Жюльена бросило в дрожь.
— Все упреки да попреки… Однако, вам известно, я делаю, что могу, уверяю вас.
Сюберсо, несколько успокоенный, опустил голову.
— Так давно, давно вы не приходили, — простонал он негромко, точно боялся, что слова его услышит та, к кому они относились.
И действительно, Мод порывисто встала, глаза ее затуманились, лоб наморщился, на лице выступило страдание, как в ту минуту, когда мать говорила ей о стразовой эгретке.
Жюльен уже стоял около нее с горячей мольбой:
— О, не сердитесь на меня, Мод… Я знаю, что вам это неприятно, но я не в силах молчать… Вся моя жизнь в этом воспоминании, в этих двух свиданиях… Клянусь вам, если бы мне сказали: ‘она еще раз придет к тебе, пробудет один час, как те два раза… а после этого тебя немедленно убьют’, я согласился бы и благословил бы моих убийц… Вот как я люблю вас, моя Мод!
Она, по-прежнему стояла, облокотившись о камин, и слушала его. Он продолжал прерывающимся голосом:
— Особенно тот раз… помнишь твой последний приезд ко мне… 3-го января. Как ты хороша, Мод, я ничего в своей жизни не видел лучше тебя… И ты не хочешь более прийти ко мне?
Она медленно повернулась:
— Ты несправедлив! Разве я не принимаю тебя здесь, сколько тебе вздумается? Разве за нами здесь следят? Не остаешься ли ты в моей комнате, сколько тебе хочется? Мама перестала видеть в этом что-нибудь особенное, и наша прислуга хорошо вышколена.
— Нет, — возразил Сюберсо, — это совсем другое, здесь или у меня. Ты говоришь, что прислуга ваша вышколена, за себя я, кажется, ничего не боюсь, смеюсь над пулей и ударом шпаги, но меня смущают эти угрюмые лица Жозефа и Бетти… Твоя мать слепа, она ничего никогда не увидит, но, тем не менее, мне неловко входить к ней, и я доволен, когда не застаю ее. А Жакелин?
— О, Жакелин… ребенок.
— Который все видит и умеет показать нам это.
Мод подошла к Жюльену и протянула губы для поцелуя.
— Я тебя люблю… Разве этого не достаточно… Неужели, тебе необходим мещанский комфорт в любви? Взгляни на меня: неужели не стоит немного пострадать ради того, чтобы обладать мной?
Жюльен проговорил печально:
— Ты никогда не принадлежала мне.
— Не говори так. Это неблагодарно с твоей стороны. Ты дурно любишь меня. Я отдала тебе все, что могла.
— Скажи только, что придешь еще, — проговорил он.
— Куда?
— На улицу Бом. Ко мне…
Она сделала нетерпеливое движение:
— Опять! Да я же сказала тебе, что за мной следят. Эта противная Учелли, от которой ты отказался… Она ненавидит меня за то, что ты любишь меня… Я уверена, она выслеживает меня со своей итальянкой. Ты смеешься? Но, ведь, тебе известно, что я не девчонка и из-за пустяков не стала бы беспокоиться. Оба раза, что я была у тебя, она знала или, по крайней мере, догадывалась.
— Я сменю квартиру.
— Нет, не стоит, положись на меня, дай устроить так, чтобы нам можно было чаще и удобнее видеться, а пока нужна пауза. Сейчас я, больше чем когда-либо, должна быть осторожна.
Жюльен с удивлением спросил:
— Почему больше чем когда-либо?.. Разве что-нибудь назревает?
— Может быть, — проговорила Мод.
Молодой человек побледнел и с минуту молчал, потом сказал, стараясь казаться спокойным:
— Можете вы… сказать мне… в чем дело?
— Да, — медленно отвечала Мод, смотря на него в упор. — И расскажу вам все, если вы будете тем, каким я имею право желать, чтобы вы были.
Жюльен в знак согласия кивнул головой. И оба, по-видимому, совершенно легко приняли тон и манеры светских, равнодушных друг к другу людей. Мод продолжала:
— Хорошо, вот в чем дело, я скажу вам в двух словах. Полгода назад (видите, как давно), на водах в Сент-Аманде мы познакомились с мадам де Шантель, приехавшей туда из провинции лечиться. С ней была 15-летняя дочка, довольно хорошенькая, но совершенно ничтожная, а ее сын, Максим, приехал к матери за несколько дней до окончания лечебного курса.
Тут она остановилась и прислушалась.
— Кажется, звонят?..
— Да, — сказал Сюберсо. — Я тоже слышал. Вот отворяют дверь… Неужели уже гости?
— Нет, это ко мне одна молодая девушка… Да вы должны ее знать… это Дюруа… Этьеннет Дюруа…
— Дочь Матильды Дюруа?
— И сестра Сюзанны, вашей прежней пассии.
— Уж и пассии!..
— Нет?.. а говорят, вы были первым у неё.
— Разве с этими девицами можно знать, кто у них первый и кто последний, — раздраженно возразил Жюльен. — Впрочем, это все равно. Но, если позволите, лучше мне не встречаться с сестрой. К чему она вам?
— Она воспитывалась со мной в монастыре, и я слышала, что она совершенно достойно живет с матерью. Но я не знаю, что ей от меня надо. Мы были хорошими подругами с ней, и я рада ее видеть…
В дверях показалась кислая физиономия Жозефа.
— Пришла та мадемуазель, — доложил он.
— Я ухожу, — сказал Сюберсо.
— Пройдите через большой зал. До вечера, договорились? Приходите в половине шестого. Мама выйдет… Проводите мадемуазель прямо сюда, через галерею, — сказала она слуге.
Провожая до двери большего зала поникшего головой Жюльена, Мод сказала ему еще раз:
— Приходите… он будет… Я хочу, чтоб вы пришли. — А когда он переступил порог комнаты, она тихо шепнула ему:
— Я люблю тебя!

Глава 2

Гостью провели в маленький салон, это была миниатюрная блондинка, немного полная, с серыми глазами и мелкими чертами лица. Она пугливо, подобно пойманной перепелке, выглядывала из меха своей шубки, в своей шляпке из перьев.
Увидав приближающуюся к ней Мод, такую высокую, роскошную точно великосветская дама, она робко проговорила:
— Здравствуйте, мадемуазель… Я вас…
Но Мод перебила ее веселым поцелуем.
— ‘Мадемуазель’!?.. ‘Вы’!?.. Прошу оставить эти церемонии и говорить со мною по-пансионски.
Этьеннет, зардевшись от удовольствия, с восторгом обняла подругу.
— О, как мило с твоей стороны, что ты не забыла. А я-то стеснялась прийти, боясь, что ты дурно примешь меня.
— С чего бы это, великий Боже? — спросила Мод, усаживая подругу, и сама садясь рядом с ней.
— Да потому что… Боже мой… от монастыря осталось одно воспоминание… Прошло уже более четырех лет. Для многих этого достаточно, чтобы забыть, — и потом прибавила, понизив голос, — я думала, что, зная мое положение…
Мод рассмеялась.
— Неужели ты думаешь, что я в монастыре не знала этого ‘положения’, как ты выражаешься?
— Как!? ты знала? Тебе передавали?.. Но от кого же ты слышала?
— Ну… От Тессье, например… Старший, Поль, который с прошлого года сенатором, был близок с этим депутатом Оды, с мистером… как его?
— Мистером Аскеном? — подсказала гостья и прибавила на утвердительный знак Мод, немного покраснев, но без замешательства, — это был мой отец. Он умер два года тому назад…
— О! твой отец? Этого я не знала. Слышала только, что он бывал у твоей матери с обоими Тессье и Сюберсо.
— Мистер Сюберсо был секретарем моего отца. Он…
Она остановилась, опять сконфузившись, как в начале визита, Мод взяла ее за руку:
— Полно, Тьенет, не стесняйся. Говорю тебе, что я все знаю, все… Знаю и историю Жюльена с твоей сестрой Сюзанной.
— Я была уверена в этом, — сказала девушка, отирая глаза, — весь Париж знает об этом… Сестра моя такая сумасшедшая, так компрометировала себя с Сюберсо, а после него и с другими… Но Жюльен все-таки нехорошо поступил с нами. Отец очень любил его, мама принимала как родного, ему не следовало трогать Сюзанну. А после разрыва с ней, представь, он даже и не показался у нас. А между тем, он знает, что мама больна. Одним словом, я его не люблю.
Мадемуазель де Рувр сказала серьезно:
— Не говори дурно о нем, Тьенет, Жюльен наш друг.
Этьеннет порывисто и нежно обняла подругу и почти умоляющим тоном проговорила:
— О! прости меня, я не знала… Он твой друг? Вот видишь, в первый раз, только я пришла, уже доставляю тебе неприятность… Ты не сердишься на меня?
— Нет, не сержусь, — отвечала Мод, целуя ее в лоб. — Скажи теперь, чем я могу тебе помочь? Вероятно, ты ждешь какой-нибудь помощи от меня?
Та покраснела.
— Да… Верно, ты очень нужна мне, если я решилась прийти к тебе… Я так много вытерпела в своей жизни, благодаря маме и Сюзанне, но ты такая добрая, и я благодарю тебя. Вот в чем дело. Я хотя и молода, но уже успела убедиться, как это ужасно быть в зависимости от мужчины. Ты понимаешь, конечно, что в среде, где я жила, за мной ухаживали.
— Еще бы! Ты и была хорошенькая, а теперь совсем прелесть.
Подруга улыбнулась в знак благодарности, хотя и видно было, что к комплиментам она была равнодушна.
— Между нами, — сказала она, — один господин, которого ты знаешь (только об этом надо молчать, я одной тебе говорю), господин Тесье…
— Гектор?!
— Нет, брат его… сенатор, помощник управляющего Французским банком, он часто бывал у нас еще при отце и любил меня, как маленькую девочку… Теперь, кажется, я ему нравлюсь … иначе…
— Так пусть женится, — решила Мод.
Этьеннет грустно улыбнулась:
— О! Что ты! Это невозможно!
— Из-за его богатства?
— Нет. Я думаю, что моя бедность не остановила бы его. Но, знаешь, все остальное… Не будем говорить об этом, ты понимаешь, мне тяжело. Поль Ле Тессье, в самом деле, не может быть братом Сюзанны Дюруа.
‘И зятем Матильды Дюруа, — подумала Мод. — Она права’.
— Бедняжечка! — произнесла она вслух.
— Итак, мне остается, — продолжала Этьеннет тем же покорным тоном, — сделаться его любовницей, так как из всех, кто за мной ухаживал, я все-таки более других люблю его, потому что он добрый… Немного эгоист, это правда, но ведь мужчины все такие. А этот страдает за тех, кого любит, а это уже много значит. Только… может быть, покажется глупым то, что я хочу сказать… я не могу решиться сделать этот шаг. Темперамент ли у меня от природы такой, или эта порядочность привилась ко мне вследствие отвращения, которое я получила ко всему виденному в жизни, — не знаю… Я не осуждаю никого и совсем не уверена, чем закончу сама, ведь так трудно остаться честной в той обстановке, где я жила. Но все-таки я хочу попробовать жить независимо, иметь комнату для себя одной… свою кровать, свои средства.
Она остановилась на минуту, смотря вопросительно на Мод, как бы ожидая ее одобрения.
— Продолжай, — сказала та, — ты говоришь очень любопытные вещи.
— Так вот, — продолжала Этьеннет, — ты знаешь, я после монастыря была в консерватории, получила вторую награду за пение и первую за фортепиано. Уроки на фортепиано иметь трудно и не выгодно, так я выучилась еще играть и на гитаре, это у меня идет довольно хорошо, наверно не хуже, чем у любого гитариста в Париже. Голос у меня небольшой, но верный и приятный для слуха. Я составила себе репертуар из песен тридцатых годов, теперь это в моде и вероятно публике понравится.
— Конечно, понравится! — воскликнула Мод, восхитившись артистической стороной дела… — Такая хорошенькая… с такими красивыми волосами… У тебя должен быть чудный голос. Надо одеть тебя по картине Тони Иоганно, шиньон по-английски, сахарной головой, широкие рукава, кринолин, будешь петь песни Пюже, аккомпанируя себе на гитаре… Все будут у твоих ног!
Этьеннет громко рассмеялась:
— О! Это совсем не так легко. Нужны связи, надо, чтобы светские люди пустили тебя в ход… Правда, Тессье, то есть Поль уж позаботился об этом, он придумал устроить сельский праздник в Шамбле, их прелестном поместье, на Северной дороге. Но, знаешь, одни холостяки, это так неудобно, все это будет иметь вид простого кутежа…
— Боже мой, — воскликнула мадемуазель де Рувр со смехом, — что за страсть к порядочности!
— Надо, милая моя, в этих случаях все или ничего, так, по крайней мере, мне кажется. С детства я видела дома одних мужчин, а если женщин, то таких, которые не были бы для меня хорошей рекомендацией. Вот я и вспомнила о тебе… Ты богата… имеешь хорошие связи…
Мод поспешила перебить ее:
— Во-первых, я совсем не богата… Что же касается наших связей, действительно, у нас много знакомых, но все-таки это не то, чего бы я желала. Когда мы возвратились во Францию в восемьдесят четвертом году, у нас еще было состояние. Отец, принадлежавший к старинному дворянскому роду, мог бы ввести нас в высшее общество, но он предпочел растратить деньги в игорных домах и на дурных женщин. И мы до сих пор несем наказание, даже после развода и смерти его… У нас множество знакомых из разных кружков молодежи, катающейся ежедневно в Булонском парке, иностранных дам, знакомых по дачам и водам. Когда я выйду замуж, увидишь, все это переменится, я тебе ручаюсь. Мне, так же как и тебе, надоели все окружающие, и я выйду замуж не иначе, как за настоящего великосветского человека, с древним именем, с большим состоянием в родовых поместьях, с безупречной семьей и такими же связями… Но пока, за неимением лучшего, воспользуемся для тебя теми отношениями, какие у меня есть. Тут все богатые люди, которые любят повеселиться, они будут полезны тебе.
Все лицо Этьеннет просияло наивной детской радостью.
— О! благодарю тебя… — проговорила она, — какая ты добрая!
— Мы устроим что-нибудь, — продолжала Мод, — какой-нибудь большой вечер. Здесь это удобно. Наш холл очень вместителен, почти как салоны в ‘Континентале’. Положись на меня, я подумаю. У тебя еще в монастыре был хорошенький голосок, теперь он, вероятно, совсем установился.
— Да, — отвечала Этьеннет, — довольно приятный… Если хочешь, могу продемонстрировать. Нет ли у тебя какого-нибудь старого романса?
Рояль стоял тут же. Девушки вместе начали перебирать ноты.
— Вот! — проговорила Этьеннет, — это новый, но я пою его.
Это был романс Сесиль Шаминад ‘Золотая цепь’.
— Ты можешь аккомпанировать мне?
— Да, — ответила Мод.
Она села за рояль и предварительно взяла несколько аккордов, а Этьеннет, опершись рукой о рояль и склонившись над нотами, запела:
‘Le cher anneau d’argent que vous m’avez donne
Garde en son cercle etroit vots promesses encloses…’
Голос ее был не сильный, но необыкновенно чистый, и звенел, как хрусталь, по которому водят смычком, артистический вкус управлял этим голосом и умел выставить его с выгодной стороны, что доказывало солидное музыкальное образование и большую опытность певицы.
Когда она окончила второй куплет, за молодыми девушками раздались аплодисменты, сильный женский голос воскликнул с итальянским акцентом:
— Brava! Brava! Отлично! Великолепно!
— Ах, мадам Учелли, — сказала Мод.
Лицо вошедшей полной итальянки с черными глазами плохо гармонировало с окрашенными в белокурый цвет рыжими волосами. Мадам Учелли обняла мадемуазель Рувр и крепко поцеловала ее в шею. Новая гостья была не одна: ее сопровождала молодая девушка или дама, худощавая брюнетка, довольно некрасивая.
— Мадемуазель Сесиль Амбр, приятельница герцогини и моя… не правда ли? — прибавила она, дружески потрепав по щеке молодую девушку. — Она приехала ненадолго в Париж, ко мне. Я позволила себе привезти ее к вам. Она прелестно поет песни fin de siХcle. Ее так любит герцогиня и ее свита, живущая теперь в Спецции.
Мод протянула девушке руку:
— Очень рада, мадемуазель.
— А вы, красавица моя, — продолжала мадам Учелли, — открыли настоящую артистку… Да, — обратилась она к Этьеннет, прятавшей лицо в перья своей муфты, — у вас чистейший сопрано, голос наших итальянских кастратов в старые времена. Е quanto Х carina! И как мила! Не правда ли, Сесиль? Совсем angiolo из Сиенны.
Мадемуазель Амбр ответила просто:
— Да, madame. Очень хороша и прекрасно поет.
Мод познакомила их.
— Мадемуазель Этьеннет Дюруа, — моя пансионская подруга.
— Вы на сцене, мадемуазель?
— Нет еще, мадам.
— Мы выдвинем ее, не так ли? — спросила Мод. — Она замечательно аккомпанирует себе на гитаре.
— О! саrа! На гитаре? Я так люблю этот инструмент. Надо скорее устроить концерт, большой концерт. Я буду петь… и вы также Сесиль. Когда мы устроим концерт, Мод?
— Мы только что об этом говорили, — улыбаясь, отвечала Мод. — В марте или апреле. И мы в первый раз откроем большой холл, знаете? Тот, подвижной холл…
— Конечно, знаю. Восхитительный холл, Сесиль, чуть не половина Scala по величине… Он поднимается посредством подземной машины. Это огромное помещение, великолепное, посмотрите, Сесиль. Е come Й ben accommodato!.. Gosto ingiese…
И они принялись говорить по-итальянски, мадам Учелли с видом знатока указывала своей спутнице на прекрасное убранство дома, а Мод тем временем говорила вполголоса с Этьеннет:
— Я ненавижу ее, она просто отвратительна мне из-за Жюльена, который вынужден был наконец послать подальше ее от себя. Да, милая моя, это такой темперамент, сильный, мужской — ее душа имеет два пола, я ненавижу ее… она подкупает наших слуг, чтобы шпионить за мной, несколько раз я заставала ее с Бетти или Жозефом, с которыми она шушукалась. Но пусть ее, если она, в самом деле, может петь на вечере, это непременно привлечет публику. Ты понравилась ей потому, что ты хорошенькая… Только не сходись с ней близко: вы скоро поссоритесь.
— Ты прелесть! — воскликнула Этьеннет. — Благодарю тебя от души. Я ухожу совершенно счастливая. Как жаль, что я ничем не могу услужить тебе!
Гости ощупывали в это время шелковую материю на занавесках.
— Приходи почаще — сказала Мод — это самое приятное, что ты можешь мне сделать. У меня ведь никого нет, с кем бы я могла поговорить по душе, а иногда бывает так гадко, так тяжело. А может быть, — прибавила она, подумав, — и я попрошу у тебя… услугу. Скажи, не можешь ли ты иногда принять меня у себя… у твоей матери… дать иногда в мое распоряжение… хм… одну комнату?
— Да всю квартиру, если желаешь, милая моя. С тех пор как мама не встает по болезни со своего кресла, — у нее, знаешь, ревматизм сердца, — я полная хозяйка, весь дом на мне.
— Видишь, — продолжала Мод, стараясь пересилить волнение и говорить твердо, — мне в свою очередь придется принять там одного… знакомого тебе человека.
— Жюльена?
— Тебе это неприятно? Компрометирует тебя?
— О! разве меня можно скомпрометировать? — с грустью проговорила девушка. — Таких, как я, ничто не может скомпрометировать! Делай, что хочешь. Квартира в твоем распоряжении.
— Благодарю. Так рассчитывай на меня вполне. Итак, мы заключим маленький союзный договор? Ты увидишь, что я хороший союзник.
Они приблизились к мадам Учелли и мадемуазель Амбр.
— Извините меня, — сказала Мод. — Мадемуазель Дюруа уходит и дала мне одно поручение.
— Вы уже уходите? Предсказываю вам большой успех, — сказала мадам Учелли. — Соберитесь ко мне, улица Лиссабон, 21, я принимаю по четвергам… вечером бывает музыка, по-семейному, приходите свободно.
Этьеннет поблагодарила и поклонилась.
— A кстати, — спросила итальянка, — вы будете завтра на ‘Валькирии’?
Этьеннет отвечала:
— О, нет, мадам, я не могу иметь места на премьеры.
— О! да, вам и не надо брать места, вы, такая артистка и не будете, сага, и такая красавица… Che peccato… — засуетилась итальянка, схватив девушку за руки, как старую знакомую. — Приходите в мою ложу… бенуар 15… будет мадемуазель Амбр, граф Рустоли… Кто еще? Может быть, господин Люк Летранж, хороший знакомый Рувр.
В это время лакей в белых перчатках впустил без доклада через двери большой залы очень изящного господина лет тридцати пяти, белокурого, с красивым, но помятым лицом. Он подошел, улыбаясь.
— Я услышал мое имя. Что тут говорили обо мне?
Он поцеловал протянутые ему руки. Учелли воскликнула:
— A! Синьор Лучча! Вот интересно, мы только что говорили о вас, а вы тут как тут явились, точно привидение.
Этьеннет простилась и ушла. Когда Мод проводила подругу и вернулась к гостям, все устроились около камина.
Камин был из белого мрамора новогреческого стиля, единственным украшением на нем была статуэтка Танагра, изображавшая весталку с курильницей в руках, и две высокие вазы с орхидеями. В очаге медленным огнем горело полено, почти совсем уже обуглившееся.
Вскоре дверь снова открылась, и вошла новая посетительница, пожилая дама с двумя молодыми девушками, одинаково одетыми, довольно красивыми, но анемичными. Их звали Мартой и Мадлен. Мадлен была живее, веселее, Марта была молчалива, немного рассеянна, глаза ее блуждали, румянец быстро появлялся. Вместе с тем, сестры были похожи между собою. Мод представила им:
— Мистер Люк Летранж, директор кабинета министра внутренних дел, мадам де Реверсье, мадемуазель де Реверсье… Впрочем, вы, кажется, знакомы?
— Разве в Париже существует хотя бы одна девица, которую бы не знал господин Летранж? — сказала, смеясь мадам Учелли.
— Нет, — ответил тот вполголоса. — Я знаком только с некоторыми специалистками.
— Как здоровье вашей милой маман? — спросила, усаживаясь, мадам Реверсье.
— Она не совсем здорова… Раньше пяти часов, вероятно, не выйдет.
— А Жакелин?
— Она на своих литературных курсах. Но теперь уже половина пятого, она сейчас придет. Вы ее увидите.
Мадам Учелли, разговаривая с Летранжом, перебила:
— Что это за курсы, Мод? Это на улице Сен-Оноре, где молодой человек тридцати лет преподает девушкам нравственность?
— И мужчинам также, — поправила Мод, — эти курсы для обоего пола.
— Вместе с мужчинами?
— Вместе. Это курс смешанный.
— Вот это интересно! — сказал Летранж, — надо мне тоже взять там несколько уроков нравственности.
— Вас не примут туда, вы пользуетесь слишком дурной репутацией в семейных домах, компрометируете девиц.
— Да нет же, напротив, это они меня компрометируют.
Мод переменила разговор:
— Кто едет завтра на ‘Валькирии’?
— У меня есть местечко, — сказал Летранж.
Мадам Реверсье объявила:
— Нам предложили места, но мне кажется, что моим дочерям неприлично слушать ‘Валькирии’.
Все заспорили, мадам де Реверсье находила второй акт крайне неприличным, мадам Учелли громко протестовала именем искусства. Мадлен и Марта также приняли участие в споре, высказав каждая свое мнение.
— Но — возразил Летранж, обратившись к Мадлен, — как видно, вы прекрасно знаете либретто, так почему же вы находите неприличным видеть ее на сцене? В чем же неприличие?
— Неприличие в том, что это будет публично, милый мой, и другие ‘увидят, что мы ее слушаем’. Ведь, не посмеете вы сказать громко тот вздор, какой говорите отдельно каждой из нас, мне, сестре, Жакелин? Отвечайте, правда? Что вы так смотрите на меня?
— Я смотрю на ваши губки — ответил Летранж, — и думаю о гораздо больших глупостях, чем те, которые я вам говорил.
Мадлен усмехнулась:
— Ну, так подождите немножко говорить о них, пока еще мало собралось. Мама слушает, вы знаете, она не особенно доверяет вам.
— О! ваша маман очень рассудительна. Однако, вот и гости.
— Нет, это пока только чай.
Вошел лакей, неся на подносе чайник, чашки, пирожки. За ним шла Жакелин Рувр: ее все радостно приветствовали. Дамы целовали, она пожала руку Летранжу. Это была совсем миниатюрная девушка, рыженькая и полноватая, совершенная противоположность Мод, и портрет матери, но деликатнее, развязнее, более парижанка, чем та, кожа у нее была атласная, глаза серо-зеленые, всегда наполовину прикрытые веками, подернутыми как бы сладкой истомой, формы весьма развитые, при этом напускные ребяческие манеры, болтовня и короткое платье как у девочки, каждую минуту обнаруживающее икры: одним словом, существо эксцентричное и беспокойное, созданное для возбуждения преступных мыслей в мужчинах.
Когда она уселась между Летранжем и мадемуазель де Реверсье, последняя сказала ей смеясь:
— Тут говорили о ваших курсах нравственности, Жакелин. О каком предмете рассказывал сегодня ваш молодой профессор?
Жакелин опустила глазки и отвечала, разыгрывая невинность:
— О любви в супружестве, мадам.
— Вот прекрасная тема, что же он говорил о ней?
— Хотите, я передам его речь слово в слово?
Она встала со своего места, вскочила на стул с легкостью птички и начала, делая серьезное лицо и подражая мужскому голосу:
— Супружеская любовь, дамы и господа, состоит из двух элементов, так тесно связанных между собою, как кислород и водород в воде… Элементы эти — нежность и (для большего эффекта он делает здесь паузу)… чувственность. Вы все знаете, что такое нежность. Родительский очаг, когда матери ваши укачивали вас на своих руках (и т. д., большая тирада, пропускаю ее). Остается чувственность.
— Жакелин, — перебила ее Мод, — ты опять несешь глупости!
— Вовсе нет! Меня посылают на курсы, и я извлекаю из них пользу. Итак, продолжаю: ‘Чувственность — самый трудный для определения предмет, дамы и господа, особенно при подобной аудитории. Ограничимся объяснением, что она заключает в себе влечение к красоте, к форме’. На этом кто-то прервал его: ‘А как же слепые?’ Молодой профессор сделал вид, что не слышит. Жюльетта Аврезак, моя соседка, шепнула мне на ухо: ‘У них очень развито осязание’.
Все рассмеялись, не исключая молодых Реверсье и их матери, которая, по-видимому, забыла строгие принципы, только что проповеданные ею. Мадам Учелли не могла удержаться, чтоб не поцеловать Жакелин:
— Е un fiore… pХro un fiore!
Мод сделалась опять серьезна:
— Довольно глупостей, Жакелин. Лучше разливай чай, Мадлен и Марта помогут тебе.
Три молодые девушки принялись за дело. Обе шатенки и рыженькая Жакелин грациозно нагнули свои головки над столом, приготовляя чай отдельно, в каждой чашке с фарфоровым ситечком, по новой в Париже моде. Все были в восторге.
— Это вы, Мод, изобрели такой способ заварки чая?
— Нет… наш друг Аарон привез мне этот сервиз из Лондона. Он постоянно делает нам подарки.
— Счастливая вы, — сказала наивно мадам Реверсье. — А вот флирт моих дочерей не дает нам ничего.
— А! — воскликнула весело Мод, — вот они оба… Это очень мило…
Радостно встреченные гости оказались двумя мужчинами, один молодой, другой с сединами. Мадам Учелли, подавая им руки, повторила:
— Сразу оба! в день заседания в сенате!.. A! Мистер Поль Тессье, ко мне вы не так часто заходите… Peccatol всему виновница эта очаровательница Мод!
— Мы надеялись, chere madame, встретить вас здесь, — возразил Поль, — Я, впрочем, совершенно случайно освободился. Наш коллега Бриар умер этой ночью, так как правительство не было готово к моей интерпелляции, то заседание отменили.
Он говорил сильным, ровным голосом, спокойно глядя на свою собеседницу. От всей его сильной фигуры, немного полной, от свежего лица, широкой белокурой бороды с просвечивающей сединой, от спокойных светло-голубых глаз веяло беспечностью и довольством.
Брат его походил на него, несмотря на отсутствие бороды, густые жесткие волосы, на то, что он был тоньше и подвижнее, но такой же широкоплечий, только легче, благодаря постоянным упражнениям в спорте и деятельной жизни. Еще в темных глазах его было что-то насмешливое скептическое.
— А Гектор, — сказала мадам Реверсье, — постоянный посетитель вторников у Рувров.
— Да, — подхватила Жакелина. — Он любит молодых девушек и знает, что здесь можно найти не глупых.
— Есть одна, даже слишком умная, — возразил Гектор вполголоса, подходя к Жакелин.
Летранж завел в дальний угол сестер Реверсье, и они хохотали несколько нервным смехом над тем, что он им нашептывал. Мадам Учелли поднялась.
— Положительно, cara, я уже не надеюсь увидать мадам Рувр.
— Подождите, chere madame, — сказала Мод. — Она сейчас выйдет, она была бы очень недовольна.
Но итальянке еще предстояли визиты. Мод, отчасти довольная, что она уезжает раньше появления Шантелей, не стала удерживать ее.
— Что это за безмолвная особа, которую она водит за собой? — спросил Поль Ле Тессье по уходу дам.
— Это приезжая из Ниццы, — отвечала Мод, — фрейлина герцогини де Спецциа.
— Прекрасная рекомендация!
Общество еще теснее сгруппировалось около камина, все чувствовали себя свободнее. Но разговоры втихомолку продолжались. Реверсье говорила Полю об одном благотворительном деле, которым она хотела заинтересовать правительство, Жакелин кокетничала с Летранжем, чтобы отбить его у маленьких Реверсье. Ректор вполголоса разговаривал с Мод.
— К чему это чрезвычайное собрание у вас сегодня? — спрашивал он.
— Мы ожидаем первого визита людей, с которыми я хочу завязать отношения. И мне хотелось, чтобы вы при этом случае украсили наш салон, вот и все.
— Боже! Как мне это лестно! Но кого мы сегодня ожидаем?
Мод улыбнулась. Гектор посмеивался:
— Мужа?
Она не ответила на этот вопрос, а после минутного колебания, сказала:
— Друг ли вы мне, Гектор?
Молодого человека тронул серьезный тон вопроса.
— Без сомнения, милый друг… — ответил он, — мой брат был скорее другом вашего отца, а я ведь знал вас ещё совсем маленькой…
Но заметив, что расчувствовался от этого воспоминания о прошедшем, он тотчас же овладел собою и свел разговор к шутке:
— Ведь, вы хорошо знаете, что я чувствовал к вам слабость, когда вам не было еще пятнадцати лет.
— Не смейтесь, пожалуйста, милый, — возразила Мод. — Вы никогда не имели слабости ко мне, но я не сержусь за это… Впрочем, я не считаю вас способным сделать мне зло.
Он запротестовал жестом.
— Хорошо, я уверена в этом. Так помните, что вы, может быть, понадобитесь мне…
Взрыв хохота прервал ее слова. Компания слушала Жакелин, которая говорила:
— …Нет, поверьте мне, он не ко всем клиентам одинаково относится… Со старыми дамами, называющими его ‘мистер le docteur Krauss’, он употребляет душ меланхолический, по обязанности, смотря в сторону: вода попадает куда придется… С хорошенькими женщинами средних лет шутит, говорит глупости, забавляется, заставляя их вскрикивать, щекочет их струей, пугает. А для молодых девушек у него душ нежный, скромный. Он едва прикасается струей, никогда не позволит себе ни одного лишнего слова, никакой неделикатности, говорит о музыке, о литературе, о балах… тогда как перед ним стоит совсем раздетая, это так смешно… Она вдруг остановилась:
— Тише!.. звонят… это те, нужные…
И прежде чем отворилась дверь, она уже сидела перед чайным столом, серьезная и приличная как пансионерка в присутствии надзирательницы.
Слуга объявил:
— Виконтесса де Шантель… мадемуазель де Шантель… мистер Максим де Шантель.
Обряд представления вновь пришедших прошел несколько натянуто, почти безмолвно. Жакелин шепнула на ухо Марте:
— Сколько же их там в провинции. И мамаша, и сынок, и дочка… Нет, ты только посмотри на них.
Конечно, появление Шантелей в этом модном салоне, между элегантных людей, пикантных женщин, одетых у Дусе, в шляпах от Ребу, было довольно комично по своему контрасту. Все трое Шантелей были в черном, по случаю беспрерывного в провинция траура по разным родственникам, и траур этот дурного фасона делал грубее, меньше обеих женщин, старил Максима отсталым покроем сюртука из гладкого черного сукна, узким черным галстуком под отложным воротником.
— Все-таки, — отвечала Марта Жакелин, — все они хорошей породы.
И она была права. Несмотря на провинциальный туалет, они сохранили благородный вид, — вид людей, принадлежащих к чистокровной земельной аристократии, не имеющих в своем родстве никаких разночинцев. Мадемуазель Шантель, худощавая, маленького роста, лицом походила на монахиню, шляпа почти совершенно закрывала ее волосы с проседью, но черные глаза неожиданно озарялись доброй улыбкой, взгляд ее был в одно время и скромный и страстный, как и у дочери, которая была похожа на нее. У Жанны были такие же густые волосы, черные и блестящие, как стеклярус на ее корсаже, она была выше и полнее матери, краснела при всяком обращенном к ней слове, конфузилась. Максим, в своем провинциальном сюртуке, панталонах от прадеда, худой и сильный, с задумчивым взглядом, страстными, как у матери и сестры глазами, представлял тип провинциального благородного офицера, одетого в штатское.
— Поди, скажи маме, что они приехали, — шепнула Мод сестре. — Пусть она наденет черное гренадиновое платье. Смотри, не желтое, и не зеленое. И непременно корсет.
— Хорошо. Если надо, я сама затяну ее, — ответила девушка, убегая.
С прибытием Шантелей разговор в салоне не вязался, Мод сидела около мадам Шантель, и они говорили друг другу обычные любезности, немного стесняясь друг друга. Жанна, сидевшая около матери, не двигалась, опустив глаза. Максим, очень бледный, сидя напротив Мод, между мадемуазель Реверсье и Гектором Тессье, по старой привычке, нервно кусал коротенькие усы. Напрасно старался он смотреть на мебель салона, на обстановку дома, глаза его невольно снова обращались к Мод, к одной только Мод, к той Мод, которая небрежно подала ему руку и не замечала его больше, а он не мог не видеть, как она хороша, как красота ее еще больше расцвела в этой рамке, которую она сама устроила для себя, он нашел в ней такую перемену, что теперь удивлялся, как он мог, в глуши маленького приморского городка, мечтать о ней и допустить, чтобы воспоминание так запало в его сердце, созрело и превратилось в любовь.
Гектор Тессье, наблюдая за новым гостем, изучал его. Как истый парижанин, знакомый наглядно с нравами общества, в котором вращался, он угадал любовную интригу, завязывавшуюся здесь, в этом салоне, около этого камина и самовара, и в качестве дилетанта разбирал шансы к развитию ее в комедию или драму… ‘Рувры ничего не имеют, прикрываются внешним блеском… Мод тяготится привычным обществом и хочет утвердиться в свете посредством выгодного брака… Провинциал, кажется, влюбился по уши и готов сделать решительный шаг… Так… А Сюберсо? Он ведь влюблен, и она тоже, сама их манера любить делает их симпатичными, несмотря на их бурный темперамент… Прекрасный сюжет для пьесы! Хорошо, что я тут только посторонний зритель!’ — И он радовался данному Мод обещанию не мешать ей: ‘равнодушный зритель… и слава Богу!’ — подумал он.
Максим, между тем, совершенно забылся и уже не мог оторвать глаз от Мод, которая почти и не взглянула на него.
‘Странно — думал Гектор. — Лицо его мне знакомо’.
В это время появилась мадам де Рувр. Она была в черном гренадиновом платье и казалась моложе, красивее. А на груди в вырезе корсета все-таки блестела стразовая эгретка.
— Зачем ты позволила ей надеть это? — сказала потихоньку Мод, обращаясь к Жакелин, вошедшей с матерью.
— Ах, — ответила та, — я попыталась помешать, да разве это легко?
Увидав хозяйку дома, мадам Шантель поднялась с места и с искренней радостью пошла ей навстречу, они расцеловались и начали разговаривать, конечно, о своих немощах, как будто они совсем и не расставались.
— Душа моя, как ваше здоровье? Что у вас болит?
— Увы! опять повторяется, милая моя. Сегодня я весь день пролежала. А вы? Как ваше плечо?
— Гораздо, гораздо лучше. Представьте, я напала на пилюли доктора Левер…
И они уселись в угол, обе заспешили говорить, не слушая одна другую, каждая о своей болезни.
Гектор подошел к Мод:
— Как их имя? Я не расслышал.
— Шантель. Виконтесса де Шантель.
— Значит так. Я знал Максима Шантель.
Мод с живостью спросила:
— Правда? И где же?
— В полку, восемь лет тому назад. Он был подпоручиком в Шалоне, когда я служил волонтером в драгунах.
— Правда, он был в Сент-Кире и потом ещё служил три года… вышел в отставку после смерти отца, чтобы заняться хозяйством в своих огромных поместьях в Пуату. Он не узнал вас?
— Нет, но это очень понятно. Я, ведь, был не особенно важный драгун. Да и теперь он, кажется, не в состоянии кого бы то ни было узнать. Напомнить мне ему о себе?
Мод подумала минуту и спросила:
— Вы не забыли вашего обещания?
— Нет… Но не могу ли я служить вам чем-нибудь?
— Да, можете. Напомните ему, где вы его видели. Надо его немного приручить, он, совсем здесь дикарь!
— В настоящую минуту, — улыбнулся Гектор, — я думаю, он охотно посадил бы меня под арест на 15 суток. Взгляните!
Действительно, Максим с искаженным лицом следил за дружеским разговором Гектора и Мод.
— Я успокою его, — сказал Гектор.
Он воспользовался смятением, наступившим при появлении художника Вальбеля, высокого, краснощекого господина с проседью, и подошел к Максиму.
— Господин, позвольте мне напомнить вам о нашем давнишнем знакомстве. Я служил под вашим начальством в Шалоне, Гектор Ле Тессье.
От Максима ускользнула легкая ирония, с которой Гектор произнес свою, по-видимому, почтительную фразу. Лицо Максима просветлело, он пожал руку Гектора.
— A, мистер, я очень рад… я помню отлично… Тессье… в восемьдесят пятом, не так ли?
— В восемьдесят третьем, — поправил Гектор.
— Восемьдесят третий… Вы из ‘Deux Sevres’?
— Да, из Партенэ. По вашей отличной памяти я припоминаю, каким вы были прекрасным офицером.
— Я очень любил свое дело, — сказал Максим с оттенком грусти.
В это время подошел Поль Тессье, потом мадам Шантель и Рувр, изумленные интимной беседой молодых людей. Всех удивил случай, который свел их через десять лет.
— Случай не особенно романический, — заметил Поль, — мистер Шантель был три года офицером и знал около двух тысяч рекрут и, вероятно, встречал их с тех пор более тысячи.
— О, несносный математик! — сказала мадам Рувр. — Все цифры, все доказательства, что все случившееся — должно было случиться. А я называю эту встречу необыкновенной, из нее видно, что эти молодые люди должны стать друзьями.
— Верю вашему предсказанию, — решил Гектор. — И если мистер Шантель пробудет еще какое-то время в Париже, надеюсь, что он воспользуется услугами таких старых парижан, как я и мой брат, хотя мы и родились в Партенэ. Прежде всего, сделайте нам удовольствие отобедать с нами завтра в ресторане.
Максим обещал, они продолжали разговаривать уже по-товарищески, оба, вспоминая прошедшее, переживали невозвратное прошлое, о котором, достигнув тридцати лет, приходилось уже сожалеть. Тем временем, появились новые гости: мадемуазель Дюклерк, жена модного художника-пастелиста, который никогда не показывался вместе с ней, она представляла собою гризетку, придавая себе пикантность девической прической ‘a la Boticelli’, за нею показался ‘дамский’ романист Андре Эспьен, южный человек, с взъерошенными волосами, упрямый и болтливый, мадам Аврезак с дочерью Жюльетой, обе брюнетки, худенькие и хорошенькие, похожие больше на сестер, наконец, кузина Мод, Дора Кальвель, маленькая девушка, уроженка Кубы, с лицом цвета недозревшего лимона, с волосами синеватого отлива, она говорила, точно декламировала и бросала вокруг огненные взгляды. Она вошла одна, компаньонка осталась в прихожей.
Мод отвела Жакелин в сторону:
— Кажется, дело идет недурно!
— Да, но не следует допускать слишком большой дружбы между Шантелем и обоими Тессье… Ты знаешь, когда мужчины в союзе между собой, значит, они против нас.
— О! В Гекторе я уверена.
— А в Поле?
— Ты права. Но Поля я держу в своих руках.
Она сделала Полю знак подойти к ней.
— Прекрасный сенатор, — сказала она ему игриво, — вы пропустили у меня сегодня самую хорошенькую гостью.
Поль улыбнулся:
— Знаю. Это я и послал ее к вам.
— Что вы? Вот плутовка! Она мне и не сказала.
— Она боялась идти, а я уверил ее, что вы добрый, хороший товарищ… для тех, кто не стоит вам поперек вашей дороги, — прибавил он с улыбкой.
— А я обещала ей устроить у нас дебют и созвать весь Париж. Знаете, она прелестна и вы — счастливый сенатор.
— О! — возразил Поль, — я, как говорят в оперетках, могу быть только ее отцом.
— Который желал бы повышения, — проговорила Жакелин сквозь зубы. — Во всяком случае, сестра моя очень любезна с вашей дочерью, не правда ли?
— За это, — продолжала Мод, понизив голос, — я хочу вашего участия в одном проектируемом деле, успех которого очень важен для меня.
Поль указал взглядом на Максима.
— Он?
— Да. Гектор, мой — союзник. А вы?
— Я также, без сомнения… Тем более, что жалеть не придется этого солдата-хлебопашца. О, посмотрите!.. Аарон и Жюльен!..
Сюберсо, корректный и бесстрастный, входил в зал в сопровождении маленького кругленького человечка, с потным лицом, покрытым прыщами и походившего на франкфуртского ростовщика, несмотря на английский покрой платья, на блестящую шляпу и сапоги. Он был представлен торжественно:
— Барон Аарон, директор католической фактории.
Толстенький человечек раскланивался направо и налево, пожимал руки и изображал собой что-то вроде мячика, который бросали друг другу по ковру.
— Мадемуазель, — пробормотал он, подходя к Мод и доставая конвертик из бокового кармана, — вот ложа на завтрашнюю оперу…
— A! Мерси, — сказала просто девушка и положила билет на столик.
Общество разбрелось по обоим залам, разделилось на партии сообразно своим вкусам. Эспьен увлек мадам Аврезак в будуар Мод, их не было видно, но время от времени слышался взрыв мгновенно сдерживаемого смеха, тотчас заглушаемый шумным аккордом на фортепиано. Жюльета Аврезак подсела к Сюберсо и напевала ему вполголоса, как бы что-то выговаривая, что выражалось в ее резких, нервных движениях, а он слушал совершенно равнодушно, смотря на недавно подаренную Аароном картину Тернера на стене. За чайным столом Вальбель и Летранж потешались над Дорой Кальвель, к большому удовольствию Жакелин, Марты и Мадлен, и маленькая креолка, с несколько раскрасневшимися желто-лимонными щечками, ворковала как голубь, весело отвечая между смехом обоим мужчинам:
— Дикарку! Mистер Вальбель!.. вы хотите, чтоб я позировала для дикарки… Нет, благодарю… Вы очень деликатны, нечего сказать!
— Да нет же, поймите, наконец, — говорил Вальбель, — это ведь не обыкновенная дикарка, это Rarahu… поэзия… любовь… одним словом, ваш тип.
— И костюм божественно пойдет к вам, — заметил Летранж.
— А какой костюм!.. О! вы смеетесь надо мной, потому что считаете меня глупенькой… Я уверена, что костюма вовсе нет.
— Да неправда же, есть листья… много пальмовых листьев… Это очень прилично, их надевают, сколько хотят.
— Конечно, — сказала Жакелин, — я непременно позировала бы для мистера Вальбеля, если бы у меня был тип.
А на ухо Марте она шептала:
— Ты увидишь, Дора согласится. Она бесподобна.
Дора, подумав, сказала:
— Маман никогда не позволит.
— О! — заметил Летранж, — к чему же говорить ей… Вас будет провожать в мастерскую эта милая мадемуазель Софи.
Это была компаньонка Доры, известная в обществе некоторых парижских кутил своей кротостью и безмолвием. Ее усаживали на стул в прихожей, она немедленно засыпала и вставала с места только, когда ее будили.
Маленькая Кальвель обдумывала. Наконец выговорила фразу, от которой все ее подруги разразились безудержным смехом:
— Ну, хорошо! я согласна… Только дайте мне слово, что лица моего не будет видно.
Максим, оставшись один, после того как он представил Гектора своей сестре, смотрел по сторонам, слушал и спрашивал себя: ‘Не сон ли это? Не из другого ли какого мира я пришел сюда? Неужели, это нравы и язык новейшего времени! Эти разговоры точно в пивной, которые, вероятно, еще уступают тем, которые ведутся вполголоса… Эти темы, которые даже не стараются скрывать… И это отвратительное слово, которое беспрестанно раздается, как поощрение к свободным разговорам, ‘Мой флирт…’ Она делала ‘флирт…’ Мы делали ‘флирт…’ Это ‘флирт’ моей дочери… Так вот какие люди окружают Мод… Вот что она видит… слышит… Что же…’
Мод еще ни слова не перекинулась с ним. В эту минуту она взглянула на него, заметила, что он слышит вольную болтовню Летранжа и Вальбеля, окруженных вольными пташками, поняла, что он неприятно изумлен этим, и прямо подошла к нему.
— О чем вы задумались, Шантель? — спросила она, пристально смотря на него.
— Я думаю, — серьезно ответил Максим, — что мне никогда не следовало бы выезжать из моего захолустья Везери, так как я такой провинциал и землепашец.
Помимо его воли в словах этих звучала вся горечь, которую он испытывал, сравнивая себя на глазах любимой женщины с этими изящными, блестящими светскими болтунами, как Летранж, Ле Тессье или Сюберсо.
— Так вы хотите возвратиться в Везери? — с расстановкой спросила Мод.
— Да, я сопровождал матушку в Париж, потому что она не умеет путешествовать одна. Она останется здесь, сколько предпишет ей доктор Левер. Я же здесь совсем не нужен, потому вернусь в Везери и приеду только за ней. Париж слишком велик для меня, даже когда я нахожусь в нем, как теперь, например, мне кажется, будто меня здесь нет. Моя родная страна с ее простыми берегами, долины с их таинственной волшебной далью, ближе моему простому сердцу.
— А! — вздохнула Мод, опустив глаза.
Максим продолжал, постепенно вдохновляясь звуком собственного голоса:
— Эти уединенные места сделали меня таким, каков я есть, похожим на них… У меня сердце бьется в унисон с сердцами моих пастухов, от зари до зари живущих в созерцании природы, чувства мои скромны, но так глубоки, что раз запав в душу, держат ее в оцепенении очарования, одного напоминания о них достаточно, чтобы наполнить несколько месяцев моей жизни… Здесь, в Париже, чувствуют быстро и мало, слово также быстро и кратко, как чувство, я же говорю медленно, потому что скоро выразить было бы трудно такие глубокие чувства… Извините, я сам не знаю, к чему говорю вам это.
— Напротив, говорите, — сказала Мод. — Ничто из того, что там говорится, (она указала на Сюберсо, Жакелин и Тессье), не могло бы так заинтересовать меня.
— Очень любезно с вашей стороны, что вы так говорите… Видите, я даже не умею достаточно владеть собой, чтобы скрывать свое волнение! И так все, что напоминает мне что-нибудь приятное из моего прошлого, слишком волнует меня. Присутствие мое здесь после долгих, долгих месяцев… так живо напоминает мне четыре дня, проведенные в Сент-Аманде.
Мод перебила его:
— Я тоже не забыла их.
Они замолчали. Но взглянув на Шантеля, она испугалась пламени, которым горели его глаза.
‘На сегодня довольно романа’, — подумала она. И, предвидя страстные слова, готовые сорваться с его уст, она оборвала разговор, сказав громко, чтобы все слышали:
— Так решено, завтра в опере вы будете в нашей ложе? И Жанна, конечно, придет, да? Где же она, наша Жанетта? Нет, посмотрите, каково! Разговариваешь, начала осваиваться!
Жанна Шантель робко разговаривала с Гектором Тессье. Слова Мод сразу прервали только что начавшийся разговор, и девушка, вся красная, вернулась, как бы ища помощи, под крыло брата. Над ней немного посмеялись.
— Чем вы ее приручили? — спросил Максим, гладя рукою темные кудри сестры.
— Я говорил с ней о вас.
Гектор заинтересовался этим наивным существом, которое признал сразу совершенно отличным от мелочных созданий, прикрывающихся маской непорочности, он так много наблюдал их, но не из развращенности, а как любитель, для коллекции. Он осторожно, почти отечески выпытывал Жанну, говорил о ее брате, которого знал раньше, о Пуату, где они вместе жили, и девушка с доверием и искренностью, которые присущи всем робким людям, смотрела на него, как ребенок, который перестал бояться незнакомого. Она тихо, спокойно, непривычным к долгой беседе голосом, говорила о своем детстве, о девичестве, проводимом без веселья, без подруг, воспитанная матерью, обучаемая одним Максимом:
— О! милая моя! — сказал Максим, целуя ее в голову.
— Однако, — сказала, соскучившись этим Мод, — как же мы решили насчет завтрашнего вечера? У мистера Аарона и мистера де Сюберсо есть места, так же как у вас, господа, — прибавила она, обращаясь к братьям Тессье, — весь Париж ваш. Мадам де Шантель придет со своими дамами?
— Я буду обедать с вашими друзьями, мадемуазель, — отвечал Максим, недовольный, что Мод прекратила разговор несколько минут перед тем.
— Так что же! После обеда вы придете к нам, очень просто. Итак, решено, не правда ли?
Она смотрела на него мягко, и он согласился. Сюберсо притворялся, что не видит их, и показывал вид, что очень занять разговором с Полем.
Мадемуазель Шантель поднялась. Аарон поцеловал руку Мод. Было около семи часов, все начали прощаться.
Сюберсо подошел к Мод. Она сказала ему:
— Хорошо, я довольна вами. Можно простить ваше недавнее дурное расположена духа. Вы вели себя благопристойно.
— Это он? — спросил презрительно молодой человек, указывая на Максима.
— Да.
— Совсем провинциал.
Мод сухо возразила:
— Это очень порядочный человек, милый мой, и он много лучше…
— Меня?
Мод ответила:
— Лучше нас всех… Теперь убирайтесь, — прибавила она, — не вздумайте показать, что вы желаете остаться дольше всех. До завтра.

Глава 3

— Нет, — решил Гектор Тессье, в конце обеда с братом и Максимом, в ресторане Жозефа, — общество, в котором мы встретились с вами вчера, любезный Шантель, совсем не составляет исключения, молодые девушки, которые так ломались вчера перед мужчинами, смеялись над их двусмысленными шутками и сами отвечали им в том же духе — при вас они еще сдерживались — не представляют собою какого-нибудь исключения. Это современное праздное общество, а девицы эти — продукт его. Если Дора Кальвель бесспорно слишком… провинциальна, то все остальные дают прекрасный образчик дочерей веселящегося Парижа, сами родители которых не строги и легкомысленны, катаются в Булонском парке, посещают балы, театры, ездят в Трувиль, лечатся гидротерапией, играют в теннис, в кегли, между ними вы найдете девушек всех слоев общества… от гризетки до потомка лучшей исторической фамилии. Госпожа Реверсье, жена храброго Берринсона, благородного происхождения, бывшего чиновника министерства просвещения, хорошее положение и состояние. Мистер Аврезак, когда был жив, держал большую химическую фабрику в Везине, его вдова очень богата. Вы, разумеется, знаете прекрасное происхождение семьи Рувр, Жакелин прекрасно воспитана… нет, это ни в коем случае не смешанное общество, не отщепенцы, не полусвет. Сомнительными между посетительницами мадам Рувр можно считать разве маленькую Дору, все-таки хорошего рода, да, пожалуй, Сесиль Амбр, которая так и просится в героини Бодлера, однако, ее принимают везде, как фрейлину какой-то итальянской герцогини. И эта, и множество других, которых вы увидите, такой же продукт беспутного Парижа, как этот коньяк — продукт шарентского белого вина… Я мало люблю и то и другое, — прибавил он, опоражнивая свой маленький стакан.
Поль Тессье, медленно и внимательно выбирая сигару, заметил:
— Ну, вот, Гектор сел на своего конька. Он неистощим, когда заговорит о молодых девушках.
Максим, вообще говоривший мало за обедом и не имевший привычки курить, ответил:
— Но это очень интересная тема.
Слова Гектора затронули больное место его сердца. После вчерашнего визита он ушел взволнованный и как бы околдованный. Мод, такая прекрасная с нежными словами, напомнившими ему общность их воспоминаний, конечно, показалась ему безупречной, и именно такой, о какой он всегда мечтал. Но другие? Эти мяукающие кошки, имена и девические платья которых делали их поведение и разговоры еще более нестерпимыми? И между ними сестра, подруги Мод, только немного моложе её… И Мод слушает их, отвечает, может быть, разделяет их взгляды!.. При этой мысли в сердце честного солдата закипало страшное раздражение против этих людей, этого Парижа, который мог осквернить чистую душу его избранницы, которую он не переставал страстно любить с первого же дня их встречи своей сильной душой, разлука с Мод не только не уменьшила этой любви, но еще более разожгла, раздула его страсть. Потом он утешал себя мыслью, что Мод, может быть, оставалась непорочной в этом мире глупости, жила в нем, не понимая его, подобно сестре его Жанне, которую вчера нисколько не коробило все виденное, слышанное. О, ужасная тайна! Как проникнуть эту жестокую тайну?.. Как убедиться?.. Он слушал Гектора с мучительным желанием и страхом узнать истину.
Но Гектор очень осторожно избегал говорить о Мод, как светский, веселый человек, он говорил обо всем вообще, не затрагивая никого. Несколько раз старший брат вставлял какое-нибудь остроумное, ироническое замечание.
— Видите ли, — продолжал Гектор, — дело в том, что в Париже уже лет пятнадцать как произошли два события… два очень важных события, два ‘краха’, сказал бы мой брат, которые ни малейшим образом не отозвались у вас, в вашем Везери, мой друг, решительно ничем не отозвались среди ваших полей, охотничьих собак и фазанов…
— А именно? — спросил Максим.
— Во-первых, крах целомудрия. С точки зрения любви нашу эпоху можно сравнить с итальянским упадком или возрождением. Наши молодые девушки (я все-таки говорю о принадлежащих к праздному, веселящемуся миру), хотя более и не прислуживают без костюма за столом современного Медичи и не имеют на своей шее каких-нибудь особенных знаков!., но в деле любви они не менее сведущи, нежели те же флорентийки и римлянки. Разве кто-нибудь стесняется говорить при них о последнем городском скандале? Каких пьес они не смотрят в театре? Каких романов не читали? Да еще разговоры, книги, театры — все это пустяки. Это только слова… В Париже есть особый тип специалистов-развратителей, — мужчины, подстерегающие целомудрие, — к этому разряду принадлежит Летранж, которого вы вчера видели. Первый урок девушка получает на первом балу, далее курс продолжается во время зимнего сезона, а летом совратитель едет куда-нибудь на воды или купанья, где свобода нравов маленьких курортов, смешанное общество, поэтическая обстановка, зелень, солнце, аромат цветов — все помогает ему и к следующему сезону… девушка уже готова, совратитель накладывает на свою жертву руку.
— Правую, — заметил Поль, — так как он, вероятно, начал с левой. Итак, все хорошо, что хорошо кончится.
— Нет, — возразил Гектор. — Эти господа не женятся, и — что всего страннее — наши девушки знают это и даже вовсе не желают выйти замуж, потому что обыкновенно это какие-нибудь авантюристы без всяких средств, вроде Летранжа и Сюберсо, а нынешняя молодая девушка ищет в замужестве прежде всего богатства.
На звонок Поля вошел слуга и на требование счета снова удалился, Гектор продолжал:
— Второй крах, как я вам только что сказал, — крах приданого, такой же пагубный для современной девушки, как и крах целомудрия. Совершенно невинных девушек более нет, но и богатых не более. Миллионер дает за дочерью 200 тысяч франков, то есть шесть тысяч годового дохода, то есть ничего, не на что даже нанять месячное купе. Значит, никогда еще девушка не была в такой зависимости от мужчины, а так как она обладает единственным средством покорить его — любовью, то матери позволяют им, по материнской нежности, как можно ранее узнать, что такое любовь.
Против слов ‘материнская нежность’ Максим резко заявил протест.
Гектор продолжал:
— Ну, да, конечно, по материнской нежности, и ей-то, современной матери, по-моему, обязаны мы, так сказать, исчезновением типа ‘молодой девушки’ недалекого прошлого. В прежнее время, девушка воспитывалась в монастыре, в полном неведении, так как вы, надеюсь, не придаете веры застольным, ресторанным россказням безнравственности монастырей? Она выходила оттуда для того, чтобы выйти за человека, почти неизвестного ей, но избранного ее родителями, таким образом, все материальные расчеты были устранены, а они-то одни почти и служат причиной супружеского разлада. Муж, на самом деле, являлся человеком, через которого девушка знакомилась с жизнью, а это большой шанс быть любимым! С другой стороны, выходя даже из самого аристократического парижского монастыря, девушка в самой скромной обстановке находила все-таки более комфорта, чем в монастыре. Таким образом, девушки были застрахованы от двух серьезных крахов. Но что же произошло потом? Среди этого счастливого молодого поколения нашлось несколько истеричных женщин нынешнего поколения, вроде Симероз, которые стали находить грубым, неприятным и жестоким вступление девушки в брак, без какого бы ни было знакомства с жизнью, они стали кричать о предательстве, насилии и так нашумели, что и других убедили. И вот, добродетельные современные матери завопили: ‘Воспитывать ребенка вне семьи, выдавать замуж такое невинное существо, незнакомое с жизнью! — Это преступление!’ И они постановили не совершать этого преступления над своими дочерями. Результат вам известен. Молодая девушка не томится более в монастыре, но готовится с 15 лет к жизни широкой, к полному довольству, которое родители подготавливали в течение сорока лет. Она выйдет замуж знакомая с жизнью, но обыкновенно не довольствуется теорией любви, а старается изучить ее на практике и… роли меняются. И в наше время разве только жених может наткнуться в спальне на сюрприз, а уж никак не невеста…
Трое собеседников несколько времени молчали. Слуга подал счет. Поль заплатил и сказал:
— Пора идти, половина одиннадцатого, мне еще надо дописать доклад, а завтра рано утром я хочу поездить верхом. Вы, ведь, отправитесь в оперу, мистер Шантель?
— Я поеду, — ответил Максим, — если ваш брат поедет со мною. Иначе, я только подожду матушку при разъезде.
— Я поеду с вами, — сказал Гектор. — И если хотите, мы можем отправиться… уже пора, Мы придем, как раз к шапочному разбору.
Они надели пальто и вышли.
У подъезда сенатор отыскал свое купе. Ночь, с ее ясным морозным небом, окутывала холодом незастроенное место старого оперного театра. Тонкий слой сухого снега отполированного ногами пешеходов, покрывал блестящим покровом мостовую. Огни газовых рожков и матовые шары электрических фонарей ярко блестели в морозном воздухе. Над городом расстилалась чудная зимняя ночь, светлая, ясная, торжественная.
— Хотите, я вас довезу до театра? — спросил Поль Тессье.
— Нет, — ответил Гектор. — Две минуты footing’a нас освежат. Отправляйся, сенатор, к своим докладам.
Купе отъехало, Гектор и Максим пошли бульваром, Гектор закурил сигару, Максим шел рассеянный рядом с ними, мысли его были далеко от блестящего и редкого для него зрелища, которое представлялось его глазами.
— Вы мечтаете, поручик? — спросил Гектор.
Максим разом остановился, точно лошадь под ударом хлыста, его худое лицо, еще более обыкновенного вытянувшееся, глаза, лихорадочно блестевшие, и нервное покручивание коротеньких усов выдавали сильное нервное возбуждение.
— Послушайте, Тессье, — сказал он. — Вы говорили сейчас о знакомых молодых девушках мадемуазель Рувр и даже о ее сестре в крайне неприятных для меня выражениях. Я должен сказать вам, что питаю к мадемуазель Рувр, хотя и мало знаю ее, самое глубокое уважение… и я не хочу скрывать этого от вас…
— Но, дорогой мой, — возразил Гектор, — мне кажется, я даже и не произносил имени мадемуазель Рувр.
Максиму стало неловко.
— Извините… я виноват, говоря с вами такими тоном. Я очень… вполне… доверяю вам, — прибавил он, дотронувшись до его руки и снова принимаясь шагать… — Вспомните только, какой я отсталый здесь, в Париже, я совсем не знаком с вашей жизнью. Я пахарь, который охотно доверяется человеку и судит о нем по его наружности, как о погоде по небу. Я знаю, вы совершенная противоположность мне, а между тем я уверен, что вы можете быть моим другом… Обещаете вы мне это?
— Без сомнения, Максим, — ответил растроганный Гектор и подумал: ‘Таких слов не много услышишь у нас, идя по улице Favat к Vaudeville. Что за странный ветер дует в Везери?’
— Мадемуазель Мод де Рувр, — начал он медленно в то время, когда они шли к Опере по chaussee d’Antio и улице Meyerbeer, — мадемуазель Мод де Рувр обладает слишком красивой и блестящей внешностью, чтоб не возбудить зависти и клеветы. И я предупреждаю вас, вам будут дурно говорить о ней, вооружитесь терпением и берегите ваше сердце. Мне не к чему учить вас доверять женщине, которая вас, вероятно, очень пленила, не так ли? Но я хочу сделать вам два необходимых указания, только не считайте их пустыми, не разобрав их хорошенько. Во-первых, в Париже не найдется ни одной светской молодой и красивой девушки, которой бы не приписывали если не любовников, то, по крайней мере, товарищей дурного препровождения времени. Что делать! Подобные случаи так часты, что поневоле приходится извинять злословие. Все эти белые, голубые, розовые платья, которые вы сейчас увидите в ложах, не всегда прикрывают вполне непорочное тело. Между этими девушками так много так называемых полудев! На безусловно честных лежит чужое пятно. Во-вторых, если в парижском свете почти невозможно узнать достоверно самое интересное о девушке, то также трудно узнать и относительно ее нравственности. Обыкновенно, приключение, заставляющее ее пасть, происходит без свидетелей, особенно когда дело касается очень юной девушки. Сама она, понятно, не расскажет. И если всплывет что наружу, то благодаря низости ее сообщника, то есть любовника пли… полулюбовника, а разве можно верить такому господину? И в действительности никто ничего не может знать: непорочная или падшая, скромная или бесстыдная такая-то молодая девушка, которая всегда останется сфинксом для того, кто ее любит.
Они дошли до Оперы, где здание ее выходит полукругом на улицы Gliick и Ilalevy и тихо двинулись по уединенному уголку Парижа, в это время почти пустынному, почти темному, резко отличавшемуся от соседних улиц, по которым беспрерывно сновали вдоль тротуаров ярко освещенные экипажи в дорогой упряжи.
‘Если бы Мод слышала меня, — подумал Гектор, — я уверен, она была бы довольна мной. Впрочем, против совести я ничего не сказал’. Максим проговорил как бы про себя:
— Но каких же мужей находят себе эти девушки, которых вы называете полудевами?
— Полудевы? Они выходят замуж за подозрительных баронов, важных коммерсантов, не успевших еще прогореть, каких-нибудь красавцев, одержимых смертельными недугами, вообще разного сорта господ с именем, которые умирают через месяц или год после свадьбы. Это какое-то роковое наказание для этих маленьких обманщиц: они полагают все скрыть в браке, а брак-то и выдает их головой. А случается, что капризная судьба дает этим девушкам прекрасных, честных мужей и они становятся примерными женами, на подкладке (для их мужей) опытных любовниц. Все равно. Во всяком случае, риск слишком велик, и я никогда не женюсь на парижанке. Было бы глупо искать между ними белую голубицу: так много черных перекрашиваются в белые… Я выберу менее редкую породу, но более прочного цвета.
— А именно?
— Маленькую, беленькую гусыньку, выращенную и вскормленную в провинции.
И заметив, что на лицо Максима опять набежало облачко, он прибавил:
— Если не встречу, конечно, такое высшее существо — как мадемуазель Мод Рувр, недосягаемое для злословия и с таким редким характером.
Гектор тотчас был вознагражден за свою громкую фразу: лицо Максима просияло. Он подметил у него быстро сдержанное желание схватить его руку и пожать ее.
‘Виноват ли я, — подумал он, — что принужден относиться к этому мальчику, как доктор к больному? Если сказать ему правду, он или себя или другого убьет. А я ведь и сам не знаю истины. Да и кто знает ее? А между тем он может быть счастлив с ней, даже будучи и обманут. ‘Разве счастье не обман?’ как сказал Вертер’.
Вестибюль Оперы наполнился публикой, так как наступил антракт.
— Ну что, заходим? — спросил Гектор.
— Пожалуй.
Максим следовал за своим спутником, который шел с уверенностью привычного посетителя, взбираясь по лестницам и проходя по коридорам. А Максиму все это монументальное здание, весь этот блеск мрамора, представшее его непривычному взору, эта шумная, нарядная толпа показались ненавистными, чуждыми ему, он как бы ощущал близость неприятеля и предчувствовал свою гибель.
‘Мне нужна женщина не из этого мира’.
В нем кипело также недовольство собой за неловкость, приобретённую продолжительным отшельничеством, которую он так, хорошо понимал, сравнивая себя с этими веселыми, развязными людьми. Одним словом, он был настоящий провинциал в столице и ненавидел легкие нравы парижского городского общества.
‘Неужели моя жизнь сейчас сольется с этим напускным довольством, таким далеким от спокойствия, о котором я мечтал?’
Однако, несмотря на эти рассуждения, его тянуло увидеть Мод и доказать себе, что он, наперекор всему, сохраняет веру в нее. И увидев ее сидящей в ложе между Жакелин и Жанной, он в первый раз выговорил про себя, со свойственной ему во всех его решениях энергией: ‘Я хочу ее…’
Спустя несколько минут Гектор и Максим уже входили в ложу, откуда только что вышел Аарон, чем-то озабоченный, и наглый, в ложе оставались две матери и три молодых девушки. Мод тотчас уступила свое место Гектору, между Жанной и Жакелин, а сама вышла с Максимом в аванложу.
‘Для такой женщины можно сделать всякую глупость’, — подумал Гектор, провожая ее глазами. — ‘Счастливы те, которые могут быть дураками!’
Действительно, в этот вечер Мод особенно блистала красотой, она казалась царицей, созданной для единодушного и безмолвного поклонения толпы, и все в ней казалось очаровательным, начиная с темных волос с рыжеватым отливом и кончая открытыми туфлями, обувавшими ее породистую, узенькую ножку. Сидя возле нее на красном канапе, Максим с ревнивым восторгом любовался ею. На ней был розовый корсаж с прошивками из золотого кружева, гладкая муслиновая юбка того же цвета. На вороте была самая скромная выемка, едва дававшая понятие о груди, зато правое плечо было видно почти все, так как узкая пройма держалась простым аграфом в форме жука из старинной бирюзы. При искусственном освещении волосы ее отливали, красным, темно-синие глаза казались янтарными, цвет лица был еще более матово бледный. Максим смотрел на нее с ревностью и, вместе с тем, счастливый говорил себе: ‘Нельзя не любить этой женщины’.
И эта неприступная царица говорила с ним! Она говорила очень благосклонно-любезно, как говорят царицы, когда хотят отличить кого-нибудь. Она благодарила его за то, что он приехал, его, который обожал её за разрешение быть с ней.
‘Ах, сказать бы ей, что он испытывает сейчас, ползать у ее ног, исчезнуть во прахе и крикнуть ей: ‘Я люблю вас! Я люблю вас! Я ваш раб! Я верю вам!»
И он еще смел сомневаться в ней! осмелился допустить мысль, что она дала кому-нибудь права на ее недосягаемую красоту! Теперь он считал такое подозрение святотатством.
Мод, разговаривая о том, что дальше всего было от их мыслей, о пьесе, о публике, о холодной зиме, чувствовала на себе восхищение и желание, горевшее в груди Максима. И она гордилась этой неожиданной победой, совершенно не похожей на все прежние.
В нескольких словах она рассказала ему, как провела свой день, и потом спросила:
— А вы… что вы сегодня делали в этом громадном Париже?
Он не признался ей, что еще рано утром он проехал мимо ее дома верхом, прежде чем отправиться в лес, где он в бешеной скачке хотел утопить лихорадку и овладевшее им беспокойство. Он только сказал ей:
— Я катался верхом до завтрака, завтракал в отеле ‘Миссионеры’, где остановился с матерью и Жанной… Потом ездил по делу, заехал к одному старому товарищу по полку.
Он остановился.
— Но к чему рассказывать вам все это, в жизни моей нет ничего интересного для вас… Скажу вам одно, — что весь этот день, всю прошлую ночь у меня была одна мысль…
Мод встала, улыбнувшись.
— Идут музыканты в оркестр. Останьтесь с нами, мы поболтаем при выходе. И вы останьтесь, Гектор, — сказала она уступившему ей место Тессье.
Всю последующую жизнь Максим Шантель должен был помнить этот знаменательный час, когда при свете сверкающих люстр, при звуках чарующей музыки, в этой волшебной обстановке, он почувствовал, что судьба его таинственно связывалась точно какой-то невидимой силой, с теми лицами, которые в драме управляют судьбой героев. Он не заметил, как будто в зале было темно, вчерашних гостей мадам де Рувр: белокурую Учелли декольтированную до талии, Сесиль Амбр, мадам Реверсье с дочками, сидевших рядом в ложе, переполненной черными фраками, Люка Летранжа, в глубине ложи, прикасавшегося своей светлой бородой к сухому затылку Мадлен, не заметил он и Жюльена де Сюберсо, сидевшего в партере и беспрестанно с беспокойством оборачивавшегося к ложе Рувров. Жюльен был необыкновенно изящен, и множество дамских лорнеток было направлено на него… Максим еще раз убедился, что вступает на неведомый ему, опасный путь, но и на этот раз он взял в руки свою энергию, как кровную лошадь, пришпорил ее, отпустил поводья и пустил ее искать. Что были для него все эти препятствия, пропасти и опасности пути, раз он мчался к Мод?… к Мод, которая, как он был твердо уверен, думала в эту минуту только о нем, желала увлечь его и удержать около себя.
‘Она будет моей женой или жизнь моя будет разбита’.
Между тем Жанна де Шантель, сидя рядом с Мод, неподвижная с блуждающим взором, безмолвно смотрела на сцену, тогда как Жакелин обменивалась едва заметными знаками с одним из кавалеров в ложе Реверсье на том таинственном языке, который из Лондона был занесен в Париж. Её юное личико время от времени покрывалось румянцем, без видимой причины, как будто внутреннее пламя загоралось и погасало в ней. Волнение ее происходило от сознания, что она вступает в неведомый ей свет, от близости этих мужчин, так мало похожих и по костюму, и по манерам, на их посетителей в Везери, может быть, ее волновало также сознание, что она вчера и сегодня производит впечатление на одного из них, так как и теперь, пока Мод выходила с Максимом, Гектор Тессье обратился прежде к ней, а потом к Жакелин. Ее горячее, молодое сердечко испытывало непривычное чувство, но и у неё, как у Максима, была на душе тихая грусть, она видела себя одинокой среди этих людей, чуждых ее внутреннему миру, ее безусловной порядочности. Чтобы успокоить себя, она повторяла: ‘я здесь с мамой и братом, значит, в этом нет ничего дурного’.
И очень вероятно, что изо всей этой толпы, возбужденной прекрасными исполнением ‘Валькирии’, только двое, Максим и Жанна, думали и чувствовали сознательно и понимали свои мысли и свое сердце. Все же остальные, испорченные Парижем, пресыщенные, представляли собой что-то неопределенное, не знающее даже своих собственных желаний, не отдающее себе отчета в том, весело ли им, или не лучше ли было бы, если бы прекратилась эта музыка, за ними — утомительный, монотонный день, впереди — бессонная ночь, душа их была не чувствительна ни к чему, чувства притупились… Думала ли о чем эта бедная больная голова мадам Рувр, преследуемая воспоминаниями, ребячески кокетливая и страдающая от своих немощей? Думали ли о чем-нибудь эти мужчины с блуждающими нечистыми взглядами, вроде Летранжа, терзаемые смутным желанием и неуверенностью в возможности удовлетворить его. И вот они возвращались к своей постоянной задаче соблазнять женщин, как маньяки неудержимо возвращаются к овладевшей ими идее, которая не приносит им удовлетворения, а, напротив, ввергает их в прострацию. Думали ли о чем, например, эти нервные куклы, все эти Жакелин, Марты, Мадлен, Реверсье, Жюльеты Аврезак, Доры Кальвель, изнемогающие от бесплодных потрясений, с пустым сердцем и умом, в котором преобладает одна мысль — о любви и мужчинах? Эта истасканная Учелли, в которой все чувства, даже артистические, объяснялись чувственностью, думала ли о чем, когда при всяком страстном клике Валькирий на сцене, нервно хваталась за руку сидевшей около нее Сесили Амбр, а та в это же время другой рукой доставала из кармана машинку Праватц, к которой она в продолжение вечера несколько раз прибегала в полумраке ложи? И он, Жюльен Сюберсо, зондировавший свое сердце, сам удивившийся, открыв в нем чувство ревности рядом с раздражением авантюриста и скептицизмом присяжного развратителя, также не знает, чего ищет, чего желает, куда стремится… А рядом с ними, сколько подобных им молодых девушек, матерей, людей праздных, ведущих тот же бесцельный, бессознательный образ жизни, усталые жизнью и цепляющиеся за него, чувственные и пассивные, серьезные и наивные. Между ними изредка попадаются артисты, деятельные члены общества, они тоже ходят ощупью, не зная хорошо, в чем их идеал, жаждут денег, ослепленные завистью к чужим успехам и до безумия очарованные своими собственными.
Несомненно, лучшими изо всей этой толпы были предавшие себя на волю Божью, те, которые подобно, Этьеннет Дюруа, спокойно улыбавшейся своим милым личиком из-за плеча мадам Учелли, и Гектору Тессье, этому наблюдателю чужих нравов, — судили и осуждали окружавшее их общество, в твердой уверенности, что рано или поздно и для них настанет счастливая звезда и выведет их на другую дорогу.
Опера кончилась. Дамы наскоро надевали свои широкие манто, мужчины расплачивались с привратницами, зал быстро пустел. Максим сводил с блестящей лестницы Мод, опиравшуюся обнаженной рукой на его руку. Слова, которые только что готовы были сорваться с его языка: ‘я вас люблю! я вас хочу!..’ а теперь застряли в горле, не шли больше с языка среди шума и гама этой толпы. А между тем, именно в таком положении он столько раз представлял себе Мод в своем Везери. Мечта, по-видимому, осуществлялась и причиняла ему чуть не страдание.
Мод, проходя галереей, неожиданно для Максима, высвободила свою руку. За ним стоял Жюльен де Сюберсо, закутанный в длинный черный плащ с бархатным воротником, он имел такой взволнованный, трагический вид, что Максим, хотя и не большой мастер распознавать состояние чужой души, заподозрил драму. Он отошел, стараясь казаться равнодушным, хотя и терзался ревностью. Мод подошла к Сюберсо, и глаза их встретились посреди этой движущейся нарядной толпы.
— Вы с ума сошли, — прошептала она. — Воздержитесь, если не хотите погубить меня.
— Мод!.. — пробормотал он.
Она пристально посмотрела на него.
— Завтра, — тихо сказала она, — в четыре часа, у вас, на улице Бом… Ждите меня.
И отошла от него, убедившись, что слова её успокоили его. Мод дала опять руку Максиму и совершенно естественным голосом сказала, не дожидаясь вопроса:
— Бедный мальчик, он влюблен в Мадлен Реверсье, а та не любит его, он видел, как весь вечер Летранж флиртовал с ней и теперь совсем с ума сходит… Я несколько успокоила его. Это мой старый друг детства. Мы вместе играли в Тюильри. Видите, в этом скептическом и ветреном Париже есть место и для искреннего, чистого чувства…
Максим поверил тому, что говорила Мод и успокоился. На этот раз его сердце было отуманено любовью.
У нижних ступенек, у правого крыла здания, экипажи, один за другим быстро подъезжая к подъезду, скрывали за своими дверцами элегантных посетителей Оперы, закутанных в шубы, в плащи, в ротонды, в накидки, обшитые дорогими махами.
В карету мадам де Рувр, — один из тех великолепных экипажей, в прекрасной упряжи, которые парижские кучера держат специально для найма богатым иностранцам — сели Жанна и ее мать, которых Рувры должны были довезти до их отеля ‘Миссионеров’.
Максим один шел пешком… Гектор затерялся в толпе, и он не стал искать его. Ему приятно было остаться наедине со своим счастьем. Он шел, сам не зная куда, по улицам города, на которых стоял шум от разъезда публики из театров, и этот шум становился меньше и глуше по мере того, как Максим углублялся в пустынные кварталы левого берега. Когда он вернулся в отель, довольно поздно, он против обыкновения, не зашел поцеловать спящую Жанну.
Все прошедшее было отнесено на задний план волнами настоящего. Когда Максим остался один в своей холодной, неприветливой комнате ‘миссионерского’ отеля, он кинулся в кресло и вслух проговорил слова, передававшие состояние его души:
— Ах! Когда любишь женщину так, как я люблю эту, надо было бы знать ее ребенком, совсем ребенком, и из года в год воспитывать ее как сестру!

Глава 4

Редкие из домов на бульваре Haussmarm, между avenue Pereier и улицей де Корсель, не имеют двух выходов для хозяйственных потребностей квартирантов на тихую улицу Baume. Квартиры, в домах этой улицы заключают в себе одно редкое для Парижа преимущество: их окна выходят в сад, принадлежащий отелю ‘Де Сегюр’, роскошные поляны которого оканчиваются в нескольких шагах от улицы де Корсель. Этот царственный сад, на который давно уже покушаются разные инвесторы общественных зданий, весною населяется соловьями, как деревенский помещичий парк, зимой высокие деревья, часто покрытые инеем, точно обернутые ватой, скрывают своими ветвями, оголенными от листьев, дома соседней улицы La Boetie и заставляют совершенно забывать о близости шумной и деловой части Парижа — квартала Сен-Оноре.
Жюльен Сюберсо уже четыре года занимал квартиру в этой удачно расположенной местности. Помещение его находилось в небольшом особнячке, вероятно оно было приспособлено для холостой квартиры какого-нибудь аристократического сынка, имело свою лестницу и удобный отдельный выход на улицу Бом. Этот особнячок всегда отдавался отдельно, так как большой главный дом мог обходиться без него.
Когда Жюльен в первый раз приехал в Париж, в восемьдесят пятом году, из своей родной провинции из городка департамента Оды, он занимал должность секретаря мистера Аскена, богатого владельца виноградников в окрестностях Лиму, избранного депутатом от своей провинции. Жюльен, двадцати одного года от роду, был последним мужским потомком одной из самых древнейших фамилий в его стране. Он знал цену своей красоте и своим способностям и страдал от недостатка средств. Решившись заранее на всякие сделки, вооружившись гордостью, не допускающей чужого суда, он вступил в Париж подобно этим чудным химерическим Бальзаковским героям, которые объявляли городу: ‘Ты будешь мой!’.
Но с тех пор много утекло воды: прошли времена Tiller Rubempre. Париж уже больше не составляет феодальной жертвы, которую могут поделить между собой смелые авантюристы, теперь это раздробленное на тысячу частиц поле, где каждый демократ ищет утоления голода. Растиньяку теперь имя легион, совесть уже не терзает никого, и если фортуна изливает свои блага на одного, это значит, что обиженный ею не был достоин ее. Притом Жюльен, действительно красивый, обольстительный, был только наполовину Растиньяком: он сам слишком любил женщин. Непреодолимые страстные влечения парализовали в нем его победные проекты. До встречи с Мод он был просто очень изящным южанином, который нравился женщинам. Он вел довольно широкий образ жизни, благодаря удаче в картах и щедрости Аскена, который снисходительно относился к нему, так как депутат, несмотря на свои шестьдесят лет, все еще жуировал, и конечно, скрывал свои похождения от своих католических избирателей департамента Оды. И квартира на улице Бом (шла нанята и оплачиваема Аскеном на имя его секретаря, который жил в ней с обязательством от времени до времени предоставлять ее в распоряжение депутата. Жюльена де Сюберсо представлял Руврам Поль Ле Тессье, бывший, в то время, еще депутатом Шорша, а впоследствии сделавшегося сенатором. Он знал де Рувра по баккара и ужинам в обществе девиц. Господин де Рувр, высокого роста господин, с седыми баками, прекрасными манерами, считался богатым человеком, не ведавшим, однако, насколько истощилось приданое его жены, Эльвиры Гернандец, благодаря его игре и женщинам, с тех пор, как он со своей семьей переселился в Париж. Когда Жюльен сказал себе: ‘я женюсь на Мод’, он еще думал, что действует согласно своей программе обогащения и победы, а на самом деле Мод сразу покорила это слабое сердце авантюриста.
Она завладела им силой своей красоты, величием своей грации, а главным образом подчинила его себе потому, что он нашел в ней то, чего не доставало ему и чего он так желал: горячую, беспощадную, решительную душу, способную, во что бы ни стало, победить жизнь и попрать толпу. В восемнадцать лет Мод уже знала, что была разорена и могла только ожидать наследства от дяди со стороны матери. Уже с самого детства научившись завлекать мужчин, она узнала также, чем удержать их и довести до женитьбы при таком ничтожном приданом как её. Но два раза испытала она неприятность флирта, разнесшегося по Парижу и имевшего результатом исчезновение жениха, когда он узнал о состоянии невесты. Она возненавидела отца за свое разорение и распространила свою ненависть и на тех честолюбцев, которые хотели только позабавиться ее красотой и похвастаться оказанным ею предпочтением. С тех пор замужество являлось для нее страною, которую надо взять силой и хитростью. При таких-то обстоятельствах и встретились она и Жюльен, как два вооруженных противника.
Общество сгруппировалось, так сказать, вокруг них, с любопытством собираясь посмотреть на предстоящую борьбу. Казалось очевидным, что они, составляя самую красивую в Париже пару, должны непременно сойтись и влюбиться друг в друга, их вкусы, характеры, происхождение, изящная наружность так подходили, что глядя на них, не было места даже зависти. Сама судьба, как будто помимо их воли, сводила их, и они скоро подчинились этой фатальности, несмотря на протест их возмущенного существа. Жюльен был более ослеплен, и совершенно поддался власти Мод, но и Мод была до крайности раздражена такой непредвиденной развязкой и вынуждена была сознаться, что и она побеждена, не устояв против поцелуя мужчины, которому, несмотря на это, не хотела принадлежать. Она жестоко отплатила ему за свою слабость, объявив, что выйдет замуж, когда захочет, что ему она дает, некоторым образом, временные права на нее, и она отдалась ему наполовину. Жюльен покорился, он любил ее. Так и быть! Он будет не настоящим любовником этой восхитительной девушки до тех пор, пока она не выйдет замуж… за другого, он останется ее любовником и на другой день ее свадьбы. Это послужит платой за существующие условные законы светской жизни, мешающие их счастью. Это будет местью за его исковерканную настоящую жизнь.
С того года, когда они встретились в первый раз, различные неудачи озлобили их еще больше, и в них окрепло намерение действовать сообща против общества, от которого они страдали. По совету Мод, мать ее добилась развода, несколько месяцев спустя мистер Рувр умер и по ликвидация его дел, у вдовы оказалось тысяч шестьдесят франков и по двести тысяч у Мод и Жакелин. Живя вместе, три дамы могли не отставать от равных им по положению в свете и не растрачивать совершенно своего состояния. Но Мод не желала изменять роскоши, которой она еще так недавно пользовалась. Ей понадобилось огромное помещение, трое слуг, выезд в две тысячи франков в месяц. Когда не доставало на это процентов, Мод, не задумываясь, добавляла из своего капитала, потому что не хотела разорять мать, а Жакелин была очень практична и скупа. Но что за беда! Мод так верила в будущее и шла к разорению совершенно спокойно. Последующие обстоятельства едва не оправдали ее надежды. Один молодой румынский дворянин, страшно богатый, граф Кристеану, влюбился в нее до того, что сделал предложение через неделю после первой встречи и, получив согласие, отправился на родину за разрешением родителей. Случилось так, что он неизвестно из-за чего поссорился с одним клубным товарищем и был убит на дуэли ударом сабли. Мод носила траур. В те дни Гектор Тессье сделал замечание: ‘Любовь к этой женщине всегда будет сопровождаться драмой’.
Почти одновременно и Жюльена постигла неудача. На выборах восемьдесят девятого мистер Аскен был побежден своим республиканским соперником, и молодой секретарь остался в Париже один, без открытого всегда для него кошелька депутата, оставившего ему в наследство квартиру на улице Бом, оплаченную за несколько лет вперед. И в картах он стал менее счастлив, несколько раз он был в затруднении, из которого выручал его Аскен, наезжавший в Париж раз в два месяца: старый провинциал навещал свою возлюбленную Матильду Дюруа и дочку Этьеннет. В этой простой семье мистер Аскен удовлетворял некоторое время свои вкусы парижского жуира и там же Сюберсо сделал Сюзанну Дюруа своей любовницей, Аскен вновь переживал несколько недель настоящего парижского вивера.
В конце девяностого года Аскен внезапно умер. Сюберсо рассчитывал получить что-нибудь, но ни он, ни Этьеннет не были упомянуты в завещании, только при наступлении совершеннолетия она должна была получить 20 тысяч франков в виде страховой премии, положенной Аскеном в страховое общество на ее имя в день ее рождения.
В то время, когда на Мод и Жюльена обрушились все невзгоды, любовь их дошла до самых высших пределов. Жюльен каждый день являлся к Руврам и целые часы проводил в комнате Мод, которая заставляла домашних привыкнуть к его присутствию, он свыкся с этой неудовлетворенной любовью и, совершенно побежденный властной девушкой, сделался в ее руках какой-то вещью. Мод не остановилась и пошла дальше, подчинив себе любящего человека, сделав из Жюльена свое послушное орудие, своего раба, она перекроила его душу по образцу своей собственной, внушив ему свои чувства. При ней Жюльен смотрел на жизнь ее глазами, как на борьбу за богатство и власть, он согласился на такую чудовищную сделку: сделаться настоящим любовником ее только после замужества. Жертва эта стоила ему большой борьбы. Смелый скептик в присутствии любовницы, он становился наедине с собой нерешительным. Мод будет принадлежать другому, Мод сделается женой другого! Мог ли он не возмущаться при этой мысли? Как и все слабые существа, он надеялся, что все как-нибудь уладится само собой: что-нибудь вроде удара сабли, от которого погиб румын.
Проекты Мод относительно Максима Шантель повергли в ужас Жюльена, он боялся большой опасности, догадываясь, что теперь Мод серьезно обдумывает выйти замуж, совершенно не соображаясь с его взглядами. Она до последней минуты целые полгода хранила тайну Сент-Амандской встречи. Он заметил (и только теперь сообразил), что за последние шесть месяцев она изменила свою жизнь, больше следила за своими словами и жестами, чтобы в глазах общества, так склонного менять свои суждения, казаться безупречной. ‘Я дал одурачить себя, — думал Сюберсо, — Мод поступила нечестно. Если я действительно ее союзник, она должна была посвящать меня в свои планы… Да уж, не любит ли она его, в самом деле?’
Мысли эти терзали его в тот темный февральский вечер, когда он, взволнованный, с лихорадочным нетерпением ожидал у себя Мод. Была уже почти ночь, газовые фонари горели на улицах, покрытых снегом, снег медленно еще падал за окнами большими, но редкими хлопьями на тротуары, на дорогу, на оголенные черные ветви огромного пустого парка.
Пробило пять часов на маленьких часиках Empire, в виде амфоры, которые служили украшением небольшого столика.
‘Она не придет’, — думал он. И вчерашняя ярость вновь поднималась в нем, усыпленная в продолжение дня брошенными Мод в опере словами. Раздался короткий электрический звонок, он вздрогнул и побежал отворять, обновленный, побежденный, ослабевший.
Как только закрылась дверь, он страстно обнял эту трепещущую фигуру. Он не находил других слов, повторяя сто раз одно: ‘Мод… Мод…’. Он твердил это имя, крепко сжимая ее в своих объятьях, целуя ее голову, уши, волосы, шею, и оно звучало как ласка, как поцелуй… — потом, через минуту, усадив ее в кресло, он принялся целовать ее платье, носок башмака, он повторял это имя, эти живые буквы, в которых для любовника заключается грация, ум, запах и формы обожаемой женщины.
‘Мод… дорогая Мод…’
Она быстро сняла перчатки и положила руки на его плечи, также целовала его лоб и глаза и в то же время грела свои замерзшие пальцы о его шею и пылавшие щеки. Ее также приводили в смущение и поздний час, и место, и его присутствие.
— Я люблю тебя… Я люблю тебя… — повторяла она тем тихим и измененным голосом, который он один знал… — Я люблю тебя…
Она произнесла эти слова так близко от его лица, что он чувствовал ее дыхание, сладкое как поцелуй.
— О! — прошептал Жюльен, — как я страдал вчера вечером!.. Вы нарочно мучили меня.
Она медленно поднялась, заставив и его встать, и увлекла его в соседнюю комнату.
— Садитесь подле меня и будьте умны, — сказала она. — Нам надо серьезно переговорить, для этого я и пришла сюда.
— Только для этого? — покорно и трусливо спросил он.
— Только для этого, прежде всего. В самом деле, друг мой, дело очень важное, выслушайте меня.
Он послушно сел около нее. Говоря с ним, девушка пристально смотрела на него своими темно синими, казавшимися черными глазами. Она магнетизировала его, и воля ее сообщалась ему. И он загипнотизированный ею, пассивно покорился исходившему из этих глаз выражению высшей воли.
— Слушайте меня… Вы знаете, я не люблю и не буду никого любить, кроме вас. Надо быть сумасшедшим как вы, чтобы вообразить, что я могу предпочесть вам какого-нибудь Шантеля. Это ясно как день и вы поймете, если захотите рассуждать… Только (она еще глубже смотрела в глаза Жюльена) я хочу выйти замуж и непременно за Шантеля.
Она на минуту остановилась. Жюльен молчал. Слова: ‘Люблю одного вас и никогда не полюблю никого’ как бы усыпили его сердце.
— Я хочу выйти замуж, — продолжала Мод, придавая голосу еще более твердости. — Я не могу вести далее такую жизнь, я стою на краю пропасти. Средств моих хватит ненадолго… Во всяком случае, конец близок! Надеюсь, вы настолько любите меня, чтобы не желать увидеть моего падения, но, как бы то ни было, я не желаю его, слышите? Значит, мне необходимо выйти замуж, это мое право, я всегда говорила вам, что такова моя воля, и мы уговорились на этот счет: прежде всего безусловная свобода обоих. Правда это?
— Правда.
— Прекрасно! Сдержим же свое слово. Мы пренебрегли жалкими светскими условиями, созданными для других и непригодными для нас, я, по крайней мере, горжусь этим. Мы с вами бунтовщики и авантюристы, пусть так, но по отношению друг к другу сдержим слово, не так ли? — или порвем все и разойдемся.
Жюльен схватил ее за руки:
— О! Мод!.. Нам расстаться! Не говорите этих слов!.. Вы в состоянии были бы оставить меня, вы?
— Клянусь вам, — объявила Мод, вставая, — что если вы, вопреки нашему уговору и вашим обещаниям, вопреки моему праву и воле, захотите помешать мне выйти замуж, клянусь, вы никогда, никогда в жизни не увидите меня больше.
И тотчас же, обхватив его голову руками, она поцеловала его и проговорила:
— Но я люблю тебя, — сказала она, — и никогда не расстанусь с тобой.
Жюльен, опьяненный и разбитый, прошептал:
— А если вы полюбите вашего мужа?.. Кто поручится?
— Ты сумасшедший, — возразила она. — Клянусь любить тебя одного и всю жизнь принадлежать тебе одному. Я не хочу никого, никого, кроме тебя… Ну, полно, будь же достоин моей любви! Прочь слабость!.. Ты честен и потому мое замужество только развяжет тебе руки. Неужели ты хочешь всю жизнь бегать, добывая средства к существованию? Хочешь, чтобы я давала уроки музыки? Я люблю тебя и потому хочу, чтобы ты был богат и свободен, если ты любишь, ты должен желать видеть меня царицей. Давай открыто бороться за счастье за счет низших нам существ, которых мы должны без смущения употреблять на свою пользу, оседлывая их так же спокойно, как лошадь. И мы останемся друг для друга выше этих людей, которых мы презираем и попираем ногами. Это было твоей мечтой, когда я встретилась с тобой. Что поколебало тебя с тех пор?
Жюльен поцеловал ее руки:
— Ты права.
Мираж, вызванный словами Мод, призывавшими и его, во что бы ни стало завоевать будущее, придал ему энергии, и он почувствовал в себе такую же твердую волю, которая управляла и Мод: он откинул в сторону условную нравственность с той же смелостью и презрением к правам других, как и Мод.
Мод почувствовала, что победила его.
— Поздно, — сказала она. — Надо отправляться.
— О! — умолял ее Жюльен, — останься… только на минуту останься…
В глазах молодой девушки он прочел согласие.
Он почувствовал головокружение от того страстного порыва, против которого Мод еще раз не в силах была устоять…
— Улица Берн, 22… Скорее.
Мод проговорила этот адрес, садясь в карету, ожидавшую ее на улице Бом.
К снегу прибавился еще дождь, и лошадь медленно подвигалась вперед по длинному бульвару Naussmann, где находилась стоянка трамваев, потом на площади Европы, блиставшей светом, как днем, тысячью ее огней, отражавшихся в снегу. Потребовалось более получаса, чтобы доехать до дома Этьеннет. Это был один из тех домов с маленькими квартирами, выстроенных на экономических началах, приходящих в потрепанный вид уже через полгода после постройки, вследствие дурного качества строительного материала и недостаточного ремонта.
Мод с отвращением отворила дверь в помещение привратницы и спросила:
— Где живет Этьеннет Дюруа?
— Третий этаж, дверь в центре, — ответила, не поворачиваясь толстая женщина, занятая стряпней в глубине каморки.
Мод поднялась на третий этаж. Обвалившаяся штукатурка, растрескавшейся потолок, оборванные шнурки у звонков, грязные перила, протертый ковер, покрывавший ступени, — все это вместе обнаруживало полунищету, прикрываемую кое-как. Мод представляла себе, что и ей предстоит жить в такой обстановке, если она не выйдет за Максима.
‘О, этого никогда не будет!’ — подумала она.
И в ней все более укреплялось сознание необходимости устроить своё будущее на прочных основаниях.
На ее звонок послышались легкие шаги, в отворившейся двери показалась Этьеннет в простом синем суконном платье, с белым батистовым передником, приколотым на груди и завязанным вокруг талии.
— Боже! Какая ты миленькая в таком костюме! — воскликнула Мод, целуя ее — Я пришла проведать тебя.
— В самом деле? — радостно воскликнула молодая девушка — Очень мило. Ты будешь со мной обедать. Да, вдвоем со мной… Мама не здорова — прибавила она, — опять боли в сердце. Она лежит.
— Нет, милая, обедать не получится, меня ждут дома. Шантели обедают у нас запросто. Но я могу посидеть у тебя полчаса.
Она пошла за Этьеннет через узкую приходную в гостиную, низкую комнату, с множеством разнокалиберной мебели и разными безделушками, очевидно, занесенными сюда из другой, большой квартиры.
Этьеннет тотчас объяснила:
— Видишь, мы плохо живем, но я не хотела кое-как сбывать более ценные вещи, когда меняли квартиру. Теперь я постараюсь гитарой заработать на помещение для всего этого.
— Именно о гитаре и твоих песнях я и зашла поговорить с тобой. Вчера в Опере я почти не видела тебя. Вот что я придумала, послушай и скажи, сгодится ли? Максим Шантель через несколько дней уезжает из Парижа…
— Молодой человек, с которым ты под руку выходила после Оперы?
— Да. Он влюблен в меня, годится мне, и я хочу выйти за него… Это между нами. Так видишь, он на днях уезжает в свое поместье в Пауту. Ты поймешь, что я хотела бы сделать вечер при нем.
— Конечно.
— Он возвратится в середине марта. У нас целый месяц для приготовления к празднику, который я хочу устроить очень скоро при его приезде, чтобы тотчас же завладеть им, потому что он странный человек: достаточно ему провести несколько недель в одиночестве, и он совсем одичает. Ты должна приготовить свой репертуар и туалет. Времени как раз достаточно.
— Какая ты добрая! — сказала Этьеннет, опять целуя подругу.
— Да вовсе я не добрая. Это ты такая прелестная, что приятно услужить тебе. И притом, ведь, мы с тобой союзники. Бедная моя, — прибавила Мод, помолчав, — знаешь, наши положения более схожи между собой, нежели ты думаешь. Обе мы страдали из-за низкого эгоизма мужчин… Обе живем именно там, где бы вовсе не желали. Обе ждем от судьбы освобождения. Так будем помогать друг другу!
Этьеннет ответила, улыбаясь:
— Я твоя слуга, располагай мной. Тебе еще не требуется наша квартира? Когда ты придешь? Я приготовила твою комнату, хочешь взглянуть?
— С удовольствием, — ответила Мод, довольная, что Этьеннет сама заговорила о настоящей цели ее посещения, так как сейчас, прощаясь с Жюльеном, в виду предстоящего кризиса, она поняла, что не следует раздражать его, и окончательно привела в восторг, обещав видеться с ним у Матильды Дюруа.
Этьеннет взяла со столика маленькую лампу и пошла впереди Мод.
— Видишь, — проговорила она, — тебе не надо даже проходить через гостиную. Из прихожей ты входишь в столовую, где никогда никого не встретишь. Вот твоя комната.
Это была комната средний величины, с туалетным столиком.
— Надеюсь, это не твоя комната? — спросила Мод.
— О, нет, моя около мамы.
И, немного покраснев, Этьеннет прибавила:
— Это была комната Сюзанны. Прошлый год она приезжала к нам, она была не здорова, у нее грудь слаба. Пробыв у нас с месяц, она влюбилась в одного актера, и не было никакой возможности удержать ее.
— Где она теперь? — спросила Мод рассеянно, осматривая комнату и мебель.
— Мы не знаем… Думаем, что в Лондоне, с этим актером. Бедная Сюзанна!
Этьеннет вытерла навернувшиеся слезы.
— А мама твоя, где спит?
— За гостиной и моей комнатой. А так как мама не может вставать целый день с кровати или кресла, то ты видишь, что у нас совершенно спокойно.
— А прислуга?
— Прислуга, — сказала Этьеннет, улыбаясь, — простая девушка, которая все делает с моей помощью, да она, впрочем, почти не отходит от мамы. В тот день, когда тебе понадобится комната, предупреди меня телеграммой. Я дам ключ и тебе не надо даже будет звонить.
Все это она говорила совершенно наивно и просто, счастливая, что может услужить подруге, не входя в оценку услуги. Этьеннет, такая чистая, не понимающая смысла подобных интриг, стала или равнодушна, или снисходительна к нравам окружавших ее, так как с детства привыкла к такому отношению. Она была печальным продуктом этого Парижа, который творил в других сферах плоды ‘полудевства’ в роде Мод, Сесиль Амбр и маленьких Реверсье.
Подруги вернулись в гостиную. Мод засобиралась уезжать.
— Каково, уже без четверти семь! С этим снегом мне надо двадцать пять минут на дорогу до дома. А одеться! На все не больше часа осталось. Прощай.
— Прощай, если нельзя иначе… Видела ты сегодня Поля? — спросила Этьеннет уже в прихожей.
— Нет. А ты видела, маленькая скрытница?
— О! он у нас бывает почти каждый день, но если бы ты знала, как все это прилично! Сегодня он заезжал после завтрака. Мы говорили о тебе. Он с братом придумал собрать нас в Шамбле до отъезда Максима Шантель. Мать твоя будет хозяйничать, и я приду с ней. Ты слышала?
— Нет, но это очень мило со стороны Гектора… так как идея, вероятно, его?
— Обоих, кажется. Ты понимаешь, Поль старается как можно чаще показываться со мной в порядочном обществе.
— Так значит… Это брак?..
— Боже мой… Я думаю, что Поль начинает настолько любить меня, что думает об этом.
— Желаю успеха!
— И тебе также, милая!
Подруги поцеловались. Мод быстро сошла с лестницы. Экипаж ее катился довольно скоро, потому что снег перестал и превратился в грязь под влиянием потеплевшего воздуха, Усевшись в углу кареты, запрятав руки в муфту, и поставив ноги на грелку, Мод предвкушала сладость успеха и, веря в будущее, вспоминала свидание с Жюльеном сегодня и мечтала о предстоящем в комнате Сюзанны Дюруа.

Глава 5

Максим де Шантель, поставив свою трость в углу, чтобы показать, что место занято, вышел из вагона на платформу Северной дороги. Поезд, с которым он отправлялся в Шамбле, отходил через пять минут.
Он стал осматривать вагоны первого класса, в надежде увидать там семейство Рувр, они также должны были обедать в Шамбле.
Однако их не было, вероятно, уехали утром. Поезд был почти пуст, несмотря на прекрасную весеннюю погоду, быстро сменившую собою холод, что должно бы расположить парижан к загородной прогулке.
Максим не видал Мод после свидания во Французской Опере, вчера и сегодня он находился в таком болезненном состоянии духа, что не мог уже сомневаться в необходимости для него этой женщины. Он страдал и не хотел никому доверить своей муки. Присутствие матери, которую он обожал, и сестры, так ревниво охраняемой и воспитанной им, почти тяготило его, он чувствовал на себе их взгляды с любовью и тревогой, устремленные на него. Ах, эти мысли, которые замыкают уста — эту дверь души, если можно так выразиться! Это не было капризом его чувства, который легко разгоняется ветром, как дым любви, — это было какое-то наваждение с первого же дня их Сент-Амандской встречи, оно захватило его ум и сердце и оно должно было выхватить его из его уединенной жизни и бросить туда, где бурным ключом кипят больные страсти.
Кондуктора уже затворяли двери вагонов. Максим, войдя в купе, нашел его наполовину занятым толстой блондинкой сомнительной внешности, она говорила по-французски с примесью итальянского с двумя молодыми женщинами, в таких же, как и у нее бросающихся в глаза нарядах. Это были мадам Аврезак и дочь ее Жюльета. Максим узнал их, видев у Рувров в первый свой визит. Но они не узнали его. ‘Что удивительного? Меня даже не представили им, — подумал он, — тем лучше, не придется разговаривать с ними’.
Жюльета, нагнувшись в окно, позвала:
— Господин Аарон!
Банкир подбежал, запыхавшись и обливаясь потом. Он вошел в вагон в ту минуту, когда поезд уже тронулся.
‘И этот не узнает меня’, — подумал Максим.
Действительно, толстяк посмотрел на него круглыми, близорукими глазами и не поклонился.
— Вы тоже едете к нашему Тессье? — спросила итальянка.
— Да. Поль пригласил меня, — отвечал Аарон, продолжая задыхаться. — У нас есть общее дело… У них великолепное имение. Вы, вероятно, знаете, мадам Учелли?
— Дорогой мой! Я часто бывала там, когда герцогиня де ла Спецциа приезжала в Париж. A вот мадемуазель Аврезак и Жюльета будут, кажется, в первый раз.
Максим невольно прислушивался. Горестное предчувствие подсказывало ему, что будут говорить о любимой им женщине. Он хотел бы заранее запретить им произносить ее имя. И, как нарочно, сейчас же услышал его.
— Знаете, — говорила мадам Аврезак, — ведь, мадам Рувр хозяйничает в Шамбле?
— Лежа в кресле, — заметила Жюльетта.
— О! сага, ведь, известно, что Мод всем распоряжается в этом маленьком мирке, — возразила мадам Учелли. — Мать ничего не значит, это просто ноль. — Она произнесла oune zerro, прорычав букву ‘r’, как будто хотела этим нулем уничтожить бедную мадам Рувр. — Поль Тессье, — продолжала она, — был другом покойного мистера Рувр… товарищ, друг детства. Мод он знал совсем маленькой: он очень любит ее.
Аарон, наклонив к трем дамам свое гнусное, красное, как кирпич, лицо и понизив голос, сказал, однако, достаточно громко, что Максим мог расслышать:
— А брат его Гектор Тессье, кажется, тоже очень хорош с мадемуазель Рувр? Чтобы жениться, конечно, — добавил он, сам испугавшись своих слов.
— Altro — вскричала итальянка… — Наш Гектор женится на Мод? Он слишком парижанин для этого, слишком… как у вас говорят… a la coule… Особенно на ней!
— Господин Гектор не любит молодых девушек, которые флиртуют с кем-нибудь, кроме него, — решила Жюльета.
— Но, — сказала мадам Аврезак, — разве уж Мод так флиртует? Я нахожу, что она держит себя очень прилично.
За такое банальное слово защиты Максим готов был поцеловать ее ручки. Мадам Учелли возразила:
— Она очень твердая… Как вы говорите? очень ‘roublarde’… та! А молодой Летранж… А румынский граф, неизвестно за что убитый? А теперь этот красавец Сюберсо… Di mio! Ведь, этого, вы, наверно, не будете отрицать?
— Ба! — произнесла мадам Аврезак снисходительным тоном, — теперь все… молодые девушки флиртуют. Это сейчас в моде. Жюльета говорит, что молодые девушки, у которых нет флирта, не выходят замуж. А по моему, и те, у которых он есть, тоже не выходят.
— Ты права, мама, — сказала Жюльета, — нас не хотят более. Зато если мы не выходим замуж, так, по крайней мере, мы развлекаемся немного. Все-таки тоже хорошо.
— Flirt и flirt, — заключила Учелли. — О других я не говорю, но ma per Сюберсо… Наконец… L’ho visto, so die he parlo…
Она для себя окончила фразу по-итальянски в ту минуту, когда поезд останавливался на какой-то станции… Максим не расслышал последних слов, он знал только, что имя Мод произносилось рядом с Сюберсо, Летранж, Гектором, с румынским графом, ‘неизвестно за что убитым’. Конечно, он желал бы не слышать слов, оскорблявших его идола… Но желание узнать истину было сильнее его воли, и он остался на своем месте, страдая от всего услышанного.
Поезд тронулся. Аарон спрашивал, по-прежнему, вполголоса:
— Так правда, что Сюберсо… вы думаете что..?
— А! — воскликнула итальянка, грозя банкиру пальцем, — так вы ревнуете!.. Birbante!.. имейте терпение… Я из всех влюбленных только за вас стала бы держать пари.
При этих словах Максим сделал такое резкое движение, что мадам Аврезак, ее дочь, Аарон и мадам Учелли обернулись в его сторону. В самом деле, на одну минуту перед глазами его спустилась как бы красная завеса, кулаки сжались, чтоб ударить и раздавить этих ехидн и затоптать их ногами. Но он быстро овладел собою, сообразив, что плохую услугу оказал бы скандалом Мод. Те, однако, замолчали, Аарон нагнулся к своим дамам, взглянув украдкой на Максима. Вероятно узнав его теперь, предупредил своих спутниц. Все замолчали до самого Шамбле.
На станции их ожидали Жакелин Рувр и Гектор Тессье.
— Мы приехали tete-a-tete, в dog-eart’e — сказала она, — точно влюбленные. Он так ухаживал за мной, что мне до сих пор стыдно.
— Тебе стыдно? — удивилась Жюльета, — не может быть… Это ты на воздухе раскраснелась.
— Бессовестная!
Они поцеловались, делая одна другой кокетливые рожицы, с забавными гримасами кошечек-соперниц. Гектор, прежде чем рассадить приехавших в ожидавшую их на станции карету и соломенный шарабан, представил Максима. Аарон протянул ему руку, но тот сделал вид, что не заметил его движения, слегка поклонился и отвернулся.
— Я поеду с Тессье в dog eart’e, — объявила Жюльета Аврезак. — Мне хочется раскраснеться, как Жакелин.
— Жюльета! — строго остановила ее мадам Аврезак и прибавила на ухо: ‘Надеюсь, ты не оставишь нас в карете с этим господином? Он смотрит так, точно хочет проглотить нас живыми’.
Все скоро уладилось, в карету с дамами сел Аарон.
Максим с Гектором поместились в deg-cart’e. Маленький экипаж, запряженный красивым желтым пони, в великолепной упряжи незамедлительно сильно опередил карету… На одном из поворотов мужчины снова увидели ее, едва только достигли леса.
Гектор сказал спутнику:
— Вы увидите нашу пустыню еще без весеннего ее наряда, но она понравится вам наверно такою, как она есть, с ее обнаженными деревьями, лесами, изборожденными оврагами, прудами еще желтыми от таящего снега… Вы ведь не любите опереточной деревни… Знаете вы историю замка?
— Нет, — рассеянно ответил Максим, удрученный слышанным в вагоне неприятным разговором.
Гектор начал:
— Это поместье принадлежало одному партизану прошлого столетия, де Борегару, владевшему этими лесами. В то время здесь стоял только маленький охотничий домик… Однажды Борегар привез сюда танцовщицу из оперы по имени Геро, в которую он был до безумия влюблен, а та из каприза не поддавалась ему, хотя он осыпал ее подарками. Мадемуазель Геро осмотрела окрестности и нашла в них сходство с декорациями одного акта из ‘Армиды’. ‘Как жаль, — сказала она, — что здесь нет замка!’ Через полгода все так же влюбленный капиталист привез в Шамбле свою по-прежнему жестокую подругу: местность не изменилась, но там, где стояла небольшая постройка, по мановению волшебной палочки был воздвигнут замок из декораций ‘Армиды’. На этот раз, говорят, Геро не устояла… Да вы не слушаете меня, друг мой… Что с вами?
Максим отвечал очнувшись:
— Правда… Я расстроен… Эти господа, с которыми я ехал сюда, не знают меня вовсе, Аврезак и Аарон не узнали, — они говорили о…
— О мадемуазель де Рувр и вы слушали их болтовню?
— Да.
— Я не спрашиваю у вас, что они говорили, но знаю заранее. У Учелли самой злой язык во всем Париже, а этот негодяй Аарон, который так преследует Мод своими ухаживаниями, не может простить ей презрения к нему. Разве я не предупреждал вас?.. Говорили о Сюберсо и Летранже?
— Да… И еще о каком-то румынском графе.
— Граф Кристеану собирался жениться на Мод, но через две недели был убит на дуэли в Бухаресте. Я не понимаю, что тут может компрометировать Мод.
— Они упоминали и вас.
— Меня? Относительно Мод?!..
— Вы очень близки с нею, — с живостью перебил его Максим. — Вы зовете ее просто ‘Мод’.
Дорога шла в гору. Гектор пустил лошадь шагом.
— Ах, милый мой деревенский житель, да вы с ума сходите. Я знал Мод, когда ей было четырнадцать лет, еще в коротком платье, отцы наши были на ‘ты’. Знаете, так подозрительно относиться к женщине, значить мало любить ее. Желаете слышать мое честное слово, что я никогда ничем другим не был для Мод, кроме друга?
— Вы правы, — отвечал Максим, опустив голову. — Я хочу верить ей… однако… если вы дадите честное слово, может быть, это изгладит странное впечатление, произведенное во мне сейчас.
— Хорошо! Я даю вам честное слово, маловерный. Довольны вы теперь?
Максим поблагодарил его взглядом. Они не произнесли более ни слова до тех пор, пока глазам их не предстали белые стены Армидина замка, окруженного деревьями. ‘Странный человек, — размышлял Гектор… Да сам я разве не более его странный? Защищаю так горячо девушку, как будто я в ней уверен… Однако я не женился бы на ней… А на ком бы я женился? Да было бы, впрочем, подлостью помешать девушке выйти замуж, рассказывая о ней грязные истории’…
Выйдя из экипажа, Максим не обратил даже внимания на великолепную картину волшебного замка феи, казавшегося обширнее и пышнее Трианона, и спросил Гектора:
— Сколько времени до обеда?
— Полтора часа приблизительно… Ваш костюм в чемодане?
— Да. В двадцать минут я буду готов. Позвольте мне пока не выходить… Я слишком взволнован… При встрече с итальянкой или банкиром, я, пожалуй, могу ляпнуть что-нибудь лишнее… Я пройдусь немного по парку… Наедине с самим собою я скорее успокоюсь…
— Что ж! Идите. Когда возвратитесь, обойдите вокруг дома, вас не заметят. Слуга проводит вас в вашу, комнату, где вы можете переодеться.
— Так будет лучше — произнес Максим, — я увижу мадемуазель Рувр уже за столом. До свидания.
Карета показалась из-за пригорка, молодые люди пожали друг другу руки и разошлись. Максим быстрым шагом направился в самую чащу парка, под своды густых деревьев, нависших, в виде сводов над аллеей, тянувшейся влево от замка. Чудно-прозрачное небо темнело, медленно наступала ночь, больше похожая на летние сумерки. Уже довольно внушительный серп луны смешивал с красноватым отблеском этих сумерек свой серебристо бледный свет. Максим шел вперед, без цели, сердце его трепетало, он тщетно старался дать себе отчет и разобраться в своих мыслях. Какой-то внутренний голос говорил ему: ‘Берегись! смотри, как ты уже страдаешь через эту женщину, а между тем, ты еще даже не успел сказать ей о своей любви! Берегись! Вы оба совсем не созданы один для другого… Уезжай, пока есть время!’
Да, время еще не ушло, и он одну минуту задумался над этим. Бежать! Бежать через лес до станции, броситься в первый отходящий поезд, скрыться, как вор, в Париже, за Парижем, запереться в Везери, пока не придет забвение, и рана не заживет.
‘Забвение! Да ведь оно не придет… Когда я уехал из Сент-Аманда, я не любил ее, не мог любить, совсем не знал её. А между тем не забыл…’
Идя наудачу, он забрел к огромному пруду, казавшемуся еще больше при наступавших сумерках, как бы стушевавших его берега вечерним туманом. Крошечный ялик качался привязанный у берега, настоящего весла у него не было, а был один длинный шест с широкой лопаткой на конце, который лодочники называют ‘pale’ и который служит для управления легким суденышком и в качестве руля.
Максим вскочил в ялик, отвязал канат и быстро поплыл, расчитывая успокоить свои нервы. Но, наоборот, плывя по этой свинцовой от наступавших сумерек воде, с ее волшебными берегами, он почувствовал себя еще более одиноким и ему еще яснее слышался властный голос:
‘Берегись! Женщина эта — сама неизвестность, за ней скрывается тайна и драма…’
Он не греб больше, лодка все медленнее скользила и, наконец, почти остановилась. Вдруг из-за пруда и леса раздался из замка первый призывный колокол к обеду. Максим вызывал образ Мод, такой, каким он видел его при вечернем свете, с обнаженными плечами, с красивой прической. Она была там, так близко от него! Он только в продолжение нескольких часов мог любоваться ею и собирался убежать от неё! Его охватило страстное желание видеть ее, и теперь его решимость к побегу куда-то пропала. Он быстро причалил к берегу, привязал ялик и заспешил к замку. Было уже семь часов с небольшим. Он едва успел переодеться, и когда входил в зал, обед уже был подан.
Он увидал мадемуазель Рувр в зеленом бархатном платье, которое бросилось ему в глаза. Она выходила из зала под руку с Гектором, но за столом они очутились рядом. Мод рассеянно спросила его, почему он запоздал, он отвечал в том же тоне… С другой стороны около молодой девушки помещался модный романист, Анри Эспьен, она почти все время разговаривала с ним, он сыпал фразы, как салонный кавалер, о любви и женщинах и самодовольно смеялся. Мод слушала, но отвечала мало.
Максим наблюдал это светское общество, и хотя еще не проник в секрет полунамеков и полувзглядов, как Тессье или Сюберсо, но, тем не менее, начинал немного понимать этих праздных людей, ни хуже, и ни лучше всего остального Парижа. Как они заботятся о своих удовольствиях, как снисходительны к своим общим слабостям! Они представляют собой каких-то сводней, неспособных к ревности и страсти, живущих интригами, свободными отношениями между лицами различного пола, редко доводящими дело до полного скандала.
Мадемуазель Рувр и Поль Тессье посадили гостей с явным намерением покровительствовать чувственным вкусам приглашенных, которое на их маскарадном языке носило безразличное, снисходительное название ‘флирта’. Летранжа посадили между Жакелин и Мартой Реверсье, и он мог вдоволь изощрять свою роль просветителя, Аарон рассказывал пикантные истории мадам Учелли, которая со своей стороны изощряла свои взгляды на темных локонах Жюльеты Аврезак, благоразумный Гектор разговаривал вполголоса с Мадлен Реверсье, которая время от времени, шутя, ударяла его по руке, заставляя молчать. Поль Тессье был великодушен к себе и сел рядом с Этьеннет, он, совершенно не стесняясь, нежно посматривал на нее, и она также свободно обращала на него свои ласковые глазки, порой омрачавшиеся воспоминанием о матери, оставленной ею на улице Берн, болезнь которой становилась серьезнее с каждым днем. Все эти господа пускали в ход свою чувственность под равнодушным взором матерей: мадам Рувр, де Реверсье, Аврезак и двух или трех отцов, совершенно случайно попавших сюда без определенных амплуа. И его, Максима, умышленно посадили около Мод, чтобы дать возможность наравне с другими подвинуть вперед дело и заслужить благосклонность своей соседки.
‘Хорошо, что не пригласили Сюберсо, — с грустью подумал он, — его наверно посадили бы с другой стороны, на месте романиста’.
Этот стол вообще напоминал Максиму кабинет в ресторане, но при более развращенной обстановке, чему способствовало участие в кутеже молодых девушек.
‘К счастью, — подумал еще раз Максим, — что нет здесь моей матери и сестры!’
Это Гектор по секрету посоветовал мадам Шантель остаться с дочерью в Париже, он же предлагал Максиму взять с собой сестру в Везери, а не оставлять ее в Париже с мадам Шантель.
В эту минуту Аарон только что окончил веселый рассказ об одном светском скандале за последнюю неделю: жену какого-то иностранца офицера накрыли в rez-de-chaussee улицы Ла-брюйер, в обществе молоденьких продавщиц из ‘Bon Мarche’. Пикантные подробности этой забавной истории прервали все другие разговоры. Все смаковали эти подробности. Максим смотрел на Мод: она, казалось, была далека от всего происходящего вокруг неё, мысли ее витали далеко, очевидно, она не слушала. Остальные же девицы навострили уши. Максим сделал нервное движение в порыве гнева, рука его с такой силой опустилась на стол, что из рук Мод выпал веер, Он опустился поднять, и лицо его, когда он поднялся, было еще бледнее: он увидел под столом, что нога Марты Реверсье лежала на колене Летранжа.
— Что с вами? — спросила Мод, встревоженная его молчанием и волнением, хотя женский инстинкт и подсказывал ей, что он в настоящую минуту всецело принадлежит ей и еще более прежнего терзается ревностью.
— Ничего, — отвечал Максим. — Здесь очень жарко.
Действительно в этом закрытом зале, натопленном в начале обеда, температура становилась невыносимой. Все вздохнули с облегчением, когда перешли пить кофе в соседнюю комнату, обширный холл, в современном вкусе, пристроенный к левому крылу замка. Сквозь окна с поднятыми шторами виднелся парк, озаренный мягким светом луны, плывшей по ясному небу.
— Ах, пойдемте в парк, — воскликнула Этьеннет, — так хорошо на воздухе. До поезда еще целый час…
Все обрадовались этому предложенью, наскоро выпили кофе, а слуги тем временем принесли гостям верхнее платье. Максим помогал мадемуазель де Рувр надеть манто — длинный плащ, покрытый шелковой материей, стянутый в талии внутренним поясом. Она подала ему руку.
— Пойдемте, — сказала она вполголоса, уведите меня подальше от этих людей.
Он был так благодарен, что она верно угадала его собственное желание. Они направились к лесу. За ними следовали другие пары, но Максим свернул по знакомой уже дороге к пруду и они очутились совершенно в стороне от остальной компании. Оба тотчас же почувствовали себя отрезанными от мира. Пруд казался теперь бесконечным и походил на те таинственные африканские озера, останавливаясь около которых, путешественник спрашивает: ‘Не море ли это?’ Обнаженные деревья окаймляли берег своими черными, строгими очертаниями, а луна потихоньку рябила движущуюся воду, обдавая ее своим серебристым светом.
— Какая прелесть! — проговорила девушка.
Мод качнула узким носком ноги лодку, устремив взор в пространство озера. Она была более блестяща, нежели сама природа, эта вода, это небо, эти звезды, красота ее подчиняла себе красоту пейзажа, прелесть женщины затмевала поэзию ночи.
— Не желаете ли? … — спросил Максим, указывая на лодку.
— О, да! — воскликнула она… — Уйдём отсюда, туда… далеко… одни…
Он вскочил в лодку, принял девушку своими сильными руками, усадил на скамейку, как маленького ребенка, Сам сел против неё, и отвязанная лодка бесшумно заскользила по пруду, подгоняемая единственным веслом.
‘Я обожаю ее, я обожаю ее, — думал Максим, снова, очарованный. — Я не хочу, чтобы она принадлежала кому-нибудь, кроме меня’.
Скоро они потеряли из вида лес, окутанный белесоватым туманом. Максим бросил весло на дно лодки, они могли, в самом деле, думать, что находятся на море. Он тихо проговорил:
— Я желал бы, чтоб этот час или не имел конца, или пруд этот утопил нас обоих, но только, чтобы никто нас не видал более.
Она ответила, устремив на него взор, волшебную силу которого она отлично знала:
— Почему вы сомневаетесь во мне?
При этих простых словах он опустился к ее ногам, до такой степени они взволновали его, поцеловал ее руки и шептал:
— Простите! Простите!
— Неужели вы, в самом деле, думаете, что я живу в этом свете потому, что он мне нравится? Ах! Если б я могла бежать из этого ужасного Парижа!..
Прильнув губами к руке, которую она хотела высвободить, Максим имел смелость повторить:
— Простите меня! Я так люблю вас!
Она вырвала руку и сказала без гнева, но не покойно:
— Вернемтесь!
Он медленно взял весло, и они причалили к берегу, не произнеся более ни слова. Когда же они подходили к замку, Максим набрался храбрости под сводами обнаженных деревьев.
— Мод, — проговорил он, — вы знаете, что я принадлежу вам, наполовину я не умею отдаваться: я ваш раб, на всю жизнь, если вы пожелаете. Об одном умоляю вас, если вы хотите оттолкнуть меня, не играйте мной, как с теми легкомысленными людьми, которые вас окружают… Вы знаете, я скоро уезжаю, я хотел пробыть недели три в Везери и затем возвратиться в Париж. Так возвращаться ли мне?
Она пожала правую руку молодого человека.
— Верите ли вы мне теперь? — спросила она.
Он отвечал:
— Я вам верю.
— Как сестре?
— Как сестре.
— Любите вы меня?
— Больше нежели сестру, мать, больше всего на свете!
— Так возвращайтесь, — сказала Мод. — В продолжение этих трех недель думайте обо мне… о нашем будущем. Я принимаю только совершенно обдуманное решение. Я же со своей стороны обещаю вам, что до вашего возвращения меня не увидят ни в театре, ни вообще в обществе. Я не буду выезжать.
— О! простите! еще раз простите! — воскликнул Максим. — Я недостоин вас!
Он хотел привлечь ее к себе, и был счастлив в то же время, что она отстранилась от него, отказывая даже в самой невинной ласки невесты. И в этом, пленившем его искреннем порыве ее, в резком движении, которым она уклонилась, точно он угрожал ее целомудрию, Максим не сумел распознать инстинктивного проявления стыдливости в женщине, душой и телом влюбленной в другого и еще не привыкшей делить чувства между двоими.

Глава 6

Везери, март 1893 г.
И вот, несмотря ни на что, я решаюсь писать вам, не зная даже, как назвать вас, имя которой едва осмеливаюсь произносить в мыслях, ежечасно. Я так мало видал вас, так мало говорил с вами! Теперь, когда нас разделяет такое большое пространство, мне кажется, что воспоминания обо мне вовсе не существуют для вас. О! Как далеко я чувствую себя от вас не только по пространству, разделяющему нас, но по тому расстоянию, которое существует между нашими взглядами на образ жизни и на самую жизнь. Умоляю вас, не думайте, что я говорю случайные слова и хочу сгладить мою неловкость, подражая в любезностях вашим поклонникам. Я открываю вам мое сердце, правда, я чувствую себя так же далеко от вас, как далек от меня самый простой, самый дикий из моих пастухов.
Бывают минуты, когда это приводит меня в отчаяние, и тогда я желаю походить на ваших парижских друзей, тогда я не затруднялся бы, конечно, в подборе слов, говоря с вами, не затруднялся бы писать вам, и вы легче понимали бы меня… Играя же чужую роль, я был бы смешон, неловок! На этой почве я признаю себя заранее побежденным. Вокруг вас толпятся двадцать поклонников, более увлекательных, — увы! — нежели ваш почтительный отшельник из Везери. Я повергаю к ногам вашим одну только страстную любовь мою, а это ведь не блестит, я знаю, и не привлекает. Что делать? Умоляю позволить мне любить вас. Я прошу одной милости, невероятной, незаслуженной, я говорю вам: ‘я ничтожнейший из всех и, несмотря на это, полюбите меня!’.
Я так сильно люблю вас! Позвольте мне, теперь, когда я далеко, выговорить это слово, которое душит меня. Никто никогда не будет любить вас, как я. Никто в мире, я уверен в этом, не даст вам всего себя, как отдаю я, не заботясь ни о чем другом, лишь только принадлежать вам и сделать вас счастливой. И если я сознаю мое ничтожество, то вместе с тем есть одна вещь, которой я горжусь, а именно, что я даю вам душу лучше, выше и более достойную вас, нежели души ваших парижан, так ужасавших меня своей пустотой и порочностью. Ради Бога, не полюбите кого-нибудь из этих господ! Когда я думаю, что, может быть, в эту минуту один из них находится около вас, говорит с вами и может увлечь вас, вся энергия, сколько ее есть во мне, восстает со страшной силой, и я хотел бы заставить их молчать, отдалить вас от всего недостойного вас, которое не имеет права и приближаться к вам. Простите, что пишу вам в таком тоне, все это терзает меня, и я должен высказаться!..
Знаете ли, о чем я мечтаю в своем одиночестве? Я представляю вас себе совсем маленькой около меня, уже взрослого, такой, какой я нашел здесь, десять лет тому назад, сестру мою Жанну, когда вернулся в Везери, с сердцем, разбитым грустной необходимостью оставить полк… Я тотчас же полюбил эту детскую душу, совершенно невинную. Я решил сам, без посторонней помощи, пролить свет знания в эту душу, чтобы она стала лучшей частицей меня, развитой во мне, и я сдержал свое слово. У Жанны не было ни другого воспитателя, ни другого друга, кроме меня, за исключением чисто женских обязанностей, которые преподала ей моя мать, все остальное, каждая ее мысль, исходит от меня. О! если бы я знал вас ребенком, Мод, я бы воспитал и вырастил вас! Вы были бы, может быть, даже наверно, были бы менее блестящи, менее царица. Но зато я постоянно имел бы ключ от ваших помышлений и не был бы обречен бродить впотьмах около вашей тайны!
Однако, предавшись этим сожалениям, я смущаюсь мыслью, что может быть то, что я обожаю в вас, совершенно противоположно тому, что я люблю в Жанне. Меня поработило ваше царственное, таинственное величие, которое в то же время и пугает меня. Простите: я ошибался, я лгал себе. Я не хочу видеть вас другой, чем вы есть на самом деле. Последние слова ваши, которые вы сказали мне, успокоили меня, мне придают бодрости воспоминания о часе, проведенном наедине с вами. Пусть я недостоин вас, но вы позвольте мне служить вам. Это все, чего я прошу у вас в настоящем, и боюсь, не сон ли, что вы позволили мне это.
Будьте добры, пишите мне. Я не прошу ничего нового, но умоляю сказать мне, что все остается по-прежнему. Мне необходимо получить эту поддержку, чтоб иметь силы дожить до того часа, когда я увижу вас.
Я думаю только о вас, только вами и живу. Мне даже страшно за мое равнодушие ко всему остальному, что не имеет отношения к вам. Я как будто уже не люблю то, что было мне всего дороже, равнодушен к отсутствию матери, не радуюсь присутствию Жанны, а она, бедняжка, так огорчена этим. Я чувствую себя в жизни страшно одиноким. Кажется, это не я хожу, говорю, работаю здесь, а нечто вроде равнодушного призрака, которого я вижу и слушаю. Для того чтобы изобразить вам это, нужны другие слова, но вы умеете все понимать и поймете то, что я не умел ясно передать’.
Париж, март 1893 года
Никогда я так не сожалел, милый мой Максим, что я не таков, как мой брат, знаменитый Поль, не законодатель и директор банка, тогда было бы, чем оправдать такое запоздалое письмо… Ваше же письмо, при всей своей кажущейся сдержанности, обнаружило нервное состояние и тревогу: на него стоило ответить скорее. Увы! я всю жизнь останусь тем, что уже десять лет говорят обо мне в нашем свете: ‘это тот Тессье, который ничего не делает’. Вы, труженик, не презирайте меня за мою бездеятельность. И правда, я ничего не делаю, я так ленив, что две недели не могу ответить на письмо человека, которого уважаю, но я сознательно начал ничего не делать из честности, когда убедился, что делаю все нисколько не лучше, чем самый обыкновенный, самый незаметный человек. Страшное слово ‘к чему?’ обрекло меня на вечное бездействие, или скорее, я решился быть простым зрителем, насколько возможно серьезным и внимательным к тому, что делают другие.
Разве эта, такая заманчивая, жизненная комедия не стоит того? Посмотрите, как она захватила вас, приезжего, в несколько представлений. Письмо ваше, любезный поручик, выдает ваше любопытство. Вы желаете знать продолжение пьесы, будьте покойны, я постараюсь дать вам сведения, особенно относительно того, кто ближе всего вашему сердцу.
Прежде всего, по случайности, тайну которой вы, может быть, знаете, мы видели Рувров после вашего отъезда столько же, сколько и вы. Матушка Рувр по-прежнему болеет, и дочери ее воспользовались этим предлогом, чтобы отказываться от всяких приглашений, обедов, театров. Я все-таки видел Мод каждый вторник, так как бываю там неизменно в этот день. Видел у них вашу маму, она, по-видимому, совершенно здорова. Мадемуазель Мод все также очаровательна, несколько рассеянна и равнодушна к своим чарам. Она в последний раз высказала брату моему свое отвращение к Парижу и страстное желание уехать отсюда. Мы тотчас предложили в ее распоряжение Шамбле, такое прелестное ранней весной, к тому же мы не живем там. И мне кажется, что матушка Рувр приняла бы это предложение, если бы она решилась оставить свою большую приятельницу, вашу маму.
Теперь об остальном. На ваш вопрос о лицах, виденных вами в нашем кружке, скажу прежде всего, что в Париже была на несколько дней герцогиня де ла Спецциа и вся, ее cortina, на что потребовалось множество обедов, вечеров, на которых блистала Учелли со своей неразлучной Сесиль, ставшей уже привидением от злоупотребления морфием. Далее, красавец Сюберсо увивается в настоящее время за Жюльетой Аврезак, под строгим наблюдением ее маман, милой женщины, отлично знающей, что за человек Жюльен, и которая ни за что на свете не отдаст ему своей дочери. Затем носится слух, что Жакелин Рувр выходит за Летранжа. Ловкая сестренка нашей очаровательницы поддела непреклонного холостяка. Марта Реверсье, конечно, с ума сойдет от злости.
Вот и все новости о наших ‘полудевах’. Если прибавить, что директор католической конторы выиграл несколько миллионов, продав до понижения курса акции американских серебряных рудников, что Сюзанна Дюруа, сестра хорошенькой Этьеннет, которой вы любовались в Шамбле, до сих пор неизвестно где находится, и что ее мать серьезно больна и готовится отдать Богу свою добродетельную душу, несколько поздно вступившую на добродетельный путь, то вот и все, что я могу сообщить вам, касающееся знакомых мне лиц в Париже, а больше и говорить о Париже нечего.
Увы! Передавая вам наши новости, я готов плакать над их ничтожностью и пустотой. И подумать только, что я почти в тридцать лет доживаю свою молодость, смотря на этих пляшущих и неинтересных фантошей: Сюберсо, Учелли, Реверсье, Летранж, на этих уличных и салонных девиц и меня самого! Да разве пьеса эта, в самом деле, так смешна? Уж не видал ли я раньше некоторые сцены из нее? Не повторение ли все это, на котором я, сам того не зная, присутствую? И если это возобновление, то с второстепенными актерами! Ах! Друг мой, не осуждайте меня за мою неспособность к деятельности и любви к развлечениям. Если бы вы знали, сколько раз я хотел бросить всех этих ложных друзей, всех этих кутил и прожигателей жизни, сделаться другим человеком и скрыться куда-нибудь. Но переродиться одному, без посторонней помощи, невозможно, надо иметь рядом женскую руку, чтоб изменить человека моих лет. Но где взять эту твердую маленькую ручку? А если она и найдется, то захочет ли еще протянуться к вашей?
Некоторые из друзей моих посмеялись бы, подсмотрев то, что я пишу. Они ждут меня сейчас к обеду с девицами, которые еще глупее и напыщеннее светских, потом на минутку забегут в театр, опять закусят и выпьют в кабинете и, наконец спать. Ого-го! Да здравствует жизнь!
Пожалейте меня, подумайте обо мне, пишите мне. И — (это между нами) — скажите мне, совершенно ли забыла ваша милая подруга по одиночеству своих парижских друзей…’
Париж, март 1893 года.
Зачем, дорогой друг, пишете вы мне письма, которые ставят меня в затруднение, о которых я должна тотчас забыть, притворяться, что не читала их, чтобы иметь право отвечать? Обращаюсь к вашему благородству: если бы вы увидали письмо Гектора к вашей сестре Жанне (я не случайно привожу эти имена) в таком духе, как ваше ко мне, были ли бы вы довольны? Не нашли бы вы, что следует осторожнее относиться к молодой девушке, выражая ей даже самую искреннюю и почтительную любовь?.. Так вот, я имею на это такие же права, как и наша милая Жанна. Даже в том обществе, где я живу и которое ко мне идет не более, чем к вам, никто не отказывает мне в уважении. Мне особенно тяжело было бы видеть противное с вашей стороны.
Теперь, когда я кончила бранить вас, отвечу на то в вашем письме, что согласна признать прочитанным. Вы говорите, что чувствуете себя очень далеким от меня. А я, напротив, чувствую себя совсем близко к вам, дорогой друг. Я тотчас подметила в вас, подобно тому, как узнают местоположение своей родины, те качества, которые ставлю выше всего — честность и доброту с некоторой долей грубости, и которые так к лицу честному человеку. Более вашего мне наскучили эти снисходительные скептики, эти или пассивные, или нервные люди, из которых состоит наше современное мужское общество, ни один из них никогда не заслужит моего внимания. Их я чувствую далеко от себя, близка я энергичным, решительным, иначе — сильным. И в вас я более всего люблю именно эту немного мрачную горячность в ваших привязанностях. И так, оставайтесь для меня тем, что вы есть, но когда думаете о вашем друге Мод, то уже не думайте ни о ком более. Забудьте окружающее, не имеющее для нее никакого значения.
Вы скоро возвратитесь к нам с вашей милой Жанной, мы встретим вас торжественно, чтобы вы примирились с Парижем, и хоть на немного забыли Везери. Со времени вашего отъезда я совсем не была ни в театре, ни на балах. Моё новое появление в свет произойдет дома на ваших глазах. 3-го апреля у нас большое собрание, до полуночи музыка, потом танцы и ужин. Непременно приезжайте! Я не прощу вам, если вас не будет в этот день, и в то же время так боюсь капризов, которые вы проявили в последний раз.
Итак, до свидания. С этой минуты думайте обо мне так, как этого желала бы я, то есть с уважением и доверием. От всего сердца целую хорошенькую Жаннету, я так люблю в ней то, что меня восхищает в вас, все привитое ей вами.

Мод‘.

Везери, март 1893 года.
Это решено, моя дорогая мама, послезавтра мы выезжаем в Париж. Максим все привел в порядок, мой чемодан уже готов, так я тороплюсь уехать и поцеловать вас. Мне кажется, что я целую вечность не видалась с вами. Представьте себе, что я, беспрестанно думая о вас, не могу ясно припомнить ваше лицо, а если и удастся, то оно мгновенно исчезает, и я не могу, когда захочу, восстановить его в памяти. Это очень огорчает меня и заставляет плакать, дорогая мама!
Какое ужасное время я прожила здесь! Я не хотела говорить, чтоб не огорчать вас, но мне было так грустно, так грустно. Максим очень изменился, как будто разлюбил меня, он мало говорит со мной, а когда я говорю ему что-нибудь, то вижу, что он не слушает. Иногда он сажает меня на колени и крепко целует, до боли, но это все-таки не прежняя его любовь. Теперь он уж не меня, а красавицу Мод любит больше всего на свете. Но почему он не говорит нам этого? Я так хотела бы полюбить и ее, если она любит брата и сделает его счастливым. А между тем, мама, я боюсь ее: она слишком хороша, и слишком хорошо говорит, около нее мне всегда стыдно за свою глупость. Впрочем, я только и могу говорить с Максимом и с вами. А теперь я и перед Максимом робею.
Кажется, 3-го апреля мы будем на большом балу у Рувров. Как я буду скучать! Вы знаете, танцевать я очень люблю, но ведь надо будет также и разговаривать с кавалерами, а я совсем не знаю, что отвечать этим молодым парижанам, когда они со мной разговаривают.
У нас ничего нового не произошло с моего последнего письма. Погода была ясная и теплая, точно летом. Ах, да, вот новость, у Матильды Сорбье, служанки Круассе, которая четыре месяца тому назад вышла за Жозефа Лепору, родился прехорошенький мальчик. Она очень рада, что он явился на свет так скоро, вероятно, это что-нибудь вроде чуда иметь ребенка так рано. Его крестили во вторник в часовне Девы Марии.
До скорого свидания, любимая мама. Ваша маленькая Жанна почтительно и нежно целует вас и очень счастлива скоро увидаться с вами’.

Глава 7

Оркестр, помещенный на открытой сцене, в глубине роскошно убранного иллюминованными электричеством экзотическими растениями холла, оканчивал симфонию ‘Си минор’ Бородина. Задолго до полуночи на золотушных, утомленных лицах дам, тесно сидевших в первых рядах, появилось выражение скуки, навиваемой светскими концертами, они изображали собою жертв, принужденных прикидываться внимательными, и в достаточной степени восхищенными, то же выражение тоски замечалось и на лицах мужчин, стоявших у стен или безмолвно прохаживавшихся по коридорам. Некоторые из приглашенных, неисправимые курильщики, или парочки, не боявшиеся осуждения, разбрелись по залам, двери которых оставались широко открытыми, и где, еще можно было найти немного свежего воздуха и не такое основательное освещение.
На канапе в маленьком салоне, служившем будуаром Мод де Рувр, где у неё была ее собственная библиотека, рояль и английский письменный стол красного дерева, полулежал Летранж. Он беспрестанно пощипывал свою белокурую бороду и при каждом шорохе возбужденно оглядывался на отворенную в большой зал дверь, как будто ожидая кого.
— Наконец-то вы! — воскликнул он, увидев Жакелин де Рувр. — Я уж начал приходить в отчаяние. Сегодня вы созданы для поцелуев, и я готов поглотить вас, — прибавил он, окидывая взглядом молодую девушку, та, полушутя, полусерьезно, приподняла кончиками пальцев платье из белого тюля, как танцовщица, танцующая менуэт, и сделала ему глубокий реверанс.
Он осмотрелся и, убедившись, что они одни, обнял ее за талию и хотел поцеловать в затылок, украшенный завитками рыжих волос, но она быстрым движением выскользнула из его рук и, как шустрая птичка, спряталась позади рояля. Стоя, держа одну ногу на педали-сурдинке, она скользила рукой по клавишам, беря легкие арпеджио и так ловко и грациозно склоняясь, что из-под корсажа с очень маленькой выемкой видна была ее грудь.
— Жакелин! — прошептал Летранж.
— Жакелин более не существует, мой милый, — возразила она, садясь за рояль, готовая обороняться против новой атаки. Я не позволю более целовать меня ни в шею, ни в щеку, ни руки, одним словом, ничего. Сегодня мой первый вечер в длинном платье… я — дама.
И для того, вероятно, чтобы лучше показать, что платье ее действительно длинное, она так быстро перекинула ноги одна на другую, что выставила всю правую икру. Летранж, стоя около неё, кусал себе губы.
— Однако, если мне поцелуют руку… — сказала она, проворно сдернула левую перчатку и поднесла руку к губам Летранжа.
Он начал с кончиков ее пальцев и постепенно, смакуя, дошел до плеча… Жакелина, полузакрыв глаза, с полуоткрытым ртом, не отнимала руки, а потом сразу отдернула ее, когда усы его коснулись складки подмышек.
— На сегодня довольно, — проговорила она. — Садитесь там, и поболтаем прилично.
Она указала на канапе. Летранж послушно сел.
— Какой вы смешной сегодня! Что с вами? Вы смотрите на меня такими же глазами, как Шантель смотрит на мою сестру.
Летранж хотел засмеяться, но голос изменил ему.
— Со мной то, что вы смеетесь надо мной, так же как и над другими, впрочем. А я уверяю вас, что страдаю. Вам, может быть, покажется это странным во мне… однако это верно: мне предстоит еще одна ужасная ночь.
— Ба! — возразила Жакелина, играя веером, — у вас наверно найдется много хорошеньких приятельниц, у которых вы можете провести бессонную ночь… конечно, гораздо веселее, нежели у нас.
— Кокотки, вы хотите сказать?
— Кокотки, актрисы, наконец, дамы для одиноких мужчин… Да разве я могу знать! Надеюсь, вы не рассчитываете на то, чтобы я дала вам их адреса?
— Неужели кроме актрис и таких девиц никто не может развлечь меня? — возразил Летранж серьезно.
— Ну, а… светские женщины. Вот сейчас преграциозно увивалась около вас маленькая мадам Дюклерк. Я следила… Я все вижу! Вы просили у нее цветок, вот он в вашей бутоньерке.
— Ее цветок? Я только смеюсь над этим!
Он вырвал цветок и бросил его на пол:
— Женщина, имевшая троих детей, не имеет для меня прелести.
Жакелина подняла цветок и оборвала его лепестки.
— Вот что значат дурные привычки, — произнесла она. — Привыкают к молодым девушкам, к неспелым плодам и не могут уже довольствоваться хорошими зрелыми фруктами.
На пороге показалась парочка: дама с девическим лицом, в прическе а ля Ботичелли, она шла под руку с господином со всклоченными волосами, среднего роста, увидав, что салон занят, они тотчас обратились в бегство.
— Посмотрите, — сказала Жакелин, — вот она, эта бедная маленькая Дюклерк, ее утешает Анри Эспьен, после того огорчения, которое вы нанесли ей.
— Романист? Он порядочный болтун. Пусть возьмет ее в свою собственность, если она в состоянии вынести его.
Они замолчали. Вдали оркестр, после минутного перерыва, оканчивал финал симфонии.
— Собственно говоря, — сказала Жакелин, — если бы я была мужчиной, то разделяла бы ваш вкус. Матери многочисленных семейств, конечно, не привели бы меня в восторг. Я встречаю под душем у доктора Крауса некоторых из наших сегодняшних гостей, какие они сейчас расфранченные, причесанные, а интересно было бы посмотреть их там… Я представляю себе лицо соблазнителя, который ухаживает за ними, если бы он увидел их прелести без этих нарядов! Брр! Наверное, ему пришлось бы взять душ!.. Между тем как семнадцатилетняя девица, полненькая, свеженькая, как… ну, хотя бы как Мадлен Реворсье, например…
— Не говорите мне о других, — перебил Летранж. — Одна вы нужны мне, вы знаете это.
— Я действительно готова верить, что я одна ‘нужна’ вам, но, ведь, вам одинаково ‘нужны’ все женщины, которых вы только встречаете… ну, скажем, девушки, включительно до этой бедной Жанны Шантель, такой плоской и так безобразно одетой, вы, ведь, заглядывались и на ее костлявую грудь. Не возражайте! Это маленький недуг, ‘неврозик’, как говорит мой милый доктор Краус. Я не упрекаю вас и уже, конечно, не ревную.
Говоря это, она продолжала ощипывать кончиками губ оставшиеся лепестки цветка, стебель которого вертела, забавляясь, в руках.
Летранж прошептал:
— Это правда… но вы нужнее мне всех остальных.
Смущаясь под ироническим взглядом Жакелин, он уж не смел сказать: ‘Я вас люблю’. Она спросила, все еще держа цветок около губ:
— Так это серьезно?
— Совершенно серьезно.
— Прекрасно, если серьезно, — возразила она спокойно. — Так женитесь на мне! Ага! Вот и испугались!
— Но…
— Но уверяю вас, вы испугались. Скажите, на что же вы надеялись, бедный мой Люк? Что я буду разыгрывать Мадлен Реверсье, Жюльету Аврезак, или других известных вам? Платить горничным за молчание, бегать по холостым квартирам, как добродетельная супруга? Нет, нет, мой милый. Я все это вижу близко и знаю, во что все это обходится. Время для любви пройдет и не окажется ни одного приятного воспоминания, потому что не будет ни одного настоящего приключения во всех этих делишках, а неприятностей много. Не хочу так! Пусть женятся на мне, разве я уж такая плохая партия? Я хорошего рода, имею двести тысяч приданого и никому не должна. Конечно, это не Калифорния, но по нынешним временам и это все-таки редкость. Что я немного взбалмошна, так в мои годы это ничего. Когда я выйду замуж, я сумею держать себя прилично. Что же касается совершенной непорочности, милый мой, так обойдите весь Париж и даже Орлеан — ни одной не найдете. Все не более Жанны д’Арк, чем я. Я думаю, что и Жанна Шантель, несмотря на ее костлявую грудь, не составляет исключения. Конечно, я знаю, что детей не находят в капусте, и я уж вовсе не такая глупенькая гусыня, как меня называет мой друг Гектор. Но мой будущий муж останется вполне доволен мной.
Она встала, сделав на рояле еще несколько арпеджио.
А в зале слышались замирающее звуки симфонии и за ними аплодисменты, публика двинулась к залам. Летранж смотрел на Жакелин и ничего не отвечал ей.
— Так вот, друг мой, подумайте, — закончила она. — Решайтесь, или женитесь на мне, или никогда ничего другого не увидите от меня кроме этого…
И она швырнула ему в лицо совершенно ощипанную белую розу, к которой прикасалась губами, и вышла.
Летранж хотел следовать за нею, но нахлынувшие из холла парочки преградили ему дорогу.
Издали он увидал, как Жакелин взяла под руку доктора Крауса. Это был человек лет сорока, плешивый, с величественным выражением лица, он спокойно осматривал сквозь очки эту толпу, за счет развращенности которой существовал.
У входа в холл Летранж натолкнулся на Поля Тессье, разговаривавшего с Этьеннет Дюруа. Сенатор не совсем отеческим взором окидывал открытую шею девушки. Мужчины пожали друг другу руки. Летранж спросил:
— Что, теперь ваша очередь, мадемуазель? He споете ли вы, что-нибудь попроще, после этого потока ученой музыки?
Еще не успокоившись после разговора с Жакелин, он направил взор в голубые глаза Этьеннет.
— Нет, — отвечала она, улыбаясь. — Еще не моя очередь. Сейчас будет петь мадам Учелли, я очень рада этому.
— Она ужасно трусит, — заметил Поль, — и совершенно напрасно, так как, точно будет иметь успех.
— О! — подхватил художник Вальбелль, подошедший к ним, — вы, милый сенатор, не менее ее волнуетесь. Вы сегодня точно муж дебютантки.
Этьеннет покраснела. Тессье, недовольный, молча предложил руку девушке и ушел с нею.
— Вы их смутили, — сказал художнику Летранж. — Зачем так говорить? Вы знаете, между ними дело серьезное, поговаривают о браке.
— Вот это мне и досадно, — отвечал Вальбелль. — С какой стати этот толстый политик отнимает у нас такую хорошенькую девушку? Она была создана для нас, для ужинов и остального, как добрая Матильда, мать её, и хорошенькая Сюзон. Из нее хотят сделать честную буржуйку, верную своему толстому дуралею. Я не одобряю этого.
— Факт тот, — сказал задумчиво Летранж, — что она восхитительна сегодня в своем платье индиана, с широкими рукавами ‘жиго’ и остроконечной прической а ля Ботичелли… У неё, должно быть, чудное тело.
И они принялись разбирать молодую девушку, раздевать ее словами, трактовать о ее ‘статьях’, как это делают жокеи перед скачкой, толкуя о лошадях и так громко, что до проходящих долетало много не совсем удобных выражений. Потом, они заговорили о другом, о вечере, вообще, о музыке.
— Лучше что-нибудь, кажется, было бы трудно придумать для развлечения светских людей. Целые две недели в газетах говорили о знаменитом ‘холле’, о настоящем театре, об очаровательной хозяйке дома… Я же нахожу, что все это похоже на вечеринку в гостинице ‘Континенталь’. А вы?
— Что ж! — возразил Летранж. — Теперь хорошие вечера редкость, мы стали слишком некрасивые и все слишком знакомо. А хозяйка-то мила, взгляните-ка на нее. В самом деле, стоит похвал.
Мод, под руку с Максимом, разговаривала с неразлучной парочкой: Учелли и Сесиль Амбр. Последняя была в гладком платье с почти совершенно закрытым корсажем, волосы лежали низко наподобие парика Людовика XVI. Она походила на едва оправившуюся от тяжкой болезни женщину, и в ее фигуре было что-то внушавшее беспокойство. На итальянке было платье ‘Empire’, с одним открытым плечом и грудью. Максим, хотя и был в новом черном костюме от Васса, все-таки остался провинциалом по не совсем изящному белью и обуви. Он был очень бледен и похудел в тоске своего одиночества, он не видел и не слышал ничего, кроме прелестной девушки, рука которой опиралась на его руку: он торжествовал свою победу, уверенный в ней теперь и, со свойственной ему бесхитростью, вовсе не старался скрывать своего счастья. Мод была рассеяна, синие глаза ее казались темнее, как всегда бывало с ней при сильном душевном волнении, она говорила, слушала и хотя, удрученная мыслями, не думала о своей наружности, тем не менее, была царицей, выше, благороднее окружавшей ее толпы и казалась рожденной властвовать и управлять.
С кончика ее носка, немного выставленного вперед, и до верхушки лба, украшенного темными с рыжеватым отливом волосами, ее силуэт рисовался, как изящный контур для женского тела, сознающего свою красоту, для которой не требовалось никаких ухищрений моды, всякое платье, которое не скрывало бы ее прелестных форм, наверное, пошло бы к ней. И она сама сознавала, что простота только увеличит ее грацию, ее совершенство, зеленоватый креп ее платья обхватывал ее тело, как влюбленная морская водоросль обвивает белое тело сирены. На открытой шее и на обнаженных руках ее не было никакого украшения, и они казались целомудренными, чистыми, девственными, ослепительными по своей красоте.
— Да, — пробормотал Летранж, — она очень хороша.
Он замолчал, его мучило теперь острое воспоминание об одной минуте, оставшейся тайной для него и Мод, когда он также хотел упиться поцелуями ее губ, этих губ ‘разгневанной Дианы’. Он вздрогнул от этого таинственного воспоминания так сильно, как будто на руке его еще была кровь от укуса, которым окончилась его попытка.
— Учелли будет петь, — сказал художник. — Пойдемте поближе, это стоить послушать.
Сесиль Амбр уже брала своими сильными пальцами вступительные аккорды аккомпанемента, когда дамы усаживались в первые ряды. Итальянка, стоявшая около рояля, лицом к публике, похожа была на огромную мясистую статую, чрезвычайная белизна кожи делала статую еще более нескромною.
Она запела бурную поэму Голмеса, мольбу к Эроту, властителю мира, и вот мгновенно эта жирная масса оживилась, артистические огонек преобразил ее, и глаза, и губы, и жесты, все стало другое, это была жрица любви, опьяненная восторгами, окруженная эмиамом, она протягивала к богу сладострастных вожделений свои жаждущие поцелуев уста, воздевала руки, ищущие объятий. В ее чистом, резком, как старинная скрипка, голосе была душа полная страсти, в воплях чувствовались поцелуи, ласка, вздохи неутолимых желаний… Эти стансы Голмеса все много раз слышали, а между тем они казались чем-то новым, тревожили забравшегося в сердце чувственного зверя, от них краснели молодые девушки, обмирали женщины, а глаза мужчин сверкали.
При знаменитом возгласе: ‘Eros, ouvre les deux!’ из груди ее вырвался такой пронзительный, задыхающийся от страсти вопль, что все слушатели бессознательно ответили ей как бы конвульсивным рыданием. Затем, сама она, разбитая, упала на руку Сесили и музыкантов, подбежавших, чтобы поздравить ее.
— Да, это страсть поет в ней! — проговорил кто-то позади Летранжа.
Это был Гектор Тессье.
— Заметили вы, — спросил Вальбелль, — она пела, не спуская глаз с одного человека?
Летранж и Ле Тессье обернулись и в указанной точке, куда устремлен был взор итальянки, увидали Жюльена де Сюберсо, стоявшего в глубине холла, прислонившись к стене. Он был и красив, и одет как бальзаковский герой, бесстрастный и грустный. Почти у его ног сидела хорошенькая Жюльета Аврезак и смотрела на него влюбленными глазами жены. Забыв мать и присутствие других женщин, она отделилась от них, и своим размягченным, нежным взором, томной улыбкой, всем существом своим искала взаимности.
— Все-таки такая красота — большая сила, — проговорил Гектор. — Если бы в этой оболочке скрывалась душа мужчины, он покорил бы мир.
В эту минуту Жакелин, под руку с доктором Краусом, проходила мимо группы этих трех мужчин. Бросив на Летранж иронический взгляд, она знаком подозвала к себе Гектора:
— Нагнитесь, пожалуйста, вы слишком высоки для моих секретов, — и продолжила на ухо молодому человеку: — после окончательного поражения мадемуазель Учелли Эротом, будет петь ваша belle-soeur… Она ужасно трусит. Не уходите с этого места, поддерживайте тут энтузиазм, Максим Шантель, по приказанию Мод, защищает левое крыло и задушит первого, кто посметь не хлопать.
— Рассчитывайте на меня, — ответил Гектор и прибавил, выразительно посмотрев на ее обнаженную шею: — очень, очень мило… я не ожидал… прелестно!
— Бессовестный! — проговорила Жакелин, — и это еще то, что у меня самое худощавое, мой милый. Спросите доктора.
— Мадемуазель Жакелин Рувр, одна из моих пациенток… которые меня… наиболее волнуют, — ответил флегматично американец в свою седоватую бороду.
— Каково! Слышите? Вот — любовь доктора!.. И представьте, всем нам он говорит то же самое!
И она, сбросив руку Крауса, умчалась, подпрыгивая, как уличная девочка.
Доктор привык к такому обращению и спокойно остался на том месте, где его покинула Жакелин. Он пожал руку Гектора и спросил его о грозившем министерском кризисе, но в это время Этьеннет Дюруа зашла на эстраду под руку с известным пианистом Шпитцером.
Ни Гектору, ни Максиму не пришлось настраивать публику, певице стали аплодировать прежде, нежели она запела, так она была хороша: порозовевшая от волнения в своем платье, отделанном воланами по широкому кринолину, с рукавами ‘жиго’, с вырезанным лифом, ее кругленькое личико красиво выделялось в рамке прически с завитушками по моде тридцатых годов, оканчивавшейся на затылке в форме сахарной головы. Совсем розовая от волнения, она настроила гитару под аккорды Шпитцера, потом запела, при глубоком безмолвии слушателей. Голос ее, вначале неуверенный, вскоре окреп, и звуки понеслись чистые, как хрусталь, по которому водят волосяным смычком.
Старинный и томный романс, который она пела под гитару и фортепиано, относился к прошедшей эпохе Эми Робсарт и Джейн, эпохи квадратных клавесинов, молодых франтов в высоких сапогах, почтовых омнибусов, восточные сказки… И совершилось чудо!.. Все эти пресыщенные, усталые парижане, перенеслись в волшебный мир восточных сказок, и все эти господа с притупленным вкусом сами на время становились энтузиастами тридцатых и сороковых годов. Мало-помалу восторг сообщился всему залу. Этьеннет вызывали, дамы бросали в нее цветами, а когда она сошла с эстрады, они наперегонки спешили расцеловать ее.
Поль Тессье ожидал Этьеннет в комнате Жакелин, служившей гримерной, она бросилась к нему в объятья, он расцеловал ее в обе щеки.
— Вы довольны?
— О! Дорогая моя, вы великая артистка. Но я надеюсь, что вы не будете ею для публики.
Они обменялись такими взглядами, в которых сказалось все их будущее.
— Вы добрый, — сказала девушка, — любите меня, как следует. Я так одинока… мне так страшно было петь здесь перед этим обществом, тем более, что я беспокоюсь о маме, которую я оставила очень, очень больной. Теперь уходите. Вы компрометируете меня, сюда идут.
Мадемуазель Рувр, почти красивая в черном бархатном платье с серебряными блестками, Мод, мадемуазель Учелли, все Реверсье пришли поздравить молодую девицу, Поль скрылся.
Вернувшись в холл, он встретил Сюберсо, прогуливавшегося почти в одиночестве. Сам он был в таком настроении, когда избыток собственного счастья заставляет любить жизнь и всех людей. Он горячо пожал руку Жюльена, но пыл его мгновенно остыл при виде холодного взгляда молодого человека. Потом он пошел к буфету и по дороге слышал отрывок разговора между романистом Эспьен и Вальбеллем, в обществе нескольких лиц из административного мира:
— Знаете, что сказала сейчас маленькая Дюруа своему покровителю Тессье, уходя со сцены?
— Нет.
— Ах, друг мой… я бы хотела, чтоб моя мать была здесь, она только и гордится Сюзанной!
Все расхохотались. Эта добрая Матильда!.. Эта добрая Сюзан тоже! Поль прошел, волнуемый желанием накинуться на этих недобрых людей и отделать их. Но он прошел молча. Какие претензии можно заявлять и к кому? Тут сплошь все были беспощадные парижские клеветники, презирающие честные порывы, радующиеся чужому падению и враждебные всякому возрождению. ‘Все равно, — подумал он, — я женюсь на ней’. И он радовался перспективе отомстить за милую девушку и возвысить ее в их глазах и над ними.
Буфет, по инициативе Мод, заменен был маленькими столиками, расставленными в столовой и курительной, которые превратились в нормандский трактир. Таким образом, все могли устроиться в компании по своему вкусу. Прислугу гости звали так же, как в ресторане.
— В самом деле, это премилая, оригинальная фантазия устроить такой ужин: молодые женщины и девушки могут свободно сидеть и парочками и вообще как кому приятно, могут разыгрывать кокоток, от которых они без ума, на глазах снисходительных родителей и мужей.
Так говорили Гектор и Аарон. Последний кого-то искал близорукими выпуклыми глазами и не находил среди ужинавших.
— Вы не видели мадемуазель Рувр? — спросил он у проходившего Летранжа.
— Я ищу ее. Вы о Жакелин?
— Нет… Мод?
— О! Мод! Надо быть таким чудаком как вы, чтобы оспаривать ее у двух телохранителей. Наблюдали вы за ними? Это очень любопытно.
— Да, — проговорил Гектор серьезно, — любопытно, действительно, но я боюсь драмы.
— Драмы? — воскликнул банкир, — разве они еще случаются в свете? Страсти более не существуют, их заменили аппетиты, так же как вместо ревности досада и задор.
— Это ваша собственная мысль? — спросил Гектор совершенно серьезно.
— Ну… конечно… — сказал банкир, поняв иронию.
Между группами проходила мадам Учелли, поощряя гостей скорее кончать свои разговоры.
— Ну! Su! Su! Скорее в зал, скорее… — Мадемуазель Амбр будет петь песни fin de siecle, которые пела у герцогини… Скорее!.. Она начинает… чудесно поет. Идите скорее.
В самом деле, в холле снова послышались звуки фортепиано. Все уселись. Молодая девушка спела под аккомпанемент мадам Учелли несколько фантазий комического характера, служивших в продолжение пяти лет любимым развлечением музыкальной части Парижа и которые наверно поразят наших потомков своей положительной пустотой. Приятельница герцогини пела, согласно программе, просто и скоро, без одного жеста, ни один мускул ее лица не двинулся, даже губы едва заметно шевелились.
Как и следовало ожидать, ей аплодировали, по сигналу мадам Учелли. Мадемуазель Амбр не поклонилась, села спокойно на стул, а итальянка играла какие-то блестящие вариации, согласно программе.
Это было условленным антрактом. Мод и Жакелин воспользовались этим, чтобы обойти ряды стульев и пригласить молодых девушек выйти за ними, что те и сделали.
— Что это значит? — спросил доктор Краус у мадам Реверсье, своей соседки.
— Девиц выводят. Теперь так принято в свете, когда Брюан или Феличия Малле поют свои корсиканские песни. Это гораздо приличнее.
— Правда! — пробормотал доктор Краус.
Он улыбнулся, смотря на этих довольно испорченных девушек, покорно выходивших из зала. Они почти все были его пациентки и были очень откровенны с ним. За девушками последовали некоторые из завсегдатаев дома: Летранж, Гектор Тессье, художник Вальбелль, говоривший глупости Доре Кальвель, почти касаясь губами завитков на ее шее.
Когда отряд, провожаемый смехом и хлопаньем в ладоши, дошел до дверей, Жакелин крикнула с порога, прежде чем скрыться:
— Теперь говорите ваши гадости, сколько угодно, наше целомудрие ограждено.
Предводительствуемая Мод компания девушек в светлых газовых платьях с четырьмя или пятью кавалерами во фраках вошла в маленький салон, где незадолго перед тем сошлись Летранж и Жакелин.
Всех девиц было пятнадцать, из них десять хорошеньких, остальные, кроме одной или двух некрасивых, были довольно изящны и привлекательны настолько, что имели ухаживателей. Их маленькие головки быстро разгорячили общество мужчин, которые каждый вечер говорят им всякий вздор, долетающее до них звуки легкой музыки, хорошо знакомой им, все располагало их в этой жаркой атмосфере показаться перед мужчинами еще развязнее замужних женщин.
Мод взяла за руку Жанну Шантель, которая была чуть-чуть опьянена этим блеском электричества, этой музыкой, а также капелькой шампанского, налитого в ее бокал Летранжем, и которая, несмотря на то, что костюм выдавал в ней провинциалку, все-таки обращала на себя внимание красивой талией, густыми темными волосами, белоснежной кожей и большими, с неземным выражением, глазами. Жанна спросила просто:
— Почему нам не позволяют остаться в зале? Что там будут делать?
Вальбелль подхватил вопрос на лету и ответил:
— Погасят электричество, мужчины посадят дам на колени и будут целовать, сколько захотят. Это делается всегда в Париже, но для этого надо быть замужем, мадемуазель.
— Он шутит, милочка, — сказала Мод, целуя мгновенно покрасневшую Жанну. — Дело в том, что теперь на всех музыкальных вечерах поют песни en argot… и, в самом деле, нам, девушкам, удобнее не слушать их.
— Вовсе не argot будут петь, — поправила Жюльета Аврезак, недовольная, что ее разлучили с Жюльеном, — Сесиль сказала мне программу: ‘Элоиза и Абеляр’, ‘Le Fiacre’ и ‘стансы Ронсара’… Все это я знаю наизусть.
— Я также, — призналась Марта Реверсье.
И другие, Дора Кальвелль, Мадлена де Реверсье, Жакелин, объявили со смехом:
— И я!.. и я!..
— Я, — сказала очень молоденькая девушка, сестра мадам Дюклерк, — знаю ‘Le Fiacre’ и ‘стансы Ронсара’, но брат никогда не хотел спеть мне ‘Элоизу и Абеляра’… Это должно быть забавно.
— Хотите, я спою? — спросила Жакелин.
— Да! Да!
— Ну, так слушайте.
Она вскочила на фортепианную табуретку и затянула, прежде чем Мод успела ее остановить. Она прекрасно оттеняла куплеты и проявила совершенно не предполагавшийся в ней талант diseuse. Мужчины аплодировали и выказали более, нежели хотели, свой восторг, их в высшей степени возбуждал контраст этих гривуазных песенок с невинностью девушки, произносившей их, и молодыми слушательницами.
Сами они, эти полудевы, хохотали каким-то надтреснутым смехом, эта нечистота опьяняла их и они, с большей томностью склонялись к своим кавалерам.
Люк Летранж, со сверкающим нечистым взором подошел к Жанне Шантель. Он наблюдал за малейшим движением ее задумчивого непорочного лица и следил, какое действие производит на нее окружающее. Но на устах девушки по-прежнему сияла улыбка неведения.
‘Грязный человек!’ — подумал Гектор, наблюдавший за ними.
В первый раз он, скептик, снисходительный к чужим порокам его времени и общества, понял всю мерзость роли профессионального развратителя, он понял это теперь, потому что зараза грозила той, которая, таинственно, незаметно для него самого, становилась дорога ему.
Когда Жакелин окончила последний припев среди громких аплодисментов, Летранж спросил Жанну, смотря на нее ласкающим взором:
— Что же, мадемуазель, как понравился вам этот романс?
— Очень хорош, — отвечала девушка также наивно и рассеянно, — Жакелин прекрасно поет его.
— Не правда ли, что остроумнее нельзя сказать самые неприличные вещи.
Жанна сделалась совсем красной: не расслышав хорошо, чего от нее хотели, она поняла злое намерение навести ее мысли на запрещенный путь. И она ощутила при этом то, что всякая порядочная женщина всегда испытывает при разговоре о любви без нежности — страх. И вдруг ей стало стыдно своих обнаженных рук, крошечной выемки на шее, наготы, — которую пожирали взглядами мужчины — и от этой целомудренной наготы ей стало больно. Инстинктивно она стала искать защиты, прибежища, но, оглядевшись, в первый раз поняла, где она находилась, и кто окружал ее. Она стала понимать, что говорилось в этих группах девушек и мужчин, стала замечать плохо скрываемые прикосновения друг к другу. Открытие, сделанное ею, было неожиданное, поразительное, состояние ее походило на пробуждение христианской девицы, опьяненной сонным маком, в доме Сюбюрра.
Летранж, не угадавший причины такого волненья, продолжал говорить тише, он оставил гривуазные песни, вероятно, не понятые девушкой, и, сказав несколько обычных комплиментов, прибег к знакомой наизусть тираде, так много раз повторявшейся другим, которая, по его мнению, была неотразима и, облеченная в форму восхищения и дружбы, разжигала нервы каждой молодой девушки.
— Видите, — говорил он, — какие бесчеловечные отношения в парижском свете. Мы, например, встретились с вами сегодня, случилось так, что дружески беседовали, я могу на минуту вообразить, что вы принадлежите мне одному, я угадываю в вас, такой хорошенькой и умненькой, прелестное нужное создание, которым вы будете со временем, и что же? Мы расстаемся с тем, чтобы, может быть, никогда не увидаться… И другой будет обладать этим сокровищем, эти чудные глаза будут светиться для другого, он будет целовать ваш лоб, ваши губы и обладать вами всецело…
— Monsieur… — прошептала Жанна.
Она чувствовала на себе пристальный похотливый взгляд Летранжа. Она едва держалась, чтоб не упасть в обморок, а он продолжал, сам опьяненный, попавшихся в свои собственные сети.
— Конечно, я не буду этим человеком, но ничто не мешает мне мечтать о вас. Я смотрю на вас, и ваш образ запечатлевается в моем сердце, и я буду в состоянии вызвать его перед собою, когда захочу. И вся та прелесть, составляющая ваше достояние, будет принадлежать мне и для меня ничего не будет запретного в вас… в мечтах, конечно…
Он говорил эти фразы, эти дерзкие, неприличные фразы многим молодым девицам и часто видел, как они вздрагивали, слушая их, и он, вероятно, долго не кончил бы, если бы его резко не перебил Гектор Тессье, подойдя к Жанне с вопросом:
— Не угодно ли, мадемуазель, я провожу вас к мадам Шантель?
— О! да, пожалуйста, — воскликнула она, с благодарностью глядя на него.
— Но, любезный Тессье… — заметил Летранж.
Гектор пристально посмотрел на него.
— Я через минуту вернусь к вам, милый мой.
Сцена эта прошла незамеченной среди веселого шума, который поднялся при возвращении изгнанных в зал. Концерт окончился, и в зале шли приготовления к танцам, толпа хлынула к буфету. Жанна была слишком взволнована, чтобы говорить, под руку с Гектором она прошла оба зала и достигла холла. Навстречу им шел Максим.
— Не знаешь, где мама? — спросила девушка.
— Она в комнате мадам Рувр, отдыхает. Хочешь, я проведу тебя к ней?
— Мистер Тессье проводит меня.
В коридоре они остались на минуту одни.
— Благодарю вас, господин, — сказала Жанна, поднимая свои большие глаза на спутника. — Возвращаю вам свободу… От всего сердца благодарю вас!
Она протянула ему руку, осторожно, готовый выпустить, если бы Жанна отдернула ее, Гектор слегка прикоснулся губами к этой руке в серой перчатке. Она уже исчезла, а он все еще стоял взволнованный на том же месте и бранил себя: ‘Как я глуп! волнуюсь от того, что охранил от грязного Летранжа эту непорочную девочку… потому что эта птичка действительно целомудренна’.
И, несмотря на иронию своих слов, что-то радостное, хорошее шевелилось в его душе. Потом, вспомнив недавнюю сцену с Летранжем, он посмеялся над своим салонным героизмом. ‘Однако это очень смешно, история из-за девочки, которой я почти не знаю… Но как же мне ненавистно это сальное животное!’
Входя в ‘Нормандский ресторан’, он столкнулся лицом к лицу с Летранжем и подметил вызывающую насмешку на его умном и чувственном лице.
— Я к вашим услугам, милый мой.
— К моим услугам? — засмеялся Летранж… — Дуэль? из-за вашей выходки полчаса тому назад? Надеюсь, что вы шутите. Я вовсе не считаю себя обиженным и не хочу быть смешным. Мне совершенно неизвестно было, что мадемуазель Шантель вам…
— Мадемуазель де Шантель ничего не составляет для меня, — прервал Ле Тессье. — Оставимте ее в покое. Впрочем, вы правы. У меня лично нет никаких причин сердиться на вас, я, знаете, не глупее вас и знаю цену, которую можно придавать невинности моих молоденьких современниц. Но вот потому именно, что между ними очень редко встречаются вполне порядочные девушки, и надо относиться к этим немногим добросовестно. Вам, вероятно, все равно, одной меньше, одной больше? Вы уже стольких просветили!.. Я даже удивляюсь, как вас занимает это…
— Занимает! Конечно, менее чем вы думаете, — возразил Летранж, причем лицо его мгновенно омрачилось. — Все эти капризные, нервозные девчонки имеют для меня не более значения, чем эта сипара… Но что мне совершенно необходимо — это сознание, что я обладал ими. Понимаете вы меня? Сознание, что они были влюблены в меня и находились в состоянии возбужденной чувственности, произведенной моей проповедью. А потом — пусть отдаются первому встречному, выходят замуж, делаются кокотками, или монахинями — плевать я хочу на это. Краус, кажется, называет мою болезнь ‘неврозиком’. Уменьшительная форма лишняя. Уверяю вас честью, я ужасно страдаю от этой болезни… как маньяк какой-нибудь. Одна только поняла меня хорошо и так крепко держит, что придется жениться.
Сомневаться было невозможно: этот человек говорил искренно, он победил Гектора своей оригинальной исповедью, историей новой болезни, которую тот открывал ему, и он сказал Летранжу, пожимая ему руку:
— Хорошо, я не сержусь на вас, мой милый. Только еще одно слово: скажите, пожалуйста, как с вашей отвратительной репутацией (потому что ваша репутация действительно отвратительна, не правда ли?..) как матери допускают вас в общество своих дочерей? И как девушки увлекаются вами, будучи уверены, что вы не женитесь, что вы их не любите? Ведь, они знают это?
— Матери считали бы себя оскорбленными, если бы такой признанный куртизан не обратил внимание на их дочерей, что же касается наших милых полудев, то я объясню вам примером: дайте им двадцать самых невинных романов и суньте между ними ‘Le Portier des Charteux’, можете быть уверены, что они, прежде всего, предпочтут именно эту книгу. Так и со мной: я очень дурная книга, переплетенная в сукно и батист у Басса и Шарвэ, и все они желают прочитать меня.
Разговор их был прерван звуками вальса, на которые, устремились все бывшие в буфете молодые люди, расталкивая стоявших на дороге. Летранж и Тессье также вошли в приготовленный для танцев холл. Матери уже размещались по стенам, мадам Рувр и мадам Шантель уселись в глубине огромного зала, где было устроено нечто вроде палатки из материи и развесистых растений. Здесь не могли мешать им танцующие, и хозяйка дома чувствовала себя как бы в своей гостиной в приемный день, имея вместе с тем возможность любоваться балом.
Летранж обхватил талию Жакелин, увлек ее в вихре вальса, кружась с нею, он так низко склонялся головой к её шейке, что, при прикосновении к ней усами, трудно было сказать, шептал ли он ей что, или скользил поцелуем. Девушка отвечала смехом, похожим на воркованье горлицы. Вальбелль изменил Доре Кальвелль и кружился с Мартой Реверсье, которая была бледна как воск, грациозная и легкая, точно лилия, она, казалось, только одним длинным белым платьем касалась паркета. Маленькая мадам Дюклерк почти слилась с Анри Эспьеном в одно целое, и в ее позе было очень мало психологического. Гектор, стоя у дверей, в стороне, где разместились не танцующие, успел уже забыть свой недавний порыв благородного негодования, и издали любовался этим вихрем порхающих парочек, почти не обращая внимания на дам и с любопытством засматриваясь на ‘целомудренные’ декольте и платья нежных цветов. Его забавляла и наивность и частью легкомыслие этих молоденьких светских подруг его, наивный и острый ум и пикантная свежесть которых забавляли его и представляли собой приправу к его страсти вращаться в свете. Он думал про себя: ‘Вот они и счастливы. Целые два часа музыка раздражала их нервы, страстная песня Учелли, сантиментальные романсы Этьеннет, гривуазные шансонетки, имитированные Жакелин, а особенно разговоры вполголоса и вызывающее взгляды мужчин — все это вместе возбуждало их, глазки их подернуты влагой, в горле сухо, руки лихорадочно сжимаются и вальс как нельзя более кстати явился на выручку им… Веселитесь же, крошки мои…’
— Как поживаете, любезный друг? Я целые два часа ищу вас, — проговорил подошедший к нему Максим Шантель.
Гектор пожаль ему руку и улыбаясь, спросил:
— Да правда ли, что вы искали меня? Я уже несколько раз видел вас, но не хотел беспокоить.
— Ах, друг мой, — отвечал Максим, не оправдываясь, — я так рад, так счастлив! Подите-ка со мной…
Он увлек Гектора. Он ощущал сильную потребность высказаться, и слова так и полились из его уст:
— Я приехал в Париж вчера утром — сказал он, — и, конечно, вы догадываетесь, после полудня отправился на улицу Клебер. Меня мучило совершенно безотчетное беспокойство и тоска, я представлял себе, что она встретит меня как постороннего, что я потерял всякое значение для неё, а может быть, даже вовсе не примет. Поверьте, еще немного и я бы вернулся, не зайдя к ней.
Гектор следил за Максимом с чувством жалости, похожим на ревность. Но страсть извиняет все. Тот продолжал:
— Тем не менее, я позвонил и был принят. Представьте, друг мой, Мод встретила меня совсем иной, чем я оставил ее, одиночество, на которое она добровольно обрекла себя, совершенно преобразило ее, она была такой простой, такой доброй! И она, и добрая мадемуазель Рувр, даже шалунья Жакелин приняли меня как своего родственника. У них шли спешные приготовления к балу, все было перевернуто вверх дном, все работали и меня пристроили к делу, я карабкался на лестницы, вбивал гвозди, изображал обойщика. Ах, как мне было хорошо!.. Поговорить, как следует, нам не пришлось, потому что мы ни разу не оставались наедине, но глаза наши каждый раз встречались, и ее взгляд я видел именно таким, каким любил его, серьезный, кроткий, без всякой иронии, которая раньше была в нем. И я почувствовал, что этот взгляд принадлежит мне.
‘Цирцея! — подумал Гектор. — Она переделала моего Шантеля! Из героя романа он стал галантным обойщиком. Прежде он нравился мне больше с его дикой ревностью и громкими тирадами’.
Он спросил:
— Однако вы все-таки успели затронуть серьезные вопросы? Что она ответила вам? Относительно вашего решения, кажется, сомнений быть не может.
— Жизнь моя принадлежите ей, она может располагать ею как хочет, я никогда не полюблю никого, кроме неё. Вчера она уклонилась от объяснения.
— Вы выбрали для этого совсем неудобную минуту, — ответил Гектор смеясь, — на лестнице, с молотком в руках, в обществе обойщиков от Белуара…
— Вероятно, и она также нашла и отложила разговор до сегодняшнего вечера. Но с самого начала бала она так держала себя относительно меня, что, право, я…
Он замолчал. Несмотря даже на шум оркестра, в зале почувствовалась как бы пустота и безмолвие, паркет моментально точно опустел. Гектор переглянулся со своим другом, Мод де Рувр и Жюльен де Сюберсо только что появились посреди холла между танцующими вальс и тотчас привлекли на себя любопытные и восхищенные взгляды гостей, которые бессознательно не могли оторвать глаз от этой красивой парочки, пространство вокруг них расширилось, они точно смели толпу, которая теперь издали следила, как они носились в вихре вальса, в углу холла около эстрады оркестра, Гектор наблюдал за Максимом, тот молчал, но лицо его мгновенно побледнело.
‘Настоящей Шантель все-таки не умер в нем, — подумал Тессье. — Я люблю его таким: злобным и ревнивым’.
Ревность Максима не требовала комментария: Мод и Жюльен, казалось, были созданы один для другого и симпатию между ними все находили совершенно естественной. Однако, держались они вполне благопристойно, не было ничего похожего на Жакелин, Дору, Жюльетту Аврезак, маленьких Реверсье. Сюберсо и Мод танцевали на довольно большом друг от друга расстоянии: он едва прикасался к ее талии, она едва дотрагивалась до рукава его платья, а другие две руки их чуть-чуть держались кончиками пальцев в перчатках. Несмотря на это, гармония их жестов была безукоризненна и походила на гармонию двух летающих в небесной синеве голубей, едва касающихся друг друга крыльями и нежно покачиваемых легким дуновением ветерка, губы их как будто не шевелились, а между тем они разговаривали.
— Довольны ли вы мной? — спрашивал Сюберсо с хладнокровием, в котором слышалась ирония.
— О! довольна… только наполовину.
— Однако, я исполнил приказ и не беспокоил вас.
— Вы ведете себя как капризный ребенок, притворяетесь, будто стоите в стороне, разве это незаметно?
— Как? Да я не отходил от маленькой Аврезак!
— Скажите лучше: она от вас. Она, бедняжка, пожирала вас глазами! Впрочем, и другие женщины также. Учелли умирала на эстраде, так как вы сегодня очень хороши.
Она взглянула на него влюбленным взглядом и вызвала легкую краску на бледное лицо Жюльена. При повороте он незаметно прижал ее к себе.
— И я люблю тебя!.. — ответила она. — Предоставь мне действовать, не ревнуй, когда найдет на тебя искушение, вспоминай нашу комнатку в улице Берн. Но будь осторожен, на нас смотрят.
При этом напоминании Жюльен потерял самообладание и страстно прижал к себе Мод. Но это было только одно мгновенье: он быстро оправился… Вальс кончался.
— Отведи меня на мое место, — сказала Мод. — Завтра увидимся, если только матери Этьеннет не будет хуже. Думай о моих поцелуях.
Они кончили тур и плавно остановились около того места, где под листьями пальм заседали матери. Жюльен поклонился своей даме, та ответила легким реверансом. Никто, даже такой тонкий наблюдатель как Гектор, такой, терзаемый ревностью, как Максим, все время бывший начеку вследствие пробудившейся в нем ревности, не заподозрил бы, какое свидание назначали назавтра этот, по видимому холодный человек и выдержанная светская девушка.
Мод только несколько минут просидела с матерью, пока играли ритурнель к кадрили, она одна наискось прошла холл и приблизилась к Максиму.
— Хотите дать мне вашу руку, Максим, — сказала она ему, — пройдемте в салон, где находятся котильонные аксессуары, мне надо поговорить с вами.
Он колебался секунду, однако повиновался и молча подал руку. Они прошли сквозь толпу и достигли маленького салона, расположенного около комнаты Жакелин. Но там Мод сказала остановившемуся Максиму:
— Нет, пойдемте дальше, мне нужно поговорить с вами.
Она шла впереди его, прошла маленький коридор, потом уборную и наконец, дошла до своей комнаты. Это была большая угловая комната, в три окна, уставленная замечательной, редкой мебелью, обитой блестящей шелковой материей, затканной фантастическими цветами. Максим в сильном волнении следовал за Мод. Этот уголок был храмом его идола, в каждом предмете он ощущал присутствие Мод, здесь она одевалась, ложилась, спала. От этой одуряющей обстановки, в которой носился аромат крепких духов из амбры, папоротника и еще какой-то неизвестной эссенции — секрета, который она не открывала никому. Этими духами пропитаны были ее волосы, ее кожа, ее платья, ее комната и вся ее обстановка. Голова его закружилась как у человека, упившегося крепкими напитками и вырвавшегося на свежий воздух. Приступ ревности, терзавшей его несколько минут раньше, исчез. Мод проговорила просто:
— Здесь хорошо, никто не помешает нам. Я никогда не согласилась бы отдать в распоряжение посторонних свою комнату, как делают мама и сестра, даже в вечер бала.
Слова эти, которыми девушка прямо отличала его от своих знакомых, окончательно успокоили больное сердце Максима. Он сел по её приглашению на кушетку, покрытую подушками, она села на стул. Между ними стоял столик с множеством принадлежностей женского туалета, серебряная лампа с таким же, без всяких украшений, абажуром, великолепной работы в стиле ренессанс, стоявшая на шифоньерке около кровати, освещала только одну часть комнаты, оставляя в полумраке остальную.
— Как видите, — я сдержала слово, — заговорила Мод. — Я обещала переговорить с вами с глазу на глаз, и если запоздала несколько, то, верьте, не из каприза, а потому, что не хотела заводить речь о серьезном, интересующем нас предмете, прежде, нежели мы встретимся с вами в обществе.
— Но… — перебил Максим.
— Дайте мне объясниться. Хотя мы с вами мало видались, но, благодаря тому, что я много наблюдала и думала о вас, я, кажется, довольно хорошо знакома с вами. Вы думаете, что любите меня…
— О! Мод!..
— Вам не нравится мое выражение? Скажу иначе: вы любите меня по-своему, то есть, с некоторым неудовольствием против меня и самого чувства ко мне. Не отрицайте: вам страшно, что вы полюбили парижанку, светскую девушку, вам достаточно увидать меня в обществе, чтобы раздражение ваше проснулось с новой силой. И вот сейчас, из-за того только, что я танцевала с другом детства, вы лишний раз усомнились во мне.
Сделав этот упрек, от которого Максим поник головою, она на минуту остановилась. Он считал себя незаслуживающим прощения преступником, и раскаяние было так приятно ему!
— Вы сомневаетесь во мне даже потому, что я на нашем балу танцую с одним из гостей. А между тем вы еще не имеете никаких прав на меня. Как же вы стали бы, получив их, пользоваться своею властью? Теперь понимаете ли вы, почему я не решаюсь еще сделать вас своим властелином?
Максим ответил тихо:
— Я люблю вас… так сильно, что вы и представить не можете. Но мне противен свет, в котором вы живете.
— Свет, в котором я живу? Вы отлично знаете, что я ценю его именно так, как он того стоит. Но, ведь, мы здесь не в господском поместье Пуату, а в Париже, где я ничего другого и видеть не могу, кроме как парижское общество. Разве я виновата в том, скажите сами, что общество это смешанное и такое неопределенное? Конечно, когда я буду замужем, образ жизни мой будет зависать от моего мужа, как теперь от семьи. Но я не хочу, чтобы человек этот, женясь на мне, думал, что он рискует, чем-нибудь или умаляет свое достоинство. Что делать? Может — быть, это глупая и неуместная гордость, но я желаю, чтобы на мне женился человек с закрытыми глазами, надеюсь, что я стою того.
Она встала во весь рост, произнося эти слова, которые были искренни, вследствие неоднократных уколов самолюбия, которыми свет был щедр относительно её. Она показалась Максиму такой горделивой, что он почувствовал себя совершенным ничтожеством перед ней. Ему страшно стало при мысли о возможности потерять ее, и отчаяние, закравшееся в его душу, показало ему ясно, как она была дорога и необходима ему.
Он также встал и пробормотал:
— Но я никогда ничего подобного не говорил и не думал. Я уважаю вас, вполне доверяю и умоляю не отталкивать меня.
— Еще одно слово, — перебила Мод, с прежней грустной строгостью во взгляде. — Я вам сказала сейчас: моя жизнь замужней женщины будет зависеть от моего мужа: итак, если он потребует, чтоб я жила вдали от света, я подчинюсь, конечно, но не знаю, буду ли счастлива, так как имею некоторую слабость к внешней обстановке, к образованному обществу с артистическими наклонностями. Мне кажется, это можно найти в одном только Париже. Если меня увезти навсегда из Парижа, я, может быть, буду чувствовать себя так же дурно, как погибающие здесь привозные птички. Если я буду несчастлива, то, страдая сама, заставлю страдать и другого. Подумайте обо всем этом, друг мой, — прибавила она, придавая голосу некоторую мягкость.
Максим, не смея взглянуть на нее, взял ее руки и прошептал так страстно, что она почувствовала это, так как каждое слово отдавалось в ее сердце:
— Я ваш, безусловно ваш… ваш раб, ваша вещь. Если вы не хотите быть моей женой, о! Скажите мне сейчас: неизвестности переносить я более не в силах, Если вы оттолкнете меня, я, вероятно, умру, но умру мгновенно, медленная смерть от неизвестности так ужасна.
Он опустился одним коленом на ковер, она не отымала рук, которые он прижимал к своему лицу, но и не приподнимала его, он шептал:
— Я прошу вас! Я прошу вас!
Мод отвечала ему:
— Я требую от вас безусловного доверия ко мне, какое вы имеете к матери и сестре.
Он повторил ее же словами:
— Я верю вам, как матери и сестре.
Тогда девушка медленно приподняла его. Он не смел взглянуть на нее, боясь прочесть приговор в ее глазах. Она спросила:
— Говорили ли вы матушке и сестре о возможности брака со мною? Как они смотрят на это?
— Моя мать и Жанна такие простые, что вы внушаете им некоторый страх, кажется, они боятся того, что такой деревенский дикарь, как я, увлекся вами, я только предполагаю это, так как ни я им, ни они мне не говорили ничего. Но могу вас уверить, что они обе вполне уважают вас и полюбят девушку, которая сделается моей женой.
— В таком случае, — сказала Мод совершенно просто, — пусть мадемуазель Шантель придет завтра просить моей руки у моей матери. Я отдаю её вам.
Под сильным впечатлением от этого внезапного счастья Максим не в состоянии был ни говорить, ни шевельнуться, потому Мод сама медленным движением и с вальяжностью протянула ему свой лоб. Прикоснувшись к нему губами, он почувствовал, что силы вернулись к нему, Максим прижал к себе молодую девушку и шептал ей нежные слова… На этот раз он видел, что она не вырывалась от него, что ласки его не коробили Мод. Она употребила нечеловеческое усилие, чтобы сдержать свои нервы, укрощала себя, внутренне негодуя на то, что ее возмущал этот первый поцелуй жениха, и с ужасом помышляя о предстоящей ей судьбе, делить свое чувство между двоими. Тем не менее, решение ее было принято.
Они вернулись в холл, там были в сборе все друзья. Мадемуазель де Шантель рядом с хозяйкой дома, братья Тессье разговаривали с Этьеннет. По лицу Мод и Максима Гектор догадался о происшедшем. Он был доволен девушкой за одержанную победу, а Максиму завидовал за его поражение. ‘Быть мужем этой единственной женщины! — думал он, — разве не стоит заплатить за это несколькими годами ревности, месяцами страданий и, наконец, пистолетным выстрелом? Счастье слепцам и глупцам!..’ Максим подошел к Жанне и поцеловал ее в щеку, этот порыв ласки и ей дал понять только что случившееся. Гектор успел заметить мгновенно набежавшие и исчезнувшие с ее глаз слезы.
Поль один ничего не видел, он был занят Этьеннет, и наслаждался зарождением второй весны, которая, в сорок слишком лет, нечаянно одарила его новой любовью. ‘Толстый дуралей, думал Гектор с фамильярностью, которую позволял себе как брат, в его лета так же влюбился, как и этот солдат-хлебопашец’. А в глубине души он завидовал и брату. ‘Положительно один я неуязвим’, — сказал он сам себе, решив не разбирать себя слишком подробно, не замечать, что готов расчувствоваться и впасть в сентиментальность при виде этих нежных излияний, нашедших себе место в разгар бала. Был уже поздний час, в бале наступил перерыв, предшествующий котильону. Жакелин и Сюберсо должны были открыть его и распоряжались размещением стульев.
— Посмотрите, — обратился Гектор к Максиму, — вот случай наблюдать степень непорочности молодых девушек. Некоторые усаживаются со своими кавалерами в отдаленных уголках: Дора Кальвелль, сестра мадам Дюклерк, маленькая Реверсье. Для них котильон только предлог к уединению и флирту… Те же, которые, напротив, с отважностью занимают и отстаивают свои места в первом ряду — добродетельные девицы, жаждущие танцев до седьмого пота. Кто хочет жениться на них, пусть не теряет времени, пока они не стали также забираться по уголкам, так как рано или поздно должны кончить этим.
Шантель улыбался, думая о другом. В эту минуту Жозеф, слуга, пересекал холл и, подойдя к Мод, сказал ей что-то на ухо. Когда он кончил, Мод спросила его громко:
— Есть у подъезда кареты?
— Да, мадемуазель, конечно!
— Так велите подать.
Затем она подошла к Этьеннет и сказала ей несколько слов, от которых та сильно побледнела, и обе девушки вышли. Поль Тессье последовал за ними. Этот маленький инцидент, незамеченный остальным обществом, не прошел без внимания для окружавших мадам Рувр.
— Что случилось? — спросила она у Жанны Шантель. — Вы слышали?
— Нет, но мне кажется, что говорили о матери этой молодой девушки. Когда мадемуазель Мод сказала ей что-то на ухо, та вскрикнула:
— Ах, Боже моя, мама…
— Дурные вести, — произнес Гектор. — Несчастная женщина безнадежна.
Мод возвратилась, к ней обратились с расспросами.
— Да, ее матери очень плохо, одна соседка приехала за Этьеннет.
— О! — воскликнула Жанна Шантель, — мать! Это ужасно… во время бала!.. И бедная девушка отправилась одна… Не поехать ли нам с нею?
— Этьеннет помогают ухаживать за матерью, — отвечала Мод. — У них есть служанка, сестра милосердия и добрая соседка, которая приехала за ней… Мы бы ничего не сделали. Она не взяла даже мистера Поля Тессье.
Жюльен Сюберсо появился с Жакелин, с пучком лент в петлице и тамбурином в руках, по которому стучал пальцами и тряс его бубенчиками. Оркестр заиграл вальс из модной оперетки. За Жюльеном и Жакелин последовали первые парочки. Когда Жюльен проходил около Мод, она привстала и остановила его. Вполголоса, но так, чтобы Максим мог слышать, она сказала ему:
— Не давайте нам туров: мистер Шантель и я не будем танцевать.
И тише, едва слышным шепотом, не шевеля губами, как они умели говорить в обществе для одних себя, прибавила:
— Мать Этьеннет умирает. Невозможно у неё. Завтра утром буду на улице Бом, мне необходимо видеть тебя.
Глазами Жюльен показал, что понял. Мод села опять около Максима, который взглядом благодарил ее за то, что она принесла ему жертву, отказавшись танцевать.

Глава 8

По обстановке комнаты, в которой умирала Матильда Дюруа, всякий посторонний наблюдатель мог бы составить прекрасное понятие о ее жизни, полной различных случайностей. Мебель была самая разнообразная, как и все остальное убранство, так как Матильда, вследствие предрассудка, любила сохранять на память предметы различных эпох своей бурной жизни. Согласно ее любовным приключениям менялись и обстановка, и подарки, и разные сувениры, которые на общем фоне замечательно банальной мебели — имитации турецкой, обитой дешевым плюшем — последнее слово комфорта в ее глазах — производили тяжелое впечатление. Этьеннет, обладавшая несравненно более утонченным и изящным вкусом, напрасно старалась отучить мать от окружавшей ее мишуры. На камине, обтянутом голубым плюшем с бронзовой отделкой, стоял в черной рамке под выпуклым стеклом пожелтевший и выцветший портрет хорошенькой девочки. Каждый вечер Матильда молилась перед этим портретом, собственным изображением. По углам — два другие, более ясные портрета, матери Матильды бретонской крестьянки и мужа её — парижского десятника. Единственные воспоминания об этом браке были портрет мужа и дочка от него, ветреница — Сюзанна. Десятник умер молодым, и хорошенькая вдовушка очень скоро, чуть ли не идя за гробом мужа, нашла утешителя между провожавшими его тело хозяевами, фабрикантами и богатыми ремесленниками. От этого первого хозяйства остался книжный шкаф розового дерева с библиотекой Буль. Позднее она получила от других связей с людьми, обладавшими более артистическими вкусами, три великолепных кресла в стиле Людовика XIV, из резного с позолотой дерева, обитые шелковыми гобеленами. Эти кресла были сделаны в королевской мастерской и предназначались в подарок царственным особам. Было также несколько игривых эскизов, изображавших Матильду с обнаженной шеей, в корсете или рубашке, так как она славилась своими плечами и руками. На некоторых книгах, романах, нашедших приют в библиотеке Буль, красовалась надпись: ‘доброй Матильде… от друга’. Прозвище ‘доброй’ она сохранила на всю жизнь, она была действительно добра, той бездельной и бессмысленной добротой, почти глупой, которая делает скачки от расточительности к скряжничеству, и которая всегда озабочена накоплением богатств, чтобы разом, в одну минуту расточить их ради пустого каприза, иногда и на дела милосердия. Что сталось бы с нею, если бы мистер Аксен великодушно и щедро не поддерживал ее неизменно в продолжение двадцати лет, он быль добр к ней и снисходителен, так как во время своих наездов в Париж он довольствовался иметь нечто вроде семьи, которую составляли для него еще красивая любовница и хорошенькая Этьеннет, прекрасно воспитанная в монастыре Picpus и называвшая его ‘папа’. Внезапная смерть депутата Оды, без завещания, мгновенно пробудила бедную женщину ото сна, убаюканную той опасной уверенностью в своего покровителя, которой обладали женщины ее поколения. Между нашими современницами уж нет таких непрактичных, а Матильда именно жила в полной беспечности и для нее удар был страшен, тем более, что присоединилась еще болезнь сердца, которой она пренебрегала целые сорок лет. Сюзанна, уже начавшая жить, приносила домой кое-что, но благоразумная Этьеннет спасла семью от погрома. Этьеннет вышла из монастыря по смерти мистера Аскена, ей было семнадцать лет. В день ее рождения отец, всегда добрый и заботливый, положил в одно страховое общество около семи тысяч франков, которые через двадцать лет должны были составить приданое в двадцать тысяч. Таким образом, при экономии, будущность ее была обеспечена. Окончив двухлетний курс в консерватории, Этьеннет ликвидировала дела матери, которая, очевидно, уже не могла выздороветь, наняла небольшую квартиру на улице Берн, продав несколько ценных вещей и призаняв из своего вклада, который этим путем был выбран вперед за три года.
Воспитанная, согласно воле отца, вдали от семьи, она выходила из монастыря только, когда он приезжал в Париж, потому была мало знакома с положением матери и сестры. Болезнь Матильды и исчезновение Сюзанны последовали очень скоро по выходе ее из монастыря. Однако за несколько месяцев, проведенных дома, она быстро увидала изнанку жизни этих двух женщин и состарилась сердцем, это, вероятно, и было причиной того, что она приняла решимость быть, безусловно, честной, это спасло ее и в консерватории, где так многие начинают свою ‘карьеру’. Друзья ‘доброй Матильды’ усердно навещали ее в начале болезни, но бывшая веселая женщина в болезненном состоянии теряет права на существование, и скоро только очень немногие стали заходить на улицу Берн, последние семь месяцев, когда у Матильды развилась водянка, у нее бывали только братья Тессье. Позднее и Гектор мало показывался, один Поль стал постоянным, ежедневным гостем. Он находил в обществе Этьеннет удовольствие, которое может доставить деловому человеку молоденькая девушка, хорошенькая и живущая без надзора. Таков Париж, эгоисты перестают ценить артистов и куртизанок, подвергшихся телесным немощам и не имеющих более возможности служить им для их развлечений.
Однако, как Этьеннет уверяла Мод, Поль только казался эгоистом, или, по крайней мере, в эгоизме его можно было всегда найти лазейку: он стал бы, например, мучиться страданиями любившего его существа. Двадцать раз он предлагал, молодой девушке помочь ей, видя, с каким мужеством она боролась с нуждой, уверял, что ничего не потребует от неё, и говорил это совершенно искренно: в сердце его сохранился остаток нежности, который часто выступает наружу у сорокалетних виверов. Этьеннет отказалась: она не хотела ничего брать от него, потому именно, что немного любила его. Поль покорил ее своим постоянным присутствием, он находил для нее несколько свободных часов в день при всей рассеянной парижской жизни, полной дел, визитов и службы. Она питала к нему нежность непорочной женщины, для которой отдаться значит доказать высшую степень любви, а зная, как деньги оскверняют это свежее чувство, она не хотела принимать их от любимого человека. Поля победила эта бескорыстная привязанность, он постепенно позволил себя увлечь, в его лета такие случаи не редки. Мало-помалу Этьеннет стала представляться ему нераздельной с его существованием, но как сохранить ее иначе, как не посредством женитьбы? На самом деле он сам несколько преувеличивал упорство и сдержанность молодой девушки, он не подозревал что молодая девушка, умудренная всеми известными ей из жизни компромиссами, если и настаивала на своем желании остаться честной женщиной, то вовсе не придавала этому, безусловно, важного значения. Если бы она открыла ему свою заветную мечту — достигнуть самостоятельности своим талантом, сделаться артисткой, если бы призналась ему, что тогда она отдалась бы без всяких сделок, то, может быть, Поль Тессье, по свойственному человеку эгоизму, и обошелся бы без женитьбы, но она молчала, не по расчету, а по чувству стыдливости, и Поль свыкся с мыслями, что со временем, когда он оставит служение обществу, она станет его женой. Незаметным образом он ускорял эту развязку и рассуждал так: ‘Почему же не раньше? Мать больше года не проживет… сестра исчезла…’ Вот к каким рассуждениям приводит буржуазный героизм лучших из нас.
Когда Этьеннет вернулась домой со своей соседкой мадам Гравье, было пять часов еще темного утра…
— Больной немного лучше, — сказала служанка, отворяя дверь, — она, кажется, уснула.
— Доктор у нее? — спросила мадам Гравье.
— Да.
Этьеннет, сбросив на первый попавшийся стул свое бальное манто, вбежала в спальню и столкнулась с доктором, выходившим оттуда с сиделкой. Это был еще молодой человек, крепкий сангвиник, с черными напомаженными волосами и бородой. Он любительским взором загляделся на хорошенькую девушку в бальном наряде.
— Это дочь больной? — спросил он сиделку.
Та утвердительно кивнула головой.
— Боже мой, мадам… мадемуазель, — возразил он с любезной улыбкой, — я видел больную… Теперь она заснула… Вы знаете, конечно, что положение серьезное… Сердце сильно поражено… Одним словом, я не могу сказать вам определенно…
— Одним словом, доктор, — с некоторым нетерпением перебила его молодая девушка, — надежды нет? Скажите мне прямо, я хочу знать.
Он колебался несколько секунд, потом решился:
— Мадемуазель, так как у вас много мужества, я скажу вам: да, это… Я здесь совершенно бесполезен. Остается только сесть у постели больной и ожидать…, По счастью, матушка ваша не будет много страдать, все кончится без мучений. Вот все, что я могу сказать вам, мадемуазель.
Этьеннет стояла молча. Что-то давило ей грудь, но слез еще не было.
— Не сходить ли за святыми дарами? — спросила мадам Гравье.
— Да, пожалуйста.
— Мадемуазель, — сказал доктор и поклонился, еще раз бросив взгляд на ее красивую обнаженную шею.
Этьеннет вернулась в спальню.
Как сказал доктор, Матильда Дюруа действительно спала, Этьеннет подошла к постели, ярко освещенной стоявшей на ночном столике лампой. Матильда лежала на спине, голова и правая рука были открыты. Тело ее, нормальной полноты до пояса, было несоразмерно вздуто в ногах. Лицо ее в белом красивом чепчике на голове, из-под которого выбивались пряди седых волос вперемежку с выцветшими когда-то крашеными прядями, бледное, как старый, потерявший свой цвет воск, было очень худо, черты его подергивались постоянными нервными судорогами, особенно веки и рот, общее выражение было крайне тяжелое, что-то недоброе, пошлое было в этом утомленным жизнью лице. Полуоткрытые губы ее шептали что-то бессвязное, из чего можно было разобрать несколько слов… Молодая девушка взяла толстую, короткую руку матери и приложила к ней свой лоб. Кольца, впившиеся в жирные пальцы, обдали мертвенным холодом ее лоб.
‘Мама умрет’.
Очевидно, мысль эта еще не была действительностью, потому что хотя Этьеннет и была очень грустна, слезы еще не появлялись. Прикосновение чьей-то руки к обнаженному плечу заставило ее обернуться. Позади ее стояли сиделка и мадам Гравье. Она взглянула на них:
— Я иду, — сказала мадам Гравье, — схожу в часовню на улицу Турин. Скоро шесть часов, там должен быть народ. До свидания.
Она поцеловала безучастную Этьеннет и вышла. Сиделка, пожилая, сухая брюнетка, высокого роста, предложила:
— Я помогу вам раздеться, мадемуазель, поскорее… Если священник увидит вас в таком наряде…
Только тогда Этьеннет вспомнила, что она в бальном туалете. Она живо расстегнула корсаж и, оставшись в одной юбке, накинула кофту, и села в ногах на постели матери, устремив взор в закрытые глаза больной, и стала ждать. Сиделка поместилась опять на кресле, пожевав шоколад, она задремала. Этьеннет с удовольствием почувствовала себя одной в этой мертвенной обстановке.
Агония началась во сне, дыхание становилось тяжелым, больная судорожным движением правой руки делала усилие натянуть на себя одеяло: а губы тщетно старались произнести что-то. Этьеннет стала прислушиваться, и ей показалось, что она улавливала какие-то слова: ‘деньги… смерть’… Дрожащие губы все повторяли то же самое среди остального неразборчивого бормотания… Далее следовали отрывки имен: ‘Этьен… Сюз…’ имена дочерей вперемежку со старыми любовниками, ‘Морис… Аск… Берли…’ Потом бессмысленная фраза: ‘она не хотела… не хотела сказать, почему уехала…’ И опять бессвязные слова, и так долго, долго… Этьеннет мучило сознание, что эта агония не трогала ее, а скорее только нервно возбуждала: ‘Я не плачу, почему? … однако, у меня горе…’ Чтобы вызвать слезы, она старалась разжалобить себя: ‘Я останусь совсем одна’. Конечно, последние несколько месяцев бедная Матильда вовсе не способствовала оживлению дома, тем не менее, была семья, что-то общее, к чему она привыкла, с детства… ‘Одна… никого на свете нет у меня…’ И слезы при этом крике человеческого эгоизма появились, наконец. ‘Что со мной будет? Никого у меня нет на свете…’ Тут припомнилось ей лицо и голос Поля Тессье: ‘Я желала бы, чтоб он был здесь. Он хотел приехать, зачем я отказала ему?’ Она сознавала, что после смерти матери она найдет поддержку в объятиях этого друга, что он сделает из неё, что пожелает, только бы взял, не оставил одну. — ‘О! мужчины, довольно, довольно мне их!’ — Эта фраза, совершенно ясно произнесенная умирающей, испугала Этьеннет, точно мертвец или привидение заговорило около неё. Между тем, она хорошо знала это восклицание бедной Матильды во время невзгод в ее жизни содержанки! В этих словах слышалось отвращение к ее ремеслу, к владычеству мужчин, призыв к забастовке, к стачке… ‘О! мужчины, довольно, довольно мне вас!’ Теперь, в предсмертной агонии, фраза эта уже не была такой ясной, слова выходили неполными, оборванными, хромые, но, тем не менее, Этьеннет слышала, подстерегала каждый звук ее, а услышав, ощущала острую боль в сердце: ‘Только бы не услыхала сиделка!’ Девушка прислушивалась. Сиделка слегка храпела. Тогда Этьеннет встала и прошептала: ‘Мама’. Стараясь схватить ее судорожно сжатую руку, но тотчас же выпустила ее, когда больная стиснула ее пальцы, а ногти впились в ее тело. А странные слова все повторялись смутно: ‘О! мужчины… довольно, довольно мне их!’
Стоя на коленях перед постелью, заткнув уши, чтобы не слышать более, Этьеннет стала молиться… Молиться? Она была набожна, как все в монастыре, это набожность была изящная и неглубокая, набожность пансионная, бесцельная и поверхностная, мужчина, верующий самым туманным образом, и тот часто стоит ближе к вере, чем такая добродетельная пансионерка, удостоенная медали за благочестие и похвальное поведение, но, за два последних года, суровое дыханье действительной жизни уничтожило все, даже забылись утренние и вечерние молитвы, вместе со всеми самыми обыкновенными обрядами. Но в эту минуту горе, страх одиночества воскресили в сердце молодой девушки детскую набожность, и уста шептали молитву к Богородице: ‘Jo vous salue, Marie, pleine de grace… Souvenez vous, Т tres misericordieuse Vierge Marie…’ и руки сами собою сложились в привычный молитвенный крест, она била себя в грудь и прикасалась губами к пальцам, сложенным в крест. О, святая сила молитвы, драгоценный дар, самый слабый отголосок которого способен еще утешить несчастного, обращающегося к ней!
В коридоре послышался шорох.
Этьеннет встала с колен и увидала священника, вошедшего с мадам Гравье. Пока последняя готовила с сиделкой масло для соборования, священник приблизился к постели, взял руку умирающей и спросил ее:
— Дорогая дочь моя, слышите ли вы меня?
Этьеннет вместе со священником прислушивалась, и опять схватила понятную ей одну фразу: ‘О! мужчины, довольно, довольно мне их!’
— Меня призвали слишком поздно, — строго произнес священник, обращаясь к молодой девушке.
Он был маленького роста, худой, седые волосы его вились по кашемировой рясе.
— Отойдите, — сказал он горько плакавшей девушке.
Этьеннет отошла в угол комнаты, где стояли сиделка и мадам Гравье, она стала вмести с ними на колени и пробовала молиться. Священник совершал обряд соборования и читал молитву, полагавшуюся при этом обряде: ‘Misereationem tui omnipotens Deus… Indulgentiam, absolutar et remissionem peccatorum’, Святые слова, произносимые им нараспев, сливались со слабеющим голосом умирающей, которые невнятно для других, но ясно для Этьеннет, уже без перерыва повторяла: ‘О! мужчины, довольно мне вас!..’
Страшные слова, смысл которых навсегда останется тайной для всех, кроме неё! Они терзали бедное сердце девушки и навсегда оставляли в нем след! Ах! никогда, никогда она не дойдет до такой жизни, до отвратительного порабощения мужчине, кончающегося такой ужасной агонией! Жалость к себе, только что охватившая ее при мысли об ожидающем ее полном одиночестве, прошла совершенно. ‘Никогда не буду я в зависимости от мужчины, лучше буду работницей, горничной или умру!’
Окончив священный обряд соборования, священник произнес краткую молитву над умирающей, потом вышел с Этьеннет в зал. Он говорил с ней строгим тоном, точно его раздражало, что она была так красива и в слезах:
— Была ли религиозна ваша матушка, дитя мое?
— Но, господин аббат… Я думаю… Она молилась утром и вечером.
— К причастию она не ходила?
Этьеннет поколебалась.
— Я не думаю, — сказала она.
— Надо молиться за нее, дитя мое. Господь очень милосерден, но он не дает ничего без молитвы.
Помолчав, он прибавил:
— Есть ли у вас еще кто-нибудь близкий?
Этьеннет так быстро вспыхнула, что священник понял и извинил ей ложь, когда она ответила ‘нет’, и казалось, несколько смягчился.
— Бедное дитя! — прошептал он, — да сохранит вас Господь! Вы теперь одна на свете… Если вам будет слишком тяжело в эти дни, приходите на улицу Турин, спросите там отца де Риньи.
Пробормотав какую-то благодарность, девушка проводила священника до прихожей. Возвращаясь, она услышала вскрик умирающей и поспешила в спальню…
Мадам Гравье и сиделка уже стояли на коленях и читали ‘De profundis’. Этьеннет опустилась около них и на этот раз плакала от всей души.
Она оставалась в таком положении, пока мадам Гравье не сказала ей на ухо:
— Вам надо прилечь, милая моя, иначе и вы заболеете.
Она машинально повиновалась.
Проснувшись, девушка с удивлением увидала, что было уже светло. В окна с поднятыми шторами врывалось чудесное весеннее утро. Матильда с закрытыми навек глазами казалась теперь такой же интересной, как в прежнее время, когда была здорова.
Около восьми часов утра, когда Этьеннет, по настоянию мадам Гравье, пила кофе на уголке обеденного стола, вошла служанка Урсула и доложила по секрету:
— Пришла та ‘мадемуазель’. С нею мистер Поль.
Этим именем Урсула называла ту изящную таинственную посетительницу, которая уже два месяца имела частые свидания в комнате Сюзанны с одним изящным таинственным посетителем, которого она звала неопределенным именем ‘monsieur’.
Этьеннет покраснела, услышав об этом любезном визите. Ей неловко было видеть теперь Мод. Она решила, что прежнего не допустит более. Со смертью матери в ней еще более утвердилась решимость жить честной и независимой, но, кроме того, в ней сильнее прежнего пробудилась теперь девическая стыдливость перед тем, на что она до сих пор смотрела как на неизбежное и с чем должна была покончить по причине траура.
— Что прикажите сказать? — спросила служанка.
— Скажите, что я сейчас выйду.
Она вышла к Мод и Тессье, которые нежно расцеловали ее. Из глаз Этьеннет снова полились слезы.
— Дорогая моя!
— Бедное дитя!
Они уселись, посадив Этьеннет между собой. Она отрывочными фразами отвечала на вопросы о событиях последней ночи.
— Что ты думаешь делать теперь? — спросила Мод.
Этьеннет сделала жест, выражавший безнадежность и неизвестность за свое будущее.
— Послушайте, милое мое дитя, — заговорил Поль. — Мы с Мод полагаем, что вы не можете оставаться в этом доме после смерти вашей матери, так вот что я предлагаю вам, по соглашению с ней и мадам Рувр… успокойтесь, — возразил он, отгадав по ее жесту, что она хочет отказаться. — Я не предлагаю вам никакой помощи, хотя вы знаете, я всегда к вашим услугам, как бы мог сделать это старший брат… Мадам Рувр намеревается провести месяц в Шамбле с Мод и Жакелин…
— Да, — прервала Мод, — ты, вероятно, догадываешься, что другого средства нет успокоить ревность знаешь кого. Да притом я ненавижу Париж… Хочешь ехать с нами? Приглашают тебя мама и я, значит, нет причин отказываться.
Этьеннет не тотчас отвечала. По логике, свойственной рассудительной и опытной девушке, она думала: ‘Конечно, Поль хочет жениться на мне… А Мод боится из-за Сюберсо оставаться в Париже. Эта комбинация устраивает всех. Пусть так, хорошо, что мне пришлось участвовать в их проектах’. Она поцеловала Мод.
— Я согласна, дорогая моя, и благодарю тебя. А так как и Поль поцеловал ее, то она сразу почувствовала себя такой сильной, что подумала уже с большей против обыкновенного нежностью: ‘Он очень любит меня… Как все же хорошо быть любимой! Дорогой мой друг!’

Глава 9

Жюльен Сюберсо уехал с бала в то время, когда по окончании котильона приготовлялись к ужину. Так желала Мод, она шепнула ему: ‘Уезжайте как можно раньше. Я приеду непременно…’ Она знала хорошо, что, заручившись таким обещанием, он послушается.
Он дошел до своей квартиры пешком по бесконечным и пустынным в этот ранний утренний час улицам, походившим на аллеи парка. В его душе царило мрачное воспоминание об этой ночи, проведенной так близко и вместе с тем так далеко от Мод. И, несмотря на это, веселая предрассветная заря наполняла его сердце какой-то радостью победителя. Есть ли на свете такой любящий молодой человек, который сознавал бы, что любим молодой женщиной и мог бы в это время чувствовать грусть пред лицом весеннего утра? Он думал: ‘Она придет…’ и эти два слова волновали его душу, все его существо, чтоб он мог помышлять о чем-нибудь другом, кроме как об этом скором свидании.
Он дошел до своей квартиры на улице Бом. Это был маленький уединенный домик с закрытыми ставнями, с опущенными шторами, с безмолвной лестницей, освященной лампами с приспущенным огнем. Здесь царила ночь, все в доме спали крепким утренним сном беззаботных людей. В его квартире тоже царила ночь, он разбудил спавшего в прихожей слугу и приказал ему:
— Зажгите свет в уборной, Констан, приготовьте горячей воды и душ.
— Вы ляжете?
— Нет… Не знаю… Делайте то, что вам приказывают.
Констан, сняв со своего господина шубу и взяв шляпу и палку, слуга собрался раскрыть окна.
— Что вы делаете?
— Отворяю окна…
— Не надо, не открывайте нигде… И зажгите здесь лампы.
Приятная и мягкая темнота, в которую был погружен его дом, благотворно подействовала на его нервы. Он хотел остаться до прихода возлюбленной в этой темноте.
Оставшись через несколько минут один в своей уборной, Жюльен занялся туалетом. Он никогда не позволял Констану помогать ему: он чувствовал какое-то инстинктивное отвращение при прикосновении лакея к его обнаженному телу — вроде какого-то странного целомудрия, смущения показываться нагим мужчине — которое является характерной чертой для тех мужчин, для которых культ женщины составляет все в жизни. Он мог любоваться линиями единственного мужского тела — своего собственного, а теперь бледно-желтый очерк этого тела со всеми ленивыми движениями под теплым душем отражался в большом зеркале, которое занимало всю стену его уборной. Он до мелочей заботился о своем теле. Это был в своем роде утонченный культ физического эгоизма, рассказы о котором вызывают раздражение у других мужчин, считающих такую заботу о теле за признак мужского бессилия, что в действительности неправда: вкус к внешней красоте и заботы о физической силе большей частью идут рядом. Таков был Жюльен. В его уборной было бесчисленное множество всякого сорта пилочек, ножичков, щипцов, пинцетов, точно хирургический набор, масса различных щеточек из волоса, кожи, бархата, гребни из черепахи с золотыми монограммами, — все это было разложено на двух столах. Здесь же стоял элегантный и очень сложный гидротерапевтический аппарат, никелевые и медные части которого блестели при свете лампы, было много изящно вышитого цветного белья — пудромантелей, полотенец, салфеточек для полировки ногтей, большое количество граненых хрустальных флаконов с серебряными пробками старинной работы. И весь этот арсенал, целью которого была забота о мужском теле, мог бы дать повод ко всякого рода злословиям и, понятно, вызвал бы у многих мужчин презрительное восклицание: ‘какой же он женоподобный’! А на самом деле трудно было бы найти более храброго и смелого человека, чем этот ‘женоподобный’ мужчина, пистолет и шпага были игрушкой для него. Задорный и надменный с мужчинами, он был весь во власти женщин, они вертели им, как хотели.
В шелковой рубашке и костюме из пиренейской шерсти, он проходил через спальню и по дороге захватил попавшиеся ему на глаза гимнастические гири, поиграл ими с ловкостью профессионального гимнаста и, довольный собой, вошел в салон. Лампы мягким светом освещали изящную обстановку комнаты. Было пять минуть девятого, он позвонил Констану.
— Да, мonsieur?
— Констан, сейчас придет моя дама. Приготовьте в столовой самовар и пирожки и отправляйтесь в свою комнату, не входите, пока я не позвоню.
Констан поклонился и вышел. Оставшись один, Жюльен положил на диван подушки, растянулся на нем и предался своим мечтам…
‘Она придет…’ Он старался представить ее себе, как она через несколько минут войдет из-за зеленой портьеры… Нет, не здесь представляет он ее себе… Нет, а на третьем этаже, на улице Берн, в гнездышке, бывшей комнате Сузанны, преобразованной по вкусу Мод и отделенной от прихожей столовой и комнатой Этьеннет. Там во время отсутствия Шантеля они видались аккуратно через день, а иногда и два дня подряд. Мод сознавала, что таким образом держит его в своей власти, а между тем и сама незаметным образом отдавалась во власть его ласкам, в которых чувствовала настоящую потребность. Она его любовница? Нет. Что-то вроде предрассудка, который почти всегда становится уделом душ, стоящих довольно высоко в борьбе теоретических воззрений с существующим общественным порядком, заставляла ее ревниво хранить свое целомудрие, чтобы высшую свою ласку отдать тому, кто в свою очередь решился отдать ей свое имя и свои средства. В гордых мыслях о своем превосходстве, она думала: ‘Он после этого останется еще моим должником!..’ Странные ласки, которыми она дарила Жюльена, хотя и не редкие в этом обществе, где нравы и принципы так противоречивы друг другу, хотя по виду и остаются согласными, были следствием обратно усвоенной процедуры человеческой любви и были действительно так страстны, что оба они искренно забывали окончательный результат и даже не желали его. Что до этого было Мод? Относительно этого она ничего не знала. Что за дело было до этого ее любовнику? Он каждый раз имел надежду добиться от нее полного дара любви, и каждый раз она оставляла его опьяненным и удовлетворенным тем немногим, что он получал от неё. Таким образом, он прожил февраль и март в чаду любовного опьянения, с грехом пополам удовлетворявшего его до следующего дня.
Растянувшись на диване, с закрытыми глазами, он продолжал теперь видеть этот сон и понемногу начал думать… Сладострастные воспоминания смешивались с дурными воспоминаниями и держали его как в тисках, тяжесть легла ему на сердце, тяжесть озлобления, меланхолии. Жить без неё? Нет, никогда! Никогда! Лучше умереть… не видеть солнца… радостного светлого утра… снежных дней… вечерних огней Парижа… Все путалось, мешалось, затуманивалось в его голове… Он был окутан глухой, темной, беспросветной ночью. В такую ночь люди, предавшись отчаянию, ищут забвения непосредственного горя. И эта ночь, глухая, пустынная ночь всею своею тяжестью давила его израненное сердце. Потом, после того как ему казалось, что он уже очутился на самом дне пропасти, он медленно начинал подниматься и снова стремиться к свету жизни, сердце его понемногу облегчилось, облако усталости обволакивало его мозг, его тело…
Раздумывая все это, он задремал, и чудный, сладкий сон обратился в восхитительную действительность: открыв глаза, он увидал перед собою Мод. Она разбудила его прикосновением холодных пальцев к горячему лбу.
Он вскочил.
— О! Это вы!.. простите!.. Я прилег тут и, кажется, заснул. Во сне я чувствовал ваше присутствие, и мне было так хорошо.
— Я угадала, — ответила она. — Сначала у вас были дурные сны, я видела это по вашему лицу. Но я прикоснулась пальцем к вашему лбу и направила сон, куда хотела… на меня…
Она нагнулась к нему и дала ему ощутить свежесть ее губ, а сама живо отстранилась от его поцелуя.
— Но почему тут все закрыто? Ведь, уже больше девяти часов. Отворите скорее окна.
— О! Мод! — взмолился он… — я так люблю этот полумрак.
— Нет! нет! Отворите… Разве вы не видите, — прибавила она, улыбаясь, — что я одета по-утреннему?
Под ее веселостью скрывалось смущение от неловкости видеть себя при этой вечерней обстановке в утреннем выходном платье, на ней была прямая юбка толстого синего цвета, отороченная бархатом, такая же отделка на атласной шемизетке и маленький ток ‘astrakan’ с белой вуалью.
Жюльен с грустью повиновался, он отворил оба окна, отдернул занавески, а Мод погасила лампы. В окна ворвался ясный, прелестный день и разогнал все таинственное и неопределенное, что как призрак носилось в этой комнате.
— Хорошо, — сказала Мод. — Теперь садитесь возле меня. Мне многое нужно рассказать вам. Прежде всего — Матильда умерла.
— Ах! — возразил Сюберсо, — как это досадно. Нам нельзя больше…
— Она умерла сегодня, около семи часов, когда за Этьеннет прислали, мать была уже без памяти. Поль Тессье и я приехали к восьми часам. Добрый Поль был так огорчен, как будто со смерти Матильды он овдовел.
У Жюльена была одна забота, одна мысль преследовала его, и он спросил опять:
— Так мы здесь будем видаться, или найти другое помещение?
— Какой вы ребенок! — перебила его Мод, протягивая ему руку для поцелуя. — С вами нельзя говорить серьезно. Вы не слушаете…
И, помолчав с минуту, она прибавила, смотря в глаза своему возлюбленному, не свойственным ей тоном усталости:
— Будьте добры ко мне! Если бы вы знали, как я расстроена сегодня!
Она склонила голову к груди Жюльена и, как бы сделавшись более женственной, мягче и ласковее при мысли об огорчении, которое готовила любимому человеку, расстегнула шелковую рубашку его и поцеловала то место, где было сердце. Оба находились в состоянии полного умиления.
— Приходи! — молил он.
— Нет, сегодня я пришла поговорить о серьезном деле. Вы, вероятно, догадываетесь о чем? Я назначила сегодня мистеру Шантелю явиться просить моей руки.
— А-а! — протянул Жюльен.
Его удивило, что это известие не причинило ему страдания, и Мод показалось странным его спокойствие. Она продолжала:
— Нам кажется, что раз дело решено, лучше скорее покончить с ним. Мы женимся, вероятно, до конца апреля.
Мало-помалу Жюльен начал ощущать тоску, сначала небольшую, почти неощутимую, но она быстро увеличивалась и все росла и росла. Он молчал. Мод говорила дальше:
— До тех пор, вы понимаете, я должна быть осторожна, стараться не возбуждать любопытства в недоброжелателях: ведь, этот брак возбудит столько зависти. Максим не знает никого, и кроме меня не желает никого видеть, значит, его пребывание в Париже не представляет никакой опасности. Мы с мамой и Жакелин отправимся на месяц в Шамбле… О! Ведь я буду почти каждый день приезжать, — прибавила она, взяв Жюльена за руки, — ты знаешь, предстоят хлопоты… приданое… туалеты… помещение. Только официально я буду жить в Шамбле, где Этьеннет проведет у нас первое время траура. Мы будем там совершенно как дома, Тессье будут нашими гостями. По-моему, это превосходно… Но что с тобой?
При последних словах Жюльен встал и, по-прежнему молча, неровными шагами заходил по комнате. Его мучила тоска. Горло его сжималось, дыхание захватывало. Он остановился около Мод.
— Итак… все кончено?
— Да, в принципе, кончено. Надеюсь, тебя это не удивляет?
Она проговорила эти слова смело, глядя на него в упор, выпрямившись, в той позе, которую принимала всегда, предвидя возражение своим решениям.
Он не в силах был противоречить, удрученный, пасмурный, он присел на край стола, она наблюдала за ним некоторое время, приготовившись к обороне. Наконец, видя, что он молчит, оставаясь неподвижным, хотела, как делала столько раз, возбудить его энергию. Подойдя к нему, она сказала ему тихо:
— Будь же тверд. Я люблю тебя одного.
Вероятно, погруженный в свои мысли, он не слышал ее слов и прошептал:
— Это невозможно!
На сердце у него было страшно тяжело: в первый раз замужество этой женщины, плоти от плоти его, с другим и с его собственного согласия, представилось ему таким неестественным, чудовищным.
— Что ты хочешь сказать? — спросила Мод.
Он повторил:
— Это невозможно… Мы не сделаем этого…
Он провел рукою по лбу, чтобы прогнать кошмар.
— Невозможно, — повторил он в третий раз все тем же тоном, ни мольбы, ни приказания, а просто указывая на очевидную, положительную невозможность дела, о котором шла речь. — Слушай, Мод, я люблю тебя… У меня одна ты на свете… ты меня также любишь… я уверен, что ты меня любишь… Я твоя вещь, твой раб, весь твой… только твой, ничей больше… жить без тебя я не могу… мы сумасшедшие… мы обманываем сами себя.
Мод ответила ему почти грубо.
— Я не сумасшедшая. Это ты бредишь.
— Но пойми же ты, — возразили Жюльен, — что для другого ты сделаешь самое главное — станешь его женой… Если ты меня любишь то и принадлежать должна мне, это мое право. Это ясно… ясно как Божий день.
И подходя к ней, он заговорил, заторопился высказаться до конца:
— Мы оба были сумасшедшие, да, сумасшедшие оба… Я не хочу, чтобы другой обладал тобой… тобой, которой я никогда не обладал. Этого не будет. Позволь мне взять тебя. Я изменю свою жизнь, сделаю тебя также царицей, еще лучше чем этот дурак, который тебя не понимает. Ты смеешься над моими словами? Ах, поверь, я сумею работать, чтобы только сохранить тебя. Я украду, я убью, но не отдам тебя!.. Ах! останься!.. будь моей!.. я не могу… я не могу!..
Он бросился на колени перед молодой девушкой, целовал ее ноги, касался лицом ее платья, обнимал колени. Он не плакал, но вздрагивал от сухих рыданий. Он почувствовал, как рука Мод отталкивала его, касаясь его плеча, твердо, жестко, со всей силой напряженных нервов. Оскорбленный, в свою очередь, в своем самолюбии, поняв, что эти мольбы могут возбудить ее презрение, он встал.
— Вы закончили? — спросила Мод презрительно.
— Не кончил, — ответил Жюльен. — Кончена только эта комедия с твоим замужеством. Этого не будет, слышишь? Так нельзя играть человеком, как ты играла мной. Я не хочу этой глупой роли, — продолжал он вне себя, взбешенный ироническим молчанием Мод. — Я не хочу… (Он задыхался от гнева и слова его не сходили с губ.) Я не хочу… остаться в этой роли инициатора и только.
И Жюльен высказал, наконец, то, что его так терзало.
— Он негодяй!
Она ударила его рукою по губам, как бы желая стереть с них произнесенное оскорбление. Жюльен схватил оскорбившую его руку и прижал к своим губам, другой рукой он обхватил талию молодой девушки и держал ее рвавшееся тело, содрогавшееся от гнева, а сам говорил так близко от ее лица, что она чувствовала движение его губ и дыхание.
— Нет… этого не будет. Ты должна быть моей! Ты, в самом деле, поверила, что я уступлю тебя! Никогда… Ты моя! Ты должна быть моей. И ты будешь моей, хотя бы надо было для этого употребить силу…
— Подлец! Подлец! — воскликнула Мод. — Пусти меня…
Он сжал ее еще сильнее… Мысль, что она может быть жертвой насилия, что он будет обладать ей против ее воли, так возмутила ее гордость, что в эту минуту она ненавидела Жюльена… Она отталкивала его, сколько было сил, царапала, кусала, он совершенно потерял голову и неизвестно, чем кончилась бы эта борьба, если бы Мод не вскрикнула от острой боли, и Жюльен не выпустил ее. Его отрезвила кровь, которую он увидал на руке Мод. Когда девушка защищалась, он неосторожным движением скользнул ее рукой по шее и она поцарапала кожу об острую булавку брошки. В одну секунду, когда он снова хотел схватить ее, она бросилась в противоположный конец комнаты, опрокидывая стулья и столы, воздвигая перед собою баррикады, и стульями защищала себя от его нападения.
— Мод!.. Ну, что же? — проговорил Сюберсо, больше нее измученный этою борьбой. — Ведь это безумие.
Он не смел подойти к ней, его удерживала кровавая струйка на ее коже, уже окрасившей ее ладонь.
Мод, не спуская с него глаз, отворила окно:
— Клянусь тебе, — проговорила она, прерывающимся от волнения голосом, — если ты… подойдешь ко мне… я брошусь… Если я убьюсь… тем хуже… Нет… я не убьюсь, тут не высоко… но я убегу от тебя, и никогда не покажусь более… никогда… клянусь…
Он все-таки сделал шаг к ней и тотчас испустил страшный крик отчаяния: она сделала движение броситься…
— Мод!
— Веришь ты мне теперь? — сказала она, стоя на краю окна.
Он отступил и, побежденный, опустился на диван, закрыв лицо руками. Он слишком любил ее для того, чтобы рисковать, и покорился.
Из глаз его ручьем полились слезы, как у женщины, избежавшей опасности.
Когда он решился поднять голову, Мод стояла перед ним уже спокойная. И теперь по-прежнему, чтоб успокоить его, она положила на его голову дорогую ему руку, которую он ранил.
— Мод!.. дорогая Мод!..
У него не было более ни воли, ни сил, ни даже желания. Единственное, что ему было необходимо в эту минуту, это иметь ее около себя, сохранить то, что она захочет дать ему.
— Ты стал благоразумен?.. — прошептала она, — хорошо, я прощаю тебя.
Стоя на коленях перед ним, она долгим поцелуем впилась в его губы, как бы вытягивая из него последние остатки силы.
— Поверь мне, — сказала она, — мы поступили хорошо. Предоставь мне устроить твою жизнь вместе с моей. Я люблю тебя одного.
Она встала, надевая перчатки. Он хотел проводить ее.
— Нет, останься, — приказала Мод. — Прощай! Не приходи, я напишу тебе.
Он повиновался.
Около двенадцати часов Констан вышел из своей комнаты и, встревоженный тем, что господин не звонил ему, решился войти в зал без зова и застал Жюльена в том же состояния изнеможения.
— Вы спали, сударь?
— Да… Констан… Оставь меня. Когда захочу завтракать, я позвоню.
Он не спал. Когда Мод ушла, он остался погруженный в свои тяжелые думы, ум его мутился… Он страдал и тщетно старался войти в обычную колею, воскресить из памяти слова дорогой девушки, которыми она поработила себе его волю: ‘Мир принадлежит сильным… Людей слабых нам надо обуздывать, как животных…’ Тщетно говорил он себе: ‘Я держал Мод в своих объятиях раньше того человека… Она одарила меня своими ласками, каких он никогда не узнает’. На все это возмущенное ревностью чувство отвечало: ‘Да… так… но она будет его женой’… и мысль эта вызывала перед ним образ Мод, принадлежавшей другому. ‘О! Как я страдаю! Как страдаю!..’ Он страдал, а против этого чувства бессильны любые теории и аргументы… Правда, несмотря на страданья, он не доверял условным законам, ничто не могло все-таки убедить его, что в ласках есть нравственный смысл, что в любви человеческой есть добро и зло.
Но почему же тогда и в самом страдании у него являлся такой отчаянный, страстный вопль, с которым он обращался к этому самому недоказанному закону, сколько раз отрицаемому им самим.

Глава 10

— Ты проснулась?
— Да. Войди, милая.
Этьеннет, затворив за собой дверь, подошла и поцеловала еще лежавшую в постели Мод. Они горячо обнялись и смотрели одна на другую с той нежностью, которую хорошенькие женщины обнаруживают в отсутствие мужчин, то есть когда конкуренции между ними быть не может… Впрочем, дружба их, начавшаяся в монастыре, окрепла в совместной жизни в Шамбле, они поверяли друг другу свои тайны, надежды и тревоги, и все это сблизило их. Вследствие этого Мод, такая решительная в своих отчаянных поступках, и Этьеннет, наученная горьким опытом жизни, могла спокойно относиться одна к другой как добрые подруги. Всякий, слышавший их беседы, пришел бы в восторг от их невинного содержания и очаровательной чистоты тона.
Покончив с горячими поцелуями, они принялись за обычную ежедневную болтовню, наговорили взаимных любезностей относительно наружности и перешли на разговор о нарядах.
— Тебе следовало бы всегда носить черный креп, как сегодня, — говорила Мод. — К твоим волосам и цвету лица ничто не может лучше идти. У тебя прелестные волосы! Точно золото… Эти пряди…
При этих словах Мод взяла прядь волос подруги и положила ее на подушку рядом со своими шелковистыми, более темными распущенными волосами.
— Посмотри!.. Мои кажутся почти черными… Мне не следовало бы показываться рядом с тобой. Ты положительно затмеваешь меня.
— Замолчишь ли ты? — возразила Этьеннет. — Посмотри на себя… Разве можно конкурировать с этим, например, или с этим, вот с этим?..
И она стала разбирать пальцами шелковые пряди темных волос Мод, отливавших рыжеватым тоном, потом расстегнула воротничок с воланами ее батистовой рубашки и поцеловала шею подруги.
— Хорошенькая ты, милочка моя… даже слишком хороша, царица… Я около тебя точно горничная твоя. Но мне это все равно, так как я тебя люблю.
И они опять поцеловались.
— Да, — заговорила Мод, — я остановилась на большом пеплуме поверх платья в талию…
— Которое мы видели у Лаферрьера?
— Да. Только надо кое-что изменить в корсаже, укоротить вставку. Ты сейчас поймешь, что я хочу.
И она стала объяснять, Этьеннет перебивала ее, потому что за ночь и она обдумала некоторые изменения в модели Лаферрьера. Девушки составляли собой прелестную группу, достойную кисти художника Валансьенской школы, обе хорошенькие, полусерьезные, улыбающиеся, они так оживленно спорили, принимали различные позы в этой огромной комнате замка, украшенной разными дорогими безделушками, обставленной роскошной мебелью, настоящими драгоценностями из музея.
Они еще продолжали спорить, когда отворилась дверь комнаты и Бетти принесла утреннюю почту.
— И мое письмо принесли, Бетти? — спросила Этьеннет.
— Да, мадемуазель, я видела, что вас не было в вашей комнате, так я принесла все сюда. Вам два письма.
— Каково! — удивилась Этьеннет. — От кого бы это?
Она ждала письма только от Поля. Он писал ей каждый день, даже когда приезжал к завтраку или обеду в Шамбле. Она отвечала ему также каждый день, ей так приятно было сознание, что она не одна на свете.
И на этот раз был белый пакет со штемпелем ‘Сенат’, но она не распечатала его, а рассматривала, держа дрожащими пальцами другое письмо в конверте краснокирпичного цвета с заграничным клеймом.
— Что с тобой? — спросила Мод, когда Бетти вышла. — От кого это письмо?
— Это от Сюзан, — ответила Этьеннет. — Из Голландии.
— Ах, это очень досадно. Ей следовало бы еще несколько времени не давать о себе знать.
Говоря это, Мод только высказывала мысль подруги. Теперь, когда мать умерла, препятствием к браку Поля с Этьеннет являлась эта сумасбродная Сюзанна, пившая, ужинавшая и амурничавшая чуть не с целым Парижем. Ее продолжительное отсутствие и молчание помогли все скоро забывающему Парижу забыть и ее. Неужели она появится опять на местной сцене?
‘… Пишу тебе из Амстердама, куда я приехала с труппой. Но я бросаю театр. Со мной здесь один негоциант, очень милый человек, и с большим шиком, я надеюсь привезти его в Париж. Может быть, удастся уговорить и его брата ехать с нами, он тоже очень богат, ничего не делает и ты как раз в его вкусе. Надеюсь, мама здорова. Если она нуждается в чем, пусть напишет в Hotel Utile Collones. Генрих очень любезен и у меня есть решительно все…’
Две страницы болтовни в таком бесстыдно-циничном тоне, свойственном только кокотке, совершенно расстроили Этьеннет. ‘Надеюсь, мама здорова… у Генриха брат, который ничего не делает, ты в его вкусе’. Вот как она понимает семью!
— Я не могу показать тебе это письмо, — сказала она Мод. — Лучше было бы мне не читать его.
И в то же время Этьеннет вспомнила, что считала сестру умершей от чахотки, подтачивавшей ей здоровье, ей стало совестно при мысли, что она не только не была огорчена, поверив этим рассказам, но даже как бы чувствовала облегчение при этом предположении. А между тем у нее везде не осталось в жизни никого близкого, кроме этой сумасбродной Сюзанны, с которой она играла в детстве, когда обе они еще не знали действительной жизни.
Она громко проговорила:
— Бедняжка! Во всяком случай я очень довольна узнать о ней. Она такая слабая! Если бы можно было образумить ее! Сердце у нее прекрасное…
В самом предложении, сделанном Сюзанною сестре, от которого так покоробило последнюю, видно было искреннее желание быть полезной, так как каждый делает добро согласно своему положению и взглядам… Бедная Сюзанна!..
Этьеннет обратилась за советом к Мод:
— Следует ли говорить Полю об этом письме?
— Я бы не сказала: ему будет неприятно. Если Сюзанна вернется, он успеет, все-таки еще раньше узнать об этом. А потом, как знать? Может быть, она и не вернется?
Этьеннет поцеловала подругу.
— Ты права. Как ты все предвидишь!.. Однако я наскучила тебе своими делами. А у тебя есть какие-нибудь новости?
— Ничего, — ответила Мод, перебирая письма, распечатанные пакеты, разбросанные по постели. — Разные счета из магазинов и неизбежный Аарон приглашает на завтрак, да еще Артюр предлагает в наём отель, на улице Линкольн… Вот и все… не считая, конечно, письма от Максима.
— И…?
— Нет, ни слова.
— Когда ты писала ему?
— В среду.
— Почти неделя. Это странно. Он сердится, вероятно.
Мод опрокинулась на подушки и, сложив руки, с утомленным видом сказала:
— Что делать, милая моя, пусть сердится. Однако, не могу же я за две недели до свадьбы ходить на улицу Бом. Я не терплю тирании. Срок, назначенный ему очень невелик, может и подождать. Да к тому же, нравится это ему или нет, я сделаю как писала ему: не буду более в Париже выходить одна. Разве я не дала ему самый благоразумный совет? Пусть уезжает, прокатится за границу… на месяц или на два… деньги у него кстати есть, теперь он много выигрывает в клубе. К его возвращению все определится, я буду виконтесса де Шантель… и позабочусь о судьбе Жюльена.
Несколько минут она ожидала одобрения Этьеннет, но видя, что та молчит, рассеянно смотря на только что прочитанное письмо Тессье, она приподнялась и, облокотившись на подушку, спросила:
— Ты не слушаешь меня?
— Слушаю, — отвечала молодая девушка, — Но ты знаешь, я такая бестолковая на этот счет. Ты всегда удивляешь меня, и я никогда не пойму тебя вполне.
— Между тем это совершенно ясно!
— О! Прости меня! — проговорила Этьеннет, взяв за руку Мод. — Заранее объявляю, что ты права и я совершенная дурочка… Единственное, чего я желаю — это быть около любящего человека, которого и я очень любила бы… До остального мне нет дела! Ты и представить себе не можешь, я совершенная мещанка в этом отношении и отлично прожила бы в провинции на три тысячи франков в год. Так вот, ты согласишься, что я, будучи на твоем месте и любя Жюльена, как ты его любишь (не отрицай этого, ты любишь его так, что даже наделала глупостей, что совершенно не похоже на тебя!) преспокойно вышла бы за него… Под твоим руководством, — Жюльен — лентяй, но не глупый человек, сделал бы карьеру… Ты не была бы так богата, как сделавшись виконтессой де Шантель, но зато не стояла бы в таком положении: или не видеть любимого человека, или жить под Дамокловым мечом с вечным страхом драмы, так как твои влюбленные совсем не тихие люди. Жизнь при втором условии выше моего понимания, я предпочитаю самое обычное спокойствие.
Все это было сказано тихим, вкрадчивым, почти ласковым тоном и вместе с уверенностью и скромностью, составлявшими особенную прелесть дочери Матильды Дюруа.
Мод слушала ее серьезно, и когда та кончила, проговорила несколько изменившимся голосом:
— Все, что ты наговорила, имеет смысл для тебя и многих других, но не для меня… О! Не думай, пожалуйста, что я ставлю себя выше тебя или других, но я чувствую, что никогда не решилась бы сделаться женой человека, подобного Жюльену, потому что не хочу быть не на своем месте. Лучше быть простой кокоткой, как… (она чуть не сказала: ‘как твоя сестра’, но вовремя остановилась) многие начавшие монастырем и кончившие веселой жизнью… Я скорее сделалась бы открыто любовницей Аарона, который мне отвратителен… По крайней мере, так дело чище, от света отстала, нечего о нем думать, зато есть роскошь и полная свобода взамен всего остального.
— А любовь? — проговорила, улыбаясь Этьеннет.
— Любовь? Ты называешь этим именем семейный очаг, супруг, обратившийся на путь истины, вроде Поля, он сажает тебя на колени, ласкает, говорит нежности, а ты за это приготовляешь ему грог и туфли! Нет, мне отвратительна такая любовь, слышишь? Отвратительна! Отвратительна!.. Я по натуре не нежная, переделать себя не могу, от нежности у меня расстраиваются нервы.
— Однако Жюльен?.. — спросила немного удивленная Этьеннет.
Мод обоими локтями оперлась о борт кровати и заговорила глухо, но горячо:
— Жюльен!.. Ты не понимаешь, между нами нет нежностей вроде грога и туфель! Ты говоришь, что я люблю его… Так нет же! Я уверена, что не люблю его. Я очень хорошо понимаю и вижу, что он такое. Он не умнее других и притом честолюбив, эгоист, лентяй… О, я хорошо знаю его… Но вместе с тем в нем есть что-то, совершенно отличное, высшее против других мужчин! Он красивее, сильнее, деликатнее, изящнее, более… как бы это сказать? Не знаю, одним словом, выразить этого на языке человеческом нельзя… он составляет всего один предмет, но неизмеримый… он ‘Любовник’. Понимаешь ли ты меня?
Она снова опустилась на подушки, легла на спину и, закрыв глаза, продолжала уже медленнее:
— Все мужчины… даже этот несчастный Кристиан, от которого были все без ума, и старые и молодые… немного противны мне. Ведь, Максим не дурен, не правда ли? A мне хочется укусить его за то, что он целует меня в лоб, который я же подставляю ему… Остается один Жюльен. У него я люблю руки, рот, глаза. Я хочу, чтоб он был близок ко мне… кажется, так же, как желают нас мужчины, даже и ненавидя нас… Ты и этого, конечно, не понимаешь: может быть, никогда и не поймешь, так же, как я не понимаю мечты о туфлях. Я влюблена только в одного человека, но влюблена ужасно. Откуда у меня такой темперамент? Мать моя спокойная, как кукла, Жакелин развращенная только на словах… От отца может быть, он был большой ‘любитель’… или от какого-нибудь негра, полудикого человека, случайного прадеда со стороны матери… Как бы то ни было, а приходится страдать от этого. Она помолчала с минуту, потом прибавила: — Помнишь, один раз вечером у нас дома какой-то бельгиец — графолог разбирал наши почерки? Мне он сказал, ‘очень чувственна’… А сумасшедший Эспьен читал через плечо и повторил с хохотом это слово. Я так взглянула на него, что он замолчал, а сама не удержалась, чтобы не сказать ему: ‘Вовсе нечему смеяться… Неужели вы находите это забавным?’ Дело в том, что все эти куклы или развратники не понимают, что значит обладать чувственностью. Бывают минуты, когда я думаю, что в Париже нет других любовников, кроме Жюльена и меня.
Она довольно долго молчала. Этьеннет несколько напугало это разоблачение души подруги, и она думала: ‘Как она должна быть взволнована, чтобы говорить таким образом, она так умеет обыкновенно владеть собой!’ Но Мод уже успела оправиться и, повернувшись к Этьеннет, спросила спокойно:
— Что пишет милый сенатор?
— Он говорит, что придет сегодня завтракать, как было условлено. Вероятно, и Гектор тоже.
— Конечно, — сказала Мод, улыбаясь, — так как мадам Шантель привезет Жанну.
Этьеннет с улыбкой на губах встала и поцеловала Мод.
— Теперь, — сказала она, — я пойду наряжаться для встречи моего возлюбленного.
— Твоего возлюбленного нечего жалеть. Только хочешь, я дам тебе совет? Не тяни твоего флирта слишком долго.
Молодая девушка уже в дверях сделала знак согласия.
— И послушайся меня, — закончила Мод, — ни слова о Сюзан.
Она позвонила Бетти. Как только англичанка подала туфли, Мод соскочила с постели и спустила с плеч на ковер батистовую сорочку, англичанка проворно подхватила ее. Пока в уборной приготовляли ванну, молодая девушка спокойно расхаживала от комода, где она сама выбирала себе белье, которое хотела надеть в этот день, к каминному зеркалу, перед которым она остановилась, любуясь своим отражением и играя своими волосами, отливавшими золотистым блеском от проникавшего из окон дневного света. И ее нежное, матовое тело, походившее по формам на тело античной Дианы, богини охоты, с ее роскошными темными волосами, рыжеватого отлива, и миниатюрными ножками, пальцы которых были также выхолены, как пальцы рук, — было так совершенно, так целомудренно, тем целомудрием, печать которого лежит на классических мраморных статуях богинь древней Греции. Она растянулась на диване уборной и отдала себя в распоряжение Бетти, которая, став на колени, начала растирать ее мохнатыми салфетками, обрезала ей ногти на пальцах и отполировала их замшевой подушечкой. Мод с наслаждением принимала нужный массаж и по временам потягиваясь, приговаривала: ‘Еще Бетти, немного покрепче…’ Пока длилась эта процедура, Мод предавалась своим мечтам, обдумывала предстоящий день… ‘Максим… Жюльен… два полюса в моей жизни’. До сих пор она держала Жюльена в состоянии постоянного напряжения, не давая ему времени между двумя свиданиями ни обдумать что-нибудь, ни возмутиться своим положением. Теперь предстояло изменить тактику. Отправляясь к Сюберсо, она всегда знала, что за нею следят враждебным взором…
‘Было бы положительным безумием хотя бы раз идти туда, с тех пор как Максим в Париже… Вдруг кто-нибудь скажет ему!..’ Порою он ей казался мрачным, рассеянным, нервным, иногда он круто обрывал свою речь, как бы насторожась, прислушиваясь к некоторым словам, вызывавшим, вероятно, воспоминание о чем-нибудь слышанном на стороне. ‘Наверно, он получает анонимные письма… У меня столько врагов!.. Только одни враги! Эта противная Учелли, Аарон бесится за мое замужество, теряя всякую надежду на меня, из-за этого шпионят… Они способны подкупить моих слуг, а Бетти все знает!’
В первый раз смелая девушка ощущала страх за свое будущее, боялась катастрофы. ‘Если сорвется теперь, кончено… жизнь пропала…’ Какое то тайное могучее предчувствие предсказывало ей неудачу. Если этот брак не состоится, что ожидает ее? Неизвестность, надежда на случай… ужасная какая-нибудь посредственность. О! нет, никогда, ни за что не допущу я такой жизни! Перед ней восставала преданная в своей настойчивости фигура Аарона. Она знала, что ему нужно: один раз, пользуясь случаем, когда на большом обеде она не могла не слушать его или заставить молчать, он решился заговорить с ней о своих гнусных планах. Тогда девушка вполголоса защищалась, отвечая ему оскорбительными для него словами, а он, слушая ее, повторял свое: ‘я ваш друг навсегда… неизвестно, что вас ожидает в будущем… я всегда буду готов к вашим услугам… всегда… а вы знаете, мне всегда удается все, чего я пожелаю!’ О, негодяй! Это циничное объяснение произвело на нее впечатление, подобное прикосновению гада… А между тем, если не выйти замуж, то предстоит именно это или нищета… ‘Мы накануне погрома’, думала она, переходя на мысль о денежных делах, которые часто беспокоили ее, хотя она и старалась всячески отстранить от себя эти заботы. ‘Пока нас не трогают, потому что замужество мое объявлено, а если оно не удастся, они все нападут на нас!’
Скоро, однако, увидав себя в большом зеркале, окруженном серой рамой с голубым рисунком, наполовину одетой, Мод быстро успокоилась. И Жюльен и Максим оба слишком в ее власти, она знала отлично, что они скорее дадут вырвать свои глаза, чем добровольно лишиться ее. ‘Однако, другие, ведь, отошли от меня и забыли…’ И она, вспоминала о неудавшихся сватовствах, как о неизгладимом оскорблении… Чтоб утешить себя, она думала: ‘Да, но тогда я не приложила должного старания к тому, чтобы меня полюбили’.
Бетти кончала с последними застежками на сером кашемировом платье, заложенном длинными складками, а Мод, стоя у окна, смотрела на цветущие кусты, окружавшие замок. Хотя весна была еще в самом начале, летнее тепло уже чувствовалось, и Армидин парк уже был наполнен благоуханием цветущих кустов. Была та чудная пора, когда ни одна молодая душа не может устоять против ее призыва к счастью. И Мод улыбалась, совершенно успокоенная, с полной верой в себя и свое будущее.
— Каково! — прошептала она… — Гектор уж явился.
Он спускался со ступенек крыльца, за ним шла Жакелин с открытым зонтиком. Они бросали от себя длинные тени на белые ступени лестницы, и тени под золотыми лучами солнца казались прозрачно-голубыми. Почти тотчас же показался Поль Тессье с Этьеннет, голова которой блестела золотом ее чудных волос, точно освещенная золотом солнечных лучей. Обе парочки прошли несколько шагов вместе, потом Жакелин и Гектор направились вглубь парка, а сенатор с Этьеннет сели на одну из полукруглых скамеек, стоявших вокруг бассейна.
— Посмотрите, — сказала Мод, обращаясь к Бетти, — приехали ли Шантели. Вы более не нужны мне.
Этьеннет и Поль дружески беседовали, сидя на той скамейке, где, вероятно, в былое время нежно ворковала танцовщица Геро со своим банкиром. Поль держал в своей атлетической руке маленькую ручку девушки и передавал ей, что он сделал накануне по ее делам в Париже.
— Вот, друг мой… все устроено относительно страховых денег… Решено, что я должен получить, по достижении вами совершеннолетия, те двадцать тысяч франков, которые я выдал вам вперед. Так вы позволите мне положить их в вашу свадебную корзинку — ведь, они ваши… Все главные затруднения по наследству устранены: так как сестра ваша не давала о себе знать по смерти матери, надо предполагать, что она не потребует своей части и в наследстве.
Этьеннет готова была остановить его и показать письмо сестры, но не решилась, и с этой минуты молчание обязывало ее сохранить тайну. — Квартира остается за вами до окончания контракта, через полтора года. До тех пор мы, вероятно, уже будем женаты, и тогда вы решите, как вам будет угодно. Мои дела все в порядки: Краус обещал мне дать свидетельство о болезни для получения трехмесячного отпуска. С отпусным временем я буду иметь таким образом целые полгода. Мы обвенчаемся в Лондоне, затем проведем несколько времени в Безере у молодых Шантелей и вернемся в Париж, — прибавил он, улыбаясь, — чистейшими аристократами от соприкосновения с такой знатью, как эти владетельные виконты Пуату.
Под видом шутки, он высказывал свой план, который долго и тщательно обдумывал. Ему хотелось жениться на Этьеннет под покровительством Шантелей и Рувров, блестящие имена этих господ заставят забыть о происхождении и родстве с Дюруа.
‘Дюруа так много по всему свету… Да и что значит имя женщины на другой день после ее замужества?’
— Как вы добры! — прошептала девушка, лаская его своим нежным взглядом.
Поль был совершенно взволнован тем наплывом нежности, которая заставляет биться сердце человека в сорок лет, в нежности этой было что-то тревожное и вместе наивное, он терзался между сомнением и надеждой и ответил девушке дрожащим голосом:
— Я так люблю вас. Будете ли вы, хотя немного любить меня?
— Вы хорошо знаете, что я люблю вас!
‘Да, она любит’, — думал он, смотря в ее голубые глаза, наслаждаясь исходящим от нее благоуханием весны. ‘Любит, но как любит? И главное, как будет любить после? Теперь она довольствуется чувством дочерней привязанности. Но когда я буду ее мужем? О, будет ли она любить меня, как любят своего любовника?’
Чем ближе было время, когда он мог обладать любимой девушкой, тем сильнее овладевало им упорное желание, которое часто является у людей со слишком молодым по их летам сердцем. Он меньше ценил теперь ее нежность, духовные связи, которые существовали между ними. Он жаждал обнять это трепещущее молодое тело и осыпать его ласками. Он жаждал любви тела и никакой другой. Он чувствовал себя уже любовником, потому что все любовники рассуждают таким образом.
Гектор возвращался с пруда с Жакелин. Взглянув на брата, Поль позавидовал его легкой походке, тонкой фигуре, темным, густым волосам, юношеской наружности и его тридцати годам.
‘Животное’, — подумал он с оттенком негодования. — ‘На его стороне молодость, а он пользуется ею для этого бессмысленного флирта, вместо того чтобы любить!’
Под влиянием грустной думы о своем сорокапятилетнем возрасте он забыл на минуту, какую нежную привязанность питал к брату, и спросил Этьеннет, которая была не совсем в духе:
— Вернемтесь домой, если желаете?
Гектор с Жакелин вели по дороге из леса совершенно другой разговор о любви.
Когда они так же присели на мраморной скамейке, Жакелин оканчивала начатую фразу:
— Если бы все молодые девушки рассуждали как я, милый мой, то мы имели бы свой 89-й год и отвоевали бы свободу страшной борьбой.
— Какую свободу?
— Прежде всего, свободу выезжать и путешествовать одним, возвращаться домой, когда бы захотели, хотя бы и утром. Вы представить не можете, с каким удовольствием я гуляла бы по ночам. Затем свободу тратить деньги по своему усмотрению, иметь любовников… Да любовников… Ведь, у вас же есть любовницы!
— Но таким девицам трудно было бы выйти замуж после этого 89-го года.
— Почему же? Вы же прекрасно женитесь, прокутив десять лет с кокотками? Стоило бы только установить такой обычай и говорить, например, так: ‘Такая-то девица бурно провела молодость, но именно такого сорта девушки делаются самыми лучшими женами. Лучше покутить до замужества, нежели после’, и т. д. Именно так говорят о вас, мужчинах.
— Может быть, мы и доживем до этого, — заметил Гектор. — Я, по крайней мере, не был бы против.
— О! вы будете слишком стары, чтобы воспользоваться, милый мой. Вы будете как раз вроде тех господ, которые умерли в семьсот девяностом году, не дождавшись увидеть гильотинированными дворян. Я, впрочем, также не дождусь, потому-то и веду себя совершенно благоразумно, чтобы до замужества не позволить никому прикоснуться к девическому капиталу.
Гектор улыбался и размышлял. Он смотрел на Жакелин, находил ее очень привлекательной и думал о Летранже с самым дурным чувством зависти, на какую способен мужчина: он завидовал тому удовольствию, которое достанется другому.
Он спросил:
— Так решено, что вы выходите за этого блондина?
— Достаточно ли вы скромны?
— Я слишком скромен на потеху моим современникам.
— Ну, так решено, да, в принципе. Я рассказываю вам потому, что как дилетанту, вам это понравится. Дело было третьего дня вечером. Я пригласила одного только этого блондина, как вы его называете. ‘Мне также надо иногда иметь своего возлюбленного, сказала я маме, у каждой в доме есть свой’. Я была немного декольтирована… и кроме того, я обладаю таким секретом, что, сидя со мной, никто ни о ком другом думать не будет, как только обо мне одной. Угадайте!.. За обедом, конечно, Летранж разгорячился, да так, что не в состоянии был есть, и не слышал, что говорилось вокруг него. Знаете, за что я, между прочим, полюбила его, хотя он вовсе не красив? За то, что я произвожу на него такое действие, как ни на кого другого, он так преклоняется передо мной. Вы, может быть, скажете, перед всеми женщинами? Нет, передо мною больше. После обеда все сидели в оранжерее. Это такое удобное место для флирта, милый мой, ваша оранжерея под пальмами. Сестра играла Берлиоза, мама раскладывала пасьянс. Мы с Люком сидели в глубине, совершенно как в отдельном кабинете. Мы болтали. Я немного подзадорила Люка, сказала, что мне уж надоела моя профессиональная непорочность, что я хотела бы переменить свое положение, рассказала, что страдаю бессонницей, сплю тревожно и просыпаюсь с тяжелой головой…
— Это правда? — спросил Гектор.
— Ну да, милый мой, правда. Это ужасно смешно. Что такое? Кажется, мои рассказы и вас волнуют, мой рассудительный друг. Летранж не в состоянии был сдерживаться более, схватил меня за руки и бормотал: ‘Жакелин! Жакелин!’ — точно пятнадцатилетний влюбленный… Чтобы добить его окончательно, я сказала, что и в бессоннице и в тревожных снах я постоянно думаю о нем.
— И это опять правда?
— И это опять правда, чтобы успокоить вас. Тогда мой влюбленный не в состоянии был более владеть собою и решился сказать: ‘Жакелин, я хочу обладать вами! Вы знаете, я не терплю брака, однако готов жениться на вас. Только предупреждаю, я боюсь, что буду дурным мужем. Мне необходимо общество женщин, и, может быть, даже женясь на женщине, которую страстно люблю, я буду ощущать эту потребность. Я ненавижу цепи, всякое стеснение свободы. Будете вы ревновать меня?’ Я засмеялась ему в лицо. ‘Я, ревновать?! Слушайте, Люк, откровенность за откровенность. Я также не особенно почитаю брак, не я его выдумала, а так как положение незамужней женщины становится двусмысленным, то я и хочу выйти. Понимаете, какое уважение я имею к этому установлению. Вы мне нравитесь, я вам также: поженимся, я думаю, что мы хорошо проживем, помимо некоторых особенно приятных минут, для которых, я знаю, есть только одно время. Мы будем разделять эти немногие минуты и также серьезные жизненные интересы: вы, хотя и беспутный человек, знаете толк в них, и я также при всем том, что кажусь такой сумасшедшей. Помимо всего этого — полная свобода для обоих сторон. Я не настолько глупа, чтобы думать, что такой жуир, как вы, который не может равнодушно видеть юбку, сделается скромным и верным, как только женится. Вы будете по-прежнему кутить, не переставая все-таки думать обо мне, так как вы способны исполнять несколько обязанностей. Я же не желаю ничего другого, как быть перлом верности, одним словом, Барбериной. Но что делать? Опыт показал мне, что Барберин более не существует в действительной жизни. К чему же послужила бы клятва верности, когда я не знакома с искушением? Все, что я могу торжественно обещать вам, это сохранить должное вам и не ставить вас в смешное, положение. Вот как я приблизительно желаю быть свободной. Теперь в свою очередь предлагаю вам вопрос: будете ли вы ревнивы?’
— Что же он ответил?
— С минуту подумал — не очень долго — и сказал: ‘Вы правы. Только такое замужество, как вы его понимаете, и не может привести нас к разводу… Вы прелестная женщина, и я благодарен вам за указание, что должен жениться на вас…’ После этого, чтобы скрепить наш договор, я протянула ему губы, и это было в первый раз, что мужчина прикоснулся к ним (что вы смеетесь? клянусь — в первый раз), кажется, я не должна была показаться очень неловкой. Вот и все… Теперь я покидаю вас. Вон едут Шантели, я не хочу, чтобы хорошенькая Жанна выцарапала мне глаза… потому что она будет ревновать вас, ручаюсь вам.
Не дожидаясь ответа, она встала и проворно добежала до дома. Гектор смотрел, как она бежала с некоторой вызывающей, не совсем скромной грацией. В это же время показался четырехместный экипаж Шантелей, двигавшийся по дороге, из дубового леса, едва покрывшегося листьями. Впереди неподвижно сидела Жанна, Гектор издали видел ее черные, прозрачные как оникс глаза, устремленные на него, любимого ею человека, он уже был уверен в последнем обстоятельстве, и эта легко одержанная победа несколько печалила его, так как он знал, что она приведет его к женитьбе и лишению свободы. Он пошел навстречу и думал: ‘В конце концов, эти два ребенка, Жакелин и Жанна, представляют самое разумное разрешение современного брака. Если в браке преследовать собственно христианскую задачу, которая облагораживает таинство, нерасторжимость его, верность, цель размножения, то надо искать для него женщину исключительной натуры, редкую птичку или такую гусыньку, как Жанна… Если же смотреть на брак с современной точки зрения, как на здание с наружно порядочным фасадом и внутренней неурядицей, то лучше, по примеру Летранжа, оговориться заранее и столковаться друг с другом. Нравы нисколько не пострадают от этого, а еще выиграют со стороны искренности’.
Поравнявшись с экипажем, Гектор увидал прелестную, веселую, невинную улыбку Жанны и пришел в восторг. ‘Дорогая крошка, — сказал он про себя… — Мне кажется, что я все-таки очень люблю ее!’
Карета остановилась у подъезда Армидина замка, скрипя колесами по гравию и оставляя глубокую борозду. Гектор подал Жанне руку, она слегка только прикоснулась и, покраснев, выскочила из экипажа. Мадам Шантель едва в состоянии была двигаться и ее почти на руках вынесли и внесли на лестницу. Три месяца, проведенные в Париже, глупые разговоры с мадам Рувр, заседание у модисток, портных, у ювелиров, прогулки в Булонском парке нисколько не изменили ее. Наружность ее осталась все такой же аристократической и бессодержательной, походка такая же неловкая и страдающая, при этом вечном провинциальном трауре. Мадам Рувр, из симпатии к ней, была в черном, но, конечно, приукрашенном разными ленточками и кружевами… Максим, по совету Гектора, одевался по-прежнему на военный манер, но у хорошего портного. Зато Париж совершенно преобразил Жанну. Она побывала не раз с Мод на улице Мира и, побуждаемая желанием кому-то нравиться, скоро постигла тайну, чем она отличалась от парижанок. В этот день на ней было фуляровое, черное с белыми полосами, платье, юбка клоше с высеченными оборочками, большая шляпа гинсбург, вся черная. Туалет этот рельефнее выставлял ее особенную для Парижа фигуру, ее мягкую и вместе с тем твердую походку уроженки Вандеи, по которой была видна истая аристократка.
— Очень мило, — проговорил Гектор, проводя указательным пальцем мысленную линию от головы до последнего волончика.
— О! Вы опять смеетесь надо мной! — сказала Жанна печально. — Это не хорошо.
— Уверяю вас, — возразил молодой человек — ваш туалет чисто парижский.
— Правда? Очень рада. Я так боялась, что вам не понравится, — прибавила она наивно. — Видишь, Максим, господин Тессье находит мой туалет красивым.
Максим улыбнулся, думая о другом. Они вошли в зимний сад, где был накрыт стол, Жакелин, Этьеннет и мадам Рувр ожидали их там с Полем Тессье. Мод еще не было, а ее именно и искал глазами отставной офицер.
Он улучил минуту, когда присутствующие обменивались приветствиями, и отвел Гектора в сторону:
— Мод нет?
— Нет, я ее видел сейчас у окна ее комнаты.
— Мне надо серьезно переговорить с ней до завтрака.
— Опять ревность? Вы неисправимы, — мягко пожурил его Гектор.
Сколько раз в продолжение месяца Максим поверял ему свои тревоги, причиняемые теми доносами, которые предвидела Мод.
— Напротив, — ответил Максим, — я серьезно оскорбил мадемуазель Рувр и хочу извиниться перед ней.
— Вы положительно жених полный сюрпризов. Так выйдемте!.. Подождем ее в вестибюле… Мод, спускаясь сверху, должна будет пройти мимо нас.
Они встретили ее у самого входа, она замешкалась, прикрепляя к поясу маленькую петунью, странной формы и цвета орхидеи. Гектор, не вполне уверенный в исходе разговора, попробовать пошутить:
— Вот, уважаемый, милая мисс Мод, желает проинтервьюировать вас, как выражаются газеты… Маленькая гостиная свободна и может служить для интервью, не так ли?
Он отворил им дверь с серьезным, притворно почтительным видом, пропустил их и скрылся.
Мод, хотя и в тревоге, хотела казаться веселой.
— Правда, Максим, что вы хотите говорить со мною?
Она употребляла все усилия, чтобы не обнаружить беспокойства. И в ту же минуту подумала: ‘Жюльен!’
Но Максим торжественно взял ее руки и, положив на них голову, проговорил тихо, с волнением в голосе:
— Прошу вас, простите меня!.. Я вел себя как дурной друг. Я недостоин более вас.
Мод не понимала:
— Но что же вы сделали? Опять усомнились во мне?
— Ах! Если бы вы знали, как я страдал от этих сомнений. Но подумайте, с тех пор как вы в Шамбле, я получаю каждый день письма с самыми точными сведениями относительно вас… ваших привычек… о вашем туалете в продолжение дня, о такой-то и такой-то поездке вашей, о которой вы на другой день рассказываете мне сами… такая смесь правды и клеветы…
— И вы поверили, конечно, клевете? — сказала Мод, отнимая руки.
— Мод, — молил Максим, — я мог ничего не говорить вам… Не обвиняйте меня за то, что я исповедаюсь перед вами. Слушайте, вот что я сделал. Уже четыре раза я получал письма, напечатанные машинкой, в них говорилось: ‘Сегодня вечером… около половины шестого, мадемуазель Рувр отправится на улицу Бом, второй подъезд направо, к …’ Нет, никогда я не решусь передать ту низкую клевету.
— ‘К любовнику’, — докончила Мод. — Почему же не выговорить этой клеветы, раз вы ей поверили?
— Я не поверил. Четыре раза я рвал письма и не говорил вам о них… Вчера… я с ума сошел… я…
— Вы велели следить за мною?
— Нет. Я сам был на улице Бом. Незадолго до шести часов к дому подъехал фиакр и вышла женщина вашего роста… так, по крайней мере, показалось мне… я бросился… Но маленькая дверь уже затворилась… Ах! Мод, если я был виноват против вас, то этим часом… более часа, который я провел на тротуаре, бродя вдоль стены, окружающей сад, я многое искупил…
Теперь Мод слушала успокоенная, но зато ее терзала тайная ревность… ‘А! Жюльен нашел утешение, он принимает женщин, теперь…’
— Продолжайте, — сказала она. — В котором часу я вышла?
— После семи… Когда дверь снова отворилась, я потерял голову и бросился навстречу этой женщине… остановил ее за руку и заставил показать лицо при свете каретного фонаря.
— И оказалось? — спросила Мод изменившимся голосом, который заметил бы более опытный наблюдатель.
Максим колебался:
— Я не имею права называть ее.
— Я приказываю вам. Я имею право изобличить низких людей, которые клевещут на меня.
— Это одна из молодых девушек, которую я видел на вашем балу… она еще так открыто кокетничала с Жюльеном Сюберсо.
— Жюльетта Аврезак? — сказала Мод.
— Да.
Она замолчала. Максим, с тоской смотревший на Мод, принял на свой счет ее гнев, выразившийся в ее глазах, нахмурившемся лбу и судорожно стиснутых губах.
— О! простите меня… — проговорил он, стоя на коленях, касаясь лбом ее платья.
Она оправилась.
— Встаньте, — сказала она почти сурово. — Я не люблю, когда мужчина становится на колени. Хорошо, я забыла. Если это могло излечить вас — тем лучше… Потому что я могу беспокоиться за будущее при таком сердце, как ваше.
Он просил позволения поцеловать ее в лоб, единственное место, к которому она разрешила ему прикоснуться со времени их помолвки. Мод протянула ему шею, к которой он приник долгим, горячим поцелуем, она позволила слишком много, побуждаемая желанием отомстить Жюльену. Максим никогда не видел от нее такой ласки и никогда поцелуй его не причинял ей такой тяжелой нервной боли.

Глава 11

Со смертью Матильды Дюруа и отъездом Мод из Шамбле прекратились свидания между ней и Сюберсо, и Жюльен с тех пор не выходил из клуба, он отказывался от всяких приглашений, не бывал в театре и вообще в тех местах, где знакомые могли бы напомнить ему о Мод или Максиме. Он много играл. Игра в то время была серьезная, благодаря двум богатым иностранцам-братьям, которые каждый вечер рисковали проиграть имение в Польше. Партия начиналась в пять часов, прерывалась на время обеда и продолжалась до возгласа метрдотеля: ‘обед подали’, затем она возобновлялась около полуночи. Сюберсо приходил первым и уходил последним: он играл без остановки, с удивительным счастьем ‘осужденного’, от которого становилось страшно самому игроку, когда он вечером возвращается домой, — отупевший и разбитый усталостью, вынимает из карманов пачки банковых билетов и равнодушно смотрит на них. За шесть дней он выиграл около трехсот тысяч франков. Эта единственная в своем роде лихорадка, которая охватывает самого твердого желанием проникнуть в тайну комбинации карт, расположившегося к богатству или разорению игрока, одна только и спасала Жюльена от полного отчаяния с тех пор, как Мод, в выражениях, непонятных ни для кого другого, кроме него, и которые он разбирал, как шифрованные знаки секретной корреспонденции, написала ему о необходимости прервать их свидания до ее замужества.
Таким образом, проходила ночь, а за нею и день, наступавший после того, как он, возвратившись домой в шесть часов утра, ложился спать. Но самое ужасное время было, когда в девять часов вечера, по окончании обеда, товарищи по клубу расходились по театрам, или, пользуясь прекрасным летним вечером, отправлялись в Булонский парк. Ему иногда не хотелось ни в театр, ни в кафе-шантаны, ни в Булонский парк, никуда, где что-нибудь могло напомнить ему светскую жизнь и где он мог бы встретить людей, которые заговорили бы с ним о Мод и о Шантеле. И он топил свою тоску в глубоком молчании опять в тех же пропитанных дымом клубных залах. Он думал: ‘Что она делает теперь? С нею ли он? Что они оба делают?..’ И одиночество страшно тяготило его.
Увидав однажды вечером Гектора Тессье, шедшего через пустой зал в кабинет для корреспонденции, он не мог удержаться и пошел навстречу ему. Гектор любезно пожал ему руку: он питал тайную симпатию к этому великолепному животному — человеку, каким он, в качестве дилетанта, считал Жюльена, и охотно допускал мысль, что натура, подобная Мод, могла властвовать над этим стадом современных негодяев.
— Вы хотите писать? — спросил Жюльен.
— Да… телеграмму. Через пять минут я ваш. Подождете меня?
Составляя депешу, он продолжал разговор, прерываемый короткими паузами.
— Что вы делаете в этой пустыне в такой час, когда подобные вам жуиры веселятся?
— Ожидаю партии.
— Вы лучше бы сделали, если бы поехали в Булонский парк. Воздух чудесный.
— Булонский парк мне надоел.
— Так поезжайте слушать Иветт.
— Иветт тоже надоела.
Гектор, заклеив телеграмму, сделал пол оборота и проговорил с улыбкой:
— Вот как! А… женщины?
— О! Их я ненавижу! Если бы я был уверен, что не встречу ни одной, может быть, и пошел бы.
— Ба! — воскликнул Гектор, какой пессимизм!
И он, бросив телеграмму в ящик, уселся верхом на стул и закурил сигару.
— По мне что ни говорите, — сказал он, — женщины одно из бесспорных развлечений в этой долине слез.
— A мне, — возразил глухим голосом Жюльен, облокотившись и понурив голову, — они противны до тошноты.
Его лицо действительно выражало отвращение, — И под этими высокими сводами среди безмолвия пустых комнат, с полуоткрытыми окнами, в которые также в это послеобеденное время доносилось мало шума с парижских улиц, он продолжал говорить, громко высказывать свои тайные мысли, — довольный, что есть, кому слушать его жалобы и даже, пожалуй, сочувствовать ему:
— Да… они противны мне! Все, что говорится о них в книгах теологии, о их низких животных инстинктах, слишком слабо перед тем, что я о них думаю. Я хотел бы вычеркнуть из моего прошлого время, потерянное на них. Мне кажется, что они все развратили и убили во мне любовь к труду, честолюбие, даже самую любовь к жизни и желание жить.
Гектор старался не перебивать его, и Жюльен, помолчав, заговорил снова:
— И подумать только, что люди мечтают, как бы обладать ими, возбудить в них желание, с самого детства, с той минуты, как только научились смотреть на них и узнали по догадкам любовь. В школе я только об этом и думал. Так как я воспитывался у священников и был очень набожен, так знаете, что меня заранее мучило?.. Что я никогда не буду в состоянии обладать всеми женщинами в мире… Всеми! Да, мне надо было всех их для того, чтобы стоило жить. И с такими мыслями я все-таки был целомудрен и чист.
— Это интересно, это детство любовника, — проговорил Гектор. — Вы были предназначены с самого рождения к роли любовника. Я, например, еще в школе имел любовницу, славную парижаночку, я ходил к ней по четвергам, вечером, и делил с ней свой маленький доход. Однако это меня нисколько не смущало. Но потом в жизни я уже не был любовником. Но, ведь, и то надо сказать — я не из тех, против которых нельзя устоять женщине.
— Ба! Не смейтесь надо мною! Вы, вероятно, столько же, как и я, имели женщин… может быть, даже больше… Правда, я не рисуюсь перед вами, знаете? Некоторые женщины боятся меня. Рассказывая это всем, я выставил бы себя в смешном виде, но, право, не одна мне говорила: ‘Нет… вы слишком красивы…’ Итак, быть красивым не значит иметь большой успех у них, так как красота — их собственное оружие. В этом они сильнее нас… Впрочем, что из этого?.. Женщин всегда можно найти и много… Все они так похожи одна на другую, все так созданы для нашего удовольствия, все… я ручаюсь, что даже самую добродетельную можно совратить в один день. Их непорочность, честность, все это нечто иное, как уважение к человеку, тщеславие или привычка… Душа их это лоскуток, который можно перекрасить в цвет своей собственной души. Только одно тело у них разное. Но, говоря откровенно, программа жизни, состоящая исключительно в том, чтобы завоевать как можно больше ласк, в конце концов, не может не показаться пошлой и отвратительной.
Вошел слуга, привел в порядок бумаги, подобрал разрозненные журналы, разбросанные по зеленым столам. Пока лакей в вышитой золотом ливрее и в белых шелковых чулках, обтягивавших его толстые икры, бродил по комнате, Жюльен молчал. Но он еще не совсем высказался и, как только остался наедине с Гектором, снова заговорил:
— Я, кажется, на этот раз покончил совсем… думаю, что излечился совершенно… Теперь уже ни одна не возбудит моего желания: я открыл непорочность в разврате… Вот, посмотрите, сегодня у меня была одна… начинающая, не правда ли, прекрасный образчик современная общества? Молодая девушка, которую считают красивой, просидела у меня целый час, гувернантка ожидала у ворот, в карете… Зачем я ее принял — и сам не знаю!. По безделью, чтобы оторваться на время от докучных мыслей. Она была так любезна и податлива, как не бывают податливы кокетки даже по отношению к банкирам… а я все время думал: ‘Если бы ты знала, как ты мне надоела, как ты мне противна!’ Довольно! — заключил он, вставая и подходя к Гектору, не будем более говорить об этом. Меня это раздражает, а вам, верно, наскучило. Отправимся куда-нибудь. Если хотите, я выйду с вами, провожу вас… и тем, скорее дождусь времени, когда начнется игра.
Гектор встал.
— Я на часок пройду в Оперу, там у меня завелась приятельница. Пойдемте. Извините, но я несколько ошеломлен всем слышанным от вас. Не следовало так много говорить. И даже я спрашиваю себя, не пошутили ли вы просто надо мною.
— О! Дорогой мой, клянусь вам…
— Хорошо, однако, вот что, прекрасный Жюльен, — возразил Гектор, побуждаемый желанием его признание довести до конца, — я изучал вас и знаю хорошо. Вы не можете заставить меня думать, что вы равнодушны ко всем женщинам без исключения…
Сюберсо выпрямился.
— О ком вы говорите? — спросил он. Голос его и взгляд мгновенно сделались ледяными.
Гектор молча выдержал этот взгляд и тотчас же покорил Жюльена своей откровенностью, разогнав дурное расположение его духа.
— Да, вы, конечно, правы, — сказал он. Я, так же, как и все, не исключая, кажется, и вас, смотрю на мадемуазель Рувр не так, как на всех других женщин. Но, — прибавил он, стараясь придать голосу оттенок иронии, — нам не суждено более восхищаться ею. Что, день свадьбы ее уже назначен?
При всем старании казаться спокойным, его выдавала дрожь в голосе.
— Восемнадцатого… через девять дней, следовательно.
— А! — протянул Сюберсо.
Он не сказал более ни слова, как бы застыл на месте, смотря на кончики своих сапог. И после того порывисто взял руку Гектора.
— Я должен покинуть вас, любезный друг… я совсем забыл, что мне еще надо сходить по спешному делу. Прощайте!
Он даже не потрудился отговориться чем-нибудь другим и тотчас вышел. Гектор слышал, как за ним захлопнулась тяжелая дверь, а в окно увидал, как Жюльен пошел сначала быстрым шагом и затем постепенно замедлял его, вероятно под влиянием тяжелых мыслей.
‘Этот человек, — подумал он, — дошел до крайности, в голове его гнездятся недобрые мысли. Что мне тут сделать?’
Роль Провидения не соответствовала его скептицизму, и он размышлял так: ‘Быть Провидцем, значит, составлять счастье одного на счет другого… Кто имеет на это право?..’
Тем не менее, ему казалось, что замужество Мод с Шантелем есть, во всяком случае, лучшее решение, как минимум несчастья.
‘Да к тому же я, ведь, обещал помогать Мод’. Он решился и написал ей записку, которую она утром могла получить в Шамбле: ‘Будьте осторожнее, милый друг… сейчас я встретил в клубе в крайне возбужденном состоянии одного из наших друзей, самого красивого из всех: он очень раздражен’.
Затем он вышел и провел вечер в опере, очень довольный тем, что день этот дал ему случай проникнуть в душу человека, одержимого страстью.
Жюльен между тем, все тем же медленным, усталым шагом завернул в улицу Сен-Оноре по направлению к улице Saint-Pihilppe du Roule, и бессознательно дошел до своего дома. Но перед дверью он опомнился… Вернуться домой, где носился еще в воздухе, застрял в драпировках, отражался в таинственных отсветах зеркал дух самого себя, в таком уничтоженном состоянии, обреченный влачить разбитую жизнь. Нет! Лучше бежать от этой действительности, забыться, забыться! Он быстро пошел назад, точно боялся, что увидит за внезапно открывающейся серенькой маленькой дверью его квартиры такой же бледный призрак, на которого он походил сам.
Он долго шел по длинной улице, и по мере того как он подвигался вперед, его удивляли и собственные шаги, раздававшиеся по асфальту, и собственная тень мелькавшая при приближении его к газовому рожку, его удивляло сознание, что он еще жив. Все, что спало в нем в продолжение нескольких тусклых дней, когда не происходило ничего чрезвычайного, теперь, в минуту серьезного кризиса, пробудилось и с удвоенной силой овладело его существом. Он шел по бульвару, казалось, без мысли, без цели, как заведенная машина, лишенная регулятора и двигавшаяся только по инерции, и он видел перед собой другое существо, которое думало, жило, страдало, и это существо — был он сам: и когда он вдруг сознавал это, им овладело ужасное волнение от предчувствия неизбежного, хотя и неожиданного тяжелого падения.
‘Через девять дней! Она будет замужем через девять дней…’ Он произносил эти слова вполголоса и, повторяя их, думал, что говорит нечто, что противоречит его собственной жизни, существованию, действительности, как бы говорит: ‘Я умер’ или: ‘Это сон, все эти лица, дома, эта улица, шум моих шагов только представляются моему воображению’. Каждый раз как он повторял себе: ‘Мод выходит замуж… Это решено…’, из груди его вырывались тяжелые, судорожные вздохи, подобно тому, как человек, задыхаясь, отчаянно ловит воздух в безвоздушном пространстве. Быстро и как во сне, перед ним проходили целые годы, события, слова, все прошедшее, которое, как казалось ему, должно было заслонить, отодвинуть печальную действительность. Сила и уверенность в победе, с которыми он шесть лет тому назад прибыл в Париж, полный энергии, еще живы были в нем, они возмущались против наступавшей на него беды, и Жюльен говорил себе: ‘Это невозможно. Этого не будет. Я не хочу этого!’
Мысли его, сбитые с прямого пути, цеплялись за рассудочные объяснения, он говорил себе: ‘Обладание женщиной должно быть для нравственного человека таким же безразличным наслаждением, как стакан хорошего вина… Мораль, чувства, приданные к этому акту, являются уже мечтой монаха и поэта. Человек с сильной волей, со здравым рассудком, должен пользоваться женщинами точно так же, как всяким другим земным благом, ради своего удовольствия, ради своего интереса.
В расстроенном мозгу всегда находят место рассудочные доводы. Но почему же теперь, в минуту, когда он так страдал, сам покоренный женщиной, им овладело такое сильное, непобедимое, как сама природа, чувство и приводило его к противоречивым убеждениям, к воспоминаниям о прошедшем, о непорочном и религиозном детстве’.
‘Есть нравственный закон, предписанный человеческой любви. Этот порыв, мимолетный как прикосновение к губам полного стакана, отражается страданием на нравственной стороне всего существа человека… Да ты видишь хорошо, что страдаешь теперь от чего-то другого, а не от недостигнутого удовольствия…’
Он действительно страдал от каких-то других причин. Его терзала не зависть, не злоба против другого, воспользовавшегося тем, что принадлежало ему. Теперь, напротив, более чем когда-нибудь им овладело это отвращение к плоти, навеянное сантиментальными рассуждениями. И злоба его и ревность выражались только в представлении о том, что Мод не хотела его более, могла обойтись без него, тогда как он не имел на это сил. Он убедился в этом сегодня, когда назло ей сжимал в своих объятиях другую женщину. Ни тело его, ни нервы не приходили в волнение. Отсутствующая изменница, не смотря ни на что, властвовала над ним, воспоминание о последних минутах, проведенных с нею, как бы обязывало его оставаться верным ей.
‘Но она, наверно, также страдает!’ В ревности своей он цеплялся за эту надежду.
‘Она не могла перестать любить меня, так внезапно, так грубо, из одного расчета. Она страдает… если только…’
Сомнение закралось в него, а с ним и дикая ревность к поцелуям, данным другому, им овладела злоба, доводящая до преступления, а за этой грубой ревностью в нем снова проснулась жажда обладания.
Ясно представилась ему картина — Мод, в комнате Сюзанны Дюруа, с обнаженными руками, поправляет волосы — и мгновенно отрезвила его. ‘Где я?’ Оглядевшись, он увидал, что находится около Европейского моста. Тайная струна памяти, тронутая воспоминанием о ласках, вдруг зазвучала… ‘Как? Это то самое место?..’ Так вот, инстинкт привел его, как раненого зверя, в знакомые места. Теперь, совсем опомнившись, он пошел к Петербургской улице, из нее к улице Берн. Тут ему встречались уже вышедшие на вечернюю ловлю любви веселые женщины, толпившиеся около маленьких невзрачных кабачков с красными фонарями… Вечер был теплый, веселый, прекрасный.
Дойдя до дома Матильды, он остановился. Дверь по обыкновению была затворена, ‘Что сказать привратнице? Ведь, меня не пустят в квартиру умершей…’
Но тотчас же подумал, что его всегда слушались, когда он говорил повелительным тоном. Он вошел в комнату привратницы, она была там одна и перетирала посуду, она несколько была озадачена, когда Жюльен потребовал ключ от квартиры тоном, не допускавшим возражения. Единственное, что уважает парижский народ, это смерть.
— Я оставил там несессер и хочу взять его, — сказал Сюберсо, снизойдя до того, чтобы несколько успокоить простодушную женщину.
Привратница дала ключ. Жюльен взбежал на третий этаж так же быстро, как во время предстоящего свидания. Наконец-то он желал чего-нибудь. В состоянии такого душевного расстройства, в каком он находился, он рад был охватившему его желанно увидать эту комнату-соучастницу, хотя бы и пустую, и при том в доме, который посетила смерть.
Однако смерть ничего не изменила там, он убедился в том, когда зажег свечу, как всегда, стоявшую на низеньком буфете в прихожей.
Ни один стул, ни одна картина не были переставлены как в этой, так и в столовой комнате, через которую он прошел, только по воздуху чувствовалось, что дом был не жилой, но это неприятное сознание смягчалось тем тонким ароматом, который надолго после себя оставляют женщины, долго одевавшиеся, раздевавшиеся и спавшие в покинутых комнатах. Особенно же это ощущалось в их комнате, в ‘комнате Сюзанны’, этот аромат пропитал воздух, складки драпировок, одеяла, несделанную постель, он в виде эссенции исходил из наполненных флаконов и испарялся невидимыми атомами, накладывая на все мельчайшие принадлежности туалета, которые Мод не успела или не хотела унести за собой, свидетельство о недавнем ее присутствии здесь.
Сердце Жюльена сжималось от волнения, когда он вошел, зажег свечи в канделябрах у камина и увидел знакомую обстановку их комнатки, бывшей свидетельницы их частых свиданий долгими зимними вечерами. Воспоминания, призраки, от которых он бежал незадолго перед этим у дверей своей квартиры, теперь сами бежали от него, хотя он старался вызвать их. Для большей иллюзии он сел даже в кресло у окна и закрыл глаза, прислушиваясь к шуму экипажей, но между вчера и сегодня была черная пропасть, и тщетные усилия только заставляли его еще более страдать. Полный отчаяния, он встал со стоном и инстинктивно стал искать какое-нибудь орудие, предмет, который мог бы причинить ему смерть.
‘Я страдаю!..’
Отвращение к жизни овладело им окончательно. Он бросился на кровать, стал сбрасывать одеяла, зубами рвал простыни, своим нетронутым видом даже не напоминавшие ему отсутствующую, в нем горело страстное желание разбить прошлое, и он перерывал постель, подобно тому как ребенок бьет предмет, о который споткнулся. В то время, когда он предавался такому безумию, из-под подушки выпал какой-то предмет тончайшего батиста, оказавшийся сорочкой Мод. От этого предмета, покрывавшего дорогое тело, исходил чудный аромат духов, который, вырвавшись наружу, ударил в лицо молодому человеку. Жюльен затрепетал, из глаз его показались благодатные слезы, в которых вылилась вся любовь его, и он прошептал: ‘Мод, дорогая Мод!..’
Так кричал он, уткнувшись лицом в этот неодушевленный и вместе с тем живой для него предмет, единственный, который остался у него от Мод.
В минуту такого отчаяния в нем мгновенно воскресли все детские его верования, значит, они еще жили в нем, только покрытые вредоносной пылью. Он стал молиться и к именам святых, к которым он в былое время взывал, присоединил имя своего нового божества. И он действительно казался искренно набожным человеком, который попирает ногами всякий здравый смысл и с мольбой истинно верующего испрашивает милости, противоречащей вере и нравственности. Как прежде, будучи ребенком, когда желал получить подарок или идти гулять, он давал обеты Богородице и святым, так и теперь задабривал судьбу: ‘я женюсь… буду работать… буду жить благочестиво с нею. Только возвратите мне ее!’
Поистине полны трагизма были эти отчаянные вопли молодого, совершенной красоты, человека, которые он испускал, уткнувшись лицом в драгоценную сорочку.
Когда он, наконец, вышел, было уже одиннадцать часов. Привратница караулила его у порога своей комнаты, но он предупредил всякие вопросы с ее стороны, сунув ей в руку вместе с ключом золотую монету. Выйдя на воздух, он почувствовал себя крепче, походка его стала тверже, как будто, несмотря ни на что, на развалинах прошлого все-таки возможно было воскресение. Скорбь его облегчилась благодатными слезами, благодаря тому, что он в глубине своей души вместе с остатками веры и нравственности отыскал и непреклонную силу надежды, которая находится в недрах души, полной отчаяния.
‘Этого не будет. Она не выйдет за Шантеля’.
Какое-то могучее чувство подсказало ему это, вопреки всему. Как это произойдет, будет он принимать в этом деле участие или нет — он не знал, но сознавал только, что будет иметь право посредничества в развязке, не зная также, воспользуется ли этим правом.
Он все еще страдал, но боль эта уже не была такой острой, она как бы застыла и была едва ощутима, и с этой минуты он вступил в обычную колею. Он вернулся домой и переоделся с обычной тщательностью. Всякий, кто видел его во фраке и легком пальто с цветком в петличке, с сигарой в зубах, когда он небрежной походкой шел по улице Сен-Оноре в клуб и усаживался за карточным столом, никогда не сказал бы, что этот человек уже целые две недели живет в страшной лихорадке, а последние шесть дней в состоянии полного безумия, никто не подумал бы, что два часа тому назад он изнывал, прижимая к губам батистовый лоскуток, который, тщательно сложенный, слегка оттопыривал теперь карман его фрака.
В клубе игра уже началась. Он принял в ней участие, и как только банк освободился, он его взял. Он держал его всю ночь и терял регулярно, медленно, каждый раз, как закладывал тысячу луидоров. Партия окончилась около пяти часов утра, игроки встали в хорошем расположении духа, как это всегда бывает, когда неудача банкомета радует партнеров. Действительно, все вокруг Сюберсо выиграли. Он же проиграл триста тысяч франков, весь его недельный выигрыш.
Он играл всегда бесстрастно, но в этот вечер положительно привел в изумление всех, даже самых ему недоброжелательных, выпустив из рук такой куш с необыкновенной беспечностью. Когда он выходил из клуба, то вздыхал с наслаждением полными легкими свежий воздух весеннего утра.
Нужно ли говорить? Он чувствовал нечто вроде удовольствия от своей неудачи. Суеверная душа его подсказала ему одну мысль, пришедшую незаметно, неожиданно, бессознательно. Отправляясь в клуб, он задумал: ‘Если я проиграю, то свадьба Мод не состоится’. Он проиграл все, что только мог, возвратясь домой, у него было только то, что было на нем, но это доставляло ему счастливое сознание, что свадьба не состоится. Он не задумывался, как это случится, он был покоен, в голове его зрели хаотические проекты, которые он на другой же день хотел разработать, пока они оставались в таком же зачаточным состоянии, как некоторые цветочные луковицы, распускающиеся неожиданно, быстро, пышно в одну ночь. Он спокойно лег и также заснул, вдыхая аромат от сорочки Мод. В нем была, смотря по обстоятельствам душа игрока, в одно и то же время смелая и ребяческая, полная предрассудков и отважная, душа женщины и вместе с тем победителя.

Глава 12

Квартал Saint-Sulpicc сохранил свою оригинальную монастырскую наружность, в то время как ведомство шоссейных и других дорог совершенно, до неузнаваемости, преобразило весь левый берег Сены. Там, в тени башен, которые Виктор Гюго справедливо сравнил с чудовищными кларнетами, под тенью большой семинарии, где плиты не менялись с тех пор, как их орошали слезы Манон, приютилась вся светская промышленность, живущая священниками и богомольцами, скромные лавки, выходящие на узкие почти темные улицы, торговцы статуями, свечами, ризами, книжники, продающие требники и другие церковные книги и т. д. И улицы здесь носят совсем особенные, старинные церковные названия: Saint-Placide, rue Princesse, rue Cassette, rue du Vieux-Colorabier. Это вместе квартал специальных отелей, дающих приют приезжим священникам, монахиням, исполняющим послушание, и в них останавливаются также и некоторые благочестивые провинциальные семейства по указанию их местного священника. В гостиницах этих комнаты похожи на больничные с бревенчатыми, окрашенными в белый цвет потолками, деревянные кровати с коленкоровыми занавесками, по стенам и на каминах картины и другие предметы религиозного содержания. Чистота в них доведена до высшей степени: а служанкам недостает только чепчика, апостольника и распятая на четках, спускающихся до колен. Столовая — настоящая трапезная с тяжелой посудой, огромными графинами, белье ослепительной белизны с мудрыми изречениями. В постные дни необходимо предупредить с вечера, если желают иметь к завтраку бифштекс, причем слуга или гарсон бросает на заказывающего недоверчивый взгляд. Контора гостиницы обставлена мебелью красного дерева и украшена вазами с букетами сухих цветов, которые на юге называют ‘метлами’. На столе лежат журналы ‘Крест’, с изображением Христа, осененного лучами, ‘Свет’, ‘Католический мир’… Отели эти вообще, помимо их особенного старинного убранства и монастырского вида, с их спальнями и добродетельной кухней были бы, несомненно, одними из лучших в Париже, если бы в них не царствовала атмосфера той тоски и суровости, которые распространяют люди, соприкоснувшиеся с церковью, но не вступившие в нее.
В таком-то отеле ‘Миссионерском’ и проживали в Париже мадам Шантель с дочерью и сыном. Они занимали помещение на втором этаже, выходящее частью на улицу Notre Dame des Champs, частью на монастырские сады, разделенные на маленькие рощицы, с бассейнами и разбросанными там и сям в зелени статуями религиозного содержания. Мадам де Шантель с дочерью занимали два лучших помещения, а комната Максима, несколько поменьше, выходила к монастырскому саду и семинарии и обстановкой своей наводила на мысль о поселившимся в нем абитуриента, прибывшего в Париж для поступления в семинарию. Постель с белыми занавесками, казалось, должна была навивать самые непорочные, спокойные сны, чуждые всему, кроме науки и молитвы. Эта кровать полированного ореха, маленький ночной столик около неё, комод с мраморной доской, покрытой вязаной салфеткой, несколько стульев, из которых один низенький, мог служить в виде скамейки для молитвы, стол и маленькая этажерка для книг составляли всю обстановку комнаты. Единственное зеркало помещалось над камином, украшенным двумя большими раковинами. На стене висела гравюра из Magasin pittoresque, изображавшая ‘Снятие с креста’ Рембрандта.
Наверно, эта маленькая монастырская комната никогда еще не принимала в стенах своих пилигрима, обуреваемого такими противоречащими обстановке страстями. Максим пребывал, то в неописанном восторге и тогда целыми часами не отрывался от портрета Мод, весь погруженный в воспоминания о блаженных минутах, проведенных с нею, то на него нападала страшная тоска, он уходил в самого себя и его терзала мысль о необходимости бежать, скрыться у себя в Beзери: родное поместье в такие минуты отчаяния и страданий всегда являлось желанным тихим убежищем.
Истинная страсть выдает себя стремлением к одиночеству, которое овладевает душой. Человек, привыкший наслаждаться жизнью, будучи одержим этой таинственной силой, может продолжать прежний образ жизни и чувствовать себя одиноким, находясь в обществе, не сознавая своей принадлежности к нему, когда же страсть коснется души человека, привыкшего к уединению и склонного к нему с детства — другое дело. Максим был именно в таком положении. Кроме двух лет, проведенных в Сент-Кирской школе и двух с половиной в полку, он жил постоянно в своей семье, в Везери, посреди крестьян и в обществе старого учителя из духовных. Во время кратковременного отсутствия его вне дома и блуждания в свете, он достиг полного возмужания, но еще не успел он возвратиться в свой родной Везери, как уже почувствовал отвращение к женщине, виновнице чувственных наслаждений, и обрек себя на воздержание. Хотя Максим и наложил на себя эту узду, тем не менее, он сохранил горячий, чувственный, сантиментальный темперамент, и отсутствие любимой женщины приводило его в ярость, хотя он одинаково страдал в присутствии ее: то его раздражало, что ее нет в данную минуту, то он бесился за свою неловкость, которая при ней отнимала у него всякую волю, парализовала его, и он, из опасения быть неприятным, не осмеливался просить малейшей ласки. Он страдал от стеснения своей воли, от недостатка энергии. Он прекрасно сознавал, что не таким путем следует идти к браку, об этом подсказывало ему его прямое сердце, его твердая воля, нельзя предстать пред избранной заранее ослабевшим и нравственно истерзанным. Сколько раз он представлял себе свою будущую семейную жизнь: полная общность желаний, разумная равноправность, при тихой и самоотверженной любви, понятия о которых он умел внушить Жанне. А вышло на деле так, что он, едва сделавшись женихом, уже чувствовал себя побежденным, сознавая, что возлюбленная его была более деликатной и вместе более сильной расы, а сам он, некоторым образом, в положении римского властелина-варвара, которого римлянка удостоила любви, заставляя его презирать свою неволю и одновременно преклоняться перед ней. Максима раздражал внутренний протест, поднимавшийся в нем, и он твердо решил заглушить его. ‘Я так хочу, — говорил он, — я хочу повиноваться’… Подобно католикам, наслаждающимся умерщвлением своей плоти, он связывал свое отречение от самого себя со всепоглощающей мыслью о боготворимой им женщине.
Единственное, чего он не в состоянии был слышать или забыть, это голоса благоразумия, который предсказал ему бежать из Сент-Аманда, потом шептал ему, когда он входил с Гектором Тессье в оперу, еще раз в день обеда в Шамбле и после того беспрестанно повторял: ‘Эта женщина не та, какая тебе нужна. Безумно с твоей стороны искать подругу в этой фальшивой искусственной свите, к которой ты сам не принадлежишь… В тот день, когда ты полюбил ее, ты ласкал собственную иллюзию, вызывая катастрофу’… Этот настойчивый голос отравлял лучшие минуты радости, звучал досадным диссонансом с сильным радостным настроением, в котором находился иногда Максим по возвращении из Шамбле, где он как в заколдованном кругу проводил целые часы с Мод… И даже находясь с Мод, его преследовала иногда та же мысль, отражаясь тревогой на его лице, тогда девушка в беспокойстве спрашивала: ‘О чем вы думаете?’ — Что за беда! Он смирился с этой участью, вовсе не входившей в его расчеты и бывшей не в его вкусе. Он позволял таскать себя по модисткам, портнихам, обойщикам, с бесконечной тяжестью на сердце, которую должен испытывать солдат, обреченный во время боя разбивать камни на дороге. Но Максим принимал все, ни от чего не отказывался, только бы вкушать сладость близости с Мод, дольше оставаться около неё, смотреть на нее и говорить с нею. Даже в самые неудачные для него дни, когда тоска приводила его в особенно мрачное настроение, когда, расставаясь с ней, он думал: ‘до завтра я не увижу ее!’ он чувствовал себя совершенно покинутым, жизнь без нее была так отвратительна ему, что он просил прощения, бил себя в грудь как грешник, обвинял в недостаточной любви к ней, благоговел перед капризами своей возлюбленной и имел силы желать одного: чтобы она была вечно с ним, любила его, пусть даже терзала, но была бы тут… В такое время, когда мысли его путались, лихорадка била его, предательские письма с обвинением против Мод, одно за другим, являлись как бы предупреждением со стороны Провидения, когда брак его тоже был решенным делом. Он клялся Мод, что верит ей, он не хотел сомневаться, но в то же время, возможно ли, не мучась, читать эти письма, такие определенные, в которых так точно обозначался ее туалет, часы, когда она выходила, и все ее действия в продолжение дня? Максим страдал, боролся сам с собой, искал опоры против подозрения в словах Гектора: ‘В Париже нет светской девушки, которой не приписывали бы дурных поступков… A мадемуазель Рувр слишком хороша для того, чтобы не возбудить клеветы. Вооружитесь терпением, закалите свое сердце’…
Однако, несмотря ни на что, несмотря на свои рассуждения, на безупречное поведение Мод, на то, что всякий порядочный человек должен презирать анонимный донос, несмотря на добрую волю и любовь, Максим хотя и не смел, не решался выговорить слово: ‘Я сомневаюсь!’ сомневался постоянно и жестоко.
Все, что ни будут говорить и писать о суетности и низости анонимных писем, ничто не остановит самого рассудительного человека от того, чтобы не встревожиться письмом, разоблачающим обман любимой женщины, хотя бы он питал к ней самое строгое уважение, так как анонимное письмо все-таки ставит влюбленному эту страшную задачу: ‘Что скрывается там, в голове моей возлюбленной? Как проникнуть в ее мысли?’ Дело в том, что как бы женщина ни была близка и предана вам, благоразумный человек отлично знает, что он не знает всего. Сомнение и недоверие — это сам разум, потому что чужая душа всегда — потемки, самоотречение же и добровольное ослепление суть следствие доверчивости. Вот о чем напоминает самому доверчивому любовнику недостойный клочок бумаги без подписи, говорящие ему: ‘Эта женщина обманывает вас…’ Но Максим стал доверчивым только усилием воли, которое можно сравнить с усилием священника удержать колеблющуюся веру, а с ней и душевное спокойствие. И все здание рушилось от одного удара, ведь, эти здания, воздвигнутые усилиями нашего разума, бывают обыкновенно так шатки! Самые прочные те, которые воздвигаются сами собой, без размышлений.
Максиму была хорошо знакома страшная внутренняя работа, которую создает изобретательная мысль человеческая в уединении, в бессонные ночи, помимо вашей воли, — работа, которая по зернышку собирает воспоминания, соединяет их в одно целое и делает из них один громадный сноп, которого не заметить уже не возможно. А память его как назло работала и подбирала факты неустанно. Сент-Аманд… первая встреча… ‘Мать совсем mauvais genre… сестра тоже… Она красавица и держит себя очень хорошо, но она не похожа на молодую девушку…’ И теперь он припоминал, что еще с первого дня осени ему уже приводилось разубеждать себя относительно Мод, заставлять себя верить ей, он был так счастлив, когда мадам Шантель говорила ему: ‘О! Это такие милые, порядочные люди’… Жанна молчала, но он понимал, что ей не нравилось общество девиц Рувр, но, ведь, Жанна такая застенчивая!.. Проходят целые месяцы одиночества, в которые заканчивается победа всего его существа, но мысли его никогда не были чужды подозрения. Затем, возвращение в Париж, визиты на улицу Клебер, Мод такая царственная, по-видимому, не замечает ни непристойных выходок, ни неприличных разговоров… ‘Как оставаться чистой в этой порочной среде? Возможно ли это?..’ И сомнение закрадывается еще глубже, еще сильнее захватывая все возрастающую любовь. Оно преследует его шаг за шагом, растет на его глазах, Вот вестибюль Оперы: Сюберсо с искаженным лицом так смотрит на Мод, что она оставляет Максима и обменивается с ним какими-то таинственными словами. Мод дает удачное объяснение этому разговору, и Максим удовлетворен! Потому только, что он около неё, дышит одним с ней воздухом. Но теперь объяснение это кажется ему таким ребяческим, ложь такой очевидной. Он узнал свет и не верит, что Жюльен Сюберсо влюблен в Марту Реверсье… Еще один случай, обед в Шамбле, памятная романическая прогулка по волшебному озеру, при луне и первый робкий поцелуй, от которого она устранилась. Почему это? Тогда он думал, что непорочность ее возмущалась любовным порывом его. Но рассудок с иронией замечает: ‘Полно! в среде этих молоденьких веселящихся девушек и профессиональных развратников, самая благоразумная не побоится дружеского поцелуя’. Так почему же? И ответ на это был ударом меча в сердце. ‘Она любит другого… ей противно прикосновение другого. В состоянии ли я был бы поцеловать другую женщину?..’ Как ни малоопытен был Максим в любви, он слишком сильно любил, чтобы не страдать от того, как Мод сторонилась от его ласк. Но, дойдя путем логики до этого осознания, он опять-таки возмущался своими сомнениями при мысли, что он противен обожаемой женщине. Это было бы для него ужаснее измены, и он утешал себя: ‘Как она мила со мной, как старается нравиться мне!.. В мое отсутствие она отказалась от света… Теперь живет в стороне от окружающих ее… Она так искренно высказывала мне свое мнение об этих людях’. Затем он приводил на память чудные дни, проведенные в Шамбле во время перерывов от приготовлений к свадьбе. Когда погода была хороша и суха (а в эту благословенную весну это случалось почти каждый день), он шел пешком от станции к Армидину замку через лесную тропинку, сокращавшую дорогу почти на два километра — Мод, зная час его прибытия, встречала его у ворот парка, калитка которого выходила прямо в лес!.. Ах, этот светлый силуэт, который он издали умел отличать в зеленоватом свете лесной чащи! Ах, это обожаемое лицо, с вечно обновленным выражением! Прикосновение этой изящной маленькой ручки! Путь к Армидину замку вдвоем с ней!.. Эти минуты с ней наедине были лучшими минутами дня, как и те, когда они оставались одни в оранжерее. Как только к ним присоединялся кто-нибудь, мадам Рувр, Этьеннет или Жакелин, Максим делался угрюмым, взбешенным невозможностью говорить о своей любви. Она хотя никогда не изменяла своему царственному виду, но давала понять, что мгновения тет-а-тет с Максимом приятны ей, и не раз высказывала, искреннее уважение его уму и характеру. И после таких счастливых вечеров молодой человек возвращался около одиннадцати часов в свою холодную комнату в самом блаженном состоянии, сон бежал его, и он один переживал проведенный с Мод день. Тогда он не сомневался, верил ей и себе до нового анонимного письма или случайно закравшейся неблагоприятной мысли, которая вновь ввергала его в отчаяние ревности и сомнений.
Ему было вдвойне тяжело, потому что он страдал в одиночестве. Мать и сестра были ниже его в умственном отношении, и он это хорошо понимал. Какую же нравственную поддержку могли бы они оказать ему? И они были такими же страстными, как и он, они видели его тайную тревогу, но не смели спросить о причине, почитая в Максиме главу семейства и хранителя ее чести и имени. Однако, любовь к дорогому существу делала их дальновидными, и они страдали вместе с ним. Часто расстроенный вид Максима, его рассеянность выдавали происходившую в нем борьбу (хотя он и старался скрывать это и ни в чем не признавался), и обе женщины не переставали говорить между собой по этому поводу. Но мать, с ее довольно ограниченным благородством, с чистыми, но унылыми взглядами на жизнь, была не в состоянии проникнуть в сложное и мучительное состояние духа своего сына. Она только по опыту знала, так как любила всем сердцем, что любовь неразлучна с тоской и тревогой, и говорила себе: ‘Он слишком любит и слишком нетерпелив’. И это нисколько не удивляло ее, ее благородная и вместе с тем страстная душа знала когда-то страсть к единственному человеку — к своему мужу, хорошему мужу, немного горячему и непостоянному, но которого она обожала как влюбленная рабыня и которого оплакивала вот уже семь лет все еще горячими неутешными слезами, как будто он умер только вчера. Жанна же, не имея даже и этой опытности, видела одно, что брат страдает с тех пор, как узнал Мод, следовательно, из-за неё, и этого достаточно было, и она не была бы иначе женщиной, если бы смотрела дружелюбно на женщину, причинявшую горе единственному ее другу, которому она обязана своим развитием и воспитанием. Она старалась укротить это чувство христианским смирением, потому что считала его нехорошим, грешным… но ее решение полюбить Мод не привело ни к чему. Мод была причиной горя ее брата, и она не могла простить ей этого. Инстинктивно она чувствовала неприязнь к Мод, которая возросла до ненависти. Сама она, между тем, ждала счастья, в ней разгоралась и зрела любовь чистой, непорочной девушки (а какое нужно исключительное воспитание, чтобы в наши дни уметь сохранить в девушке эту непорочность до ее двадцати лет)! Она любила и радостно прислушивалась к неведомой до тех пор силе страсти, зарождавшейся в ней. Она походила на слепца, который с радостным удивлением начинает сознавать, что темная пелена, скрывавшая от него внешний мир, вдруг становится все тоньше и прозрачнее и пропускает в его зрачок бледное еще сияние дня. Она еще не смела признаться матери в своей любви, она хранила в сердце свою тайну, хотя сознавала, что рано или поздно должна открыть ее, она понимала, что любит также сильно, как любила свою мать и любит брат, с той страстью, с тем сознанием необходимости, которое говорит: ‘Так должно: иначе жизнь будет разбита’.
Мать и сестра Максима, кроме постоянного общения между собой, имели еще утешение в молитве. Часто по утрам они ходили пешком на улицу Лепик или Куленкур, по направленно к церкви с белыми колоннами и аркадами, это был новый храм, новое украшение города, еще весь огороженный лесами. Сколько раз в послеобеденные часы посещали они церковь Нотр-Дам Викторис, простаивая часами под благодатной тьмой ее сводов, в глубине которых желтыми огоньками мелькали восковые свечи! Они молились о счастье главы их рода, о том, чтобы судьба послала ему достойную подругу. Жанна молясь за брата, решалась вознести мольбу и за свое личное счастье, и тайный голос говорил ей, а она повторяла, с надеждой непорочной девушки: ‘Оно придет’.
Максим же не молился. В то время как Жюльен Сюберсо в минуты острого страдания находил утешение в благочестивых воспоминаниях своего детства, когда он был набожен, и воспоминания эти разогревали его сердце, не совсем огрубевшее в мире разврата, Максим, напротив, такой скромный, ведший правильную жизнь, воспитанный в религиозных началах, не молился, потому что утратил веру… Едва став мужчиной, он утратил веру, подобно тому, как у иных людей без видимой причины падают волосы, не причиняя никакой боли. Непроницаемая тайна кроется в этом веровании, которое по своей воле, одних воодушевляет, других покидает, извращает воспитание и наследственность по капризу, которого ни предвидеть, ни избежать невозможно. Максим был неверующий до такой степени искренно, что ему даже не приходило на мысль молиться, в этом было бесспорное доказательство его атеизма. Потеряв окончательно основание к противодействию, Максим пришел к тому, что и должно было случиться: последнее письмо решило его участь. В письме, напечатанном пишущей машиной, говорилось:
‘Вы положительно не хотите ничего видеть и собираетесь жениться на такой твари! Это письмо будет последним от лица, принимающего в вас участие: берегитесь! Если вы не ребенок или не сумасшедший, приходите сегодня, в субботу, от пяти до шести часов в улицу Бом и ожидайте у железной калитки, второй от аллеи Персье. Что вам стоит посмотреть? Никто об этом не узнает, если несправедливо то, что мы вам сообщаем, и тогда вы окончательно убедитесь’…
Таинственный корреспондент, мужчина или женщина, подписавшийся: ‘Пруденс’, был вероятно, хороший психолог. Два аргумента заставили Максима решиться, один касался менее благородных чувств: ‘Никто не узнает’. Второй аргумент представлял надежду на возможность освобождения: флакон морфия, который предлагают, говоря: ‘После укола вы не будете страдать…’ В пять часов он был на улице Бом и увидал ту, которую принял за Мод. Час с четвертью прошел, пока Максим дожидался ее возвращения и столько времени он считал ее в объятиях Сюберсо. Пять четвертей часа — пять веков? Вовсе нет. Время это не было ни долго, ни коротко, собственно говоря, это и не было время, тут не существовало никакой последовательности: он не испытывал пытку каждую прожитую секунду… Можно вообразить себе после этого состояние духа несчастного, когда он убедился своими глазами, что женщина, вошедшая к Сюберсо, не была Мод. Не только он убедился на этот раз, но одним ударом все было разъяснено и за прошлое: за Мод принимали совершенно другую женщину. В анонимном письме было сказано справедливо: сильнее поверить и убедиться Максим не мог бы.
И это, по видимому, романическое приключение не было то, что мы, по неведенью причин, называем случаем. Подобно всем профессионально сладострастным людям, Жюльен, зная неопределенность свиданий с Мод, и что она не всегда могла явиться, имел послушных ему поклонниц, готовых предстать по первому зову и наполнить мучительные часы его одиночества. Как только Мод дала знать, что она не будет, он телеграфировал Жульетте Аврезак, или вернее мадемуазель Дюклерк, их любезной посреднице, и молодая девушка покорно явилась, счастливая неожиданным свиданием, которого давно не доставлял ей Жюльен.
В этот вечер Максим вернулся в отель ‘Миссионеры’ совершенно опьяненный счастьем, в лихорадке, граничившей с безумием. Мать и сестра ожидали его к обеду за маленьким столом в общей зале Рез де Чаус, между старыми дамами в белых чепцах, добрыми сестрами и бородатыми господами в сутанах, — обыкновенными посетителями отеля.
Максим поцеловал обеих женщин с такой нежностью, которой они давно не видели от него, они просияли, повеселели почти так же, как он сам: они нашли снова сына и брата. Вся присутствовавшая публика почтенных господ, вероятно, была поражена такой веселостью троих гостей за обедом, — обыкновенно безмолвным, — за которым теперь, и особенно в четверг, день малого покаяния, осмелились откупорить бутылку шипучего вина с удивительной этикеткой, на которой было священное изображение и надпись: ‘Настоящее шампанское Святой Жозеф’.
По счастью для Максима, радостное настроение его прошло не скоро, сомнение исчезло. В сердце его горело желание преклониться перед Мод и открыть ей свою тайну, чтобы вымолить прощенье. Ни под каким видом не согласился бы он сохранить этот грех в тайне. Лихорадка его прошла на другой день, когда он открылся Мод.
Они скрепили примирение поцелуем, на который девушка сама добровольно согласилась. День окончился также спокойно, все способствовало этому: и ясное небо, и веселые лица, и надежда на счастье, в котором все должны принять участие. Войдя в свою семинарскую комнату, Максим и не старался заснуть, желая продлить блаженство этой ночи, нарушаемой тихим благовестом с соседних колоколен и переполнявшим его сердце давно ожидаемым счастьем. Утренние сумерки голубым светом осветили окна, когда он, наконец, уснул.
В тот же самый час Сюберсо, возвратившись домой разоренный и спокойный, закрывал глаза, отягченные сном, в котором как наяву сверкала одна уверенность: ‘Замужество ее не состоится…’

Глава 13

Неотступная мысль: ‘Свадьба не состоится, не должна состояться!’ — была единственным лучом света в голове Жюльена при его пробуждении, все остальное было — бессмысленным мраком. В таком угнетенном состоянии рассудка находятся невольные маньяки-мономаны, которых в настоящее время так старательно изучают, они встают поутру, выходят, идут прямо… к самоубийству, краже, убийству, их влечет какая-то таинственная сила и они поистине невменяемы. Но наука еще не все сказала, так как она берет предметы для наблюдений в народе, где различные мании проявляются очень просто, — она умолчала, о том, что почти все эти господа, живущие жизнью борьбы, удовольствий, искусственных волнений, составляющими суть современной столичной жизни — жизни больших городов, то есть больших рынков денег, славы и разврата, почти все носят в себе зачатки бессознательной мономании. Часто приходится удивляться необыкновенно быстрой развязке: муж наилучшей репутации убивает любовника своей жены, пистолетный выстрел прекращает жизнь жуира, который делает ‘ликвидацию’ себя после того, как присутствовал в гостях на вечернем чае с банальными разговорами, после невинного покера в клубе, или грязное падение важного лица после тридцатилетней выдержки.
У Жюльена появилась идея фикс как можно скорее встретить Мод или Максима, или, если можно, обоих вместе и вызвать катастрофу. И ему вспомнились слова Гектора: ‘Максим каждый день приезжает к завтраку… с утренним поездом…’ — С этой минуты имя и место Шамбле стали его импульсом, точкой маниакальной идеи. Он оделся довольно скоро: он больше не раздумывал, не рассуждал и не страдал. Страшная невралгия его души как-то притупилась, если не совсем замерла. Так как он особенно, и непривычно рано позвонил слуге, то тот в удивлении спросил его:
— Позвольте спросить, господин, не будете ли вы драться?
Жюльен довольно весело улыбнулся и ответил:
— Нет, Констан, я только еду за город.
И он говорил правду, потому что и сам не знал в эту минуту, что будет далее.
Опуская часы в жилетный карман, он увидал, что было несколько минут десятого. ‘Я спал всего три часа. Констан прав, еще очень рано…’ Механизм его памяти отлично работал и хорошо служил его импульсу: он помнил, что поезда отходят каждый час пять минут и каждый час тридцать пять с Северного вокзала. ‘Я приеду немного рано, к половине одиннадцатого. Что за беда?’ Он хотел быть там, стать как можно скорее между Мод и Максимом. ‘Да… увидеть Шантеля’. Инстинктивное чувство формулировалось в его сердце. Увидеть Максима зачем? Чтобы убить его? Умолять? Убедить? Он еще не знал, что скажет. ‘Надо увидать его’ было для него такой же неоспоримой формулой, как и другая: ‘Мод не должна выйти замуж’.
Он приехал на Северный вокзал за несколько минут до отхода поезда, в девять с половиной часов. Публики было еще мало, он сидел один в своем отделении. Когда поезд тронулся, Жюльен стал размышлять. Его умственный взор незаметно свыкался с яростью его идеи фикс, ослепившей его сначала. Он начинал действовать, и уже видел с полной отчетливостью то, что собирался сделать.
Меньше чем через полчаса он будет на станции Шамбле. Он припоминал ее внешний вид: маленькая станция, красновато-желтая, расположенная почти одна посреди долины, обильной лесом… переход, о котором говорил ему Гектор, тропинку, под деревьями, ведущую к решетчатой калитке. Там проходил обыкновенно Максим. Поджидать ли ему его, подобно вору, на этой дороге? Но против такой низости тотчас возмутилась его природная порядочность. ‘Нет… так невозможно… Я могу поджидать его на станции. Ведь, должен же он пройти мимо меня’. Вслед за этим он подумал, что Максим, может быть, приедет в экипаже… На это инстинкт возразил: ‘Нет… он придет по железной дороге… я увижу его…’ И тотчас решил, что ему делать: ожидать на станции прибытия поезда, смешаться с приехавшими пассажирами и совершенно просто подойти к Максиму… Ведь, они знакомы… Что произойдет между ними вслед за этой встречей — Жюльен еще не знал. Втайне он надеялся, что, Шантель сделает какое-нибудь неосторожное движение, словом — что-нибудь, что дало бы предлог к дуэли. О! Драться с ним! Убить его, убить! Покончить все безвозвратно, одним ударом шпаги! Лихорадочное воображение его направилось теперь в другую сторону, он видел перед собой грудь рубашки противника, скрещенное оружие. Кому предстояла подобная встреча с ненавистным ему человеком, тот поймет этот грубый животный порыв, эту жажду чужой крови. Несколько дюймов лезвия в легкое или сердце и конец, препятствие устранено, дорога открыта. Жюльен страстно желал этого, он точно влюбленный предвкушал наслаждение, пробуждение для него было печально, когда остановка поезда призвала его к действительности. Он прибыл в Шамбле.
Время прошло скоро: в ожидании следующего поезда, в ходьбе взад и вперед по маленькому залу или по платформе, выходящей к лесу, он ни на минуту не переставал думать о предстоящей встрече с Максимом. Это обыденное явление, часто повторяющееся во сне, или в бреду, когда человек беспрестанно возвращается к одному и тому же предмету, терзающему его сердце, то же бывает и наяву относительно неизбежного события, от которого зависит будущее… В последние минуты ожидания Жюльену казалось, что все слова, которыми он должен будет обменяться с Максимом, уже известны заранее, как роли двух выходящих на сцену актеров. Он решил сохранить полное самообладание, быть вполне корректным, воспользоваться первым нетерпеливым движением жениха Мод, чтобы прервать разговор, затем уехать в Париж для выбора двух секундантов и оружия. Однако драться с Максимом было для него равносильно уверенности убить противника, и не потому, что он был отличный стрелок, а по той решимости к человекоубийству, которая должна будет возбудить его энергию на месте поединка. Такое преимущество имеет перед противником тот из двоих, который воодушевлен желанием после, так или иначе, встретить ее, будет ли он убийцей или падет сам.
Но действительность имеет свойство разбивать весь этот лихорадочный бред. Так, приготовившись к встрече с Максимом, затем получасовым ожиданием его, Жюльен был застигнут совершенно врасплох, когда прибывшие пассажиры стали выходить через быстро открытые двери вагонов. Максим первый увидал Жюльена на платформе, выходящей к лесу, когда он стоял там, в состоянии гипнотизма, рассеянный, застывший на одном месте. И он, действительно, представился Максиму каким-то призраком его враждебной судьбы, ставшим на дороге, ведущей его к Мод, с желанием преградить ему ее. Такова была первая мысль Шантеля, но он тотчас изменил направление ее… ‘Ну, конечно, он меня ожидает… по тому делу… маленькой Аврезак’. Влюбленная до безумия молодая девушка, вероятно, узнала его, пожаловалась своему любовнику, и тот пришел требовать удовлетворения. Он не обратил внимания на то, что времени для этого ушло слишком много, и место было совершенно не подходящее. Сомнения у него на этот счет не было. Не надо забывать, что Максим в эту минуту был убежден в невинности Мод и верил, убедившись собственными глазами, что Сюберсо был любовник Жюльеты Аврезак. Он подошел к Жюльену:
— Вы ожидаете меня?
Такой неожиданный приступ на секунду смутил Жюльена… на одну только секунду, но этого было достаточно, чтобы сбить его с позиции. Однако, он тотчас оправился и снова надел маску иронии и равнодушия, которую надевают люди, привыкшие к внимательному любопытству своих соперников, и он тотчас же понял, что для него настал час борьбы за существование, за победу в битве жизни.
— Я очень рад встрече с вами, Шантель, — ответил он. — Вы отправляетесь, конечно…
— В Шамбле? Да, именно. Но у меня немного времени и, если вам угодно, объяснимся поскорее.
Сюберсо сказал:
— Как вам угодно.
Немногие пассажиры уже разъехались в общественных экипажах по направлению деревни, противоположной лесу, в долине Уазы.
Максим и Сюберсо пошли по дороге к лесу. Они не разговаривали, точно их стесняло окружавшее огромное пустое пространство, как будто подстерегавшее их. Человек склонен к откровенности, к передаче своих интимных мыслей только в закрытых и сжатых помещениях, чувствуя себя в них в безопасности. Как только они прошли опушку первого леса и вступили на тропинку, ведшую к Армидину замку, они замедлили шаги.
— Послушайте, — заговорил Максим, — прежде всякого объяснения, я желал бы сказать вам, что я очень сожалею о произошедшем. Я действовал под влиянием сильного возбуждения, когда человек не рассуждает, вы поймете это… Я извиняюсь перед особой… о которой идет речь. Вот все, что я хотел вам сказать.
Это была ироническая насмешка судьбы, которая создает различные недоразумения в самые трагические минуты и только еще более усиливает трагизм их.
Жюльен решительно ничего не понял из того, что сказал Максим. Ему и в голову не приходило, что может быть речь о какой-нибудь другой женщине, кроме Мод. Жюльета Аврезак, как и все другие, была весьма далека от его мыслей. Он понял только, что отставной офицер принял тактику извинения и уклончивости. Но он привык к подчиненно ему других мужчин и не удивлялся такому поведению. — В таком случае, — спросил он высокомерно, — если таковы ваши чувства, то зачем вы отправляетесь к мадам Рувр?
На этот раз Максим заподозрил ошибку.
— Очевидно, — несколько грубо отметил он, — мы говорим не об одной и той же особе. Я говорю о той молодой девушке, которую вы принимали у себя, или которая вышла из вашего дома, в шесть часов несколько дней тому назад.
— Жюльета Аврезак?
— Это вы, а не я, назвали ее.
— Ну, так что же? При чем тут эта девочка?
— А! Так вы не знаете, что произошло? Не мое дело объяснять вам это. Я был введен в заблуждение и по этому поводу извиняюсь перед мадемуазель Аврезак и прошу вас передать ей это, так как, вероятно, не увижу ее. Теперь, когда ясно, что дело не в этой девушке, позвольте узнать, что вам угодно от меня, и почему я встретил вас на моем пути…
Сюберсо молча следил за возраставшим раздражением Максима и выжидал слово, к которому можно было бы придраться. Он выжидал этого так очевидно, что Максим заметил, и у него разгоралось животное желание померяться силой в этом лесу, то самое желание, которое час тему назад заставляло трепетать Сюберсо. ‘Схватка между нами… И Мод скомпрометирована…’ Эта мысль остановила его, и он решил, что не будет драться с Жюльеном. Решение его было, как и все, что он решал, твердо и окончательно.
— Впрочем, что мне за дело, — проговорил он. — Я сказал все, что хотел сказать, и дело кончено.
— Вовсе нет, — с живостью возразил Сюберсо. — Дело вовсе не кончено. Как! вы позволяете себе подкарауливать у моего дома, устраиваете себе отвратительное шпионство над женщиной.
— Остановитесь, — совершенно просто перебил его Максим. — Не ищите повода к ссоре, я вовсе не желаю драться с вами, потому оскорбления не нужны! Мы оба, конечно, совершенно сходимся во взглядах один на другого, ни вы, ни я не отступим перед ударом шпаги… Я не буду драться прежде, нежели не сделаюсь мужем мадемуазель де Рувр, это, кажется, ясно? И вы понимаете мои причины на то… После, когда мадемуазель Рувр будет моей женой, я к вашим услугам. Поверьте мне, бросьте это и оставьте меня.
Это было произнесено так ясно, так твердо, что Жюльен понял, что настаивать излишне, ему пришлось признать себя побежденным. ‘Если он публично откажется драться со мной, бесчестие будет не на его стороне’.
Вчерашнее безумное отчаяние, от которого тогда его мгновенно излечила решимость стать на дороге Максима, теперь, когда он терял повод к дуэли, снова овладело им. Оба, ни слова не говоря, шли вместе по аллее. Несмотря ни на что, Максим желал, чтобы Сюберсо продолжал говорить, его уснувшие сомнения воскресали. Вдруг, точно по уговору, оба разом остановились и посмотрели друг на друга. Они поняли, обменявшись одним взглядом, что наконец выскажут все, узнают цену один другого и сознавали, что объяснение это необходимо. В этом молчаливом, но красноречивом взгляде своем они прочли взаимное обращение перемирия. Это было временное соглашение двух враждебных между собою мужчин по поводу пытки, причиненной одной и той же женщиной. И эти два противоположные элемента, Сюберсо, безнравственный жуир, и Максим де Шантель, что-то вроде светского святого, на минуту составили одно целое.
— Господин Шантель, — почти шепотом произнес Сюберсо, сбросив с себя маску светского человека, — не ходите в Шамбле!
В единственном слове, произнесенном Максимом, слышался не гнев, а мучительное душевное беспокойство.
— Почему?
— Не заставляйте меня говорить. К чему? Я убежден, что вы теперь верите мне. Вернитесь в Париж! А потом на родину. Постарайтесь забыть то, что вы видели здесь и что предпринимали.
Максим медленно продолжал идти вперед. Сюберсо положил свою руку на его плечо, и в этом движении уже не было угрозы, а только дружеская убедительность.
— Вы не можете жениться на мадемуазель Рувр. Вы видите, я говорю совершенно спокойно. Верьте мне. Вы приближаетесь к катастрофе. Вернитесь. Не ходите дальше.
— О! Бог мой! — прошептал Максим.
Он страдал так жестоко, что и не старался более скрывать этого.
— Вернитесь, — продолжал Сюберсо, — уйдите. Оставьте мне Мод. Вы не имеете права жениться на ней… ни она…
Крик отчаяния сжал горло Максима:
— Ах! Это неправда! Вы лжете… Теперь я буду драться с вами… Я убью вас… негодяй!
Сюберсо покачал головой:
— К чему драться? Все кончено, раз вы знаете. Мод моя…
И привычный к борьбе рукой он быстро удержал Максима, который порывисто бросился на него, и остановил его словами:
— Тише! Она идет…
Из-за поворота аллеи показалось светлое сиреневое пятно, освещенное солнцем. То была Мод. Молодые люди пошли ей на встречу. Мод вдруг увидала их.
Она вздрогнула, не понимая, каким образом могла произойти эта встреча, нет сомнения, что наступил час, так давно предвиденный ею, когда они должны были объясниться в ее присутствии. Она собрала всю свою энергию, призвала все мужество и, готовая к борьбе, решила не отступать ни пред каким препятствием, и если нужно будет, то раздавить это препятствие. ‘Может быть, Максим еще ничего не знает… Тогда… еще ничто не потеряно… Если знает, — все кончено. Ну, что ж! Тем хуже! Пусть будет кончено! Но я, несмотря ни на что, останусь верна себе!’ Остаться верной себе значило для нее не отступать от роли смелой авантюристки, которая с решимостью идет, не оборачиваясь назад. ‘Я не склонюсь ни перед тем, ни перед другим’, — подумала она, смотря на обоих. И, прикрывшись непроницаемым равнодушием, ожидала, когда начнется борьба между ними, на ее глазах, из-за неё. Самым смущенным был, конечно, Сюберсо, он тотчас понял, какую пропасть вырыл между собою, и ней, и сказал себе: ‘Никогда Мод не простит мне всего этого!..’
Максим овладел собой и проговорил прерывающимся голосом:
— Мод, я встретил здесь мистера де Сюберсо…
Сюберсо, мертвенно бледный от волнения, пробовал, но не в состоянии был выговорить слова. Мод взглянула на него так, что он отступил.
— Что он вам сказал? — спросила молодая девушка, стараясь мягко смотреть на Максима.
— Он сказал… или хотел, по крайней мере, сказать, я не дал ему докончить, что вы были его… (роковое слово вырвалось у него как вопль без слез) его… любовницей.
Она подступила к Сюберсо и спросила:
— Ты сказал это?
Он не отрицал. Он только прошептал ее имя:
— Мод…
Не произнеся ни слова упрека, она еще раз взглянула на него долгим взглядом, в котором выразились два чувства — ненависть и презрение.
Потом, взмахнув зонтиком, как будто у нее в руках был хлыст, она нанесла ему удар по его лицу. Зонтик переломился надвое, оставив на щеке глубокий кровавый след.
— Убирайся! — сказала она, бросив на землю обломки зонтика.
Жюльен дрожал, как наказанный ребенок.
Минутная боль, причиненная ударом зонтика, была дорога ему, и в самой грубости этой он хотел найти что-нибудь для себя приятное. Но устремленный на него взгляд Мод отнимал у него всякую надежду… Он машинально поднял шляпу.
— Убирайся! — повторила Мод.
Не спеша он надел измятую и запачканную шляпу. Такое грубое унижение человеческого достоинства по воле женщины было ужасно, больно, и при виде его Максим возмутился. Но Сюберсо не видел больше ни Максима, ни места, где он стоял, ничего, кроме Мод, и что ему было до унижения?.. Он только думал: ‘Мод раздражена… и единственное средство заслужить прощение — это повиноваться беспрекословно’. — Убирайся!
Он не возразил ни слова и покорно, как побитая собака, медленно удалился… Мод и Максим видели, как он медленно удалялся, не оглядываясь назад… Да, это было ужасно… отвратительно, Максим страдал за попранное достоинство мужчины, который удалялся избитый женщиной. Развратная любовь рано или поздно приводит к такому страшному падению, медленно подтачивая силу воли, разрушая чувство нравственности, прикрывая, как маской, отсутствие того и другого иронией и наглостью.
Согнувшись, шатающимися шагами, неузнаваемый, шел он по аллее и исчез из глаз Мод и Максима. Они остались одни. Если бы Максим даже почувствовал, что мужество изменяет ему, что он не в состоянии отступить, то ужасный пример Сюберсо помог бы ему. Собрав всю свою энергию, он выпрямился и произнес твердым голосом:
— Теперь моя очередь уйти?
С минуту они смотрели один на другого. Не зная хорошо, что именно, но они чувствовали, что им еще надо было что-то сказать, что они не расстанутся так. Мод без сомнения думала: ‘От меня зависит вернуть его… Не попробовать ли?’ Но воспоминание о Сюберсо, избитом и убежавшем, произвело на нее такое же впечатлите, как и на Максима, несмотря на то, что она была авантюристка и даже развращенная, душа у нее была не вульгарна, и она возмутилась против лжи.
— Послушайте, Максим, — сказала она. — Я скажу вам только одно слово. Я не обманывала вас: этот человек солгал, я никогда не была его любовницей. Вы должны поверить мне, потому что я вам скажу, что любила его и он меня также… еще вчера, может быть, я любила его. Значит, все кончено, не так ли? Я не желаю убеждать вас, ни удерживать помимо вашей воли.
Еще не было такого преданного любовника, у которого при подобных словах не блеснула бы надежда.
— В таком случае… — проговорил Максим.
И в глазах его, все еще влюбленного, страстного любовника, была мольба. Он ждал, чтоб девушка окончательно разубедила его.
Может быть, в первый раз в жизни Мод ощутила теперь силу своего личного достоинства, которое она старалась сохранить посреди окружавшей ее лжи и обмана, но, при всем желании, не могла бы сказать правду Максиму, потому приходилось опять лгать и лгать.
— Не спрашивайте меня, — заговорила она в страстном порыве искренности, искупления перед самой собою, — нет… не спрашивайте, я не могу сказать. Для вас лучше уйти отсюда и не думать обо мне.
При страшной мысли о неминуемой разлуке Максим побледнел. Еще раз в нем вспыхнула надежда, он хотел верить в возможность счастья. Оба медленно пошли вперед по направлению к замку.
— Мод, я, ведь, так недавно появился на вашем пути, занял место в вашей жизни. Ваше прошлое не принадлежит мне, я не имею права разбирать его. Но так как, так как он солгал, почему вы запрещаете мне думать о вас?
Она взглянула на него, также охваченная надеждой и сомнением… То была роковая минута, минута решения судьбы, о которой говорил Тирезиас Софокла.
Максим продолжал:
— Если я люблю вас так сильно, что я в состоянии простить?
Это слово прорвало лед и решило судьбу Максима. Мод сразу решилась.
— Я не хочу прощения, — воскликнула она. — Послушайтесь меня, Максим, расстанемся. Вы будете помнить, что я сказала вам: ‘Уходите’ в такую минуту, когда, я, может быть, могла бы удержать вас. Обещаете ли вы не вспоминать обо мне с ненавистью?
По серьезному тону этих слов Максим понял, что прощание было формальное, и ему оставалось уйти.
— Я обещаю вам это, — произнес он смущенный, взволнованный, торжественным тоном.
— Прощайте!
И все кончилось. Он смотрел, как она удалялась, светлое сиреневое пятно некоторое время мелькало сквозь зеленую листву деревьев и потом скрылось.
Только тогда он вполне сознал, что сон его окончен, что Мод для него потеряна.
В глубине аллеи стояла статуя, у подножия ее — скамья, Максим сел на нее, опустил голову и, обхватив ее руками, весь отдался страшной мысли: ‘Мод потеряна… Мод не существует более!’
Мод действительно не существовала более: вместо неё, когда глаза его прозрели, он увидал девушку, такую же как все остальные в этом мире развращенности, безверия, из которого он исключил ее и считал отличной от других потому только, что любил. В голове его пронеслось слово, сказанное Гектором Тессье: полудева… и он горько улыбнулся. И она, его богиня, избранница сердца, чуть не ставшая его женой, полудева! Теперь он понял все, потому что к пониманию этому был подготовлен долгим мучительным демоном сомнения. Теперь ему, такому чистому и простому, до такой степени невозможным казалось любить подобную душу, такое оскверненное тело, что он даже и не подумал бежать за ней и остановить ее. В самом деле, он уже не любил, ему было безразлично, кому бы она ни принадлежала, его уже не стало бы мучить ни желание, ни ревность… Все страдание его, походившее на агонию, было в сознании, что кто-то умер, кто-то в кого он веровал, кого боготворил. Его возлюбленная, невеста умерла, и он оплакивал ее как умершую… И всю жизнь свою он будет оплакивать ее.
В тот же вечерь Мод Рувр вернулась в Париж. Решение ее, как и всегда, было быстро и окончательно. Расставшись с Максимом и возвратившись в Армидин замок, она заперлась в своей комнате и стала обдумывать положение, подобно тому, как начальник армии, после поражения, считает, сколько войска осталось у него. Ей незачем было обманывать себя, нечего скрывать: это было действительно поражение, все ее драгоценные надежды рушились. Она и не думала завладеть Максимом. Если, стоя около неё, он в состояние был, хотя бы минуту колебаться, то наедине, с собой, конечно, совершенно опомнился. ‘Он никогда не забудет меня, но никогда и не вернется ко мне!’ Никогда! Это ужасное слово так страшно для всего живущего, что и злобное чувство Мод сменилось печалью.
Максим исчез, что же теперь делать с жизнью? Начинать новую борьбу с целью выйти замуж? Это возможно, только после настоящей неудачи шансы уже менее верны. ‘Будут ли довольны все эти господа, которые так следят за мною, Аарон, Учелли, и все эти ничтожные людишки, вертевшиеся у нас?..’ С минуту на нее напало отчаяние от перспективы необходимости нового похода на мужа, ей страшно было, за возможность нового поражения, когда цель окажется почти достигнутой. ‘Так значит теперь невозможно выйти замуж?’ Начинать снова! Но как? Где взять денег, чтобы продолжать прежнюю жизнь, тратить триста луидоров в месяц! Все ее личное состояние уже прожито… Возвращение в Париж было верным банкротством, нашествие поставщиков, которые терпели только в ожидании ее замужества, было неизбежно…
— О! Этого никогда не будет!
Тогда что же делать? Она не думала вовсе о браке с Сюберсо. Злоба слишком громко заставила заговорить ее гордость, чтобы в сердце оставалось место для желания, теперь она жаждала отомстить ему, а не Максиму. ‘Да… причинить ему зло…’ Она хотела разбить его сердце за зло, причиненное его предательством. Она быстро сообразила, что месть с ее стороны была легко возможна, была у нее под рукой, особенно в виду денежных затруднений. ‘Любовница Аарона!..’ Пусть будет так! В борьбе между тремя мужчинами победа будет на стороне того, который сумел долгим и настойчивым преследованием овладеть ею, разбив все усилия остальных двоих. ‘Любовница Аарона!’ — Она произнесла вслух эти ужасные слова, представляя себе при этом отчаяние Жюльена, радость от сознания, что она может заставить так страдать человека, виновного в ее поражении, восторжествовала над отвращением, внушаемым ненавистным любовником, которого она добровольно брала.
С этой минуты решение ее было принято. Прежде всего, следовало вернуться в Париж на несколько дней, поторопить брак Жакелин с Летранжем, затем уехать из Франции, прожить несколько месяцев с мадам Рувр за границей, в Париж вернуться только тогда, когда можно будет совершенно заново устроить жизнь.
‘Конечно, придется провести несколько тяжелых лет… но я сумею держать в руках этого жида!.. Он женат, но ведь для этого существует развод. И в один прекрасный день… почем знать? В прошлом банкирской жены не станут рыться, когда она будет иметь восемьсот тысяч франков ренты’.
Она позвонила Бетти:
— Уложите сундуки, Бетти. Мы ночуем в Париже.
Минуту спустя мадам Рувр, совсем обезумев, не понимая ничего в этой неожиданной перемене, в волнении ввалилась в комнату Мод и забросала ее вопросами. Девушка коротко отвечала:
— Мы уезжаем потому, что так следует, понимаешь? Все объясню в Париже. Теперь не имею охоты говорить. Поверь мне на слово. Так надо! Поспеши.
— Но, ведь, наши друзья, Тессье приедут к обеду?..
— И не найдут нас. Впрочем, я телеграфирую им.
— Мадам Шантель с Жанной?
— Мадам Шантель с Жанной не приедут.
Ее бесили бесконечные вопросы, которые посыпались со всех сторон, когда весть об отъезде облетела весь дом. Этьеннет заметила это, но не спрашивала. А Жакелин сказала только:
— О! Меня это не удивляет, я ожидала. Мой чемодан готов, и я также! Я жила на бивуаках. Что ты рассчитываешь делать в Париже? — спросила она сестру не без иронии.
— То, что мне заблагорассудится! — ответила Мод.
— Без сомнения. Прошу тебя только повременить, пока я стану законной женой Люка… После — твое дело.

Глава 14

‘Вы, воспитанная матерью, которая всю жизнь подавала вам пример самой искренней набожности, имевшая счастье вырасти в семье и иметь подругой одну только старшую сестру вашу, вы, дочь моя, в первый раз покидаете семейный очаг рука об руку с вашим супругом, и, конечно, никогда белая одежда, девическая вуаль и душистый венок не служили символом более непорочного детского сердца, чем то, которое вы дарите вашему супругу. О! Если так приятно другу вашего семейства благословить вас как супругу, то какова должна быть радость пастыря, когда он благословляет союз, напоминающий по красоте, молодости и непорочности невесты библейского супружества Ревекки и Руеи’.
Эту речь произносил почтенный монсеньор Леверде, епископ Сфакский, старый друг семьи Рувр, и из всех присутствовавших в церкви Saint-Honore d’Eylau, может быть, один Гектор Тессье понимал, сколько противоречий было в словах пастыря. Жакелин Рувр и Люк Летранж — жених и невеста, держались как было пристойно случаю: она скрывала под искусственным спокойствием свою ребяческую шаловливость, он, в несколько нервном состоянии, был бледнее обыкновенного, но, по видимому, нисколько не стеснялся обстановкой церкви и в состоянии был с лихорадочной горячностью мечтать о близком обладании маленьким беспокойным существом, сидевшим около него на стуле, обитым красным, шитым золотом, бархатом. Порочное, но очаровательное существо под белой вуалью и в белом атласе волновало его.
В среде присутствующих находились представители политического и веселящегося Парижа, которым ни святость места, ни торжество церемонии, ни даже самая речь епископа не мешали шептаться вполголоса о всевозможных делах, до которых так падок Париж, и сообщать друг другу разные светские сплетни.
Точно на балу, публика разместилась сообразно своим симпатиям. Романист Эспьен прибыл с хорошенькой мадам Дюклер, муж которой, по обыкновению оставался в тени. К Доре Кальвелль, как только она вошла в церковь с мадемуазель Софи и села на свое место, подошел Вальбелль, поспешно бросив Гектора Тессье, и преспокойно уселся сзади неё. Затем он, склонившись на спинку своего prie-Diou, а Дора, повернув к нему свою хорошенькую головку экзотической птички и держа в руках маленький полуоткрытый молитвенник, принялись за флирт на виду у всех, этот откровенный, беспечный флирт доставлял немало насмешливого удовольствия их приятелям, которые заметили, что он становился всё интенсивнее с тех пор, как художник начал писать портрет Доры. Марта Реверсье притащила с собой своего нового поклонника, какого-то графа Ротенгауза, австрийца, атташе какого-то неизвестного посольства, это был маленький плешивый человечек, с прищуренными глазами, он имел некоторый успех у женщин, благодаря необыкновенному искусству в теннисе, заслужившему название ‘roi de Puteaux’. Мадлен Реверсье, бледная, неподвижная, устремила глаза на хоры, она не молилась, не разговаривала, а только смотрела растерянным взором истеричной на возвышение, где сидели жених и невеста.
Епископ между тем продолжал:
— Во многих местах Священного Писания Господь объявил, что Он не только не осуждает, но, напротив, поощряет и благословляет взаимную любовь, с тем только, чтобы Он занимал в ней первенствующее место. Супруга — христианка должна любить в своем супруге представителя своего Создателя…
‘Да уж, плохой представитель будет в этом супружестве’, — подумал Гектор.
Взглянув на Жюльету Аврезак, сидевшую близко от него, Гектор заметил, что она покраснела и закрыла лицо рукой. Он обернулся в ту сторону, куда был направлен взгляд молодой девушки, и увидал стоявшего в одном из последних рядов Жюльена Сюберсо. Он был, так же как всегда, изящно одет, но его бледное лицо, искаженное лихорадкой, наводило ужас и производило впечатление лица умирающего, которого иногда случается увидать в окно больницы.
‘Что ему надо здесь?’ — подумал Гектор. Он не расспрашивал ни о чем Мод, но вообще знал о случившемся. В тот же вечер Максим объявил, не вдаваясь в подробности, о своем отъезде с матерью и сестрой в Везери, и, выразив сожаление, что должен так скоро покинуть своих друзей, взял обещание у Гектора приехать летом в Пуату повидаться с ним, что же касается Мод, то ее имени не было произнесено.
Этот внезапный отъезд имел для Гектора в результате совершенно неожиданное открытие: он почувствовал пустоту с отъездом Жанны. В первые дни он притворялся, так сказать, обманывал себя, спорил против очевидности, а потом стал уговаривать себя: ‘Да, ведь, это нелепость, я совершенно убежден, что равнодушен к этой крошке и забуду ее’. Восемь, десять дней прошли таким образом: тяжелое чувство одиночества не покидало Гектора. ‘Пусть так, — думал он, — но я должен забыть ее’. А между тем не забывал. Однажды вечером, возвращаясь домой в нервном состояние, недовольный собой, он нашел письмо с незнакомым почерком, который он, однако, тотчас же узнал. В письме говорилось: ‘Я знаю, что поступаю очень дурно, но мне, право, слишком грустно. У меня так много горя. Я должна знать, не поступить ли мне в монастырь’. Гектор в минуту получения письма был один, потому принялся свободно покрывать поцелуями бумагу и слова, начертанные рукою Жанны. Потом, стал смеяться над собою. ‘Я глуп, как школьник. Надо быть идиотом в мои года и с моим знанием молодых девиц!’ Однако совесть его протестовала: ‘Нет, она не такая, как другие, ты хорошо знаешь это. Ты один занимаешь все ее мысли. Она никогда не любила, не расточала даром своего сердца. Слово монастырь в ее устах не простой звук: она кончит этим, если ты отвергнешь ее…’ Он почувствовал к ней страстную нежность, но главным образом ему была невыносима мысль, что это дорогое маленькое сердце в эту минуту так сильно страдает из-за него. Этот немного женственный страх перед чужими страданиями — есть трещина в современном эгоизме. Она страдает из-за него.
В тот же вечер он известил Максима о своем приезде в Везери. Он еще не пришел к окончательному решению, но в глубине души уже был готов к нему. Он был уверен, что женится. И потому-то, присутствуя сегодня на свадьбе одной из ‘окрещенных’ им именем полудевы, он был поражен, и, может быть он один из всех присутствующих, страшным противоречием между догматами христианского брака, в которые он, скептик и дилетант, все-таки верил — и нравами веселого света, в котором он вращался.
Епископ с седой бородой восхвалял в эту минуту жениха:
‘Вы, monsieur, принадлежите к числу тех избранных молодых людей, которых начальство облекает авторитетной властью. Привыкнув управлять народами, вы знаете, что принципами к их благополучию служит порядок в семье и уважение к святости брака…’
Эти чрезвычайной важности слова раздавались среди равнодушной толпы, и слушатели замечали только, что речь слишком длинна. Разговаривать более не стеснялись. Из уголка, где образовалась группа около Вальбелля и Доры, слышался сдержанный смех. Гектор думал: ‘Что за комедия! Летранж — управитель народов! И далее — непорочность Жакелин и святость их союза. К чему это публичное лицемерие? К чему эта декорация лжи? К чему эти цветы, долженствующие изображать физическую непорочность, на челе этой порочной девчонки? К чему эти обеты верности между людьми, твердо решившимися срывать цветы удовольствия, где только придется? К чему эта торжественная обстановка христианского брака на глазах людей, совершенно утративших прежний характер, составлявший прелесть христианского брака?.. Чего стоит такое общество, ценности и нравы которого держатся только таким искусственным образом? И сколько времени продержится само установление, если нравы останутся те же?’
Епископ кончил свою речь пожеланием молодой парочке многочисленного потомства. Еще одна фальшивая песня! Она, эта рыженькая, в белом наряде, и он, профессиональный развратитель, решили, конечно, как можно более ограничить свое потомство, так же как и разойтись по первому желанно в случае, если они перестанут друг другу нравиться. Что осталось от главных начал, делавших брак таким высоким и благородным — потомства, верности и неразрывности союза — когда он совершается между двумя подобными эгоистами, ученой девушкой с гнилым умом, с пробужденной чувственностью и мужчиной, воспитанным в презрении к женщинам и семье?
Наконец, речь епископа закончилась пожеланием новобрачным благосостояния. И символическая служба началась на глазах аудитории, на этот раз сделавшейся внимательной: все следили за тем, как надевались обручальные кольца на пальцы, и умолкли, чтобы расслышать ‘да’ — согласие брачующихся, наконец, это ‘да’ было произнесено и епископ сказал заключительное ‘Ego autem marito vos in Spiritu Sancto’, эта скептическая или атеистическая толпа поняла, что в эту минуту совершилось что-то особенное, какой-то таинственный союз душ, что Летранж и Жакелин стали ‘женаты’, почувствовали смутную веру в святость таинства, заложенную в человеческие души двадцатью веками христианства.
С началом мессы возобновились непрестанные разговоры, смех и продолжались до конца службы. Сбор на церковь явился новым предлогом к замечаниям и насмешкам. Шаферами были атташе посольства, друзья Летранжа, demoiselles d’honneur — Марта Реверсье и Мод. Все взоры были обращены на последнюю, когда она проходила под руку со своим кавалером. По возвращении в Париж, Мод ни слова не сказала никому о том, что брак ее расстроился, и никто не решался спрашивать ее. ‘Удивительная актриса!’ думал Гектор, следя за ней глазами. — ‘Если бы я не знал достоверно сам, то никогда не поверил бы, что она брошена, разорена и обречена искать новые приключения’… Она шла все такая же красивая, царственная до такой степени, что возбуждала зависть своих злейших врагов и заставляла краснеть от волнения мужчин, когда они бросали свой дар в ее кошелек. Гектор наблюдал за ней… Она подошла к Жульену Сюберсо, монета звякнула в кошельке, сборщица не обнаружила ни малейшего волнения, а он минуту спустя в изнеможении опустился на колени у своего prie-Dieu. Позади Гектора какой-то голос произнес:
— Я обошел всю церковь. Этьеннет нет. Не видал ли ты ее?
Это говорил Поль. Он только что пришел и усаживался около брата.
— Нет, — ответил Гектор. — Я не видал. Можно спросить Мод.
— Да, сейчас, в ризнице. Надеюсь, этот семейный праздник скоро окончится?
— Через пять минуть… А в ризнице будет долго.
Действительно, шествию не было конца. Длинный, темный извилистый коридор вел в маленькую комнату, настоящую провинциальную ризницу, где новобрачные, окруженные родственниками, принимали поздравления и поцелуи гостей. Друзья скоро сошлись, и тут составлялись отдельные парочки, которые забирались в уголки, велись разговоры с глазу на глаз, составлявшие продолжение флирта. Некоторые совершенно забывали, что они в храме и вели себя как бы в бальной прихожей, прижимаясь друг к другу — под предлогом тесноты и давки. Ротенгауз рассказывал Марте Реверсье, в присутствии мадам Дюклерк и Жюльеты Аврезак, о каком-то экстравагантном бале художников!., бале fin de siecle, на котором он сам присутствовал в эту ночь и где между прочими развлечениями устроили торжественное шествие обнаженной девушки, которую носили на щите по залу, после чего она танцевала на эстраде.
— Все сегодняшние журналы говорили об этом, — проговорил он с блестящими от сладострастного восторга глазами… как блестят у каждого иностранца в Париже. — Я полагаю, что дело дойдет до суда… Я в восторге, что все это видел… Это было колоссально!
Несколько в стороне от них Гектор разговаривал вполголоса с Сюберсо. Вальбелль в обществе Поля Тессье, мадам Аврезак и доктора Крауса, приставал к Доре, добиваясь ее мнения о браке.
— О! Что касается меня, — говорила девушка, среди взрывов смеха показывая великолепную эмаль своих красивых зубов, — я вас уверяю, что не тороплюсь. Ведь, так приятно спать одной в своей кровати.
— Ну, что ж! — возразил Вальбелль… — есть другая система, кроме двуспальной кровати. Читали вы ‘физиологию’ Бальзака?
— Бальзак? Что это такое Бальзак? Вероятно, опасная какая-нибудь книга с гравюрами, вроде той, что вы показывали мне в своей студии. Скажу откровенно, я больше не желаю смотреть такие штуки.
Невыразимая наивность Доры постоянно смешила ее приятелей. Вальбелль объяснил, на что именно он намекает, указав ей на ‘физиологию’ брака. Краус, улыбаясь в свою седую бороду, предложил более современные изобретения, он сказал с сильным американским акцентом:
— Эта система совершенно новая… кровать, которая закрывается и открывается по желанию. Вы не знаете? У нас в Америке их много.
— И прекрасно! Пусть они остаются у вас, — ответила Дора, — Это слишком по-квакерски и очень пахнет Армией Спасения.
Она сейчас же остановилась и на этот раз сильно покраснела. Слушатели с улыбкой переглянулись.
— Ну, ну… продолжайте, — сказал художник, подхватив полненькую ручку Доры под свою руку, она, немного сконфузившись, упрекнула его.
— Вы постоянно смеетесь надо мной. Вам доставляет большое удовольствие заставлять меня говорить перед обществом глупости. Я, наконец, рассержусь. Разве я виновата, что я глупенькая?
— Знаете, что я скажу вам? — возразил Вальбелль.
— Послушайте! Я люблю вас больше тогда, когда вы говорите глупости…
— Правда?
И ее черные глаза блеснули выражением неги влюбленной кошечки.
— Правда. Вот, например, в эту минуту я вас обожаю.
И так как теперь они проходили под темными сводами в ризницу, то он прикоснулся губами к завиткам ее волос на затылке, и маленькая креолка издала тихий стон удовольствия.
Вся свадебная церемония с ее заключительным буржуазным дефиле раздражала Мод, и она очень скоро покинула сестру, мать, Летранжа и родственников и вошла в маленькую соседнюю часовенку, куда не замедлил последовать за нею Аарон. Она встретила его с холодной вежливостью. Он, как всегда нагловато-почтительный, пошлый, приниженный, попробовал некоторую вольность по отношению к Мод, но она с пренебрежением отстранила его попытки.
Он пробормотал, шамкая губами:
— Мне так приятно видеть эту церемонию, она вселяет во мне надежду, что скоро очередь дойдет и до меня.
Заметив гримасу на лице Мод, он высказал свое беспокойство.
— Но вы, по крайней мере, не изменили своего намерения?
При этих словах глаза его засветились животным огнем. Мод ответила:
— Я сказала вам, что принимаю торг.
При этих словах он поник головой. Затем глухим голосом проговорил скороговоркой:
— Сегодня утром заплачены последние векселя. А насчет отеля на улице Альфонс де Невилль я заключил контракт на покупку его. По возвращение можете переселиться туда.
— Хорошо, — возразила Мод, — все уже решено. Завтра я с мамой уезжаю в Спа, через неделю вы придете к нам. А теперь убирайтесь.
Он покорно вышел и, не чувствуя более на себе взгляда Мод, выпрямился и принял надменный вид. Он не видел ее и не слышал, как она бросила вслед ему слова, продиктованные злобой и отвращением:
‘Иди, несчастный! Тебе досталось расплачиваться за мое жизненное банкротство. И ты дорого за него заплатишь!’
Она тотчас же овладела собой, завидя искавшего ее Поля Тессье.
— Вы хотите знать об Этьеннет? — спросила она.
— Да… я не вижу ее… и беспокоюсь немного. Она не больна?
— Нет. Она получила сегодня утром письмо в то время, когда мы собирались выехать. Ей пришлось отправиться по вызову.
— От кого письмо?
— Не ревнуйте. Я не знаю, от кого именно, но наверно от женщины.
Тессье успокоился и поцеловал ей руку. Мод сказала правду только наполовину, Этьеннет действительно получила срочное письмо от Сюзанны, которая уже находилась в Париже, а сестра еще не знала об этом.
Понемногу ризница опустела, мадемуазель Рувр, Жакелин и Летранж подошли к Мод.
— Уф! — произнесла новобрачная. — Вот наказанье… Если бы столько же беспокойства потребовалось для того, чтоб обмануть мужа, вовсе не было бы неверных жен. Гектор Тессье подошел к Мод.
— Он хочет поговорить с вами, — сказал он ей на ухо.
Она побледнела от досады, но не от страха.
— Кто он? Жюльен?
— Жюльен… Если вы не согласитесь переговорить с ним здесь, он пойдет за вами. Советую вам лучше повидаться с ним теперь… здесь никого почти нет… тогда как у вас… во время ланча… Он ждет вас у входа в коридор.
— Хорошо, я пойду.
Она встретила его на пороге полутемного коридора.
— Мод… я хочу еще раз видеть вас… я хочу, это необходимо. Посмотрите… как я страдаю! Я так люблю вас.
Голос молодого человека дрожал, зубы стучали.
— Послушай, — заговорила Мод, смотря на него в упор. — Никогда, никогда я не буду принадлежать тебе, потому что ты изменил своему слову и поступил бесчестно. Это, во-первых, а затем через неделю я буду любовницей одного человека. Слышал? Теперь убирайся!
Он умолял ее:
— Мод… я убью себя… Клянусь, убью себя, если ты прогонишь меня.
Она посмотрела прямо в глаза ему и, затворяя дверь, произнесла тихим голосом, как бы исходящим из сердца, каким раньше говорила ему: ‘я люблю тебя!’
— Ну, что же, убей!
Час спустя в большом холле улицы Клебер, убранном зеленью, играл оркестр испанских гитаристов, игравших танцевальные мелодии за высоким трельяжем, замаскированным листьями, под звуки которого танцевали гости в городских туалетах. Поля Тессье невозможно было удержать, он отправился в улицу Берн отыскивать Этьеннет. Гектор был в числе приглашенных, сидя в амбразуре окна, он с интересом следил за всеми исполнителями интимной пьесы с драматической интригой, которые толпились в этом зале, освещенные лучами солнца, врывавшегося через высокие и широкие окна помещения. Он столько раз наблюдал этих действующих лиц, и под влиянием грустного настроения он сидел одиноко, ни к кому не подходя, в глубоком раздумье. И к каплям сладкой надежды примешивалась горечь: ‘Подумать только, что я любил этот мирок, что мне нравилось остроумие этих мужчин, что я любил этих женщин…’
Двадцать лет! Первые балы, волнение, испытанное от близости парижанки, робкое восхищение красотой и знаменитыми людьми! Как все это было далеко! Далее, с годами привычка, разочарование от стольких балов, вечеров, первых представлений, на которых он дышал тем же воздухом. А теперь я вижу, что вовсе не существует ни ума мужчины, ни красоты женщины и что время, проведенное с ними, надо считать потерянным. Он тоже, как эти молодые люди, искал трепета, волнения в глазах женщин и в ясных взорах молодых девушек. ‘О! как все это мне надоело… Право, ни для одной из них я не сделал бы шага!’ Его уже не развлекало зрелище этого блестящего, порочного света. Что Дора проводит послеобеденное время у художника, что Жюльета Аврезак лежит в объятиях Сюберсо, что маленькая Реверсье и множество других ищут в обществе мужчин сильных ощущений, — что ему за дело до всего этого теперь? Если падение девушки по страсти составляет действительную мучительную драму души, то все эти безнравственные шалости наслаждающихся жизнью девиц ничто иное как простой водевиль. ‘Единственная женщина, имевшая душу, Мод, наш прекрасный сфинкс, и та отказывается быть загадкой, и разврат ждет ее наравне с прочими! Да, разврат, потому что все эти полудевы неизбежно так кончают, одни до, другие после замужества, одни — брошенные, другие — неудачно вышедшие замуж’, и это почти неминуемо. Сила рока представлялась Гектору под видом чрезвычайно несложного, простого механизма. ‘Так как, если самоотвержение, предписанное церковью и естественным образом заключенное в искренней нежности женщин, не сделается законом сближения полов, то этот закон неизбежно превратится в стремление к материальным интересам денег и любви и это противоречие законов в состоянии примирить только разврат’.
Мысли эти возбудили горькое чувство отвращения в Гекторе… Напрасно оркестр изо всех сил надрывался, играя веселые танцы, напрасно улыбались женщины, напрасно мужчины кружили их в вихре танцев, за этими цветами, за этой зеленью, брильянтами, всевозможными украшениями, медленно восставал перед его глазами образ гробницы, к которой также медленно, беззаботно стремилось это гнилое, приговоренное к смерти общество, за то, что оно замутило источник человеческой любви — тот источник, который есть целомудрие дев, за то, что убило брак, отстранив от него молодую девушку. ‘Да, этот мирок прогнил, от него идет запах разврата: ‘lam foetet». И вот у Гектора явилось внезапное желание бежать навсегда от этого света, чтобы никогда не возвращаться в него, и радоваться сознанию, что он отряхнул прах его от ног своих. При этой решимости ему тотчас представилась и обетованная земля: самый отдаленный, таинственный, заветный уголок провинции, где его ждала чистая душа настоящей девушки, полная грезами о нем, любви которой он теперь жаждал, и вместе с тем считал себя недостойным ее.
Не простившись ни с кем, точно спасаясь из театрального зала, охваченного пожаром, он вышел. Он спускался по лестнице этого дома на улицу Клебер, по той самой лестнице, по которой много раз всходил с веселым смехом скептика, обожающего женщин. Он думал:
‘Вот ступеньки, по которым я никогда более не подымусь’.
Он уехал. Праздник продолжался еще некоторое время. В конце вечера, когда уже только особенно возбужденные весельем продолжали танцевать, пришли позвать Мод, которая разговаривала с романистом Эспьеном.
— Мадемуазель Этьеннет спрашивает вас.
Мод прошла в комнату, где жила Этьеннет, рядом с ней, по возвращении из Шамбле, и как только ступила туда, Этьеннет со слезами бросилась ей на шею:
— О! Милая, милая моя!.. Сколько у меня горя!
Мод посадив подругу на колена, целовала ее. Она любила Этьеннет за ее красоту, за здравую душу, хотя в то же время и немного завидовала этой чистоте, этой абсолютной физической непорочности, которую та сумела сохранить в полной неприкосновенности.
— Что случилось, милочка? Сюзанна больна?
— О! Нет… нет… хуже того!..
Сквозь слезы она рассказывала печальную и вместе с тем курьезную историю: бал-оргия накануне этого дня, девушка в пьяном виде без костюма на щите, захватанная руками пяти разнузданных мужчин, и в результате жалоба, принесенная на следующий день властям, ее арест и скандал, уже описанные в бульварных газетах.
— Вот посмотри, — сказала девушка, подавая газету. — Тут все… мать, сестра… и даже мой отец, никого не забыли.
Действительно, какой-то усердный репортер передавал анекдоты о прошлом Сюзанны, называл Матильду Дюруа, и под инициалами, всем понятными, очень откровенно указывал на покойного депутата Аскена.
— Но, ведь, о тебе не говорят? — проговорила Мод с искренним участием к ее горю.
— Что ж из этого? Ты знаешь, мной, ведь, никто не интересуется. Но, тем не менее, моя дорогая мечта разбита. Бедный Поль!
Она говорила искренно, самым большим огорчением для нее было страдание человека, который любил ее.
Мод придумывала, чем бы утешить подругу.
— Поль так любит тебя, что на него не может иметь влияния обстоятельство, в котором ты не виновата.
— Он? Бедный друг! Я уверена, что он из-за этого не будет меньше любить меня. Но наш брак все-таки невозможен. Если бы Поль и согласился, — я сама теперь не хочу. Подумай только, как бы этим воспользовались его политические враги! Навредить Полю! О! Никогда! Никогда!
Мод не находила возражений и сказала только:
— Что же ты думаешь делать?
— Поселюсь опять на улице Берн, одна… что же делать! Я буду работать.
— Хорошо! — проговорила Мод, пожимая плечами, — все это, конечно, очень неприятно, но из этого не следует, что ты не должна видеться с Полем, ты его любишь, и он тебя любит. Вы сделали все, что от вас зависело, для того, чтобы жениться. Но, говоря откровенно, помехой вам послужили обстоятельства, от вас не зависящие, потому глупо было бы не обойтись без брака. Предоставьте все времени. Все забывается… Наступит время, когда Поль оставит свои официальные, служебные обязанности, сенат и банк, он не раз говорил мне это, и тогда вы женитесь. А до тех пор любите друг друга так!
Этьеннет настойчиво, в знак отрицания, покачала головой.
— Нет. Все, что ты говоришь, конечно, очень благоразумно, и даже в этом моя единственная надежда, я уверена, что Поль женится на мне, когда оставит службу, но быть до тех пор его любовницей, нет, ни-ни… я не хочу… Пусть это будет по-твоему абсурд, глупо, все, что тебе угодно, но я не хочу, не хочу. Я чувствую, что раз это будет, я тотчас же разлюблю его и сделаюсь несчастной.
Несколько времени девушки молчали… Которая из них была права? Они не понимали, а говорили просто каждая согласно своему темпераменту.
— Чем же ты будешь жить, дорогая моя? — спросила Мод.
Этьеннет улыбнулась сквозь блестевшие еще на ресницах слезы:
— Буду играть на гитаре, в салонах… Помнишь, когда в феврале я приходила к тебе просить протекции? С тех пор прошло всего четыре месяца, а сколько уже перемен в нашей жизни!..
И они бросились опять в объятия друг друга при воспоминании о возобновившейся дружбе. И впервые, под влиянием этих милых и чистых ласк, при единственном светлом воспоминании, оставшемся из всего прошлого, при вступлении в новую жизнь, на которую она решилась, Мод соединила свои слезы со слезами Этьеннет Дюруа.
28 мая, 4 часа.
Мод, я повинуюсь тебе и убиваю себя. Решение это принято мною в тот день, когда ты так жестоко оттолкнула меня в Шамбле. Если я не сразу исполнил его, то не от страха смерти и не из надежды склонить тебя, но мне просто хотелось увидеть тебя, Мод… а когда я понял, что ты не хотела принимать меня, я ожидал свадьбы Жакелин, чтобы так или иначе увидать тебя и поговорить с тобою.
Не проклинай меня за то ужасное зло, которое я причинил тебе! Я так страдал целый месяц из-за тебя… и не сержусь. В минуту, когда я уже почувствую прикосновение холодного дула револьвера к моему виску, я все-таки еще буду принадлежать тебе, так же, как принадлежал с минуты первой встречи. Видишь, перед самой смертью я ясно постиг истину, скрывшуюся от меня при жизни: я вовсе не рожден для борьбы, в которую ты хотела втянуть меня. Все, что я считал побежденным и уничтоженным во мне, снова воскресло и овладело мной. Я создан для того, чтобы вечно и верно всем сердцем любить тебя.
Ты не желаешь меня больше, я стесняю тебя, так прости мне, я предоставляю тебе свободу. Я не прошу, чтоб ты жалела обо мне и оплакивала меня, вспоминай только дружелюбно в награду за такое быстрое исполнение твоего последнего приказания. Я не прошу любить меня после смерти, знаю, ты уже не любишь меня, умоляю только не забывать, что ты любила меня раньше. Умоляю, вспоминай иногда обо мне без гадкой злобы… Видишь, как просто я удаляюсь, несмотря на то, что страдал ужасно.
Для меня же время, когда ты любила меня, до такой степени было моей жизнью и до сих пор так наполняет мое сердце, что я не возмущаюсь против Провидения. Несмотря на мою настоящую агонию, я хорошо знаю, что жизнь моя была бы лучше, была бы достойна зависти.
Дорогая Мод!.. Ничто не изгладит сознания, что были минуты, когда ты была моей и через меня узнала любовь! Этого нельзя вычеркнуть из памяти, я повторяю себе ежечасно, и напоминание наполняет меня таким блаженством, что я не чувствую страданий.
Но когда я подумаю, что завтра ты будешь принадлежать другому, что другой будет смотреть и прикасаться к тебе, у меня тотчас является желание умереть, и я страстно жду смерти, несмотря на ужас неизвестности будущего. А я верю в это будущее, Мод: вера в него появилась у меня вместе со многими другими верованиями в последние дни треволнений. Вера эта дает мне смелость сказать тебе: мы ошибались, мы поступили дурно, мы действовали против совести и заслужили наказание… Но пусть буду наказан я один!
Прощай, дорогой мой сфинкс, жестокий и благодетельный, я умираю, принадлежа тебе… Сейчас, когда буду умирать, я буду думать о твоих глазах, об аромате твоих волос и рук, и умру твоим, около тебя, весь твой. Я люблю, люблю, люблю тебя.

Жюльен‘.

Глава 15

Осенью 1892 года Поль Тессье отправился в Везери, по приглашению брата, чтобы просить от его имени руку Жанны Шантель. Гектор и сам был в Везери уже второй раз после событий, произошедших весной.
Поль приехал в ясное сентябрьское утро, в то время оканчивали сбор винограда и на каждом повороте встречались телеги, запряженные парой волов и нагруженные полными корзинами.
Поместье Везери растянулось между селением того же имени, большой рекой и маленьким притоком ее, орошавшим парк замка. Замок времени Людовика XIII, в два этажа, расположен был на обширном дворе, со старинными массивными неуклюжими воротами. Жилой флигель находился против ворот и имел мрачный вид с его аспидными крышами, подъездной площадкой в виде трапеции и низким фасадом.
Мадемуазель Шантель приняла сенатора в большом зале rez-de-chaussee. Под высокими сводами серых и белых потолков, между старинными портретами предков, хозяйка дома была действительно на своём месте, наследственная грация природной аристократки видна была в каждом ее движении. Траур был временно снят, Жанна несколько усвоила новейшие вкусы в Париже и продолжала одеваться согласно указаниям Гектора, но все-таки ей еще многого не доставало, чтобы казаться парижанкой, и жених ее продолжал смеяться над ее ‘type de petite vendeernie’. Максим мало изменился лицом. В волосах его появилась легкая седина, и трудно было определить, что именно состарило его на целых десять лет: выражение ли глаз или рот, предательские ли морщинки на лице, которые сами за себя говорят и своим направлением и глубиной указывают на пережитое горе.
Сразу после завтрака все отправились осматривать имение. Мадемуазель Шантель осталась дома, а с троими мужчинами пошла Жанна, в темном суконном платье, обрисовывавшем талию, и в соломенной с клеенчатым донышком шляпе, которые носили в том году. Она шла с Максимом впереди. Поль сказал брату:
— Она очень похорошела. А в нравственном отношении ты тоже перевоспитал ее?
— Нет, — ответил Гектор, улыбаясь. — Я не желаю переделывать ее… это все та же, моя дорогая, маленькая беленькая гусынька. Она выучилась только больше искусно укладывать свои перышки и в ней стало немного побольше страсти, вот и все. А ты, бедный мой друг, как идут твои любовные дела?
Поль грустно покачал головой.
— Ничего нового… Она удивительно настойчивое дитя, решившееся не поступаться своими убеждениями. Невозможно ничем склонить ее. Настаивать я не могу, потому что она тогда перестала бы вовсе принимать меня. Да, дорогой мой старичок, в сорок лет я провожу ежедневно час или два с прелестной девушкой, которую люблю, и она любит меня, и до сих пор поцеловал ее только в щечки и в лобик.
— Но, ведь, дело Сюзанны кончилось, о нем уже замолчали.
— Конечно! Больницей, где несчастная умирает.
Гектор взял его за руку и дружески пожал.
— Предоставь все времени. Все проходит, все забывается. Когда-нибудь ты будешь благодарен милой Этьеннет за то, что она сохранила себя, и тем сделает день твоей женитьбы действительно знаменательным. О! Ты знаешь, что я не более твоего склонен уважать общественные установления, которые то изменяет время, то вовсе уничтожает. Но во время преобразования мудрые должны озаботиться найти себе убежище в традиционной нравственности. Одни недальновидные и беспечные люди постоянно переселяются и не заготовляют себе нового жилья.
Жанна и Максим дошли до маленького пригорка и остановились там, поджидая своих гостей. Когда те приблизились, Жанна сказала Гектору:
— Покажите все подробности господину Полю, чтоб он полюбил мою родину.
И глаза ее, блестевшие бесподобным пламенем влюбленной чистой девушки, говорили Гектору:
‘Мне нужно только ваше согласие, я хочу, властелин мой, чтобы вы один любили мою родину’.
Местность, расстилавшаяся у их ног, представляла сплошные обширные долины и простенькие берега, особенность этой частицы Пуату можно было оценить только после долгих лет созерцания их. Максим излагал подробности Полю:
— Река так красиво окаймляет берег, заворачивая под прямым углом к этому хорошенькому, веселому селению: это скромный приток большой реки, он протекает по южной части нашего имения. А маленькое веселое селение историческое место, разоренное войной и осадой англичан, борьбой протестантизма. Однако, не знаю почему, имя его неизвестно широкой бублике, Azay-le Bataille. Мы побываем там.
— А сохранились ли остатки старых укреплений? — спросил Поль.
— Вот увидите… Совершенно неузнаваемые огромные камни. Больше ничего неизвестно.
Он говорил спокойно, без оживления, без удовольствия, не улыбался никогда, видимо начав прежнюю жизнь с таким твердым намерением молчать о прошедшем, что и семейные его не смели заговаривать о нем. Жанна, прошедшая вперед с Полем, откровенно призналась ему, что ни она, ни мать не решались спросить его или даже намекнуть, что им известны причины его горя.
— Мы выехали из Парижа в совершенном отчаянии, Максим ничего не говорил нам. Ведь он глава нашей семьи. Он приказал нам ехать в Везери, и мы повиновались. О! Нам было очень тяжело… Как эта женщина могла причинить страдание человеку, подобному Максиму, который так любил ее?
Помолчав, Жанна спросила:
— Она замужем?
— Нет, — ответил Тессье. Может быть, со временем выйдет, но пока она уехала из Парижа и бросила свет. Не следует более говорить о ней.
— А! — протянула Жанна, даже не покраснев, так как не поняла, в чем дело.
Однако, подумав несколько минут, прибавила:
— Бедная женщина!
Они подходили к селению д’Азей. Был час отдыха для мужчин и женщин, работавших на винограднике. Они возвращались веселыми группами, губы их были красны от виноградного сока, и сами они находились в том состоянии легкого опьянения, в котором бывают работники во время сбора винограда.
Максим, спокойный и грустный, передавал историю местности:
— От замка остались одни эти огромные камни. По легенде, тысяча человек сгорели в замковых башнях… Теперь, видите, остатки эти поросли зеленью. И даже земля здесь лучше, может быть, благодаря страшному удобрению человеческими телами, которое досталось на ее долю.
В это время проходил очень старый крестьянин, согбенный от полевых работ, с лицом, спаленным знойным солнцем. Максим окликнул его:
— Не правда ли, отец Лоран, что земля вокруг замка очень хороша?
— О! Да, очень хороша, господин граф, гораздо лучше другой. Наверное, по случаю бывшего здесь сражения, которое было перед Революцией.
И старик с завистью смотрел на тучную землю, удобренную человеческой кровью. Обширное пространство, бывшее театром этих легендарных побоищ, мало-помалу подчинялось общему порядку вещей и, по непреложной воле природы, стало исполнять свое назначение: его то засевали, то убирали, сажали на нем то амбру, то виноград. Маленькое селение, соприкоснувшись с войной, из года в год вступало в прежнюю свою колею, которая не имела истории, в жизнь, не имевшую имени.
Жанна улыбалась, глядя на эту плодородную землю, на солнце, на свое будущее, и забывала в эгоизме собственного счастья, и действительные несчастья тех, кого любила, и трагическое прошлое своей родины.
А Поль и Гектор, наблюдая умолкшего Максима, погруженного в думу, угадали его мысль, и братские сердца их на минуту слились с его сердцем… Почему жизнь не допускает, чтобы на развалинах разбитой человеческой души также, по Закону природы, снова вырастала новая жатва — надежда и любовь?

———————————————————————

Текст издания: Полудевы (Les demi-vierges). Роман.: Пер. с фр. / Марсель Прево. — Москва: Д. П. Ефимов, 1899. — 323 с., 18 см.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека