Политические очерки, Андреев Леонид Николаевич, Год: 1919
Время на прочтение: 31 минут(ы)
—————————————————————————-
Составитель: В. Г. Есаулов, декабрь 2005 г.
Источники электронных версий приводятся в конце каждого очерка.
—————————————————————————
Впервые узнал я Владимира Мазурина в той же Таганской тюрьме, в какой
его повесили. Среди других политических — большей частью молодых рабочих и
студентов — он сразу выделялся энергичным лицом своим, смелою простотой и
какой-то особенной внушительностью. Заметно было, что не только на
товарищей своих, но и на тюремную низшую администрацию он действовал
покоряюще: все его знали, все внимательно прислушивались, когда он говорил,
и советовались с ним. Тюремные сторожа, те самые, вероятно, что
впоследствии строили для него эшафот, ласково называли его Володей,
говорили о нем с улыбкой, ибо был он весел и любил шутить, — но и с
некоторым опасением в то же время. Спокойно и уверенно отводя других
заключенных в их камеры после прогулки, Володю они мягко упрашивали, и
случалось, что все уже заперты, а он один ходит по коридору и заглядывает к
товарищам в окошечки: подморгнет, весело покажет белые зубы и крикнет
что-нибудь такое простое, дружеское, иногда смешное даже, от чего легче
станет на сердце. И чаще всего он забегал к новичкам. И в других отношениях
он заботился о товарищах: доставал им бумагу, устраивал переписку с
родными, снабжал ‘телефоном’.
По виду Владимир Мазурин был скорее похож на рабочего, чем на
студента, носил пиджак поверх синей рубахи и небольшой серый картузик.
Росту был он среднего, но широкоплеч, коренаст и, видимо, очень крепок, и
голос имел звучный и сильный. И еще только пробивались борода и усы. В
Таганку он был переведен из Бутырской тюрьмы, где его с некоторыми
товарищами подвергли зверскому избиению, у одного из избитых началась
чахотка, а Мазурин вообще стал слабее здоровьем и уже не мог петь. А раньше
пел.
По утрам, когда тюрьма просыпалась, первым товарищи начинали выкликать
Мазурина, просто, должно быть, хотелось услыхать его всегда добрый и как-то
звуком своим обнадеживающий голос. И когда на прогулку он выходил, то об
этом можно было догадаться по крикам, которые, сквозь решетки окон, падали
к нему во двор и возвращались назад веселым эхом.
После вечерней поверки, когда тюрьма затихала, Мазурин читал газету.
Начиналось это с того, что одно за другим хлопали окна и чей-нибудь голос
протяжно и певуче выкликал:
— Товарищи, собирайтесь!
К нему присоединялся другой голос, такой же протяжный и певучий. И
десятки голосов, переливаясь, многократно повторяясь эхом, таким сильным
cреди гладких тюремных стен, сливались в неясный музыкальный клик.
— Товарищи, собирайтесь!
Было это зимою, и на подоконники все вылезали тепло одетые. Один
только Мазурин оставался в своем неизменном пиджаке и рубахе. Возле себя он
ставил лампочку и начинал читать заранее отмеченные им места, — по условиям
места каждое слово нужно было выкрикивать отдельно, большою паузой
ограничивая его от следующего слова, и прочесть все было невозможно. Я
никогда раньше не думал, что газету можно читать так интересно, как читал
ее Владимир Мазурин. Каждое слово он произносил своеобразно, резко
подчеркивая и смешное, и нелепое, и трагическое: в тишине ночи, когда внизу
только скрипел заржавленный фонарь, простые газетные слова взрывались, как
бомбы, звучали, как смех сатаны. Особенно старательно выговаривал Мазурин
громкие титулы, не выпускал из них ни слова, — и сколько ни писать дурного
об этих титулах и ничтожных носителях их, хуже того, что получалось у
Мазурина, — не будет.
Как раз в это время вышел в феврале манифест, и началось газетное
ликование по поводу дарованных свобод, в тюрьме, куда праздничные слова
проходили сквозь железную решетку, особенно чувствовалась их наивная,
слепая ложь, — а когда читал их Мазурин, ко лжи присоединялся легкий
оттенок такого же наивного и слепого предательства.
Однажды случилось уже поздно вечером, что по тюрьме прошел какой-то
беспокойный шум, и многие начали тревожно выглядывать из окон и
расспрашивать о причине, и Мазурин крикнул:
— Успокойтесь, товарищи. Это, очевидно, редакторы пришли за нами,
чтобы пригласить нас в народные представители!
Он верно понимал значение дарованных свобод и гаденького дешевого
ликования по поводу их.
Таким был Владимир Мазурин в тюрьме. И даже уголовные, эти больные и
слабые дети, любили его. Но так и не вышел он из Таганской тюрьмы. Когда
его судили в первый раз, он держался с судьями резко и говорил правду, то
есть, что нельзя же всего этого считать и вправду судом. Раздраженные судьи
приговорили его к высшей мере наказания, какое ему полагалось — к полутора
или двум годам заключения. Сидел он в Орловской тюрьме, потом снова попал в
московский участок, а оттуда, раненный при сопротивлении полиции, — все в
ту же Таганку. Не знаю, как он держался при вторичном разбирательстве, но
думаю, что по-прежнему: он не принадлежал к числу покорных, и русское
правосудие, как и русскую полицию, встречал одинаково — оружием.
Полицейских он не ранил, а из судей кого-нибудь, быть может, и задел
словом, и они его — убили.
Казнили его в Таганке на одном из дворов, откуда так часто
перекликался он с товарищами, в Таганке, где в одной из камер сидел в то же
время его младший брат Николай. Он был болен — у него еще не зажила и
гноилась рана — сильно похудал, и последние слова его были: передай же
матери, что я умер спокойно.
За деньги был нанят убийца, один из уголовных арестантов, и его
жалкими подкупленными руками была прервана жизнь Владимира Мазурина. Через
пятнадцать минут тело его было положено в гроб и немедленно отправлено на
Ваганьковское кладбище.
Так достойно самого себя завершил суд свое дело.
Да, он умер спокойно. Бедная Россия! Осиротелая мать! Отнимают от тебя
твоих лучших детей, в клочья рвут твое сердце. Кровавым восходит солнце
твоей свободы, — но оно взойдет! И когда станешь ты свободна, не забудь
тех, кто отдал за тебя жизнь. Ты твердо помнишь имена своих палачей —
сохрани в памяти имена их доблестных жертв, обвей их лаской, омой их
слезами. Награда живым — любовь и уважение, награда павшим в бою — славная
память о них.
Память Владимиру Мазурину, память…
Оригинал находится здесь: Библиотека. Леонид Андреев.
Впервые — с подзаголовком ‘Из частного письма’, выпущено отдельным
изданием: СПб., типогр. ‘Труд и польза’, 1906. Вторично в ‘Революционном
календаре-альманахе’ издательства ‘Шиповник’, под ред. В. Л. Бурцева (СПб.,
1907).
В. В. Мазурин (1887 — 1906) — участник освободительного движения,
эсер. Бывший студент Московского университета. Впервые арестовывался в мае
1904 г. В 1906 г. перешел в так называемую ‘оппозиционную фракцию’ партии
эсеров и в качестве руководителя ‘летучей боевой дружины’ предпринял
несколько дерзких экспроприации, из которых наиболее значительной было
ограбление 7 марта 1906 г. банка Московского общества взаимного кредита. В
мае того же года участвовал в расстреле двух агентов московского охранного
отделения и нападении и обезоруживании городовых. Полиции удалось выследить
В. В. Мазурина. 29 августа 1906 г. он, несмотря на оказанное вооруженное
сопротивление, был схвачен и в ночь на 1 сентября 1906 г. казнен по
приговору военно-полевого суда (см.: Григорович Е. Ю. Зарницы. Наброски из
революционного движения 1905 — 1907 гг. М., изд. М. и С. Сабашниковых,
1925, с. 27 — 29). Находившийся в Германии Андреев о казни В. В. Мазурина
мог узнать из получаемой им газеты ‘Новый путь’ (1906, ? 15, 1 сентября). 6
сентября 1906 г. А. М. Андреева писала Г. И. Чулкову из Берлина о рукописи
‘Памяти Владимира Мазурина’: ‘Леонид очень просит вас поместить эту заметку
в ‘Товарище’. Если же в ‘Товарище’ почему-либо не удастся — поместите, где
найдете более удобным. Леонид представляет на ваше усмотрение. В крайнем
случае можно в нелегальном органе’ (ЛН, т. 72, с. 277).
Впервые узнал я Владимира Мазурина в той же Таганской тюрьме, в какой
его повесили. — Андреев был арестован 9 февраля 1905 г. за предоставление
своей квартиры членам ЦК РСДРП для нелегального заседания. Предложил
провести это заседание у Андреева член ЦК большевик И. Ф. Дубровинский. В
час дня в квартиру Андреева ворвалась полиция и учинила обыск. На квартире
была установлена засада. Задерживали и обыскивали всех приходивших к
Андрееву. Засада продолжалась всю ночь и следующий день. Андреев пробыл в
Таганской тюрьме по 25 февраля 1905 г., когда был освобожден под негласный
надзор полиции. По просьбе М. Горького денежный залог в 10 000 рублей внес
Савва Морозов. В письме из тюрьмы к Е. М. Добровой от 22 февраля 1905 г.
Андреев рассказывал: ‘Любопытный здесь момент — вечернее чтение газеты.
После вечерней поверки, когда затихают постепенно звуки шагов со шпорами и
хлопанье дверных форточек, за окном, в вечерней тишине, разносится
призывное: ‘То-ва-а-рищи! соби-и-и-райтесь!’ Хлопают окна, и отовсюду
несется все то же призывное, похожее на вечернюю перекличку в войсках, либо
в какой-нибудь опере: ‘Товарищи! собирайтесь’. Тюрьма здесь стоит углом,
звук отдается от высоких 5-этажных стен и приходит эхом откуда-то со
стороны Москвы-реки. Красиво. Затем N читает, точнее выкрикивает газету,
малый он молодой, ретивый, читает хорошо — с особой специфической таганской
выразительностью. Особенно хорош он в чтении манифестов, указов, выговоров
и т. п. Каждое известие комментируется публикой, сидящей у своих открытых
окон, все кричат сверху, снизу, сбоков. Хохот. При отсутствии
предварительной цензуры комментарии носят совершенно непринужденный
характер, так что часовой внизу многому поучается. Недурно острят, и
опять-таки на таганский лад. А в камере в это время устанавливается такая
же температура, что и на дворе, и когда в 9 часов закроешь окно, то еще
долго сидишь в шубе и шапке’ (Звезда, 1971, ? 8, с. 178 — 179).
В настоящую минуту, когда в таинственных радиолучах ко всему миру
несется потрясающая весть о воскресении России из лика мертвых народов, —
мы, первые и счастливейшие граждане свободной России, мы должны
благоговейно склонить колени перед теми, кто боролся, страдал и умирал за
нашу свободу.
Вечная память погибшим борцам за свободу!
Их много схоронено в русской земле, и это они дали нам такую легкую,
светлую и радостную победу. Одних мы знаем по имени, других мы не знали и
не узнаем никогда. Но это они своей неустанной работой, своими смертями и
кровью подтачивали трон Романовых. Высокий и надменный, стоял он грозным
островом над морем народной крови и слез, и многие слепцы верили в его мощь
и древнюю силу, и боялись его, и не решались подойти близко и коснуться, не
зная того, что давно подмыт он кровью в самом основании своем и только ждет
первого прикосновения, чтобы рухнуть.
О, человеческая кровь — едкая жидкость, и ни одна капля ее не может
пролиться даром! И ни одна слеза не пропадает, ни один вздох, ни одно
тюремное проклятие, приглушенное каменными стенами, перехваченное железною
решеткою. Кто слышал это проклятие узника? Никто. Так и умерло оно в
темнице, и сам тюремщик поверил в его смерть, а оно воскресло на улице, в
кликах восставшего народа, в огне горящих тюрем, в дрожи и трепете
обессилевших, жалко ослабевших тиранов!
Ничто не пропадает, что создано духом. Не может пропасть человеческая
кровь и человеческие слезы. Когда одинокая мать плакала над могилой
казненного сына, когда другая несчастная русская мать покорно сходила с ума
над трупом мальчика, убитого на улице треповской пулей, она была одинока,
безутешна и как бы всеми покинута: кто думал об одиноком горе ее? А того не
знала она, и многие из нас не знали, что одинокие и страшные слезы ее
точат-точат-точат романовский кровавый трон!
Чьи-то скромные ‘нелегальные’ руки трудолюбиво и неумело набирали
прокламацию, потом эти руки исчезли — в каторжной тюрьме или смерти, и
никто не знает и не помнит о них. А эти скромные руки —
точили-точили-точили трон Романовых.
Кого-то вешали со всем торжеством их подлого и лживого правосудия.
Трещали барабаны. Жандармы задами лошадей управляли народом, И
безмолвствовал народ. И о н, одинокий, в саване своем и как бы всеми
покинутый, мужественно и гордо отдавал смерти свою молодую и прекрасную
жизнь. Одинокий, засунутый в мрак балахона, слышащий только треск царских
барабанов, смущаемый безмолвием народа, — знал ли он, что его смерть
точйт-то-чит-точит трон Романовых и будет точить, пока не рухнет он?
А тот, кого казнили в темноте, тайком, за тюремной оградой или в
пожарном сарае Хамовнической части? Пьяный, развращенный, купленный палач,
бесчувственные рожи судейских, чей-то глумливый смех или стыдливый,
бессильный вздох — что видел он иного в эту минуту последнего одиночества и
ужаса? Как был он одинок, покинут людьми и бессовестным Богом, оставлен
Россией! Или, презрев сущее, видел он своими потухающими глазами ту
дальнюю, ту сострадательную и благодарную, великую Россию, что в миг его
смерти сразу поднялась к нему и выросла на одну ступень? Видел ли он, как в
миг его смерти качнулся подточенный трон Романовых!
Безвестные кронштадтские и свеаборгские матросы, которых расстреливали
десятками и в мешках бросали в море. Один труп в мешке прибило к берегу, к
саду царской дачи — и так некоторое время были они против и рядом: царский
дворец и распухший казненный матрос в мешке, и кто может сказать, насколько
в эти часы или минуты под мертвым взглядом казненного был подточен трон
Романовых?
Пресненские рабочие, которых толпами прирезывали и пристреливали на
льду Москвы-реки в мрачные декабрьские дни, рабочие, женщины и дети
петербургского девятого января, голутвинские телеграфисты и просто
неизвестные, совсем и навсегда неизвестные, которых на кладбище и у стен
походя расстреливали Риман и Мин. Толпы латышей, над которыми, не спрашивая
об имени, расправлялись карательные отряды под командою немецких баронов.
Студенты и просто неизвестные, которых терзала на улицах Москвы черная
сотня, сдирая мясо до костей, сжигая заживо, топя в реке, как собак.
О, сколько их! Сколько их! Сколько безвестных могил, сколько трупов,
сколько страданий оставил позади себя Николай Романов!
Нынешние великие дни по праву принадлежат им. Это они дали нынешним
счастливую возможность мощным движением народного плеча свалить подточенный
и кровью подмытый трон. Это они дали нам ту радость освобождения, для
которой нет слов и выражения. Это они воздвигли красный флаг на
Петропавловской крепости, где так долго их казнили, и им принадлежат ныне
великолепные улицы Петрограда, по которым так радостно движутся толпы
свободного народа. Это они своей кровью сломили казарменную дисциплину, под
гнетом которой, как в тюрьме, томилась душа русского солдата, — и они
воздвигли братскую, нерушимую связь между нами и нашей славной, великой