Политические очерки, Андреев Леонид Николаевич, Год: 1919

Время на прочтение: 31 минут(ы)

    Леонид Андреев. Политические очерки

—————————————————————————-
Составитель: В. Г. Есаулов, декабрь 2005 г.
Источники электронных версий приводятся в конце каждого очерка.
—————————————————————————

    Памяти Владимира Мазурина

Впервые узнал я Владимира Мазурина в той же Таганской тюрьме, в какой
его повесили. Среди других политических — большей частью молодых рабочих и
студентов — он сразу выделялся энергичным лицом своим, смелою простотой и
какой-то особенной внушительностью. Заметно было, что не только на
товарищей своих, но и на тюремную низшую администрацию он действовал
покоряюще: все его знали, все внимательно прислушивались, когда он говорил,
и советовались с ним. Тюремные сторожа, те самые, вероятно, что
впоследствии строили для него эшафот, ласково называли его Володей,
говорили о нем с улыбкой, ибо был он весел и любил шутить, — но и с
некоторым опасением в то же время. Спокойно и уверенно отводя других
заключенных в их камеры после прогулки, Володю они мягко упрашивали, и
случалось, что все уже заперты, а он один ходит по коридору и заглядывает к
товарищам в окошечки: подморгнет, весело покажет белые зубы и крикнет
что-нибудь такое простое, дружеское, иногда смешное даже, от чего легче
станет на сердце. И чаще всего он забегал к новичкам. И в других отношениях
он заботился о товарищах: доставал им бумагу, устраивал переписку с
родными, снабжал ‘телефоном’.
По виду Владимир Мазурин был скорее похож на рабочего, чем на
студента, носил пиджак поверх синей рубахи и небольшой серый картузик.
Росту был он среднего, но широкоплеч, коренаст и, видимо, очень крепок, и
голос имел звучный и сильный. И еще только пробивались борода и усы. В
Таганку он был переведен из Бутырской тюрьмы, где его с некоторыми
товарищами подвергли зверскому избиению, у одного из избитых началась
чахотка, а Мазурин вообще стал слабее здоровьем и уже не мог петь. А раньше
пел.
По утрам, когда тюрьма просыпалась, первым товарищи начинали выкликать
Мазурина, просто, должно быть, хотелось услыхать его всегда добрый и как-то
звуком своим обнадеживающий голос. И когда на прогулку он выходил, то об
этом можно было догадаться по крикам, которые, сквозь решетки окон, падали
к нему во двор и возвращались назад веселым эхом.
После вечерней поверки, когда тюрьма затихала, Мазурин читал газету.
Начиналось это с того, что одно за другим хлопали окна и чей-нибудь голос
протяжно и певуче выкликал:
— Товарищи, собирайтесь!
К нему присоединялся другой голос, такой же протяжный и певучий. И
десятки голосов, переливаясь, многократно повторяясь эхом, таким сильным
cреди гладких тюремных стен, сливались в неясный музыкальный клик.
— Товарищи, собирайтесь!
Было это зимою, и на подоконники все вылезали тепло одетые. Один
только Мазурин оставался в своем неизменном пиджаке и рубахе. Возле себя он
ставил лампочку и начинал читать заранее отмеченные им места, — по условиям
места каждое слово нужно было выкрикивать отдельно, большою паузой
ограничивая его от следующего слова, и прочесть все было невозможно. Я
никогда раньше не думал, что газету можно читать так интересно, как читал
ее Владимир Мазурин. Каждое слово он произносил своеобразно, резко
подчеркивая и смешное, и нелепое, и трагическое: в тишине ночи, когда внизу
только скрипел заржавленный фонарь, простые газетные слова взрывались, как
бомбы, звучали, как смех сатаны. Особенно старательно выговаривал Мазурин
громкие титулы, не выпускал из них ни слова, — и сколько ни писать дурного
об этих титулах и ничтожных носителях их, хуже того, что получалось у
Мазурина, — не будет.
Как раз в это время вышел в феврале манифест, и началось газетное
ликование по поводу дарованных свобод, в тюрьме, куда праздничные слова
проходили сквозь железную решетку, особенно чувствовалась их наивная,
слепая ложь, — а когда читал их Мазурин, ко лжи присоединялся легкий
оттенок такого же наивного и слепого предательства.
Однажды случилось уже поздно вечером, что по тюрьме прошел какой-то
беспокойный шум, и многие начали тревожно выглядывать из окон и
расспрашивать о причине, и Мазурин крикнул:
— Успокойтесь, товарищи. Это, очевидно, редакторы пришли за нами,
чтобы пригласить нас в народные представители!
Он верно понимал значение дарованных свобод и гаденького дешевого
ликования по поводу их.
Таким был Владимир Мазурин в тюрьме. И даже уголовные, эти больные и
слабые дети, любили его. Но так и не вышел он из Таганской тюрьмы. Когда
его судили в первый раз, он держался с судьями резко и говорил правду, то
есть, что нельзя же всего этого считать и вправду судом. Раздраженные судьи
приговорили его к высшей мере наказания, какое ему полагалось — к полутора
или двум годам заключения. Сидел он в Орловской тюрьме, потом снова попал в
московский участок, а оттуда, раненный при сопротивлении полиции, — все в
ту же Таганку. Не знаю, как он держался при вторичном разбирательстве, но
думаю, что по-прежнему: он не принадлежал к числу покорных, и русское
правосудие, как и русскую полицию, встречал одинаково — оружием.
Полицейских он не ранил, а из судей кого-нибудь, быть может, и задел
словом, и они его — убили.
Казнили его в Таганке на одном из дворов, откуда так часто
перекликался он с товарищами, в Таганке, где в одной из камер сидел в то же
время его младший брат Николай. Он был болен — у него еще не зажила и
гноилась рана — сильно похудал, и последние слова его были: передай же
матери, что я умер спокойно.
За деньги был нанят убийца, один из уголовных арестантов, и его
жалкими подкупленными руками была прервана жизнь Владимира Мазурина. Через
пятнадцать минут тело его было положено в гроб и немедленно отправлено на
Ваганьковское кладбище.
Так достойно самого себя завершил суд свое дело.
Да, он умер спокойно. Бедная Россия! Осиротелая мать! Отнимают от тебя
твоих лучших детей, в клочья рвут твое сердце. Кровавым восходит солнце
твоей свободы, — но оно взойдет! И когда станешь ты свободна, не забудь
тех, кто отдал за тебя жизнь. Ты твердо помнишь имена своих палачей —
сохрани в памяти имена их доблестных жертв, обвей их лаской, омой их
слезами. Награда живым — любовь и уважение, награда павшим в бою — славная
память о них.
Память Владимиру Мазурину, память…

    Комментарий

Оригинал находится здесь: Библиотека. Леонид Андреев.
Впервые — с подзаголовком ‘Из частного письма’, выпущено отдельным
изданием: СПб., типогр. ‘Труд и польза’, 1906. Вторично в ‘Революционном
календаре-альманахе’ издательства ‘Шиповник’, под ред. В. Л. Бурцева (СПб.,
1907).
В. В. Мазурин (1887 — 1906) — участник освободительного движения,
эсер. Бывший студент Московского университета. Впервые арестовывался в мае
1904 г. В 1906 г. перешел в так называемую ‘оппозиционную фракцию’ партии
эсеров и в качестве руководителя ‘летучей боевой дружины’ предпринял
несколько дерзких экспроприации, из которых наиболее значительной было
ограбление 7 марта 1906 г. банка Московского общества взаимного кредита. В
мае того же года участвовал в расстреле двух агентов московского охранного
отделения и нападении и обезоруживании городовых. Полиции удалось выследить
В. В. Мазурина. 29 августа 1906 г. он, несмотря на оказанное вооруженное
сопротивление, был схвачен и в ночь на 1 сентября 1906 г. казнен по
приговору военно-полевого суда (см.: Григорович Е. Ю. Зарницы. Наброски из
революционного движения 1905 — 1907 гг. М., изд. М. и С. Сабашниковых,
1925, с. 27 — 29). Находившийся в Германии Андреев о казни В. В. Мазурина
мог узнать из получаемой им газеты ‘Новый путь’ (1906, ? 15, 1 сентября). 6
сентября 1906 г. А. М. Андреева писала Г. И. Чулкову из Берлина о рукописи
‘Памяти Владимира Мазурина’: ‘Леонид очень просит вас поместить эту заметку
в ‘Товарище’. Если же в ‘Товарище’ почему-либо не удастся — поместите, где
найдете более удобным. Леонид представляет на ваше усмотрение. В крайнем
случае можно в нелегальном органе’ (ЛН, т. 72, с. 277).
Впервые узнал я Владимира Мазурина в той же Таганской тюрьме, в какой
его повесили. — Андреев был арестован 9 февраля 1905 г. за предоставление
своей квартиры членам ЦК РСДРП для нелегального заседания. Предложил
провести это заседание у Андреева член ЦК большевик И. Ф. Дубровинский. В
час дня в квартиру Андреева ворвалась полиция и учинила обыск. На квартире
была установлена засада. Задерживали и обыскивали всех приходивших к
Андрееву. Засада продолжалась всю ночь и следующий день. Андреев пробыл в
Таганской тюрьме по 25 февраля 1905 г., когда был освобожден под негласный
надзор полиции. По просьбе М. Горького денежный залог в 10 000 рублей внес
Савва Морозов. В письме из тюрьмы к Е. М. Добровой от 22 февраля 1905 г.
Андреев рассказывал: ‘Любопытный здесь момент — вечернее чтение газеты.
После вечерней поверки, когда затихают постепенно звуки шагов со шпорами и
хлопанье дверных форточек, за окном, в вечерней тишине, разносится
призывное: ‘То-ва-а-рищи! соби-и-и-райтесь!’ Хлопают окна, и отовсюду
несется все то же призывное, похожее на вечернюю перекличку в войсках, либо
в какой-нибудь опере: ‘Товарищи! собирайтесь’. Тюрьма здесь стоит углом,
звук отдается от высоких 5-этажных стен и приходит эхом откуда-то со
стороны Москвы-реки. Красиво. Затем N читает, точнее выкрикивает газету,
малый он молодой, ретивый, читает хорошо — с особой специфической таганской
выразительностью. Особенно хорош он в чтении манифестов, указов, выговоров
и т. п. Каждое известие комментируется публикой, сидящей у своих открытых
окон, все кричат сверху, снизу, сбоков. Хохот. При отсутствии
предварительной цензуры комментарии носят совершенно непринужденный
характер, так что часовой внизу многому поучается. Недурно острят, и
опять-таки на таганский лад. А в камере в это время устанавливается такая
же температура, что и на дворе, и когда в 9 часов закроешь окно, то еще
долго сидишь в шубе и шапке’ (Звезда, 1971, ? 8, с. 178 — 179).

    Памяти погибших за свободу

В настоящую минуту, когда в таинственных радиолучах ко всему миру
несется потрясающая весть о воскресении России из лика мертвых народов, —
мы, первые и счастливейшие граждане свободной России, мы должны
благоговейно склонить колени перед теми, кто боролся, страдал и умирал за
нашу свободу.
Вечная память погибшим борцам за свободу!
Их много схоронено в русской земле, и это они дали нам такую легкую,
светлую и радостную победу. Одних мы знаем по имени, других мы не знали и
не узнаем никогда. Но это они своей неустанной работой, своими смертями и
кровью подтачивали трон Романовых. Высокий и надменный, стоял он грозным
островом над морем народной крови и слез, и многие слепцы верили в его мощь
и древнюю силу, и боялись его, и не решались подойти близко и коснуться, не
зная того, что давно подмыт он кровью в самом основании своем и только ждет
первого прикосновения, чтобы рухнуть.
О, человеческая кровь — едкая жидкость, и ни одна капля ее не может
пролиться даром! И ни одна слеза не пропадает, ни один вздох, ни одно
тюремное проклятие, приглушенное каменными стенами, перехваченное железною
решеткою. Кто слышал это проклятие узника? Никто. Так и умерло оно в
темнице, и сам тюремщик поверил в его смерть, а оно воскресло на улице, в
кликах восставшего народа, в огне горящих тюрем, в дрожи и трепете
обессилевших, жалко ослабевших тиранов!
Ничто не пропадает, что создано духом. Не может пропасть человеческая
кровь и человеческие слезы. Когда одинокая мать плакала над могилой
казненного сына, когда другая несчастная русская мать покорно сходила с ума
над трупом мальчика, убитого на улице треповской пулей, она была одинока,
безутешна и как бы всеми покинута: кто думал об одиноком горе ее? А того не
знала она, и многие из нас не знали, что одинокие и страшные слезы ее
точат-точат-точат романовский кровавый трон!
Чьи-то скромные ‘нелегальные’ руки трудолюбиво и неумело набирали
прокламацию, потом эти руки исчезли — в каторжной тюрьме или смерти, и
никто не знает и не помнит о них. А эти скромные руки —
точили-точили-точили трон Романовых.
Кого-то вешали со всем торжеством их подлого и лживого правосудия.
Трещали барабаны. Жандармы задами лошадей управляли народом, И
безмолвствовал народ. И о н, одинокий, в саване своем и как бы всеми
покинутый, мужественно и гордо отдавал смерти свою молодую и прекрасную
жизнь. Одинокий, засунутый в мрак балахона, слышащий только треск царских
барабанов, смущаемый безмолвием народа, — знал ли он, что его смерть
точйт-то-чит-точит трон Романовых и будет точить, пока не рухнет он?
А тот, кого казнили в темноте, тайком, за тюремной оградой или в
пожарном сарае Хамовнической части? Пьяный, развращенный, купленный палач,
бесчувственные рожи судейских, чей-то глумливый смех или стыдливый,
бессильный вздох — что видел он иного в эту минуту последнего одиночества и
ужаса? Как был он одинок, покинут людьми и бессовестным Богом, оставлен
Россией! Или, презрев сущее, видел он своими потухающими глазами ту
дальнюю, ту сострадательную и благодарную, великую Россию, что в миг его
смерти сразу поднялась к нему и выросла на одну ступень? Видел ли он, как в
миг его смерти качнулся подточенный трон Романовых!
Безвестные кронштадтские и свеаборгские матросы, которых расстреливали
десятками и в мешках бросали в море. Один труп в мешке прибило к берегу, к
саду царской дачи — и так некоторое время были они против и рядом: царский
дворец и распухший казненный матрос в мешке, и кто может сказать, насколько
в эти часы или минуты под мертвым взглядом казненного был подточен трон
Романовых?
Пресненские рабочие, которых толпами прирезывали и пристреливали на
льду Москвы-реки в мрачные декабрьские дни, рабочие, женщины и дети
петербургского девятого января, голутвинские телеграфисты и просто
неизвестные, совсем и навсегда неизвестные, которых на кладбище и у стен
походя расстреливали Риман и Мин. Толпы латышей, над которыми, не спрашивая
об имени, расправлялись карательные отряды под командою немецких баронов.
Студенты и просто неизвестные, которых терзала на улицах Москвы черная
сотня, сдирая мясо до костей, сжигая заживо, топя в реке, как собак.
О, сколько их! Сколько их! Сколько безвестных могил, сколько трупов,
сколько страданий оставил позади себя Николай Романов!
Нынешние великие дни по праву принадлежат им. Это они дали нынешним
счастливую возможность мощным движением народного плеча свалить подточенный
и кровью подмытый трон. Это они дали нам ту радость освобождения, для
которой нет слов и выражения. Это они воздвигли красный флаг на
Петропавловской крепости, где так долго их казнили, и им принадлежат ныне
великолепные улицы Петрограда, по которым так радостно движутся толпы
свободного народа. Это они своей кровью сломили казарменную дисциплину, под
гнетом которой, как в тюрьме, томилась душа русского солдата, — и они
воздвигли братскую, нерушимую связь между нами и нашей славной, великой
армией!
Вечная память погибшим борцам за свободу!

    Комментарий

Оригинал находится здесь: Библиотека. Леонид Андреев.
Впервые — в газете ‘Русская воля’, 1917, ? 1, утр. вып. 5 марта.
Статья размножена в виде листовок (ПТг., типография ‘Печать’, 1917, и Изд.
Вятского губернаторского орг. комитета Крестьянского союза, ? 2, Вятка,
1918).
…весть о воскресении России из лика мертвых народов… — Имеется в
виду подписанный Николаем II 2 (15) марта 1917 г. манифест об отречении от
престола.
…мать покорно сходила с ума над трупом мальчика, убитого на улице
треповской пулей… — Д. Ф. Трепов (1855 — 1906) — бывший московский
обер-полицмейстер и с 11 января 1905 г. петербургский генерал-губернатор,
автор приказа ‘холостых залпов не давать и патронов не жалеть’.
Риман Н. К. (1864 — 1917) — полковник лейб-гвардии Семеновского полка.
В декабре 1905 г. во время подавления вооруженного восстания в Москве
командовал карательной экспедицией на Московско-Казанской железной дороге.
Мин Г. А. (1855 — 1905) — полковник, командир лейб-гвардии
Семеновского полка. Один из руководителей подавления вооруженного восстания
в Москве в декабре 1905 г. Произведен Николаем II в генерал-майоры.

    S. O. S.

То, что ныне по отношению к истерзанной России совершают Правительства
союзников, есть либо предательство, либо безумие.
Или они знают, что такое большевики, которых они приглашают на
Принцевы острова для примирения их с растерзанной их же руками и
окровавленной, умирающей Россией — тогда это простое предательство,
отличающееся от других случаев такого же рода лишь своим мировым масштабом.
Тот элемент неожиданности, что так остро поразил всех верующих в благость и
справедливость союзников, есть также вещь обычная для таких случаев: все
предательства неожиданны и если 6ожественный Иисус прекрасно знает, куда и
зачем отправляется Иуда, то все ученики его продолжают оставаться в
счастливом неведении вплоть до самого классического поцелуя. Впрочем, я не
намерен входить в психологию предательства: она всем нам хорошо известна,
что же касается обстановки — вместо нежного поцелуя — радио и Эйфелева
башня, то она естественно меняется и прогрессирует со временем, не создавая
никаких новых ценностей по существу. Нет надобности останавливаться и на
целях предательства, они все те же со времени Иуды: Голгофа для одного,
серебреники для другого. Иногда, впрочем, и веревка, … но это уже
относится к патологии предательства, а не к его нормальной и здоровой
психологии.
Либо другой случай: союзники не знают, что такое большевики, которых
они приглашают для дружеской беседы, и тогда это безумие. Ибо теперь, после
полуторагодичного властвования большевиков в России, их выступления в
Германии и других странах, только безумный может не знать, какую силу зла и
разрушения представляют собою эти дикари Европы, восставшие против её
культуры, законов и морали. Нужно совсем не иметь Разума, чтобы не понять
простых и ясных поступков, действий и вожделений большевизма. Надо не иметь
глаз, как слепому — или иметь глаза, но ничего ими не видеть, — чтобы не
различить на поверхности земли этой огромной России, сплошь превращённой в
пепел, огонь, убийство, разрушение, кладбище, темницы и сумасшедшие дома,
каким стал от голода и ужаса целый город Петроград, да с ним и многие
другие. Надо совсем не иметь ушей — или иметь, но ничего ими не слышать, —
чтобы не услыхать этих воплей и стонов, воя женщин, писка детей, хрипения
удушенных, треска непрерывных расстрелов, что составляют неумолчную песню
России в течение последних полутора лет. Надо совсем не знать разницы между
правдой и ложью, между возможным и невероятным, как не знают её
сумасшедшие, чтобы не почувствовать социалистического бахвальства
большевиков и их неистощимой лжи: то тупой и мёртвой, как мычание пьяного,
как декреты Ленина, то звонкой и виртуозной, как речи кровавого шута
Троцкого, то беспритязательно простой и наивной, как та ложь, какою
обманывают маленьких детей, животных и… народы. Что-нибудь в роде клока
сена, которым животное заманивают в стойло, или официального заявления
Совета, что через Атлантический океан можно перейти вброд, или
человеколюбивого приказа: в виду отмены смертной казни, немедленно
расстрелять такую-то кучу буржуев. В частности, слух союзных Правительств
должен быть поражён особым и смертельным недугом, чтобы не слышать не
только воплей России (нынче весь мир вопит), но и тех вразумительных и
ясных докладов о сущности большевизма, что делались им г. Нюлансом, г.
Скавениусом и другими, очень многими другими достойными доверия людьми.
Далее: надо совсем не иметь памяти, как не имеют её умалишенные, чтобы
забыть о пломбированных вагонах, о происхождении русского большевизма из
недр германского имперского банка и преступной души Вильгельма, о Брестском
мире, который германские агенты совершали с теми же германскими агентами,
как последнюю возможность победы над Согласием. При этом попутно следует
забыть Пруссию и Галицию, до насыщения пропитанные русской кровью, и
Корниловых-Калединых, павших одиноко жертвою долга и союзной верности, и
адмирала Щастного, и Духонина, и разрушенный Ярославль, и мальчиков
юнкеров, и студентов, доверчиво погибавших во имя России и ваше, дорогие
союзники, и те многие тысячи русских офицеров, которых по той же причине
гонят, убивают и преследуют, как собак и которых вы — бессознательно,
конечно! — ныне так безбожно оскорбили вашей нежностью с убийцами и
палачами. Для полноты беспамятства надо забыть и то, что завтракать в Париж
собирался Вильгельм — Вильгельм II, германский император, а г. Вильсон
завтракает лишь по счастливому случаю, переплыв два океана, Атлантический —
и океан русской крови, пролитой в защиту союзного дела.
Далее: надо вовсе не иметь чувства достоинства и даже простой
опрятности, надо совсем не знать различия между чистым и грязным, как не
знают его умалишённые, употреблять в пищу нечистоты, умываться помоями
вместо воды, — чтобы с приятной улыбкой проглотить, как подсахаренный
ананас, все те оскорбления, насмешки глумливые издевательства и
откровенные, чистосердечные пинки, какими награждались представители всех
союзных народов в большевистском Петрограде. Я не говорю об аресте
румынского посла г. Диаманди, против которого в своё время протестовали
даже абиссинцы: г. Диаманди настолько не ‘великая держава’, что ему незачем
сходить с ума, чтобы скромно и с достоинством молчать. Не говорю о
швейцарском посланнике и других малых сих, невинная нейтральность которых
также пострадала от беззастенчивой руки большевика. Не смею говорить и о г.
Вильсоне, который своевременно в ответ на свою сочувственную
радиотелеграмму свежей Советской власти получил совсем дикую и горячую
‘пощёчину’ от Зиновьева: для христианина и гуманиста это лишь повод
подставить другую щёку, что ныне и исполняется. Но — нападение и убийство в
английском посольстве? Но соответственное объявление большевиков, стоящими
вне закона?
И, наконец: имея глаза и уши, имея разум и волю — надо быть или таким
же дикарём, как сами большевики, или человеком, который страдает
нравственным помешательством, чтобы остаться равнодушным к бесчеловечной
деятельности большевиков и называть её каким-нибудь другим именем кроме
преступления, убийства, лжи и грабежа. Нужно быть самому нечеловечески,
скотски или безумно безнравственным, чтобы называть ‘внутренними делами’
тот случай, когда здоровенный мерзавец насилует женщину, или жестокая мать
истязает ребёнка и не вмешиваться под тем предлогом, что упомянутые
действия некоторой группой людей называются ‘социализмом’ или
‘коммунизмом’. Есть слова священные и велико их очарование для живой
человеческой души, но когда эти зловещие шуты своих тёмных и злых китайцев,
нанятых для убийства, называют ‘авангардом китайской революционной
демократии’, — то нужно иметь не Живую, а мёртвую душу, чтобы пойти на эту
жалкую и постыдную приманку. Здесь наглою шумихою ходячих терминов нагло
замазывается преступное существо дела: наём желтолицых убийц для
истребления европейцев — случай, доселе небывалый в летописях самой злой
европейской тирании!… И страшно сказать: одурелая Европа уже год смотрит
во все глаза на этих экзотических зверей, которых кормят нашим телом, — и
всё ещё не может сообразить, что такое перед нею: ‘авангард демократии’ или
авангард чертей, выброшенных адом для уничтожения несчастной земли. Зовут
на Принцевы острова!
Перечисленные дефекты, какие необходимы для того, чтобы не знать
большевика, дают в целом законченный образ совершенного Безумца — человека,
лишённого зрения и слуха, памяти и сознания, разума и воли, человека,
страдающего нравственным умопомешательством, грязного и тупого. Никто,
однако, не может допустить мысли, чтобы во главе величайших современных
держав стояли простые пациенты из сумасшедшего дома. Их всему миру
известные имена, их энергичная и вполне разумная деятельность в продолжении
войны, наконец, то уважение, которое до сих пор питали к ним даже враги, —
делают такую мысль не только нелепой и недопустимой, но даже
оскорбительной. Конечно, они не сумасшедшие.
Но если это не 6езумие, то…?
Как ни ясен неизбежный вывод, я пока остерегусь его делать. Жизнь не
всегда подчиняется суровой и прямолинейней логике. Основы человеческих
действий так сложны и многообразны, — в частности, искусство политики, как
и чёрная магия, столь тёмное и тонкое дело, что и здесь помимо двух
указанных объяснений: предательство пли 6езумие, могут существовать и иные
побудительные причины, затерявшиеся в лабиринте громких слов, в пышности
декораций и торжественности завтраков, цилиндров, приёмов, процессий и
экскурсий по развалинам. Со всех фотографий на меня успокоительно смотрят
зубы г.Вильсона, обнажённые широкой и радостной улыбкой, и многие другие
такие же обнажённые зубы сопутствуют ему, — но я положительно не уверен в
искренности этой успокоительной и беспечной улыбки. Так ли ясна душа
г.Вильсона, как его фотографическое лицо? Так ли спокойны и тверды мысли г.
Л.Джорджа, как выражение его фотографических глаз? Нет ли там некоторых
тайных опасений, неразрешённых колебаний, некоторой смутной
нерешительности, основанной на каких-то неясных расчётах?
Тогда не надо и прямого предательства, чтобы свершилось то, что
свершилось, и танцующий убийца-большевик отправился на прекрасные острова.
И — возвращаясь к Евангелию, столь дорогому для г. Вильсона — не надо ли
тогда классический и страшный образ Иуды заменить другим образом, не менее
классическим, но гораздо более простым, распространённым и общечеловечным:
Пилата, умывающего руки?
Пилат знал, что Иисус — праведник. Об этом предупреждала его и жена. И
он не был ни безумен, ни подл, но он был Пилат. И, сказав: ‘не повинен в
крови праведника сего’ — он умыл в доказательство руки и отправил
праведника на суд к Каиафе. Каиафа послал к Анне. Анна обратно к Каиафе …
и разве отсыл России на Принцевы острова не напоминает этого хождения по
честным судьям с веревкою на шее? Ходи и ты, Россия, пока доходишься до
креста! Не повинны в крови твоей ни г. Вильсон, ни г. Л.Джордж — разве весь
мир не видел, как они умывали руки? Все видели и многие услужливо подавали
полотенце.
Однако: стоило ли в начале кричать так громко, чтобы кончить —
Пилатовым. фальцетом? Стоило ли вступаться за нейтралитет Бельгии, защищать
Сербию, поднимать миллионы людей на миллионы, проливать моря крови, грозить
Германии Страшным Судом за её бесчеловечность, рыдать над Луненом и
Лузитанией, клясться и взывать к небу, пять лет истово бить себя кулаком в
грудь перед богом Человечности — и кончить умывальником! Обворожённый
речами, декларациями и клятвами — как светлейшего праздничка, как
воскресения всех мёртвых ждал мир победы Согласия, её ждали и мёртвые, чьей
жизнью было куплено дорогое торжество. Люди верили, что с победою этих
хороших господ, которые так хорошо говорят о добре и зле, на землю вступит
сама Справедливость, что мир, принесённый ими, будет истинным миром, а не
новой кровью, огнём и мукой, истреблением беззащитных, пределом
нечеловеческих страданий.
И когда над окровавленной землёю прозвучал колокол победы — сколько
6ледных лиц озарилось улыбкой надежды и счастья — как почернели и
исказились зловещие лица убийц, ужаснувшихся перед лицом воскресшего
Закона! Это были сказочно-прекрасные, фантастические дни, когда улыбнулся
измученный, мрачный Петроград и поверил в англичанина как В Бога, это были
страшные и счастливые сны, грёзы мученического 6езумия, когда в. каждом
выстреле угадывали английскую пушку и бегали на Неву, чтобы посмотреть на
английский флот, ‘прибывший ночью’. И дрожали убийцы, и достаточно было
показать только чучело англичанина, чтобы вся эта Каинада обратилась в
паническое бегство. И … что вышло?
Обманутые живые и мёртвые. С нелепым упорством вы гоняетесь за старым,
жалким, бессильным Вильгельмом, чтобы судить его за грехи народа — и
дружески протягиваете руку здоровенным молодым убийцам и ворам, чудовищам и
уродам, которые продолжают проливать кровь невинных. Да, она льётся
бессмысленно и страшно, и в этой бессмысленности — ужас и преступления
большие, нежели в пятилетней войне. И воспрянул духом обласканный убийца, и
уже не хочет бежать, а насмехается над вами и не боится даже живого
англичанина, так как принимает его только за чучело.
‘Война кончена! Больше ни одного убийства! Долой оружие’ — вот тот
грозный и благостный приказ, которого ждали люди от Согласия и его силы,
увенчанной победою. А вместо того — тихое шипение выдохшейся гуманности,
которою г. Вильсон обрызгивает раскалённые угли … и кровь, кровь, кровь.
По-прежнему трещат выстрелы, кем-то берутся и кем-то отдаются города,
кого-то бьют и режут, что-то разрушают и уничтожают. С силою лесного
пожара, раздуваемого ураганом, распространяется кровавый и бессмысленный
Бунт, пробирается под землёю, вспыхивает за спиною и по бокам, бросает
искры на солому — и не в силах противиться ему ослабевшая Европа, нервно
обессиленная пятью годами лишений, ещё не вышедшая из полосы того
психического возбуждения, что создалось войною и ныне превращает все
европейские массы в группы неуравновешенных людей, в податливый и
беспомощный объект для самых диких внушений. Нерешительность и внутренняя
двойственность вождей ‘мировой политики’, помешавшая им сразу и определённо
стать на ту или иную сторону, всё дальше вовлекает их в смертоносные
объятия Бунта, который уже удушил Революцию в России, душит её в Германии и
не нынче завтра всю Европу (а за нею и Америку) превратит в арену повальной
резни и разбоя, войны всех против всех. Сегодня нет электричества в
Берлине, завтра в Лондоне не хватит угля, а пройдут ещё недели, и кто
знает? — быть может, остановятся все дороги, замрут в своих гаванях
пароходы с хлебом и костлявый Голод воцарится над Европой, выметая
последние живые остатки правых и виновных…
Так мстит Судьба за нарушение клятв, какими клялось Согласие перед
богом Человечности. Да, они были нарушены всенародно и громко в тот роковой
момент, когда Эйфелева башня с высоты своей начала рассылать приглашения
убийцам и жертвам — и это подтвердили те честные русские деятели, что с
презрением и ужасом отвергли лицемерное, малодушное и губительное
приглашение. Обмануты живые и мёртвые и об одном нужно молить жестокую
Судьбу: чтобы дала она время одуматься — если не поздно! — задержать на миг
свою карающую руку … и не осуществила мрачных предчувствий того, кто уже
видел разрушение своей родной страны.
И не к правительствам Согласия, уже сказавшим своё тяжёлое слово,
обращён мой молитвенный вопль: ‘спасите наши души!’ Нет, не к ним,
нарушителям клятв, а к ВАМ, люди Европы, в благородство которых я верю
неизменно, как верил всегда.
Как телеграфист на гибнущем пароходе, что сквозь ночь и тьму шлёт
последние призывы: ‘скорее, на помощь! Мы гибнем. Спасите наши души!’ — так
и я, движимый верою в человеческую благость, бросаю в тёмное пространство
мою мольбу о гибнущих людях. Если бы вы знали, как темна ночь над нами,
слов нет, чтобы рассказать об этой тьме!
Кого я зову? Я не знаю. Но разве телеграфист знает, кого он зовёт?
Быть может, на тысячи миль пустынно море и нет живой души, что услышала бы
его мольбу. Ночь темна. Быть может, кто-то далёкий и услышит его, но
подумает: зачем я пойду так далеко? я и сам могу погибнуть! — и продолжит
свой ночной невидимый путь. Ночь темна и море страшно. Но он верит и зовёт
настойчиво, зовёт до последней минуты, пока не погаснет последний свет и не
умолкнет навсегда бессильный радио.
Во что он верит?
Он верит в человека, как и я. Он верит в закон человеческой любви и
жизни: нельзя, чтобы один человек не помог другому, когда тот погибает. Не
может быть, чтобы человек без борьбы и помощи отдал другого человека морю и
смерти. Не может быть, чтобы никто не пришёл на помощь зовущему. Кто-то
должен придти. Я не знаю его имени, я ясно прозреваю его человеческие
черты, его душу, сродную моей. Сквозь холод и ненастье я почти чувствую
тёплое прикосновение его энергичной и дружеской руки, напряжённой волею к
помощи и человеческим сочувствием. Я ощущаю эту волю к помощи, которая
напрягает его мышцы, делает зоркими глаза, озаряет светом и решимостью его
быстрый и твёрдый человеческий ум. Я его вижу, я его знаю, я его жду — это
человек.
Не о помощи Народу Русскому я его прошу. Это слишком велико — Народ
Русский, чтобы спасать его: над его жизнью и смертью властен только Бог. В
эти скорбные дни, когда презрение, издевательства и насмешка глупцов стали
уделом больной и поверженной России, я с гордостью ношу имя русского и
твёрдо верю в её грядущую славную жизнь. Также твёрдо верю, как верю в твоё
будущее, благородная Франция, и твоё, Германия, наш побеждённый враг, и в
твоё, старая и мудрая Европа, мать мира и наша общая мать! Такие колоссы,
как Народ Русский не погибают. Придут ли правительства Согласия на помощь к
своему союзнику — России, или предоставят ей самой выбираться из гнилой
трясины, — Россия в урочный час встанет со своего одра, и выйдет
просветлённою, и по праву займёт своё место среди великих народов мира. То,
что так страшно для нас, маленьких и смертных людей, живущих мгновением —
то лишь единый удар сердца для великого и бессмертного народа. Сотнею тысяч
погибших больше или сотнею тысяч меньше, годами страдания больше или меньше
— что это значит для России с её великою и неисповедимою судьбою!
Нет, не о помощи Народу Русскому прошу я тебя, человек. Но вот эти
тысячи, которых ‘больше или меньше’, вот эти тысячи людей, у которых жизнь
единственна и так мгновенна и которые гибнут ежечасно в невыносимых
страданиях — или живут, но так, что это хуже всякой смерти! Это не важно,
что они называются ‘русскими’ ё важно, что это люди, страдания которых
начались так давно и продолжаются бесконечно, продолжаются беспросветно,
как в настоящем аду, из которого нет выхода и над которым безраздельно
господствуют злые и страшные силы. Их страдания ещё можно сократить, смерть
ещё можно отвлечь от их голов и о спасении их душ я посылаю мою
человеческую мольбу.
Мой друг, я не стану рассказывать тебе, как нам больно и страшно в
нашей теперешней России, в нашем мученическом Петрограде. Я не смогу
рассказать. Всё что я попробую рассказать, будет бледно и ничтожно наряду с
действительностью. Чтобы рассказать — нужны слова, а нынче все слова, как и
деньги, стали фальшивыми и уже не стоят того, что в них сказано: целые горы
словесной лжи нагромоздились в мире — и под этою грудою бессильным и вялым
кажется правдивое слово, отражённое тысячью уродливых теней. Как раскрывать
уста для молитвы, когда престолослужительствует сам пьяный Сатана? Вот я
скажу слова: ужас — убийство — кровь … и что это скажет уху, в течение
пяти лет почти не слыхавшему иных слов? Вот я стану описывать ужасы
вымирающего Петрограда — и разве это не прозвучит чем-то старым, уже
рассказанным когда-то, а в худшем случае не покажется ли жалкою выдумкой
романиста, патетическим преувеличением адвоката, который хлопочет за своего
клиента?
Нет, я не стану рассказывать ни о количестве, ни о качестве наших
страданий: уже достаточно сказано слов другими и новых слов не найдётся на
человеческом языке. Но на одно свойство этих страданий я позволю себе
указать: это — чувство беззащитности для себя и чувство безнаказанности для
убийц. Не так страшно умирать или терпеть страдания, граничащие со смертью,
когда ты чувствуешь за собою руку Закона, который так или иначе, рано или
поздно, но не позволит безнаказанно проливать твою кровь, не уподобить тебя
простой бутылке кваса, которую походя вылил на мостовую кто-то пьяный и
беззаботный. Не страшно умирать, когда ты ещё веришь в совесть убийцы и
думаешь, что в ней он найдёт рано или поздно свою кару. Но страшно умирать,
но невыносимо больно страдать, когда это происходит на площади, среди бела
дня, под равнодушными взорами людей и самого Неба — и знать, умирая, что
нет совести у убийцы, что он сыт, весел и богат, что под покровом лживых
слов он не только не потерпит кары, но заслужит чей-то восторг, чьё-то
уважение и низкие поклоны! Страшно, когда детишки голодны и умирают, а
убийцы сыты, и Троцкий в свой рот опрокидывает последнюю бутылку молока!
Страшно знать, что для мертвецов не хватает могил в Петрограде, а для этих
господ открыты дороги не только на Принцевы острова, но и по всему миру,
что с их награбленным богатством им доступны все лучше климаты, все лучшие
места продажной земли! Невыносимо думать, умирая, что на чьих-то
бесчеловечных весах ты весишь не больше мошки и твоя драгоценная жизнь
выбрасывается из мира, как плевок.
И я не знаю, насколько моя вера в человека может найти себе отклик в
мученическом Петрограде: там едва ли верят теперь не только в человека, но
и в Бога.. И это: потеря всех верований в человеческую и божескую
справедливость, безнаказанное попрание всех высших свойств человеческой
души — есть страдание большее и горшее несравненно, нежели все физические
муки в большевистских застенках. Оттого мы все почти сумасшедшие, оттого
даже наиболее стойких из нас лишь тонкая грань отделяет от последнего
отчаяния и самоубийства. Трудно сохранять жизнь — почти счастьем кажется
избавление от неё!
Кто знает, — быть может, и это моё обращение к тебе есть также
сумасшествие, которым я охвачен наравне с другими: может быть, тебя нет
совсем и я ловлю только призрак человека …
Нет, я верю в тебя, но скажу горькую правду: все силы свои должен я
собрать для этой веры, для этого неуместного вопля, всё бесплодие которого
минутами так ясно представляется моему уму. Нет, я ещё верю в тебя — и
сделай же так, человек, чтобы моя вера стала верою и тех несчастных, кто
сейчас, в эту минуту томится отчаянием в беспросветном Петрограде и уже
подымает руку, чтобы убить себя и своего ребёнка! Это гибнет душа человека!
Мой друг, встань и протяни нам руку. Каждый отдельный француз — я
обращаюсь к тебе и тебя зову. Пусть или слабосильны, или ошибаются твои
вожди — исправь их ошибки и твоею силою умножь и подкрепи их силу. Ещё
ребёнком я научился любить и уважать тебя, француз, и в истории твоей жизни
искать великих образцов рыцарства и великодушного благородства. От тебя я
узнал о свободе, равенстве и братстве, с ними жил всю жизнь, с ними хочу и
умереть. С тобою я плакал, когда германские полчища топтали твою прекрасную
Францию, и знаю, ты не засмеёшься над моими теперешними слезами.
И ты, каждый отдельный англичанин, — к тебе я обращаюсь: спаси паши
души! Это ты на твоём языке, создал этот призыв, который стал законом на
всех морях и властно поворачивает к гибнущему судну носы всех корабле — и
ты не оставишь его звучать напрасно. Когда Германия во весь голос распевала
о своей ненависти к тебе, уже тогда в её голосе звучали страх и сознание
неминуемой гибели: она знала, что это ты — тот человек, у которого слово
подобно закону и обещание равно исполненному делу. Нас ещё надо называть по
имени — и достаточно сказать одно слово: человек, чтобы сразу узнать
англичанина. Встань же, человек, и протяни руку: здесь гибнуть люди здесь
гибнуть женщины и дети!
И ты, каждый отдельный американец, — тебя я зову. Ты молод и богат, ты
широк духом и энергичен, ты хочешь, чтобы факел твоей Свободы 6росил свет и
на далекую Европу — приди же и взгляни, как нам тяжело, в каком
бесчеловечном рабстве томится наше тело и дух. Только взгляни и, уверяю
тебя, ты ужаснешься и проклянёшь тех обманщиков и лжецов, что злейшую
тиранию выдавали тебе за порыв к свободе всего русского народа!
И ты, каждый отдельный итальянец, и ты, швед, индус и кто бы ты ни
6ыл: среди всех народов существуют благородные люди и каждого человека я
зову — каждого в отдельности! Ибо настало время, когда не за кусок земли,
не за господство и деньги, а за человека, за его победу над зверем должны
бороться люди всей земли. Поймите, что это не революция то, что происходит
в России, уже началось в Германии и оттуда идёт дальше — это Хаос и Тьма,
вызванные войною из своих чёрных подполий и тою же войною вооружённые для
разрушения мира!
Пусть ваши нерешительные правительства дают оружие и деньги — вы,
люди, дайте самих себя, вашу силу, мужество и благородство. Пусть отдыхает
усталый, пусть в свою тёплую нору забирается малодушный, пусть спит, кто
может спать в такую страшную ночь, но вы, кто силён и не устал, в ком
бьётся мужественное сердце — идите на помощь людям, гибнущим в Росси.
Организуйтесь!
Только твёрдо организованная, разумная сила в состоянии бороться с
безбрежным хаосом, с бесформенным, широким, всё проникающим Бунтом. Огонь
не тушат огнём и всякая вооружённая, но не твёрдо организованная, не
разумная толпа, вышедшая на борьбу с бунтом, сама становится достоянием
бунта и только усиливает пожар. Строго проверяйте самих себя, идите только
с ясным сознанием высокой цели, иначе вы сами погибнете на пути. Нельзя
посылать пьяниц на охрану винных погребов — нельзя слепому поручать охрану
маячных огней.
Организуйтесь!
Формируйте батальоны и армии. Я думаю, в этом помогут вам и ваши
правительства, нерешительность которых исчезнет перед вашею благородною
волею. Малыми силами, которые ныне разрозненно и одиноко вступают в борьбу
с большевиками, только затягивается борьба и проливается лишняя
человеческая кровь. Голый Разум не властен над ними: что значит сам Сократ
против пулемёта? Они знают только силу и только силе способны они
подчиняться. Всякая слабость, хотя бы слабость ребёнка или женщины,
укрепляет их, в крови они черпают ярость и веселье. Но перед организованной
и твёрдой силой они падут бесшумно — без выстрела, без того сопротивления,
которое вызывает неизбежное убийство и кровь. Их просто не станет, они
исчезнут, растают, как тает тьма перед светом — кто убивал когда-нибудь
темноту? Не надо будет убивать — и этого великого счастья вы достигнете
силой. Организуйтесь!
Моё последнее обращение — к тебе, журналист, кто бы ты ни был,
англичанин, американец или француз: поддержи мою мольбу о гибнущих людях! Я
знаю: сотни миллионов денег брошены на подкуп печати, тысячи станков
фабрикуют и выбрасывают ложь, тысячи лжецов кричат, вопят, мутят воду,
населяют мир чудовищными фантомами и масками, среди которых теряется живое
человеческое лицо. Самый воздух подкуплен и лжёт: эти фальшивые радио, что
дьявольскими кругами опутывают всякую редакцию, эти ночные вести, что
назойливо стучатся в дверь, лезут в уши, мутят сознание! Но я знаю и
другое: как есть люди среди двуногих, так есть и люди-журналисты, те, кому
издавна присвоено имя рыцарей св. Духа, кто пишет не чернилами, а нервами и
кровью — и к ним я обращаюсь … к каждому в отдельности! Помоги! Ты
понимаешь, в какой опасности человек? — помоги!
Но скорее! Скорее!
Что ещё сказать тебе, мой друг? Скорее — приходи скорее!
6 февраля 1919 года
Финляндия.
——————————
S.O.S. — сокращённое от ‘Save our souls’ (в переводе: ‘Спасите наши
души’) — условный знак по английскому радио-коду, с которым обращается за
помощью гибнущее судно.
Оригинал находится здесь: Библиотека. Леонид Андреев.

Революция[*]

(О насилии)
Совет рабочих и солдатских депутатов постановил, что от него исходит
разрешение на открытие новых газет, как ему же принадлежит право на
закрытие газет существующих. Кажется, здесь вкралась ошибка, и такое
постановление было сделано на собрании печатников, но это не важно: самый
факт такого решения существует. Весьма многозначительный по своему смыслу,
он вызвал резкое осуждение со стороны демократических органов печати,
упрекнувших совет в непонимании того, что называется ‘свободой’. Революция
— говорят эти газеты — принесла нам свободу, в каковое общее понятие входит
и необходимейшая свобода печати, отсюда — что за нелепое и дикое
противоречие: в первые же дни свободы налагать такое ярмо на свободное
слово!
Такой отзыв был весьма единодушен, отклики его находим и в разговорах,
и на первый взгляд он кажется убедительным и бесспорным. Но мне он кажется
глубоко ошибочным, основанным на добросовестном заблуждении. Исходя из
самых благородных, но теоретических представлений, наша демократическая
интеллигенция смешала революцию с свободным с т р о е м и принимает за
данное то, что еще надо доказать и установить.
Революция еще не есть свобода, а только борьба за свободу. Революция
есть ‘насильственное ниспровержение существующего строя’ во имя строя
лучшего… обратите внимание: ‘насильственное’! А где же и когда при
наличии н а с и л и я существовала и может существовать свобода? Она придет
потом, когда победит народ и кончится революция, во имя ее неоцененных для
личности благ люди жертвуют собою, но пока революция свершается, о полной и
истинной свободе могут говорить только мечтатели-утописты и благородные
теоретики.
Свобода предполагает и свободу личности — следует ли отсюда, что мы
должны немедленно, на честное слово, освободить Николая до суда и
предоставить ему все блага свободной личности?
Свобода предполагает свободу собраний — следует ли отсюда, что
почтенному собранию бывших министров и сущих мошенников, ныне заседающих в
Петропавловске, мы должны предоставить полнейшую свободу и позволить им,
как свободным гражданам, издавать свой министерски-пройдошеский орган? Нет,
мы должны их еще крепче запереть, присоединив к ним и личность Николая:
пусть сидят молча и слушают куранты, как слушали их перед своею жестокой
смертью благородные Перовская и Марио-Лебединцев! Казнить мы их не станем —
здесь, в решительной отмене святотатственной смертной казни, Россия к
гордости нашей поднимается на вершину исторического благородства и
героизма! — но и гулять их не пустим, не должны пускать, поскольку дорожим
б у д у щ е й свободой нашей.
Или и двухтысячному собранию пойманных ‘фараонов’ мы также предоставим
свободу?
При свободном строе личность всякого гражданина неприкосновенна
лишение его свободы требует строжайших гарантий — что же, такую
неприкосновенность мы даруем еще не пойманному Гурлянду и, встретив его н
улице, будем бегать за гарантиями, пока он не сбежит снова в сквозные
ворота? И пятнадцати тысячам скрывающихся охранников, стерегущих момент для
своего злодейского удара, мы также даруем неприкосновенность?
Кто, при свободе, ходит по улице с ружьями и патрулем молоденьких
студентов и всю ночь мерзнет на перекрестках? И кто, при свободе,
предательски стреляет в народ из мчащегося автомобиля? Или и этому
автомобилю нужно предоставить полную свободу передвижения и расстрела, и
покорно валиться под пулями убийц?
Да, печать свободна — при свободе. Это значит, что свободно в с я к о е
самое сумасбродное слово, свободен самый злодейский и вредный замысел пока
он не переходит в действие со столбцов газеты или книги. Но значит л это,
что сейчас, когда мы б о р е м с я, мы должны допустить свободу погромных
листков и прокламаций, призывающих к дезорганизации и восстановлению
старого порядка? Пусть выпускают ‘Земщину’ и ‘Колокол’ — говорят утопичные
защитники немедленной печати — их все равно никто не стан< читать, они и
так погибнут. Ой-ли? А если из тех колоссальных денежных средств, которые
еще имеются у друзей и представителей романовского царства, этим продажным
душам будет оказана могущественная поддержка, пользуясь ‘свободой печати’,
они засыплют Россию погромными листкам! Ведь теперь, когда дело идет о
шкуре самодержавия, оно скупиться не станет и с охотою отдаст свои
карманные деньги за новый престол и новое несчастье России.
Не нужно трепетно закрывать глаз на свершающееся и баюкать себя
сладкими мечтами о наступившем царстве свободы. Оно еще не наступило. М
перед лицом Великой революции, великого насилия во имя свободы. Мы — в
состоянии гражданской войны. Пусть невелика кучка приверженцев и слуг
старого порядка, но она существует, и пока народ не победит и не рассеет ее
ни один военный революционный дозор не должен быть снят с наших улиц.
Ни в какие исторические времена либерал не мог стать хорошим
революционером, ибо никогда не понимал и не любил революции. В дни войн
когда солдату нужно было мужество, он взывал о ‘гуманности’, в дни
революции, когда народ с напряжением всех своих сил ломает старый порядок,
когда народу нужны мужественные и бесстрашные бойцы — либерал плачет об
отсутствии свобод и смущает борющихся. И я думаю, что те демократы, которые
горько жаловались на запрещение ‘Земщины’ и ‘Колокола’, силы припахивают
старым русским либералом, сами не замечая, как это водится своего
собственного запаха.
Конечно, это трудно: хотя бы на некоторое время принять насилие к
закон. Но разве Революция — легкое дело, подобное летнему качанию в гамаке?
И дело не в свободах ‘слова, собраний’ и прочего, за что мы еще толь
боремся, а в том, насколько разумны и целесообразны, с точки зрения искомой
свободы, свершаемые насилия. Но их должно свершать — и именно в этом
величайшая ответственность всех нас, призванных великим временем к
преобразованию России.
Очень возможно, что Совет р. и с. депутатов не совсем удачно
формулировал свою мысль о необходимости разрешения и запрещения тех или
иных газет. С своей стороны думаю, что и список запрещаемых не вполне
удачен и, во всяком случае, не полон: когда, после первых сугубо тревожных
дней, наступит для него пора ясного сознания момента, он повнимательнее
вглядится в некоторые ультрареволюционные листки, которые до того
революционны, что на глазах переходят в прямую свою противоположность —
самую злостную реакцию. Приглядится — и кое-что предпримет для их
назидания.
Как бы то ни было, революционер в переводе есть насильник, и насилие
необходимо. Но, необходимое, оно лишь тогда станет правомерно и священно,
если в основании его — чистая гражданская совесть если перед глазами его —
высокие цели народного блага и свободы. Горе тем, кто в дни революции
боится насилии, но еще большее и страшнейшее горе тем, кто прибегает к
ненужному насилию и в тайниках своей совести не имеет оправдания для
свершаемого: безответственный перед текущим, он в историю повлечет за собою
бесцельно пролитую кровь.
Не бойтесь насилия, но бойтесь самих себя, своей совести и совести
народа [1].
[1] Приблизительно март или апрель 1917 года.
Очень жаль, что усумнился и не стал печатать. Как же: все вопиют о
‘свободах’, а я о насилии! Ленин показал, что такое постоянная революция и
революционер. Не будь его цели так глупы, а, может, и преступны, он вытащил
бы Россию. И какая дешевка — Керенский!
9 марта 1918 г. — [Рукописные примечания автора].
[*] — Машинопись. Русский Архив в Лидсе, MS 6о6/D.59*.
Источник: Возвращенный мир. Антология русского зарубежья. Том 1. М.:
Русский мир, 2004. Стр. 67 — 72.

Их приход

(Глава неоконченной книги ‘Европа в опасности’)
Русский большевизм начался с двойной измены: измены императору
Вильгельму и измены Революции. Став платным слугою Германии и обязавшись
исполнять ее волю, он тайно стремился к собственным целям, среди которых
было и разрушение германской империи. Назвавшись вождем русской Революции,
он тайно подчинял ее велениям и целям германского штаба, главной из коих
было разрушение русского великого царства. Ворующий слуга и продажный
вождь, он явился на свет, как образ двуличья и лжи, измены и предательства,
и с цинизмом, достойным сатаны или идиота, первую свою газету он назвал
‘Правда’.
Его прибытие в немецких вагонах было встречено французской
‘Марсельезой’. Ложь была слишком очевидна и Революция почувствовала себя в
опасности, но тщетны были все голоса предостережения, тщетно Плеханов
проклиная изменников и отказывался подать руку ‘пломбированным’ — темные и
наивные массы были обмануты и газета Горького писала: ‘добро пожаловать!’,
немедленно посвятив Троцкого и Луначарского в звание своих сотрудников. Так
впервые смешались ложь и правда, и Бунт в крепком объятии соединился с
Революцией с тем, чтобы только один вышел живым из этих смертоносных и
предательских объятий.
И тогда начались эти исступленные и шамански однообразные крики о
‘буржуях’, ‘контрреволюции’, ‘немедленном мире без аннексий и контрибуций’,
о ‘буржуазной клевете’, ‘империалистах’, ‘социал-предателях’ и о ‘ноже в
спину революции’. Однообразные, часто совсем непонятные для темной массы,
они покрыли столбцы всех газет, родившихся от ‘Правды’ и немецких денег,
они действовали как заклинания, волнуя, зажигая, путая и сбивая с толку
наиболее искренних и честных. В то время, как честная Революция одинокими
голосами звала к подвигу и работе, от которых зависит общее благо народа,
эти бесчисленные звали к покою, к безделью, к отказу от всякого труда.
Немедленный мир, хотя бы и похабный! Немедленный раздел и захват земли!
Немедленная социализация! Грабь награбленное! Кто был ничем, тот станет
всем! Весь воздух был полон этих коварных призывов, в которых хриплый и
пьяный голос Бунта так искусно и цинично сочетался с заповедными лозунгами
Революции — ими дышала армия на фронте, быстро разлагаясь, как труп под
солнечными лучами, и превращаясь в толпу крикунов, дезертиров и убийц — ими
волновалось глухое крестьянство, приступая к первым погромам — ими
насыщались фабрики и заводы, замирая в роковой бездеятельности — ими
грезила голова каждого раба, у которого нет ни прошлого, ни будущего, а
только томление и голод.
Лозунги Революции всегда общечеловечны. Для нее, как и для Бога, ценен
в с я к и й человек. Как сама восставшая Справедливость, она охраняет и
любит каждого и устанавливает права человека. У нее нет любимцев, нет
привилегий, нет сдобного куска для одного и мякины для другого. Свобода,
равенство и братство. Вот незыблемый закон Революции, нарушив который она
перестает быть сама собою и превращается в подобие кровавой и
разрушительной войны, где победа принадлежит не честному, но только
сильному и лучше вооруженному. Здесь конец ее жизнетворящему Духу. И пусть
могучее сопротивление сложившихся ношений и форм, роковое и неизгладимое
различие между умным и глупым, высоким и низшим препятствует ей осуществить
ее благородные и общечеловеческие цели — другого хотеть она не может!
И слово ч е л о в е к было выкинуто из большевистского словаря.
Простым и грубым приемом, подобным удару мясницкого ножа, весь бесконечно
разнообразный мир человеческих существ был разделен на две половины:
буржуазия, которая не должна иметь ни прав, ни власти, и ‘революционного
пролетариата’, которому отдаются все права и беспощадная диктатура над
целым народом. В этом до нищенства упрощенном виде встает мир перед глазами
ослепленного раба, и всей своей бунтарской громадой он стекается по?
большевистские знамена. Уродливый ублюдок, дикая помесь Революции и Бунта,
свободы и тирании, большевизм гордо поднимает над народом свою маскарадную
рождественскую харю и объявляет себя единым и истинным Богом революции. Как
божественную власть имеющий, как сам папа, он отлучает от церкви всех,
несогласных с ним: сперва отдельных лиц, вроде Плеханова потом целые группы
профессоров, ученых, офицеров, потом классы, потом и самые революционные
партии, которые он именует социал-предательскими. И испуганная Революция,
вдруг поставленная под подозрение, робко жмется пред Самозванцем, который
лжет ее языком, пишет на ее бланках и ставит внизу ее царственные печати.
Это был тот страшный момент, когда вся Россия оказалась в полном
трагическом смешении всех своих живых сил, — и бунтарских и истинно
революционных. Дурман, как во сне, как в тяжком хмелю от ханжи. Это были те
страшные дни, когда оглохшая, полуослепшая Революция, сбитая с толку
услужливо-наглым и лживым Бунтом, перестала понимать самое себя и начала с
ужасающей быстротой терзать и терять своих друзей, И это было началом того
необыкновенного периода, когда в русскую Революцию вступил новый герой —
Дьявол.
Нет, я не шучу, когда говорю о Дьяволе, живущем в людях, об этом
великом мастере лжи и обмана, знаменитом комедианте, устроителе
беспримерных исторических маскарадов, где его любимою маскою является
костюм святого. Это он ослепил и запутал, смешал все карты, в дикую гущу
превратил все лозунги и в противоестественном союзе сочетал жертву —
Революцию и ее убийцу — бессмысленный, стихийный, кровавый русский Бунт.
Доселе таившийся, в июльские дни он впервые открыто явил свой бессмысленно
жестокий и трусливый лик, возвысил свой гнусаво революционный голос:
— Смерть буржуям! Вся власть советам! Смерть! Смерть!
Правда, его прогнали — но его не узнали. Дальше Тарнополь, позор и
бегство русской армии, убийства и погромы, эта воистину дьявольская месса.
Тут на минуту мелькнуло что-то вроде сознания, слишком ясно и слишком
близко почувствовалась гибель, слишком определенно и нагло прозвучал обман
— но и тут он остался неузнан, этот Дьявол, этот бессмысленный и страшный
Бунт, Каин, убивающий своего брата. Ибо прошла только неделя — и снова
загундосил он свои ‘революционные’ псалмы и снова пополз под ноги Революции
— услужливый, покорный, льстивый, заботящийся только о ее благе и здоровье,
но с каждым днем наглеющий. И снова смешались все карты, и в удушливом
облаке обмана, лжи и предательства вырос этот трагический образ генерала
Корнилова.
Здесь глумливая улыбка Сатаны переходит в громкий и зловещий смех —
над Разумом, над помраченной совестью всей несчастной России, и Бунт
торжествует свою первую решительную победу. Когда растерявшийся Керенский
призывает на помощь большевиков, и все вместе, правительство и германские
агенты, с п а с а ю т родину и революцию от Корнилова, это слишком походит
на бред тифозного, на самоубийство в припадке белой горячки, чтобы быть
признанным за акт разумной воли. Все чувства извращены и самый инстинкт
самосохранения покидает обреченного. Каин — спаситель и благодетель Авеля!
Германские агенты — отцы отечества!
Бунт признан. Бунт увенчан лаврами и ходит, величаясь. Уже не
скрываясь и не прячась, он открыто вооружает красную гвардию, обучает ее
всенародно, как стрелять по правительству, требует ружей и патронов,
назначает и меняет дни восстания, чуть не расклеивает афиши, как приезжий
цирк ‘с разрешения правительства’. По всей России с чудовищной быстротой
растут погромы, убийства и пожары — Бунт попал в наезженную колею,
заповеданную отцами, и отовсюду скалит свои зубы. Всюду учреждаются
‘народные охраны революции’, эти будущие чрезвычайки. Убийства офицеров в
Выборге, убийства, убийства… Обреченная Революция мечется в смертельной
агонии, то проклиная своего будущего убийцу, то припадая на его братскую
грудь, все еще веря его братскому сердцу. И так до октябрьских сумрачных
дней, когда тяжелая дубинка Каина с треском дробит братнюю голову и
начинается и х ц а р с т в о.
Если Ленин когда-нибудь мечтал о том, чтобы стать великим социальным
реформатором, то мечты его рушились бесславно и жалко. Все, что он сумел
добиться — это стать только Пугачевым. Зачатый во лжи, рожденный в
атмосфере измены и уголовной каторги, отбросивший все человеческое и
нравственное, как ненужный балласт, он явился магнитом, притягивающим к
себе все порочное, тупое и зверски ничтожное. Новый ‘собиратель Руси’, он
собрал всю каторжную, всю черную и слепую Русь и стал единственным в
истории повелителем царства нищих духом. Ни одному народному вождю не
удавалось собрать под свои знамена столько воров, убийц, злых выродков,
такую колоссальную армию тупых и зверских голов! Кого он ни зовет, к нему
приходят только воры, среди которых бесследно теряется кучка честных, но не
мудрых фантазеров, обманутых невежд да слепых, как совы, и бесчувственных
доктринеров. Если не всякий большевик — негодяй, то все негодяи России
стали большевиками, как они были и станут черной сотней, как они готовы
стать всем, что даст им деньги и безнаказанность.
Двадцать пятого октября 1917 г. русский стихийный и жестокий Бунт
приобрел голову и подобие организации. Это голова — Ульянов-Ленин. Это
подобие организации — большевистская Советская власть. <...>
Источник: Возвращенный мир. Антология русского зарубежья. Том 1. М.:
Русский мир, 2004. Стр. 67 — 72.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека