Время на прочтение: 17 минут(ы)
Яков Данилович Минченков
Поленов Василий Дмитриевич
Источник: Минченков Я. Д. Воспоминания о передвижниках. ‘Художник РСФСР’. Ленинград. 1965. Издание пятое
OCR Ловецкая Т. Ю.
Поленову я обязан лучшими переживаниями в дни своей ранней юности, когда, попав на выставку передвижников, в первый раз увидел настоящие картины.
Передвижники посылали с просветительной целью иногда и в глухие города выставки, составленные из картин, бывших на выставках прежних годов. Такая выставка, носившая название параллельной, посетила в 80-х годах и наш город. На ней находилась картина Поленова ‘Христос и грешница’ (вариант большой картины, находящейся в настоящее время в Русском музее в Ленинграде).
Картина произвела на меня ошеломляющее впечатление. Передо мной раскрылось какое-то волшебство. Необыкновенные, чарующие краски, прекрасная природа, послеполуденный зной, красивая композиция храма, толпа, грешница и сам Христос, новый по трактовке, без церковного нимба, мудрый и красивый в своей простоте. Картина точно переливалась перламутром и благоухала.
Все это принималось тогда непосредственно и до бесконечности глубоко.
И мне думается, что это воздействие на человека, впервые увидевшего художественное произведение, не искушенного еще в технике, ремесле искусства, — самое сильное и верное.
То ценное, что было вложено в картину, самое важное в искусстве — ее красота — охватило меня и держало долгое время в очаровании.
И даже жаль, что с летами, по мере знакомства с техникой, с анализом и критикой, теряешь потом непосредственное восприятие красоты, подходишь к художественному произведению с непомерными субъективными требованиями, зачастую с требованиями одного лишь переживаемого момента.
А другие обрывают у цветка его лепестки, ищут законов в его построении, химически разлагают нектар, исследуют аромат и требуют от искусства лишь врачевания своих болячек, житейской пользы. Они жалуются, что из тысяч цветков можно добыть только один грамм меду, а то, что волновало сердце и радовало глаз, они часто называют пустоцветом.
Что пережил я от картин на выставке, полагаю, пережили и другие, решившие потом отдать себя искусству. Много нас, охваченных восторгом, вступило на этот заманчивый путь, усеянный камнями неудач и разочарований. В борьбе мы устилали путь более сильным и ложились в основу пирамиды, на вершину которой взобрались лишь очень немногие. Часто обессилевшие, теряющие веру в себя, мы ждали помощи от тех, кто зазвал нас на этот путь. Мы верили в силу своих учителей.
А в то время было две таких силы, два великих учителя, мощно властвовавших над сердцами молодежи: Репин и Поленов. Репин стоял в отдалении от нас, освещая нам путь лишь своими произведениями, в то время как Поленов непосредственно соприкасался с учащейся молодежью в Московском училище, был ее учителем и вдохновителем.
К сожалению, мне не пришлось учиться у него, так как я поступил в школу после ухода из нее Поленова, но и тогда сохранилось все его влияние на школу. Все свежее, красивое и сильное у молодых художников было главным образом наследием от Поленова. Он был их учителем, отзывчивым на все новое и свежее, что вносила талантливая молодежь. Всем он протягивал крепкую дружескую руку.
Мне передавали, как восхищался Поленов ‘Девушкой под деревом’ Серова, любовался новой трактовкой и советовал своим ученикам учиться у него.
Поленов радовался каждому талантливому мазку своего ученика, увлекался всяким новым подходом в живописи, проявлением своего ‘я’.
Таким представлялся мне Поленов, я много наслышался о нем, но увидеть его мне долгое время не удавалось. Вместе с другими я с нетерпением ждал лишь появления его новых произведений.
Мы изучали каждый его мазок, следили за его красками и узнавали про лак, которым покрывал свои картины Поленов. Словом — перед ним преклонялись.
Познакомился я с Поленовым, когда окончил школу и вошел в Товарищество передвижников. При первой встрече у меня составилось представление о нем, как о человеке большого и красивого ума. Заметно было многостороннее образование.
Поленов живо реагировал на все художественные и общественные запросы, увлекался и увлекал других в сторону всего живого и нового в искусстве и жизни.
Выражение лица его было вдумчивое, как у всех, вынашивающих в себе творческий замысел. В большой разговор или споры Поленов не вступал и в особенности не выносил шума, почему больших собраний он старался избегать.
Из-за редкого с ним общения распознать его мне удалось не скоро, но мало-помалу пришлось ближе познакомиться с ним, выслушивать его воспоминания, мечты и видеть их выполнение.
Речи Поленова, взгляды на искусство и как будто все его манеры связываются с его произведениями, и, глядя на Поленова, я переносился на его картины с самого раннего периода его творчества. И везде я вижу одно и то же, что пленило меня в дни моего юношества: его любование красотой мира, радость от красоты форм и еще более — красок.
Вот ‘Право господина’. Здесь все по-поленовски красиво. Красив замок с башнями, освещенными последними лучами заходящего солнца, красивы фигуры девушек, и даже сам изверг-герцог написан красиво. Надо сознаться, что красота формы, красок заслоняет собой весь ужас феодального права. Далее ‘Больное дитя’. Как прекрасно переданы свет лампы и освещенный стол с лекарствами! Любуясь ими, вы мало обращаете внимания на самого больного ребенка. ‘Московский дворик’, залитый летним солнцем, ‘Бабушкин сад’, ряд русских пейзажей и палестинские этюды из первого путешествия — везде любование красотой, везде радость от природы, радость жизни, ее бодрящее начало. Этюды Палестины с картиной ‘Генисаретское озеро’ были для учащихся целым откровением в живописи, настоящей школой. В них Поленов учил, как надо писать цельными тонами, передавая натуру, как в мозаике, рядом отдельных мазков. Это давало особую свежесть и силу в красках. В живописи Поленова чувствовалась его культурность, своего рода аристократизм, умная красота.
В своих произведениях художник провозглашает: ‘Смотрите — как прекрасен мир! Будьте же и вы подобны ему. Пусть красотой наполняется ум и сердце ваше, и тогда не будет ужасов жизни, не будет неправды, насилия, и дни не превратятся в ненастные сумерки с нависшими серыми мещанскими думами’. Так, кажется, ему тогда верилось. Все ужасное, некрасивое, мещанское было противно натуре Поленова, и он не признавал его в искусстве.
На этой почве у него часто были расхождения с товарищами при оценке выставляемых вещей. ‘Для чего это нужно? — говорил Василий Дмитриевич, указывая на крайний натурализм, на серые дни в картине. — Не довольно ли этой обывательщины, этих мещан, бредущих по задворкам к своим жалким берлогам? Куда тянут они зрителя? Чем насыщают его сердце и думы? Завязли мы довольно в нашем, российском болоте, копошимся в своих затхлых конурах и боимся солнца и свежего воздуха’.
Как передвижник, Поленов искал значительности в содержании своих произведений. И содержание вытекало из его мировоззрения, его искания красоты в идее и форме. Он ищет человека превосходных душевных качеств, с сильными переживаниями и пытается воплотить его в образе Христа.
Его Христос — поэт, мечтатель, задумавший устроить царство божие, царство человеческого духа и справедливости на земле. Этот живой для него образ живет с людьми людской жизнью: радуется, скорбит, негодует, падает духом и в конце с решимостью восходит на Голгофу, ни на пядь не отступив от своих убеждений. Все божественное и церковное он снял с Христа, сделав его плотником, другом рыбаков и фанатиком-проповедником.
Сытая, самодовольная толпа жестоко надругалась над мечтателем, над его идеей и, озверев от его непротивления, распяла на кресте.
Поленов любовался своим Христом и всей обстановкой, где жил его мечтатель. В Палестине каждый камень был связан с легендой о Христе, и Поленов с любовью вспоминал об уцелевшей колонне, которая, по его словам, ‘видела’ Христа, если он существовал.
Восторгаясь природой, красками Палестины, Василий Дмитриевич говорил, что только эта прекрасная природа могла породить и такого прекрасного человека.
Поленов поставил себе задачей изложить в картинах всю трагическую повесть о Христе, от его рождения до Голгофы, и приступил к выполнению этого огромного труда. Как бы вступлением к этому циклу картин явились ‘Христос и грешница’ и ‘Христос среди учителей’, написанные Поленовым после первого его путешествия в Палестину.
Первая картина была запрещена цензурой и президентом Академии художеств князем Владимиром, который сказал: ‘Конечно, для нас картина интересная, но для народа она вредна’.
Вред заключался в том, что Поленов изобразил Христа без нимба, простым человеком, а народу полагалось показывать его как бога. Картина являлась отрицанием божественности Христа, что по тогдашним временам не допускалось.
Однако приехавший на выставку Александр III, как ни странно, разрешил обнародовать картину, желая, вероятно, показать свой ‘просвещенный либерализм’ или сознавая, что все равно этот ‘вред’ под спудом удержать нельзя.
Когда впоследствии ‘Грешницу’ все же поместили в музей, к ней привесили надпись ‘Блудная жена’. Василий Дмитриевич всегда возмущался этим обозначением картины. ‘Да нет же, — говорил он, — грешница не блудная жена, с ней случилось несчастье, она впала в грех, как грешили и те, что не решились бросить в нее камень’.
Для осуществления своего замысла Поленов совершает второе путешествие в Палестину. Привозит оттуда массу новых этюдов и приступает к выполнению цикла картин из жизни Христа.
До выставки Поленов никому их не показывал. С большим нетерпением ожидали художественные круги открытия этой выставки, которое, наконец, состоялось в 1904 году в Петербурге.
По делам устройства выставки Василий Дмитриевич пригласил и меня.
Плохо обстояло с разрешением на открытие выставки. Оно почему-то затягивалось до бесконечности. Чтобы ускорить его получение, я посоветовал Поленову поехать со мной к градоначальнику и лично просить о разрешении.
Поленов согласился, а я потом раскаивался в своем совете. Вышло так, будто я самого Христа привел к Пилату на издевательство.
Долго пришлось нам ждать градоначальника в его приемной. Наконец, вышел генерал — в блестящих эполетах, с грудью, сияющей орденами, а пред ним стоял скромный, в черном сюртуке художник. На лице градоначальника читалось: ‘И чего вы носитесь с этой своей выставкой, с Христом? Что вы ими сказать хотите? Какие откроете истины? Истина у нас, это — ордена, сила, власть, а ваше все — это ничто, и надоело нам, не до вас нам теперь’.
Все же власть обещала прислать к нам цензуру, и даже в трех лицах: одного цензора от градоначальника, другого военного (тогда была война с Японией и в искусстве, как и в печати, требовалось разрешение военных властей) и третьего — духовного, в защиту религии. Василий Дмитриевич волновался: ‘Погибли мы теперь совсем: если один цензор запретил мою ‘Грешницу’, то что же сделают трое?’
Прождали мы еще несколько времени, и, наконец, цензура явилась.
Военный цензор щелкнул шпорами и пожал плечами: ‘Жизнь Христа’, видимо, не являлась военной угрозой. Но гражданский цензор от градоначальства, да еще такой, которому обыкновенно поручалось проверять содержание этикеток на бутылках и консервах, на этот раз старался проявить большое усердие в ограждении устоев, могущих пошатнуться от Христа, изображенного с каким-то колпаком на голове вместо нимба.
‘Помилуйте, — кипятился цензор, — да разве это Христос? И, вдобавок, в таком головном уборе. А это кто? Ученики его! Хороши, нечего сказать!’
Положение было критическое, выставка могла быть не разрешена, но неожиданно явилось спасение — и оттуда, откуда мы его меньше всего ждали.
По выставке бродила третья, духовная цензура — маленький архимандрит, ученый от богословия. К нашему удивлению, он стал защищать поленовского Христа и говорил гражданскому цензору в том духе, что-де Христос заключал в себе два начала: божеское и человеческое. У художников эпохи Возрождения мадонны с Христом-младенцем изображаются в итальянских костюмах XVI века, и только золотой кружок над головами выделяет их из ряда обыкновенных смертных людей. Поленов, взяв только человеческое начало Христа, мог ему как человеку того времени надеть на голову и колпак — исторически верный головной убор. Этого недостаточно для церковно-религиозного образа, но как историческая картина она не оскорбляет чувства верующего.
‘Разве что так’, — сказал гражданский цензор и подписал разрешение.
Заветная мечта Василия Дмитриевича осуществилась. Своими картинами, языком искусства он заговорил со зрителями, повел свою проповедь о красоте мира и красоте человеческого духа, что и составляло его, поленовскую, сущность.
Ласкающие краски Палестины, солнце, правдивый пейзаж переносили зрителя к месту действия и служили фоном, на котором вырисовывалась личность иудейского мечтателя-проповедника. Верилось в эту нагорную страну, ласковые воды Генисаретского озера, толпу, идущую радостно слушать проповедника или пугливо провожающую его на крест.
В картинах не было потрясающей драмы, художник красиво повествовал о ходе событий, предоставляя воображению зрителя дополнить повествование ужасами и подробностями кровавого конца.
О чисто художественной стороне поленовских работ говорилось много, мнения художников и критики были различны, в зависимости от того, из какого лагеря они исходили. Но художнику важнее всего было узнать оценку его труда широкими слоями общества, куда бросал он свои лозунги, свою проповедь. Поленов в этой выставке не ограничивался одними живописными задачами. Здесь они отходили как бы на второй план, хотя он был врагом упрощенства в искусстве, основанного на представлении, что некоторым кругам общества недоступно большое искусство и простому народу непонятна как сложная техника в живописи, так и значительное, глубокое содержание. Оспаривая подобные утверждения, он горячился: ‘Как это они до сих пор считают народ за Иванушку-дурачка! Все еще хотят кормить его тюрей! А дайте ему вкусное, да и полезное — не беспокойтесь, поймет и он, что хорошо, и разберется в ваших мыслях. Что декаденты замкнулись в своем кругу и пишут только для избранных — это я понимаю, а то еще и некоторые передвижники кормят народ сказками и наивной живописью. Никуда это не годится! Для народа нужна здоровая, реальная живопись, и чем выше будет ее техника, тем больше она может выразить и глубокую идею’.
Несмотря на то, что выставка помещалась в глухом месте, на одной из линий Васильевского острова, успех ее был огромен. Она всегда была переполнена самой разнообразной публикой, в основном демократического характера. Посетителями являлись главным образом интеллигенция, учащиеся (им был предоставлен свободный доступ на выставку) и рабочие.
Лозунги Поленова были расшифрованы большой массой и правильно восприняты. Очеловеченный, лишенный церковной святости, его Христос был понят и принят массой как протест против насаждаемой византийщины и церковности в нашей внутренней политике.
Если интеллигенция относилась индифферентно к вопросам религии, то большая масса учащихся и пролетариат, чувствуя на себе церковно-религиозный гнет и стремясь к освобождению от него, высматривали в картинах Поленова то, что церковь старалась окутать дымом ладана. Один из посетителей, рабочий, говорил: ‘Нас учат, что Христос был бог, его окружали ангелы, он преображался, воскресал и возносился, а на самом деле было так, как здесь представлено: он плотничал, знался с самым простым народом, а архиереи его оплевали и власть распяла. Он умер за то, чему учил, и больше ничего’.
Успех не покидал выставку и в Москве, где она открылась в мае месяце. Несмотря на такое позднее время, выставка всегда была переполнена посетителями. На ней перебывали учащиеся и огромное количество рабочих разных предприятий. На выставке продавались фотографии с картин, тираж их был чрезвычайно большой. Кажется, не было посетителя, который бы не унес с выставки несколько снимков или целую их коллекцию.
И чтобы ни говорили недоброжелатели — надо согласиться с тем, что общество признало труд Поленова. Василий Дмитриевич мог смело сказать:
‘Я сделал все, что мог, все, что должен был сделать по своему дарованию и своим убеждениям’.
Выставкой ‘Жизнь Христа’ Василий Дмитриевич подвел итог своей художественной деятельности и приостановился, не покидая все же живописи и продолжая работать для очередных передвижных выставок небольшие вещи.
Поленов определял срок для деятельности художника сперва до сорока лет, затем удлинил его до пятидесяти, шестидесяти и далее, на себе убедившись в невозможности отказаться от дела, заполнявшего всю его жизнь, и, подобно многим великим мастерам эпохи Возрождения, работал до глубокой старости.
В питании он придерживался вегетарианского режима: не ел мяса, а употреблял только плоды и овощи. Летом, живя у себя в имении на реке Оке, близ города Тарусы, укреплял себя физическим трудом. Ему подвозили с каменоломни камни на берег реки, и он до глубокой осени сам таскал камни в воду и строил в реке дамбу, чтобы обмелить свой берег и сделать его удобным для купания. При этом он даже не простужался и объяснял это особой теорией, по которой опасность заболеть являлась для него не в реке и не на берегу, а гораздо дальше от берега.
Летом у него жили иногда некоторые его ученики и почти постоянно талантливый живописец Татевосянц.
С учениками Поленов ходил по берегу Оки, собирая цветные камешки, из которых делались потом мозаичные картины. Татевосянц удачно воспроизвел в мозаике портрет самого Василия Дмитриевича.
Одаренный чувством к краскам и тонкой композиции, Поленов не мог не быть и хорошим декоратором. Его декорации, представлявшие, скорее, большие картины, да еще писанные масляными красками, были изящно строги в исполнении и отличались особой свежестью колорита.
Разносторонний ум, солидное образование, жажда деятельности и необычайная работоспособность толкали Поленова на непрестанный труд в различных областях.
Он увлекался музыкой и обнаружил композиторские способности. Написал оперу ‘Призраки Эллады’, представляющую классические эллинские сцены. Впервые опера была поставлена на Всероссийском съезде художников в 90-х годах, а затем в год восьмидесятилетия Василия Дмитриевича. При первой постановке была и его декорация, изображавшая греческий храм на берегу морского залива, статую Афродиты (Венеры Милосской) и вдали горы. Декорация полна солнечного света, радостна по краскам и связывается с характером музыки.
Специалисты, вероятно, дадут оценку творчества Поленова в области музыки. В клавире, подаренном мне Василием Дмитриевичем, чувствовалось прозрачное изящество формы прежде всего, но в основе музыки не было той стройности, какую давало живописи Поленова его строгое изучение натуры, его реализм.
Для музыкального кружка, который собирался у меня по субботам, Поленов обещал привезти написанное им трио. В назначенный им день, когда все собрались и с нетерпением ожидали приезда Василия Дмитриевича с нотами, раздался телефонный звонок и послышался торопливый голос Поленова: ‘Я извиняюсь, вы, вероятно, ждете меня, а я вот не готов. Я, чтобы проверить свое трио, позвал скрипача и виолончелиста. И вот как заиграли они — не узнал я самого себя. Как в картине: писал одно, а вышло другое. Так вот, надо все переделать, уж простите, совестно, а так не могу’. Разошлись все разочарованные.
Один раз мне пришлось услышать игру Поленова, его импровизацию.
В мае, перед вечером, зашел я к нему по делу. Он жил тогда на Садово-Кудринской улице, в глубине большого двора, а мастерская его была в отдельном флигеле во втором этаже. Подошел к его мастерской и у двери услышал звуки фисгармонии. Не хотелось отрывать Поленова от музыки. Сел я на подоконнике на лестнице и стал слушать.
В широких аккордах проводил он какой-то хорал в мажоре. Иногда не удавался бас, Поленов повторял все сначала, улаживал контрапункт, и торжественные, светлые звуки высились и спокойно замирали. Чувствовался безмятежный покой, красивое созерцание мира. Стемнело, звуки замерли, и я постучал в дверь.
Василий Дмитриевич отпер и как-то смущенно заходил по комнате:
— Вы, — говорит, — вероятно, слышали, как я тут пробовал что-то смастерить?
— Да, — признаюсь ему, — я слушал, и с удовольствием.
А он конфузливо:
— Нет, не говорите, это я так только… Вот если б научиться так, как Бах писал, так бесстрастно и так возвышенно, отвлеченно, без этих житейских мелочей. Как эта проза надоела, а у нас ее еще в искусстве превозносят. В музыке хорошо то, что сами звуки не реальны, не похожи точно на натуру и оттого красивы. Можно передавать и идущий обоз, но звуки скрипок, виолончелей, гобоя, кларнета не будут тождественны со скрипом немазаных колес, в них будет своя красота. Вот это красивое и есть искусство, а натуральный скрип кому доставит удовольствие? Это не искусство.
Я спросил, кого из композиторов он больше любит.
Василий Дмитриевич даже заволновался:
— Бах, Бах выше всего! И Моцарта люблю. Он ясный, светлый, радостный. А вот Бетховен такой сильный, да только вечно воюет с кем-то и вас пугает. Наш Глинка — здоровый мужик, цельный и головой выше всех, кто после него родился. Могучая русская сила!
В мастерской не было проведено электричество, не было и лампы, мы сидели в сумерках, и Василий Дмитриевич с жаром и одушевлением говорил об искусстве, Палестине, природу которой так любил, и о музыке.
Восторгался Ивановым, автором картины ‘Явление Христа народу’.
— Все знают только картину, — говорил он, — а посмотрите на его эскизы! Сколько в них захватывающей фантазии, творчества, как они красивы! Как тонки его пейзажи — этюды, прекрасно нарисованные, искренние, и как они проработаны! Вот где надо учиться, как штудировать натуру! И весь труд Иванова мало известен не только большой публике, но даже и художникам.
Разговор зашел о его выставке. Ею Поленов был радостно удовлетворен и несколько хвастливо вспоминал:
— Учащихся-то сколько перебывало! А это чрезвычайно важно. В школах им мало рассказывают об искусстве и особенно о том, о чем я говорю в своих картинах. На выставке они узнают много для себя нового, а главное — у них развивается ощущение искусства, чувство красоты, а это так огромно, так значимо в жизни, и это, к сожалению так, подавляется бездушными педагогами, у которых самих оно вытравлено педагогической схоластикой. Почти каждый преподаватель ходит как будто в шорах и, кроме свого предмета, ничего не видит, не понимает и не ценит. Будущая живая школа все это, конечно, переделает, даст школе более разносторонних и живых людей, а пока нам самим надо бороться с рутиной и самим насаждать художественную культуру. Ролью и успехом своей выставки я вполне удовлетворен и награжден обществом. А знаете — без сочувствия и награды художник и работать не станет. Вон, готовящиеся даже во святые — и то ждут награды здесь, на земле.
Полушутливо Василий Дмитриевич передал рассказ, слышанный им от художника Верещагина.
Последний был в Палестине. Здесь ему сказали, что в Синайской пустыне живет русский отшельник, который постился два раза, и каждый раз не ел чуть ли не по тридцать дней, пил лишь воду.
Верещагин заинтересовался этим аскетом, отыскал его в дикой местности и захотел написать с него этюд.
После долгих увещаний пустынник согласился позировать. И среди сеансов у них произошел такой разговор:
— Зачем ты малюешь меня? — задал вопрос пустынник.
— А вот, — отвечает Верещагин, — напишу портрет и покажу в Петербурге, какой русский человек живет в Синае, и расскажу, как он подолгу постится.
— Ну, что же, и много народу увидит мой портрет?
— Много, почти весь Петербург.
— А может, и сам царь его узрит?
— Пожалуй, и это может случиться.
— Скажи же на милость: награда от него мне какая будет?
— Вот видите, — смеялся Поленов, — человек о душе думал, спасал ее молитвой и страшными лишениями, а при случае и о земной награде подумал. Вероятно, приснилась даже ему медаль или какой-либо орден. Так вот и мы: пишем как будто для своего удовлетворения, а в результате ждем похвалы от друзей.
Было уже темно, когда мы перешли в дом, где за вечерним чаем собралось небольшое общество. Здесь, среди людей, их разговора, Поленов чувствовал себя как будто не совсем хорошо: он как-то торопился в своей речи, недоговаривал или не находил нужных слов.
Говорили, что у него неправильно врастал один шейный позвонок, отчего он не переносил шума, внешнего раздражения и от всего этого спасался в своей мастерской, где находил отдых в тишине и за игрой на фисгармонии.
Одно время никак не удавалось застать Василия Дмитриевича дома. Что ни приду — один ответ: нет дома.
Спрашиваю у Натальи Васильевны (жены Поленова), когда же его можно повидать.
— Ох уж и не спрашивайте, — отвечает она. — Василий Дмитриевич совсем отказался от нас, все время пропадает у своего детища, в своем Народном доме.
Действительно, Поленова захватила новая идея. Он задумал построить дом-театр для рабочих и детей. Образовал общество и при поддержке его осуществил свою цель. В одном переулке близ Зоологического сада вырос Народный дом, в который принимались беспризорные дети. Здесь их учили грамоте, из них же была организована детская труппа, проводившая детские спектакли.
В определенные дни ставились спектакли и концерты для рабочих, главным образом, ближайшего Пресненского района. В спектаклях исполнителями были сами рабочие.
При доме имелись образцы театральных сцен, начиная с простых ширм для постановки спектаклей в избе или школе, костюмы, художественно исполненные из самого дешевого материала. Бралась, например, редкая дешевая парусина, раскрашивалась жидкой масляной краской с бронзовым порошком, и выходила с виду богатая парча. Был отдел париков, грима, театрального реквизита и проч.
Поленов написал руководство с эскизами декораций для устройства детских сцен в школах или клубах. В театральном деле он был очень изобретателен. Для своего Народного дома Василий Дмитриевич писал пьесы, музыку, декорации, был душой всего дела.
Он гордился тем, что его аудитория из рабочего класса проявляла большой художественный вкус и понимание серьезного искусства.
— Мы сыграли рабочим, — говорил Поленов, — скрипичный концерт Баха, и знаете ли, что вышло? В следующие концерты они опять просили играть Баха. О каком же тут упрощенстве искусства можно говорить? Вся беда в том, что дают народу такую музыку, в которой вообще нечего слушать. Под нее только гуляют, едят, разговаривают. Так к ней и народ привык относиться. Мы, говорят, гуляли под Девичьим, там ревела музыка! Ревела — и больше ничего. А дайте народу ясную по содержанию и красивую музыку, и вы увидите, какая у вас будет чуткая к прекрасному аудитория. Ведь это же он, народ, творил свою дивную песню, мелодию, а мы все еще заглушаем его уши ревом.
На эту тему Василий Дмитриевич всегда говорил много и горячо.
Мне пришлось встретить человека из рабочей среды, на котором исполнились слова Поленова. Это был мастер одного литейного завода. Кроме того, он прирабатывал у себя на дому переплетным делом, в котором проявлял большой художественный вкус. Его переплеты по подбору кожи, тиснению и сочетанию тонов в материале выделялись среди переплетов других мастерских. И еще чертой его было — бескорыстие. Казалось, что он более заботился об интересах заказчика, чем о своей выгоде. Всегда давал советы, какие переплеты сделать для книг, чтобы они были и красивы, но и обошлись наиболее дешево.
Я отдавал ему в переплет книги и ноты. Однажды он и говорит:
— Книги, которые я переплетаю, я почти все перечитываю, а в нотах ничего не понимаю. Хотелось бы все же знать, что в них написано. Может, интересное.
— А вы любите музыку? — спросил я его.
— Да как вам сказать: иное слушаю — приятно, а от другой музыки бежать хочется.
— Это хорошо, — говорю ему, — значит, вы относитесь к ней не безразлично, — и посоветовал ему ходить на поленовские концерты и другие с серьезным содержанием, да еще и с объяснением.
Мастер заинтересовался, стал посещать концерты, прислушивался к музыке и ловил ее содержание. Кончилось тем, что потом он ночи простаивал в очередях, чтобы попасть на какой-либо редкий концерт или в оперу. Он благодарил меня и говорил, что в музыке для него новый мир открылся.
Да, сто раз был прав Поленов, веря в эстетические запросы пролетариата и в его оценку искусства.
Однажды Поленов завез мне билеты и просил побывать с детьми на детском спектакле-утреннике в его театре.
Все помещение Народного дома было заполнено детворой, и надо было видеть, сколько здесь было неподдельного веселья и живого интереса к спектаклю! Василий Дмитриевич водил нас на сцену, которую устраивали сами артисты-дети, показывал мастерскую над сценой, где он писал декорации. Оттуда через узкий прорез они опускались прямо на сцену.
Вся пьеса была сложена Василием Дмитриевичем, и каждая деталь в спектакле носила отпечаток его любовного отношения к запросам детей. Ему дорог был детский мир. Он отдавал часть своего творчества юному поколению, говорил с ним таким же языком и так искренне, как и со взрослыми. Василий Дмитриевич нисколько не стыдился работать в детской среде, не стыдился робких и наивных выступлений своих учеников-детей. Он говорил:
— Вот я слышу от других: зачем вы возитесь с малышами, отдаете время и силы на малое их дело? Но верите ли? Я нахожу огромное удовлетворение в работе с детьми. Их выступления в искусстве мне кажутся иногда более значительными, ценными, чем выступления многих взрослых профессионалов. У этих — ремесло выучка и интерес к оплате, к заработку, а у детей так все искренне и бескорыстно! И легко командовать умеющими мастерами в искусстве, а вот добейтесь-ка успеха с детьми или со взрослыми, совершенно не подготовленными к каким-либо выступлениям.
В дни московского восстания 1905 года Поленов был свидетелем пожара Пресни и баррикад на Садовой улице, где он жил.
В то время не разрешались картины, отражающие революционные выступления, все же несколько этюдов из пережитых Поленовым событий были на передвижной выставке. Цензура потребовала, чтоб на баррикадах не было изображения революционеров и красных знамен. Поэтому изображение баррикад без людей и какого-либо символа революции производило впечатление склада случайных вещей на улице.
Художникам приходилось отходить от действительности и замыкаться в круг личных переживаний или погружаться в прошлое, в формализм и декадентство. У Поленова была своя тема, далекая от современной действительности, но и ту, как мы видели, надо было защищать от расправы цензуры. Когда же тема эта была исчерпана, начался тихий закат жизни Василия Дмитриевича.
Большей частью он проводит время в усадьбе на Оке. Здесь в своем доме он устраивает музей художественных произведений для окрестного населения, которое его ценило и любило. Это видно из того, что после революции население хлопотало перед правительством, чтобы усадьба его осталась пожизненно за ним и его семьей, что и было утверждено ЦИКом.
Поленов был счастлив тем, что, оставаясь в своем музее, который собирал всю свою жизнь, он видел его успех и значение для всей округи.
Музей его стал очень популярным и часто посещался даже дальними экскурсиями. Василий Дмитриевич сам показывал его посетителям и давал объяснения. С 1922 по 1924 год Поленов тяжело болел, но сильный организм и помощь со стороны местных врачей побороли болезнь. Василий Дмитриевич встал на ноги. Врачи оказали ему необыкновенное участие, совершенно бескорыстное. Несмотря на различные затруднения в то время, они приезжали к нему и делали все, что от них зависело.
В 1924 году было празднование восьмидесятилетнего юбилея Поленова, и ему пришлось выслушать многочисленные приветствия от местных организаций, центральных художественных обществ, учеников, товарищей и почитателей его таланта.
Еще в 1926 году он ходит и даже работает. С художником Татевосянцем, проводившим у него лето, он доходил до берега Оки, сидел там на скамейке, любовался природой и беседовал об искусстве.
В этом же году Василий Дмитриевич снова заболел, и 18 июля его не стало.
На высоком берегу Оки, на сел
Прочитали? Поделиться с друзьями: