Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 1. ‘Моя жизнь’: Мемуары, Рассказы (1929-1935)
Похороны мумии
Какой-то небывалою жизнью летят давние события и воспоминания. Москва, какой-то театр. Родон поет:
Когда я был аркадским принцем,
любил я очень лошадей.
Скакал по Невскому проспекту,
как угорелый дуралей.
Давил народ, но что ж такое,
зато в коляске развалясь,
Я, как бы чудище какое,
нередко ездил напоказ.
Как это странно!.. Опера итальянская, опера русская, драма, оперетка, шансонетки, куплетисты, хоры… Русские хористки выходят, одетые боярынями в кокошниках и золотых душегрейках, в тюлях, складывают руки на груди и низко кланяются. Прелестницы дебелые пускаются в танцы, каблучки стучат.
Эх, Москва, Москва, Москва,
Золотая голова.
Дрым, дрым, дрым, дрым — дрым, дрым — дрым… Что играет музыка?..
И как подумать, что все это было во времена ‘тирании и деспотизма’!
А дети купца Крибова на охоте убили рысь. Отдали сделать из нее чучело и видят, когда сняли кожу, что мясо у рыси белое. Задумались — отчего ее не едят? Ерунда, предрассудки, надо съесть. И отдали приготовить в ресторан ‘Олимпычу’.
Ну, и ели. И, конечно, выпили изрядно. Только она, когда ее ешь, как-то мылится во рту, и никакого вкуса…
А потом все скоропостижно захворали — лежали на постелях в доме Морозова. Приехал к ним доктор Голубков на паре вороных лошадей, покрытых роскошной голубой сеткой, как некий ассирийский бог. Кучер в голубом кафтане, серебряные пуговицы застегнуты на спине. Посмотрел доктор на больных.
— Спаси,— говорят больные.— Все нечаянно вышло. Помоги.
Тот видит — случай редкий, и решил вызвать профессора Захарьина. Но профессор Захарьин шутить не любит, мужчина серьезный, и притом — его высокопревосходительство…
Долго просили, насилу согласился. От самого подъезда дома до больных приказано положить мягкие ковры, остановить все часы, чтоб не били и чтоб маятники не болтались. А больным приказано было отвечать только то, что спросит. Ассистенты шли впереди, потом сам Захарьин — при звезде и с голубой лентой. Передняя у Морозова была в египетском стиле. На колоннах — капители цветные, лотосы, в глубине стоял саркофаг с мумией.
— Это что такое? — спросил Захарьин.
— Мумия-с, из Египта-с,— ответили ему.
Приказывает открыть. Открывают: прекрасная раскрашенная мумия. Лицо золотое, глаза — сапфиры.
Захарьин посмотрел каждому больному в глаза и приказал лежать, дать устриц и шампанского. И сказал хозяину:
— Зачем это у вас в доме покойник?
Хозяин испугался:
— Как покойник?
— А мумия-то.
И приказал ее убрать.
Огорчился хозяин. Но шампанское подняло настроение, и решили мумию похоронить… Но как? Хлопот не оберешься. Во-первых, как отпевать — египетской веры никто не знает. Панихиду надо…
И решили — по русскому обряду, как полагается. И меню поминок сочинили: уха, кутья, икра. Но только кто хоронить возьмется? Иереи не идут…
Однако нашли…
Больные скоро выздоровели и занялись похоронами мумии. Ну и трудное выходило дело. Как ее, мумию, звать — неизвестно. Лет сколько — тоже. Раб или рабыня — тоже неизвестно. Но все же мумию похоронили ночью. Предали земле.
Некто Кольцов, ученый, что ли, или писатель, не знаю, был человек очень начитанный, и говорили — умный, притом революционер и выражал оппозицию правительству всегда. А на диспутах был оппонент. А потому он наговорил на похоронах мумии о тирании, фараонах, рабах, русских крестьянах, полиции, о полицмейстере, губернаторе и что мумия эта — жертва строя, невыносимого и тяжкого произвола. И в конце выковырял у нее сапфировые глаза и взял себе на память…
‘Черт-те што теперь будет,— думали молодые люди.— Наговорил!..’ Затревожились.— ‘Как бы манэ-такел-фарес не вышел’,— сострил один. Но решили — русские люди, конечно,— все равно: за правду и пострадать хорошо… И поехали все к ‘Яру’, к цыганам. Рассказали все гитаристу Христофору, так как его фараоном звали. Тот с горя выпил и горько сказал:
— Да… Вот Шура-Ветерок была, так вот тоже померла…
И всплакнул.
На поминки приехали все цыгане-певцы, и другим цыганам, так как они фараонами прозывались, те, которые жили на Живодерке, пожертвовали 3000 рублей.
Были московские люди добрые — надо правду сказать…
Поминки удались. Ну и помянули, как надо. Только не нравилось всем, что глаза-то сапфировые у мумии, которые смотрели десять тысяч лет, ну вот как у живой певицы Марфуши,— а их он выковырял. Мало ли, что говорит хлестко. Конечно — сапфиры…
И все бы ничего, только вызвал Огарев, московский полицмейстер, к себе Кольцова и прочих.
‘Дело дрянь,— думают,— как быть’. Позвали адвокатов на совещание. Адвокаты с виновниками похорон сидели в ресторане, не выходя, трое суток. И до того напугали молодых богатеев, что один с горя женился скорей, а другой верхом поскакал за границу.
Огарев шуток не любит, на пожары ездит парой, стоя в коляске. Голос громкий и всегда охрипший. И такие слова кричит — очень лавочники любили полицмейстера Огарева. Говорили: ‘Такого не было и не будет…’
Так вот, вызвал к себе Огарев Кольцова и ‘похоронщиков’. Пришли и дожидаются, а им из другой комнаты кто-то говорит:
— Кто тут?
— Я,— говорит Кольцов,— и другие тоже.
— Дурак ты,— отвечает кто-то из соседней комнаты. И такими непечатными словами садит, что все смутились. Кольцов не ожидал, рассердился и, обидевшись, начал протестовать.
— Можете арестовать меня, сослать в Сибирь, но ругаться не имеете права. Тут к ним вышел Огарев и смеется.
— Это,— говорит,— у меня попугай такой сердитый. Ничего с ним не поделаешь. Научился ругаться и меня кроет тоже. Птица — что с нее взять… А вот вы, что ж это вы-то говорите? Это где же вы видали в России голых рабов? Почему же это я, полицмейстер,— фараон? Что я, цыган, что ли? Вы, любезные, полегче на поворотах, я ведь старик и заслуженный. Страм какой! Тело земле предаете, и в эдаком разе — слова житейской белиберды при покойнике говорите! Может, он души праведной был, а вы это с чего?
В это время попугай — нет сил, что говорит. Такие слова неудобные, что даже Огарев ему крикнул:
— Да замолчишь ли ты, стерва?
Но попугай еще громче тоже кричит: ‘Стерва’.
— Я вас,— говорит Огарев,— благодарю, что земле предали тело. Но чего меня не позвали? Все потихоньку норовите. А я-то все знаю, все вижу. Дурного тут нет, правильно надумали. Держать покойника столько лет дома, ведь это что ж такое, срамота… Кто надумал-то, душа, значит, в нем человечья есть. Кто? — обратился он ко всем.
— Профессор Захарьин,— отвечают ему.
— Ну вот, еще бы. Его высокопревосходительство,— вот кто! Понять надо! А попугай заладил свое: ‘Стерва!’
Огарев подошел к попугаю и сердито говорит:
— Зарезать тебя велю, сукин сын. И вот зажарят тебя. Они тебя съедят. Кошку на днях съели, и тебя съедят. Ну, что тут еще,— обратился вновь Огарев к ‘похоронщикам’.— Кончено дело. А ежели вы и впрямь православные, так знайте — сироты остались от инвалидов, что с туркой воевали, им вот помочь надо. Съездите-ка в сиротский суд, там подписка есть на сиротский дом. А вам, сударь, государь милостивый, за то, что вы зря наговорили на нас, на полицию, да на всех и на фараонов…
— Можете сослать меня в Сибирь! — гордо крикнул Кольцов.
— Зачем же? — засмеялся Огарев.— Вот и нет… Зачем ссылать? Теперь, когда ты мелешь такое, тебя слушают, но веса в твоих словах настоящего нет. А посади тебя — так жертва будешь, курсистки, студенты — жертва строя, скажут, за правду пострадал… Что ты тогда народу, девиц перепортишь. Нет, уж увольте.
Огарев сердито покачал головой:
— Греха этакого брать на душу не хочу. Конечно, вы человек образованнейший, все знаете, народу служите. А мы кто? Мы — деспоты. Но все же увольте, сажать вас не буду. Прощенья просим…
И Огарев ушел.
А попугай кричал: ‘Давай Тверскую, пятый участок, стерва. Караул…’
* * *
В меблированных комнатах ‘Восточные номера’, на Садовой в Москве, вечером, в комнате Антона Павловича Чехова мирно горела лампа.
Антоша Чехов писал что-то для журнала ‘Развлечение’ и улыбался.
Распахнулась дверь, и ворвался человек с накинутым на плечи пледом, который прямо упал в кресло перед Чеховым, взглянул на него и зарыдал. То был Кольцов.
Антон Павлович в беспокойстве накапал капель в стакан с водой, отсчитал и с заботой дал выпить гостю.
— Сегодня на волоске висела жизнь, тюрьма, ссылка в Сибирь, на полюс, во льды… Огарев вызывал…
— Ну, что же? — спросил Чехов.
— О, я был как кремень, и он — он сдался!.. Глаза Кольцова блистали торжеством…
…профессора Захарьина — Захарьин Григорий Антонович (1829-1897), терапевт, доктор медицины, профессор Московского университета. См. рассказ о нем в цикле ‘Московские чудаки’ (см. с. 420-422).
Живодерка — так в просторечии назывался Староживодерный переулок в Москве. Улица сменила несколько названий: в конце XIX в. стала называться Владимиро-Долгоруковской (в честь В.А. Долгорукова, московского генерал-губернатора), в 1922 г. была переименована в улицу Фридриха Адлера, с 1931 г. по настоящее время носит имя Л.Б. Красина. До революции об этой улице ходила дурная слава: здесь всегда были поножовщина, грабежи, дурной запах… Тут проживало множество цыганских семей, откуда вышли известные исполнители цыганской песни в знаменитых ресторанах ‘Яр’ и ‘Стрельна’.
‘Развлечение’ — еженедельный литературный и юмористический журнал, выходил в Москве с 1859 по 1905 г.