Сегодня хороним И.С. Аксакова. К чувству общественной утраты присоединяются и личные воспоминания, подступающие тем настойчивее, что местом вечного покоя усопшему избрана Троице-Сергиева лавра, где 33 года назад впервые довелось узнать молодого публициста и сблизиться с ним, с молодым, повторяем, но уже побывавшим в Третьем Отделении и затем выпущенным оттуда с резолюциею покойного Николая Павловича, обращенною к шефу жандармов: ‘Призови, прочти, вразуми и отпусти’. Вспоминаются тогдашние беседы наши о расколе, который только что перед тем был предметом служебных занятий Ивана Сергеевича. Вспоминается и отъезд его на исследование украинских ярмарок, и по возврате оттуда вечер, когда для приведения в порядок собранных материалов приехал исследователь к Троице из Абрамцева, бежа от деревенского уединения еще в большее уединение, чтобы легче опознаться в груде собранных сведений. В номере монастырской гостиницы, в часы глубокой полночи, за большими чашками крепчайшего чая (для прогнания сна) исповедывался он о тех новых впечатлениях, которые вынесены им из наблюдения над купеческим бытом, над разницею характера великороссийского и малороссийского. Несмотря на свои тридцать всего лет, он уже сравнительно со своими годами обладал богатою опытностью, побывавши с самого начала службы в Астрахани, затем перекинувшись в Ярославль, изъездивши, кроме того, Бессарабию. И ни одна поездка не оставалась без того, чтобы не возбудить его замечательной наблюдательности, не привести его к метким выводам, социальным и этнографическим.
Припоминается и еще вечер, — нет, это было днем, когда исследователь, окончив предисловие к своему статистическому труду, читал его в кругу близких, а вечно памятный родитель его, Сергей Тимофеевич, бывший в числе слушателей, вечно юный, несмотря на свои семидесятые годы, всегда отзывчивый, восторженный, отозвал пишущего эти строки, среди самого чтения, в другую комнату. ‘Вы запомните это слово, запомните, — сказал он, — Иван будет великим писателем, великим!’ Старца поразила основательность и глубина исследования, поразило в особенности мастерство, с каким поэт (а только поэтом числился пока его сын в литературе) справился с сухим предметом, с данными, состоявшими из мертвых цифр, только из цифр, — и умел осветить их не только точно, но и художественно.
Но вот и отъезд в ополчение, и напутствие друзей, и благословение А.С. Хомякова, отвечавшего на возражение некоторых о бесполезности Ивана Сергеевича в этой новой деятельности. ‘Нет, должно, чтобы из нас. людей слова и мысли, делом засвидетельствовали свое слово и мнение’. И началась ополченская служба, сопровождаемая полемикою литератора-ополченца с командовавшим Московскою дружиною графом Строгановым. Оригинальная полемика, философская и политическая, ведшаяся под видом официальных приказов и официальных рапортов, где Аксаков-ополченец был тот же непреклонный боец за меньшую братью, как Аксаков — редактор ‘Дня’, ‘Москвы’ и ‘Руси’. ‘Это аксаковское влияние!’ — воскликнул Строганов, когда при роспуске ополчения, собрав дружину, обратился к рядам с предложением, не хочет ли кто из ратников перейти в военную службу. ‘Кто хочет, ребята? — воскликнул граф, — поднимайте руку, кто хочет’. И услышал в ответ невольный каламбур: ‘Кто ж, ваше сиятельство, на себя руку поднимет?’
А время бежит, бежит… Вот уж роковое 18 февраля 1855 года. Вот мягкий февральский день — то был день присяги для троицких жителей, Иван Сергеевич приезжает из Абрамцева поделиться впечатлением, вызванным переменою царствования. После обмененных нескольких слов поездка обоих в Абрамцево обратно тройкою, гуськом, ‘при ласкающем полувесеннем солнце’, с целию отвести душу в общей беседе и со стариком-отцом, и со всею семьею. Ополченец говорил о новом ощущении, которое охватило писателя, о непривычном положении, в которое писатель поставлен, — что ‘приходится перестраивать лиру’, как сказал он своим образным языком…
Что же мы распространяемся, однако?
Столбцов, страниц, листов недостанет, чтобы перечислить эти обмены мыслей, впечатлений, чтобы перечислить все разнообразные события, в которых выражалась душа оплакиваемого ныне деятеля, та его неустанная энергия, несокрушимая, упорная настойчивость, которая при полном единстве образа мыслей отличала его среди всех его ближайших и близких. Помимо всего, этот неугомонный деятельный нерв был его характеристическою чертою, выделявшею его из славянофильской плеяды: Хомякова, К. Аксакова, Киреевских, Самарина, Чижова и проч. С этой стороны он из перечисленных сейчас ближе подходил к Чижову, который точно так же был весь энергия.
Предсказание отца сбылось. ‘Иван’ сделался великим писателем, но не писателем только, а деятелем, чего не предвидел, по крайней мере не предсказывал ни Сергей Тимофеевич, ни Хомяков. Но то были времена, когда тесная семья единомыслящих, заподозренная и гонимая, не мечтала о практическом влиянии, ограничивая свою деятельность теоретическими усилиями к исправлению общественного сознания. 19 февраля вызвало эти силы на поприще практической деятельности, и только с Ю.Ф. Самарина начался благоприятный славянофилам поворот общественной оценки, если и не государственной все еще. И теперь, при удручающем чувстве глубочайшей скорби, которую вызывает свежая переживаемая утрата, находишь еще утешение в единодушии выраженного сожаления. Нас трогает между прочим отношение петербургской печати, столь восторженно почтившей усопшего славянофила, как тронуло десять лет назад подобное же единодушие почтения, оказанного Ю.Ф. Самарину по его кончине. Но какая ирония в то же время! Когда все прославляют его, ныне почившего, как пламеннейшего патриота, когда Высочайший отзыв находит в нем ‘честного человека, преданного русским интересам’, он умирает, однако, с официальным аттестатом ‘недостаточного патриотизма’. И одного месяца же ведь не прошло еще, как редактором ‘Руси’ получено публично официальное предостережение именно в этих выражениях…
Впервые опубликовано: ‘Современные известия’. 1886. 1 февраля. No 31. С. 1 — 2