Поход в Хиву, Алиханов-Аварский Максуд, Год: 1898

Время на прочтение: 218 минут(ы)

М. Алиханов-Аварский

Поход в Хиву

(Кавказских отрядов)

1873

___

СТЕПЬ И ОАЗИС

Предисловие

В начале 1873 года возглас ‘в Хиву!’ раздавался в среде военной молодежи Кавказа точно ‘за Рейн!’, облетевший всю Германию пред войной семидесятого года. Возбуждение было необычайное. Месяца еще за два до похода, в клубах, в ресторанах и в гостиных Тифлиса только и слышалось о Хиве, и офицеры пускали в ход все пружины, чтобы только добиться назначения в один из экспедиционных отрядов. По обыкновению, многие стремились, конечно, в так называемый ‘крестовый поход’ или поход за крестами. Но предстоявшее движение наших войск представляло интерес и помимо этого. Я помню в одном доме такой эпизод:
— Поздравьте, Еду сегодня же!. Как вы думаете, куда? воскликнул офицер, влетая в кабинет с необыкновенно сияющею физиономией.
— В Петербург? спросил хозяин, пожимая руку своего приятеля.
— О, нет, гораздо дальше, — в Хиву!
— Ну что-ж, конечно, привезете оттуда, быть может, и несколько крестов. Но неужели вы серьезно рады?. Ведь [VIII] вы меняете, быть может, целый год жизни на какое-то цыганское шатанье по безлюдной пустыне!. Признаюсь, я не совсем понимаю вашу радость.
— А понять меня, заметил гость, — не трудно, или по крайней мире так же легко, как медика или всякого другого специалиста, ищущего практики. Ну что такое, скажите пожалуйста, военный, никогда не бывавший на войне, как не архитектор, например, который ничего не построил в своей жизни?. У таких военных жажда деятельности более существенной и разнообразной тем более должна быть понятна, что, ведь, вы знаете, что такое офицерская жизнь в мирное время!. Да помимо этого, труды и опасности, сопряженные с боевою жизнью, составляют даже приманку для тех, кто не успел еще разочароваться в своих надеждах. Но в настоящем случае это далеко не все. Весьма простая, повидимому, военная задача наших отрядов усложняется предстоящею им борьбой с природой. Если же припомнить те неудачи, которыми сопровождались наши прежния экспедиции в Хиву, новая попытка к решению старой задачи, еще до сих пор кажущейся для многих неразрешимою, представляет не малый интерес. Затем, несмотря на три военные экспедиции и одиннадцать дипломатических агентов, отправленных нами в Хиву с начала XVII столетия, что мы знаем о ней кроме того, что знал еще Петр Великий?. Следовательно предстоит увидеть новый край, новый народ со своеобразною культурой. На наших, так сказать, глазах будет сдернута та завеса, под которою скрывается эта страна, как terra incognita. Все это делает понятным даже желание многих в качестве туристов участвовать в предстоящем походе. Согласны? Что касается лично меня, — мои бродяжнические инстинкты возбуждены на этот раз как нельзя более, мое воображение рисует в заманчивых красках даже те испытания, без которых я не представляю себе похода в безводной пустыни. Словом, меня непреодолимо тянет в полудикую Среднюю Азию, как в [IX] Африку, в Австралию, как всюду, где я не был, и год, который, быть может, я проведу там, будет для меня не потерянным, а настоящим годом жизни.
Я привел эти слова именно потому, что они довольно верно формулировали то, что было на устах или в мыслях военного люда, стремившегося в Хиву. Я также всецело разделял этот взгляд, и главным образом трудности, сопряженные с движением в эту заколдованную страну, мне казались тогда, в бурные дни молодости, заманчивыми в такой степени, что наконец в числе других и я почувствовал себя как бы наэлектризованным и решился проситься в поход.
Я состоял тогда для особых поручений при Е. И. В. Главнокомандующем Кавказской армии, который был временно в Петербурге. Поэтому я обратился с своей просьбой к его помощнику, ген.-ад. князю Д. И. Святополк-Мирскому.
— Я вас совершенно понимаю, ответил князь, — и, будь я молодой офицер, охотно принял бы участие в предстоящем движении на Хиву. Поход обещает быть далеко не легким, но зато и интересным. Протелеграфирую Великому Князю, дай Бог успеха!.
На другой же день было получено разрешение Его Высочества командировать меня в состав Мангышлакского отряда. Объявляя мне эту радостную весть, князь прибавил:
— Но смотрите, вам нельзя терять теперь ни одного часа: отряд выступает из Киндерли 2 апреля. Осталось, следовательно, 5 дней, и за это время вы должны переброситься через Кавказский хребет и переплыть море, т. е. пролететь с лишним тысячу верст. Иначе опоздаете.
— Я не потеряю, ваше сиятельство, ни одной минуты, выеду сегодня же через несколько часов, и буду лететь днем и ночью.
— Прекрасно. Кстати, я прикажу отправить вас курьером [X] и передать вам, для доставления князю Меликову (Ген.-адют. князь Л. И. Меликов был тогда командующим войсками Дагестанской области.), только что мною подписанные последние распоряжения относительно Мангышлакского отряда.
Затем, откланявшись князю, я получил из штаба нужные бумаги и под вечер уже мчался по военно-грузинской дороге.
Таким образом, мне пришлось быть участником незабвенного Хивинского похода, по установившемуся мнению, — одного из труднейших, известных в военной истории, и тегости которого вызвали в свое время удивление даже лиц враждебных России, как Вамбери, которые ставили его выше знаменитых походов Ганнибала и Наполеона. Вся европейская печать, военная и общая, с живым любопытством следила за каждым шагом наших войск, интересуясь результатами похода, которые, без всякого преувеличения, превзошли самые смелые ожидания.
Отправляясь в этот поход, я решился вести путевые записки, в которые и заносил, почти с педантическою аккуратностью, все выдающееся и заслуживающее внимания. Так составилось у меня довольно полное описание Хивинского похода, или вернее, — участия в нем отрядов Кавказского и Оренбургского, на долю которых выпало пройти, почти с ежедневными битвами, все ханство от Аральского моря до столицы. Однако цель этих записок, или писем, если хотите, заключалась главным образом в передаче моих впечатлений и результатов личных наблюдений. Само собою разумеется, поэтому, что они не имеют ничего общего с ‘историями’, составленными на основании реляций и штабных документов, и не могут претендовать на полноту, которую можно требовать от трудов кабинетных. [XI]
В 1879 году записки эти были напечатаны в номерах ‘Русского Вестника’ под заглавием ‘Степь и оазис’. Тем не менее, решаюсь вновь предложить их читателям, в виду внимания, вызванного к нашему походу по случаю исполнившегося на днях 25-ти летия со дня покорения Хивы.
7 июня 1898 года
Гори.

I.

Встреча с лейтенантом Штум и прибытие в Темир-Хан-Шуру.

7 апреля 1873 года. Шура.
На почтовой дороге по Тереку грязь была непролазная. Около станицы Шелковой я наткнулся на завязший точно в болоте громадный тарантас шестериком. Целая груда чемоданов и ящиков была выложена на землю и недалеко стояла с багажом еще и перекладная. Человек шесть ямщиков и прислуги силились сдвинуть экипаж, но тщетно.
Несколько в стороне от экипажей, на краю дороги, стоял в венгерке иностранный офицер. Он наблюдал за происходившим пред его глазами, а его молодое красивое лицо выражало отпечаток крайнего нетерпения.
Когда я поравнялся, офицер, как бы направляясь ко мне, изящно взял ‘под козырек’, в его лице не трудно было прочесть желание сказать что-то, и я остановился. Подойдя ко мне иностранец назвал себя и начал горячо рассказывать о своем [2] критическом положении: он едет дни и ночи, чтобы не опоздать ко времени выступления русского отряда из Киндерли, но, несмотря на массу бумаг от всевозможных столичных и нестоличных начальников, его везут ‘не так быстро как русских офицеров’, которые то и дело перегоняют его и пролетают мимо на своих почтовых тележках.
Признаюсь, я удивился этой массе вещей, когда узнал, что мой собеседник — лейтенант Вестфальского гусарского полка Штум, отправляющийся также в Хивинский поход. Мы решили проехать вместе до первой станцин, с тем чтоб оттуда выслать за его экипажем свежих лошадей.
Усаживаясь в мою тележку, лейтенант в свою очередь удивился. Он странно оглядел небольшие сак и чемодан, валявшиеся в моих ногах вместе с крошечною складною кроватью.
— Это весь ваш багаж? спросил он, — и вы с ним отправляетесь в Хиву?
— Да. Здесь необходимое платье и несколько книг, и я буду очень рад, если мне не придется бросить и это. Вы, я полагаю, встретите большие затруднения, если не облегчите себя: ваш багаж потребует не менее десяти верблюдов.
— Я ничего не брошу, отвечал Штум. — Я не еду сражаться, и потому желаю окружить себя возможно большими удобствами. Во Францию во время войны я выехал с меньшим багажом, но тогда я знал, что пускаюсь не в дикую степь, где ничего себе не [3] достану. Скажите, неужели в походе все русские офицеры отказывают себе во всех удобствах?
— Мы отказываемся от многих мелких удобств жизни, чтобы приобрести одно крупное удобство похода: быть налегке, иметь поменьше вещей, следовательно поменьше и хлопот. Тем не менее, мы оставляем за собою достаточно, чтобы считать свою обстановку гораздо комфортабельнее солдатской: мы будем, быть может, на солдатской пище, но с прибавлением к ней всего, что можно найти в походной лавке маркитанта, мы поедем верхом, ничем не обремененные, в то время когда солдат с ружьем, с тяжелою сумой пройдет сотни верст при самых неблагоприятных условиях. Наконец, у нас найдется хоть кожаная подушка на ночлеге, когда солдат не найдет зачастую и камня под свою голову. Полагаю, что этого достаточно.
Дальнейший путь мы совершили вместе и 29 марта прибыли в Шуру. Здесь мы узнали, что вследствие разных затруднений по снабжении отряда перевозочными средствами, он выступит только после 10-го апреля. Торопиться, значит, не за чем. Пользуясь временем, мы приобрели здесь хороших лошадей и весьма удобно снарядились к походу.
Штум купил на большую сумму изделия Дагестана и дорогое оружие для кабинетов императора Вильгельма, наследного принца и короля Баварского. Первому из них он прямо телеграфировал о своем приезде в Шуру и о дальнейших предположениях. [4]

II.
Морской переезд. — Токмак — Киндерлинский залив. — Общий вид лагеря Кавказцев.

13 апреля Лагерь у Порсу-Буруна.
К отходу последней шкуны мы перехали в Петровск.
Пристань была полна массой самой разнородной публики. В гавани уже шумели разведенные пары Тамары. Среди телег, лошадей и озабоченнного люда, сновавшего по всем направлениям, я с трудом пробрался к краю пристани, где группировались офицеры и дамы, провожавшие в поход родных и знакомых. Как всегда в подобных случаях, здесь глаза полные слез, едва слышный шепот, там беззаботный, раскатистый смех. Что говорили, что чувствовали эти близкие друг другу люди под влиянием разнообразных оттенков душевного настроения, в виду скорой и, быть может, роковой для многих разлуки… дополните вашею собственною фантазией. [5]
Погода стояла превосходная. Море словно замерло!
На шкуне размещались последние части экспедиционного отряда. На палубе и в трюме — массы военных всякого вида. Все занято, спешит и суетится: артиллеристы привязывают к бортам свои орудия, казаки и Лезгины-милиционеры устанавливают лошадей или перетаскивают громадные кипы прессованного сена, солдаты, вмест с мешками сухарей, бережно переносят куличи — был третий день Пасхи.
Около буфета оживленная группа офицеров всех оружий с любопытством оглядывают и слушают лейтенанта Штума, которого убедили наконец оставить в Петровске большую часть своих чемоданов и который рассказывает теперь, что отправляется в Хиву в тех самых чакчирах, в которых был под Гравелотом. Издали посматривают на эту группу неизбежные всюду сыны Израиля, чающие быть маркитантами, и судя по масляным глазам заранее тают от мысли, что карманы этих офицеров будут выворочены в их собственные.
Наконец нагрузка кончена, раздались свистки. Шкуна тронулась, обогнула мол и, провожаемая прощальными знаками с берега, плавно вышла на открытую зеркальную поверхность моря.
Это было в полдень 10 апреля.
Все предвещало приятный переход по Каспию и, оставаясь на палубе, веселый наш круг невольно любовался картиной быстро удаляющихся от нас береговых гор Дагестана. Постепенно суживаясь и [6] бледнея, скрылась наконец из виду последняя их полоса, и гладкая блестящая поверхность моря слилась со всех сторон со светлою лазурью безоблачного неба. ‘Прости, дорогой край! Быть может, последний раз я видел причудливые очертания твоих гор!.’ Погода точно манила нас только в ожидании этого ‘прости’. Голубые полосы все чаще и чаще начали прорезывать бледнеющую поверхность моря, спустился туман и вскоре задул свежий, резкий ветер. Будто разбуженный им старый Каспий шевельнулся как бы нехотя, нахмурился, а там, разгневанный, тряхнул седыми кудрями. С шумом рассекая неотступные волны и как бы изнемогая в неравной борьбе, Тамара все чаще переваливала с боку на бок, все шире размахивала громадные мачты.
Говор умолк. Веселые еще недавно собеседники с бледными лицами разбрелись по каютам, да и мне уже становилось нестерпимо. При помощи матроса я побрел к средине палубы, свалился как труп и пролежал здесь до самого утра 12 числа. Вокруг меня между привязанными орудиями в беспорядке валялись артиллеристы. Их стоны и проклятия раздавались поминутно, составляя резкий контраст с веселою болтовней счастливцев, не страдавших от качки.
— Скоро ли, братцы? заговорил один из моих соседей, лежавший как пласт с самого Петровска.
— Часов через пять будем, ответил проходивший мимо матрос. [7]
— Через пять. Ах ты татарское море!
Не смея встать на ноги и вполне разделяя бессильный гнев бедного соседа, я только плотнее закрылся плащом.
— Ишь как орудия-то закачало, заметил один из балагуров, — гляди, стрелять не будут.
— Небось, ответил другой, — как жарнем из голубчиков, так твой Хивинский царек подберет халат, да и пятки покажет.
— Какой он, чучело, царек?..
— А то как же его… нешто нет у них?..
— Хивинский хан… а по-нашему, по-русски, просто хам.
Долго не умолкала беседа солдат, прерываемая дружным хохотом. Наконец кто-то крикнул ‘берег, ребята!’ Точно магическое слово раздалось над грудой мертвых тел, все ожили и приподнялись.
Вдали, за синевой моря, виднелась узкая желтоватая полоса. Вскоре, как бы вынырнув из моря, встал перед нами скалистый Токмак, северный, возвышенный берег у входа в Киндерлинский залив, а там показался и южный, песчаный берег, косою врезавшийся в море, почти не возвышаясь над его уровнем, на берегу опрокинутая лодка, жалкая, покосившаяся кибитка Туркмена-рыболова и вдали, как ползущие по раскаленному песку тени, два тощие гиганта-верблюда. Вот та безотрадная картина восточного берега, которая представилась нашим взорам. [8]
Пройдя мимо Токмака, Тамара вошла в обширный залив, который по своему очертанию мог бы считаться превосходною гаванью для целого флота, если бы не мелководье, позволяющее судам двигаться только ощупью, описывая громадную дугу по фарватеру. На северном прибрежье показались белые пятна постепенно выяснявшегося лагеря нашего отряда, и туда устремились все взоры и бинокли.
— Вон он, вон он, ребята, слышались возгласы повеселевших солдат, точно они приблизились к обетованному краю.
Лагерь, между тем, обрисовывался все яснее, в нем уже зашевелились люди, казавшиеся муравьями, и вскоре пред нами раскинулся целый холщевый город.
По заливу, сажен на сто от берега, тянулась импровизованная пристань, деревянные мостки на козлах, построенные саперами для облегчения выгрузки. Несколько десятков солдат, стоя по пояс в воде, еще продолжали эту работу, а несколько лодок с офицерами, далеко отделившись от пристани, качались на воде в ожидании нашей остановки. Было около одиннадцати часов, когда, наконец, раздался ‘stop!’ и с грохотом полетел якорь. Мы остановились саженях в двухстах от берега, рядом со стоявшею в заливе шкуной Иран.
Пока подъехавшие офицеры рассказывали об ужасах береговой жизни, со всеми ожидавшими нас ‘удовольствиями’, зашумела паровая лебедка и началась выгрузка. Ящики, орудия и лошади, [9] перехваченные канатами, поминутно взвивались высоко над палубой и медленно опускались в лодки. Вскочив в одну из них, в которой уже стояли, понурив головы бедные измученные животные, я и Штум направились к берегу…
Я недоумевал все более по мере приближения к лагерю. Зная, что прошел только месяц с тех пор, как зародилась мысль о сформировали нашего отряда, я невольно задавал себе вопрос: когда успели перебросить сюда всю эту груду вещей, покрывающих огромное пространство?. У самого берега возвышаются чуть не целые горы всякого провианта, прессованного сена, дров, бочек и т. п. Несколько далее, вокруг штабных кибиток и походной церкви, сколоченной из досок и обтянутой войлоком, по всем направлениям тянутся линии французских палаток, с рядами составленных ружей. Направо, обращенные в поле орудия, ракетные станки, зарядные ящики, налево, коновязи с сотнями лошадей и вокруг лагеря огромные табуны верблюдов. Все это рельефно выделялось на желтоватом песчаном фоне.
Лагерь кишит жизнию, но, говорят, только по случаю прихода шкуны. Везде снуют пешие и конные, между которыми особенно характерно выделяются здешние степняки. Вы видите поминутно как здесь в группе загорелых солдат во всем белом братается с ними, оскаля зубы, неуклюжий Киргиз в безобразной волчьей шапке, из-под которой едва выглядывают крошечные плутовские глаза с [10] лоснящимися, точно темно-бронзовыми скулами, там пробирается между кибитками полусонный его собрат, мерно покачиваясь на спине косматого верблюда, или с гиком проносится на маленькой обросшей лошаденке темная фигура рослого Туркмена.
За лагерем, на горизонте, с одной стороны море, с другой — необозримая равнина, окаймленная где-то в непроглядной дали едва замтным подъемом Кара-Зенгира. Ни одной травки, ни одного холмика на всей этой обширной прибрежной полосе! Все желто, все залито ярким палящим солнцем!.. [11]

III.
Обед у начальника отряда. — Лица штаба. — Общее нетерпение. — Причины сформирования отряда и его цель. — Порсубурунские колодцы. — Первый вечер в лагере. — Театр.

14 апреля.
Завтра отходит одна из шкун и потому спешу поделиться с вами впечатлениями хотя первого дня, проведенного в Киндерлинском лагере
Начальника отряда полковника Ломакина мы, то-есть Штум и я, встретили при самом выходе на берег. Представившись ему тут же, мы получили раз навсегда любезное приглашение к его столу и затем отправились в отведенную нам просторную кибитку. Через час позвали обедать.
В особой кибитке к незатейливому столу радушного хозяина собрались человек двенадцать самой разнородной военной публики: здесь вы бы нашли все переходы от мелкого затертого офицера какого-нибудь штаб-квартирного захолустья до патентованного аристократа с берегов Невы, прилетевшего участвовать в экспедиции в качестве фазана, — термин, хорошо [12] известный еще со времен Кавказской войны. Между ними я с радостью встретил несколько старых знакомых…
Вы, конечно, знаете, что в походе забывается отчасти та рознь, которая существует в общественном положении людей и они знакомятся и сближаются очень скоро. Через четверть часа мы все сидели вокруг стола, почти как старые друзья, — кто на складном табурете, кто на опрокинутом боченке, — занятые общею оживленною беседой. Меню первого нашего походного обеда, — обеда штабных, следовательно наиболее счастливых в отряде, — было для меня настолько ново, что передаю здесь на ваш гастрономический суд: суп из консервов, шашлык из молодого верблюда и что-то кисло-сладкое из жестяных коробок.
Усердно запивая этот во всяком случай оригинальный обед, мы просидели за столом несколько часов. Бесьда вращалась, конечно, вокруг предстоящего похода. Но прежде, чем резюмировать все, что было здесь говорено о предметах, имеющих прямое соотношение к походу, я слегка познакомлю вас с нашим обществом.
Начальник отряда, как я уже говорил, полковник Ломакин человек пожилой и простой в обращении. Бросив еще в молодости службу в артиллерии, он перешел в военно-народное управление Дагестана и последние годы был приставом мангышлакских Киргизов. Ему поручен отряд, [13] как более знакомому со здешнею степью и ее населением.
Заменяющий начальника штаба, подполковник Гродеков, производит впечатление сериозного и способного молодого человека. Надо только пожелать, чтоб его неопытность не повлияла на сериозное наше предприятие.
Два подполковника генерального штаба — два резкие контраста. Первый из них, Пожаров, имеет вид ученого архивариуса, да он и в самом деле человек ученый: окончил университет и две академии, и автор нескольких математических сочинений.
Другой, Скобелев, напротив, красавец мущина, лихой наездник и хотя оригинал несколько, но человек военный с головы до пяток. Пройдя чрез Военную Академию, он уже побывал в Средней Азии, на Кавказе и, чуть-ли еще не в Испанин у Дон-Карлоса. Добровольно бросив роскошную жизнь на берегах Невы, он прилетел в Киндерли, буквально, в чем был, не позабыв только неизменного своего Михаила, бывшего дворового человека. Здесь, применяясь к климату, он сбрил свою голову, заменил сапоги кавказскими чувяками и в такой степени переломил свою избалованную натуру, что на самом деле смеется над теми лишениями, которые отравляют жизнь и самого неприхотливого из армейцев. Все того мнения, что он очень способен и имеет все данные для того, чтобы сделать [14] блестящую карьеру, если только не свернет себе шеи раньше… О его оригинальностях много говорят и, конечно, не без иронии, но… дай Бог побольше таких людей.
Начальник артиллерии, подполковник Буемский, почтенный человек, вымирающий тип старых кавказцев.
Начальник кавалерии, полковник Тер-Асатуров, человек, которому остается только пожелать, чтоб и на этот раз не изменило ему его завидное счастье.
Затем, шарообразный адъютант Шкуринский, почему-то прозванный ‘ананасом’, князь Меликов, прекрасный товарищ и добрейший малый, молоденький саперный офицер Маслов, которого все называют ‘отрядным соловьем’ и, наконец, отрядный врач — ич. Последний говорит, что он из ‘забранего края’, но в этом, по меньшей мере, можно сомневаться, — в такой степени его речь, ужимки и самый тип напоминают классические образцы сынов Обетованной земли.
Прибавьте еще обозного офицера, германского нашего гостя и вашего покорнейшего слугу, — и вот вам весь сонм так-называемого штаба Мангышлакского отряда.
Дух строевых офицеров не оставляет желать ничего лучшего. Да и штабные все, за исключением впрочем эскулапа, с лихорадочным нетерпением ждут и не дождутся выступления, все на этот раз [15] даже без исключения готовы перенести с полным самоотвержением всевозможные лишения и в то же время все боятся придти в Хиву к ‘шапочному разбору’. Эта боязнь, к сожалению, имеет свои основания. Первая телеграмма о представлении соображений для сформирования нашего отряда получена на Мангышлаке 3 марта, в то время когда большая часть колонн прочих отрядов, Оренбургского, Туркестанского и Красноводского, уже выступила в степь, следовательно, отряды эти уже более месяца в движении. Между тем, вследствие позднего снаряжения и недостатка в перевозочных средствах, мы можем подняться еще только через несколько дней, а судя по картам, нам предстоит самый дальний путь от наших пределов до Хивы.
Дело в том, что вследствие подстрекательств из Хивы в семидесятом году, поголовно восстали наши мангышлакские Киргизы и, между прочим, убили своего пристава полковника Рукина. Войска наши быстро подавили это возмущение, но тем не менее в ноябре прошлого (1872.) года был решен Хивинский поход, как следствие тех неудач, которыми сопровождались все попытки нашего правительства установить с Хивой добрые отношения. Мангышлакский отряд не входил в составленный тогда общий план экспедиции. Только вследствие того, что недостаток перевозочных средств не позволил одному из [16] отрядов, именно Красноводскому, выступить в предположенном составе, решено было для движения к хивинским же пределам сформировать еще новый отряд на Мангышлак (Мангышлак, по-киргизски, — Мын-кышлак, что значит тысяча зимовок.). При этом исходным пунктом для его операций избран Киндерли (По-киргизски Кын-даралы — пески впадины.), как место, откуда идет кратчайший из полуострова караванный путь на Хиву и в то же время пункт наиболее удобный для стоянки судов и высадки войск.
Отряд наш должен отвлечь на себя часть неприятельских сил и движением среди многочисленных киргизских кочевий парализовать усилия Хивинского хана к поддержанию между ними беспорядков и вообще враждебного к нам настроения. Подобное движение не может не вселить между Киргизами доверия к нашей силе и тем самым упрочить нашу власть над ними, которая до сего времени признавалась только номинально. Затем, конечная цель отряда — соединение с войсками идущими из Оренбурга и совокупное действие против Хивы под общим начальством генерала Веревкина. Вот суть всего того, что было высказано за нашим обедом.
После обеда я обошел Порсу-бурун, — так называется та часть Киндерлинского прибрежья, на которой раскинут наш лагерь. Он весь покрыт желтоватым песком, перемешанным с мельчайшими [17] раковинами, вероятно еще недавно воды Киндерлинского залива покрывали эту местность. Трудно ходить, нога вязнет, корпус невольно наклоняется вперед и вследствие этого у всех как будто изменилась походка.
В районе лагеря войска выкопали до 25 ‘колодцев’, говорили мне. Приближаясь к ним, я надеялся увидать если не настоящие колодцы, то по крайней мере что-нибудь в этом роде, но я был разочарован при всей скромности моих ожидании. Представьте себе круглые, воронкообразные ямы, в которых едва могут спрятаться три человека. На дне их, в уровень с поверхностью залива, виднеется неопределенного цвета жидкость, перемешанная с песком и обломками раковнн, — морская вода, несколько опреснившаяся вследствие естественной фильтрации чрез песчаный пласт. Она имеет до того неприятный вкус и запах, что невозможно пить.
‘Тухла маленько, проклятая!’ говорят бедные солдаты и… пьют эту, драгоценную здесь, мерзость, вокруг которой они толпятся с манерками и баклагами и просто не дождутся очереди, так как ее просачивается так мало в воронку, что в полчаса едва наполняется ведро.
Пока пароходы в заливе, мы, счастливые, пьем пресную кавказскую воду или сельтерскую, а там… что будет.
Осмотрев несколько колодцев, я поспешил в кибитку, — так нестерпимо жарко было даже в [18] кителе! Почти отвесные лучи солнца жгли и ослепляли, приходилось чисто по-киргизски морщить физиономию, чтобы выносить убийственно яркий свет. Между тем теперь только средина апреля, — какая же адская температура ждет нас среди лета, вдали от моря, в безводной пустыне?..
Едва догорели последние лучи солнца, с береговых тоней прилетели в лагерь целые тучи разных мошек, зажужжали необыкновенно крупные комары, и мы все поневоле выползли из душных кибиток и направились к единственному месту прогулки, к пристани.
Огни раскинулись по всему берегу. В заливе, на высоких мачтах, как яркие звезды горели фонари, длинными огненными замками отражаясь на гладкой водяной поверхности. Над лагерем парил неясный гул, в который соединились все разнородные звуки говора и движения. По временам громко раздавался где-нибудь здоровый голос, перекликающийся через весь лагерь, и замирал в отдалении. Слышался глухой стук топора или протяжный крик верблюда, жалобный, словно плач ребенка. Чудный был вечер, но мошки отравляли всю его прелесть.
Раздалась повестка вечерней зори. Люди выстроились пред своими палатками и среди торжественной тишины, воцарившейся во всем лагере, полились стройные звуки русского гимна. Нельзя было в эту минуту не любоваться видом солдат с обнаженными головами, при фантастическом освещении сотни [19] костров, и на заднем плане картины, за темными силуэтами озадаченных Киргизов и верблюдов, — заревом громадного костра, пред которым, залитые ярким светом, стояли в глубоком безмолвии казаки и Лезгины конно-иррегулярцы…
После зори мы отправились… куда бы вы думали?
В театр!
— Верно солдатики ‘ломают комедь’? спросил я Ломакина, который любезно роздал нам билеты в театр’.
— Ничуть не бывало, спектакль как следует, играют актеры и очень миловидная актриса. Сюрприз был самый неожиданный. Нам рассказали, что одна из шкун Общества ‘Кавказ и Меркурий’, захватив пассажиров, собиралась уже отплыть из Баку в Астрахань, как вдруг получилась телеграмма об отправлении ее к отряду в Киндерли. Туда же направилась, не долго думая, и бывшая на шкуне странствующая труппа актеров. Приехали, вбили в песок несколько жердей, обтянули их кошмами от кибиток и вместо занавеса, накинули пароходный брезент, — театр готов!
Пришли. Несколько рядов досок на бочках занимали офицеры, а вокруг плотно сомкнулась пестрая, разноплеменная толпа солдат, Киргизов, казаков, Лезгин, Туркмен и Армян. Давали Водевиль с переодеванием и еще что-то с бесконечными куплетами. В конце спектакля на эстрад появился [20] какой-то бойкий господин и торжественно пожелал ‘христолюбивому воинству избить врага и заслужить всяких подвигов и лавров-с!’
Послt этого прелестного напутствия все побрели в свои кибитки, но я еще любовался картиной лагеря при свете догорающих костров, пока все не исчезло предо мною в непроницаемом мраке темной степной ночи. [21]

IV.
Киндерлинская жизнь. — Комары одолели! — Охота за фламинго. — Сапер и его Оффенбаховщина. — Аул. — Киргизские женщины их болезнь и предсказание нашей гибели. — Влияние Хивы, бегство мангышлакцев, недостаток верблюдов и их распределение по ротам. — Набег на Киргизов — Снаряжение людей. — Сила отряда. — Парад и молебствие. Напутственные слова начальника отряда. — Выступление 1-й и 2-й колонн. — ‘Ребячество’.

16 апреля
Прошли, наконец, четыре дня в томительном ожидании похода. Киндерли опротивели. С каждым днем становится все жарче. До заката солнца все ищут тени и безвыходно сидят в своих кибитках. Лагерь кажется покинутым, напоминает царство теней. Изредка проберется между палатками чья-нибудь прокисшая, полусонная фигура, а там… снова томятся на солнце одни лишь страдальцы часовые.
В кибитках духота и несносные мошки. Палатки кажутся серыми от их сплошной массы, все руки и лица обезображены ими. Нигде нет спасенья от этих маленьких, назойливых наших мучителей! [22]
Скука смертельная! Зевота как нарочно неотступно преследует вас, но не дай Бог зевнуть без некоторых предосторожностей — целый десяток маленьких врагов как будто ждут только этого случая, чтобы ворваться в рот незваными гостями.
Днем в жару мы задыхаемся, закупоренные под разными бурками и плащами, в надежде заснуть или, по крайней мере, избавиться от страшных кровопийц, пот валит градом. Едва одолеет дремота, уже прокрались, жужжат вандалы и страшное жало моментально впивается куда-нибудь в пятку или кончик носа. И это беспрерывно днем и ночью, просто отчаянье овладевает!
Нельзя ни читать, ни писать, ни придумать что-нибудь, чем бы наполнить или сократить дни, кажущиеся бесконечными от совершенной праздности. Рад бы выйти из кибитки, несмотря даже на адскую температуру, если бы там, вокруг лагеря, на всем этом беспредельном пространстве можно было увидеть хоть кустик зелени, деревцо или какую-нибудь торчащую глыбу камня, чтобы остановиться на них и отдохнуть утомленному взору. Здесь можно позавидовать даже Киргизам, у которых не может быть этих странных желаний, потому что они не имеют понятия о другом пейзаже, кроме неизменных песков, которые стелятся пред их глазами сегодня, как вчера и завтра, как сегодня.
Лейтенант Штум вздумал было развлечься охотой за прелестными фламинго, — их очень много в [23] заливе, — но его первая же попытка, хотя и увенчалась успехом, сопровождалась таким ожесточенным нападением целой тучи мошек и комаров, что Прусак вернулся с охоты с твердым намерением не возобновлять своей попытки.
После заката солнца струи живительной прохлады несутся с моря и лагерь несколько оживает. Утомленные люди, как тени выползают из своих нор и тогда сотый раз слышится один и тот же вопрос: ‘Господа, когда же наконец мы тронемся из этого ада?.’
По вечерам же нас развлекает порядочный хор апшеронской музыки, но чаще — наш сапер ‘отрядный соловей’. Он страстный поклонник Оффенбаха и хотя с грехом пополам, поет, и главное неутомимо, почти весь каскадный репертуар. Едва замолкнет музыка, как тотчас же несется из какой-либо кибитки его звонкий голос:
О да о жеее… нщины, — ах! проклятый комар!…
О да о жеее… нщины у вас
Найдуу… тся, — опять, подлый!…
— Браво соловей! раздается из другой кибитки, — молодчина! Не унывай! И один за другим, целая гурьба ищущих развлечения направляется к Маслову и вскоре вместо соло, слышится импровизованный хор, непрерываемый никакими комарами. Выходит, если не особенно музыкально, то, во всяком случае, забавно.
Но помимо этого и вечером голова обречена на [24] полное бездействие. Невозможно зажечь свечу, — целый рой насекомых жужжат вокруг пламени, масса их погибает на фитиле и свеча гаснет. В порыве отчаянья, раз днем я сбросил покрывавшую меня груду, выбежал из кибитки, вскочил на лошадь и поскакал в степь по направлению небольшого киргизского аула, видневшегося вдали, за цепью часовых.
Пять-шесть закоптелых и ободранных кибиток разбросаны на небольшом пространстве и в тени их приютилось несколько коз и больных верблюдов. При моем приближении огромные собаки с оглушительным лаем кинулись ко мне навстречу и в то же время фигуры людей, которые я видел еще издали, поспешно скрылись в одну из кибиток, из которой теперь выглядывало только чье-то сморщенное лицо. Подехав к ней, я слегка приподнял войлок и среди убогой обстановки киргизского жилища увидел группу испуганных молодых женщин и детей, скучившихся вокруг одной дряблой старушки.
Попытка ободрить их удалась мне как нельзя более, благодаря языку (Киргизский язык — исковерканное наречие общего татарского языка. Особенность его составляет, между прочим, быстрое, отрывочное, гортанное произношение и звук джа, которым, в большинства случаев, заменяются татарские я, е, и. Так например, татарские якши, яман, йок, итт Киргизы произносят: джакши, джаман, джок, джгит.) и нескольким мелким монетам. Через минуту вышли изо всех кибиток и [25] доверчиво столпились вокруг моей лошади полунагие дети и женщины.
Я видел первый раз киргизских женщин, правда самых бедных, но он были едва прикрыты невозможными лохмотьями, грязны, безобразны и обезображены еще более страшною болезнью, свирепствующею между ними. К одной молоденькой Киргизке я обратился с вопросом о болезни, которая оставила ужасные следы на ее лице. В ответ она стыдливо опустила голову и что-то невнятно пробормотала.
— Куда Урус идет? спросила меня, между прочим, старушка, — зачем? Вас мало, Хивинцев много, они злы. Погибнете… вас перережут.
Не знаю, удалось ли мне уверить этих женщин, что мы победим Хивинцев, сколько бы их ни было, если только поборем степь, но слова старушки выражают общее убеждение всего степного населения.
Часто беседуя с Туркменами и Киргизами, которые состоят при отряде и будут служить нашими проводниками, я мог убедиться, что у них еще довольно свежи предания о походах Бековича и Перовского, и что все их племя не сомневается в предстоящей нам гибели. С одной стороны это убеждение и с другой боязнь возмездия Хивинского хана за содействие русскому отряду вынуждают степняков уклоняться от исполнения наших требований, между которыми самое важное доставка необходимых верблюдов. [26]
По словам начальника отряда, десять тысяч (Туркменский старшина Машрик полагает кочевого населения на Мангышлаке гораздо больше, именно: 300 кибиток Туркмен и до 25 тысяч кибиток Киргизов.) кибиток мангышлакского населения должны иметь только для перевозки имущества и домашнего скарба во время своих перекочевок не менее 4 тысяч верблюдов. На самом деле цифра эта гораздо значительнее, так как редкий из здешних номадов не считает своих верблюдов десятками. Теперь вся эта масса людей и верблюдов как бы провалилась сквозь землю. Все это бросило обыкновенные места своих аулов вслед за первыми известиями о намерении Русских двинуть к предлам Хивы новый отряд из Мангышлака, и удалилось за сотни верст от нас, частью на окраину полуострова, к Кайдакскому заливу, а частью на Усть-Юрт к хивинским пределам.
Между тем, верблюды — все для нас. Они в значительной мере обусловливают успех всего дела и для того только, чтобы подняться с места с двухмесячным продовольствием нам необходимо их до 2.500 голов. Но добыть верблюдов при настоящих условиях оказывается больше чем трудно, и до сего времени мы приобрели всевозможными путями только 900, из коих одна треть слабых и ненадежных.
Такое положение дела вынуждает, конечно, [27] безотлагательно приступить к самым крайним мерам, и вот, между прочим, 12 апреля послан майор Навроцкий с двумя сотнями для отбития верблюдов путем внезапного нападения на киргизские аулы, кочующие у Кайдакского залива.
13 числа происходило новое для нас зрелище. Рано утром пригнали в лагерь огромное стадо всех наших верблюдов дия распределения их по ротам и сотням, и на целый день это послужило развлечением для солдат. Каждая часть, получив 30 — 40 голов, накладывала на них свою метку: бедным животным то выстригали лбы, то на разных частях тела, дегтем или краской, выводили изображение креста, луны или целую надпись в роде 4 стр. р. и затем с триумфом вели их к палаткам, потешаясь над своим малярным искусством.
Все верблюды чрезвычайно худы, так как они ежегодно изнуряюися к весне, вследствие зимней бескормицы на Мангышлаке, и совершенно поправляются в мае. Нас же необходимость заставляет пользоваться ими в самое тяжелое для них время.
Вечером принесли приказ.
— Наконец-то!.. Слава Богу!.. Ура!! кричали офицеры, прочитав извстие о том, что ‘завтрашнего числа и т. д. выступает первая колонна’. Мгновенно все просияли, забыв и воду, и мошек, и адский жар, точно за пределами Киндерли их ждут все блага земные.
Утром 14 числа происходило напутственное [28] молебствие и для этого войска (В Киндерлинском лагере собрались: восемь рот Апшеронского, две роты Самурского, восемь рот Ширванского полков и команда сапер. Две сотни Дагестанцев и четыре сотни Кубанских и Терских казаков. Всего: 86 офицеров, 2.437 штыков, 645 коней кавалерии, 10 орудий, три ракетные станка и около 900 верблюдов. Сверх этого, при отряде состоит сотня Киргизов, в которой числится до 40 конных и столько же пеших проводников и вожатых для верблюдов. Вообще нужно заметить, что, несмотря на малочисленность отряда, в штабе нашем ужасно суетятся и потому приведенные цифры едва ли не сомнительной точности.) построились в общее каре, на песчаной равнине на краю лагеря, имея своих верблюдов во второй линии.
Люди молодые, бывалые проглядывают только между казаками и конно-иррегулярцами, среди которых не мало испытанных, даже стариков, обвешанных крестами и медалями. Одежда их легкая и как нельзя более приспособленная к степным походам: кепи с фартучком падающим на плечи, рубаха и шаровары, все белое, обувь легкая, на поясном ремне или через плечо разные сосуды для воды, обшитые войлоком, ружье и две сумочки с патронами дополняют все немудрое снаряжение нашего солдата. Все остальное идет на верблюдах.
Проехав по фронту войск, начальник отряда остановился в центре каре и среди воцарившейся торжественной тишины произнес возвышенным и несколько взволнованным голосом:
‘Братцы! Большое и трудное дело предстоит нам. Много трудов и тяжелых лишений придется перенести. Но Кавказцам ли, закаленным в [29] многотрудной и славной войне, прошедшим гигантские горы и дремучие леса, остановиться пред какими-либо препятствиями в здешних степях?!. Помолимся Богу, чтоб Он помог нам с честью вернуться на наш дорогой Кавказ!’
Эти простые, но задушевные слова, как нельзя более отвечавшие общему настроению, глубоко запали в душу каждого из присутствовавших. Под их впечатлением люди молились благоговейно, как пред грозною битвой, приготовляясь бодро встретить предстоявшие им неизбежные роковые испытания, молились как в те редкие минуты жизни, когда слышится в воздухе, чувствуется сердцем и смутно сознается приближение еще неведомой грозы.
По окончании молебствия и окропления святою водой, отряд прошел пред начальником под звуки Гунибского марша. Взрывая глубокий песок, загорелые и обросшие офицеры и солдаты шли свободно, с тем особенным видом счастливых людей, которые возвысились в собственных глазах вследствие сознания важности и трудности дела, выпавшего на их долю. Этот бравый молодецкий марш не имел ничего общего с темии стройными церемониалами, которые мы так часто видим на гладко-утоптанных городских площадях, и всю его прелесть составляли не сомкнутость и равнение, которым здесь не было и места, но тот неподдельный, бодрый дух, который, казалось брызжет из каждой пары глаз.
Наконец, с музыкой и песнями вытянулась в [30] степь первая колонна (Авангард из двух рот со взводом кавалерии, под командой капитана Бекузарова, выступил из Киндерли еще 2 апреля и занят устройством полевого укрепления у колодцев Беш-Акты.) из шести рот Апшеронцев и двух сотен казаков, под начальством майора Буравцова. Завидно было смотреть на этих счастливцев, покидавших Киндерли. Оставаясь на месте, мы мысленно провожали колонну, пока вереницы людей и верблюдов не слились в облаках пыли в одну неясную линию и не скрылись за горизонтом.
Вчера утром по тому же направлению выступила вторая колонна, из шести рот, двух сотен, шести орудий и ракетной команды. Несмотря на 409 верблюдов, приданных этой колонне, наши кавалеристы, не исключая и офицеров, отправились пешком, так как принуждены были нагрузить ячменем своих верховых лошадей.
Завтра наконец тронемся и мы, но дождемся ли этого завтра?
Сегодня после ужина наши штабные разошлись по кибиткам ранее обыкновенного, чтоб успеть уложиться и выспаться. С. и я остались вдвоем за бутылкой шипучего, — благо еще есть лед на шкуне, — и наша беседа, странствуя по целому миру, уже не первый раз подходила под самые стены Хивы.
— Надо полагать, дело без штурма не обойдется?
— По всей вероятности… Средне-Азиятцы, как показали Самарканд, Ура-Тюбе, Джизаг, упорно отстаивают свои укрепленные города. [31]
— Так что же? С какими-нибудь охотниками вперед и… пан, или пропал!
— Конечно.
— По рукам?
— Идет!…
‘Ребячество’, быть может, скажете вы. Пусть будет так, но я право радуюсь и тому, что моя натура сохраняет еще способность ребячиться. Чокнулись стаканы, дружеским пожатием руки мы скрепили наше обещание и разошлись. Я вернулся в свою кибитку счастливый, как с любовного свидания. [32]

V.
Наше выступление. — Кабак — Следы войск. — Легенда о семи башнях. — Дезертиры. — Озеро Каунды и киргизский Кавказ. — Ночлег на мешках и утро у колодца Арт-Каунды.

18 апреля Кол. Арт-Каунды.
Около полудня 17-го числа выступила из Киндерли последняя часть отряда — арриергардная рота с орудием и с нею штабный транспорт, то-есть 20 отборных верблюдов, навьюченных нашими вещами. Немного погодя, после небольшого завтрака, за которым было высказано множество надежд и желаний и не менее того выпито шампанского, знаменщик Кабак вынес и развернул белый значок начальника отряда с крупною надписью ‘Кавказ’ и мы сели на лошадей.
Кабак — один из почетных Киргизов, плотный, здоровый и между своими считается красавцем. Его лицо с черною французскою бородкой и с добрыми глазами, способными, впрочем, засверкать порой как у разъяренного тигра, как бы вылито из [33] томпака и потускнело от времени. В нем есть что-то располагающее в его пользу при первой же встрече, и он действительно общий наш любимец. Между прочим говорят, что из уважения к памяти бывшего своего друга и начальника, полковника Рукина, Кабак не задумался устроить поминки на его могиле в то время, когда все Киргизы питали к нам самые враждебные чувства, и здесь, по обычаю своего племени, он роздал бедным несколько верблюдов и отпустил на волю своих невольников. Замечательно благородная черта в характере полудикого номада! О Кабаке вообще рассказывают не мало интересного, но об этом когда-нибудь в другой раз.
Итак, вслед за Кабаком мы сели на лошадей и тронулись в путь в сопровождении полсотни Киргизов и Туркмен, и нескольких казаков. Широкою, изрытою лентой обозначался след наших колонн на гладкой, словно разровненной поверхности глубоких песков. Мы двигались в облаках пыли среди общей тишины, как будто каждый из нас одинаково сознавал и не желал нарушить торжественность этой минуты.
Но недолго длилось молчание. Едва проехали версту, как вдруг испуганные лошади передовых казаков зафыркали и кинулись в стороны: поперек дороги лежал труп верблюда с раскрытым ртом, выпученными глазами и с казенным седлом на спине, еще несколько шагов — другой и третий. Затем на каждой версте по дороге или несколько в [34] стороне от нея, среди то разбросанных, то просыпанных мешков с ячменем и сухарями валялись по несколько павших верблюдов. Некоторые из них еще сохраняли признаки жизни и тогда оглашали воздух раздирающими душу предсмертными криками.
Впечатление на первых порах было самое тяжелое. Самые неутешительные мысли теснились в голову, и некоторые из нас невольно заговорили шепотом о незавидной участи отряда, который взял с собю только крайне необходимое для того, чтобы как-нибудь дойти до хивинских пределов, и теперь на первом же переходе, на первых же верстах принужден бросать по негодности верблюдов часть этих крайне скудных запасов.
Жар был невыносимый. Проехав верст восемь, мы поднялись на небольшое возвышение Кара-зенгир (В переводе — Черный завал.), окаймляющий пески Киндерлинского прибрежья, и остановились.
На краю дороги, у самого гребня возвышенья, стоит полуразрушенная круглая башня, и далее по тому же гребню, на значительном расстоянии друг от друга, возвышаются еще несколько таких же. На крупных почерневших камнях, из которых сложены башни, напрасно мы искали следов надписи или каких-либо знаков.
— Что это за башни? спросил я одного из престарелых Киргизов нашей свиты. [35]
— Бог знает. У нас это возвышение известно под именем Кыз-Карылган (Погибель девиц). рассказывают, что во времена давно-прошедшие к Туркменам бежали откуда-то семь калмыцких девиц. За ними гнались. Эти башни, которых тоже семь, могилы тех девиц и обозначают места, где каждая из них упала от изнурения и умерла от жажды.
Таким образом, эти башни у самого преддверия степей и соединенное с ними предание служат прекрасным предостережением, напоминая, какую грозную силу составляет здесь безводье, без него не обходятся даже поэтические легенды.
С возвышенья, на котором мы стояли, открывался прелестный вид в сторону Порсу-Буруна. Вдали едва внднелось море. За то Киндерлинский залив сверкал на солнце как гигантский серебряный щит, брошенный у песчаного прибрежья. Этот величавый простор, эта бесконечная даль, незаметно сливавшаяся точно с бирюзовым сводом неба, так способны были бы вызвать в другое время и восторг, и благоговейное созерцание, а тут, жгучее палящее солнце как будто убило отзывчивость сердца к красотам природы. ‘Издали все хорошо’ — вот одинокая прозаическая мысль, которая приходила в отяжелевшую голову и вытесняла всякую способность восторгаться.
Отдохнув несколько минут и взглянув в последний раз на синеву моря, за которым остался наш дорогой Кавказ, мы тронулись далее. Еще около [36] десяти верст мы ехали по следам нашего отряда, но Господи, что это за грустные были следы!. На всем этом пространстве так много было разбросано овса и сухарей, столько валялось верблюдов, что, казалось, мы идем по пятам бегущих пред нами в паническом страх остатков разбитой армии. Оставив этот путь и свернув вправо, мы направились прямо на восток, чтобы пересечь лежавшее пред нами большое Каундинское озеро и выйти кратчайшим путем на колодезь Арт-Каунды (Задний Каунды.), лежащий на северо-восточной стороне озера. Колоннам нашим было указано другое, более удобное, направление: идя на северо-запад, оне должны ночевать у колодцев, лежащих по берегу озера, и затем, обогнув его с запада, выйти к тому же колодцу Арт-Каунды.
Вскоре мы оставили за собою возвышенное плато и начали углубляться в огромную котловину, которая, по мере нашего движения, все более и более пересекалась песчаными холмами и рытвинами. Кое-где и тут бродили наши тощие верблюды, брошенные по совершенной их негодности, между ними встречались, впрочем, и здоровые, вероятно, ловкие дезертиры с первого же ночлега, которым не полюбилась тяжелая казенная служба и, в особенности, судя по окровавленным их ноздрям, безцеремонное обращение наших солдат.
Киргизы наши рассыпались во все стороны, стараясь поймать бглецов, но безуспшно. Маленькие [37] лошади их вязли в пески, а верблюды флегматически поворачивались, иногда под самыми руками, и уходили, взбираясь на остроконечные вершины сыпучих барханов.
Перед вечером показались вдали неясные очертания обрывов северо-восточного берега озера, а затем заблестела внизу и гладкая поверхность самого Каунды. Мы полагати, что предстоит переправиться в брод по огромному мелководному озеру, но приблизившись к самому берегу увидали, к своему удивлению, что на дне озера нет ни капли воды, что оно сплошь покрыто соляною корой, так обманчиво блестящею на солнце, и что Каунды ни что иное как обширный продолговатый солончак, имеющий верст восемь в ширину и около ста в окружности. Солончак этот служит резервуаром, куда стекают дождевые воды с отлогостей огромной Каундинской впадины, и только в начале весны дно его несколько покрывается водой. Но вслед за наступлением первых жаров вода быстро испаряется, оставляя на дне значительный осадок соли, покрывающий его остальную часть года подобно только-что выпавшему снегу. В мелких камышах, которыми слегка подернуты края солончака, мы заметили несколько болотных черепах, составляющих, по словам Киргизов, всю фауну этой впадины.
Солнце уже скрылось, когда мы, не замочив даже копыт, переехали озеро и начали взбираться на его обрывистый северо-восточный берег. Подъем [38] был трудный, несколько раз приходилось слезать с лошадей и задыхаясь от усталости карабкаться на верх между громадными глыбами разбросанных камней.
— Ну, хороша степь! заметил ‘Ананас’, едва переводя дух и спотыкаясь уже не первый раз, — хоть Кавказу под пару!…
И действительно, в темноте, скрывавшей желтые зубцы оставшихся позади песчаных холмов, место это напоминало один из тех диких, безлесных и крайне утомительных подъемов, которые попадаются сплошь и рядом во время переездов по горным тропинкам Дагестана.
Но вот выбрались на какое-то плато. Свежий ветерок пахнул в лицо, копыта лошадей застучали по твердому грунту, но разобрать обстановку, в которой мы продолжали путь, не было никакой возможности, глаза уже не служили, темь стояла чисто степная. Это удовольствие продолжалось еще часа два, и мы уже порядочно чувствовалп все последствия продолжительной и быстрой езды, когда проводники, наконец, остановились:
— Что такое?
— Приехали, раздался хриплый голос переводчика Косума, маленького ожиревшего киргиза, с глазами едва выглядывающими из косых щелок его обрюзглой, вечно засаленной физиономин.
Слезли.
На земле, в нескольких шагах от нас, едва [39] заметным пятном выделялся какой-то бугор, то был склад нашего овса, заранее перевезенного сюда из Киндерли. Киргизы, приставленные к этому запасу, должно быть предпочли тень родных кибиток томлению на солнце и, вместо того, чтобы караулить русское добро, ушли, бросив мешки на произвол судьбы. Расчитывая переночевать на голой земле, мы, конечно, обрадовались этой находке и разместилпсь на мешках с таким удовольсгвием, какое едва ли испытывают ваши разбитые на балу красавицы на своих мягких белоснежных постелях.
Киргизы между тем бросились разводить костер, с криком и шумом, неизбежным там, где сошлись хоть трое из них. Кто-то из них принес и воду из колодца.
— Ну что, Косумка, хорошая вода?
— Ничего… немного хуже киндерлинской, но пить можно. Попробуйте, ответил переводчик, ощупью пробираясь между мешками и поднося полукруглое кожаное ведро.
Попробовал… но как описать вам эту воду киргизского Кавказа? Если бы человек, задавшись самыми преступными целями, вздумал перемешать все что есть гадкого в мире, то и тогда едва ли вышла бы столь убийственная мерзость на вкус и запах!… Даже бедные лошади, несмотря на страшную жажду, которая должна была томить их, фыркали и отворачивали головы от этой отвратительной жидкости. [40]
Закусив холодною бараниной с солдатскими сухарями и не дождавшись чаю, мы растянулись на своих мешках и скоро заснули богатырским сном.
Я проснулся сегодня в четыре часа утра, дрожа от холода и сырости. На востоке, сквозь мглу, покрывавшую степь, едва только пробивались румяные полосы, но вскоре первые лучи восходящего солнца озарили и гладкую равнину, и высокие обрывистые берега Каундинского солончака, покрытого длинными тенями противуположных утесов. Я подошел к самому краю обрыва, который тянулся в нескольких шагах от нашего бивуака и широкими извилистыми террасами окаймлял соляное озеро с востока, подо мной, саженей на двадцать ниже, на одном из уступов, который настолько же возвышался над поверхностью солончака, как муравьи копошились казаки и Киргизы, вытаскивая воду из едва заметного отверстия колодца Арт-Каунды. На средине озера возвышался отдельный утес глинистого песчаника, почти правильной цилиндрической формы и среди блестящей соляной поверхности он походил на гигантскую башню затонувшего замка. Далее тянулись яркие песчаные холмы противоположного ската, уходя в даль своими неуловимо-мягкими контурами.
Я уселся на краю обрыва со стаканом чаю и пока седлали лошадь набросал в свой альбом эиот характерный вид здешней пустыни.
Сию минуту выступаем, предстоит огромный безводный переход. [41]

VI.
Безводная степь и навык степняков. — Миражи. — Случайная встреча с войсками и их критическое состояние — Промах штаба. — Оплошность начальника и катастрофа. — Походный порядок в степи — Убыль верблюдов. — Следы первой колонны и ее бивуак в Сенеках — Аварский и ночлег у Апшеронцев.

19 апреля, Сенеки.
Пользуясь дневкой, опишу вам подробно и как умею богатый впечатлениями и злополучный день 18 апреля, который, я уверен, никогда не изгладится из моей памяти.
На восток от Каундинского озера тянется необозримая степь. Она представляет твердую глинистую равнину, усеянную только мелкими кустами бурьяна. Ни одна тропка, ни один холмик не оживляет ее утомительного однообразия.
Мы выехали с ночлега в шестом часу утра 18 числа и должно быть под невольным влиянием этой невеселой обстановки ехали молча, изредка перебрасывались отрывочными фразами. Слышался глухой топот наших коней, да по временам кто-нибудь [42] хлопнет от скуки нагайкой — вот все, что нарушало таинственную тишину обширной пустыни.
По мере углубления в степь, все чаще и чаще попадались нам перебегавшие между кустами маленькие ящерицы и змеи такого же серого цвета, как земля и бурьян, наконец их стало столько, что многие сами попадали под копыта лошадей и наши казаки забавлялись некоторое время, убивая их на всем скаку ловким ударом плети.
Я несколько раз смотрел на компас. Проводники наши, далеко отделившись вперед, замечательно и верно держали в течении шести часов подряд одно и то же направление на северо-восток. Надо удивляться в этом отношении способности и навыку кочевников: степь раскинулась как море на сотню верст во все стороны н на ней нет ни одной тропы, ни одного следа живого существа, нет неровностей, — ни один куст не возвышался даже на поларшина над прочими, наконец, нет даже звезд на небе. При этих условиях Киргизы едут как бы по врожденному инстинкту, вернее чем по компасу, и прямо выходят к надлежащему месту. По каким признакам они ориентируются — мне было просто не понятно!…
Занятый этою мыслью, я подъехал к одному из старых степняков — к киргизскому мулле и предложил ему несколько вопросов.
— Места, где кочуют наши аулы, отвечал он, — испещрены тропками. Большие безводные пустыни которые тянутся на несколько дней пути и в [43] которых не бывают кочевья, мы переезжаем лишь по одним и тем же известным направлениям, поэтому Киргиз всегда найдет в них след, который вы, непрывычные, пожалуй, и не заметите.
— Но по нашему, направлению сегодня, кажется, нет никаких следов.
— Нет. Киргизская дорога левее, по ней отравились ваши войска. В подобных местах, при выступлении, берем направление по соображению и строго держимся его, а при выходе из пустыни смотрим на показавшиеся вдали предметы и по ним соображаем куда направиться. Бывают случаи, блуждают и Киргизы, но очень редко, — это стыдно у нас, тогда можно взять направление по солнцу. Но если ненастный день и не велик запас воды, на лошади в такой пустыне очень плохо заблудившемуся Киргизу, верблюд лучше, он может шесть дней не пить, хотя и ему трудно последние три дня. Но за то в темную ночь, например, если запоздалый Киргиз не может отыскать колодца, он бросит повод и не управляет, а только погоняет, — верблюд привезет его к воде, даже в совершенно незнакомой местности…
В 7 часов уже запекло солнце. Во рту начало сохнуть, и мы поминутно останавливались, чтоб утолить жажду остатками соленой киндерлинской воды, но с каждым выпитым стаканом жажда становилась еще нестерпимее.
Немного погодя наши взоры с напряженным [44] вниманием устремились на край горизонта. Там, точно в лесистых берегах, заблестели на солнце серебристые полосы воды, вот они слились в одну сплошную поверхность огромной реки с чернеющими там и сям небольшими островами, поросшими высоким камышом. Мы уже надеялись обогатить географию новым открытием, но, к общему разочарованию, дело скоро разъяснилось: виды менялись как в волшебном фонаре, оставаясь неизменно в одном и том же расстоянии от нас, несмотря на ускоренное движение наших коней. Наконец они исчезли совершенно, оставив нам одно только воспоминание об обманчивых степных миражах.
В тот же день, как нам рассказывали, одна из частей нашего отряда была в такой степени обманута этим явлением, что выстроила боевой порядок и добрую четверть часа ждала атаки какой-то кавалерийской массы, появившейся на горизонте
В одиннадцать жар стал невыносимым. Пот струился по лицам и огромными пятнами выступал наружу сквозь китель и околыш фуражки. Мы остановились для привала.
Соскочив с мокрых лошадей и допив свою воду, мы с жадностью кидались к вонючим киргизским бурдюкам смазанным внутри верблюжьим салом, и, делать нечего, тянули тот… каундинский нектар еще разогревшийся на солнце, от которого только накануне с таким отвращением отскакивали даже лошади. Многие из нас готовы были дорого [45] заплатить за лишний стакан этой мерзости, способной, как казалось, умертвить живых, а теперь оживлявшей чуть не мертвых… Но, увы, и ее уже не осталось…
Казаки и киргизы быстро соорудили нам навес из винтовок и пик с накинутыми на них бурками, но в тени этого импровизованного шатра едва уместились наши головы, а все остальное пекло немилосердное солнце. Несмотря на всю нашу усталость, очевидная бесполезность подобного бивуакирования среди палящего зноя, без тени и воды, заставила нас поспешить завтраком и тронуться в дальнейший путь. Жаль было усталых и все еще мокрых лошадей, но делать было нечего, — до места ночлега оставалось еще несколько десятков верст. Мы сели и поехали тем же крупным шагом.
Проводники взяли на этот раз направление прямо на север, но спустя какие-нибудь полчаса они снова остановились и обратили наше внпмание на крайнюю черту расстилавшейся пред нами равнины. Удивительное зрение у этих людей!
— Там что-то шевелится, кажется видны люди, заговорили Киргизы, когда мы, при всем напряжении глаз, видели пред собой только чистый, открытый горизонт.
Достали бинокли, и только тогда мы могли убедиться, что на этот раз уже не мираж перед нами, а действительно что-то похожее на привал большого каравана. Мы направились к нему и вскоре ясно разглядели бивуак одной из наших колонн. [46]
Не доезжая с полверсты до места расположения войск, мы были встречены полковником Тер-А. в сопровождении сотни казаков в синих бешметах и с готовыми винтовками в руках. Он рассказывал, что принял за неприятеля нашу кавалькаду и что собирался завязать дело…
Итак, мы случайно наткнулись в степи на второй эшелон. Его бивуак представлял крайне печальную картину. Лишь кое-где белели маленькие французские tentes d’abri, а затем куда ни взглянуть, везде валялись на голой земле пестрые массы людей, лошадей и верблюдов. Все смотрело изнуренным и обессиленным до крайней степени. Под открытым солнцем, среди раскиданного там и сям оружия, валялись исхудалые люди с помутившимися глазами, в них трудно было узнать тех людей, которые так бодро выступали из Киндерли несколько дней тому назад. Неоторые лошади стояли понурив головы и столько страдания выражали глаза этих бедных животных, что невозможно было без боли смотреть на них…
Обходя бивуак, я поминутно слышал стоны, точно на перевязочном пункте после битвы, и на каждом шагу натыкался на самые тяжелые сцены. Тут столпились и растирают молодого солдата, пораженного солнечным ударом. Там, в тени орудия, мечется другой с посиневшими губами и с остервенением рвет свою рубаху, к нему подбегает офицер и дает несколько глотков теплой, мутной воды, губы [47] несчастного впиваются в жестяную крышку, она мигом осушена и бедняк, несколько успокоенный, снова падает на спину…
Загорелые, запыленные офицеры перебегали от одного солдата к другому и раздавали им по глотку остатки воды из собственной фляги, и этот глоток производил магическое действие. Едва наполнялась крышка, как к ней разом протягивались десятки рук. Я видел как один солдат подошел к Лезгину-милиционеру, проходившему мимо с бутылкой воды, и держа последнюю быть может рублевую бумажку умолял взять ее за две крышки воды. Лезгин сжалился, поделился с солдатом, но денег не взял. Мне рассказывали массу не менее трогательных сцен, бывших в этот трагический для нашего отряда день, но, к сожалению, я не могу остановиться на них.
Оказалось, что, не встретиив ни одного из Туркмен, отряд уже выдержал первую битву с грозною союзницей этих номадов, с неумолимою природой. И поражение наше висело при этом на волоске. Я расскажу вам как это случилось, и тогда судите сами, кто виноват . В устах доброй нашей половины, конечно, природа пустыни служит козлом отпущения в настоящем случае, но я того мнения, что она если и враг наш, то лишь подобный лихому партизану, который держшся в почтительном отдаленин при нашем благоразумии и осмотрительности и напротив, налетает вихрем при малейшей оплошности. [48]
Дело в том, что войска, по неопытности, вышли в поход с незначительными запасами воды, а некоторые части и вовсе без нея, по неимению сосудов. Как это могло случиться просто не понятно, но несколько десятков бурдюков, нарочно присланных из Тифлиса для перевозки воды, не были розданы войскам и так и остались в Киндерлинском складе.
Но это только цветочки.
Выступив из Киндерли в воскресенье, 15 апреля, полковник, ведший вторую колонну, остановил свой эшелон для ночлега в открытой степи, не доходя восьми верст до первого колодца Каунды, этим лишил себя возможности пополнить воду, израсходованную на ночлеге.
В понедельник колонна остановилась опять в степи, не дойдя нескольких верст до следующего колодца Арт-Каунды.
В следующий день для сокращения пути, полковник провел колонну напрямик, оставив в трех верстах вправо от себя Арт-Каунды, не смотря на то, что до следующего колодца не менее 80 верст отсюда, и пройдя в сильный жар 27 верст, в третий раз ночевал в безводной степи.
Рано утром, 18 числа, в четвертый день похода, колонна тронулась далее, но многие роты уже не имели ни капли воды. Солнце между тем пекло и пекло, подняв температуру до 42R R. Безводие, палящий зной и жгучий удушливый ветер соединились в этот день [49] как бы нарочно для того, чтоб испытать людей и лошадей, еще не втянувшихся в степной поход.
Под влиянием мучительной жажды, разжигаемой еще более адскою температурой, солдаты в изнеможении опускались на землю или отставали десятками и заnем казаки арриергарда подбирали этих несчастных и сажали на своих лошадей. Офицеры ободряли людей, пока выбившись из сил и сами не падали на землю. Уныние, овладевшее людьми, перешло наконец в какое-то тупое отчаяние: побросав оружие и сбросив все платье, совершенно голые, одни из них разрывали раскаленный песок, ложились в образовавшиеся ямы и засыпали себя землей, в надежде хоть сколько-нибудь укрыться от невыносимо-жгучих лучей, другие, не зная на что решиться, безцельно кидались в стороны и как сумасшедшие метались по земле…
Ужасный имели вид и те из солдат, которые еще сохранили силы и плелись на своих местах. Запыленные с головы до ног, с мутными бессмысленнымп глазами и с засохшею пеной на губах, они походили на живых мертвецов и с трудом передвигали ноги.
В таком критическом состоянии колонну остановили в 10 часов утра. Но как помочь ей?… Сенеки, ближайшие из окрестных колодцев, были в 35 верстах от места привала!… Туда однако с казаками и Лезгинами немедленно поскакал за водой подполковник С., захватив с собою бурдюки и другие сосуды, но когда они могли вернуться? [50]
В ожидании этой воды каждый искал тени, стараясь приютить хоть одну голову, и тени, павшие от орудий, зарядных ящиков, верблюдов и лошадей, мгновенно покрылись свалившимися людьми. Раскинули и tentes d’abri, но их было так мало в каждой части, что все вместе не укрыли бы и одной роты. Крайняя опасность, угрожавшая отряду, послужила, между прочим, предметом горячего спора между многими офицерами, собравшимися под одним из зарядных ящиков, но внезапный сигнал ‘по возам‘ прервал его во время самого разгара.
— Да наконец, заметил один из оптимистов, уже вылезая из-под ящика, — Кавказцы никогда не ходили по степям, а ошибки неизбежны во всяком новом деле.
— Совершенно верно относительно ошибок, прервал его Б — ский, тоже приподнимаясь со своего места и направляясь к своим орудиям, — но речь идет о необъяснимых и непростительных промахах и оплошностях, которые приводят к катастрофам и которые могут и должны быть избегнуты!…
В четвертом часу пополудни войска снялись с бивуака и продолжали движение.
Несмотря на незначительность отряда, он в походе и в такой открытой степи, занимал почти полверсты в ширину и до полуторы в глубину. Открывала движение небольшая группа проводников, Киргизы и Туркмены на своих маленьких обросших лошаденках, за ними шла кавалерия постепенно, [51] развернутым фронтом, с распущенными цветными значками, по фасам — две роты, каждая в две линин, в арриергарде — рота и сотня казаков. В средине этого четыреугольника, охваченного кольцом далеко раскинувшихся казачьих разъездов, двигалась остальная пехота с артиллерией, огромный верблюжий транспорт, стадо в несколько сот баранов, спешенные казаки, ведя в поводу своих лошадей, на которых сидело человек 200 слабых и больных пехотинцев, и наконец производящий маршрутную съемку топограф, пред которым неизменно тянется десятисаженная цепь, привязанная к казачьему стремени.
В таком порядке колонна едва подвигалась вперед. Изнуренные верблюды несли громадные вьюки на своих спинах, ибо на них же взвалили часть груза с павших и брошенных верблюдов, которых уже насчитывали около 250. Артиллерийские лошади с трудом вытягивали ящики и орудия, в такой степени нагруженные ячменем, и разными солдатскими мешками, что если бы встретилась надобность открыть огонь, то потребовалось бы не мало времени, чтобы развязать веревки, сбросить этот груз и снять чехлы с самых орудий. Обессиленные люди также затрудняли движение, многие из них опустились на землю на первой же версте, несмотря на ободрительные примеры своих офицеров. В этом отношении я никогда не забуду между прочим тщедушного капитана Асеева, на лошади которого ехал изнуренный солдат, в то время, когда сам он, напрягая последние усилия, шел [52] пред своею Самурскою ротой с двумя солдатскими ружьями на плечах.
Жар начинал спадать, но тем не менее движение совершалось при гробовом молчании всей колонны, только в одной из рот раздались было песни, но они составляли такой диссонанс с общим настроением, что вскоре смолкли сами собой.
Проследовав несколько верст с колонной, мы отделились и поехали вперед. Только теперь, когда я взглянул на нее издали, тяжелое впечатление, произведенное на меня состоянием колонны, уступило место совершенно новому чувству: казалось движется грозная армия в боевом порядке, — так много внушительного было в этой массе, медленно подвигавшейся вперед в густых облаках пыли.
Уже совершенно стемнело, но еще оставалось верст пятнадцать до колодцев Сенеки, когда мы вышли на караванный путь, идущий из форта Александровского в Хиву. Картина несколько изменилась, появились небольшие холмы, между которыми извивалась дорога, по сторонам ее довольно рельефно выделялись белые группы солдат, неподвижно лежавших на земле, — то были отсталые от передовой колонны. Кто-то одиноко, сидевший недалеко от них закуривал папиросу, отблеск огня сверкнул на стальных ножнах его сабли и изобличил в нем офицера.
— Что, вы устали? обратился к нему начальник отряда. [53]
— Нет… оставлен вот с ними до присылки воды, отвечал офицер, приподнимаясь со своего места и указывая на лежавших по сторонам солдат.
— Ну, как ваша колонна прошла сегодня?
— Страх, господин полковник!… Растянулись мы верст на пятнадцать, да чуть было все не погибли… Счастье ведь какое! продолжал офицер, уже обращаясь к нам и нисколько понизив голос: — ну, налети на нас сегодня хоть тысченка этих степных халатников, ведь какую бы кашу могли заварить!…
Тут почти вскачь подехала телега и кто-то громко крикнул:
— Апшеронцам вода! Где Апшеронцы?
— Слава Богу, ответил офицер, — сюда, сюда!… И лежавшие Апшеронцы медленно, как белые привидения, зашевелились в темноте…
При дальнейшем следовании мы уже поминутно встречали телеги или толпы конных, которые везли воду и спешили на встречу к своим частям.
В этот день мы уже проводили семнадцатый час на седле и устали до того, что, казалось, вот-вот оставят силы, а бедные наши лошади, свесив головы на поводья, с трудом передвигали ноги и уже не слушали ни шпор, ни нагаек. Представьте же теперь нашу радость, когда в 10 часов вечера показались наконец вдали бивуачные огни первой колонны, разбросанные на большом пространстве. Лагерный шум доносился еще издали, оживляясь по мере нашего приближения. Вот уже близко, в нескольких [54] шагах, раздается ржание коней и чья-то бойкая перебранка из-за сорвавшейся в колодец манерки. Многочисленные костры бросали, свет на самые характерные группы людей, суетившихся среди верблюдов и лошадей. Вокруг колодцев происходили страшный шум и давка, готовые, казалось, перейти в общую свалку…
Это общее, хотя и лихорадочное, оживление могло заставить забыть труды и впечатления еще переживаемого дня, если бы не крайнее физическое изнеможение, с которым, неразлучна апатия ко всему окружающему. Я слез с коня и готов был тут же свалиться, а бедный конь так и тянул по направлению к колодцу и, казалось, умолял напоить его. Я чувствовал, как дрожали, подкашивались мои ноги и решился прилечь где-нибудь поскорее.
— Насиб! бурку! крикнул я своему Лезгину-милиционеру. — Советую, господа, и вам то же самое, обратился я к своим спутникам, стоявшим недалеко в каком-то раздумьи, — ждать нечего, маркитанта нет, а верблюды с нашими вещами, слава Богу, если придут чрез два дня…
— Это вы приехали? послышался знакомый голос майора Аварского. Он назвал меня. — Тьфу ты, дьявол!… Да тут сам чорт шею сломит! воскликнул близорукий майор, наткнувшись, прежде чем я успел ответить, на лежавшего поперек верблюда.
— Я, батюшка… здравствуйте. [55]
— Ну что, размяло косточки? опросил Аварский, выделяясь из толпы, когда пламя соседнего костра блеснуло на его очках и освтило смугло-худощавую физиономию с большою черною бородой. — Да что вы тут стоите?
— Да вот, думаю, где бы поскорее свернуться… я едва стою на ногах.
— Пойдемте ко мне, ведь тут вас раздавят ночью.
— А у вас что же, палаты какия-нибудь?
— Дворец, батюшка, в готическом стиле. Вот даже отсюда видно, как красуется его шпиц, ответил Аварский, указывая в стороне от бивуачного шума на единственный офицерский шатер, в котором просвечивался огонек. — Живо построили, ведь мы часа два уже здесь.
Аварский пригласил еще несколько человек, стоявших около меня, но почти незнакомых ему офицеров. Мы, конечно, не заставили просить и отправились за ним.
Не могу при этом не сказать двух слов о замечательно романической судьбе этого прекрасного офицера. Он из кавказских горцев, уроженец Дагестана. Будучи мальчиком, в 1839 году, при штурме Ахульго, где был убит его отец Алибек, герой обороны, Аварский был взят в плен третьим баталионом Апшеронского полка и отправлен для воспитания в Петербург. Здесь в корпусе он принял православие и, будучи выпущен в [56] офицеры, служил сначала в гусарах, а теперь, по истечении 34 лет после плена, судьба привела его командовать тем самым третьим Апшеронским баталионом! (Этот же баталион под начальством Аварского заслужил в Хивинском походе Георгиевское знамя, а сам он умер подполковником от раны, полученной у ворот Хивы.)
В палатке Аварского, на разостланных бурках, уже помещались человек десять Апшеронских офицеров. Между ними стояло несколько медных чайников, маленькие холщовые мешки с колотым сахаром и белыми сухарями и несколько стаканов, над которыми струился легкий пар только что налитого чаю. По углам палатки высились целые вороха сабель, револьверов, нагаек и дорожных сумок. Солдатский штык, воткнутый в землю около чайников, исправлял должность подсвечника, а пламя единственной свечи, колеблясь в густом табачном дыму, тускло освещало группу усталых собеседников в самых непринужденных позах.
‘Счастливцы эти строевые, куда бы ни пришли, у них все с собой’, подумалось мне при взгляде на этот незатейливый приют, казавшийся таким привлекательным!… Мы разместились среди потеснившихся хозяев, появился ром, и после двух-трех стаканов горячего чаю, по крайней мере, я как бы переродился с новыми силами, так живительно действует здесь этот поистине нектар степных богов… [57]
В палатке давно уже слышался богатырский храп заснувших офицеров. С колодцев все еще доносился несмолкаемый шум. Я слушал чей-то рассказ о впечатлениях дня… и не помню, как и заснул под этот говор каким-то убитым, непробудным сном… [58]

VII.
Утро следующего дня и лихорадочная жизнь у колодцев. — Характеристика Киргизов — Сенеки. — Последствия 18 числа. — Исправление ошибок и уменьшение отряда — Известие о результате набега и слух об отравлении колодцев.

20 апреля. Сенеки.
Высоко уже поднялось солнце и сквозь парусину шатра ярко-матовым светом разливались его лучи надо мной, когда я проснулся на другой день. В палатке никого уже не было. Едва я приподнялся, потягиваясь и расправляя свои измятые члены, как осторожно разодвинулись полы шатра и между ними показался сперва медный чайнпк, затем усатое, загорелое лицо майорского вестового и наконец вся его грузная изогнувшаяся фигура.
— Заспались, ваше благородие, заговорил вестовой! — Прочие господа давно уж повставали и чайку понапились, вот Ширванцы стали подходить, так они вышли встречать… Это уж в другой раз я вам чайничек подогреваю, продолжал солдат, как [59] видно из разговорчивых. — Да казак раза три приходил понаведаться, не встали ли, мол.
— Какой казак?
— Не могу знать, ваше благородие, из каких он будет… По нашему, должно, не силен, ни слова не разумеет. Да он и по сейчас…
Но далее я уже не слушал. В палатку просунулась огромная черная папаха и я видел, что, путаясь между полами, как в тенетах, ко мне пробирался ‘казак’, о котором шла речь.
— А!… Насиб! здравствуй! Что, брат, скажешь?
— С конем нашим, отвечал он по-лезгински, — что-то плохо… Ноги распухли, не ест ничего и не встает, бедный…
Мысль потерять лучшую лошадь в отряде, а самое главное, перспектива остаться без лошади на все время предстоящих ‘удовольствий’, подобных только-что испытанным накануне, обдала меня, как варом. Я схватил фуражку и выскочил из палатки.
— Где он?
— Вот здесь, недалеко, идите за мной, говорил Насиб, пробравшись вперед.
Переходя через спящих людей и лавируя между животными и беспорядочно нагроможденными вещами, я следовал за Насибом и еще издали увидал своего ‘Султана’. Он лежал под открытым солнцем возле группы столь же изнуренных офицерских лошадей, глаза которых, казалось, так ясно выражали какую-то трогательную покорность судьбе. Я [60] подошел к своей лошади, погладил ее и попробовал поднять, она приподнялась немного, но снова рухнулась и, будто с мольбой в помутившихся глазах, лизнула мою руку.
— Да что же с нею? спросил я в отчаянип Насиба, которого добрая физиономия почему-то показалась мне в эту минуту необыкновенно глупою.
— То же, что и со всеми другими, — надорвалась.
— Когда ты поил ее?
— Вчера, через полчаса после прибытия, я дал ей два ведра. Она осушила их мигом, и когда я достал третье, уже для своей лошади, ‘Султан’ отогнал ее и впился в ведро так, что я сначала не мог отнять, а потом сжалился…
После восьмидесятиверстного безводного перехода в страшный жар, лошади, не чувствующей ног от изнурения, сразу три ведра воды!. О, добрый Насиб — это ты!… Его услуга мне только напомнила Крыловского медведя, но делать было нечего: кроме привычных к степям киргизских лошадей, все остальные более или менее в таком же плачевном состоянии…
Я возвратился в палатку, с наслаждением окатил себя несколькими ведрами воды, напился чаю и затем, свежий и бодрый, пошел бродить по лагерю и осматривать место нашего расположения.
Вокруг колодцев стояли плотно-столпившиеся массы верблюдов и слышались шумные киргизские голоса. Сквозь эту ‘флотилию пустыни’ я с трудом [61] пробрался к одному из колодцев, отверстие которого, как и всех остальных, выложено огромными глыбами камня, здеcь, в страшной суете, Киргизы поили наших верблюдов. Смотря на эту процедуру, я решительно не знал, чему более удивляться: быстроте ли, с которою осушались большие деревянные корыта, или необыкновенной ловкости, с которою Киргизы доставали воду из двадцатисаженной глубины. Откинув на затылок волчий малахай, засучив рукава за локти и широко расставив ноги, Киргиз как привинченный стоит надь отверстием колодца, перебирая веревку, его мускулистые руки мелькают быстро, точно крылья ветреной мельницы, и что ни взмах — сажени на полторы вылетает веревка, к которой привешена тяжелая кауза (Большой киргизский сосуд из верблюжьей кожи для вытаскивания воды из колодцев).
Невольно бросаются в глаза некоторые особенности этого оригинального племени. В отличие от чистоплеменных Туркмен, Киргизы обладают более живым темпераментом и грязны до невозможности. Они говорят, что платье предохраняет от солнца, и несмотря даже на сорокаградусный жар, никогда не покидают огромную маховую шапку и несколько ватных халатов. Киргизы вечно шумят, — такова их натура, слушая их болтовню о прошлогоднем снеге, можно подумать, что они сейчас подерутся, однако ничуть не бывало, — это только обыкновенный способ их разговора. О самых простых [62] вещах, в дороги или на бивуаке, они говорят не иначе как громко перекрикиваясь, и их резкие голоса день и ночь раздаются по всему лагерю, за исключением тех коротких промежутков, когда они едят. Обыкновенно, на краю лагеря, киргизская ставка бросается в глаза еще издали, — пиками воткнутыми в землю около целой пирамиды безобразных седел, с торчащими на целый фут передними луками. Вот тут-то, три раза в сутки, плотным кольцом усаживаются Киргизы вокруг огромного чугунника какого-то варева, из которого неизменно выглядывают верблюжьи кости. Какая-то благоговейная тишина водворяется между ними, в это время они как бы немеют и, пока остается в котле хоть ложка их серой похлебки, можно, кажется, услышать муху, пролетавшую над киргизскою трапезой.
У колодцев, где солдаты и казаки поили коней или наполняли свои баклаги, кипела та же шумная жизнь, полная брани и смеха, но не доставало только киргизской ловкости. Ведра, манерки и котелки на длинных веревках целыми десятками сновали в колодезь и обратно, путались, обрывались, и в результате, в деле совершенно новом для солдат, конечно, выходило много шуму, но мало воды.
Вода здесь превосходная. Колодцев около двадцати, и они разбросаны на небольшой, с квадратную версту, совершенно голой равнине, занятой теперь нашими войсками. С севера и юга равнина окаймляется двумя параллельными грядами высоких холмов, [63] обрывающихся меловыми утесами ослепительной белизны, между которыми тянется караванный путь. Вот это-то дефиле, образуемое горами и усыпанное колодцами, и носит имя, напоминающее знаменитого учителя Нерона.
Отряд наш уже стянулся к Сенекам. Проведя всю ночь на 19 число в дороге, вчера утром добрела сюда злополучная вторая колонна, а сегодня в полдень прибыл наконец и арриергард со штабными верблюдами.
Последствия крушения 18 числа, к счастью, незначительны: кроме верблюдов, пало несколько лошадей и с ума сошел один артиллерист. Но люди уже отдохнули и оправились от понесенных трудов как ни в чем не бывало, они снова смотрят молодцами и теперь, когда я пишу эти строки, со всех концов лагеря несутся громкие солдатские песни.
— Ну, что, труден поход? спросил я одного солдата, который наполнил водой какую-то кишку и пригонял ее для носки через плечо.
— Он, поход бы ничего, ваше благородие, да вот без воды, не знали мы, будто маленько не ладно. Да уж не надует больше!…
И действительно, надо полагать, ‘не надует больше’, и тяжелый урок послужит в пользу. В Киндерли уже полетали нарочные за бурдюками, а солдаты научились придавать здесь надлежащую цену каждой капле воды, и лихорадочно работают над приспособлением к ее переноске разных [64] пузырей, шкур, желудков и т. и. Все, что только может вместить и сохранить воду, все мало-мальски подходящее, бережно применяется к делу.
18 число произвело, конечно, весьма сильное впечатление на всех нас и, говоря откровенно, на некоторых даже деморализующее влияние. Нашлись господа, которые не скрывали желания возвратиться и высказывали, что дальнейшее движение поведет к неизбежной гибели. Но к чести отряда надо прибавить, что эти единичные уроды нашей семьи встртили общее неодобрение и будут возвращены в Киндерли. Остальные затем офицеры наэлектризованы попрежнему, и я готов утверждать, что они предпочтут погибнуть, чем вернуться, некоторые, и между ними подполковник С, даже объявили торжественно, что в случай возвращения отряда, они переоденутся в туркменское платье и пойдут чрез степь для присоединения к отряду полковника Маркозова во что бы то ни стало!…
Сегодня утром, к прискорбию нашему, сделалось известно, что число павших верблюдов (На первых переходах до Сенеки части отряда бросили в пути 340 верблюдов из 865 и до 6 тысяч пудов провианта разного.), не позволяет поднять надлежащее количество продовольствия на весь отряд, а артиллерийские лошади изнурены в такой степени, что не вывезут орудий, причины эти заставляют уменьшить почти вдвое и без того не сильный отряд. Две сотни кавалерии, три полевые орудия, часть пехоты, весь колесный обоз и все, без [65] чего только мыслимо дальнейшее движение к Хиве, отправляются обратно в Киндерли. Офицерам объявлено, что они пойдут на солдатской пище и чтобы бросили поэтому не только палатки, железные кровати, посуду и лишнее платье, но и все, что только может считаться прихотью для простого солдата. Это исполняется в точности, и тем более охотно, что сами офицеры прекрасно сознают необходимость этого.
Я видел офицеров тех казачьих сотен, которые предназначены к возвращению, они чуть не плачут и готовы идти пешком, лишь бы делить общую участь и не возвращаться.
Сейчас получено донесение майора Навроцкого о его удачном набеге на кочевья около Кайдакского залива. Киргизы сопротивлялись с оружием в руках, и у нас убит один и ранено несколько казаков, но отбито при этом столько верблюдов, лошадей и овец, что две сотни с трудом ведут их. По просьбе Навроцкого, на встречу к нему посылают конно-иррегулярцев.
Это известие мигом облетело лагерь и на всех лицах засияла радость: верблюды — все для нас, они дороже людей теперь!…
Другой слух не так благоприятен. Говорят, что Хивинцы засыпали колодцы, лежащие на нашем пути в средине степи, а некоторые даже отравили. Для поверки этого известия сегодня же посланы Киргизы.
Завтра выступаем далее.

VIII.
Осторожность солдат. — Дорога в Беш-Окты — Саксаул. — Возня с верблюдами — Соединение с авангардом. — Беш-Октинский редут, вода и ее влияние — Песчаные холмы и их обитатели. — Ураган. — Добыча и минеральная вода.

23 апреля, Беш-Окты.
Под вечер 21 апреля Сенекский лагерь представлял картину обычного оживления пред выступлением. Засуетившиеся люди с неизбежным шумом приготовлялись к дороге вьючили веролюдов, прощались с земляками, и как будто снова предстояла безводная пустыня, спешили набрать побольше свежей воды, несмотря на предупреждение о близости стедующих колодцев. Невольно припомнил я изречение солдата ‘не надует больше’.
В шесть часов раздался сигнал, и отряд одною общею колонной начал постепенно вытягиваться на караванную дорогу. Части, предназначенный к возвращению в Киндерли, остались в Сенеках. Простившись с ними, начальник отряда, а с ним и [67] мы, в обычной кавалькаде тронулись вслед за войсками.
Дорога в Беш-Окты, на всем ее восемнадцати-верстном протяжении, идет между сыпучими песчаными холмами, начинающимися у самой оконечности Сенекской равнины и покрытыми сначала мелким кустарником, а затем деревьями саксаула. последние образуют какую-то жалкую пародию хвойного леса, за которою, подобно непрерывной террасе, не перестает возвышаться с правой стороны белая лента меловых обрывов.
Я здесь первый раз видел это далеко не красивое, чтобы не сказать безобразное, дерево, и благодаря нашему эскулапу, оказавшемуся рьяным ботанофилом, могу привести вам его научное название — Соледревник или Halohulon. Тонкий, искривленный и узловатый ствол саксаула, разветвляясь на такие же неправильные отростки, напоминает цветом и корой грязную старую лозу винограда, и оканчивается несколькими иглами того же грязно-бурого цвета. Он редко достигает двухсаженной высоты при обыкновенной толщине от двух до трех вершков у основания, но замечательна его плотность: он тонет в воде, едва поддается топору, горит так медленно, что небольшое полено сохраняет огонь целые сутки и дает чрезвычайно мало золы.
Длинною лентой извиваясь между песчаными холмами, отряд бодро подвигался вперед в вечерней прохладе, пока какой-нибудь тяжело нагруженный [68] верблюд не останавливал его, растянувшись поперек дороги. Все усилия поднять такого верблюда зачастую разбивались о замечательное упрямство этого животного, делающегося в подобных случаях как бы безчувственным.
‘Юр… юр, голубчик’, начинают солдаты ласково понукать верблюда, слегка подергивая за веревочку, продетую сквозь его ноздри.
Верблюд неумолим и только флегматически работает своими огромными челюстями.
‘Юр же, анафема!… Дьявол рыжий!… Юр!!’ и глухие удары сыпятся на костлявые бедра. Верблюд прекращает жвачку, его умные глаза продолжают смотреть прямо пред собой в каком-то раздумьи… но вот он внезапно поворачивает голову и сразу обдает зеленою жвачкой несколько солдатских физиономий, те обтираются, щедро расточая свое неизбежное ‘крепкое слово’.
Вся эта возня кончалась обыкновенно тем, что вьюк с упрямого верблюда раскладывали на других, а его самого стаскивали в сторону от дороги, и колонна продолжала движение.
‘Стой!…, стой!’ снова раздавался где-нибудь через минуту громкий крик вожака-солдата, ‘вьюк свалился!…’
Новая история. Свалившийся на сторону вьюк бьет по ногам верблюда и останавливает его, передний, продолжая идти, тянет его за ноздри, так как все верблюды привязаны друг к другу, и иногда [69] обрывает их. Раздается плачевный, раздирающий душу крик несчастного верблюда, а затем новая остановка и новая возня.
Благодаря неопытности солдат, которые еще не приучились хорошо вьючить верблюдов, подобные сцены повторялись весьма часто и крайне замедляли движение отряда. При одной из них, к сожалению, разбился в дребезги огромный ящик с фотографическим аппаратом, и его хозяину, любителю степных видов, ничего более не остается, как продолжать поход в качестве волонтера и любоваться этими видами.
Солнце скрылось. Сгустилась темнота, и тощие редко разбросанные по сторонам саксаулы казались теперь густою березового рощей, дорога несколько раз выбегала из этой обманчивой чащи на гладкую поверхность белых солончаков, — тинистых, пересохших пространств, покрытых солью, — и снова исчезала между песчаными холмами, пока не замелькали в темноте приветливые огни авангардных рот.
Около 10 часов войска прибыли в Беш-Окты и расположились вокруг колодцев, а наша компания направилась к капитану Бекузарову, начальнику авангарда, который стоит здсь более двух недель. Две походные кровати, стоявшие в палатке капитана, трещали и гнулись под тяжестью гостей, прибывших сюда еще ранее нас, на столе фигурировал уже порядочно истерзанный баран, окруженный несколькими бутылками ‘родного’. Порядочно ‘закусившая’, по [70] всем признакам, компания, распивала чай, но по недостатку стаканов приходилось ждать очереди, несмотря на то, что некоторые прибегали к самым невозможным сосудам. ‘Соловей’, по обыкновению, оживлял всю компанию. Пристроившись в уголку палатки, он заливался куплетами из еа La fille de madame Angot, прекращая свое пение только за тем, чтобы хлебнуть глоток чаю из Бог весть откуда взявшейся помадной банки. Тут же, кто где мог примостился, и заснула вся собравшаяся компания.
Беш-Окты (Пять стрел.) предназначены служить первым опорным пунктом для нашего отряда, и потому мы нашли здесь небольшой, совершенно оконченный редут, возведенный авангардными ротами вокруг пяти неглубоких колодцев. Земляной вал его обнесен небольшим рвом, имеет выступ для одного орудия и может вместить несколько рот. Вода беш-октинская могла бы считаться сносною, если б не значительная примесь глауберовой соли. Такая вода только раздражает жажду и на всех, не исключая лошадей и верблюдов, производит свое обычное, неотразимое действие. Нельзя особенно позавидовать участи тех, кому после нашего ухода придется занимать Беш-Окты и в продолжение нескольких месяцев ежедневно принимать волей или неволей солидную дозу глауберовой соли.
Окрестности Беш-Окты на всем пространстве, [71] доступном глазу, покрыты сыпучим песком, изрытым как волнующееся море, кое где возвышаются правильные как бы только-что насыпанные, конические вершины более значительных холмов, меняющих свои очертания при малейшем дуновении ветра, и только на юг едва заметною лентой извивается в отдалении непрерывный кряж меловых утесов, идущих со стороны Сенек. Из песчаных сугробов там и сям выглядывает тонкий и невзрачный саксаул, точно одне высохшие ветви деревьев занесенных песком. (Начиная от Беш-Окты, пески эти непрерывно тянутся на север более ста верст и составляют обширный песчаный район, известный у Киргизов под именем Тюе-су.)
Вчера утром, когда с бруствера редута я смотрел на этот безжизненный пейзаж беш-октинских окрестностей, на вершине одного из холмов зашевелилось что-то черное, показавшееся мне туркменскою папахой. ‘Не высматривает ли за нами неприятельский лазутчик’, подумал я, но быстро направленный бинокль рассеял эту догадку и в то же время подстрекнул мое любопытство: на песчаном холму сидела огромная черная птица.
Схватив солдатские ружья, я и Бекузаров перескочили через ров и направились к одинокому хищнику. Ускорить шаг не было возможности при всем желании: ноги углублялись в горячий песок по самые колени, поэтому медленно, с трудом и замиранием сердца мы приближались к одному из [72] самых крупных видов семейства коршунов. Птица сидела неподвижно. Подойдя шагов на полтораста, мы остановились, но в то же мгновение распахнулись два огромные крыла, и едва поднявшись над землей, хищннк спустился вновь и скрылся за тем же холмом, прежде чем, для очищения совести, грянули два безнадежные выстрела из наших винтовок. С кем мы имели дело — трудно сказать. Но еслиб эта встреча произошла не в степи, я бы утверждал, что пред нами был альпийский ягнятник, — так громадна была птица.
Мы еще бродили некоторое время в окрестностях Беш-Окты, но эта ходьба уже имела характер не столько охоты, сколько экскурсии с целью ознакомиться с маленькими обитателями сыпучих песков. Несколько интересных жуков и самая мелкая порода ящериц, — вот все, что удалось нам видеть. последние во множестве шныряют по песчаным холмам, исчерчивая их целыми сетями легких, извилистых следов, и для своей обороны мгновенно зарываются в песок при приближении опасности. Вот она быстро несется по песку прямо навстречу к вам и, завидя вас, не поворачивает, не убегает, но сразу останавливается, припадает на брюшко и, быстро работая лапками, выбрасывает песок из-под себя на свою спинку. Через минуту она как бы замирает, — песок уже выровнен и из него выглядывают только два крошечные, едва заметные глазенка… Вы подходите ближе — глазенки [73] исчезают и на песке не остается никакого знака только что виденной работы. Уж из-под ваших ног ящерица вылетает стрелой из своего убежища и обращается в бегство, быстро извиваясь по песчаным сугробам.
День становился нестерпимо знойным и удушливым. В некотором расстоянин от нашего редута не было слышно ни одного звука в воздухе, какая-то гробовая тишина охватила всю окружающую природу. Песок раскалился в такой степени, что, казалось, сжигал ноги, несмотря на обувь… Чувствуя, как кровь приливает в голову, я поспешил возвратиться в лагерь и крайне обрадовался, найдя здесь разбитую для меня палатку и готовую постель. Пользуясь этим, я раздался, — первый раз после выступления из Киндерли, — окатил себя несколькими ведрами воды и после раннего обеда с удовольствием заснул в чистой человеческой обстановке…
Но я бы не ложился, еслибы мог предугадать, какой сюрприз готовит нам изобретательная природа!… Часа через два раздался внезапный треск: я проснулся и прежде, чем успел приподнять голову, шатер мой был сорван и отброшен за несколько сажен, а я засыпан горячим песком. Я вскочил на нош, протирая глаза и отплевывая полный рот грязи: густая песчаная туча с невыразимою силой летела над редутом, и в воздухе слышался визг, точно сотни ядер проносились мимо ушей. Едва он замер в отдалении, как с новою ужасною силой [74] рванул втер, новые тучи песку закрыли на мгновение солнце и страшным вихрем пронеслись над укреплением, разбиваясь о бруствер, засыпая весь лагерь и срывая последние его шалаши и палатки. И этот ад кромешный, то утихая на мгновение, то разражаясь с новою яростью, стоял несколько часов над нами!…
Я с трудом дышал. Я не мог видеть, что происходило вокруг, даже в нескольких шагах от меня, и только слышал отчаянный шум с криками и проклятиями, долго стоявший над ошеломленным лагерем и иногда заглушаемый бешеным свистом песчаного урагана…
К вечеру стихло, но взбудораженный песок еще и сегодня стоит в воздухте и густою мглой покрывает всю окрестность. Редут занесен песчаными сугробами, да и лагерь наш представляет крайне печальную картину полного разрушения.
Вечером после этой катастрофы возвратился сюда из набега кавалерийский отряд майора Навроцкого, в ожидании которого мы и стояли здесь. Он привел с собою более 200 верблюдов, несколько сот баранов, до полусотни маленьких киргизских лошадей и двух захваченных в степи эммиссаров Хивинского хана, присланных на Мангышлак для возбуждения против нас кочевого населения. Песчаный ураган захватил Навроцкого в дороге. Легко себе представить, что должны были испытать его всадники, обремененные такою огромною обузой!… [75]
Верблюдов распределили во все части. Между ними не мало крупных дромадеров, весьма ценимых здесь, легко поднимающих до 20 пудов и известных в степи под именем нардов. Часть лошадей пойдет под горными орудиями, а другая разобрана офицерами. Я тоже по необходимости приобрел себе одну из этих, говорят, неутомимых крыс, обладающих замечательною иноходью, так как мой Насиб с бедным Султаном до сего времени еще в Сенеках…
Во избежание повторения в будущем ’18 апреля’ здесь было решено назначить начальниками эшелонов новых офицеров, так как идти одною общею колонной отряд не может, — для всех сразу не хватит воды в колодцах. Вчера утром выступил отсюда авангард под начальством подполковника С, а сегодня колонна Апшеронцев с горными орудиями, которую повел начальник штаба Г., так как предполагается, что писать в степи будет не к кому и не о чем…
Из Камысты, то есть следующих колодцев, С. прислал сюда для пробы бутылку вяжущей на вкус железистой воды. Боже мой, какая гадость!… Видно нам предстоит испытать на себе действие всевозможных минеральных вод, прежде чем мы доберемся до пределов этой заколдованной Хивы… [76]

IX.
Шиферные горы и железистый ручей. — Гигантская скала и сланцевые шары. — Серные колодцы. — Снова пески и отсталые. — Киргизское кладбище. — Наши карты. — Чакырым. — Сай-Кую. — Мавзолей степного витязя и образец киргизской скульптуры. — Бусага и его грот.

26-го апреля, Бусага.
…Оставив одну роту с орудием для занятин Беш-Окты, с остальными войсками мы выступили оттуда утром 24 апреля и в полдень прибыли в Камысты (Камыши.). Песчаные холмы с саксаулом вскоре остались за нами, и мы продолжали путь по твердому глинистому грунту. На последних верстах начался незначительный подъем и затем сразу крутой спуск по шиферным обрывам, нависшим над Камыстинскою впадиной на несколько сот футов, здесь по первобытной тропке, допускающей езду только в одну лошадь, пришлось спускать наши тяжелые [77] полевые орудия. Эта трудная операция совершилась, к счастию, благополучно, но люди ежеминутно рисковали очутиться вместе с орудиями на дне пропасти…
Из подошвы этих шиферных гор вытекает бурою полосой небольшой железистый ручей Камысты, воду которого мы пробовали еще в Беш-Окты накануне выступления. Но все его протяжение ограничивается десятками сажен, так как он пропадает тут же в камышах, покрывающих незначительное пространство у подошвы гор.
День снова был нестерпимо жаркий, но тем не менее, посте небольшого отдыха в Камысты, мы поехали дальше, взяв с собою одну кавалерию. Вести колонну остался подполковник Буемский, которому было приказано прождать на бивуаке самые жаркие часы, крайне утомительные для движения пехоты, и затем следовать за нами.
В нескольких верстах от Камысты мы вступили в новую песчаную область Ай-Кум, столь же обширную, как и Туе-Су, но только без саксаула. Вытянувшись в одну лошадь, мы начали извиваться по следам проводников между огромными сыпучими барханами и подняли страшную массу пыли, от густых ее облаков, носившихся над нами, казалось, и самое небо задернуто желтою завесой, а люди и лошади положительно были неузнаваемы под толстым слоем этой пыли, обращенной в грязь валившим со всех потом…
Хорошо, по крайней мере, что невозможно [78] заблудиться в этой местности: с левой стороны дороги, начиная от Камысты и до Бусага, более 60 верст непрерывно тянется отвесная скала Чинк, в несколько сот футов вышиной, и из нее то и дело выглядывают наполовину обнаженные и удивительно правильные сланцевые шары от самых мелких до огромных, достигающих иногда до полуторы сажени в диаметре. Многие из них валяются у подошвы скалы, оставив на ней свои правильные гнезда, другие в такой степени высовываются наружу из скалы и грозят своим падением, что невольно удивляешься как они еще держатся… Сферические камни, подобные этим, я не раз видел и на Кавказе, в скалах Дагестана, и там, когда удавалось разбить небольшие из них, всегда оказывалось, что они имеют внутри пустое пространство, наполненное полупрозрачными камешками кристаллической формы. Каким образом могли образоваться в скалах эти чудовищные естественные бомбы — пусть решают геологи…
Благодаря глубоким пескам, которые окончились только у самого Карашека, мы прибыли к этим колодцам поздно ночью, пройдя за весь день всего 43 версты. Казалось мы прошли вдвое больше, — в такой степени давали себя чувствовать и утомление, и волчий голод, между тем верблюды наши, следовательно и все запасы, остались с колонной, и нам в ожидании утра ничего больше не оставалось, как растянуться на бугре с седлом у изголовья…
Колодцев на Карашеке три, но два из них [79] были засыпаны. Вода сильно отзывается тухлыми яйцами, надо полагать, от большой примеси серы.
На утро мы уже нашли здесь эшелон Б — ского, который с трудом стянулся сюда только к двум часам ночи. Артиллерийские лошади выбились из сил и приходилось прибегать к помощи и без того усталых людей, чтобы вытягивать орудия из глубоких песков. К полуночи арриергардные казаки дали знать начальнику колонны, что много отсталых…
‘Да и немудрено, заметил пехотный офицер, рассказывавший мне об этом ночном движении, — помилуйте, сделать пешком сорок три версты по этим дьявольским пескам!… Меня назначили для присмотра за отсталыми, и я очень обрадовался этой возможности отдохнуть, потому что пешком еле вытаскиваешь ноги из песку, а на лошади, с непривычки, до того меня разломило, что каждая верста казалась целым переходом. Вот я взобрался на один из барханов на краю дороги, прилег на мягкий песок, не выпуская поводьев своей лошади, и жду арриергардных казаков. Прошла последняя рота со своими верблюдами. Через несколько минут из темноты начала вырисовываться белая фигура солдата.
‘ — Послушай, много ли назади?
‘ — Не могу знать, ваше благородие, должно не мало…
И солдат прошел мимо. Показались трое новых, они поравнялись со мной и с тяжелым вздохом опустились на песок, спиной ко мне. Вскоре [80] послышалось какое-то мурлыканье и вслед затем показался верблюд и на нем колыхающаяся фигура Киргиза в малахае едет себе не торопясь и поет что-то заунывное вполголоса…
‘ — Ишь, ему-то легко на чужой спине, поет, сатана, заговорил один из сидевших солдат, — братцы, не найдем дорогу и сгибнем в песках… собьем, что ли, с верблюда этого дьявола?
‘ — Чего глядеть!
И, вскочив с места, солдат схватился за повод верблюда.
‘ — Слышь, ты, калмыцкая морда, слезай, будет тебе, насиделся. Вот погляди, как мы впервое поедем.
‘ — Нэ… нэ бар?… (что… что такое?) отозвался Киргиз в недоумении.
‘ — Не пар, а вот ты слезь, сатана, а то я те поддам пару, не рад будешь… айда на землю!… Чок, чок! произносит солдат, подергивая книзу повод верблюда, — чок, дьявол!…
Усталый верблюд не заставил долго просить себя. Он жалобно завыл от боли, медленно согнул колени, и грузно опустилось на песок его тяжелое тело. Киргиз продолжал сидеть, повторяя свое ‘нэ бар’.
‘ — Слезай! Ведь по-русски тебе говорят, а то до смерти убью! продолжал урезонивать бойкий солдат, но напрасно…
Вот он плюнул, передал ружье и стащил [81] на землю Киргиза. Три солдата взобрались на спину верблюда, и по три ноги свесились над его тощими боками.
‘ — Ну, подыми его, пес!’ — крикнул задний солдат, толкая верблюда прикладом ружья, — ну, ну!
Верблюд встал. Солдаты колыхнулись на его спине, а задний съехал на круп и, потеряв равновесие, навзничь опрокинулся вместе с ружьем под самый хвост верблюда. Послышались энергические слова упавшего и дружный хохот его товарищей, в особенности заливался смехом Киргиз, как бы вознагражденный за свое бесцеремонное изгнание на землю.
‘ — Туе (Верблюд.) яман!… яман!’ твердил он, но в то же время подошел к упавшему, дружелюбно помог ему взобраться на прежнее место и сам взялся за повод.
Тем временем подошли еще несколько верблюдов с усталою публикой и весь караван с колыхающимися всадниками тронулся и скрылся за ближайшим песчаным холмом.
Недалеко от Карашека, на одном из каменистых холмов, расположено киргизское кладбище. В надежде увидеть что-нибудь интересное, я отправился осмотреть его, пока другие готовились к выступлению. Каменные ящики, каждый из пяти огромных, обтесанных плит, служат надгробными памятниками и разбросаны по всему холму, они, как колпаком, [82] покрывают обыкновенные на всех кладбищах надмогильные насыпи. Надо полагать, это могилы более богатых степняков, так как были и другие — без этих сооружений. На тех земляную насыпь охватывают кольцом только небольшие плитки необтесанных камней. На некоторых плитах более видных могил я видел грубые изображения лошадей и оружия, но надписи не было ни одной. Киргизы вероятно не глубоко хоронят своих умерших, так как из многих полуразрушенных ящиков выглядывали черепа и другие кости.
В Карашеке мы вышли из песков, которые под разными названиями идут на юг до самого Карабугасского залива Каспийского моря, и, пройдя всего четыре версты, прибыли к следующим колодцам Сай-Кую. Это поразило всех, хотя и приятно на этот раз, так как согласно цифре, выставленной на наших картах, мы рассчитывали пройти до Сай-Кую добрых тридцать пять верст! расстояния эти, по всей вероятности, обозначены по расспросам, поэтому в будущем нас могут поразить и обратные сюрпризы, и этого тем более нужно ожидать, что Киргизы, надо отдать им справедливость, не имеют никакого понятия ни о времени, ни о расстоянии. Единицей для измерения расстояния они считают чакырым (зов), то-есть пространство, на котором может быть услышан крик человека, при таком первобытном способе измерения пространства, выходит, конечно, что каждый Киргиз мерит на собственный аршин… [83]
В Сай-Кую мы провели около трех часов. Здесь двенадцать неглубоких колодцев весьма порядочной, пресной воды, а окрестности версты на две были покрыты зеленою травкой и мелким кустарником, составляющим любимый корм верблюдов. Наши лошади, питавшиеся с самого Киндерли одним ячменем, с такою жадностью кинулись на эту травку, что ко времени выступления, вся она точно была вырвана с корнем…
Все дальнейшее пространство до Бусаги представляет гладкую и совершенно голую равнину, раскинувшуюся у подошвы Чинка. У самого начала этой пустыни, в нескольких верстах от Сай-Кую, возвышается единственный, но довольно значительный холм, на вершине которого чрезвычайно эффектно красуется издали белый мавзолей степного батыря (Витязь.), небольшое четырехугольное здание на подобие башни, под коническим куполом увенчанным небольшим шаром. Он весь из белого камня. Единственное зияющее отверстие, оставленное в одной из его стен хотя с трудом, но позволяет просунуться внутрь гробницы, но там страшная темнота, да и нечего, говорят, смотреть кроме голых стен…
Киргизы рассказывали мне что гробницы народных героев считаются у них святынями и что поэтому здсь есть обычай, по которому всякий степняк, лишившийся в дороге лошади или верблюда, [84] оставляет весь свой багаж, как бы ценен он ни был, в первой попавшейся гробнице батыря, с полною уверенностыо, что найдет все в целости, когда бы за ним ни приехал.
Вокруг мавзолея разбросаны еще другие надгробные памятники, но они не имеют ничего общего с карашекскими. Большие камни, изсеченные узорами, поставлены здесь вертикально, как вообще на мусульманских кладбищах Востока, но опять безо всяких надписей. Между ними один имеет чрезвычайно оригинальную форму: из довольно большой глыбы камня высечены туловище на четырех ногах и голова, смутно напоминающая о том, что киргизский скульптор пытался изобразить лошадь…
Под вечер мы прибыли в Бусага, не чувствуя никакой усталости, так как благодаря хорошей дороге, нас все время развлекали песни казаков и зурны конно-иррегулярцев. Здесь мы нашли авангард и первую колонну, а несколько позже подошел и Б — ский со своими войсками, сделав в эти два дня около девяноста верст. Таким образом сегодня, на дневке, в сборе весь наш отряд, и это тем более кстати, что здесь шесть неглубоких и обильных колодцев отличной пресной воды, а вокруг прекрасный верблюжий корм.
Недалеко от колодцев, под одним из холмов, мы нашли здесь искусственный грот, который может вместить несколько десятков людей, для предохранения от обвала в нем оставлены [85] неправильные земляные столбы, придающие ему несколько фантастический характер сталактитовых пещер. Грот, конечно, выкопан Киргизами, которые ежегодно кочуют у Бусага, но для чего? Наши проводники не могли ответить на этот вопрос. [86]

X.
Подъем на Уст-Юрт и дальнейший путь. — Колодезь-монстр. — Находка Незабвенного и признание ‘единоверцу’. — Прибытие в Ильтедже.

30 апреля Илтедже.
Мы быстро подвигаемся вперед. Огромные переходы один за другим точно мелькают пред нами. Каждый вечер мне приходится отмечать на своей двадцативерстной карте несколько дюймов пройденных в течение дня, и это наглядное удостоверение в быстром приближении к цели составляет пока единственное удовольствие, которое мы испытываем в настоящем походе. В 48 часов мы пролетели последние 140 верст до Ильтедже, конечно, так двигалась одна только кавалерия, но и для нее эти переходы нельзя не считать блистательными, если принять в соображение ту адскую обстановку, в которой они совершались… Однако я забегаю вперед.
Киргизы, посланные из Сенек для осмотра впереди лежащих колодцев, возвратились пред нашим [87] выступлением из Бусага с известием, что засыпаны только некоторые из них, а остальные в порядке, но не многоводны. Скопление войск у таких маловодных колодцев повлекло бы за собой значительные неудобства и, между прочим, потерю времени для большей части отряда, так как исчерпанные колодцы вновь наполняются водою, в самом счастливом случае, лишь по истечении нескольких часов, количество же воды в них едва удовлетворяет потребности нескольких рот. Из этих данных сам собой вытекал единственно возможный здесь порядок движения для всякого более или менее значительного отряда: возможно большим количеством маленьких эшелонов, так как собственно неприятель покамест может быть вовсе не принимаем в соображение. Согласно этому отряд наш двигался четырьмя эшелонами: впереди, на целый переход, шел авангард, за ним — обе пехотные колонны на расстоянии полуперехода друг от друга, наконец — кавалерия, которая выступала несколькими часами позже пехоты и перегоняла ее в продолжение дня. Тот неповоротливый строй, который, при движении к Сенекам, уподоблял наш отряд армии Густава Адольфа, брошен как совершенно ненужный и каждый эшелон вытягивается теперь обыкновенным походным порядком.
Кавалерия с начальником отряда выступила из Бусага около 8 часов утра 27 апреля. Как и прежде, на первых двадцати верстах дорога бежит по [88] гладкой равнине и как бы усыпана мелким щебнем, затем скалистый Чинк, огибающий Бусага с востока, становится поперек дороги своими огромными извилинами и далее непрерывно тянется на юг, до самого Карабугасского залива. В том месте, где караванный путь упирается на Чинк, последний уже не является одною отвесною грандиозной скалою, а имеет вид обрывистых террас, общие склоны которых образуют здесь нечто в роде ущелья.
На протяжении нескольких верст ряды этих террас идут по обеим сторонам дороги, все более и более сближаясь между собой, и там, где они сходятся под довольно острым углом, лежат колодцы Кара-Кын (Черный песок.) и начинается крутой подъем на сплошную возвышенность Уст-Юрт.
Когда мы прибыли к этому месту, кстати чрезвычайно верно изображенному на наших картах со всеми извилинами Чинка, на одной из террас, возвышающихся над колодцами, отдыхали Ширванцы, мы присоединились к ним и вместе простояли здесь, пока не начал умеряться полуденный жар. Колодцев семь, вода весьма порядочная.
В 4 часа пополудни мы поднялись на Уст-Юрт. С одной стороны резкие извилины Чинка крутым обрывистым берегом, казалось, очерчивали только что высохшее море, лежавшее под нами, с другой, точно весь восток растянулся одною [89] сплошною, беспредельною равниной!… Киргизы предупредили нас, что на Уст-Юрте мы не увидим даже тех небольших неровностей почвы, которые до сих пор разнообразили нашу дорогу. И вот, отделившись у самого подъема от пехоты, мы пустились крупным шагом в эту неприветливую голую пустыню. Мы проехали несколько часов, — в самом деле поразительная равнина! Куда бы ни взглянул, на горизонте виднелась только одна прямая и легкая черта, отделяющая безоблачное небо от гладкой поверхности темнобурой земли. Прибавьте несколько мелких ящериц и змей, и вот вам неизменные пейзаж и жизнь Уст-Юрта!…
Обыкновенно солнце как-то незаметно скрывалось за горизонтом, но в этот первый вечер на Уст-Юрте я был поражен прелестною картиной заката. Красно-багровое небо придавало такой же колорит бесконечной степи и по ней отчетливо рисовались темные силуэты наших всадников с развевающимися значками, следующие их ряды как бы тонули в густых облаках пыли пропитанных, также багровым светом, и эффектно выростали из них по мере приближения к первому плану. Но вскоре этот фантастический свет скрылся за темною завесой приближающейся ночи и сгустился такой мрак, что хоть глаза выколи! Чувствовался холод, темпепература с 38 быстро опустилась на 12. Было уже поздно. Все ехали молча и только однообразный глухой топот коней отдавался по степи каким-то [90] мрачным подземным гулом… Надоела бесконечная дорога!
— Касумка! Сколько осталось до колодца?
— Теперь скоро, — пять чакырым. Проходит целый час.
— Кабан! скоро ли приедем?
— Скоро, скоро, — беш (пять) чакырым.
— Чорт бы вас побрал с вашими чакырымами! отзывается в темноте, упорно молчавший до сих пор ‘Ананас’. — Эти канальи хоть бы врать выучились, все было бы легче…
Подобные ответы с небольшими вариациями повторялись вплоть до 11 часов, когда наконец мы подошли к Кыныру. Проводники считали сюда 3 часа пути с Каракына.
Вокруг колодца, не смотря на позднее время, толпились и шумели человек двести Апшеронцев. К ним подъехал начальник отряда.
— Давно вы пришли, ребята? спросил он после обычного ‘здорово’.
— Часа три будет, ваше высокоблагородие.
— Напоили верблюдов?
— Никак нет, и люди еще не напились.
— Как же так?!.
— Колодезь один и трудно достать из него, веревки не выдерживают. Ведра два вытащат, а там, смотришь, лопнула… Уже ведер семь так с веревками и пошли на дно… Глубок маленько, ваше высокоблагородие, — сорок сажен!. [91]
Один колодезь, да еще с водой на сорокасаженной глубине, на тысячу с лишним людей и на столько же лошадей и верблюдов, — не дурен сюрприз!… Но, признаюсь, он не произвел на меня особого впечатления в ту минуту. Под влиянием должно быть невольного эгоизма, который, при физическом изнеможении, часто пересиливает лучшие стороны человеческой натуры, мне гораздо досаднее было то, что верблюды наши, по обыкновению, остались назади: есть и спать хотелось ужасно!…
Я обратился к моему Лезгину с вопросом, есть ли у него чего-нибудь пригодного для желудка?
— Есть в кармане четыре сухаря, отвечал Насиб.
— Ну, поделись, брат, со мной… да принеси седло под голову.
— Седло еще нельзя снять, — лошадь вся мокрая. Вот, не хочешь ли торбу с овсом?
— Прекрасно, давай!
И вот, среди нестерпимой вони от потных верблюдов, лежавших по всему лагерю, я с трудом прогрыз два почти окаменелые сухаря и заснул безмятежным сном. Не лучше была и доля моих спутников…
Утром, вследствие резких перемен в температуре дня и ночи, я оставил свое спартанское ложе в маленькой лихорадке и пошел взглянуть на степной феномен, называемый Кыныром. Зияющая пасть этого чудовища тщательно выложена камнями и [92] увенчана огромною глыбой на подобие мельничного жернова с круглым отверстием по средине, рядом большая ванна для водопоя, тоже из цельного камня. Вода неприятно-горьковатого вкуса.
Провозившись всю ночь и не набрав достаточно воды, Апшеронцы выступили отсюда в 4 часа утра. С тех пор обступали колодезь казаки и конно-иррегулярцы со своими лошадьми. Уже испытав несколько неудач, люди эти делали последнюю попытку достать воду и, за неимевнием длинного каната, связывали между собой разные веревки и недоуздки. После долгих хлопот кауга начала опускаться. Не достает. Подвязали еще несколько недоуздков.
— Ну-ка, братцы, тяните… идет!
II несколько наловчившихся казаков дружно перебирают веревку. Раздался неожиданный треск, — казаки отшатнулись. Оборвавшаяся кауга полетела обратно в колодезь и несколько мгновений спустя из его глубины донесся только едва слышный плеск.
Кто-то предложил опустить на веревке киргизскую пику с изогнутым концом, чтобы захватить из колодца ведра и каугу. Сказано-сделано. Крючок, действительно, зацепил что-то тяжеловесное, но веревка оборвалась и на этот раз, и, к общему огорчению, все полетело назад… Раздался сигнал к выступлению. Казаки поспешно вскочили на непоенных коней и без воды пустились в безводную степь… Как не замедлили обнаружить последствия, это была большая неосторожность. [93]
Киргизы, равнодушно смотревшие до сих пор на все неудачи наших кавалеристов, теперь обступили колодезь и моментально спустили в него одного из своих собратьев, перехватив его за талию концом длинной веревки. Не прошло и двадцати минут, как они спокойно уже поили своих лошадей, вытащив предварительно из колодца целую груду солдатских ведер и котелков. Что значит привычное дело!
Солнце в этот день светило как-то особенно ярко и часов в десять запекло так сильно, что невозможно было держать ноги в раскаленных стременах или прикоснуться к оружию. От сильного жара многие жаловались на головную боль. Лошади покрылись пеной, струи пота сбегали на их копыта, шаг их становился все медленнее и некоторые всадники уже слезли, видя заметное изнурение своих коней. Между тем, до Ак-Мечети, цели нашего движения, оставалось еще вдвое более, чем мы успели проехать, и в виду этого, положение наше становилось критическим… Но как помочь делу?
Направо от нас на краю горизонта подвигалась какая-то масса, подымая густые облака пыли, и мы остановились на несколько минут, чтобы направить туда свои бинокли. Оказалось, то были Апшеронцы, повернувшие в сторону от дороги на промежуточные колодцы Узун, так как в эту жару было бы совершенно немыслимо для пехоты пройти в один день от Кыныра до Ак-Мечети. [94]
Во время этой остановки полковник Л. обратил внимание на несколько тропинок, которые пересекали нашу дорогу и подобно радиусам направлялись к одному пункту влево от нас. Касумка полетел узнать, куда ведут эти тропки, и минут через двадцать снова показался в отдалении.
— Сюда, сюда! надрывался Касумка, махая своею шапкой, — колодезь!…
Киргизы помчались туда, как шальные. За ними молча поехали и мы, почти не сомневаясь в том, что неизвестный, по всей вероятности, заброшенный колодезь, не отмеченный даже на карте и случайно найденный почти на краю караванной дороги, доставит нам если не каундинский нектар, то какую-нибудь отраву, которая может поспорить с ним. Наконец, кричали ‘колодезь’, но воды могло и вовсе не оказаться в нем, и это казалось тем вероятнее, что не хотелось верить, чтобы проводники не могли не знать о существовании колодца в таком близком соседстве. А заподозрить их преданность мы еще не имели основания…
В версте от дороги, в маленькой впадине, поросшей полынью, мы еще издали увидали небольшое и единственное отверстие, обложенное камнями. Киргизы уже достали ведро воды и с сияющими лицами поднесли его начальнику отряда, тот приказал одному из проводников выпить раньше, а затем попробовал и сам, — эта предосторожность считается не лишнею в виду слухов о том, что Хивинцы [95] отравили некоторые колодцы. — Превосходная вода! — воскликнул Л.
Я заподозрил в этом возгласе умышленную похвалу и с недоверием приподнял ведро. Большая часть из нас в такой степени была измучена жаждой и зноем, что всякую лужу приняла бы как спасение. Представьте же теперь наш восторг, когда вода действительно оказалась превосходною во всех отношениях, — холодною и чистою, почти как у лучшего горного ключа на Кавказе!.. Вода! кажется, чем тут восторгаться? Мы ее забывали на целые месяцы при обыкновенных условиях жизни. Да, кто не провел несколько дней в пустыне под палящим солнцем, кто не задыхался и не испытывал головокружения от жажды, наконец, кто в продолженис целых недель не пил под именем воды самые убийственные микстуры, — тот, пожалуй, не поймет нашего восторга пред убогим колодцем прохладной воды! Но мы никогда не забудем этого колодца, так кстати подвернувшегося нам 28 апреля. Из проводников никто не знал его туземного названия Курук, и потому тут же… за веселым завтраком, я предложил окрестить его Незабвенным, и под этим именем он уже нанесен на карту.
Привал наш у Незабвенного продолжался несколько часов. Все это время самая энергическая работа наших кавалеристов не прекращалась ни на минуту, и около пяти часов вечера, когда поили последних лошадей, он был исчерпан до [96] последней капли и из него доставали одну только грязь. За то люди, лошади пришли в такое состояние, что могли бы безостановочно двигаться хоть до рассвета следующего дня.
Колодцы на Уст-Юрте показаны на наших картах крайне неверно, но их, надо полагать, не мало. Это подтверждается, между прочим, интересным разговором, бывшим в тот же день между одним Киргизом и подполковником конно-иррегулярного полка Квинитадзе. Надо заметить, что офицер этот Имеретин и христианин, но в течение тридцати-летней службы своей среди горцев олезгинился в такой степени, что трудно не ошибиться в его национальности.
— Ты, кажется, мусульманин? спрашивает Киргиз подполковника, оглядывая его горский костюм и окладистую бороду.
— Благодарение Аллаху, мусульманин.
— И идешь драться с мусульманами? продолжал Киргиз с некоторым упреком в голосе.
— Ведут, — иду поневоле, ответил подполковник, желая вызвать на откровенность своего собеседника.
Киргиз помолчал некоторое время и затем проговорил, понизив тон, как,бы про себя.
— Кырылсын! (да погибнут).
— Они-то пусть погибнут, подхватил мнимый мусульманин, — а мы?…
— Вы не погибнете, ответил Киргиз почти [97] шепотом, — здесь много колодцев вокруг. Русские записали и знают только те, которые на самом, пути. Если они погибнут в степи, вам, мусульманам, мы везде покажем воду и вы благополучно вернетесь на родину…
Проводники наши, надо им отдать справедливость, служат плохо, постоянно отговариваясь тем, что ‘здесь не бывали’. Но до поры до времени приходится смотреть сквозь пальцы на это, так как в противном случае мы рискуем быть брошенными на произвол судьбы, не найдя ни одного из них в одно прекрасное утро…
Поздно вечером 28 числа мы настигли авангардную колонну и вмсте с нею ночевали у Ак-Мечети (Белая мечеть.). Откуда произошло это громкое название, Бог ведает, но здесь не было ровно ничего, кроме двух колодезных отверстий. На другой день рано утром мы перегнали на половине пути ту же колонну, выступившую с ночлега еще до рассвета, и в 10 часов утра с одною кавалерией прибыли в Ильтедже. [98]

XI.
Ильтедже и сюрприз из его колодца. — Редут и судьба его гарнизона. — Значение опорных пунктов. — Стоянка в степи. — Развлечение 1 мая и первая почта. — Последствия жары.

2 мая. Ильтедже.
Чрез Ильтедже, по крайней мере на карте, проходит граница между нашими и хивинскими владениями, которые на самом деле никогда и не были разграничены. Место это избрано для устройства второго нашего укрпления, и только здесь мы, так сказать, вступаем в неприятельскую землю. По всем этим причинам в продолжение похода как-то особенно много говорилось об этом пункте, мы спешили к нему с таким нетерпением и чего-то ждали от него. И вот пришли: та же степь и та же безотрадная голая равнина с несколькими круглыми скважинами в одном месте.
Из семи ильтеджинских колодцев вода была только в одном и то с большою примесью серы, остальные были засыпаны. Таким образом неблагоприятные слухи отчасти подтвердились, но благодаря Киргизам дело было поправлено. Они с [99] замечательным умением и ловкостию приступили к расчистке колодцев и так быстро добрались до воды, выбрав из них огромную массу земли и грязи, что шесть колодцев были в совершенном порядке ко времени прихода сюда авангарда. Зато к седьмому невозможно было подойти от страшной вони и в нем оказалась дохлая собака. Мы, конечно, думали, что падаль заброшена туда с целью испортить нам воду, но Киргизы не допускают этой мысли. Они полагают, что собака отделилась от какого-нибудь каравана и, что нередко случается здесь, невыносимые муки от жажды заставили бедное животное прыгнуть в колодезь. 30-го стянулся сюда весь отряд и в тот же день было приступлено к постройке редута такой же профили, как Беш-Октинский. Сегодня он уже готов, и в нем останется изолированною от всего мира, быть-может на многие месяцы, одна Апшеронская рота штабс-капитана Гриневича, с продовольствием на один месяц и со всеми верблюдами, пришедшими в негодность в течение похода (Считаю не лишним прибавить здесь несколько слов о дальнейшей судьбе этой роты. Месяц на исходе, продовольствия не подвозят. Гриневич уменьшает ежедневную дачу и ждет с поразительным хладнокровием, но продовольствия нет и нет. Проходит месяц — в запасе остается всего по два фунта сухарей на человека и в перспективе голодная смерть. Тогда командир роты выстраивает своих людей и объявляет им, что для своего спасения они должны с двумя фунтами сухарей пройти более 220 верст. Рота выступает в ту же минуту и на четвертый день приходит в Беш-Окты, похоронив в дорог только одного солдата. Этот молодецкий поступок доставил Гриневичу искреннее уважение всех офицеров отряда. Продовольствие же не было доставлено по недостатку верблюдов.). [100]
Обеспечить роту продовольствием на дальнейшее время должен начальник опорных пунктов майор Навроцкий, если ему удастся добыть для этого перевозочные средства.
Говоря откровенно, я не понимаю цели наших ‘опорных’ пунктов. Обеспечить наше сообщение с тылом, то-есть с Киндерли, они не могут, если тут возникнут враждебные действия, так как отстоят для этого слишком далеко друг от друга. Следовательно, есть ли эти пункты или нет, транспорты с продовольствием могут двигаться за нами только с надежным прикрытием. Служить так называемыми базисами наших операций в ханстве также не могут, мы удалимся от них на многие сотни верст и для нас будет совершенно безразлично, есть ли за нами заброшенная где-то в степи рота или нет ее. Между тем пункты эти отнимают целые роты от нашего и без того крайне слабого отряда, и это выделение едва ли не будет чувствительно для нас, в особенности в том случае, если почему-либо нам не удастся соединиться с Оренбургским отрядом, и мы принуждены будем самостоятельно действовать со своими двумя баталионами против, быть может, соединенных сил всего Хивинского ханства. Конечно, этот случай крайний, но никто не может поручиться, что он не будет иметь места.
Мы проводим здесь третий день, и вы себе представить не можете, что это за скука стоять в степи. [101] Уже лучше двигаться!… Выспался и затем не знаешь, что делать: все переговорено, все уже выдохлись. Покажется ‘Ананас’, — и уже знаешь, который из его анекдотов будет повторен чуть не в сотый раз. И ‘Соловей’ замолк, — ему уже не до песен: он принужден был бросить в степи своего изнуренного буцефала и идти пешком последние переходы. Взялся было за книгу, — задул сухой и жгучий южный ветер и поднял пыль, которая затмевала воздух и от которой нет возможности уберечься никаким покрывалом, она обезобразила все и всех и просто съела глаза. Оставалось одно, лежать с закрытым лицом под убогою тенью африканского шатра и прислушиваться к его однообразному трепетанью… Так прошли два дня.
Вчера, 1 мая, вздумали пускать боевые ракеты для практики молодых Лезгин и казаков, из которых состоит наша ракетная команда. Многим из нас, и мне в том числе, никогда не приходилось видеть полет этого снаряда, и потому мы с любопытством смотрели, как ракеты со змеиным шипением вылетали из станков и с треском разрывались далеко в стороне от взятого направления, благодаря сильному ветру…
Едва окончилось это развлечение, как неожиданно прибыл нарочный Киргиз из Киндерли и привез нам первую почту, с массой газет и писем. Благодаря этому, остальной день прошел почти незаметно. [102]
Колонны уже выступили отсюда в прежнем порядке. Через несколько часов тронемся и мы, но усилившийся ветер и пыль, вероятно, отравят весь сегодняшний переход.
Окончив это письмо, я приказал своему вестовому подать сургуч и свечу. Провозившись что-то долго в одном из вьючных сундуков, вестовой, как-то особенно ухмыляясь, поднес мне коробку и четыре фитиля вместо свечей… Стеарин растаял, а из отдльных сургучных палочек образовалась одна сплошная масса, и все это — внутри сундука, куда, конечно, не проникает солнце. Можете судить из этого, какая температура нас сопровождает. [103]

XII.
Путь до Алана и общее впечатление Уст-Юрта — Табын-Су и недоразумение. — Первые пленные и первое известие об отряд Веревкина. — Изменение маршрута с целью сближения с Оренбургцами — Барса Кильмас. — Алан и его цистерна. — Туркменское предание о походе князя Бековича-Черкасского

6 мая, Алан
В два с половиной дня мы углубились в степь еще на 135 верст и утром 3 мая прибыли в Алан. Последний пункт, как увидите, и сам по себе, и по своим историческим преданиям не лишен значительного интереса, но зато целый ряд предшествующих ему колодцев, Байлыр, Кызыл-Агыр, Байчагыр и Табын-Су, только верные копии с каких-нибудь Ак-Мечетей, на более или менее значительном расстоянии друг от друга. Пустынный Уст-Юрт попрежнему стелется во все стороны, безбрежною, безмолвною и серою равниной без красок, как одна сплошная, сравнявшаяся могила. Ничто не напоминает о его прошлом, точно все минувшие века бесследно пронеслись над гробовым молчанием этого [104] обширного, заколдованного царства смерти. Потом, те же скучные и утомительные переезды от колодца к колодцу и спартанские ночлеги без крова и приюта, те же невыносимые зной и жажда, постоянные здесь, как вечность, как роковая неизбежность, наконец, тот же ежедневный вид колонн то прибывающих, то выступающих. Вся разница в том, что мы еще чаще менялии на этом пространстве минеральные воды, скверную на отвратительную или наоборот, и расстояние между ними оказывалось 30 верст вместо 70, если не обратно. Когда же, думаешь, мы выберемся из этого ада, который сушит, жжет, валит с ног, и только ночью дает слегка оправиться, собраться с силами для перенесения новых мук, новых испытаний!…
Ужасная глушь!… Я вношу в свою походную книжку чуть не каждую глыбу камня, встреченную на пути, Тем не менее, перелистывая ее страницы за последние дни, в которые мы сделали почти полтораста верст, я нахожу одне крайне не интересные заметки о том, когда мы выступили, когда настигли такую-то колонну и где ночевали с тою или другою из них. Около Байлыра мы встретили небольшое степное кладбище Бай, с почерневшими от времени намогильными камнями, это единственный признак человеческой жизни, когда-либо бывшей на огромном пространстве от Бусага до Алана.
Верстах в двух от последнего колодца Табын-Су дорога вступает в район песчаных [105] холмов, с редкими саксауловыми кустами, и тянется в этой обстановке на несколько часов езды. Вода в этих колодцах особенно памятна по своему гадкому, совершенно соленому вкусу. Судя по ее безразличному действию на всех, не исключая лошадей верблюдов, нужно думать, что она могла бы успешно заменить в медицине самые сильные слабительные средства.
Едва мы прибыли к этим колодцам, из запоздавшей несколько арриергардной сотни прискакал всадник с известием, что в стороне от дороги показалась какая-то большая партия людей с табуном, и что завидя ее сотня сбросила на дороге все свои тяжести и поскакала на добычу. Начальник отряда тотчас же нарядил туда еще сотню из лагеря. С нею вместе и мы вскочили на нерасседланных еще коней и полетели по указанному направлению, несколько южнее нашей дороги. Уже темнело, когда арриергардная сотня приблизилась ко мнимой партии и… едва не сделалась жертвой своей ошибки, ее встретил готовый к бою и чуть не залпом наш же авангард, в свою очередь введенный в заблуждение. С обеих сторон последовало, конечно, полнейшее разочарование. Подполковник С. вышел из Байчагара ранее нас и, сойдя с караванной дороги, взял южнее и направился прямо на Иттибай чрез колодезь Мендали. Его-то колонну на бивуаке, оказалось, арриергард принял за враждебную партию. Наша вспомогательная сотня была не более счастлива: [106] бесплодно порыскав по степи несколько часов и загнав бедных лошадей, мы не нашли даже своего авангарда и поздно ночью торжественно вернулись в Табын-Су. Эта вечерняя прогулка посте целого дня, проведенного на коне, привела нас в такое состояние, что просто животы подводило от голоду, между тем, по обыкновению, в Табын-Су нас ждал ужин, состоявший из одного чая с солдатскими сухарями…
Проводники наши, посланные вперед для осмотра колодцев, завидели около Табын-Су несколько хивинских Киргизов с верблюдами и лошадьми. Те пустились было бежать, но наши настигли их и привели к начальнику отряда трех Киргизов, пять лошадей и семь верблюдов. Эти пленные подвернулись весьма кстати, так как от них мы получили первое известие об Оренбургском отряде, по словам пойманных, дней пять тому назад отряд генерала Веревкпна стоял на западном берегу Аральского моря, у мыса Ургу-Мурун, и дня два тому назад они же видели в степи посланных этого генерала, развозивших его успокоительные прокламации, обращенные к кочевому населению. Пленные Киргизы, как знатоки местности, могут принести нам немалую пользу и потому им обещаны полная безопасность и денежное вознаграждение под условием их службы в качестве наших проводников. Двое из них уже отправлены вперед за точными сведениями о направлении движения Оренбургцев. [107]
Покамест, до получения более определенных известий об Оренбургцах, предположения о возможном пункте соединения обоих отрядов основываются на следующих соображениях: Айбугирский залив Аральского моря составляет западную границу Хивинского оазиса и отсюда идут на Хиву две важнейшие дороги: северная — чрез Кунград и южная — чрез Куня-Ургенч. Генерал Веревкин, находившийся еще недавно у мыса Ургу-Мурун, может проникнуть в ханство только обогнув Айбугир с юга, это естественный путь для движения туда из Оренбурга, избранный еще графом Перовским для экспедиции 1839 года, и в таком случае, он выйдет на южную дорогу, и соединение наше может последовать где-нибудь пред Куня-Ургенчем. Но Айбугирский залив, по словам наших пленных, совершенно высох еще лет двенадцать тому назад, и дно его не составляет уже препятствия для движения отрядов, если это справедливо, Оренбургцам нет надобности огибать далекий Айбугир, они могут пересечь его поперек и прямо выйти на северную дорогу, т. е. на Кунград. В этом последнем случае, продолжая движение по караванной дороге, мы должны будем взять собственными силами Куня-Ургенч, и тогда можем соединиться с Оренбургцами только в городе Ходжейли, где под острым углом сходятся обе западные дороги. В виду этих соображений, начальник отряда решил оставить на время караванную дорогу и сосредоточить весь отряд [108] несколько севернее, у многоводного Алана, как центрального пункта между обоими западными путями, наиболее сближающего нас к Оренбургцам, которая бы из дорог ни была ими избрана для своего вступления в Хивинский оазис.
На основании всего этого, на рассвете 5 мая мы выступили из Табын-Су и, взрывая глубокие пески, направились к Алану. В этот день, как и во все предшествовавшие, не переставая дул прямо в лицо сухой и горячий ветер, точно из отдушины только что закрытой печки, а солнце нечего и говорить, запекло по обыкновению. Лицо горит, кожа у всех облупилась, глаза запылены, губы рассохли и растрескались, вы чувствуете на себе слой грязи, накопившейся в течение двух недель, проведенных почти не раздеваясь, а тут, вправо от дороги, как нарочно, заблестело под яркими лучами солнца широко раскинувшееся озеро… Вас так и тянет подскочить к его заманчивому берегу, сбросить все, прыгнуть в воду, очиститься, освежиться. Но увы!… Опять обман! Пред вами белеет, сверкая на солнце, точно равнина, усыпанная бриллиантами, гладкая поверхность обширного солончака Барса-Килмас (Солончак этот имеет не менее полутораста верст в окружности, а название его означает пойдешь — не вернешься.), и скучно тянется снова утомительно однообразная дорога…
Но вот чернеет вдали что-то в роде одинокого кургана и привлекает общее внимание, как все [109] мало-мальски выдающееся на этой беспредельной равнине. ‘Это Алан, — крепость Девлет-Гирея’, сообщают проводники, и мы прибавляем шаг. Наше любопытство растет по мере того, как неясные очертания кургана все более и более принимают правильные формы огромной постройки, как бы волшебною силой переброшенной из Европы в эту дикую, безотрадную пустыню… Наконец пред нами правильный четырех-угольный редут с небольшими бастионами по углам, сложенный весь из больших каменных плит, почерневших от времени. Длина каждого из его фасов, прорезанных бойницами, 60 шагов. Толстые стены редута возвышаются и в настоящее время несколько более двух сажен, но надо полагать, что были гораздо выше, так как сверху оне сильно обвалились. Единственный узкий вход с поврежденным сводом ведет с южной стороны во внутренний двор укрпления, поросший бурьяном и частью заваленный камнями.
За оградой редута, с одной стороны, расположено небольшое кладбище, но как здесь, так и на стенах укрепления мне не удалось найти ни одной надписи, за исключением небольшого и весьма грубого изображения креста, высеченного на одном из черных надгробных камней.
В нескольких саженях пред входом в укрепление находится прекрасный водоем, какой только можно пожелать в этой безводной стране, и это самое замечательное в Алане. Он несколько [110] напоминает известный Пятигорский провал на Кавказе и имеет около 10-ти сажен в диаметре и 12 в глубину, водяной столб доходит до 7-ми сажен, а на остальные 5 сажен, подобно стене круглого бассейна или внутренности старинной башни, возвышаются над поверхностью воды наслоения голого плитняка. Вследствие того, что нижние, более мелкие слои камня обвалились и осели вокруг воды широким кольцом, массивные верхние плиты местами значительно высовываются внутрь на подобие естественного навеса и в общем образуют вокруг воды фантастическую галлерею, совершенно недоступную солнечным лучам. Ход к этой цистерне, начинаясь пред воротами укрепления и постепенно углубляясь, выходит подобно узкой трещине на средину высоты галлереи, а уже отсюда круто спускается к самой воде, так что напоследок приходится прыгнуть на сложенный внизу каменные глыбы. В тени галлереи вечно царствует приятная прохлада, несмотря на окружающую сорокаградусную температуру на солнце…
Отряд наш расположился вокруг Алана. Солдаты составили ружья и поспешно развьючили верблюдов, казаки торопливо облегчили лошадей, и затем вся эта пестрая толпа запыленного народа мигом обступила диковинный бассейн пред укрплением. Ведра и котелки полетли на воду, и закипела обычная, а на этот раз и веселая работа всеобщего водопоя…
Офицеры, помогая друг другу, спустились вниз [111] и, отдавшись неге под тенью фантастической галлереи, долго и на все лады обсуждали интересующий всех вопрос: что это за бассейн и что за укрепление? Чего только ни приходилось слышать на этих диспутах!… Провал, говорили самые мудрые, ‘бесспорно’ вулканического происхождения, а постройку укрепления, без дальних околичностей, считали делом Македонского героя, основываясь, разумеется, только на кавказской привычке приписывать все, что носит отпечаток более или менее глубокой древности, если не Тамаре, то Александру… Между тем, если обратиться к преданиям еще свежим у степняков, ларчик, мне кажется, открывается довольно просто. По мнению некоторых из них, Алан построен каким-то Бухарским эмиром, другие приписывают его постройку Тамерлану, известному здесь под именем Аксак Темира (хромой Темир), но большинство приписывает Девлет-Гирею, и под этим именем он известен степному населенно.
— Кто же был этот Девлет-Гирей?
— Девлет-Гирей, отвечали Туркмены, — был Урус-гяур, когорый лет полтораста тому назад шел на Хиву и погиб там вместе со своим войском.
Эти слова достаточно указывают на злополучный поход 1717 года под начальством князя Бековича-Черкасского. Последний, как известно, был выходец из Малой Кабарды, и Девлет-Гирей, надо полагать, было мусульманское имя, которое он носил до принятия православия. [112]
Девлет-Гирей, начальник русского отряда, — легендарный герой в Киргизских степях. рассказы о его Хивинском походе переходят здесь из рода в род и свежи еще и в настоящее время. Вот почти дословный перевод того, что я слышал о нем от нашего муллы и от туркменских старшин:
‘Девлет-Гирей двигался в степи очень медленно и по дороге строил более или менее значительные укрепления, в которых оставлял часть своего войска. Одна из этих крепостей — Алан, другая построена на берегу Айбугирского залива, у Кара-Гумбета. Обогнув Айбугир с юга, Девлет-Гирей взял Куня-Ургенч, Ходжали и другие города и остановился в городе Порсу, где и до сих пор стоит его большая крепость такой же формы, как Алан.
‘Желая спасти свою столицу, бывший в то время Хивинским ханом Шир-Гази, в сопровождении огромной свиты, явился в знак покорности к Девлет-Гирею в Порсу и целым рядом празднеств и угощений успел приобрести полное доверие и расположение русского начальника. Прожив две недели в Порсу, Шир-Гази пригласил Девлет-Гирея к себе в Хиву и просил при этом, как бы для успокоения жителей столицы, чтоб он не брал с собой всего отряда. Девлет-Гирей согласился, и выехал вместе с ханом, в сопровождении одной своей конницы. В деревне, где был первый ночлег хана, русскую конницу разбили по квартирам, от 10-ти до 15-ти человек в каждой. Ночью подошли [113] хивинские войска, одновременно напали на квартиры спящих Русских и вырезали всех до единого… Такое же нападение было сделано на другой день и на главный пеший отряд, стоявший в Порсу.
‘Девлет-Гирей, узнав об участи своих солдат, убил приставленного к нему почетного Хивинца, а потом застрелился и сам…’
О смерти самого Бековича есть и другие варианты: что его отвезли в Хиву и там повесили за подбородок, что его провели по всем домам, где валялись окровавленные трупы солдат, затем с живого сняли кожу и, прибавляют наивные степняки, ‘набили ее сеном и отправили к царю в Патырпух…’
Предание это в деталях, конечно, не согласно с историей. Так, между прочим, известно, что весь четырехтысячный отряд Бековича был кавалерийский, так как, кроме драгун и казаков, у него были только две роты и те посаженные на лошадей. Собственно в этом отношении легко согласовать разноречия, так как, пройдя в самую жаркую пору около 1.500 верст голодным степям, Бекович весьма легко мог потерять даже большую часть своих лошадей. Что же касается других эпизодов этой экспедиции, то и исторические сведения о них основаны на одних слухах, проникших в Россию много лет спустя после погибели Бековича и его отряда, следовательно который из рассказов достовернее — Аллах ведает.
Как-бы то ни было, нельзя не пожалеть, что, [114] совершив одну из блестящих степных экспедиций, князь Бекович погубил свой отряд вследствие благородной доверчивости и незнания вероломных нравов средне-азиатского народа. Алан служит ему прекрасным памятником в этой пустыне, а нам пусть послужит одним лишним предостережением…
Бастионики Аланского укрепления не оставляют никакого сомнения в том, что это произведение европейское, и в таком случае только отряда Бековича. О вулканическом происхождении провала здесь не может быть и речи: он, нельзя думать иначе, образовался на месте обыкновенного степного колодца, вследствие извлечения огромной массы камня, употребленного на постройку самого укрепления.
Казаки, бывшие на пастьбе верблюдов, нашли недалеко от Алана еще другой водоем такого же происхождения, но гораздо меньших размеров и до половины поросший высоким камышом. Многие офицеры уже второй день проводят там большую часть времени, купаясь чуть не через каждый час, несмотря на то, что камыши и змеи отнимают большую долю этого удовольсивия… [115]

XIII.
Первая кровь и добыча авангарда. — Недостаток продовольствия. — Песчаный буран. — Дух отряда и отзыв о ней иностранца. — Предписание о соединении и письмо генерала Веревкина. — В положении утопающих

7 мая, Алан.
Первый ночлег у Алана я, кажется, никогда не забуду, — так хорошо спалось на простой кошме под открытым небом, после нескольких продолжительных купаний в холодной воде… В три часа ночи я проснулся от сильного топота коней проходившей мимо казачьей сотни. Рядом со мной, около палатки начальника отряда, что-то суетились и седлали коней…
— Что такое? Куда это вы? вскочив на ноги, обратился я к одному офицеру, догонявшему сотню.
— Сейчас получено известие, поспешно отвечал он, — что авангард наш имел дело. С. и другие офицеры ранены… Мы едем к ним с начальником отряда…
Оказалось следующее: [116]
Не успев получить во-время распоряжение о повороте на Алан, авангард продолжал движение по прежнему маршруту, на Иттибай. Подходя к этим колодцам, офицеры заметили трех удаляющихся от них конных Киргизов и бросились за ними с несколькими казаками, бывшими при авангарде. Настигнутые Киргизы взялись за оружие, но борьба была неравная: двое из них убиты, третий скрылся. В то же время наши заметили недалеко от себя огромный караван в несколько сот верблюдов и множество сопровождающих его конных людей, которые всполошились при виде русских всадников и начали погонять караван. Подполковник С. и те же офицеры и казаки, боясь упустить добычу и потому не ожидая пехоты, выхватили сабли и револьверы, и в карьер бросились на прикрытие каравана. Киргизы приняли их в пики и завязалась свалка… Один здоровый Киргиз с огромною дубиной в руке налетел на С. и замахнулся. Но, к счастию, удар миновал начальника авангарда и обрушился на голову его прекрасной лошади, та взвилась на дыбы и опрокинулась вместе со всадником. Проворный Киргиз моментально схватил эту лошадь и ускакал вместе с нею. Все револьверы наших разряжены в упор, но несмотря на это, Киргизы начинают одолевать, благодаря своей численности. Момент критический!… В эту минуту показалась вблизи одна из Апшеронских рот, которая бегом спешила на выстрелы вместе с майором Аварским: [117]
Киргизы бросили все и обратились в поспешное бегство. На месте остались 16 трупов и боле 200 верблюдов с полным грузом. У нас ранены: тяжело — капитан Кедрин, более или менее легко — сам С., который получил 7 ран, и все десять бывших с ним казаков…
Рассказывают, что между прочими прибежал к месту действия и человек подполковника С, бывший его дворовый, Мишка. Увидя раненым своего барина, он бросился к его ногам и произнес, всхлипывая:
— Эх, занес же нас нелегкий в эту Трухменщину!… Один сын был у отца.
Добыча авангарда — просто спасение для нашего отряда! Она большею частию состоит из риса и сорго, которое, говорят, чрезвычайно питательно и заменяет ячмень в значительной части Средней Азии, и подвернулось тем более кстати, что наши скудные продовольственные запасы почти на исходе: если кормить людей полною дачей — дня через три нечего будет есть, давая в сутки по полуфунту сухарей на человка мы можем растянуть их дней на двенадцать, а там… что Бог пошлет!…
Наши лошади давно уже получают ячменя только по полтора гарнца в сутки. Сена оне и не видли после Киндерли, а подножный корм, изредка попадавшийся до сих пор, состоял из сухой колючки, которую с трудом пережевывают верблюды, лошади и не прикасаются к ней. При огромной работе и такой скудной даче, бедные животные изнурились [118] в такой степени, что за редкими исключениями с каждым днем все больше и больше напоминают собой несчастных кобыл Кащея Бессмертного…
Офицеры бедствуют как нельзя более. Некоторые из них вовсе не имели лошадей, другие потеряли их за поход от изнурения, и теперь идут пешком наравне с солдатами. Надеясь на маркитанта, который так и остался в Киндерли по недостатку верблюдов, офицеры выступили в поход, не имея ничего, кроме оружия и денег, и теперь, по необходимости, довольствуются скудною пищей нашего солдата. Между ними не мало и таких, которые в течение последней недели питались одним чаем и съели за все это время три-четыре фунта сухарей… Тем не менее, превосходное состояние духа не оставляет их ни на минуту и если прислушаться к их речам, то-и-дело повторяется: ‘Вперед, вперед, господа!… Нам нужно идти день и ночь. В противном случае, вместо враждебных Узбеков и Туркмен, нас встретит в Хиве гостеприимство наших же соотечественников другого отряда, и это будет верх скандала!…’
О солдатах наших и говорить нечего. Я просто не умею передать, что выносят их изумительные натуры. Нужно видить самому обстановку нашего похода и труды солдата, чтобы в надлежащей степени оценить это золото! В температуре, колеблющейся между 38 и 42 градусами, совершая ежедневно огромные переходы, солдат наш почти весь поход идет [119] на одних сухарях. Иногда раздают баранину, но при этом сплошь да рядом случается так, что не достает или топлива, или воды не только для варки, но даже для утоления жажды… Солдат носится со своею бараниной в мешке в ожидании благоприятного случая, но надежды его не сбываются, баранина начинает быстро разлагаться и выбрасывается в степи.
— На что, Митрич, бросаешь? острит на ходу товарищ, потный и почерневший от жара солдат. — Поваляй в песке, за киргизскую солонину пойдет…
— Ничего… в Хиве свежего наедимся, перебрасывает Митрич. — Ну уж и пекло сегодня… не хуже вчерашнего!… Слепит глаза, а затылок словно угольками горячими обложило… Что-ж, братцы, затянем, что ли, маленько?… а то дремота разбирает, хоть бросай ружье да ложись…
И зальется, далеко оглашая пустыню, наполняя ее молчаливую тишину, дружная хоровая песня, неразлучная спутница нашего солдата… Она незаметно поглощает и его минутное уныние и тоску по далекой родине. Незаметно, как бы сами по себе начинают становиться тверже и размашистее сотни ног, и массы белых рубах, группируясь по сторонам тяжело нагруженных верблюдов, то исчезают в густых облаках пыли, то снова выростают из них, сверкая на солнце щетиной своих штыков, и бодро и безостановочно подвигаются вперед и вперед… [120]
Дотянул солдат до ночлега, дождался дневки, бедный, он и не мечтает найти даже здесь отдых и покой. Днем его ждет беготня под открытым солнцем на пастьбе верблюдов, ночью — утомительное бодрствование на аванпостах. Счастье, если еще природа не выкинет при этом какого-нибудь сюрприза…
Пришли мы к Алану. Лучшей стоянки и придумать нельзя в степи: вода в изобилии, нашлось и топливо в виде сухой колючки, да у последних колодцев люди запаслись саксаулом. Благодаря этому, солдаты принялись варить давно не отведанную, горячую пищу, и еще засветло вспыхнули огоньки по всему лагерю… День был удивительно тихий, но… вдруг, пред закатом солнца, поднялся ветер и усиливаясь все более и более, через четверть часа разразился страшным бураном… Песчаные столбы один за другим пролетали по лагерю, срывая палатки, застилая солнце и немилосердно засыпая все толстым слоем раскаленного песку. Ветер опрокидывал котелки, сметал целые костры и вместе с песком, огненным дождем засыпал людей, верблюдов… весь лагерь. Поднялась страшная суматоха!… Слышались громкие голоса со всех сторон: ‘Тушить огни!… Держать лошадей!… Держите палатку, дьяволы!…’ Среди завываний ветра урывками доносились крики, ржания коней, плач обожженных верблюдов… но ничего нельзя было разобрать в этом хаотическом кружении всепроникающей стихии… Песок засыпал глаза и больно обдавал лицо, словно мелкою дробью на излете… [121]
Уже стемнело, но чтобы зажечь свечу и взяться за что-нибудь нечего было и думать. Надоело лежать закупорившись под буркой…
Придерживая обими руками фуражку и повернувшись спиной к ветру, я пробирался куда-то мимо укрепления Бековича и наткнулся на группы Лезгин и солдат, занятых варкой. Здесь, под защитой каменных стен, и то каким-то чудом, удалось сохранить огни под котелками. Солдаты обступали их и, повидимому, с нетерпением ждали приступа к горячей пище. Вдруг рванул ветер. Протирая свои глаза, я только услышал шипение залитых огоньков и затем дружный хохот окружающей толпы: один из котелков был опрокинут и… плод трудов и борьбы нескольких часов, вылит на песок. Плюнули солдаты-хозяева, выругались, как водится, и побрели прочь от потухшего огня.
Немного погодя, ветер утих, и в ротах, как ни в чем не бывало, загремели песни…
Не унывают наши солдаты и в самые трудные минуты борьбы и невзгод, точно все им трынь-трава, — и голод, и жажда, и палящий зной. Ропот вычеркнут из их немудрого словаря, он им и в голову не приходит, так как видят, что винить в их бедствиях некого… рассказывают, что еще 18 апреля, при движении на Сенеки, один из фельдфебелей сказал своей роте: ‘Не родить же начальству воду и прохладу? Хоть тресни, а идти надо. Иначе кто тебя спасет?…’ [122]
Так рассуждают теперь все солдаты, которых единственное желание состоит в том, ‘чтобы поскорее встретиться с Хивинским ханом и намылить его бритую башку’. Но и это, по своей удивительной натуре, они говорят добродушно, без всякой злобы…
Словом, дух отряда не оставляет желать ничего лучшего, все рвется вперед, в Хиву, и я совершенно понимаю то впечатление, которое наши молодцы должны были произвести на германского офицера, лейтенанта Ш. Как-то раз, на привале, он выразился таким образом:
— Я видел в мирное или военное время войска всех европейских государств, но такую пехоту, как ваша, я вижу первый раз! Для меня непонятно, каким образом привычные к холодам жители севера с таким мужеством, так легко и беззаботно выносят это дьявольское пекло безводных степей, и совершая изумительные переходы, не имеют за все время похода ни одного больного!…
Сегодня прибыл сюда наш авангард и с ним начальник отряда и все раненые. Еще ранее их возвратился Киргпз, который был послан из Киндерли к генералу Веревкину с донесением о времени нашего выступления. Генерал предписывает, из урочища Каскаджули, соединиться с ним на берегу Аральского моря, у мыса Ургу, где он полагает быть с Оренбургцами 4 или 5 мая. Сегодня уже 7 число, и мы по необходимости потеряли [123] лишний день в ожидании авангарда. Киргиз-гонец, оказывается, разъехался с нами на возвратном пути, побывал в Киндерли, и уже не найдя нас там, вторично пустился в дорогу и догнал нас. Ясно, что он не мог сообщить нам ничего свежего об Оренбургском отряде…
Сегодня вечером прибыл сюда другой нарочный от генерала Веревкина, с письмом от 28 апреля, в котором генерал вторично просит о нашем соединении с ним около 5 числа у мыса Ургу.
‘… Такое направление Кавказского отряда, — пишет между прочим генерал, — я предпочитаю направлению на Айбугир или Куня-Ургенч, потому что, имея довольно достоверные сведения о том, что генерал-адъютант фон-Кауфман должен быть уже на переправе чрез Аму-Дарью и, по всей вероятности, на днях, подойдя к Хиве, конечно без больших затруднений овладеет ею, не ожидая уже запоздалого содействия прочих отрядов. Затем прямое направление этих отрядов к городу Хиве будет уже излишним, между тем как в северной части ханства может образоваться новый центр сопротивления, из Каракалпаков, Туркмен и наших беглых Киргизов. Поэтому, мне кажется, направление на Кунград, как военно-административный центр северной части ханства и как город, имеющий особое значение в глазах Киргизов и Туркмен, едва ли не будет наиболее соответственным. Притом же, еслиб и потребовалось потом идти к Хиве, то [124] потери времени почти не будет, а двигаться придется по путям более населенным и лучшим. Самое довольствие, в котором Кавказский отряд может нуждаться впоследствии, в Кунграде заготовить легче, чем где-либо в ханстве.
‘По последним полученным сведениям видно, что около Ургн, где стоит хивинская крепостца Джани-Кала, собралось значительное вооруженное скопище всякого сброда, Киргизов, Каракалпаков и Узбеков. Ввренный мне отряд, по сосредоточении своем, немедленно предпримет атаку против этого скопища и крепостцы, и было бы очень приятно и лестно для нас, если бы славные Кавказские войска могли оказать при этом содействие.
‘Около Алана или вообще на пути вашем кочуют в настоящее время виновники Мангышлакского возмущения 1870 года, Гяфур-Калбин, Иса, Дусан, Ирмамбет и др. Считаю не бесполезным сообщить вам об этом’.
Известие о получении этого письма быстро облетело наш лагерь и, надо признаться, произвело в нем весьма тяжелое впечатление. Ясно для всех, что Оренбургцы опередили нас… Но будут ли они ждать нашего присоединения или одни углубятся в оазис? Вот вопрос, занимающий всех в настоящую минуту… Мы в положении утопающих, но тем не менее, как-то не хочется верить, чтобы наш поход, сопряженный с невероятными трудами, мог оказаться никому не нужною прогулкой!… Не теряя энергии, мы [125] хватаемся за единственную соломинку пред нами, — за русское авось.
Во всяком случае, время нашего приближения к оазису отдаляется: вместо прямого движения на Куня-Ургенч, мы должны направиться на север, снова углубиться в степь с ее постылыми колодцами, и кружным путем идти на Ургу, на соединение с Оренбургским отрядом или, вернее, в догонку за ним… Я не знаю, что бы мы сделали, еслибы подполковник С. с горстью всадников не отбил, совершенно случайно, на Иттибае, почти двухнедельное продовольствие для всего отряда…
Выступаем завтра с рассветом. Решено форсировать движение до последней возможности[126]

XIV.
Выступление из Алана — Пески Барса-кильмас. — Горький щенок и новый вид саксаула — Киргизский ‘Терек’. — Джакши-Ербасан. — Ночное блуждание и ‘гадкая впадина’. — Несостоятельность форсированных движений.

9 мая, Джаман-Ербасан.
Преследуя цель, которою я окончил последнее письмо и в видах скорейшего соединения с Оренбургцами, хотя с частью этого отряда полковник Л. разбил всю нашу пехоту на две колонны: первая, так сказать, облегченная колонна выступала из Алана в 3-м часу утра 8 мая под командой генерального штаба подполковника П., в составе шести рот, саперной команды и всей артиллерии, имея с собой только небольшое число верблюдов для поднятия воды, патронов и семидневного продовольствия. Вторая — из трех рот и нескольких казаков, под начальством майора Аварского, со всеми верблюдами и тяжестями отряда, благодаря своей обузе, едва могла тронуться около 7 часов. Кавалерия с ракетною командой, а [127] с нею и мы с начальником отряда, выступила несколько ранее Аварского, опередила колонну П. и составила авангард.
Предполагалось сохранить прежний способ марша, как наиболее соответствующий климатическим условиям, то есть двигаться до 10 часов утра и после 4 пополудни и бивуакировать во время знойных промежуточных часов. Но здесь все зависит от колодцев, расстояние между ними исключительно обусловливает успех степного движения, а затем уже температура. Поэтому и наши предположения не замедлили рушиться в первый же день после выступления…
Пески начались почти у самого Алана. Они носят название Бирса-килмас и составляют как бы продолжение на север того обширного солончака под тем же именем, который мы видели при движении 5 мая. Слишком две тысячи конских ног на полном ходу начали бороздить это песчаное море, раскинувшееся пред нами, и подняли вокруг страшную массу густой желтой пыли… Трудно было разглядеть и ближайшего всадника, хотя яркое солнце, пронизывая песчаные облака, казалось, выходило из себя, чтобы сильнее поддать и жару, и свету… Запыленные лошади быстро взмылились и приняли такой вид, как будто только что выкупались и повалялись на песке…
Через три часа хода в этой обстановке, мы наткнулись на маленький колодезь Торша-тюла (Горький щенок.). [128]
Вкус его воды как нельзя более соответствовал названию, но тем не менее, мы сделали здесь привал, напоили коней, закусили бараниной с сухарями и в самое пекло тронулись далее…
По мере удаления от Торша, пески становились глубже, волнообразное и наконец пошли огромные сыпучие холмы с разбросанным кое-где саксаулом. Еще дальше потянулся целый лес этих деревьев, но лес странный, безобразный, не имеющий ничего общего не только с деревьями, который мы привыкли видеть, но даже с беш-октинским саксаулом. Точно массы узловатых корней вековых деревьев вырваны ураганом, исковерканы и загрязнены наводнением, и каким-то чудом выброшены сюда на волнообразную, изрытую песчаную поверхность, — таков общий вид этого печального леса…
После нескольких незначительных подъемов и спусков дорога неожиданно выбежала на вязкую топь, поросшую густым камышом, посреди которой точно чудовищная пиявка извивалась бурая речонка аршина в полтора ширины. Густой осадок соли подобно ледяной коре, выглядывавшей из-под стоячей воды, не позволял и думать об утолении здесь жажды. Мы, не останавливаясь, проехали мимо, и речонка лишь на несколько минут развязала языки упорно молчавшим от жары казакам нашим…
— Эка, братцы, бисова сторонушка!.., слышалось между ними. — Вот и до Терека его добрались… Как-раз по киргизскому рылу и эта самая река его!.. [129]
Казалось, нет конца пескам Барса-Кильмаса. Лошади вязли в них по колени и благодаря этому подвигались так медленно, что понадобилось почти десять часов для тридцативерстного расстояния от Алана до Джакши, где предполагался общий ночлег. Мы дотянулись сюда только к 4 часам пополудни…
Джакши-Ербасан в переводе — ‘хорошая впадина’. Если принять в соображение пять колодцев порядочной воды, изобилие топлива и верблюжьего корма, что составляет все необходимое для кочевой жизни, нельзя не согласиться с киргизским названием этой местности. Но сыпучие барханы, окружающие впадину, ежеминутно готовы при малейшем дуновении ветра разразиться песчаным адом и отравить всякую жизнь… Поэтому сами Киргизы не долюбливают это место и редко кочуют здесь.
Через час после нас подошла сюда наша главная колонна и расположилась на ночлег. Было еще рано, а до следующего колодца, говорили, 13 верст… Мы уже успели напоить коней и, несмотря на их утомление, нас непреодолимо тянуло вперед… Хотелось пройти еще хоть эти 13 верст, так как генерал Веревкин мерещился каждому из нас чуть не подходящим к самым воротам Хивы… Начальник отряда с удовольствием выслушал заявление об этом общем желании, и… через несколько минут кавалерия уже удалялась от Ербасана.
Бедный наш Прусак Ш., страдавший последние [130] дни от сильного влияния Табын-су, здесь, на Ербасане, окончательно разболелся. Но при всем желании мы ничем не могли помочь больному, так как при нашем отряде нет не только лазаретной или какой бы то ни было тележки, но даже никаких приспособлений для возки больных на верблюдах. На единственной во всем отряде двухколесной арбе полковника едет теперь раненый капитан, а остальные раненые у Иттибая — верхами. Какое счастье, что у нас нет больных!.. Ш. подняли с земли и с трудом усадили на лошадь…
Наконец мы вышли из песков. Впереди открылась несколько кочковатая равнина, покрытая сочными кустами полыни и молодого бурьяна. На ней не было ни тропинки, ни единого следа… Мы шли за проводником, который качался на верблюде, далеко отделившись вперед, и, как лоцман, то и дело поворачивал свой ‘корабль пустыни’ то вправо, то влево. Так прошли несколько часов… Темная беззвездная ночь давно уж окутала степь. Тьма непроглядная! Никого и ничего не видно, узнаем друг друга только по голосу, но и голоса уже давно смолкли… Как бы покорившись судьбе, перестали бесплодно жаловаться на ужасное утомление, и среди гробовой тишины ночи только мерный топот усталых коней однообразно отдается по степи… Страшно клонит ко сну. Несколько раз я засыпал на седле и пробуждался внезапно, покачнувшись на сторону… Судя по времени, мы по крайней мере дважды проехали обещанные 13 [131] верст, а колодца как не бывало!.. Что ж это такое? Заблудились в степи…
Вот кто-то остановился и при свете спички заглянул на компас.
— Куда идем? разом спрашивают несколько голосов.
— На восток…
Проходит добрый час, в продолжение которого, должно быть, мы описали громадную дугу по степи. Снова осветили компас, и на этот раз оказалось, что нас ведут в сторону совершенно обратную… Остановка и объяснение с проводником…
Долго мы колесили за растерявшимся Киргизом. Было далеко за полночь, когда он привел нас к Джаман-Ербасану со стороны хивинской, то-есть противоположной общему направлению нашего движения… Я не знаю, как себя чувствовали другие после восемнадцати часов, проведенных на седле, но я едва слез с лошади. Бросив поводья Насибу, я растянулся на одной бурке с раненым С, и через секунду крылатый старец Морфей уже мчал меня на далекие берега Оксуса…
Джаман-Ербасан по-русски — ‘гадкая впадина’. В сущности впадины здесь нет никакой, но единственный колодезь действительно заключает горько-соленую воду, как нельзя более гадкую. Окрестности, — хоть шаром покати!
Утром меня разбудили здесь песни главной нашей колонны. Она пришла с запада и, не останавливаясь, [132] проследовала к Уч-Кудуку, в ту сторону, где мы блуждали прошлую ночь. Часа, через три подошел и остановился здесь Аварский со своею колонной.
После небольшого перехода для отдыха казалось бы совершенно достаточно 3 — 4 часов. Но необходимость напоить массу людей, лошадей и верблюдов, их вьючка и развьючка отнимают еще столько же почти времени. Затем сюда же припутываются необходимые соображения о расстоянии между колодцами и количестве воды в них, и в результате является бесполезная, повидимому, трата времени и полная несостоятельность. Так, у Джаман-Ербасана мы стоим почти весь сегодняшний день вместе с колонной Аварского для того, чтоб отряд не скучился у Уч-Кудука, где эшелон подполковника П. должен набрать воды на следующий безводный переход. Пить какую-то отраву и сидеть сложа руки у несчастного колодца в то время, когда всем существом своим рвешься вперед и вперед — невыносимая пытка!..

XV.
Две неожиданные картины и слух о миролюбии хана — Вторая попытка ночного движения и новая неудача с чертовою дюжиной. — Уч-Кудук — Последний переход и первые признаки оазиса — Чинк, бассейн Айбугира и Кара-Гумбет

Вечером, 10 мая. Бивуак на Кара-Гумбет.
Как только жар начал спадать, мы выступили из Ербасана и, отделившись от пехоты, пошли полным ходом, чтобы засветло оставить за собой обещанные Киргизами опять тринадцать верст. Потянулась та же молчаливая степь, на которую безмолвно смотрит сверху только жаркое и неизменно ясное, безоблачное небо… Проехали несколько верст.
— Господа! воскликнул кто-то, — посмотрите назад, что там творится только!..
Я оглянулся.
Куда девались дикая пустыня и кроткое небо!. Откуда только взялись тысячи ярких красок, заливших степь в самых причудливых волшебных [134] сочетаниях!.. Солнце спускалось к горизонту и, утопая огненно-багровым шаром во мгле, покрывавшей далекую окраину степи, озаряло и землю и небо ярко-лиловым светом, точно чудовищный, невиданный пожар расплылся над необятною степью… ‘Прелестный вид! Я ничего подобного не видел!’ слышалось по сторонам, когда мы невольно остановились целою толпой, чтобы любоваться этою действительно очаровательною картиной степного заката в полном его блеске. Трудно было оторваться от нее, но в это самое время на востоке нас привлекло другое неожиданное зрелище…
Там, в дали, так же залитой бледно-пурпуровым отблеском догорающего дня, тянулся длинный караван в несколько сот верблюдов… Вот и он заметил нас… остановился, быстро скучился и припал к земле Суетившиеся люди мгновенно скрылись за верблюдами, и караван точно замер…
Остановив на месте сотни, мы, офицеры, одни приблизились к каравану. Вид его был настолько внушительный, что, вероятно, остановил бы не одну партию степных хищников: верблюды, навьюченные огромными тюками, лежали плотным кольцом, из-за этого живого бруствера выглядывали исхудалые, бронзовые лица Туркмен под их огромными маховыми шапками и высовывались ружья, направленный прямо на нас и готовые разразиться свинцовым дождем при малейшем враждебном действии с нашей стороны… Женщины с дубинами в руках [135] стояли в перемежку с мужчинами и повидимому также решились на отчаянную защиту…
Косумка, пользующийся привилегией прежде других пробовать воду изо всех подозрительных колодцев, и теперь был выдвинут вперед и первый заговорил с Туркменами… Оказалось, что караван отправляется в Оренбург и везет туда хлопок, шелк и другие товары куня-ургенчских купцов. На все интересующие нас вопросы вожаки его отвечали крайне неохотно, отговариваясь тем, что вышли из ханства более месяца тому назад. Но между прочим, как бы желая обрадовать нас, они настойчиво повторяли, что Хивинцы драться не будут…
Признаться, едва ли кого обрадовало это известие, по крайней мере не одно проклятие полетело на голову миролюбивого хана… Перспектива мирного вступления в Хиву после стольких трудов и лишений как бы опешила некоторых, разбила на минуту самые розовые из их надежд… Но русское ‘авось’ снова явилось на выручку утопающих надежд…
Успокоив этих первых людей, встреченных нами в степи за все время похода и снабдив их пропускным видом, мы продолжали путь. Они также подняли своих верблюдов и начали удаляться на север, вероятно не веря тому, что так дешево отделались от страшных гяуров…
Южная ночь с ее могильною тишиной снова окутала степь. С востока повеяло прохладой, и среди непроницаемой тьмы бесконечно долго слышался только [136] однообразный топот бодро подвигавшихся коней, да изредка резкий голос Киргиза, перекликавшегося с проводником… Вначале, далеко позади нас, взвивались по временам сигнальные ракеты, показывавшие движение колонны Аварского. Но вот уже несколько часов как и ракет не видно, и говор умолк, и сон назойливо смыкает усталые веки, да и проехали мы тринадцать верст едва ли не трижды… а колодца все нет.
— Что ж это такое?.. Не заблудились ли опять?
Как бы в ответ на это, проводник остановился и к общей досаде подтвердил нашу догадку: он уже часа два с половиной бесплодно отыскивает Уч-Кудук и не знает как теперь быть!..
Ночные движения имеют свою хорошую сторону: не томит жажда и людям прохладно и легко. Но лошади и верблюды теряют при этом лучшие, крепительные часы сна и потому изнуряются гораздо больше и быстрее чем днем. Кроме того, как мы убедились на опыте, в темную ночь и самый опытный степняк не может поручиться за то, что не возьмет несколько в сторону и не пройдет мимо колодца, а тогда ничего нет легче, как бесконечно кружиться по степи… За неимением каких-либо пересечений для ориентирования, единственным путеводителем номада ночью служит строгое соблюдение взятого направления, а раз он лишился и этого последнего пособия, — только случай может помочь ему выбраться на дорогу или на колодезь… Но нет ничего хуже [137] как блуждать в степи! Неуверенность в том, что мы приближаемся к цели, невольно наталкивает на мысль, что, быть может, мы удаляемся от нее. А это убивает всякую энергию.
Мы остановились и слезли с утомленных коней, а Киргизы поскакали по всем направлениям разыскивать потерянный Уч-Кудук. Казаки собрали колючку и развели пред нами огромный костер. Конно-иррегулярцы огласили степь громкою лезгинскою песней и с нею незаметно слились вскоре оглушительные звуки кавказской зурны… Песни, костер, зурна и дружное хлопанье в ладоши, — это такой соблазн для беззаботного Лезгина, что он не удержится от пляски и накануне смерти!.. И вот, один за другим выступая вперед, они начали свой национальный танец вокруг костра, — то плавный и полный грации, то кипучий, словно черти перебесились в ногах, — точно в этот поздний час только для этой удалой пляски сошлись мы в глухом уголку безжизненной пустыни…
С небольшим через час прискакал один из Киргизов с известием, что колодцы найдены: мы оставили их вправо и прошли далеко вперед… Как ни досадно было, но делать нечего, потянулись назад. Киргизы в карьер выскакивали вперед и мгновенно зажигали несколько кустов сухой колючки, пока мы подходили к этому огню, в отдалении вспыхивал другой… Таким образом, двигаясь по кострам, мы пришли к Уч-Кудуку в [138] третьем часу ночи, проведя на коне около 9-ти часов!.. Правду говорил ‘Ананас’, что и вторично не повезет нам с этою дьявольскою цифрой 13!..
Еще далеко от колодцев нас обдал отвратительный запах падали, который усиливался по мере нашего приближения… Наконец в такой степени запахло мертвечиной, что просто ‘с души воротит’, точно мы вступили в область гниющих трупов. Хоть зажимай нос и беги вон!.. Казаки бранились и отплевывались, но тем не менее мгновенно и с обычным шумом окружили колодезь у возле которого валялось несколько дохлых лошадей. Два колодца были засыпаны, а в третьем, на глубине двадцати сажен, была вода, — вонючая как падаль и горькая как… уж я не подыщу и сравнения!.. Все пили ее и торопились набрать в свои сосуды… А на утро Киргизы вытащили из колодца… сперва клочья шерсти, а затем и совершенно разложившуюся козу… Нечего и говорить, что и это никого не остановило: предстоял, по словам проводников, восьмидесятиверстный безводный переход.
Кириизы принялись оттаскивать падаль, растревожили ее и еще больше заразили воздух. Об ужине и чае нечего было и думать… Выйдя за черту этой убийственной сферы, мы растянулись на бурках и, несмотря на страшный голод, заснули как убитые…
На следующий день утром сюда же подошел со своею колонной майор Аварский. Он пробыл в дороге вдвое менее чем мы, верховые, благодаря тому, [139] что накануне, потеряв нас из виду и не желая напрасно утомлять людей, блуждая за ненадежным проводником, остановился и ночевал в степи.
Подполковник П. с главными силами, как видно, и не был на Уч-Кудуке. Если он только не заблудился, то, надо полагать, прошел мимо этих колодцев по южной дороге.
Как только люди Аварского напоили верблюдов и набрали уч-кудукской воды, мы оставили эти проклятые колодцы…
До полудня все было по-прежнему, но к этому времени солнце запекло необыкновенно сильно, и мы почувствовали ту нестерпимую духоту и зловещую тишину в воздухе, которые обыкновенно наступают здесь пред какою-либо резкою переменой… Физиономия степи также начала заметно изменяться: показалась более сочная зелень и местами небольшие лужайки, покрытые превосходною, мелкою травкой. Лошади сами сворачивали к таким местам как к чему-то знакомому, родному…
Вот вспорхнул пред нами давно невиданный коршун, за ним полетели в догонку одна и другая пуля, но бесполезно. Немного погодя пронеслась в стороне, точно не касаясь земли, стройная сайга с приподнятою мордочкой, вероятно испуганная нежданными гостями и дикими звуками зурны… остановилась, гордо взглянула на нашу сторону… и понеслась быстрее прежнего… Целая толпа Лезгин и [140] Киргизов, выхватив свои винтовки, с гиком помчались за красавицей, но ее и след простыл!..
Эти легкие черты некоторого оживления после бесконечного однообразия мертвой пустыни произвели на нас то приятное впечатление, которое, вероятно, испытывают люди, переплывающие океан, при появлении первых признаков недалекого берега… Они также сулили нам давно покинутую землю, — землю, к какой мы привыкли, полную движения и жизни…
Пред вечером ясное все время небо в первый раз заволоклось небольшими тучами, — еще новость. Внезапно послышались отдаленные раскаты грома и вслед за ними начали искоса накрапывать редкие, но необычайно крупные капли дождя, рассеевая степную мглу и поминутно меняя свое направление… Через четверть часа уже точно ничего и не бывало, дождь перестал и солнце запекло с прежнею силой. Только кое-где носились еще по бирюзовому небу ‘последние тучки рассеянной бури’, словно клубы белоснежной ваты, залитые ярким светом… Воздух стал прозрачнее и чище.
Вдали, на краю горизонта точно мелькнула пред нами неуловимая сначала, но постепенно возраставшая светло-голубая полоска.
— Море!.., море, господа! раздались со всех сторон радостные голоса…
Как-то трепетно забилось сердце… Вместе с другими с напряженным вниманием я устремил свои глаза в эту даль, к этому заветному для нас [141] рубежу, за которым должны кончиться если не труды, то хоть лишения, и где, наконец, должна начаться человеческая жизнь!.. И там, на востоке, немного погодя, мы ясно увидели крутые, обрывистые берега Айбугира и далеко врезавшуюся в него белую полосу мыса Ургу, а за ними, как легкая дымка, вилась на дальнем горизонте едва заметная синева Хивинского оазиса!..
Около семи вечера мы вышли из пустыни и остановились на краю скалы, у мыса Кара-Гумбет. Здесь оканчивается и степь, и сплошная возвышенность Уст-Юрт, которая подходит к самому Аралу и сразу обрывается над его водами отвесною скалой, местами боле шестисот футов вышины. Скала эта называется также Чинком, составляет на значительном протяжении западный берег Аральского моря, продолжая затем общее направление на юг, она извивается по всему протяженно Айбугира, огибает с юга продолжение этого залива, Ак-Чаганак, и непрерывно тянется на юго-запад чрез всю туркменскую степь до самого Кара-Бугазского залива Каспийского моря. У подошвы Чинка, начиная с мыса Ургу, широко расстилается на юг обширная айбугирская впадина, — бассейн бывшего залива. Даже на новейших картах, составленных специально для нашего похода, Айбугир показан заливом Аральского моря, имеющим до трехсот верст в окружности. Но теперь весь этот обширный бассейн представляет совершенно сухую впадину, местами густо поросшую [142] камышом и более или менее значительным кустарником. Воды в нем ни капли.
Оказывается, что один из западных истоков Аму-Дарьи, Лаудан, впадавший некогда в Айбугир, давно изменил на восток свое первоначальное направление, и вследствие этого прекращения питания уже лет тридцать тому назад образовался у мыса Ургу перешеек между Аралом и Айбугиром. Залив, превратившийся таким образом в озеро, начал быстро испаряться и уже не существует более десяти лет.
Кара-Гумбет, на котором мы расположились, урочище на Чинке, несколько южнее Ургу-Муруна, с разбросанными на краю скалы киргизскими могилами и с четырехугольною каменною башней, приписываемою Девлет-Гирею. Несколько позже нас прибыла сюда же колонна Аварского, и общий наш стан принял как бы праздничную физиономию. Затрещали бивуачные огни, закипела жизнь, полная говора и движения… На всех лицах сияла неподдельная радость, точно все уже забыли только что пережитые невзгоды, но, Боже, как я присмотрелся теперь, как изменились, исхудали и обросли эти, словно вылитые, темно-розовые лица!.. Но несмотря на это, люди совершенно здоровы и только у трех-четырех десятков сильно потерты ноги. Зато лошади, особенно у конно-иррегулярцев, пришли в такое состояние, что уже совершенно не способны к дальнейшей службе…
Не долго продолжалось ликование нашего лагеря. [143]
Едва стемнело, как снова послышались раскаты грома и снова полил дождь, но на этот раз как из ведра!.. Огни мгновенно погасли, и промокшие до костей люди замолкли и свернулись под своими шинелями.
Так завершилось наше скитание по заколдованной пустыне, из которого, казалось, не было выхода. Завтра утром выступаем в оазис… Прощай же, бесприютная степь, с твоим гробовым молчанием, с твоими песками и бурунами… Прощайте и вы, карашеки, кыныры, табын-су и разные щенки и кудуки. Спасибо за услугу, но не дай Бог, чтоб еще когда-либо в жизни пришлось прибегнуть к этим услугам!.. [144]

XVI.
Переход через Айбугирскую впадину. — Каразук и два часа в кибитке зажиточного Каракалпака.

11 мая, Каразук.
Свет только-что забрезжился на востоке, когда глухая дробь отсыревшего барабана разбудила меня на Кара-Гумбете. Дождь перестал. Промокшие люди уже грелись вокруг костров, другие только-что начали лениво подыматься из-под шинелей и бурок, но вскоре суета, обычная пред выступлением, охватила бивуак…
Заря как-то торжественно занялась в это утро над сонным Хивннским оазисом. С Айбугирской впадины доносились своеобразные утренния перекликивания фазанов, и над его темным растительным покровом как бы выростала и удлинялась живописная лента зарумянившихся скал, когда отряд наш вытянулся в длинную вереницу и медленно, гуськом, начал спускаться по крутым зигзагам Кара-Гумбета на высохшее дно, над которым еще так [145] недавно бушевали волны Аральского моря. Это продолжалось несколько часов.
Айбугирская впадина, представляющая теперь, как я уже писал вам, сплошную глинистую равнину, покрытую в перемежку камышом, саксаулом и высоким кустарником, тянется в ширину около двадцати верст и затем едва заметным подъемом сливается с окраиной оазиса, прилегавшею к бывшему заливу и составлявшею его луговое или низменное прибрежье. Перерезав этот бассейн по прямой линии на восток от Кара-Гумбета, мы вышли на противоположную его сторону и тут же завидели более полутораста кибиток, разбросанных на большом пространстве. То были соединенные аулы Каракалпакского племени Эсет. Между кибитками происходило необыкновенное движение: снимали жилища, вьючили верблюдов, пешие и конные сновали по всем направлениям, — ясно, что мы взбудоражили бедных жителей… Оказалось, в самом деле, что со времени прибытия Оренбургского отряда к Айбугиру Каракалпаки в ужасе следили за направлением его движения и успокоились только несколько дней тому назад, когда узнали, что генерал Веревкин перешел Айбугир несколько северне мыса Ургу, и направился прямо на Кунград. Теперь внезапное появление Кавказцев пред самым аулом в такой степени смутило Каракалпаков, что они решились было искать спасения в бегстве. Но Косумка, посланный вперед с несколькими Киргизами, совершенно [146] успокоил жителей и вернулся к нам с двумя их старшинами в цвтных шелковых халатах и в огромных бараньих шапках…
При нашем приближении старшины остановились в почтительном отдалении, слезли с коней, обнажили свои гладко выбритые головы и, скрестив руки на груди, покорно ждали своей судьбы… Их правильные, загорелые и несколько полные лица, повидимому, старались выразить спокойствие… Но воображаю, что происходило в сердцах этих, ни в чем неповинных пред нами людей!.. Конечно, их обласкали и послали вперед для успокоения своих аулов. Отряд расположился на ночлег вблизи аула, и наш бивуак отделялся от кибиток только небольшим оврагом, в котором разбросаны до тридцати превосходных колодцев, тщательно обделанных камышом и изветных под именем Каразук. Вот тут то началось первое сближение наших с Каракалпаками. Группы женщин и юношей, одетых в грязные рубища, тенились вокруг колодцев и сначала только исподлобья оглядывали подходивших к ним пришельцев. Но необыкновенная способность нашего солдата быстро сближаться хоть с чортом и тут не замедлила проявить себя: недоврчивые лица вскоре приняли спокойное натуральное выражение, и боязнь их сменилась любопытством. Доставая воду нашими ведрами, женщины начали любезно наполнять прежде солдатские баклаги и потом уже свои тыквы. Между Каракалпаками нашелся [147] один, который провел некоторое время в Оренбурге и что называется мараковал по-русски, солдаты в свою очередь выдвинули вперед казанских Татар. Завязалась бойкая беседа, а там и дружба. К вечеру по всему лагерю уже сновали мужчины и женщины и продавали, хотя баснословно дорого, кумыс, айран, лепешки, джугуру и т. п.
Осматривая аул, я приподнял камышевую завесу над дверьми одной кибитки, показавшейся мне больше и опрятнее других, и вошел в нее. Едва появилась в дверях белая фуражка, целая орава мужчин, женщин и детей всвх возрастов, наполнявших кибитку во всевозможных положениях, встрепенулась, как испуганная стая… В средине кибитки горел огонь, и дряхлая старушка мешала деревянным ковшом пшеницу, варившуюся в большом чугуне. Молодая, довольно смазливенькая женщина, в красной канаусовой рубашке сидела тут же за ручною мельницей и монотонно водила ее деревянною ручкой. В стороне, возле целой груды разных сундуков, расставленных вдоль войлочной стенки, несколько женщин, окруженных полунагими детьми, мыли какое-то тряпье в деревянном корыте. На противоположной стороне от них, около сложенных в кучу тюфяков и подушек, сидело на разостланном войлоке человек семь мужчин за калмыцким чаем. По стенам развешаны халаты, на земле кувшины и разная посуда, возле детей приютился молодой козленок, и под закоптелым [148] войлочным сводом стелется дым, медленно выходящий в верхнее отверстие кибитки. Вот вся обстановка богатого каракалпакского жилища.
Объяснив свое посещение простым любопытством, я успокоил всех, и затем, усевшись среди мужчин, начал расспрашивать о их образе жизни.
Каракалпаки населяют северо-западную полосу Хивинского оазиса, устья Аму-Дарьи и восточное прибрежье Аральского моря и занимаются скотоводством и рыболовством. Они составляют один из многочисленных киргизских родов, называемых Хивинцами общим именем казак, говорят общим киргизским наречием, и хотя мусульмане, но, надо полагать, не особенно рьяные: грамотные между ними составляют весьма редкое исключение, женщины ходят с открытыми лицами, и свадебные обряды сохранили много языческого.
У Каракалпаков с незапамятных времен вкоренилось обыкновение меняться дочерьми с соседними туркменскими племенами. Это значительно повлияло на их тип: они не так скуласты и узкоглазы, как чистокровные Адаевцы на Мангышлаке, между ними много бородатых физиономий, чего почти нельзя встретить между Киргизами. Вообще Каракалпаки составляют что-то среднее между Киргизами и Туркменами, от последних они переняли весь костюм и не помнят, когда и бросили свои волчьи малахаи.
Когда я навел речь на благосостояние Эсетского [149] племени, собеседники мои как-то замялись и отвечали нехотя…
— ‘Как самец среди верблюдов, правда хороша в беседе’, — начал вдруг степною поговоркой упорно молчавший до сих пор седобородый старик. — Зачем скрывать, хотя не много, но слава Богу, есть между нами и богатые, есть такис, что имеют более пятисот верблюдов, столько же баранов, есть такие, что платят по сту верблюдов в калым за хорошую девушку… Но у нас есть поговорка, — добавил старик, — ‘там не выростут деревья, где повадятся верблюды, там не будут жить богато, где появятся Туркмены’. А Туркмены незваные являются к нам на грабеж очень часто и уводят целые стада, а то богатых между нами было бы еще больше. Бедных же Каракалпаков сколько хотите: целые тысячи живут в устьях Дарьи, едва прокармливаясь одним рыболовством…
Я заметил на стене кибитки двухструнную балалайку, слегка выглядывавшую из-под полосатого халата, и предложил несколько вопросов о музыке и песнях Каракалпаков… По их словам, балалайка — их единственный инструмент, и та составляет большую редкость в аулах. Песни поются любовные и так называемые батыр-ир, то-есть воспевающие богатырей. По моей просьбе, поддержанной стариком, один из молодых Эсетов снял со стены балалайку, и после долгого настраиванья и откашливанья начал заунывно мурлыкать какой-то [150] батыр-ир под монотонный аккомпанемент своего допотопного инструмента… Я весь отдался вниманию, чтоб узнать содержание киргизской саги, но напрасно: слова растягивались и глотались так немилосердно, что кроме, беспрестанно повторявшегося имени ‘Эдигей’, и нескольких отрывочных слов, к сожалению, я ничего не понял. Вообще, сколько я мог узнать, исторические песни общи у всех Киргизских племен и сложены едва ли не в самую эпоху воспеваемых ими событий. Они пестрят именами Мамая, Батые, Эдигея и обнимают только бурный период монгольских завоеваний. Вместе с историей, видно, неподвижно остановилась здесь и поэзия, ибо последние четыре столетия как бы канули в воду для средне-азиатского народа…
Поблагодарив за беседу своих новых знакомых и подарив их детям несколько мелких монет, я возвратился к себе в лагерь. [151]

XVII.
Погоня за Оренбуржцами. — Северные окрестности Кунграда и башня сумасброда. — Кунград и Киргиз-комендант — Первые Оренбуржцы. — Дом губернатора. — Дыни — Одиннадцать обезглавленных трупов и участие в экспедиции судов аральской флотилии.

Утром, 13 мая Бивуак у Огуза.
Вчера, рано утром, в палатку, в которой я спал вместе с ‘Ананасом’ и с князем М., приезжал подполковник Гродеков и объявил, что начальннк отряда, вследствие только что полученного письма генерала Веревкина, едет к нему за Кунград, и приказал нам сопровождать его. Мы вскочили на ноги и через четверть часа уже ехали под конвоем двух сотен и ракетной команды.
Путь на протяжении первых 10 — 12 верст не представлял ничего особенного, — равнина, поросшая кустарником, с кое-где выглядывающими из зелени глиняными могилами Каракалпаков. Далее, дорогу начали пересекать более или менее глубокие арыки, канавы, сначала сухие, затем полные проточною аму-дарьинскою водой. Как вступающие в [152] Елисейские поля пред рекой забвения, мы остановились у первого из водных арыков, жадно припали к его струям, напоили своих коней, и затем весело продолжали путь, точно позабыв все муки степного чистилища… Зелень становилась выше и гуще, арыки с неуклюжими мостиками встречались все чаще, наконец все пространство пред нами как будто покрылось зелеными коврами разных оттенков. Весь горизонт под светло-бирюзовым небом, перерезанный по всем направлениям сотнями оросительных канав, очаровал нас и легкою зыбью заколосившихся хлебов, и сочными полями клевера и люцерны, и роскошными группами карагачей, над которыми высились целые ряды пирамидальных тополей, и наконец душистым воздухом, в котором стояли ароматы полевых цветов и звон от щебетанья птичек!.. Весна в полном разгаре на этой окраине оазиса.
‘Какая разница с голодною степью!’ слышалось кругом. ‘Сколько гигантского труда надо было положить, для того, чтобы голую равнину покрыть в таком нзобилии водой и растительностью!..’
По мере приближения к Кунграду путь наш оживлялся еще более. Широкая пыльная дорога, напоминавшая почтовые тракты юга России, поминутно пробегала то мимо водяной мельницы, приютившейся под широкою тенью исполинского дерева, то мимо оригинальной водоподъемной машины над глубоким арыком, или обширной гробницы из жженого [153] кирпича, со стройным фасадом и изящным куполом, блестящим на солнце своими изразцовыми арабесками… Жизнь, видно, кипела здесь еще несколько дней тому назад, но теперь не доставало уже живых существ для полного оживления этой богатой обстановки: все население разбежалось в разные стороны в виду приближения Русских, и мы встретили на пути только двух-трех Каракалпаков, которые также удалялись со своим скарбом, навьюченным на нескольких верблюдах…
В нескольких верстах от Кунграда нас поразила по своей оригинальности башня Аулия-хана, то-есть сумасбродного хана. Она стоит на небольшом кургане, среди разбросанных надгробных памятников и имеет в вышину не менее 120 футов. Верхняя половина башни совершенно уцелела снаружи и блестит на солнце своими голубыми изразцовыми украшениями, нижняя, напротив. обвалилась и так оригинально, что тут образовался узкий перехват, дающий башне вид стоячего бокала… Мы не могли надивиться как еще стоит эта башня, когда, казалось бы, достаточно одного порыва ветра для того, чтоб ее опрокинуть… Говорят, что она построена несколько веков тому назад каким-то Аулия-ханом, который и похоронен под этим сооружением…
Вообще вся обстановка нашего движения к Кунграду была в такой степени своеобразна и так просилась под карандаш, что несколько раз я не мог отказать себе в желанин сделать хотя легкие наброски [154] с того или другого вида. Останавливался, отставал, мчался в догонку за своими и, проделывая это несколько раз, так загнал своего иноходчика Киргиза, что, наконец, принужден был бросить бедное животное на произвол судьбы и пересесть на другую лошадь… Эта же обстановка в такой степени поглощала общее внимание, что мы и не заметили как пролетли более тридцати верст и очутились в виду Кунграда. Тут нас встретил небольшой разъезд Уральских казаков, — первые Русские, которых мы увидели за все время похода… Они сообщили, что Кунград брошен жителями и что генерал Веревкин выступил далее по направлению Хивы.
Кунград выглядывает издали порядочно укрепленным, конечно в смысле средне-азиатском. Его высокие зубчатые стены, прорезанные бойницами, казались довольно внушительными еще с расстояния полуверсты, но затем последовало совершенное разочарование: стен не оказалось вовсе, а городскую ограду составляет глиняный вал с банкетом, сильно растрескавшийся, местами полуразрушенный и обнесенный водяным рвом. Все внутреннее пространство образуемого этим валом неправильного многоугольника покрыто прилипшими друг к другу серыми мазанками, без окон и с плоскими кровлями. В центре города возвышается надо всеми строениями правильная фигура четырехугольной цитадели, с толстыми стенами, с полукруглыми башнями по углам и по сторонам ворот, со множеством глиняных [155] контрфорсов и с одною высокою сторожевою башней из плетня и досок, сильно покосившеюся на сторону и поддержанною деревянными подпорками. Цитадель эту огибает с одной стороны небольшой приток Аму-Дарьи, который извивается по средине города, прорезывает городской вал, наполняет его рвы и затем медленно струит на север свои мутные воды…
Во всем городе буквально не было ни одной живой души, и в таком виде его нашел несколько дней тому назад отряд генерала Веревкина. Если бы не каики (Большие туземные лодки.), вытянутые на берег, и не кибитки, выглядывавшие почти из каждого двора, можно было бы подумать, что Кунград мертвый, давным-давно брошенный город.
Оборона города была поручена ханом одному беглому нашему офицеру из сибирских Киргизов, который ушел в Хиву вследствие каких-то неудовольствий с начальством. Видно было по всему, что он и не думал защищаться или, вернее, не ожидал Русских со стороны Айбугира. При первом известии о приближенин Оренбуржцев, комендант скрылся из города и заблагорассудил принести генералу Веревкину свою повинную голову, а жители разбежались в паническом страхе. В противном случае почти восьмитысячное население Кунграда имело полную возможность исправить городскую ограду и при [156] некоторой стойкости по крайней мере не дешево продать свой город…
Генерал Веревкин оставил в Кунграде полсотни казаков, роту пехоты и часть лазарета со всеми больными своего отряда, к ним должны присоединиться два наши горные орудия и сотня конно-иррегулярцев. Этому гарнизону предназначено стоять внутри и вокруг казенного дома кунградского бека или губернатора, который расположен совершенно отдельно, вне городской ограды и может служить типичным образцом новейшей хивинской архитектуры. Дом этот четырехугольный, весь из сырой глины, и общим видом своим производит впечатление тяжелой, неуклюжей массы, напоминающей что-то в роде древне-египетского сооружения, выросшего под тенью огромных карагачей. Глухия и высокие стены подперты снаружи тяжелыми цилиндро-коническими колоннами, которые подобно дымовым трубам возвышаются еще на несколько футов над плоскою кровлей и оканчиваются коническими срезами. Тяжелые деревянные ворота, расположенные между двумя такими колоннами, ведут со стороны города в обширный внутренний двор, здесь вдоль двух стен расположена под углом высокая галлерея, опирающаяся на деревянные колонки, покрытые крупною, но чрезвычайно искусною резьбой. Пять низких дверей ведут из галлереи в отдельные комнаты с голыми стенами и с земляным полом. Комнаты не сообщаются между собой, не имеют окон, и в них [157] царствует вечный мрак, способный проникнуть в душу не только кунградского бека, но и всякого, кто в них поселится.
На всякий случай губернаторский дом был уже несколько приспособлен Оренбуржцами к обороне: по внутреннему его обводу устроен деревянный банкет для стрелков и по двум углам — настилки для горных орудий.
Пред домом, на небольшой площадке, отделенной от него арыком, стояли палатки офицеров и между ними просторная кибитка казачьего полковника, начальника кунградского гарнизона. Достаточно было войти в эту кибитку и только взглянуть на ее обстановку, чтоб увидать сразу, что Оренбуржцы идут далеко не такими Спартанцами, как мы, Кавказцы. Тут были и железная кровать с постелью и подушками, и складной стол с табуретами, и вьючные сундуки с погребцом и рукомойником, — словом, все, что нужно для походного комфорта и чего не было у нас даже у начальника отряда. Тем не менее, при входе в кибитку все внимание наше привлек на себя почтенный старик-хозяин. Полный, приземистый и загорелый, с седыми усами и бородой, в русской рубахе, выпущенной поверх широчайших чембар (Туземные замшевые шаровары в Средней Азии.), расшитых цвтнымн шелками и забранных в высокие голенища, он показался нам истым тппом средне-азиатского казака, поседевшего [158] в степных походах. Не будь погонов на его широких плечах, можно бы подумать, что пред нами вырос старый атаман Запорожцев…
— Господа Кавказцы, милости прошу выпить и закусить чем Бог послал, обратился к нам полковник после обычного представления.
А Бог послал ему все, о чем мы только могли мечтать, грызя свои окаменелые сухари… В кибитке полковника мы перезнакомились с его офицерами, — тоже в чембарах, с оригинальными сартовскими шашками через плечо. Как и надо было ожидать оказался обширный материал для возбуждения любопытства обеих сторон, и взаимные расспросы не прекращались до самого нашего отъезда…
На той же площадке стояли кибитки маркитанта, ловкого малого с Волги. Куда забрался, подумаешь, в погоне за наживой!.. К нему присоединились какие-то туземцы с сушеными фруктами, — образовался базар… Пока мы завтракали у начальника гарнизона, сюда нахлынули наши казаки и конно-иррегулярцы и жадно накинулись на лакомства, в особенности на сушеные дыни…
Хивинский оазис, говорят, славится во всей Средней Азии необыкновенно крупными, ароматическими и сладкими дынями с ломким оранжевым мясом. Оне ростут здесь в изобилии и в известную пору года питают почти все население ханства. Хивинцы весьма искусно сохраняют дыни в течение почти десяти месяцев посредством подвешивания в [159] прохладных местах, и кроме того они сушат их. В начале осени дыни разрезаются на длинные ломти и после просушки на солнце свиваются в канаты, которые поступают на рынки и расходятся по всем окружающим степям. В таком виде дыня уже не подвергается порче и вследствие испарения водяных частей приобретает необыкновенную сладость, но благодаря небрежному хранению к ней прилипает такая масса шерсти и всякой грязи, что надо быть крайне небрезгливым, чтобы полакомиться теми канатами, которые мы видели на кунградском базаре…
— А это вы видели? спросил меня вдруг казачий офицер, с которым я обходил базар.
Он указал на толпу солдат, которые с лопатами в руках копошились над чем-то недалеко от городского вала.
— Нет.., что это они делают?
— Видите влево от солдат чернеют на земле как будто грядки?
— Ну…
— Это лежат одиннадцать обезглавленных трупов: одного офицера и десяти матросов Аральской флотилии… Солдаты копают для них одну общую могилу…
Дело вот в чем:
Одновременно с приближением наших отрядов к хивинским пределам, суда Аральской [160] флотилии вступили в устье Аму-Дарьи и, согласно общему плану экспедиции, должны были подыматься вверх по реке, соображаясь с движением сухопутных войск. Верстах в десяти от устья, пароходы Перовский и Самарканд, с баржами на буксире, прошли под ядрами хивинской крепостцы Ак-кала, причем были ранены несколько матросов и сам начальник флотилии, капитан 2-го ранга Ситников, но дальнейшее движение вверх оказалось невозможным, так как Хивинцы преградили главные рукава Аму, на высоте Кунграда и ниже, восемью обширными плотинами, имеющими, говорят, не менее десяти сажен ширины. Остановившись в виду этих препятствий, капитан Ситников узнал от явившегося к нему Киргиза Утатилау, что русский отряд уже подступает к Кунграду, и для того, чтобы войти с ним в связь решился послать на берег команду матросов при штурманском офицере, вызвавшемся добровольно на это рискованное предприятие. Утатилау взял на себя провести команду к генералу Веревкину, и на первом же ночлеге в ауле, сговорился с жителями, перерезал спящих моряков и с одиннадцатью головами бежал к Хивинскому хану.
Это обстоятельство, полагают, также немало способствовало бегству кунградского населения, которое опасалось заслуженного возмездия Русских.
Для обнаженных и обезображенных тел этих несчастных жертв нового азиатского вероломства рыли в Кунграде ту братскую могилу, на которую [161] указывал мне казачий офицер. Я было направился туда, но меня остановил тот же собеседник.
— Не советую, сказал он, — тела разложились так сильно, что близко невозможно подойти, да и интересного ничего нет: Киргизы сняли с них все платье, так что труп офицера могли отличить только по одной ноге, на которой случайно сохранился тонкий, окровавленный носок.
Да и некогда было: нам уже подали лошадей, и мы спешили, чтобы к ночи настигнуть Оренбургский отряд. [162]

XVIII.
Южная окрестность Кунграда. — Генерал Веревкин и Оренбургский отряд. — Ночлег на Огузе и ‘финал’ степного похода.

Вечером, 13-го мая. Бивуак у Огуза.
Южные окрестности Кунграда представляют на первых верстах от города ту же богатую картину прекрасно возделанных полей, садов, огородов и то же обилие растительности и оросительных канав, пересекающих почву по всем направлениям. Разница была лишь в том, что здесь попадались еще рисовые поля, казавшиеся сплошными болотами, да разбросанные по сторонам дороги кишлаки (Зимовники.), почти ничем не отличавшиеся от дома кунградского бека. Но вскоре обстановка изменилась: дорога со свежими следами Оренбуржцев выбежала на голую, необитаемую равнину, на которой встречались только колючка, гребенщик, кусты саксаула и, весьма часто, развалины глиняных укреплений, возведенных во время междоусобных войн. [163]
Мне рассказывали, что войны между отдельными племенами возникают здесь весьма часто и, раз вспыхнув, продолжаются упорно и с большим ожесточением. Так, последняя война между двумя значительнейшими племенами ханства, — Иомутами и Чоудурами, — возникла из-за какого-то канала, длилась двадцать шесть лет и прекратилась только при нынешнем Мадраим-хане. Эти и другие племена весьма часто воюют и с самим ханом: лет пятнадцать тому назад только-что окончилась борьба между Хивой и владетелем Кунграда Пана-ханом, как Кунградцы провозгласили своим главой Иомута Ата-Мурада и под его начальством вступили в новую ожесточенную борьбу за свою независимось… Эта последняя война окончилась новым торжеством Хивинского хана, войска которого взяли и разрушили Кунград, а Ата-Мурад-хан, после долгих скитаний по степям, бежал к нам в Красноводск и теперь, говорят, идет на Хиву вместе с отрядом полковника Маркозова…
Было около 10 часов вечера, когда, утомленные и разбитые, мы наткнулись в темноте на пикет Оренбургских казаков и завидели вдали массу огней, раскинутых на извилистом берегу Огуза, одного из притоков Аму-Дарьи. То был стан Оренбургского отряда. Чуть не детский восторг охватил нас при виде этих огней, как будто через несколько минут нас ждали там горячия объятия дорогих, близких сердцу людей… [164]
Переодевшись в мундиры, мы направились к бивуачным огням. Оренбуржцы еще не спали и их лагерный шум как-бы возрастал по мере нашего приближения. Казаки наши затянули хором громкую песню, конно-иррегулярцы пустили в ход свою неистовую зурну, и с этим шумом мы вступили в странный, по-видимому, лагерь, в котором не было ни одной палатки: это был целый, своеобразный город темных войлочных кибиток, из которых мгновенно высыпал весь народ на необычайное для него зрелище. Несметные, казалось, полчища верблюдов наполняли все пространство между кибитками и ярко пылавшими кострами, и всполошились от диких звуков нашей зурны… В этой обстановке мы пробрались в средину лагеря, остановились и слезли с коней.
Через минуту мы были в обширной, белой кибитке, в которой могли бы свободно уместиться, по крайней мере, сорок человек, складные кровать, стол и несколько табуретов составляли ее убранство. При нашем входе из-за стола приподнялся маленького роста, одетый в серое пальто, плотный и бодрый старик, с быстрыми живыми глазами и с закрученными кверху седыми усами, генерал-лейтенант Веревкин… Наш добрый Л. казался сильно взволнованным: для него наступила торжественная минута блистательного исполнения поставленной ему задачи — соединения с Оренбуржцами. Он подошел к генералу, прерывающимся голосом отрапортовал [165] о благополучном прибытии и затем представил нас. Генерал пожал всем руки и пригласил сесть…
— Ну, как вы прошли, полковник? начал генерал.
— Благополучно, ваше превосходительство, и все господа офицеры… весьма усердно…
— Словом, благополучно?
— Благополучно, ваше превосходительство.
— И отлично-с!.. Что и нужно было…
Последовало еще несколько незначащих вопросов и ответов, которые почти не коснулись нашего похода и перенесенных трудов… Было видно, что генерал не из особенно разговорчивых, но тем не менее впечатление, которое он произвел на нас, было совершенно в его пользу. До своего назначения военным губернатором Уральской области и наказным атаманом Уральского войска, Веревкин служил много лет в артиллерии на Кавказе, и вдоль и поперек исходил весь Туркестанский край. И степи, и Среднюю Азию с ее населением, он, говорят, знает как свои пять пальцев, следовательно, он знал прекрасно и те труды, которые должны были выпасть на нашу долю, а в таком случае едва ли не был прав, не считая нужным особенно распространяться об этом предмете с усталыми людьми, которым после семнадцати часов, проведенных на седле, совсем не до оффициальных разговоров…
— Ну, господа, закончил генерал, — идите и [166] отдохните. Вы сделали сегодня два большие перехода и, конечно, устали… Очень рад, что познакомился… Будет время, наговоримся…
Мы вышли.
Возле кибитки генерала теперь толпились офицеры его штаба. Они обступили нас с самыми любезными предложениями и разобрали всех по своим кибиткам. ‘Ананас’, князь Меликов, я и еще несколько человек попали к одному из адъютантов генерала Крыжановского, обстановка которого в просторной кибитке не оставляла желать ничего лучшего в походе На столе вскоре появились спасительный чай, закуска, шампанское… и пошли бесконечные распросы с обеих сторон…
Оренбургский отряд состоит из восьми рот, восьми сотен и десяти орудий. Снабжение его больше чем роскошное: продовольствие в изобилии, правильно организованный штаб, прекрасный лазарет с санитарными каретами, с носилками, с запасами общества ‘Красного Креста’, при особом уполномоченном, сосуды для воды, переносные колодцы, войлочные кибитки на каждые двенадцать человек отряда, масса маркитантов и испытанные проводники при каждой части, наконец, тарантасы или телеги у каждого офицера, и четыре тысячи верблюдов для поднятия тяжестей… Это все такие вещи, которые нам и не снились, которые при опытном начальнике могут уподобить всякий степной поход веселой комфортабельной прогулке… А наш отряд?! Сухари впроголодь, [167] винтовка, полный хор музыки и молодецкий дух в изобилии.
К полуночи все смолкло в оренбургском лагере. Огни погасли и лунный свет едва пробивался сквозь сырую мглу, охватившую равнину Огуза. Было холодно. Поблагодарив хозяина за любезный прием, мы перешли в отведенную нам кибитку, улеглись на сене и укрылись чьими-то огромными тулупами…
Сегодня утром я проснулся от необыкновенного шума: слышались команды, гремели бубенчики и колокольчики будто на свадебном поезде богатого деревенского парня, и по временам доносились с разных сторон дружные ответы солдат на приветствия командиров… Было сыро, не хотелось подыматься и я продолжал лежать в полудремоте, высунув одну лишь голову из-под теплого тулупа… В кибитку вошел здоровый урядник с малиновыми погонами на рубашке и такими же лампасами на синих шароварах, Уралец.
— Ваше благородие! гаркнул он вдруг, наклонившись над самым ухом ‘Ананаса’, который лежал с краю и спал еще. — Позвольте снять джеламейку!..
‘Ананасу’ послышалась ‘тревога!’, он вскочил как ужаленный.
— Что?
— Джеламейку надоть бы вьючить, повторил урядник, — прочие уже поперли… [168]
— Какого Джаламека?.. Ты, братец, должно, ошибся, здесь кавказские офицеры спят.
— Да эта нашей сотни, только на ночь взяли у нас, настаивал Уралец, указывая на кибитку и как бы недоумевая пред непонятливостью Кавказца.
— Кибитку, что ли, тебе?…
— Кибитка, ваше благородие, та турхменская, большая, как у наших господ, объяснил урядник, — а эта махонькая, киргизская, у нас джеламейкой прозывается…
— Да снимай себе… проговорил ‘Ананас’, снова зарываясь под тулуп.
— Снимай, ребята! скомандовал урядник, выходя из своей ‘джеламейки’.
Через минуту наше жилище уже было сложено на лежавшего вблизи верблюда и нам при свете высоко поднявшегося солнца представилась живая картина Оренбургского отряда:
Часть кавалерии с орудиями уже скрылась из виду, другая только что садилась, чтоб идти в арриергарде и была бы чрезвычайно эффектна в своих цветных рубашках посотенно, если бы не целый лес тяжелых и бесполезных пик. Но, казалось, не было конца извивавшейся по пыльной дороге длинной веренице верблюдов и повозок всевозможных названий!. В этом бесконечном транспорте только кое-где виднелись белые ряды солдат с блестящими на солнце штыками, и, благодаря этому, общая картина Оренбургского отряда напоминала шествие [169] под военным прикрытием странной смеси огромного обоза с огромным караваном.
Мы со своими двумя сотнями и с одним маркитантом, пожелавшим присоединиться к нам, остались здесь на месте ночлега в ожидании остальных частей нашего отряда, которые и прибыли сегодня вечером. Завтра пойдем опять догонять Оренбуржцев, но уже с целым отрядом.
Я уже оканчивал это письмо, когда зашел ко мне на огонек один из знакомых офицеров только что прибывшей колонны подполковника П.
— Скажите, обратился я к нему, между прочим, — куда вы делись с Ербасана? Мы вас так и не дождались на Кара-Гумбете…
— Видите ли, мы, оказывается, взяли далеко вправо от дороги и поэтому, миновав колодцы Уч-Кудук, очутились Бог знает в каком положении!.. Представьте себе: голая степь, пекло в 42, запас воды израсходован до последней капли, колодцы, по мнению проводников, оставлены позади и в стороне почти на целый переход, а люди еле плетутся, потому что ноги пришли в такое состояние, что страшно посмотреть, когда кто-либо из них снимет обувь! Что тут делать?.. Не идти же назад, когда приказано спешить до последней возможности?.. Мы решились пробиться, так сказать, к Айбугиру и пошли. Бедные солдаты, чего только они не выносят безропотно… покорно в такой степени, что как посмотришь иной раз, просто слезы навертываются!. ‘Что, [170] брат, спросишь, устал?’ — ‘Что ж делать, ваше блаегородие, надо идти… да жаль, водички нету…’ оботрет рукавом мокрое от пота лицо, положит ружье на другое плечо и дальше… Ну, вышли мы наконец к Айбугиру у спуска Чебын, верст, говорят, на тридцать южне Кара-Гумбета. Тут кстати дождь пошел, и бедняжки сразу точно забыли вс свои муки. Нужно вам заметить, что наш П. прекрасный человек, но имеет чрезвычайную слабость к речам, с которыми ежедневно обращается к солдатам. Бывало, после каждого перехода держит под ружьем лишних десять, пятнадцать минут и без того утомленных людей, прежде чем наговорится в волю о разных Сципионах Африканских… Но как же оставить без речи торжественный день окончания степного похода?.. ‘Пейте, пейте, братцы! закончил он свое обращение к солдатам, указывая воекруг на лужайки дождевой воды. — Само Провидение послало нам эту воду в награду за наши труды и лишения!’ И подполковник припал к луже, стоявшей на фланге баталиона. [171]

XIX.
Соединение отрядов. — Кият-Ярган и дальнейший путь. — Ночной плен и утренний смотр. — Войска Инака, камыши и неприятельский лагерь. — Восточная красавица. — Встреча с Хивинцами и первое дело. — Окрестности Ходжали и состояние местной агрикультуры. — Ходжалинская депутация, сдача города и кавказский вечер.

16 мая. Лагерь под Ходжали.
Оренбуржцы были впереди нас на целый переход и 14-го числа должны были отойти еще далее, до урочища Карабайли. Для того, чтобы настигнуть удаляющийся отряд генерала Веревкина, Кавказцам оставалось одно средство: пройти в один день оба перехода, составлявшие в сложности более пятидесяти верст. Для нашей кавалерии, простоявшей сутки на прекрасном корму у Огуза, подобное движение не могло представить никаких затруднений, но этого далеко нельзя было сказать об изнуренной пехоте, которая шла форсированным маршем безостановочно с самого Алана. Однако решиться было тем более необходимо, что 15-го числа, говорили, генерал будет [172] штурмовать Ходжали. В виду этого, с рассветом 14 мая отряд наш поднялся с Огуза и пошел одною общею колонной.
Пространство от Огуза до урочища Карабайли не представляет ничего интересного, за исключением разве одного канала Кият-Яргана, встречающегося на половине дороги. Местность эта никем не населена и потому на ней нет ни одной постройки, ни клочка обработанной земли, и до самого канала такая же равнина, местами с высоким кустарником, какая тянулась южнее Кунграда.
Широкий Кият-Ярган, с извилистыми, неправильными берегами в уровень с водой и с островками, образовавшимися от наносов, походит больше на реку, чем на канал, и его можно бы принять за один из истоков Аму-Дарьи, если бы не название, означающее ‘Кият — провел’.
Моста не было на канале и потому переправа отряда потребовала около двух часов времени. Казаки подсаживали пехотинцев к себе на лошадь, перевозили на тот берег и опять возвращались за новыми пассажирами… Но, к счастию, канал оказался не особенно глубоким, и большинство солдат, не ожидая казачьей помощи, облачилось в костюмы прародителей и пошло в брод, неся в поднятых руеках ружье и платье…
За каналом кустарник становится выше и местами переходит в густой лес с небольшими прогалинами, извилистая и пыльная дорога прорезывает [173] эту чащу, как широкая просека, и не доходя двух-трех верст до урочища Карабайли, сразу выбегает на открытую равнину, упирающуюся в Аму-Дарью.
Эту вторую половину дороги люди, как и нужно было ожидать, шли с большим трудом, растягивались на несколько верст, отставали и вызывали неоднократные остановки…
Стемнело. Густой лес стоял по обеим сторонам дороги, точно сплошные черные стены, и не позволял и думать о боковых разъездах, между тем местность благоприятствовала всевозможным засадам. На только что проходивший пред нами арриергард Оренбургского отряда было сделано небольшое нападение, и на одной прогалине мы наткнулись на труп Туркмена и убитую лошадь, валявшиеся, как последствия этой неудачной попытки… Если Хивинцы, как говорят, и не трусы, то во всяком случае, надо полагать, что у них нет военной сметки для надлежащей оценки благоприятных местных условий: что бы только наделали тут даже две-три сотни смелых и ловких горцев!..
Было уже поздно. Мы продрогли от ночной сырости и соскучились от медленного движения. Кто-то предложил поехать вперед, чтоб поужинать у оренбургского маркитанта. Предложение было принято, и человек десять офицеров, в том числе и я, отделились от отряда и понеслись вперед. Спустя час, мы наткнулись на оренбургские аванпосты, а вскоре прибыли и в лагерь. Все уже спало здесь. Только [174] кое-где виднелись при лунном свете медленно расхаживавшие фигуры часовых, да у штабных кибиток пробивались еще огоньки и слышался легкий говор…
После веселого часа, проведенного в кибитке маркитанта, мы снова вскочили на коней и пустились в карьер через спящий лагерь на встречу к своему отряду… Сопровождавших нас Лезгин, благодаря их папахам, часовые приняли за Туркмен: один за другим грянули два выстрела и одна из пуль провизжала пред самым носом ‘Ананаса’…
Лагерь всполошился. Некоторые офицеры выскочили из кибиток. Горнист взял уже первые ноты тревоги, но кто-то остановил его…
— Господа, потише!.., шагом! шагом!.. Вас перестреляют всех! послышался за нами голос полковника Саранчова, начальника штаба Оренбургского отряда.
— Шагом! шагом!. повторяли Тере-А. и подполковник Скобелев.
Но мы неслись… пока не наткнулись на краю лагеря на фронт дежурной сотни и не очутились в плену у ее командира князя Имеретинского. Не будь сотни, мы бы неминуемо влетели в огромный ров с водой, проходивший в двух шагах за ее спиной… Князь дал нам казаков, которые проводили нас до нашего отряда, только-что расположившегося несколько в стороне от Оренбуржцев.
Причиной этой проделки, конечно, был [175] маркитант… но только благодаря счастливому случаю она окончилась без плачевных последствий.
На другой день рано утром отряд наш, состоявший к этому времени из девяти рот, двух орудий и трех сотен с ракетною командой, построился в каре на месте своего ночлега. За ночь люди обчистились и теперь выглядели так, как будто только-что вышли на парад прямо из своих казарм, да и мы, офицеры, нарядились в этот день особенно тщательно, чтобы не удариться в грязь пред Оренбуржцами, и просто блистали белизной своего костюма… Генерал Веревкин, в сопровождении огромной свиты, в которой галопировали между офицерами и разные почетные Киргизы и Туркмены, проехал по фронту наших войск, поздоровался и благодарил каждую часть за молодецкий поход…
Еще, говорят, накануне было получено известие о том, что хивинские войска, высланные против нас под начальством Инака, дяди хана, уже дней двадцать тому назад сосредоточены в укрепленном лагере, верстах в пятнадцати впереди Ходжали, и намерены защищать этот город. Численность их определяли в 8.900 человек при четырех орудиях: собственно Хивинцев 1.000 человек пехоты с важным сановником ханства, Мехтер Медреимом, во главе, все остальное — конница, в которой Узбеков и Иомутов по пятисот, Кипчак-Мангитов, Илалы и Алели по триста и, наконец, шесть тысяч Каракалпаков. [176]
Вследствие этого известия, наши соединенные отряды, составившие силу в семнадцать рот, десять орудий и одиннадцать сотен с ракетного и саперною командами, тотчас после объезда генерала тронулись с места двумя колоннами по направлению к Ходажали: левую колонну составили Оренбуржцы, которые направились по дороге, а на полверсты правее и на одной высоте с ними пошли Кавказцы. Верблюды и тяжести отряда двигались в общей массе позади колонн под небольшим прикрытием пехоты.
С час мы подвигались в таком порядке без особых препятствий, но затем густые камыши, перемешанные с колючим кустарником и покрывающие в этом месте весь левый берег Аму, начали сильно затруднять движение нашей Кавказской колонны. Камыш становился все выше и выше, в нем скрылись сначала штыки солдат, затем всадники, наконец и их значки, и движение головных сотен обозначалось целыми рядами камыша, с треском валившегося под напором массы лошадей. Движение в этой обстановка из самых неприятных и утомительных: лошади и люди вязнут, сучья поминутно хлещут по лицу, и вы на каждом шагу рискуете остаться без глаз или оставить без них свою лошадь. Колонна наша подвигалась все тише и тише, пока не дошла до непроходимой чащи, пред которою принуждена была свернуть на дорогу и очутиться в тылу у Оренбуржцев.
Вероятно, мы нарушили покой не одного из [177] страшных обитателей этих камышевых чащ, полосатых тигров, если только справедливы рассказы Туркмен о том, что их здесь великое множество…
Проехав верст десять, мы наткнулись на укрепленный лагерь Хивинцев, о котором я говорил выше. Обширное пространство, обнесенное земляным окопом, было покрыто маленькими шалашами и многочисленными кучками еще горячей золы: это было все. Тех, кого нам нужно, не было опять!.. Неприятель покинул свой лагерь и бежал пред самым нашим приходом. Общее разочарование было самое полное, и среди нетерпеливой молодежи слышались фразы в роде того, что Хивинцы не больше, как недосягаемый призрак…
Несколько далее хивинского лагеря, сквозь густую сеть высоких стеблей и перепутанных листьев камыша, вдруг засверкала поверхность точно стоячей воды, облитой солнцем, вслед затем дорога вышла на самый берег, и нам в полном своем блеске представилась средне-азиатская красавица Аму-Дарья!.. С самого Кунграда мы двигались все время почти по прибрежью этой реки, но она, как стыдливая невеста своей родины, таилась от глаз наших и только теперь первый раз сняла пред нами свое таинственное растительное покрывало: и в самом деле она была красавица!.. Широкою, в добрую версту, серебряною лентой, как сплошную массу сверкающих звезд, несла она молча без единого плеска свои мутные воды, залитые палящим солнцем. Было что-то [178] приковывающее в этом спокойном величии многоводной реки! Только после нескольких минут безмолвного созерцания я вспомнил томившую меня жажду, слез с коня и, наклонившись над берегом, сделал несколько жадных глотков аму-дарьинской воды: последовало некоторое разочарование… ‘Только любоваться бы тобой и никогда не прикасаться!’ невольно подумал я: так тепла, илиста и вообще грязна была эта восточная красавица, окрещенная даже арабскими писателями Джейхуном или грязною рекой…
Безжизненный противоположный берег тянулся узкою, песчаною полосой, слегка подернутый зеленью. Он казался колеблющимся от сильных испарений, дрожавших над рекой и местами блистал на солнце золотистым отливом…
Прямо против нас виднелись на том берегу силуэты множества кибиток и шалашей, и между ними при нашем появлении засуетились пешие и конные люди. ‘Неприятель!’ подумали мы… Три конные орудия немедленно снялись с передков и направили туда свои жерла… но в то же время несколько человек бросились с того берега в воду, достигли вплавь до ближайших отмелей, остановились и начали кричать, что здесь кочевья мирных Каракалпаков. Колонны оставили их в покое и тронулись далее, но арриергард, не зная в чем дело, пустил в них несколько десятков пуль и получил за это приличный нагоняй… [179]
Около часа дорога тянулась по открытому берегу и затем опять повернула в камыши. Здесь авангард наш снова увидал людей, но на этот раз прямо против себя: по дороге галопировали, удаляясь от нас, отдельные всадники, а по сторонам в камышах целыми сотнями мелькали черные туркменские шапки. Наконец-то неприятель!
Несколько сотен, бывших во главе обеих колонн, развернулись и пошли рысью. Остальные войска прибавили шаг. Оренбургские и Уральские казаки, по приказанию своего начальника полковника Леонтьева, бросили при этом в Аму-Дарью все свои пики, служившие только совершенно бесполезным бременем…
Неприятельские всадники несколько раз исчезали в камышах при нашем приближении и, выростая снова в большем числе, рассыпались во все стороны, или останавливались при замедлении нашего хода. Пехота обеих колонн выбивалась из сил, но не могла подойти даже на дальний выстрел… Но вот камыш стал мельче, сотни ринулись в атаку, Хивинцы с неимоверною быстротой отхлынули назад и невозможно было и думать, чтобы догнать их свежих, прекрасных коней… Сотни остановились и открыли огонь. Со страшным шипением полетела первая наша ракета, взвилась над камышами, резнула спокойную гладь блиставшей за ними реки и скрылась… за нею другая… еще и еще ракета. В толпе неприятеля, там и сям, мелькнули клубки дыма ответных выстрелов, но их пули и не приблизились к нам… [180]
Сорвавшаяся в это время лошадь нашего ракетеного офицера помчалась по направлению к неприятелю. Несколько Хивинцев бросились ловить ее, но прежде чем схватили, наша кавалерия уже снова неслась на неприятеля и на этот раз еще более безуспешно, благодаря изрытой кочковатой местности, едва позволявшей двигаться даже шагом, несколько лошадей вместе с седоками свалились в глубокие ямы прежде чем успели остановить сотни, а Хивинцы счастливо завладели конем нашего офицера и один из них дерзко пересел на нее на наших глазах.
Эти бесполезные атаки повторялись еще несколько раз, пока мы не вышли на открытую поляну. Здесь огромные толпы неприятеля повидимому решились сразиться, — они огласили воздух неистовыми криками ‘аламан! аламан!’ (Воины! воины!) охватили в рассыпную наши фланги, спустились к центру и остановились. Три наши конные орудия быстро вылетели вперед и снялись с передков.
— Первое! послышался звонкий голос лихого командира конной батареи, есаула Горячева.
Грянул выстрел. Как отдаленные раскаты грома загрохотало эхо над молчаливою рекой… Граната угодила в самую гущу неприятельских всадников, раздался треск и Хивинцы шарахнулись во все стороны, как осколки самого снаряда…
Еще несколько выстрелов, и из-за обоих [181] флангов батареи внезапно вынеслись казаки, сверкая в облаках пыли обнаженными шашками, и устремились на неприятеля… Хивинцы как бы выжидали с минуту, казалось, вот сойдутся и закипит рукопашная… Но нет, не выдержали и на этот раз халатники!.. Их тысячные толпы повернули пред нашими четырьмя сотнями и через несколько минут совершенно скрылись из виду…
Уже в Ходжали нам рассказывали, что в этот день Хивинцы три раза собирались на отчаянную атаку, но каждый раз в самую решительную минуту ‘не хватало пороху’…
Видя бесполезность дальнейшей погони, генерал Веревкин приказал ударить отбой и прекратил преследование. Казаки и конно-иррегулярцы, в бессильной злобе на неприятеля, с которым так жаждали сразиться в этот день, остановились в виду ходжалинских садов и слезли со своих измученных коней, к ним стянулись остальные части, отряда и последовал общий привал…
Через два часа отряды двинулись в прежнем боевом порядке Оренбуржцам снова выпала дорога, ведущая прямо к северным воротам ходжалинской ограды, они беспрепятственно двинулись вперед, и вскоре мы видели только пыль от них, извивавшуюся среди яркой зелени ходжалинских садов и посевов. Кавказцы взяли, попрежнему, на полверсты вправо и очутились сразу пред целым лабиринтом препятствий: сады, огороды и всевозможные посевы, [182] испещренные густою сетью каналов, арыков, глиняных стенок, земляных насыпей и живой, колючей изгороди, сплошь покрывали все пространство, лежавшее пред нами. В этой обстановка пехота наша едва подвигалась вперед, и поэтому бывшая во главе кавалерия отделилась от колонны и скрылась за густою рощей, правее нашего общего направления…
На одной поляне я получил приказание догнать кавалерию и остановить ее до присоединения пехоты. Тут я расскажу мои собственные приключения при исполнении этого приказания для того, чтобы дать вам некоторое понятие о ближайших окрестностях Ходжали, о хивинской агрикультуре и, между прочим, о тнх преградах, которые лежали на пути Кавказского отряда…
Местность, конечно, была совершенно незнакомая, дороги не было, карта не могла служить пособием, ибо на ней Ходжали обозначены обыкновенным, небольшим кружком, безо всяких топографических подробностей, и, как я уже говорил, кавалерия скрылась из виду. При таких условиях мне ничего более не оставалось как взять прямое направление к упомянутой роще и скакать…
Через несколько секунд я наткнулся на арык, аршина в два ширины: шпоры — и я за арыком, на прекрасной поляне люцерны, усвянной фиолетово-голубымн цветами. Перескочив снова через невысокий глиняный парапет, окаймлявший поляну с противоположной стороны, я вышел на широкую, поперечную [183] дорогу, покрытую слоем тончайшей пыли, до которой достаточно было прикоснуться ногой, чтобы поднять вокруг себя целое облако, рядом тянулся и канал мутной, почти стоячей воды, с крутыми насыпями по обоим берегам и шириной около пяти-шести сажен…
Я остановился в недоумении пред этим препятствием: моста не было, а белые рубашки наших стрелков мелькали между деревьями по ту сторону канала, — как они переправились?..Наугад, я поскакал по дороге вправо, и вскоре увидел что-то черневшее поперек канала, — то был мостик, вероятно, на низких сваях, но их нельзя было видедть, так как настилка из мелкого хвороста лежала над самою водой и потонула еще более под тяжестью моей лошади.
Обширное и обсаженное кругом деревьями рисовое поле, с едва выглядывающими из воды ростками, лежало за мостиком как сплошное болото. Направо нельзя было ехать: два ряда молодых тополей, возвышавшихся там над двумя параллельными насыпями, показывали близкое соседство еще нового арыка, ехать налево по берегу канала — значило удаляться от цели. Я решился персечь рисовое поле, но только что лошадь опустила в воду передние ноги — он завязли в грязи по колено и бедное животное едва выкарабкалось обратно. Делать было нечего и я понесся налево, по берегу большого канала. Миновав рисовое поле и перерезав нсколько посевов джугуры и пшеницы, я снова увидел [184] пред собой белые рубашки солдат и сверкавшие между деревьями штыки, — то была цепь, остановившаяся пред арыком. По гребню насыпи пробегал подполковник Гродеков и, повидимому, отыскивал место, позволяющее перепрыгнуть на ту сторону…
— Что, братцы, стали? спросил я, придержав коня пред одною группой солдат.
— Да вот, ваше благородие, арык проклятый растянулся поперек… ничего с ним не поделаешь. Их мы с десяток перешли сегодня, да те все будто посходнее были…
Насыпные края арыка возвышались на целую сажень, но на взгляд они отстояли так близко друг от друга, что, казалось, можно и перепрыгнуть на тот берег.
— Как ‘ничего не поделаешь’?..
Говоря это, я уже соскочил с лошади и подбежал к арыку. Ширина его, как я увидел теперь, могла быть несколько более одной сажени, но размышляиь было некогда, и я сделал прыжок… Едва ноги мои ударились о противоположную насыпь, она с шумом обвалилась, я полетел в арык и мгновенно окунулся в его мутной, расплескавшейся воде… Вынырнуть из воды, ухватиться за корни чинара, висевшие над моею головой, и выбраться из арыка при помощи солдатских ружей, было делом одной минуты, но, воображаю, как я был хорош в это время в своем белом кителе!.. Тогда, конечно, я об этом не думал, — мне только [185] мерещилась ускользающая кавалерия, я снова вскочил на лошадь и полетел искать счастия в новом месте.
Не прошло и трех минут, как два канала, встречающиеся под прямым углом, загородили мне дорогу: один имел около шести сажен ширины, другой втекал из первого, был гораздо уже и лежал на моем пути. Что мне делать?.. Вернуться назад к мостику пред рисовым полем значило потерять слишком много времени… ‘Авось не глубок’, подумал я, и, вскочив на береговую насыпь, подобрал лошадь и начал понукать ее шпорами, она только вздрагивала от боли, но наконец медленно, как бы ощупью, спустилась с крутой насыпи. Передния копыта погрузились в арык. Лошадь вытянула шею и обнюхивала почти стоячую воду. Но вот, она увидала там свое отражение, — фыркнула и шарахнулась было назад, но копыта быстро скользнули вниз по мокрой глине Еще мгновение — и мы оба, как обвалившаяся глыба скалы, рухнули и погрузились в воду…
К счастью, я не попал под лошадь и быстро вынырнул. Широкие водяные круги, разбегаясь по поверхности взбаломученного арыка, один за другим плескались о противоположный берег и туда же, кряхтя и как бы судорожно потряхивая красивою головой, плыл мой конь с распущенным по воде хвостом. Я вцепился за этот хвост и, после долгой возни, мы оба наконец выбрались на сушу…
Конь мой казался пегим от массы прилипшей к нему желтой глины, он дрожал, вода с него [186] струилась. Я должно быть тоже походил на какую нибудь глыбу земли под проливным дождем, еле дышал от усталости и в душе энергически проклинал и Хивинцев, и в особенности их ирригационную систему безо всяких средств для переправы. Выжав наскоро прилипшую к голове фуражку, я взобрался на мокрое седло и снова погнал свою измученную лошадь…
Перескакивая через мелкие оросительные канавы, я несся теперь как бы по цветным коврам богатой растительности, удивляясь все более. и более разнообразию и тщательной обработке ходжалинских полей. Чего только тут не было!.. Направо и налево, то и дело мелькали то нивы высокой, уже пожелтевшей пшеницы, то поля проса и чечевицы, и наконец под самым городом — цветущие группы фруктовых деревьев, плантации хлопчатника, табаку и правильные зеленющие грядки со всевозможными овощами. На всем пространстве пред глазами не было ни одной пяди необработанной земли!..
В этой обстановке я проскакал около версты и, поднявшись на небольшой бугор, сразу увидел пред собой всю нашу кавалерию. Она вышла сюда, сделав огромное обходное движение по указанию проводников, и теперь, спешившись на небольшой поляне, спокойно ждала прибытия остального отряда. Таким образом все мои труды и купанья оказались совершенно бесполезными и я с досадой слез с измученного, запыхавшегося коня. [187]
Впереди нас, на расстоянии ружейного выстрела, лежал Ходжали. Но его глнняные стены, прорезаненые бойницами, скрывались за деревьями и выглядывали безмолвно только местами, как будто несчастные прогалины среди зелени. Не было видно ни одной души, не раздавался ни один выстрел, как будто город был брошен подобно Кунграду.
С бугра мы наблюдали некоторое время за движением нашего отряда и видели как густые облака пыли, удаляясь ои нас, медленно тянулись к северным воротам города. Было ясно, что препятствия, лежавшие по первоначальному направлению Кавказцев, принудили их свернуть на дорогу и идти в тылу за Оренбуржцами… Мы сели на коней и рысью пошли вдоль городской ограды, наперерез своему отряду.
Оказалось, что в полуверст от города генерала Веревкина встретила ходжалинская депутация из нескольких десятков почетных стариков, с изъявлением своей покорности и с просьбой о пощаде. С этою депутацией во главе, отряды и вступили в город.
Кавалерия подошла к воротам, когда главные наши силы уже дефилировали по узким улицам Ходжали. Крайняя, довольно широкая улица, на которую мы вышли, проходила между городским валом и глиняными мазанками с наглухо запертыми воротами, она была буквально запружена повозками и и верблюдами оренбургского обоза, наперерыв стремившимися вперед среди шума, давки и целых [188] облаков поднятой пыли. С трудом пробравшись по этой улице и не встретив ни одного туземца, я переправился по мосту через широкий городской канал и, выйдя за город, догнал отряды, которые уже располагались в многочисленных садах по обеим сторонам дороги…
День закончился кавказским вечером, на который мы пригласили оренбургских офицеров. В саду на разостланных бурках расположились приглашенные и хозяева, а вокруг, при свете гигантских костров, попеременно гремели музыка, песни и зурна и отхватывалась удалая лезгинка… После веселого ужина, с музыкой и песнями, мы проводили своих гостей до их кибиток.

XV.
Две неожиданные картины и слух о миролюбии хана — Вторая попытка ночного движения и новая неудача с чертовою дюжиной. — Уч-Кудук — Последний переход и первые признаки оазиса — Чинк, бассейн Айбугира и Кара-Гумбет

Вечером, 10 мая. Бивуак на Кара-Гумбет.
Как только жар начал спадать, мы выступили из Ербасана и, отделившись от пехоты, пошли полным ходом, чтобы засветло оставить за собой обещанные Киргизами опять тринадцать верст. Потянулась та же молчаливая степь, на которую безмолвно смотрит сверху только жаркое и неизменно ясное, безоблачное небо… Проехали несколько верст.
— Господа! воскликнул кто-то, — посмотрите назад, что там творится только!..
Я оглянулся.
Куда девались дикая пустыня и кроткое небо!. Откуда только взялись тысячи ярких красок, заливших степь в самых причудливых волшебных [134] сочетаниях!.. Солнце спускалось к горизонту и, утопая огненно-багровым шаром во мгле, покрывавшей далекую окраину степи, озаряло и землю и небо ярко-лиловым светом, точно чудовищный, невиданный пожар расплылся над необятною степью… ‘Прелестный вид! Я ничего подобного не видел!’ слышалось по сторонам, когда мы невольно остановились целою толпой, чтобы любоваться этою действительно очаровательною картиной степного заката в полном его блеске. Трудно было оторваться от нее, но в это самое время на востоке нас привлекло другое неожиданное зрелище…
Там, в дали, так же залитой бледно-пурпуровым отблеском догорающего дня, тянулся длинный караван в несколько сот верблюдов… Вот и он заметил нас… остановился, быстро скучился и припал к земле Суетившиеся люди мгновенно скрылись за верблюдами, и караван точно замер…
Остановив на месте сотни, мы, офицеры, одни приблизились к каравану. Вид его был настолько внушительный, что, вероятно, остановил бы не одну партию степных хищников: верблюды, навьюченные огромными тюками, лежали плотным кольцом, из-за этого живого бруствера выглядывали исхудалые, бронзовые лица Туркмен под их огромными маховыми шапками и высовывались ружья, направленный прямо на нас и готовые разразиться свинцовым дождем при малейшем враждебном действии с нашей стороны… Женщины с дубинами в руках [135] стояли в перемежку с мужчинами и повидимому также решились на отчаянную защиту…
Косумка, пользующийся привилегией прежде других пробовать воду изо всех подозрительных колодцев, и теперь был выдвинут вперед и первый заговорил с Туркменами… Оказалось, что караван отправляется в Оренбург и везет туда хлопок, шелк и другие товары куня-ургенчских купцов. На все интересующие нас вопросы вожаки его отвечали крайне неохотно, отговариваясь тем, что вышли из ханства более месяца тому назад. Но между прочим, как бы желая обрадовать нас, они настойчиво повторяли, что Хивинцы драться не будут…
Признаться, едва ли кого обрадовало это известие, по крайней мере не одно проклятие полетело на голову миролюбивого хана… Перспектива мирного вступления в Хиву после стольких трудов и лишений как бы опешила некоторых, разбила на минуту самые розовые из их надежд… Но русское ‘авось’ снова явилось на выручку утопающих надежд…
Успокоив этих первых людей, встреченных нами в степи за все время похода и снабдив их пропускным видом, мы продолжали путь. Они также подняли своих верблюдов и начали удаляться на север, вероятно не веря тому, что так дешево отделались от страшных гяуров…
Южная ночь с ее могильною тишиной снова окутала степь. С востока повеяло прохладой, и среди непроницаемой тьмы бесконечно долго слышался только [136] однообразный топот бодро подвигавшихся коней, да изредка резкий голос Киргиза, перекликавшегося с проводником… Вначале, далеко позади нас, взвивались по временам сигнальные ракеты, показывавшие движение колонны Аварского. Но вот уже несколько часов как и ракет не видно, и говор умолк, и сон назойливо смыкает усталые веки, да и проехали мы тринадцать верст едва ли не трижды… а колодца все нет.
— Что ж это такое?.. Не заблудились ли опять?
Как бы в ответ на это, проводник остановился и к общей досаде подтвердил нашу догадку: он уже часа два с половиной бесплодно отыскивает Уч-Кудук и не знает как теперь быть!..
Ночные движения имеют свою хорошую сторону: не томит жажда и людям прохладно и легко. Но лошади и верблюды теряют при этом лучшие, крепительные часы сна и потому изнуряются гораздо больше и быстрее чем днем. Кроме того, как мы убедились на опыте, в темную ночь и самый опытный степняк не может поручиться за то, что не возьмет несколько в сторону и не пройдет мимо колодца, а тогда ничего нет легче, как бесконечно кружиться по степи… За неимением каких-либо пересечений для ориентирования, единственным путеводителем номада ночью служит строгое соблюдение взятого направления, а раз он лишился и этого последнего пособия, — только случай может помочь ему выбраться на дорогу или на колодезь… Но нет ничего хуже [137] как блуждать в степи! Неуверенность в том, что мы приближаемся к цели, невольно наталкивает на мысль, что, быть может, мы удаляемся от нее. А это убивает всякую энергию.
Мы остановились и слезли с утомленных коней, а Киргизы поскакали по всем направлениям разыскивать потерянный Уч-Кудук. Казаки собрали колючку и развели пред нами огромный костер. Конно-иррегулярцы огласили степь громкою лезгинскою песней и с нею незаметно слились вскоре оглушительные звуки кавказской зурны… Песни, костер, зурна и дружное хлопанье в ладоши, — это такой соблазн для беззаботного Лезгина, что он не удержится от пляски и накануне смерти!.. И вот, один за другим выступая вперед, они начали свой национальный танец вокруг костра, — то плавный и полный грации, то кипучий, словно черти перебесились в ногах, — точно в этот поздний час только для этой удалой пляски сошлись мы в глухом уголку безжизненной пустыни…
С небольшим через час прискакал один из Киргизов с известием, что колодцы найдены: мы оставили их вправо и прошли далеко вперед… Как ни досадно было, но делать нечего, потянулись назад. Киргизы в карьер выскакивали вперед и мгновенно зажигали несколько кустов сухой колючки, пока мы подходили к этому огню, в отдаленин вспыхивал другой… Таким образом, двигаясь по кострам, мы пришли к Уч-Кудуку в [138] третьем часу ночи, проведя на коне около 9-ти часов!.. Правду говорил ‘Ананас’, что и вторично не повезет нам с этою дьявольскою цифрой 13!..
Еще далеко от колодцев нас обдал отвратительный запах падали, который усиливался по мере нашего приближения… Наконец в такой степени запахло мертвечиной, что просто ‘с души воротит’, точно мы вступили в область гниющих трупов. Хоть зажимай нос и беги вон!.. Казаки бранились и отплевывались, но тем не менее мгновенно и с обычным шумом окружили колодезь у возле которого валялось несколько дохлых лошадей. Два колодца были засыпаны, а в третьем, на глубине двадцати сажен, была вода, — вонючая как падаль и горькая как… уж я не подыщу и сравнения!.. Все пили ее и торопились набрать в свои сосуды… А на утро Киргизы вытащили из колодца… сперва клочья шерсти, а затем и совершенно разложившуюся козу… Нечего и говорить, что и это никого не остановило: предстоял, по словам проводников, восьмидесятиверстный безводный переход.
Кириизы принялись оттаскивать падаль, растревожили ее и еще больше заразили воздух. Об ужине и чае нечего было и думать… Выйдя за черту этой убийственной сферы, мы растянулись на бурках и, несмотря на страшный голод, заснули как убитые…
На следующий день утром сюда же подошел со своею колонной майор Аварский. Он пробыл в дороге вдвое менее чем мы, верховые, благодаря тому, [139] что накануне, потеряв нас из виду и не желая напрасно утомлять людей, блуждая за ненадежным проводником, остановился и ночевал в степи.
Подполковник П. с главными силами, как видно, и не был на Уч-Кудуке. Если он только не заблудился, то, надо полагать, прошел мимо этих колодцев по южной дороге.
Как только люди Аварского напоили верблюдов и набрали уч-кудукской воды, мы оставили эти проклятые колодцы…
До полудня все было попрежиему, но к этому времени солнце запекло необыкновенно сильно, и мы почувствовали ту нестерпимую духоту и зловещую тишину в воздухе, которые обыкновенно наступают здесь пред какою-либо резкою переменой… Физиономия степи также начала заметно изменяться: показалась более сочная зелень и местами небольшие лужайки, покрытые превосходною, мелкою травкой. Лошади сами сворачивали к таким местам как к чему-то знакомому, родному…
Вот вспорхнул пред нами давно невиданный коршун, за ним полетели в догонку одна и другая пуля, но бесполезно. Немного погодя пронеслась в стороне, точно не касаясь земли, стройная сайга с приподнятою мордочкой, вероятно испуганная нежданными гостями и дикими звуками зурны… остановилась, гордо взглянула на нашу сторону… и понеслась быстрее прежнего… Целая толпа Лезгин и [140] Киргизов, выхватив свои винтовки, с гиком помчались за красавицей, но ее и след простыл!..
Эти легкие черты некоторого оживления после бесконечного однообразия мертвой пустыни произвели на нас то приятное впечатление, которое, вероятно, испытывают люди, переплывающие океан, при появлении первых признаков недалекого берега… Они также сулили нам давно покинутую землю, — землю, к какой мы привыкли, полную движения и жизни…
Пред вечером ясное все время небо в первый раз заволоклось небольшими тучами, — еще новость. Внезапно послышались отдаленные раскаты грома и вслед за ними начали искоса накрапывать редкие, но необычайно крупные капли дождя, рассеевая степную мглу и поминутно меняя свое направление… Через четверть часа уже точно ничего и не бывало, дождь перестал и солнце запекло с прежнею силой. Только кое-где носились еще по бирюзовому небу ‘последние тучки рассеянной бури’, словно клубы белоснежной ваты, залитые ярким светом… Воздух стал прозрачнее и чище.
Вдали, на краю горизонта точно мелькнула пред нами неуловимая сначала, но постепенно возраставшая светло-голубая полоска.
— Море!.., море, господа! раздались со всех сторон радостные голоса…
Как-то трепетно забилось сердце… Вместе с другими с напряженным вниманием я устремил свои глаза в эту даль, к этому заветному для нас [141] рубежу, за которым должны кончиться если не труды, то хоть лишения, и где, наконец, должна начаться человеческая жизнь!.. И там, на востоке, немного погодя, мы ясно увидели крутые, обрывистые берега Айбугира и далеко врезавшуюся в него белую полосу мыса Ургу, а за ними, как легкая дымка, вилась на дальнем горизонте едва заметная синева Хивинского оазиса!..
Около семи вечера мы вышли из пустыни и остановились на краю скалы, у мыса Кара-Гумбет. Здесь оканчивается и степь, и сплошная возвышенность Уст-Юрт, которая подходит к самому Аралу и сразу обрывается над его водами отвесною скалой, местами боле шестисот футов вышины. Скала эта называется также Чинком, составляет на значительном протяжении западный берег Аральского моря, продолжая затем общее направление на юг, она извивается по всему протяженно Айбугира, огибает с юга продолжение этого залива, Ак-Чаганак, и непрерывно тянется на юго-запад чрез всю туркменскую степь до самого Кара-Бугазского залива Каспийского моря. У подошвы Чинка, начиная с мыса Ургу, широко расстилается на юг обширная айбугирская впадина, — бассейн бывшего залива. Даже на новейших картах, составленных специально для нашего похода, Айбугир показан заливом Аральского моря, имеющим до трехсот верст в окружности. Но теперь весь этот обширный бассейн представляет совершенно сухую впадину, местами густо поросшую [142] камышом и более или менее значительным кустарником. Воды в нем ни капли.
Оказывается, что один из западных истоков Аму-Дарьи, Лаудан, впадавший некогда в Айбугир, давно изменил на восток свое первоначальное направление, и вследствие этого прекращения питания уже лет тридцать тому назад образовался у мыса Ургу перешеек между Аралом и Айбугиром. Залив, превратившийся таким образом в озеро, начал быстро испаряться и уже не существует более десяти лет.
Кара-Гумбет, на котором мы расположились, урочище на Чинке, несколько южнее Ургу-Муруна, с разбросанными на краю скалы киргизскими могилами и с четырехугольною каменною башней, приписываемою Девлет-Гирею. Несколько позже нас прибыла сюда же колонна Аварского, и общий наш стан принял как бы праздничную физиономию. Затрещали бивуачные огни, закипела жизнь, полная говора и движения… На всех лицах сияла неподдельная радость, точно все уже забыли только что пережитые невзгоды, но, Боже, как я присмотрелся теперь, как изменились, исхудали и обросли эти, словно вылитые, темно-розовые лица!.. Но несмотря на это, люди совершенно здоровы и только у трех-четырех десятков сильно потерты ноги. Зато лошади, особенно у конно-иррегулярцев, пришли в такое состояние, что уже совершенно не способны к дальнейшей службе…
Не долго продолжалось ликование нашего лагеря. [143]
Едва стемнело, как снова послышались раскаты грома и снова полил дождь, но на этот раз как из ведра!.. Огни мгновенно погасли, и промокшие до костей люди замолкли и свернулись под своими шинелями.
Так завершилось наше скитание по заколдованной пустыне, из которого, казалось, не было выхода. Завтра утром выступаем в оазис… Прощай же, бесприютная степь, с твоим гробовым молчанием, с твоими песками и бурунами… Прощайте и вы, карашеки, кыныры, табын-су и разные щенки и кудуки. Спасибо за услугу, но не дай Бог, чтоб еще когда-либо в жизни пришлось прибегнуть к этим услугам!.. [144]

XVI.
Переход через Айбугирскую впадину. — Каразук и два часа в кибитке зажиточного Каракалпака.

11 мая, Каразук.
Свет только-что забрезжился на востоке, когда глухая дробь отсыревшего барабана разбудила меня на Кара-Гумбете. Дождь перестал. Промокшие люди уже грелись вокруг костров, другие только-что начали лениво подыматься из-под шинелей и бурок, но вскоре суета, обычная пред выступлением, охватила бивуак…
Заря как-то торжественно занялась в это утро над сонным Хивннским оазисом. С Айбугирской впадины доносились своеобразные утренния перекликивания фазанов, и над его темным растительным покровом как бы выростала и удлинялась живописная лента зарумянившихся скал, когда отряд наш вытянулся в длинную вереницу и медленно, гуськом, начал спускаться по крутым зигзагам Кара-Гумбета на высохшее дно, над которым еще так [145] недавно бушевали волны Аральского моря. Это продолжалось несколько часов.
Айбугирская впадина, представляющая теперь, как я уже писал вам, сплошную глинистую равнину, покрытую в перемежку камышом, саксаулом и высоким кустарником, тянется в ширину около двадцати верст и затем едва заметным подъемом сливается с окраиной оазиса, прилегавшею к бывшему заливу и составлявшею его луговое или низменное прибрежье. Перерезав этот бассейн по прямой линии на восток от Кара-Гумбета, мы вышли на противоположную его сторону и тут же завидели более полутораста кибиток, разбросанных на большом пространстве. То были соединенные аулы Каракалпакского племени Эсет. Между кибитками происходило необыкновенное движение: снимали жилища, вьючили верблюдов, пешие и конные сновали по всем направлениям, — ясно, что мы взбудоражили бедных жителей… Оказалось, в самом деле, что со времени прибытия Оренбургского отряда к Айбугиру Каракалпаки в ужасе следили за направлением его движения и успокоились только несколько дней тому назад, когда узнали, что генерал Веревкин перешел Айбугир несколько северне мыса Ургу, и направился прямо на Кунград. Теперь внезапное появление Кавказцев пред самым аулом в такой степени смутило Каракалпаков, что они решились было искать спасения в бегстве. Но Косумка, посланный вперед с несколькими Киргизами, совершенно [146] успокоил жителей и вернулся к нам с двумя их старшинами в цвтных шелковых халатах и в огромных бараньих шапках…
При нашем приближении старшины остановились в почтительном отдалении, слезли с коней, обнажили свои гладко выбритые головы и, скрестив руки на груди, покорно ждали своей судьбы… Их правильные, загорелые и несколько полные лица, повидимому, старались выразить спокойствие… Но воображаю, что происходило в сердцах этих, ни в чем неповинных пред нами людей!.. Конечно, их обласкали и послали вперед для успокоения своих аулов. Отряд расположился на ночлег вблизи аула, и наш бивуак отделялся от кибиток только небольшим оврагом, в котором разбросаны до тридцати превосходных колодцев, тщательно обделанных камышом и изветных под именем Каразук. Вот тут то началось первое сближение наших с Каракалпаками. Группы женщин и юношей, одетых в грязные рубища, тенились вокруг колодцев и сначала только исподлобья оглядывали подходивших к ним пришельцев. Но необыкновенная способность нашего солдата быстро сближаться хоть с чортом и тут не замедлила проявить себя: недоврчивые лица вскоре приняли спокойное натуральное выражение, и боязнь их сменилась любопытством. Доставая воду нашими ведрами, женщины начали любезно наполнять прежде солдатские баклаги и потом уже свои тыквы. Между Каракалпаками нашелся [147] один, который провел некоторое время в Оренбурге и что называется мараковал по-русски, солдаты в свою очередь выдвинули вперед казанских Татар. Завязалась бойкая беседа, а там и дружба. К вечеру по всему лагерю уже сновали мужчины и женщины и продавали, хотя баснословно дорого, кумыс, айран, лепешки, джугуру и т. п.
Осматривая аул, я приподнял камышевую завесу над дверьми одной кибитки, показавшейся мне больше и опрятнее других, и вошел в нее. Едва появилась в дверях белая фуражка, целая орава мужчин, женщин и детей всвх возрастов, наполнявших кибитку во всевозможных положениях, встрепенулась, как испуганная стая… В средине кибитки горел огонь, и дряхлая старушка мешала деревянным ковшом пшеницу, варившуюся в большом чугуне. Молодая, довольно смазливенькая женщина, в красной канаусовой рубашке спдела тут же за ручною мельницей и монотонно водила ее деревянною ручкой. В стороне, возле целой груды разных сундуков, расставленных вдоль войлочной стенки, несколько женщин, окруженных полунагими детьми, мыли какое-то тряпье в деревянном корыте. На противоположной стороне от них, около сложенных в кучу тюфяков и подушек, сидело на разостланном войлоке человек семь мужчин за калмыцким чаем. По стенам развешаны халаты, на земле кувшины и разная посуда, возле детей приютился молодой козленок, и под закоптелым [148] войлочным сводом стелется дым, медленно выходящий в верхнее отверстие кибитки. Вот вся обстановка богатого каракалпакского жилища.
Объяснив свое посвщение простым любопытством, я успокоил всех, и затем, усевшись среди мужчин, начал расспрашивать о их образе жизни.
Каракалпаки населяют северо-западную полосу Хивинского оазиса, устья Аму-Дарьи и восточное прибрежье Аральекого моря и занимаются скотоводством и рыболовством. Они составляют один из многочисленных киргизских родов, называемых Хивинцами общим именем казак, говорят общим киргизским наречием, и хотя мусульмане, но, надо полагать, не особенно рьяные: грамотные между ними составляют весьма редкое исключение, женщины ходят с открытыми лицами, и свадебные обряды сохранили много языческого.
У Каракалпаков с незапамятных времен вкоренилось обыкновение меняться дочерьми с соседними туркменскими племенами. Это значительно повлияло на их тип: они не так скуласты и узкоглазы, как чистокровные Адаевцы на Мангышлаке, между ними много бородатых физиономий, чего почти нельзя встретить между Киргизами. Вообще Каракалпаки составляют что-то среднее между Киргизами и Туркменами, от последних они переняли весь костюм и не помнят, когда и бросили свои волчьи малахаи.
Когда я навел речь на благосостояние Эсетского [149] племени, собеседники мои как-то замялись и отвечали нехотя…
— ‘Как самец среди верблюдов, правда хороша в беседе’, — начал вдруг степною поговоркой упорно молчавший до сих пор седобородый старик. — Зачем скрывать, хотя не много, но слава Богу, есть между нами и богатые, есть такис, что имеют более пятисот верблюдов, столько же баранов, есть такие, что платят по сту верблюдов в калым за хорошую девушку… Но у нас есть поговорка, — добавил старик, — ‘там не выростут деревья, где повадятся верблюды, там не будут жить богато, где появятся Туркмены’. А Туркмены незваные являются к нам на грабеж очень часто и уводят целые стада, а то богатых между нами было бы еще больше. Бедных же Каракалпаков сколько хотите: целые тысячи живут в устьях Дарьи, едва прокармливаясь одним рыболовством…
Я заметил на стене кибитки двухструнную балалайку, слегка выглядывавшую из-под полосатого халата, и предложил несколько вопросов о музыке и песнях Каракалпаков… По их словам, балалайка — их единственный инструмент, и та составляет большую редкость в аулах. Песни поются любовные и так называемые батыр-ир, то-есть воспевающие богатырей. По моей просьбе, поддержанной стариком, один из молодых Эсетов снял со стены балалайку, и после долгого настраиванья и откашливанья начал заунывно мурлыкать какой-то [150] батыр-ир под монотонный аккомпанемент своего допотопного инструмента… Я весь отдался вниманию, чтоб узнать содержание киргизской саги, но напрасно: слова растягивались и глотались так немилосердно, что кроме, беспрестанно повторявшегося имени ‘Эдигей’, и нескольких отрывочных слов, к сожалению, я ничего не понял. Вообще, сколько я мог узнать, исторические песни общи у всех Киргизских племен и сложены едва ли не в самую эпоху воспеваемых ими событий. Они пестрят именами Мамая, Батые, Эдигея и обнимают только бурный период монгольских завоеваний. Вместе с историей, видно, неподвижно остановилась здесь и поэзия, ибо последние четыре столетия как бы канули в воду для средне-азиатского народа…
Поблагодарив за беседу своих новых знакомых и подарив их детям несколько мелких монет, я возвратился к себе в лагерь. [151]

XVII.
Погоня за Оренбуржцами. — Северные окрестности Кунграда и башня сумасброда. — Кунград и Киргиз-комендант — Первые Оренбуржцы. — Дом губернатора. — Дыни — Одиннадцать обезглавленных трупов и участие в экспедиции судов аральской флотилии.

Утром, 13 мая Бивуак у Огуза.
Вчера, рано утром, в палатку, в которой я спал вместе с ‘Ананасом’ и с князем М., приезжал подполковник Гродеков и объявил, что начальннк отряда, вследствие только что полученного письма генерала Веревкина, едет к нему за Кунград, и приказал нам сопровождать его. Мы вскочили на ноги и через четверть часа уже ехали под конвоем двух сотен и ракетной команды.
Путь на протяжении первых 10 — 12 верст не представлял ничего особенного, — равнина, поросшая кустарником, с кое-где выглядывающими из зелени глиняными могилами Каракалпаков. Далее, дорогу начали пересекать более или менее глубокие арыки, канавы, сначала сухие, затем полные проточною аму-дарьинскою водой. Как вступающие в [152] Елисейские поля пред рекой забвения, мы остановились у первого из водных арыков, жадно припали к его струям, напоили своих коней, и затем весело продолжали путь, точно позабыв все муки степного чистилища… Зелень становилась выше и гуще, арыки с неуклюжими мостиками встречались все чаще, наконец все пространство пред нами как будто покрылось зелеными коврами разных оттенков. Весь горизонт под светло-бирюзовым небом, перерезанный по всем направлениям сотнями оросительных канав, очаровал нас и легкою зыбью заколосившихся хлебов, и сочными полями клевера и люцерны, и роскошными группами карагачей, над которыми высились целые ряды пирамидальных тополей, и наконец душистым воздухом, в котором стояли ароматы полевых цветов и звон от щебетанья птичек!.. Весна в полном разгаре на этой окраине оазиса.
‘Какая разница с голодною степью!’ слышалось кругом. ‘Сколько гигантского труда надо было положить, для того, чтобы голую равнину покрыть в таком нзобилии водой и растительностью!..’
По мере приближения к Кунграду путь наш оживлялся еще более. Широкая пыльная дорога, напоминавшая почтовые тракты юга России, поминутно пробегала то мимо водяной мельницы, приютившейся под широкою тенью исполинского дерева, то мимо оригинальной водоподъемной машины над глубоким арыком, или обширной гробницы из жженого [153] кирпича, со стройным фасадом и изящным куполом, блестящим на солнце своими изразцовыми арабесками… Жизнь, видно, кипела здесь еще несколько дней тому назад, но теперь не доставало уже живых существ для полного оживления этой богатой обстановки: все население разбежалось в разные стороны в виду приближения Русских, и мы встретили на пути только двух-трех Каракалпаков, которые также удалялись со своим скарбом, навьюченным на нескольких верблюдах…
В нескольких верстах от Кунграда нас поразила по своей оригинальности башня Аулия-хана, то-есть сумасбродного хана. Она стоит на небольшом кургане, среди разбросанных надгробных памятников и имеет в вышину не менее 120 футов. Верхняя половина башни совершенно уцелела снаружи и блестит на солнце своими голубыми изразцовыми украшениями, нижняя, напротив. обвалилась и так оригинально, что тут образовался узкий перехват, дающий башне вид стоячего бокала… Мы не могли надивиться как еще стоит эта башня, когда, казалось бы, достаточно одного порыва ветра для того, чтоб ее опрокинуть… Говорят, что она построена несколько веков тому назад каким-то Аулия-ханом, который и похоронен под этим сооружением…
Вообще вся обстановка нашего движения к Кунграду была в такой степени своеобразна и так просилась под карандаш, что несколько раз я не мог отказать себе в желанин сделать хотя легкие наброски [154] с того или другого вида. Останавливался, отставал, мчался в догонку за своими и, проделывая это несколько раз, так загнал своего иноходчика Киргиза, что, наконец, принужден был бросить бедное животное на произвол судьбы и пересесть на другую лошадь… Эта же обстановка в такой степени поглощала общее внимание, что мы и не заметили как пролетли более тридцати верст и очутились в виду Кунграда. Тут нас встретил небольшой разъезд Уральских казаков, — первые Русские, которых мы увидели за все время похода… Они сообщили, что Кунград брошен жителями и что генерал Веревкин выступил далее по направлению Хивы.
Кунград выглядывает издали порядочно укрепленным, конечно в смысле средне-азиатском. Его высокие зубчатые стены, прорезанные бойницами, казались довольно внушительными еще с расстояния полуверсты, но затем последовало совершенное разочарование: стен не оказалось вовсе, а городскую ограду составляет глиняный вал с банкетом, сильно растрескавшийся, местами полуразрушенный и обнесенный водяным рвом. Все внутреннее пространство образуемого этим валом неправильного многоугольника покрыто прилипшими друг к другу серыми мазанками, без окон и с плоскими кровлями. В центре города возвышается надо всеми строениями правильная фигура четырехугольной цитадели, с толстыми стенами, с полукруглыми башнями по углам и по сторонам ворот, со множеством глиняных [155] контрфорсов и с одною высокою сторожевою башней из плетня и досок, сильно покосившеюся на сторону и поддержанною деревянными подпорками. Цитадель эту огибает с одной стороны небольшой приток Аму-Дарьи, который извивается по средине города, прорезывает городской вал, наполняет его рвы и затем медленно струит на север свои мутные воды…
Во всем городе буквально не было ни одной живой души, и в таком виде его нашел несколько дней тому назад отряд генерала Веревкина. Если бы не каики (Большие туземные лодки.), вытянутые на берег, и не кибитки, выглядывавшие почти из каждого двора, можно было бы подумать, что Кунград мертвый, давным-давно брошенный город.
Оборона города была поручена ханом одному беглому нашему офицеру из сибирских Киргизов, который ушел в Хиву вследствие каких-то неудовольствий с начальством. Видно было по всему, что он и не думал защищаться или, вернее, не ожидал Русских со стороны Айбугира. При первом известии о приближенин Оренбуржцев, комендант скрылся из города и заблагорассудил принести генералу Веревкину свою повинную голову, а жители разбежались в паническом страхе. В противном случае почти восьмитысячное население Кунграда имело полную возможность исправить городскую ограду и при [156] некоторой стойкости по крайней мере не дешево продать свой город…
Генерал Веревкин оставил в Кунграде полсотни казаков, роту пехоты и часть лазарета со всеми больными своего отряда, к ним должны присоединиться два наши горные орудия и сотня конно-иррегулярцев. Этому гарнизону предназначено стоять внутри и вокруг казенного дома кунградского бека или губернатора, который расположен совершенно отдельно, вне городской ограды и может служить типичным образцом новейшей хивинской архитектуры. Дом этот четырехугольный, весь из сырой глины, и общим видом своим производит впечатление тяжелой, неуклюжей массы, напоминающей что-то в роде древне-египетского сооружения, выросшего под тенью огромных карагачей. Глухия и высокие стены подперты снаружи тяжелыми цилиндро-коническими колоннами, которые подобно дымовым трубам возвышаются еще на несколько футов над плоскою кровлей и оканчиваются коническими срезами. Тяжелые деревянные ворота, расположенные между двумя такими колоннами, ведут со стороны города в обширный внутренний двор, здесь вдоль двух стен расположена под углом высокая галлерея, опирающаяся на деревянные колонки, покрытые крупною, но чрезвычайно искусною резьбой. Пять низких дверей ведут из галлереи в отдельные комнаты с голыми стенами и с земляным полом. Комнаты не сообщаются между собой, не имеют окон, и в них [157] царствует вечный мрак, способный проникнуть в душу не только кунградского бека, но и всякого, кто в них поселится.
На всякий случай губернаторский дом был уже несколько приспособлен Оренбуржцами к обороне: по внутреннему его обводу устроен деревянный банкет для стрелков и по двум углам — настилки для горных орудий.
Пред домом, на небольшой площадке, отделенной от него арыком, стояли палатки офицеров и между ними просторная кибитка казачьего полковника, начальника кунградского гарнизона. Достаточно было войти в эту кибитку и только взглянуть на ее обстановку, чтоб увидать сразу, что Оренбуржцы идут далеко не такими Спартанцами, как мы, Кавказцы. Тут были и железная кровать с постелью и подушками, и складной стол с табуретами, и вьючные сундуки с погребцом и рукомойником, — словом, все, что нужно для походного комфорта и чего не было у нас даже у начальника отряда. Тем не менее, при входе в кибитку все внимание наше привлек на себя почтенный старик-хозяин. Полный, приземистый и загорелый, с седыми усами и бородой, в русской рубахе, выпущенной поверх широчайших чембар (Туземные замшевые шаровары в Средней Азии.), расшитых цвтнымн шелками и забранных в высокие голенища, он показался нам истым тппом средне-азиатского казака, поседевшего [158] в степных походах. Не будь погонов на его широких плечах, можно бы подумать, что пред нами вырос старый атаман Запорожцев…
— Господа Кавказцы, милости прошу выпить и закусить чем Бог послал, обратился к нам полковник после обычного представления.
А Бог послал ему все, о чем мы только могли мечтать, грызя свои окаменелые сухари… В кибитке полковника мы перезнакомились с его офицерами, — тоже в чембарах, с оригинальными сартовскими шашками через плечо. Как и надо было ожидать оказался обширный материал для возбуждения любопытства обеих сторон, и взаимные расспросы не прекращались до самого нашего отъезда…
На той же площадке стояли кибитки маркитанта, ловкого малого с Волги. Куда забрался, подумаешь, в погоне за наживой!.. К нему присоединились какие-то туземцы с сушеными фруктами, — образовался базар… Пока мы завтракали у начальника гарнизона, сюда нахлынули наши казаки и конно-иррегулярцы и жадно накинулись на лакомства, в особенности на сушеные дыни…
Хивинский оазис, говорят, славится во всей Средней Азии необыкновенно крупными, ароматическими и сладкими дынями с ломким оранжевым мясом. Оне ростут здесь в изобилии и в известную пору года питают почти все население ханства. Хивинцы весьма искусно сохраняют дыни в течение почти десяти месяцев посредством подвешивания в [159] прохладных местах, и кроме того они сушат их. В начале осени дыни разрезаются на длинные ломти и после просушки на солнце свиваются в канаты, которые поступают на рынки и расходятся по всем окружающим степям. В таком виде дыня уже не подвергается порче и вследствие испарения водяных частей приобретает необыкновенную сладость, но благодаря небрежному хранению к ней прилипает такая масса шерсти и всякой грязи, что надо быть крайне небрезгливым, чтобы полакомиться теми канатами, которые мы видели на кунградском базаре…
— А это вы видели? спросил меня вдруг казачий офицер, с которым я обходил базар.
Он указал на толпу солдат, которые с лопатами в руках копошились над чем-то недалеко от городского вала.
— Нет.., что это они делают?
— Видите влево от солдат чернеют на земле как будто грядки?
— Ну…
— Это лежат одиннадцать обезглавленных трупов: одного офицера и десяти матросов Аральской флотилии… Солдаты копают для них одну общую могилу…
Дело вот в чем:
Одновременно с приближением наших отрядов к хивинским пределам, суда Аральской [160] флотилии вступили в устье Аму-Дарьи и, согласно общему плану экспедиции, должны были подыматься вверх по реке, соображаясь с движением сухопутных войск. Верстах в десяти от устья, пароходы Перовский и Самарканд, с баржами на буксире, прошли под ядрами хивинской крепостцы Ак-кала, причем были ранены несколько матросов и сам начальник флотилии, капитан 2-го ранга Ситников, но дальнейшее движение вверх оказалось невозможным, так как Хивинцы преградили главные рукава Аму, на высоте Кунграда и ниже, восемью обширными плотинами, имеющими, говорят, не менее десяти сажен ширины. Остановившись в виду этих препятствий, капитан Ситников узнал от явившегося к нему Киргиза Утатилау, что русский отряд уже подступает к Кунграду, и для того, чтобы войти с ним в связь решился послать на берег команду матросов при штурманском офицере, вызвавшемся добровольно на это рискованное предприятие. Утатилау взял на себя провести команду к генералу Веревкину, и на первом же ночлеге в ауле, сговорился с жителями, перерезал спящих моряков и с одиннадцатью головами бежал к Хивинскому хану.
Это обстоятельство, полагают, также не мало способствовало бегству кунградского населения, которое опасалось заслуженного возмездия Русских.
Для обнаженных и обезображенных тел этих несчастных жертв нового азиатского вероломства рыли в Кунграде ту братскую могилу, на которую [161] указывал мне казачий офицер. Я было направился туда, но меня остановил тот же собеседник.
— Не советую, сказал он, — тела разложились так сильно, что близко невозможно подойти, да и интересного ничего нет: Киргизы сняли с них все платье, так что труп офицера могли отличить только по одной ноге, на которой случайно сохранился тонкий, окровавленный носок.
Да и некогда было: нам уже подали лошадей, и мы спешили, чтобы к ночи настигнуть Оренбургский отряд. [162]

XVIII.
Южная окрестность Кунграда. — Генерал Веревкин и Оренбургский отряд. — Ночлег на Огузе и ‘финал’ степного похода.

Вечером, 13-го мая. Бивуак у Огуза.
Южные окрестности Кунграда представляют на первых верстах от города ту же богатую картину прекрасно возделанных полей, садов, огородов и то же обилие растительности и оросительных канав, пересекающих почву по всем направлениям. Разница была лишь в том, что здесь попадались еще рисовые поля, казавшиеся сплошными болотами, да разбросанные по сторонам дороги кишлаки (Зимовники.), почти ничем не отличавшиеся от дома кунградского бека. Но вскоре обстановка изменилась: дорога со свежими следами Оренбуржцев выбежала на голую, необитаемую равнину, на которой встречались только колючка, гребенщик, кусты саксаула и, весьма часто, развалины глиняных укреплений, возведенных во время междоусобных войн. [163]
Мне рассказывали, что войны между отдельными племенами возникают здесь весьма часто и, раз вспыхнув, продолжаются упорно и с большим ожесточением. Так, последняя война между двумя значительнейшими племенами ханства, — Иомутами и Чоудурами, — возникла из-за какого-то канала, длилась двадцать шесть лет и прекратилась только при нынешнем Мадраим-хане. Эти и другие племена весьма часто воюют и с самим ханом: лет пятнадцать тому назад только-что окончилась борьба между Хивой и владетелем Кунграда Пана-ханом, как Кунградцы провозгласили своим главой Иомута Ата-Мурада и под его начальством вступили в новую ожесточенную борьбу за свою независимось… Эта последняя война окончилась новым торжеством Хивинского хана, войска которого взяли и разрушили Кунград, а Ата-Мурад-хан, после долгих скитаний по степям, бежал к нам в Красноводск и теперь, говорят, идет на Хиву вместе с отрядом полковника Маркозова…
Было около 10 часов вечера, когда, утомленные и разбитые, мы наткнулись в темноте на пикет Оренбургских казаков и завидели вдали массу огней, раскинутых на извилистом берегу Огуза, одного из притоков Аму-Дарьи. То был стан Оренбургского отряда. Чуть не детский восторг охватил нас при виде этих огней, как будто через несколько минут нас ждали там горячия объятия дорогих, близких сердцу людей… [164]
Переодевшись в мундиры, мы направились к бивуачным огням. Оренбуржцы еще не спали и их лагерный шум как-бы возрастал по мере нашего приближения. Казаки наши затянули хором громкую песню, конно-иррегулярцы пустили в ход свою неистовую зурну, и с этим шумом мы вступили в странный, повидимому, лагерь, в котором не было ни одной палатки: это был целый, своеобразный город темных войлочных кибиток, из которых мгновенно высыпал весь народ на необычайное для него зрелище. Несметные, казалось, полчища верблюдов наполняли все пространство между кибитками и ярко пылавшими кострами, и всполошились от диких звуков нашей зурны… В этой обстановке мы пробрались в средину лагеря, остановились и слезли с коней.
Через минуту мы были в обширной, белой кибитке, в которой могли бы свободно уместиться, по крайней мере, сорок человек, складные кровать, стол и несколько табуретов составляли ее убранство. При нашем входе из-за стола приподнялся маленького роста, одетый в серое пальто, плотный и бодрый старик, с быстрыми живыми глазами и с закрученными кверху седыми усами, генерал-лейтенант Веревкин… Наш добрый Л. казался сильно взволнованным: для него наступила торжественная минута блистательного исполнения поставленной ему задачи — соединения с Оренбуржцами. Он подошел к генералу, прерывающимся голосом отрапортовал [165] о благополучном прибытии и затем представил нас. Генерал пожал всвм руки и пригласил сесть…
— Ну, как вы прошли, полковник? начал генерал.
— Благополучно, ваше превосходительство, и все господа офицеры… весьма усердно…
— Словом, благополучно?
— Благополучно, ваше превосходительство.
— И отлично-с!.. Что и нужно было…
Последовало еще несколько незначащих вопросов и ответов, которые почти не коснулись нашего похода и перенесенных трудов… Было видно, что генерал не из особенно разговорчивых, но тем не менее впечатление, которое он произвел на нас, было совершенно в его пользу. До своего назначения военным губернатором Уральской области и наказным атаманом Уральского войска, Веревкин служил много лет в артиллерии на Кавказе, и вдоль и поперек исходил весь Туркестанский край. И степи, и Среднюю Азию с ее населением, он, говорят, знает как свои пять пальцев, следовательно, он знал прекрасно и те труды, которые должны были выпасть на нашу долю, а в таком случае едва ли не был прав, не считая нужным особенно распространяться об этом предмете с усталыми людьми, которым после семнадцати часов, проведенных на седле, совсем не до оффициальных разговоров…
— Ну, господа, закончил генерал, — идите и [166] отдохните. Вы сделали сегодня два большие перехода и, конечно, устали… Очень рад, что познакомился… Будет время, наговоримся…
Мы вышли.
Возле кибитки генерала теперь толпились офицеры его штаба. Они обступили нас с самыми любезными предложениями и разобрали всех по своим кибиткам. ‘Ананас’, князь Меликов, я и еще несколько человек попали к одному из адъютантов генерала Крыжановского, обстановка которого в просторной кибитке не оставляла желать ничего лучшего в походе На столе вскоре появились спасительный чай, закуска, шампанское… и пошли бесконечные распросы с обеих сторон…
Оренбургский отряд состоит из восьми рот, восьми сотен и десяти орудий. Снабжение его больше чем роскошное: продовольствие в изобилии, правильно организованный штаб, прекрасный лазарет с санитарными каретами, с носилками, с запасами общества ‘Красного Креста’, при особом уполномоченном, сосуды для воды, переносные колодцы, войлочные кибитки на каждые двенадцать человек отряда, масса маркитантов и испытанные проводники при каждой части, наконец, тарантасы или телеги у каждого офицера, и четыре тысячи верблюдов для поднятия тяжестей… Это все такие вещи, которые нам и не снились, которые при опытном начальнике могут уподобить всякий степной поход веселой комфортабельной прогулке… А наш отряд?! Сухари впроголодь, [167] винтовка, полный хор музыки и молодецкий дух в изобилии.
К полуночи все смолкло в оренбургском лагере. Огни погасли и лунный свет едва пробивался сквозь сырую мглу, охватившую равнину Огуза. Было холодно. Поблагодарив хозяина за любезный прием, мы перешли в отведенную нам кибитку, улеглись на сене и укрылись чьими-то огромными тулупами…
Сегодня утром я проснулся от необыкновенного шума: слышались команды, гремели бубенчики и колокольчики будто на свадебном поезде богатого деревенского парня, и по временам доносились с разных сторон дружные ответы солдат на приветствия командиров… Было сыро, не хотелось подыматься и я продолжал лежать в полудремоте, высунув одну лишь голову из-под теплого тулупа… В кибитку вошел здоровый урядник с малиновыми погонами на рубашке и такими же лампасами на синих шароварах, Уралец.
— Ваше благородие! гаркнул он вдруг, наклонившись над самым ухом ‘Ананаса’, который лежал с краю и спал еще. — Позвольте снять джеламейку!..
‘Ананасу’ послышалась ‘тревога!’, он вскочил как ужаленный.
— Что?
— Джеламейку надоть бы вьючить, повторил урядник, — прочие уже поперли… [168]
— Какого Джаламека?.. Ты, братец, должно, ошибся, здесь кавказские офицеры спят.
— Да эта нашей сотни, только на ночь взяли у нас, настаивал Уралец, указывая на кибитку и как бы недоумевая пред непонятливостью Кавказца.
— Кибитку, что ли, тебе?…
— Кибитка, ваше благородие, та турхменская, большая, как у наших господ, объяснил урядник, — а эта махонькая, киргизская, у нас джеламейкой прозывается…
— Да снимай себе… проговорил ‘Ананас’, снова зарываясь под тулуп.
— Снимай, ребята! скомандовал урядник, выходя из своей ‘джеламейки’.
Через минуту наше жилище уже было сложено на лежавшего вблизи верблюда и нам при свете высоко поднявшегося солнца представилась живая картина Оренбургского отряда:
Часть кавалерии с орудиями уже скрылась из виду, другая только что садилась, чтоб идти в арриергарде и была бы чрезвычайно эффектна в своих цветных рубашках посотенно, если бы не целый лес тяжелых и бесполезных пик. Но, казалось, не было конца извивавшейся по пыльной дороге длинной веренице верблюдов и повозок всевозможных названий!. В этом бесконечном транспорте только кое-где виднелись белые ряды солдат с блестящими на солнце штыками, и, благодаря этому, общая картина Оренбургского отряда напоминала шествие [169] под военным прикрытием странной смеси огромного обоза с огромным караваном.
Мы со своими двумя сотнями и с одним маркитантом, пожелавшим присоединиться к нам, остались здесь на месте ночлега в ожидании остальных частей нашего отряда, которые и прибыли сегодня вечером. Завтра пойдем опять догонять Оренбуржцев, но уже с целым отрядом.
Я уже оканчивал это письмо, когда зашел ко мне на огонек один из знакомых офицеров только что прибывшей колонны подполковника П.
— Скажите, обратился я к нему, между прочим, — куда вы делись с Ербасана? Мы вас так и не дождались на Кара-Гумбете…
— Видите ли, мы, оказывается, взяли далеко вправо от дороги и поэтому, миновав колодцы Уч-Кудук, очутились Бог знает в каком положении!.. Представьте себе: голая степь, пекло в 42, запас воды израсходован до последней капли, колодцы, по мнению проводников, оставлены позади и в стороне почти на целый переход, а люди еле плетутся, потому что ноги пришли в такое состояние, что страшно посмотреть, когда кто-либо из них снимет обувь! Что тут делать?.. Не идти же назад, когда приказано спешить до последней возможности?.. Мы решились пробиться, так сказать, к Айбугиру и пошли. Бедные солдаты, чего только они не выносят безропотно… покорно в такой степени, что как посмотришь иной раз, просто слезы навертываются!. ‘Что, [170] брат, спросишь, устал?’ — ‘Что ж делать, ваше блаегородие, надо идти… да жаль, водички нету…’ оботрет рукавом мокрое от пота лицо, положит ружье на другое плечо и дальше… Ну, вышли мы наконец к Айбугиру у спуска Чебын, верст, говорят, на тридцать южне Кара-Гумбета. Тут кстати дождь пошел, и бедняжки сразу точно забыли вс свои муки. Нужно вам заметить, что наш П. прекрасный человек, но имеет чрезвычайную слабость к речам, с которыми ежедневно обращается к солдатам. Бывало, после каждого перехода держит под ружьем лишних десять, пятнадцать минут и без того утомленных людей, прежде чем наговорится в волю о разных Сципионах Африканских… Но как же оставить без речи торжественный день окончания степного похода?.. ‘Пейте, пейте, братцы! закончил он свое обращение к солдатам, указывая воекруг на лужайки дождевой воды. — Само Провидение послало нам эту воду в награду за наши труды и лишения!’ И подполковник припал к луже, стоявшей на фланге баталиона. [171]

XIX.
Соединение отрядов. — Кият-Ярган и дальнейший путь. — Ночной плен и утренний смотр. — Войска Инака, камыши и неприятельский лагерь. — Восточная красавица. — Встреча с Хивинцами и первое дело. — Окрестности Ходжали и состояние местной агрикультуры. — Ходжалинская депутация, сдача города и кавказский вечер.

16 мая. Лагерь под Ходжали.
Оренбуржцы были впереди нас на целый переход и 14-го числа должны были отойти еще далее, до урочища Карабайли. Для того, чтобы настигнуть удаляющийся отряд генерала Веревкина, Кавказцам оставалось одно средство: пройти в один день оба перехода, составлявшие в сложности более пятидесяти верст. Для нашей кавалерии, простоявшей сутки на прекрасном корму у Огуза, подобное движение не могло представить никаких затруднений, но этого далеко нельзя было сказать об изнуренной пехоте, которая шла форсированным маршем безостановочно с самого Алана. Однако решиться было тем более необходимо, что 15-го числа, говорили, генерал будет [172] штурмовать Ходжали. В виду этого, с рассветом 14 мая отряд наш поднялся с Огуза и пошел одною общею колонной.
Пространство от Огуза до урочища Карабайли не представляет ничего интересного, за исключением разве одного канала Кият-Яргана, встрчающегося на половине дороги. Местность эта никем не населена и потому на ней нет ни одной постройки, ни клочка обработанной земли, и до самого канала такая же равнина, местами с высоким кустарником, какая тянулась южнее Кунграда.
Широкий Кият-Ярган, с извилистыми, неправильными берегами в уровень с водой и с островками, образовавшимися от наносов, походит больше на реку, чем на канал, и его можно бы принять за один из истоков Аму-Дарьи, если бы не название, означающее ‘Кият — провел’.
Моста не было на канале и потому переправа отряда потребовала около двух часов времени. Казаки подсаживали пехотинцев к себе на лошадь, перевозили на тот берег и опять возвращались за новыми пассажирами… Но, к счастию, канал оказался не особенно глубоким, и большинство солдат, не ожидая казачьей помощи, облачилось в костюмы прародителей и пошло в брод, неся в поднятых руеках ружье и платье…
За каналом кустарник становится выше и местами переходит в густой лес с небольшими прогалинами, извилистая и пыльная дорога прорезывает [173] эту чащу, как широкая просека, и не доходя двух-трех верст до урочища Карабайли, сразу выбегает на открытую равнину, упирающуюся в Аму-Дарью.
Эту вторую половину дороги люди, как и нужно было ожидать, шли с большим трудом, растягивались на несколько верст, отставали и вызывали неоднократные остановки…
Стемнело. Густой лес стоял по обеим сторонам дороги, точно сплошные черные стены, и не позволял и думать о боковых разъездах, между тем местность благоприятствовала всевозможным засадам. На только что проходивший пред нами арриергард Оренбургского отряда было сделано небольшое нападение, и на одной прогалине мы наткнулись на труп Туркмена и убитую лошадь, валявшиеся, как последствия этой неудачной попытки… Если Хивинцы, как говорят, и не трусы, то во всяком случае, надо полагать, что у них нет военной сметки для надлежащей оценки благоприятных местных условий: что бы только наделали тут даже две-три сотни смелых и ловких горцев!..
Было уже поздно. Мы продрогли от ночной сырости и соскучились от медленного движения. Кто-то предложил поехать вперед, чтоб поужинать у оренбургского маркитанта. Предложение было принято, и человек десять офицеров, в том числе и я, отделились от отряда и понеслись вперед. Спустя час, мы наткнулись на оренбургские аванпосты, а вскоре прибыли и в лагерь. Все уже спало здесь. Только [174] кое-где виднелись при лунном свете медленно расхаживавшие фигуры часовых, да у штабных кибиток пробивались еще огоньки и слышался легкий говор…
После веселого часа, проведенного в кибитке маркитанта, мы снова вскочили на коней и пустились в карьер через спящий лагерь на встречу к своему отряду… Сопровождавших нас Лезгин, благодаря их папахам, часовые приняли за Туркмен: один за другим грянули два выстрела и одна из пуль провизжала пред самым носом ‘Ананаса’…
Лагерь всполошился. Некоторые офицеры выскочили из кибиток. Горнист взял уже первые ноты тревоги, но кто-то остановил его…
— Господа, потише!.., шагом! шагом!.. Вас перестреляют всех! послышался за нами голос полковника Саранчова, начальника штаба Оренбургского отряда.
— Шагом! шагом!. повторяли Тере-А. и подполковник Скобелев.
Но мы неслись… пока не наткнулись на краю лагеря на фронт дежурной сотни и не очутились в плену у ее командира князя Имеретинского. Не будь сотни, мы бы неминуемо влетели в огромный ров с водой, проходивший в двух шагах за ее спиной… Князь дал нам казаков, которые проводили нас до нашего отряда, только-что расположившегося несколько в стороне от Оренбуржцев.
Причиной этой проделки, конечно, был [175] маркитант… но только благодаря счастливому случаю она окончилась без плачевных последствий.
На другой день рано утром отряд наш, состоявший к этому времени из девяти рот, двух орудий и трех сотен с ракетною командой, построился в каре на месте своего ночлега. За ночь люди обчистились и теперь выглядели так, как будто только-что вышли на парад прямо из своих казарм, да и мы, офицеры, нарядились в этот день особенно тщательно, чтобы не удариться в грязь пред Оренбуржцами, и просто блистали белизной своего костюма… Генерал Веревкин, в сопровождении огромной свиты, в которой галопировали между офицерами и разные почетные Киргизы и Туркмены, проехал по фронту наших войск, поздоровался и благодарил каждую часть за молодецкий поход…
Еще, говорят, накануне было получено известие о том, что хивинские войска, высланные против нас под начальством Инака, дяди хана, уже дней двадцать тому назад сосредоточены в укрепленном лагере, верстах в пятнадцати впереди Ходжали, и намерены защищать этот город. Численность их определяли в 8.900 человек при четырех орудиях: собственно Хивинцев 1.000 человек пехоты с важным сановником ханства, Мехтер Медреимом, во главе, все остальное — конница, в которой Узбеков и Иомутов по пятисот, Кипчак-Мангитов, Илалы и Алели по триста и, наконец, шесть тысяч Каракалпаков. [176]
Вследствие этого известия, наши соединенные отряды, составившие силу в семнадцать рот, десять орудий и одиннадцать сотен с ракетного и саперною командами, тотчас после объезда генерала тронулись с места двумя колоннами по направлению к Ходажали: левую колонну составили Оренбуржцы, которые направились по дороге, а на полверсты правее и на одной высоте с ними пошли Кавказцы. Верблюды и тяжести отряда двигались в общей массе позади колонн под небольшим прикрытием пехоты.
С час мы подвигались в таком порядке без особых препятствий, но затем густые камыши, перемешанные с колючим кустарником и покрывающие в этом месте весь левый берег Аму, начали сильно затруднять движение нашей Кавказской колонны. Камыш становился все выше и выше, в нем скрылись сначала штыки солдат, затем всадники, наконец и их значки, и движение головных сотен обозначалось целыми рядами камыша, с треском валившегося под напором массы лошадей. Движение в этой обстановка из самых неприятных и утомительных: лошади и люди вязнут, сучья поминутно хлещут по лицу, и вы на каждом шагу рискуете остаться без глаз или оставить без них свою лошадь. Колонна наша подвигалась все тише и тише, пока не дошла до непроходимой чащи, пред которою принуждена была свернуть на дорогу и очутиться в тылу у Оренбуржцев.
Вероятно, мы нарушили покой не одного из [177] страшных обитателей этих камышевых чащ, полосатых тигров, если только справедливы рассказы Туркмен о том, что их здесь великое множество…
Проехав верст десять, мы наткнулись на укрепленный лагерь Хивинцев, о котором я говорил выше. Обширное пространство, обнесенное земляным окопом, было покрыто маленькими шалашами и многочисленными кучками еще горячей золы: это было все. Тех, кого нам нужно, не было опять!.. Неприятель покинул свой лагерь и бежал пред самым нашим приходом. Общее разочарование было самое полное, и среди нетерпеливой молодежи слышались фразы в роде того, что Хивинцы не больше, как недосягаемый призрак…
Несколько далее хивинского лагеря, сквозь густую сеть высоких стеблей и перепутанных листьев камыша, вдруг засверкала поверхность точно стоячей воды, облитой солнцем, вслед затем дорога вышла на самый берег, и нам в полном своем блеске представилась средне-азиатская красавица Аму-Дарья!.. С самого Кунграда мы двигались все время почти по прибрежью этой реки, но она, как стыдливая невеста своей родины, таилась от глаз наших и только теперь первый раз сняла пред нами свое таинственное растительное покрывало: и в самом деле она была красавица!.. Широкою, в добрую версту, серебряною лентой, как сплошную массу сверкающих звезд, несла она молча без единого плеска свои мутные воды, залитые палящим солнцем. Было что-то [178] приковывающее в этом спокойном величии многоводной реки! Только после нескольких минут безмолвного созерцания я вспомнил томившую меня жажду, слез с коня и, наклонившись над берегом, сделал несколько жадных глотков аму-дарьинской воды: последовало некоторое разочарование… ‘Только любоваться бы тобой и никогда не прикасаться!’ невольно подумал я: так тепла, илиста и вообще грязна была эта восточная красавица, окрещенная даже арабскими писателями Джейхуном или грязною рекой…
Безжизненный противоположный берег тянулся узкою, песчаною полосой, слегка подернутый зеленью. Он казался колеблющимся от сильных испарений, дрожавших над рекой и местами блистал на солнце золотистым отливом…
Прямо против нас виднелись на том берегу силуэты множества кибиток и шалашей, и между ними при нашем появлении засуетились пешие и конные люди. ‘Неприятель!’ подумали мы… Три конные орудия немедленно снялись с передков и направили туда свои жерла… но в то же время несколько человек бросились с того берега в воду, достигли вплавь до ближайших отмелей, остановились и начали кричать, что здесь кочевья мирных Каракалпаков. Колонны оставили их в покое и тронулись далее, но арриергард, не зная в чем дело, пустил в них несколько десятков пуль и получил за это приличный нагоняй… [179]
Около часа дорога тянулась по открытому берегу и затем опять повернула в камыши. Здесь авангард наш снова увидал людей, но на этот раз прямо против себя: по дороге галопировали, удаляясь от нас, отдельные всадники, а по сторонам в камышах целыми сотнями мелькали черные туркменские шапки. Наконец-то неприятель!
Несколько сотен, бывших во главе обеих колонн, развернулись и пошли рысью. Остальные войска прибавили шаг. Оренбургские и Уральские казаки, по приказанию своего начальника полковника Леонтьева, бросили при этом в Аму-Дарью все свои пики, служившие только совершенно бесполезным бременем…
Неприятельские всадники несколько раз исчезали в камышах при нашем приближении и, выростая снова в большем числе, рассыпались во все стороны, или останавливались при замедлении нашего хода. Пехота обеих колонн выбивалась из сил, но не могла подойти даже на дальний выстрел… Но вот камыш стал мельче, сотни ринулись в атаку, Хивинцы с неимоверною быстротой отхлынули назад и невозможно было и думать, чтобы догнать их свежих, прекрасных коней… Сотни остановились и открыли огонь. Со страшным шипением полетела первая наша ракета, взвилась над камышами, резнула спокойную гладь блиставшей за ними реки и скрылась… за нею другая… еще и еще ракета. В толпе неприятеля, там и сям, мелькнули клубки дыма ответных выстрелов, но их пули и не приблизились к нам… [180]
Сорвавшаяся в это время лошадь нашего ракетеного офицера помчалась по направлению к неприятелю. Несколько Хивинцев бросились ловить ее, но прежде чем схватили, наша кавалерия уже снова неслась на неприятеля и на этот раз еще более безуспешно, благодаря изрытой кочковатой местности, едва позволявшей двигаться даже шагом, несколько лошадей вместе с седоками свалились в глубокие ямы прежде чем успели остановить сотни, а Хивинцы счастливо завладели конем нашего офицера и один из них дерзко пересел на нее на наших глазах.
Эти бесполезные атаки повторялись еще несколько раз, пока мы не вышли на открытую поляну. Здесь огромные толпы неприятеля повидимому решились сразиться, — они огласили воздух неистовыми криками ‘аламан! аламан!’ (Воины! воины!) охватили в рассыпную наши фланги, спустились к центру и остановились. Три наши конные орудия быстро вылетели вперед и снялись с передков.
— Первое! послышался звонкий голос лихого командира конной батареи, есаула Горячева.
Грянул выстрел. Как отдаленные раскаты грома загрохотало эхо над молчаливою рекой… Граната угодила в самую гущу неприятельских всадников, раздался треск и Хивинцы шарахнулись во все стороны, как осколки самого снаряда…
Еще несколько выстрелов, и из-за обоих [181] флангов батареи внезапно вынеслись казаки, сверкая в облаках пыли обнаженными шашками, и устремились на неприятеля… Хивинцы как бы выжидали с минуту, казалось, вот сойдутся и закипит рукопашная… Но нет, не выдержали и на этот раз халатники!.. Их тысячные толпы повернули пред нашими четырьмя сотнями и через несколько минут совершенно скрылись из виду…
Уже в Ходжали нам рассказывали, что в этот день Хивинцы три раза собирались на отчаянную атаку, но каждый раз в самую решительную минуту ‘не хватало пороху’…
Видя бесполезность дальнейшей погони, генерал Веревкин приказал ударить отбой и прекратил преследование. Казаки и конно-иррегулярцы, в бессильной злобе на неприятеля, с которым так жаждали сразиться в этот день, остановились в виду ходжалинских садов и слезли со своих измученных коней, к ним стянулись остальные части, отряда и последовал общий привал…
Через два часа отряды двинулись в прежнем боевом порядке Оренбуржцам снова выпала дорога, ведущая прямо к северным воротам ходжалинской ограды, они беспрепятственно двинулись вперед, и вскоре мы видели только пыль от них, извивавшуюся среди яркой зелени ходжалинских садов и посевов. Кавказцы взяли, попрежнему, на полверсты вправо и очутились сразу пред целым лабиринтом препятствий: сады, огороды и всевозможные посевы, [182] испещренные густою сетью каналов, арыков, глиняных стенок, земляных насыпей и живой, колючей изгороди, сплошь покрывали все пространство, лежавшее пред нами. В этой обстановка пехота наша едва подвигалась вперед, и поэтому бывшая во главе кавалерия отделилась от колонны и скрылась за густою рощей, правее нашего общего направления…
На одной поляне я получил приказание догнать кавалерию и остановить ее до присоединения пехоты. Тут я расскажу мои собственные приключения при исполнении этого приказания для того, чтобы дать вам некоторое понятие о ближайших окрестностях Ходжали, о хивинской агрикультуре и, между прочим, о тнх преградах, которые лежали на пути Кавказского отряда…
Местность, конечно, была совершенно незнакомая, дороги не было, карта не могла служить пособием, ибо на ней Ходжали обозначены обыкновенным, небольшим кружком, безо всяких топографических подробностей, и, как я уже говорил, кавалерия скрылась из виду. При таких условиях мне ничего более не оставалось как взять прямое направление к упомянутой роще и скакать…
Через несколько секунд я наткнулся на арык, аршина в два ширины: шпоры — и я за арыком, на прекрасной поляне люцерны, усвянной фиолетово-голубымн цветами. Перескочив снова через невысокий глиняный парапет, окаймлявший поляну с противоположной стороны, я вышел на широкую, поперечную [183] дорогу, покрытую слоем тончайшей пыли, до которой достаточно было прикоснуться ногой, чтобы поднять вокруг себя целое облако, рядом тянулся и канал мутной, почти стоячей воды, с крутыми насыпями по обоим берегам и шириной около пяти-шести сажен…
Я остановился в недоумении пред этим препятствием: моста не было, а белые рубашки наших стрелков мелькали между деревьями по ту сторону канала, — как они переправились?..Наугад, я поскакал по дороге вправо, и вскоре увидел что-то черневшее поперек канала, — то был мостик, вероятно, на низких сваях, но их нельзя было видедть, так как настилка из мелкого хвороста лежала над самою водой и потонула еще более под тяжестью моей лошади.
Обширное и обсаженное кругом деревьями рисовое поле, с едва выглядывающими из воды ростками, лежало за мостиком как сплошное болото. Направо нельзя было ехать: два ряда молодых тополей, возвышавшихся там над двумя параллельными насыпями, показывали близкое соседство еще нового арыка, ехать налево по берегу канала — значило удаляться от цели. Я решился персечь рисовое поле, но только что лошадь опустила в воду передние ноги — он завязли в грязи по колено и бедное животное едва выкарабкалось обратно. Делать было нечего и я понесся налево, по берегу большого канала. Миновав рисовое поле и перерезав нсколько посевов джугуры и пшеницы, я снова увидел [184] пред собой белые рубашки солдат и сверкавшие между деревьями штыки, — то была цепь, остановившаяся пред арыком. По гребню насыпи пробегал подполковник Гродеков и, повидимому, отыскивал место, позволяющее перепрыгнуть на ту сторону…
— Что, братцы, стали? спросил я, придержав коня пред одною группой солдат.
— Да вот, ваше благородие, арык проклятый растянулся поперек… ничего с ним не поделаешь. Их мы с десяток перешли сегодня, да те все будто посходнее были…
Насыпные края арыка возвышались на целую сажень, но на взгляд они отстояли так близко друг от друга, что, казалось, можно и перепрыгнуть на тот берег.
— Как ‘ничего не поделаешь’?..
Говоря это, я уже соскочил с лошади и подбежал к арыку. Ширина его, как я увидел теперь, могла быть несколько более одной сажени, но размышляиь было некогда, и я сделал прыжок… Едва ноги мои ударились о противоположную насыпь, она с шумом обвалилась, я полетел в арык и мгновенно окунулся в его мутной, расплескавшейся воде… Вынырнуть из воды, ухватиться за корни чинара, висевшие над моею головой, и выбраться из арыка при помощи солдатских ружей, было делом одной минуты, но, воображаю, как я был хорош в это время в своем белом кителе!.. Тогда, конечно, я об этом не думал, — мне только [185] мерещилась ускользающая кавалерия, я снова вскочил на лошадь и полетел искать счастия в новом месте.
Не прошло и трех минут, как два канала, встречающиеся под прямым углом, загородили мне дорогу: один имел около шести сажен ширины, другой втекал из первого, был гораздо уже и лежал на моем пути. Что мне делать?.. Вернуться назад к мостику пред рисовым полем значило потерять слишком много времени… ‘Авось не глубок’, подумал я, и, вскочив на береговую насыпь, подобрал лошадь и начал понукать ее шпорами, она только вздрагивала от боли, но наконец медленно, как бы ощупью, спустилась с крутой насыпи. Передния копыта погрузились в арык. Лошадь вытянула шею и обнюхивала почти стоячую воду. Но вот, она увидала там свое отражение, — фыркнула и шарахнулась было назад, но копыта быстро скользнули вниз по мокрой глине Еще мгновение — и мы оба, как обвалившаяся глыба скалы, рухнули и погрузились в воду…
К счастью, я не попал под лошадь и быстро вынырнул. Широкие водяные круги, разбегаясь по поверхности взбаломученного арыка, один за другим плескались о противоположный берег и туда же, кряхтя и как бы судорожно потряхивая красивою головой, плыл мой конь с распущенным по воде хвостом. Я вцепился за этот хвост и, после долгой возни, мы оба наконец выбрались на сушу…
Конь мой казался пегим от массы прилипшей к нему желтой глины, он дрожал, вода с него [186] струилась. Я должно быть тоже походил на какую нибудь глыбу земли под проливным дождем, еле дышал от усталости и в душе энергически проклинал и Хивинцев, и в особенности их ирригационную систему безо всяких средств для переправы. Выжав наскоро прилипшую к голове фуражку, я взобрался на мокрое седло и снова погнал свою измученную лошадь…
Перескакивая через мелкие оросительные канавы, я несся теперь как бы по цветным коврам богатой растительности, удивляясь все более. и более разнообразию и тщательной обработке ходжалинских полей. Чего только тут не было!.. Направо и налево, то и дело мелькали то нивы высокой, уже пожелтевшей пшеницы, то поля проса и чечевицы, и наконец под самым городом — цветущие группы фруктовых деревьев, плантации хлопчатника, табаку и правильные зеленющие грядки со всевозможными овощами. На всем пространстве пред глазами не было ни одной пяди необработанной земли!..
В этой обстановке я проскакал около версты и, поднявшись на небольшой бугор, сразу увидел пред собой всю нашу кавалерию. Она вышла сюда, сделав огромное обходное движение по указанию проводников, и теперь, спешившись на небольшой поляне, спокойно ждала прибытия остального отряда. Таким образом все мои труды и купанья оказались совершенно бесполезными и я с досадой слез с измученного, запыхавшегося коня. [187]
Впереди нас, на расстоянии ружейного выстрела, лежал Ходжали. Но его глнняные стены, прорезаненые бойницами, скрывались за деревьями и выглядывали безмолвно только местами, как будто несчастные прогалины среди зелени. Не было видно ни одной души, не раздавался ни один выстрел, как будто город был брошен подобно Кунграду.
С бугра мы наблюдали некоторое время за движением нашего отряда и видели как густые облака пыли, удаляясь ои нас, медленно тянулись к северным воротам города. Было ясно, что препятствия, лежавшие по первоначальному направлению Кавказцев, принудили их свернуть на дорогу и идти в тылу за Оренбуржцами… Мы сели на коней и рысью пошли вдоль городской ограды, наперерез своему отряду.
Оказалось, что в полуверст от города генерала Веревкина встретила ходжалинская депутация из нескольких десятков почетных стариков, с изъявлением своей покорности и с просьбой о пощаде. С этою депутацией во главе, отряды и вступили в город.
Кавалерия подошла к воротам, когда главные наши силы уже дефилировали по узким улицам Ходжали. Крайняя, довольно широкая улица, на которую мы вышли, проходила между городским валом и глиняными мазанками с наглухо запертыми воротами, она была буквально запружена повозками и и верблюдами оренбургского обоза, наперерыв стремившимися вперед среди шума, давки и целых [188] облаков поднятой пыли. С трудом пробравшись по этой улице и не встретив ни одного туземца, я переправился по мосту через широкий городской канал и, выйдя за город, догнал отряды, которые уже располагались в многочисленных садах по обеим сторонам дороги…
День закончился кавказским вечером, на который мы пригласили оренбургских офицеров. В саду на разостланных бурках расположились приглашенные и хозяева, а вокруг, при свете гигантских костров, попеременно гремели музыка, песни и зурна и отхватывалась удалая лезгинка… После веселого ужина, с музыкой и песнями, мы проводили своих гостей до их кибиток.

XX.
Поездка в Ходжали. — Базар и туземная мельница. — Гробница ходжалинского святого и необыкновенное кладбище. — Мечеть и медресе. — Священный город и его прнвилегш. — Дневки и сношения с жителями

Вечером, 17 мая. Ходжали.
Стоим уже второй день в ходжалинских садах. Пользуясь этим, постараюсь познакомить вас как с городом, так и с исключительным положением его населения.
Наш кавказский лагерь примыкает к главному ходжалинскому каналу, который имеет здесь вид глубокого, извилистого оврага, около десяти сажен ширины. Стофутовые вязы тянутся шпалерами по обеим его сторонам, а фруктовые деревья и роскошные карагачи, нависшие с берегов высоким зеленеющим сводом, превосходно осеняют зеркальную поверхность почти неподвижной воды. Лучшего места для купанья трудно и придумать. Все кому нечего делать, проводят у этого канала вот уже второй день: варят, стирают первый раз за [190] весь поход чересчур уже загрязнившиеся белье и платье и сами полощутся в воде чуть не поминутно, так как ослепительно-яркое солнце жжет нестерпимо…
Выкупавшись в этом канале, я сел на лошадь и поехал осматривать Ходжали. Духота обуяла меня сразу, как только я выхал из сада на дорогу. В воздухе было необыкновенно тихо: ни один листок не шевелился на деревьях. Желтая, раскалившаяся пыль медленно носилась над дорогой, по которой сновали наши солдаты и казаки, Проносились конные офицеры и изредка, с джугурой на продажу, тянулась в лагерь скрипучая туземная арба, запряженная небольшим, но породистым конем, в сопровождении группы загорелых Ходжалинцев. Последние… в своих полосатых халатах и огромных бараньих шапках, останавливались рядком при виде офицеров, молча отвешивали глубокий поклон со скрещенными на груди руками и, шлепая своими неуклюжими, желтыми сапогами, скрывались через несколько шагов в целых облаках пыли… Чрез глиняные стенки, по обеим сторонам дороги, виднелись разбросанные в садах кибитки, группы дремавших верблюдов, и в коновязях полусонные лошади, едва оправившиеся от бесполезной гонки за трусливыми войсками Инака…
Свернув за мостом налево, я подвигался некоторое время по берегу канала, а затем, проехав две-три тесные, безлюдные улицы, застроенные [191] одно-этажными глиняными саклями, очутился на базаре, почти в центре города. ‘Интересно побывать на базаре, здесь сосредоточивается вся жизнь среднеазиатских городов’, говорили мне еще в лагере и я надеялся увидеть что-нибудь в роде площади, застроенной лавками. Не тут-то было… Ходжалинский базар, — та же тесная улица, в которой не разъехались бы две арбы, но крытая плоскою кровлей. Задыхаясь от жара, я однако с удовольствием въехал в прохладную, густую тень этой улицы, и легкие мои сразу почувствовали сыроватый, освежающий воздух…
Улица была полна народу в самых пестрых одеждах, между которыми преобладали однако белые рубашки наших солдат. Шум и говор доносились еще издали, особенно бойко перекрикивали мальчики, разносившие по базару пшеничные лепешки и кислое молоко со льдом, любимый, прохладительный напиток туземцев. Лавки тянутся по обеим сторонам улицы, но они ничто иное, как широкие прорезы в стенах, обвешанные и заваленные до крайности пестрым, разнообразным товаром. Чаще других встречались фруктовые лавки с сушеными плодами, со свежими вишнями и абрикосами, преобладающей товар остальных лавок — туземные халаты, огромные сапоги из верблюжьей кожи, конский убор, посуда, табак, кирпичный чай и т. п. Не было ничего ни изящного, ни ценного, так как все порядочное, говорят, припрятано из боязни грабежа. Многие лавки, [192] в самом деле, были заперты, а в открытых жалко было смотреть на трусливо озиравшиеся фигуры торговцев, сидевших посреди своего товара…
— Должно быть, тоже за достопримечательностями города?.. Ну, что, много видели? обратился ко мне в конце базара однн из знакомых офицеров.
— Покамест, ровно ничего.
— Мельницу видели?..
— И мельницы не видел.
— Ах, батюшка, непременно надо посмотреть. Просто умора, я вам скажу!.. Вот видите, отсюда третья дверь направо? Она там, зайдите…
Подъехал я к этой двери направо, слез с коня и вошел в темную, сырую, но довольно просторную лавку ходжалинского лабазника и продавца пшеничных лепешек, она вся была заставлена мешками муки, а в одном из ее углов помещалась небольшая туземная пекарня. Чрез открытую, противоположную дверь я спустился отсюда по нескольким ступеням в соседнюю комнату, еще более темную и сырую, казавшуюся на первый взгляд каким-то сказочным подземельем. Свет едва проникал в нее из небольшого отверстия под самым потолком, и только через несколько секунд я начал с трудом разглядывать посредине комнаты какой-то широкий, беловатый цилиндр и за ним громадную фигуру страшно исхудалого верблюда… Прошло еще несколько минут и только тогда я увидел пред [193] собой крайне немудрую, но оригинальную, хивинскую мельницу.
На высоте одной сажени от земли деревянная воронка, в которую насыпается зерно, вставлена в каменный жернов, сидящий и вращающийся на стержне другого такого же камня, этот последний, в свою очередь, лежит на цилиндрической мазанке, которая вмещает в себе выдвижной деревянный ящик, приемник муки. Мельница приводится в движение посредством небольшого наклонного шеста, который одним концом прикреплен к верхнему жернову, а другим к большой деревянной дуге, в которую впряжен верблюд с завязанными глазами. Бедное животное, обреченное на эту египетскую работу, останавливается или бежит вокруг мельницы, повинуясь крику своего хозяина из соседней комнаты…
Я проехал еще по нескольким улицам, но не встретил ни одного здания, сколько-нибудь заслуживающего внимания. Многочисленные мечети отличаются от обыкновенных сакель только несколько большими размерами, ни одна из них не имеет даже минарета.
Мне сказали, что при главной мечети есть гробница какого-то святого, родоначальника и патрона Ходажалинцев, и вот я пред нею: вдоль улицы тянется высокая, глиняная ограда, из-за которой слева едва выглядывает вершина кирпичного купола. Маленькою дверью посредине ограды я вошел в квадратный, довольно просторный внутренний двор: направо [194] расположена высокая галлерея, ведущая в главную мечеть, налево гробница, а между ними, прямо против входных дверей, могилы.
Гробница ходжалинского святого — высокое четырехугольное кирпичное здание, увенчанное небольшим куполом, всю его красоту составляет лицевая стена с цветными, изразцовыми украшениями, которая, подобно вертикальному щиту, заслоняет собой все здание и купол гробницы, и оканчивается широким зубчатым карнизом. Чрез маленькую дверь, медленно и как-то таинственно отворенную передо мной привратником Ходжалинцем, я увидел внутренность гробницы или, вернее, самую могилу одного из родственников Магомета. Она возвышалась на несколько футов посреди темной комнаты и сплошь была покрыта кусками парчи, шелковых и бумажных материй…
Заплатив за это удовольствие серебряную монету, принятую с глубоким поклоном хранителем священных останков, я обратил все свое возбужденное внимание на останки обыкновенных смертных, лежавших на поверхности земли, на всем протяжении между гробницей и мечетью. Представьте себе несколько плотных рядов досчатых клетушек или ящиков служащих гробами, положенных на землю и слегка засыпанных сверху землей, над этими нижними рядами, второй и третий ярусы таких же гробов…
Под влиянием времени, доски нижних рядов [195] сгнили, верхние обрушились на них, и все вместе представляют теперь груду костей, земли, тряпья, прогнившпх досок и черепов, безобразно выглядывающих из этой хаотической массы. Казалось, я вижу пред собой кладбище каких-то париев, не нашедеших себе обыкновенного человеческого погребения, но мой чичероне, хранитель святой гробницы, совершенно рассеял эту догадку. Он объяснил проеисхождение такого странного конгломерата каким-то местным поверием, вследствие которого каждый Ходежалинец еще при жизни добивается чести быть похороненным подле, своего святого родоначальника. Хотя это удается не каждому и составляет никоторым образом привилегию важнейших родов, однако, с течением времени, когда земля уже приняла достаточную массу покойнпков, пришлось хоронить сперва на поверхности ее, а затем и над могилами.
Мечеть, как я уже говорил, не представляет ничего интересного. Это одна высокая и обширная комната, которая может вместить несколько сот человек. Потолок упирается на несколько рядов деревянных столбов, а земляной пол покрыт цыновками. При слабом свете, проникавшем из нескольких отверстий под самым потолком, я увидел в глубине мечети десятка три белых тюрбанов и столько же согнутых спин в цветных халатах: был час молитвы правоверных.
Боковая дверь с галлереи мечети ведет в ходжалинское медресе или школу. Теперь в ней был [196] только один учитель, — подслеповатый старик в огромной чалме, бежавший из Самарканда при взятии этого города нашими войсками. Сидя на цыновке перед бухарой или камином, он подогревал себе чай при моем появлении, и увидя русский костюм сразу притворился слепым.
Вот все плоды моих скитаний по улицам Ходжали. Прибавлю к этому, что довольно значительный город обнесен с трех сторон глинобитным валом со рвом впереди, а с четвертой южной стороны омывается обширным каналом, проведенным из Аму-Дарьи. Очевидно, Хивинцы не думали оборонять и этот город, так как они не только не исправили сильные повреждения городской ограды, но даже не напустили воды в ров, что потребовало бы весьма мало и труда, и времени. Ходжали лежит в семи верстах на запад от Аму-Дарьи и считается священным городом Хивинского ханства. Жители его, которых, по их собственным словам, от 8 до 9 тысяч, слывут ходжами пли сеидами, то-есть потомками Пророка, и потому не платят податей, не несут никаких повинностей и составляют нечто в роде маленького государства в государстве. По укоренившемуся обычаю, войска хана не имеют права даже проходить чрез этот город, и между прочим года три тому назад, когда нынешний Мадраим-хан выехал в сопровождении четырех тысяч всадников на соколиную охоту в окрестностях Ходжали, только он со своими министрами, диван-беги [197] и кушбеги, проехал по городу, а вся конница объехала его по дальним садам. Ходжалинцы рассказывают, что на их памяти этот обычай нарушен только третьего дня Иомутами, которые, отступая пред нами после дела, не только прошли чрез священный город всею своею массой, но еще вдобавок ограбили жителей и угнали весь их скот…
Чтобы сохранить свое привилегированное положение, ходжи выдают дочерей и женятся только в среде потомков Магомета и тщательно оберегают свой город от всякого постороннего элемента. Несмотря на это, в Ходжали есть несколько сот и обыкновенных смертных, — потомки отпущенных или откупившихся рабов, происшедших от проданных сюда пленных Персиян. Эти последние, конечно, не пользуются привилегиями города, живут в особом квартале и ежегодно вносят в ханскую казну около тысячи рублей…
Два дня под Ходжали мы провели очень весело. В первый день генерал Веревкнн ответил на наш кавказский вечер большим, даже превосходно сервированным в Ходжали обедом, на котором явил себя чрезвычайно простым и радушным хозяином. На следующий день начальник оренбургской , кавалерии полковник Леонтьев устроил блестящий вечер. Все это не мало способствовало знакомству и установлению самых дружеских отношений между офицерами обоих отрядов.
С туземцами Ходжали мы также сошлись. Они [198] начали толпами посещать лагерь и приносить с собою все, в чем только встречали нужду солдаты и офицеры. Несколько раз появлялся с предложением услуг и местный губернатор, почтенный старик Муртаза-бей -ходжа.
Благодаря всему этому, продовольствие нашего Кавказского отряда приняло наконец несколько приличную физиономию, и запасы возросли до таких почтенных размеров, что для поднятия их пришлось нанять двести ходжалинских арб. [199]

XXI.
Путь до Мангита. — Депутация Чоудуров. — Первые известия об отряде Туркестанском и о возвращении полковника Маркозова. — Сведения о Туркменах. — Ночная тревога у Аму-Дарьи. — Киргизы с повинною. — Бент и причина осушения Айбугира. — Мангит и ‘черная страница’.

20-го мая. Лагерь под Мангитом.
…Тростник и тростник!.. Целое тростниковое, море, девственное царство кабанов и тигров, раскинулось на левом берегу Аму-Дарьи, на расстоянии трех переходов между Ходжали и Мангитом. Он неизменно тянется по обеим сторонам дороги непроходимою чащей, то возвышаясь до тридцати футов, то снова падая как волны морския, и только на тридцатой версте от Ходжали попадается здесь первый след человека, — глубокий канал Якуб-бай-ярган пересекающий это растительное море с востока на запад… 18 мая, соединенные отряды передвинулись к этому каналу и, после переправы по небольшому мостику, расположились в камышах на ночлег.
Еще на пути к Якуб-баю нас встретила толпа [200] хивинских всадников, человек семьдесят, представители туркменского племени Чоудуров. Весть о безостановочном движении Русских и о занятии ими Кунграда и Ходжали разошлась уже по всему оазису, и Чоудуры поспешили выслать депутацию с изъявлением покорности, чтоб избавиться от тяжелых последствий непосильной борьбы…
При нашем приближении, депутация слезла с коней и встретила нас, по средне-азиатскому обычаю, вытянувшись в длинную линию пред лошадьми. Высокие, сухощавые и смуглые, с кавказским строением лица в общих чертах, Чоудуры казались великанами, благодаря трем некрасивым и крайне неудобным принадлежностям общего костюма всего населения Хивинского оазиса, состоящего из огромных бараньих шапок, из длинных стеганых хататов до земли, неизменно коричневых с синими полосками, широко перепоясанных белою бязью и, наконец, из высоких и неуклюжих сапог из кожи верблюда, превосходно обработанной на подобие желтой замши. Без страха, но пристально и с крайним любопытством, глядели на нас сухие точно у мумий физиономии, одетых таким образом, Чоудуров, вытянутых, жидкобородых и с маленькими, ввалившимися, но сверкающими глазами. Короткие ножи за поясами и кривыые персидские сабли составляли их вооружение, да человек у десяти выглядывали из-за спины тульские двустволки или длинные фитильные ружья. Хан Чоудорский стоял отдельно, впереди [201] всех. Русая борода, шелковый халат, поверх которого был надет еще другой из голубого сукна и европейский револьвер за шелковым поясом, еще более отличали от остальной толпы его довольно стройную фигуру, старавшуюся выразить нечто в роде сознания собственного достоинства… Но что действительно поразило нас всех в этой неожиданно выросшей перед нами картине, так это длинный ряд высоких аргамаков под разноцветными седлами, осаженных в чащу тростника из которой там и сям выглядывали прелестные, сухия, с богатыми уздечками, головы на лоснящихся лебединых шеях, и тонкия, изящные, словно выточенные ноги.
Генерал Веревкпн остановился пред Чоудурами и после нескольких слов, выражавших похвалу их благоразумию, предложил им ехать с собою к месту ночлега, те вскочили на лошадей и, по своему обыкновению, мелким галопом рассыпались по дороге впереди генерала.
Чоудуры сообщили нам первое известие о Туркестанском отряде. По их словам, генерал Кауфман находился, несколько дней тому назад, в Уч-Уджах, по ту сторону Аму-Дарьи, к нему был послан из Хивы диван-беги или первый министр ханства, Мат-Мурад, который уже возвратился назад и почему-то будто арестован по приказанию хана. Другое известие, привезенное Чоудурами, важное и вместе с тем прискорбное, состояло в том, что отряд полковника Маркозова, шедший из [202] Красноводcка, потерпел на пути сильную катастрофу: вследествие сильных жаров и безводия, он потерял массу лошадей и верблюдов, и принужден был возвратиться назад, не дойдя колодцев Орта-кую, то есть почти с половины дороги. К этому Чоудуры прибавляли, что некоторые проводники обманывали полковника Маркозова и, между прочим, навели его отряд на отравленные колодцы, за что и поплатились своими головами…
Под вечер, когда отряды уже расположились около канала Якуб-бай, воздух сразу наполнился мелкими жужжащими мошками, точно он слетели к нам со всего тростникового моря… Я завел к себе Чоудурского хана, и за стаканом чаю старался выпытать у него возможно больше сведений о его племени. Но узнал я весьма немногое: Чоудуры, как выразился хан, ‘пьют воду из Клыч-Ниязбая’, то есть живут по обеим сторонам этого канала, и вместе с четырьмя другими родами, Игдыр, Бурунчик, Бозачи и Абдал, составляют одно из туркменских племен, известное под именем Хесен и насчитывающее у себя от десяти до двенадцати тысяч кибиток полукочевого населения. Чоудуры, вместе с другим, самым сильным, в сорок тысяч кибиток, Туркменским племенем Иомутов, ‘пьющих’ из Казавата, известны как лучшие воины Хивинского оазиса и составляют здесь нечто в роде преторианцев. Для того, чтобы держать их в повиновении или, вернее [203] пользоваться их поддержкой, ханы Хивинские заставляют своих оcедлых, хотя и многочисленных, но изнеженных выродившихся подданных Узбеков и Сартов, живущих по каналу Палван-ата, выставлять ежегодно, бесплатно, двенадцать тысяч человек для исполнения полевых работ и очистки каналов в землях Иомутов и Чоудуров…
Перечисляя, затем, Туркменские племена, кочующие по степям, окружающим Хивинский оазис, Чоудурский хан назвал мне Салыр, Сарык Арсари, Гоглен, Джемшит, Алили и Карадашли, из коих каждое подразделяется на более или менее многочисленные роды. Но самым воинственным и своевольным между всеми считают племя Текинцев, которое подразделяется на Ахал и Мерв, оно насчитывает у себя более пятидесяти тысяч кибиток и имеет сильно укрепленный город Мерв, расположенный в Текинском оазисе…
Было за полночь. Спать хотелось страшно, но назойливые мошки не давали сомкнуть глаз. Наконец усталость превозмогла, я начал засыпать. Вдруг, точно у самых ушей, раздался треск барабана и прежде чем я удостоверился, что это не во сне, грохот учащенной дроби смешался с отрывистыми звуками сигнальных рожков и полился по всему лагерю… Тревога!…
Лагерь всполошился.
‘В ружье!.. К коням!.. Марш к орудиям!.. Бегом!..’ раздавались с разных сторон громкие [204] голоса, пока я торопливо одевался, но вскоре все смолкло.
Выскочив из кибитки, я прыгнул на лошадь, уже подведенную расторопным Насибом. Луна разливала бледный свет на окружающие волны камыша, застилавшие весь горизонт, но лагерь скрывался за этими волнами и я не видел, что происходило даже в двух шагах от меня…
— Что такое? раздался возле меня заспанный голос Ломакина.
— Ничего не знаю, полковник, кроме того, что ‘тревога’.
— Поезжайте, пожалуйста, к генералу и узнайте, что такое?..
Я поскакал в камыши по направлению оренбургского лагеря, но через несколько секунд невозможно было двигаться даже шагом. Конь кряхтел, напирая грудью почти на сплошную стену тростника, но чаща становилась все выше и непроходимее… Куда выбраться? подумывал я, но в это время слева донесся какой-то говор… Я повернул туда и с трудом вылез наконец из этой чащи на более открытую прогалину мелкого камыша, из которого выглядывали в грозном молчании орудия Оренбургской конной батареи с белеющею вокруг прислугой. За ними, подобно белым стенкам, едва высовывались из камыша пехотные фронты, а еще далее послышался сильный треск и шум, показалась масса [205] казаков, шедшая рысью и остановившаяся на фланге пехоты…
Пока я доехал до кибитки генерала, все войска уже были на ногах, но тут дело разъяснилось и они разошлись… Оказалось, что несколько халатников подползли к нашему пикету, дали залп по нем и скрылись в камышах. Наши послали вдогонку несколько выстрелов, и поднялась тревога.
Утром на следующий день к генералу явились с повинною Киргизы, виновники мангышлакского возмущения 1870 года, скрывавшиеся до сего времени в пределах Хивинского ханства. Их приняли весьма любезно и, под условием добросовестной службы в настоящем походе, обещали помилование и разные милости…
К полудню, 19 мая, мы сделали новый переход и расположились на берегу Аму-Дарьи, у урочища Ялангач-Чаганак. Дорога тянулась среди тех же камышей до самого почти Бента. Здесь мы переправились через огромную плотину, возведенную каким-то Назар-ханом для преграждения доступа воды в старый и в свое время многоводный, а теперь совершенно сухой рукав Аму-Дарьи, Лаудан, впадавший некогда в Айбугирский залив. Как рассказывал мне Чоудурский хан, эта плотина у Бента была единственною причиной осушения Айбугира, и достаточно прорыть ее для того, чтобы снова наполнить водой тот обширный бассейн, по дну которого мы прошли у Кара-Гумбета… [206]
Аму-Дарья у Ялангач-Чаганака как бы стиснута между крутыми берегами, поросшими кое-каким кустарником среди камыша, и имеет не более трехсот сажен ширины, она делает здесь почти крутой поворот на запад, так как на противоположном берегу высятся, и чрезвычайно эффектно, конические вершины пятиглавого Беш-Тюбе.
К вечеру лазутчики предупредили нас, что две тысячи Хивинцев собираются сделать на лагерь ночное нападение. Вследствие этого пикеты наши были выдвинуты вперед на две с половиной версты, казакам приказано держать лошадей осдланными. Словом, отряды приготовились принять надлежащим образом незванных гостей, но ночь прошла спокойно, и в 4 часа утра мы выступили на Мангит.
Пройдя еще верст десять по камышам, мы наконец начали выходить на открытая поляны, кое-где поросшие высокими кустами гребенщика и колючки. Показались группы неприятельских всадников. Появляясь со всех сторон, выростая точно из земли, толпы их сгущались все более и более и вскоре окружили нас со всех сторон почти непрерывными массами… Аламаны хана гарцовали вокруг нас, угрожая издали обнаженными саблями и неимоверно длинными фитильными ружьями, неистовые крики наполняли воздух. Некоторое время отряды спокойно продолжали движение, не обращая внимания на неприятеля. Но вот дерзость его уже перешла меру: подскакивая все ближе и ближе с левой стороны, [207] довольно значительная толпа всадников вдруг рванулась вперед и с оглушительными криками врубилась в средину нашего обоза… Настала минута умерить этот пыл.
Оренбургские сотни, шедшие в голове колонны, выстроили фронт, заехав повзводно налево и спешились, к ним примкнули слева Апшеронские роты с двумя орудиями 21-й бригады. Правее казаков, стал дивизион конной батареи и развернулись: рота Самурцев, две роты Ширванцев, 2-й Оренбургский баталион и Кавказские сотни, остальные войска прикрывали обоз.
Хивинцы точно не хотели видеть этих приготовлений: они только воодушевились еще более вследствие нашей остановки… Но вот по знаку генерала, гранаты, пули и ракеты посыпались дождем на неприятеля и ошеломили его в одно мгновение: крики смолкли, толпы разорвались и понеслись назад с неудержимою силой…
После этого урока отряды продолжали движение. Но немною погодя неприятель снова сосредоточился и охватил наши фланги, причем отдельные всадники подскакивали даже к самому фронту пехоты, но пули и гранаты опрокинули его снова… Нападение на обоз также было отбито. Но в то время когда неприятель кинулся назад и на него было обращено все внимание прикрытия, с противоположной стороны вдруг выскочил из кустов один туркменский всадник и налетев на бывшего при обозе старика-капитана [208] оренбургской пехоты, положил его на месте выстрелом в упор из пистолета (2-го Оренб. линейн. баталиона капитан Кологривов.). Проскакав затем между нашими арбами и верблюдами и пред фронтом целого взвода пехоты, Туркмен вышел на другую сторону обоза и помчался вдогонку за своими, потряхивая в воздухе обнаженною саблей. Десятки наших пуль полетели за этим смельчаком, но он ускакал цел и невредим.
Приливы и отливы хивинских аламанов повторились еще несколько раз прежде чем мы подошли к садам маленького городка Кипчак, расположененого на самом берегу Аму-Дарьи. Здесь мы остановились для привала.
После отдыха войска тронулись двумя колоннами, прошли чрез кипчакские сады, оставив самый город по левую руку, и безостановочно подвигались к Мангыту. Неприятель уже не пытался переходить в наступление, но изредка отстреливаясь медленно отступал пред нами, пока не показались вдали утопающие в зелени садов глиняные постройки Мангита. Тут он скрылся…
У городских ворот нас встретили аксакалы или старейшины Мангита, в огромных чалмах и в полосатых халатах, и на больших деревянных лотках поднесли генералу Веревкину сушеные фрукты, заменяющие здесь русскую хлеб-соль. Затем с музыкой впереди войска вступили в Мангит, прошли [209] по узким и кривым его улицам и, выйдя за город, расположились лагерем по обеим сторонам дороги… Благодаря хивинским войскам, сегодня мы и не заметили как оставили за собой тридцать шесть верст, так как дела с этими аламанами, по крайней мере до сих пор, представляют одно лишь развлечение…
Мангит — небольшой и плохо укрепленный городок аральских Узбеков, имющий до пятисот глиняных сакель и около четырех тысяч населения. Он не имеет ни одной выдающейся постройки и по характеру своему представляет то же, что и Ходжали, но еще в миниатюре…
Часа через два после нашего прихода я лежал в своей джеломейке, разбитой, по обыкновению, в нескольких шагах от кибитки полковника Лохмакина.
— Со стороны города слышатся какие-то выстрелы, сказал князь М., входя и растягиваясь на своей постели. — Не рассеялся ли наш сегодняшний противник по мангитским садам?.. Ведь он как будто сквозь землю провалился…
— Не думаю, чтобы Хивинцы решились на это… А впрочем…
Говоря это, я и сам услышал несколько глухих выстрелов и вышел из джеломейки. Все штабные были уже в сборе пред кибиткой начальника отряда и недоумевали вместе с ним о причине этой загадочной пальбы, то умолкавшей, то разгоравшейся снова. [210]
— Поезжайте, пожалуйста, и узнайте, что это такое? обратился ко мне Ломакин.
Пока я скакал по дороге к городу, на встречу попадались веселые группы солдат и казаков, несших оттуда — кто туземный войлок с яркими узорами, кто пестрое одеяло и медную посуду, кто, наконец, подушку и крынку масла, коврик, цыплят, конский убор и т. п. Некоторые ехали на туземных лошадях, или вели их в поводу под вьюком разного скарба. Каждый спешил продать, доставшееся ему, мангитское добро и обращался с предложением к каждому встречному… Между тем выстрелы продолжали раздаваться попрежнему и над городом уже заклубились в разных местах столбы черного дыма, прорезываемые огненными языками.
К одному из казаков я обратился с вопросом о причине стрельбы в города.
— Наши бьют Трухменов, ваше благородие, отвечал казак и поскакал дальше…
Я погнал лошадь во всю прыть, но у городских ворот должен был придержать ее, так как едва не налетел на молодого солдата в белой рубахе, который несся ко мне на встречу на породистой туземной лошади, покачиваясь с непривычки на седле и ведя в заводе еще пару таких же коней. Его перегонял казак.
— Слышь, казак! кричит солдат. — Купи лошадь… целковый — на выбор!.. [211]
— Скоро разбогатеешь эдак-то. Все равно велят бросить, — возьми пятиалтынный!
— Дай две монеты за тройку!..
— Проваливай!.. Сам саламаню… мало ли этого добра-то в городе…
Вот я в Мангите. Среди раскиданного имущества, на улицах и дворах валялись трупы. Я видел как перебегал площадку какой-то растерявшийся Узбек с выражением безнадежного отчаяния, в него целился казак. Несчастный упал на землю, а виновник возмутительного подвига бросился в первый переулок, скрываясь при виде офицера…
Я встретил нескольких офицеров, которые скакали по улицади Мангита, стараясь остановить разошедшихся людей. Один из них сообщил мне, что все дело начато, уже после прохода войск через город, разным сбродом пьяных деньщиков и вестовых, остававшихся при обозе… Не хотелось верить печальной действительности, еще раз подтверждавшей старую истину, что ни одна армия в мир не может считать себя свободною от нескольких недостойных отщепенцев…
Был в Мангите, между прочим, и такой случай: проезжают по главной городской улице два офицера в сопровождении конно-иррегулярца. В стороне от них перебегает через переулок и, сильно шатаясь, кидается в ближайший двор высокий старик с обнаженною головой, на которой явственно видны два удара шашки и с которой струится кровь [212] на его лицо и широкую седую бороду, за ним гонится пьяный казак в белой фуражке с окровавленною шашкой в руке… Офицеров покоробило. Один из них бросается в переулок и загораживает казаку дорогу,
— Что ты делаешь, мерзавец?!… Как тебе не стыдно трогать безоружного!
— А они, ваше благородие, нешто мало били наших?
— Вон, негодяй!… Иначе я тебе как собаке разможжу череп.
— Чаво?… череп?… А шашка для чего?…
Офицер выхватил револьвер и уложил казака на месте…
Обезжая Мангит, я случайно выехал на городской канал, и сердце у меня замерло при виде нескольких женщин, искавших здесь спасения, стоя по горло в воде с искаженными от страха лицами. Недалеко от них, между прибрежными деревьями и небольшою стенкой, притаившись, стояли несколько десятков более или менее старых мужчин и женщин, вероятно с минуты на минуту ожидая своей смерти… Увидя меня, они бросились на колени и многие зарыдали. Я подъехал к ним и для их безопасности предложил следовать со мной в лагерь на время, пока в городе не будст восстановлен порядок. Бог знает, какия, может быть, мрачные мысли навеяло на этих несчастных мое предложение, и только после нескольких клятв [213] они подошли ко мне и вместе с женщинами, вышедшими из канала, доверчиво обступили мою лошадь… С этою печальною свитой я возвратился в лагерь.
Но пора закрыть эту случайную, черную страницу нашего похода, которая, вероятно, уже не повторится… [214]

XXII.
Движение к Китаю — Первые перебежчики. — Профессия Текинецев и невольники Персияне. — Сосредоточение неприятеля у Горлена и оценка русских голов. — Дело под Янги-Япом. — Письмо и посол Хивинского хана. — Известие о переправе через Аму генерала Кауфмана и решение военного совета.

Вечером, 22 мая. В кишлаках Горлена
Соединенные отряды оставили Мангит рано утром, 21 мая. Дорога тянулась среди невообразимого лабиринта глиняных стен всевозможных размеров, которыми разгорожены здесь бесконечные кишлаки и сады, многочисленные поля и огороды. Канавы и мостики встречались на каждом шагу, и по невозможности переправляться через некоторые из них иначе как в одну лошадь, войска и, в особенности, обозы растянулись на несколько верст. День был убийственно жаркий и вместе с облаками тончайшей пыли, носившейся над дорогой и затруднявшей дыхание, делал переход крайне тяжелым…
Пройдя в этой обстановке верст двенадцать и переправившись по длинному мостику через [215] главный канал Китайцев, мы остановились для привала на одной поляне между кишлаками, не доходя несколько верст до хивинского городка Китай.
Местность была довольно красивая. За Аму-Дарьей, скрытою густою зеленью китайских садов, возвышались едва уловимые очерки Шейх-Джелинских гор и между ними — белеющая вершина Ак-Тау… Поляна, занятая передовыми частями Кавказского отряда, замыкалась с правой стороны небольшою глиняного стенкой, рядом с которою тянулся узкий и глубокий водный арык, по ту сторону этого арыка лежала незначительная равнина, оканчивавшаяся опушкой небольшого леса, а группа роскошных карагачей, стоявших над водоподъемною машиной на том берегу арыка, так и манила под густую тень своего темно-зеленого свода… И вот, пока войска стягивались, мы, состоящие при штабе, вмсте с начальником своего отряда перебрались через арык и с полным кейфом расположились завтракать на разостланных бурках, под широкою тенью карагачей…
Только что явился на сцену обычный наш шашлык, как с пикета примчался казак с известием, что большая толпа хивинских всадников подкрадывается к опушке леса.
— Вероятно депутация из города, заметил Ломакин.
— Да если бы были и Хивинцы, вставил ‘Ананас’, — стоит ли обращать на них внимание… [216]
— Скачут сюда, ваше высокоблагородие… Вот они! крикнул в ту же секунду казак.
И в самом деле, вероятно не видя за стеной отряда и принимая нас за какой-нибудь пикет, несколько сот Хивинцев сломя голову неслись по поляне прямо на нас… Мы вскочили и бросились к своим за канаву, да так поспешно, что, между прочим, полковник Л. не успел захватить даже свой портмоне, туго набитый деньгами: так он и пропал.
‘В ружье! к коням!’ раздавалось по бивуаку в то время, когда мы, перебравшись за стенку, хохотали над неповоротливым ‘Ананасом’, который, не размерив прыжка в суматохе, бухнул в самую средину мутного арыка и, конечно, выкупался.
— Зачем вы беспокоились? шутили над ним, — помилуйте, ‘стоит ли обращать на них внимание!..’
Между тем подлетевшая к стенке ранее других Гребенская сотня Ракусы-Сущевского встретила толпу дружным залпом. Хивинцы повернули кругом и помчались быстрее прежнего, но прежде чем скрылись, вдогонку за ними полетели еще ракеты и пули подоспевшей пехоты…
Как бы в ответ на эти выстрелы, перекаты горячей пальбы раздались и с той стороны, откуда мы пришли и где еще продолжали двигаться части обоза и арриергарда. Оказалось, что на них налетела в это время трехтысячная масса Иомутов под начальством Якуб-бая и даже прорвала в нескольких местах и разъединила растянувшиеся части обоза, [217] прежде чем наши успели положить верблюдов и открыть огонь. Но это была лишь одна минута, после которой учащенные залпы наших скорострелок произвели свое обычное действие: Иомуты быстро отхлынули и скрылись из виду, оставив на месте несколько трупов и лошадей.
К вечеру, без особых приключений, отряды передвинулись к окрестностям Китая и расположились на ночлег в кишлаках около канала Кулан. Здесь явились к нам первые перебежчики Персияне.
Разбойнические инстинкты всех вообще Туркмен, которые грабят одинаково и чужих, и своих, пользуются в Хивинском оазисе громкою известностью. Но Текинцы, кроме того, известны здесь как специалисты, предпочитающие всему торговлю живым товаром своего промысла — Персиянами. Их набеги в Хорасан ежегодно лишают эту провинцию нескольких сот человек ее населения и настоль же увеличивают число невольников Хивинского ханства. Мало-мальски зажиточный Хивинец считает прежде всего необходимым избавиться от всякой работы, взвалив всю тяжесть ее на раба Персиянина, и за это пожизненное ничегонеделание, к которому так располагает и климат его родины, охотно дает Текинцу хорошую плату, — около тысячи рублей на наши деньги…
За последние тридцать лет проданных таким образом Персиян накопилось в ханстве уже более сорока тысяч, и если верить тем из них, которые [218] явились к нам, бесчеловечность американских плантаторов прежнего времени бледнеет пред тем, что приходится испытывать здесь злополучным сынам Персии… Понятно после этого, что Персияне обрадовались нам как своим избавителям. Они бегут от своих хозяев и массами являются в наш лагерь, несмотря на то, что Хивинцы из предосторожности держат их последнее время на цепи, под строгим присмотром.
Я взял к себе одного из перебежчиков, ‘крепко сшитого, но плохо скроенного’, почти совершенно черного Аббаса, который был до своего плена унтер-офицером регулярной персидской пехоты и поэтому спешил показать нам свое искусство в ‘ружистике’… Он рассказывал мне, что восемь лет тому назад пробирался безо всякого оружия, с тремя сарбазами-односельцами, на сборный пункт своего фоуджа (баталиона), в Мешхед. На краю самого города на них напали среди бела дня шесть конных Туркмен с саблями наголо и перевязали всех… Аббас был продан одному за 500 золотых двухрублевых тенге. Через месяц он бежал от своего хозяина и дней пять скрывался в камышах в ожидании темной ночи, но луна светила как нарочно, лепешки вышли, и муки голода заставили наконец бедного Персиянина выйти на добычу… Он был схвачен, избит и доставлен хозяину. ‘Как я ни молил о пощаде, продолжал Аббас, как я ни клялся, что никогда не повторю своей несчастной попытки, что [219] тоска по семейству лишила меня рассудка… но проклятый Узбек, — чтоб ему провалиться в преисподнюю ада! — был неумолим. Он привязал меня к дереву вверх ногами и до самых костей прожег мои пятки раскаленным железом, так что пока не поправился, несколько месяцев я только молил Аллаха о смерти.’
Персияне сообщили нам, что хивинские войска под начальством Якуб-бая, нападавшие на нас на пути к Китаю, простираются до пяти тысяч и отступили к Горлену, туда же направилась из Хивы другая пятитысячная масса Иомутов, Гокленов и Узбеков, с которыми находятся и главнейшие сановники ханства, — Инак, Абдурахман, Мехтер и кушбеги. Эти десять тысяч аламанов составляют, по словам Персиян, последнюю надежду Мадраим-хана, и в случай их поражения, он намерен был немедленно бежать к Мора или Мерв-Текинцам. Но Иомуты, как видно, не допускают возможности такого исхода: говорят, выступая в поход против нас, они поклялись хану принести к нему головы всех Русских или лечь костьми, пока не изсякнут все их сорок тысяч кибиток… Хан, в свою очередь, обещал им заплатить по 100 рублей за каждую русскую голову, столько же за хвост, как доказательство убитой под аламаном лошади, и по 300 за пленного. Как ни обидна оценка наших голов наравне с хвостами хивинских лошадей, — мы однако собирались видеть черту гуманности в предпочтении, оказываемом пленным, но нам объяснили, [220] что в этом кроется только коммерческий расчет повелителя Хивы, который надеется выгодно продать нас наравне с персидскими рабами…
С этими известиями мы выступили сегодня рано утром и направились на Горлен в боевом порядке.
Около 7 часов показались большие партии неприятельской конницы, гарцовавшие, как и в предшествовавшие дни, впереди по дороге и по сторонам ее, в пашнях и садах, наполняя воздух громкими криками.
Отряды получили приказание двигаться безостановочно, не обращая внимания на неприятеля и не теряя напрасно патронов, но в то же время стрелять наверняка, если к этому представится случай.
Обстановка для движения была самая неудобная. Кишлаки и засеянные поля с глиняными стенками покрывали вокруг все пространство. Не говорю уже об артиллерии и обозе — даже кавалерия и пехота принуждены были поминутно останавливаться пред арыками и, чтоб облегчить свою переправу, забрасывать их ветвями или засыпать землей. Когда пехота проходила по этим импровизованным насыпям, кавалерия для выигрыша времени перескакивала через небольшие канавы, но при этом лошади и люди нередко падали в воду, — что случилось и с самим начальником нашего отряда, — и вытаскивание их из глубоких арыков отнимало иногда значительное время…
Благодаря этой крайне пересеченной местности, войска наши подвигались сначала медленно, а около [221] Янги-Япа были вынуждены бросить всякий боевой порядок и вытянуться по единственной дороге между высокими стенами. Неприятель показывался за каждою стеной и арыком, кишел в садах и на пашнях, носился во все стороны, обскакивал фланги, наседал на арриергард, и быстро удалялся как только местность становилась открытее… Это продолжалось до полудня.
Последний кишлак Янги-Япа, расположенный на бугорке, имеет довольно значительные размеры и вид глиняного укрепления, окруженного массой фруктовых деревьев. Здесь неприятель, кажется, намеревался задержать нас…
Генерал Веревкин в сопровождении штаба обеих отрядов приближался к этому кишлаку по дороге, а правее и на одной высоте с ним двигалась по пашням стрелковая цепь… В это время из-за стен кишлака вдруг вылетали клубки дыма и раздался неожиданный залп. Цепь остановилась, пули с визгом пролетали над нашими головами и шлепнулись в нескольких шагах о глиняную стену… Новые одиночные дымки…
— Выбейте их, произнес генерал, обращаясь к капитану Герингу.
Геринг соскочил с лошади, подбежал к сомкнувшейся цепи и с криком ура! бросился вперед, за ним кинулись и белые рубашки, наполовину только высовываясь из густых и высоких хлебов, но… кишлак смолк. Цепь обогнула его справа и скрылась… [222]
— Орудия! орудия сюда! крикнул кто-то, появившись на том месте, где только-что скрылись наши солдаты.
Князь Меликов полетел назад за орудиями, а мы все поскакали за цепью. На самой дороге, около кишлака, валялись трупы нескольких Иомутов, а один из них с простреленною головой еще вздрагивал в предсмертной агонии. За кишлаком сразу открылась большая равнина, окаймленная со всех сторон садами и наполовину казавшаяся черною от тысяч гарцовавших на ней неприятельских всадников. Эта туча, казалось, была готова ринуться на нас всею своею массой, но подбежавшие роты Кавказцев быстро развернулись и открыли частый огонь, два орудия Оренбургской батареи на полном карьере вынеслись вперед под прикрытием конно-иррегулярцев, и не успела рассеяться поднятая ими пыль, как две гранаты разорвались в самой гуще Хивинцев: было видно, как несколько лошадей взвились на дыбы и опрокинулись вместе со своими всадниками… Остальные части отрядов также быстро явились на поляну и все вместе, не прекращая пальбы, двинулись вперед вслед за неприятелем, который начал отступать медленно, как бы нехотя…
Вскоре после этого мы подошли ко кладбищам Янгп-Япа, и здесь одна часть Хивинцев совершенно скрылась из виду, а другая приняла вправо и, как оказалось после, пошла в обход и энергически напала на прикрытие нашего обоза. Но тут успели [223] вовремя положить верблюдов, и из-за этой живой баррикады встретили таким огнем, что неприятель оставил на месте около ста пятидесяти трупов и уже более не возобновлял своей попытки…
После небольшого привала мы подвинулись еще до кишлаков Горлена, где и расположились для ночлега.
Часа через два, с аванпостов привели к нам, в кавказский лагерь, посла Хивинского хана, с провожавшим его молодым Иомутом. Оба они были хорошо одеты и на превосходных лошадях с богатою серебряною сбруей, украшенною бирюзой и сердоликом. Якуб, довольно представительный, пожилой и несколько полный человек, с большою поседевшею бородой и с довольно приятным умным лицом.
По поручению полковника Л., я повел посла в оренбургский лагерь, к генералу Веревкину. Генерал спал. Я вошел в кибитку и разбудил его.
— Прикажите, пожалуйста, подать ему чаю, отвечал генерал, выслушав мой доклад о прибытии посла Хивинского хана, — и вообще займите его, пока я оденусь.
Посол уселся на стул и ему подали чай и папиросы… Между тем весть о его прибытии разнеслась по лагерю, и в несколько минут человек тридцать офицеров уже толпились пред кибиткой генерала в ожидании его выхода… Но вот и он.
Посол поднялся с места с полным сознанием [224] своего достоинства, и с легким, вежливо-холодным поклоном… который при соответствующих обстоятельствах сделал бы честь и любому европейскому дипломату, подошел к генералу и протянул ему что-то завернутое в лист почтовой бумаги. Передавая это ‘что-то’ офицеру-переводчику, генерал опустился на стул и пригласил посла сделать то же самое… Водворилась мертвая тишина.
Переводчик развернул бумагу: в ней оказалось послание Хивинского хана, зашитое в белый коленекор, под коленкором был мешочек из пурпурового атласа, расшитого золотыми узорами, и уже в этом последнем лист серой бумаги с одною исписанною страницей…
Началось чтение.
Добрые семь восьмых страницы были посвящены перечислению разных добродетелей ‘головы аламанов Русского Ак-Падишаха’, и только последние строки заключали в себе просьбу ‘досточтимого, великодушного и т. д. падишаха Хоразма, Сейд-Мухаммад-Рахим-хана’ о том, чтобы дали ему три дня на размышление и в продолжение этого времени приостановили дальнейшее движение наших войск. Хан уведомлял при этом, что он обращался с такою же просьбой и к ‘ярым-падишаху’ (‘Пол-царя’. Так называют в Средней Азии туркестанского генерал-губернатора.), от которого уже получил будто бы надлежащее согласие. [225]
Ответ генерала был так неприветлив, что переводчик замялся.
— Передайте, повторил генерал, — другого ответа от меня не будет, если не получу приказания от генерала Кауфмана.
Послу сообщили отрицательный ответ и он уехал видимо взволнованный…
До сих пор мы двигались по левому прибрежью Аму-Дарьи, имея в виду соединение с Туркестанским отрядом. Но вследствие полученного сегодня достоверного известия о том, что часть войск генерал-адъютанта Кауфмана уже переправилась на левый берег, на высоте Хивы, был собран военный совет, который решил повернуть на юго-восток и двигаться прямо на столицу ханства, так как, продолжая движение по первоначальному направлению, мы можем прибыть к месту переправы Туркестанцев в то время, когда последние по всей вероятности будут под стенами Хивы…
Выступаем завтра. [226]

XXIII.
Известие о намерении неприятеля и два конверта на имя Маркозова. — Неожиданная остановка. — Клыч-Нияз бай и кавалерийеская экскурсия на его левом берегу — Неудачный мост. — Дальнейшее движение и старое русло Аму. — Кят-Кунград и его крепость.

24 мая, 9 часов вечера. Кят.
Утром, 23 мая было получено известие, что хивинские войска, потерпевшие накануне неудачу под Янги-Япом, отступили из окрестностей Горлена за несколько верст, к большому каналу Клыч-Нияз-бай, у которого собираются сжечь мост… Отряды получили приказание выступить немедленно, чтобы воспрепятствовать намерению неприятеля.
Мы еще были в лагере, когда приехал Киргиз с двумя конвертами генерала Кауфмана, адресованными на имя начальника Красноводского отряда, полковника Маркозова. Один из них заключал в себе приказ по войскам, от 13 мая, по случаю прибытия Туркестанского отряда к правому берегу Аму-Дарьи, другой, — требование от полковника [227] Маркозова, который по всей вероятности уже в Тифлисе, донесения о его предположениях по движению Красноводского отряда и сведений об отрядах Оренбургском и Мангышлакском.
Киргиз, приехавший с этими бумагами, ничего не мог сообщить о Туркестанском отряде, так как, по его словам, конверты получены им в Шах-Абас-али от другого Киргиза, не решившегося переправиться на эту сторону Аму.
Мы подошли ко Клыч-Нияз-баю около 9 часов утра. Это действительно самый большой из тех многочисленных каналов, через которые мы переправлялись до сего времени. Он имеет от двадцати семи до тридцати сажен ширины, при двух с половиной аршинной глубине, с общим направлением на северо-восток, подобно и всем остальным каналам Хивинского оазиса, берега низкие, без насыпей, и по обеим сторонам голая песчаная равнина на значительном пространстве.
Как мы ни спешили к этому каналу, но неприятель предупредил нас и, к сожалению, успел сделать свое дело: мост был сожжен и из воды выглядывали только обгорелые остатки его деревянных козел… На берегу валялся огромный хивинский каик, опрокинутый вверх дном, и в нескольких шагах от него отрубленная голова нашего лазутчика-Киргиза, брошенная, вероятно, для острастки его собратьев по ремеслу… Несколько сот хивинских всадников, рассыпавшись в почтительном отдалении [228] по противоположной равнине, любовались оттуда нашею неожиданною остановкой. Но две гранаты, вскоре разорвавшиеся между ними, вероятно, охладили их любопытство: они скрылись и отряд приступил к постройке моста.
Прежде всего, при усилии нескольких сот человек, спустили на воду хивинский каик, от которого ожидали не малой помощи, но он оказался поврежденным и затонул в несколько минут. Это, конечно, не остановило работы. В ближайших кишлаках застучали топоры, к берегу начали сносить всевозможный лес и хворост, в воде закопошились десятки солдат в костюме прародителей, и к одиннадцати часам мост начал как бы выростать. Но в это время на опушке садов, которые окружали равнину на неприятельском берегу, заклубился дымок и ядро фальконета с визгом и свистом прилетело через наш лагерь. Это повторилось несколько раз и вследствие этого полковник Леонтьев получил приказание взять четыре сотни кавалерии и очистить или обезоружить все ближайшие кишлаки по ту сторону Клыч-Нияз-бая.
Сотни, к которым присоединился и я, поспешно вскочили на коней и, переправившись в брод через канал, понеслись, с цепью наездников впереди, прямо по направлению фальконетных выстрелов, но неприятеля и след простыл: в кишлаках уже не оказалось ни одной души. Взяв несколько вправо, мы наткнулись на небольшое глиняное укрепление с [229] высокими стенами, прорезанными бойницами и обнесенными маленьким рвом. Ворота укрепления, забаррикадированные несколькими арбами, давали право думать, что здесь мы встретим сопротивление и потому, остановив сотни в некотором отдалении, полковник Леонтьев двинул к воротам пятьдесят спешенных казаков. Баррикада разнесена и мы в укреплении. До ста пятидесяти ободранных каракалпакских семейств теснились здесь вокруг нескольких десятков закоптелых кибиток, овцы, лошади и верблюды наполняли все остальное пространство между стенами. Несколько стариков, встретивших нас у ворот с обнаженными головами, были, повидимому, ни живы, ни мертвы.
— К чему все эти приготовления?.. Кому вы думаете сопротивляться?
— Мы, Каракалпаки, рады вам. Мы ждали вас, отвечали бедные старики, едва выговаривая слова от сильного волнения. — Бегущие пред вами Чоудуры и Иомуты нападают по дороге на всех, грабят, режут… Мы только от них укрылись здесь…
Слова эти хотя и дышали искренностью, но приказание нужно было исполнить. Мы вышли из укрепления, забрав предварительно все оружие Каракалпаков, состоявшее из невообразимого хлама разных фитильных ружей, никуда негодных сабель и нескольких тульских пистолетов, по всей вероятности ‘времен очаковских и покоренья Крыма’.
Несколько далее сотни остановились, [230] переправившись по плотине через небольшое озеро, поросшее вокруг камышом, а вперед по двум расходящимся дорогам отправлены были разъезды, из коих один поручика графа Шувалова возвратился вскоре с известием, что видел невдалеке неприятельскую партию не менее ста всадников… Вследствие этого я получил приказание взять сборную сотню Кавказских и Оренбургских казаков и проследить неприятеля.
Пройдя несколько верст между только-что заброшенными кишлаками, тонувшими в густой зелени фруктовых деревьев, я наткнулся, наконец, на огромный кишлак в виде укрепления, с запертыми тяжелыми воротами, несколько бараньих шапок зашевелились за его стенами и мгновенно скрылись. Спешив половину людей, я подошел с ними к воротам кишлака.
— Кто тут?… Отворите! — крикнул Киргиз-проводник, — не бойтесь, вам ничего не сделают… Скорее!.. Иначе разнесем ворота и вам будет плохо…
Слова Киргиза произвели действие. Ворота отворились и я увидел пред собой огромный двор полный людьми, между ними возвышались десятки арб, нагруженных постелями, коврами, медною посудой и всевозможным домашним скарбом. Более двухсот оседланных, еще потных лошадей стояли вокруг арб или вдоль стен кишлака, и он не оставляли никакого сомнения в том, что мы наткнулись на часть только-что действовавшей против нас неприятельской конницы… Однако, чтобы не возиться с [231] пленными, которые послужили бы только бесполезным бременем, мы ограничились тем, что потребовали все оружие. Через несколько минут к нам вынесли боле двухсот штук такого же хлама, какой был отобран пред этим у Каракалпаков. Мы уже собирались возвратиться с этою добычей, когда за стеной, в нескольких шагах от себя, услышали какие-то раздирающие крики нескольких голосов…
— Кто это кричит? обратился я… к старику Узбеку, который стоял около меня и, повидимому, командовал всеми в кишлаке
Старик замялся…
— Вероятно догма (Так называют здесь всех Персиян-невольников.), отвечал проводник.
С несколькими казаками я подошел к дверям, откуда неслись крики, и в самом деле увидел в темной комнате шесть человек Персиян, из коих одни стояли в кандалах, с искаженными от страха лицами, другие валялись на земле, связанные веревками по рукам и ногам. Нужно было видеть радость этих несчастных, когда освобожденные, они выходили из кишлака, чтобы следовать за нами в русский лагерь!..
Около ворот Персиян окружили их бывшие хозяева и умоляли простить им, ‘если они в чем-либо провинились’. По религии мусульман проклятия раба влекут на голову его хозяина особые муки на том свете… [232]
‘Пусть Бог простит…’ повторяли один за другим Персияне, но тоном, в котором точно слышалась вся бесконечная вереница испытанных ими многолетних страданий.
К 7 часам вечера я присоединился к сотням, а через час мы все уже были в лагере, на правом берегу Клыч-Нияз-бая.
Мост, конечно построенный на живую нитку, был уже готов к рассвету следующего дня, но его настилка из хвороста, возвышавшаяся над поверхностью воды на несколько футов, начала понижаться при переправе головных частей пехоты и совершенно погрузилась в воду после прохода двух-трех орудий. К довершению неудачи, вода начала быстро прибывать. Хивинцы, чтобы затруднить переправу, запрудили все разветвления канала и пустили на нас всю массу воды, — и большую часть отряда со всеми верблюдами и колесным обозом пришлось переправить в брод, при условиях, значительно ухудшившихся. Таким образом мы бесполезно потеряли сутки у Клыч-Нияз-бая…
Провозившись у переправы несколько часов, мы тронулись в дальнейший путь.
Хивинцы, наконец, отвязались и не беспокоили нас в течение целого дня. Затем, обстановка движения так мало разнилась от той, к которой мы привыкли за последние дни похода, хивинский пейзаж, с его глиняными кишлаками и изобилием растительности и воды, в такой степени однообразен, [233] что, казалось, проходишь по знакомой уже местности. Все разнообразие сегодняшнего перехода состояло в том, что недалеко от Кята мы переправились через канал Ярмыш, параллельно которому тянется сухое песчаное русло, имеющее около двух верст ширины. По словам туземцев, это то самое старое русло, по которому Аму-Дарья вливалась некогда в Сары-Камышские озера и далее в Каспийское море…
Под вечер отряды остановились в превосходных садах за каналом Ярмыш. Пока здесь разбивали лагерь, несколько офицеров, в том числе и я, поехали осматривать хивинский городок Кят или Кят-Кунград, расположенный в версте от канала и, как говорили, замечательный по своей крепости…
Городок с трехтысячным населением разбросан несколькими отдельными группами и ничего особенного не представляет, за исключением разве окружающих садов, в которых чистота и оконченность во всем поразили бы и самого аккуратного из немецких садоводов. Обыкновенно, в центре сада, под тенью громадных деревьев, ютится летний дом в несколько комнат, украшенный снаружи глиняными колоннами и небольшою верандой, пред которою расположен бассейн. От дома во все стороны идут аллеи всевозможных деревьев и между ними — грядки с расхолеными виноградными кустами с проведенными к каждому из них маленькими красиво отделанными оросительными канавками. Сады непременно обнесены высокими глиняными оградами [234] со множеством таких же колонн и с одними тяжелыми воротами, выходящими на пыльную дорогу. Таким образом, каждый сад или кишлак является убежищем довольно безопасным от постороннего соблазна, условие необходимое здесь при существующей повальной слабости ко всему плохолежащему, не только у Туркмен, но и у самих Узбеков…
За городом, на возвышении, имеющем форму земляной пирамиды, усеченной на высоте приблизительно ста футов, расположены высокие крепостные стены, имеющие около полутораста сажен по каждому фасу. Замечательно, что этот колоссальный, так сказать, пьедестал крепости, обнесенный глубоким рвом, искусственный и, если верить жителям самого Кята, насыпан из земли, извлеченной при проведении канала Ярмыш…
На восточном фасе крепостной ограды расположены три полукруглые башни. Над одною из них еще на несколько сажен возвышается четырехугольная деревянная вышка, а между двумя остальными расположены единственные ворота. Все внутреннее пространство крепости, занятое прилипшими друг к другу мрачными, темными и полуразрушенными саклями с одною мечетью, произвело на меня впечатление запустения и ужасающей бедности. Но куда делось это чувство, когда я взобрался на вышку крепости и взглянул с высоты птичьего полета на окрестности Кята. Зеленеющие поля, темные сады с желтоватыми пятнами кишлаков и сеть блестящих на солнце [235] каналов, по которым дробились и без плеска скользили мутные воды великой реки, — развернулись предо мной, точно роскошные узорчатые ковры с серебряными коймами… Какою-то негой веял весь обширный кругозор, раскинувшиеся пред моими глазами, и природа, и люди млели в неподвижности раскаленного воздуха. Только в одном месте, нарушая общую гармонию покоя, точно большой встревоженный муравейник, копошился наш лагерь, — лагерь далеких и незваных сюда пришельцев…

XXIV.
Немецкая записка. — Движение к Кош-купыру и к ханскому саду. — Авангардная стычка. — Ночное нападение и угон верблюдов. — Авангардные развлечения под Хивой.

Вечером, 27 мая. Загородный ханский сад.
Утром, 25 мая, пред выступлением из Кята, в отряде была получена записка генерал-адютанта Кауфмана, от 21 числа, написанная из предосторожности на немецком языке и извещающая о том, что он благополучно переправился через Аму, и с частью Туркестанского отряда находится уже в Хазараспе, в семидесяти верстах от столицы ханства. Прося о скорейшем соединении с ним наших отрядов, генерал уведомлял далее, что отряд его, состоящий из десяти рот, шести сотен, восьми орудий и двух митральез, будет под Хивой 30 мая. Генерал Веревкин ответил на том же языке, что 26 числа будет ждать под Хивой дальнейших приказаний…
‘Итак, завтра под Хивой!’ радостно восклицали [237] все, выступая из Кята. Казалось, просто не дождешься этого ‘завтра’!… Общее нетерпение и солдат, и офицеров растет по мере приближения к цели в такой степени, что все опечалятся не на шутку, если объявят, что будет, например, дневка сегодня или завтра. Между тем время за последние дни летит точно молния: в течение дня быстро меняющиеся по пути картины не дают и почувствовать, как остался за плечами целый переход… Придя на место, уже чувствуешь и голод, и утомление, и не успеешь подкрепить себя крайне немудрым произведением какого-нибудь православного Лепорелло, как наступает вечер, клонит ко сну… А если еще пересилил на время этот сон и взялся за перо, — сразу чувствуешь все свое бессилие передать бумаге и картины своеобразной природы с ее культурными особенностями, меняющиеся пред нами как в калейдоскопе, и наши впечатления, мелькающие также быстро, как эти картины, но часы пролетают как одна минута, прежде чем успеешь набросать несколько страниц…
Верстах в восьми от Кята отряды переправились через канал Шах-Аббат, столь же значительный как Клыч-Нияз-бай, по деревянному мостику, имеющему на восточной стороне глиняную башню, исправляющую здесь должность предмостного укрпления. Хивинцы уже перестали портить мосты, так как убедились, вероятно, что это совершенно безеполезно…
За каналом мы сразу вступили в сыпучие [238] пески, которые в этом месте врезываются клином в Хивинский оазис и почти разделяют его на две части. Пройдя еще верст пятнадцать в этой новой обстановке, мы подошли к Кош-Купиру и около 5 часов вечера остановились в его пустых, брошенных кишлаках.
Кош-купирские кишлаки, с окружающими их садами, лежат по берегам также огромного канала Казават, и принадлежат большею частью диванбегу и другим вельможам Хивинского ханства. Они представляют нечто особенное по своим размерам: можно сказать, что это положительно целые отдельные укрепления, заключающие в своих зубчатых стенах лабиринты всевозможных безоконных построек из глины, с несколькими просторными дворами. Не знаю, была ли в этом надобность, но вечером многие из кишлаков были преданы огню, и зарево их пожара долго освещало лагери соединенных отрядов…
В этот же вечер неожиданно прибыл Киргиз, который каким-то чудом один прокрался через все ханство и привез из Оренбурга почту… Почти со времени оставления Кавказа мы прервали всякие сношения с цивилизованным миром и, конечно, не знаем, что в нем делается. Сколько нового, неожиданного, быть может, произошло за это время в политической и общественной жизни народов, невольно приходило в голову, и с этими мыслями мы бросились в оренбургский штаб за свежими [239] газетами, но, увы! новейшие из них были от 25-го марта…
От Кош-Купира до Хивы всего около шестнадцати верст. Пройдя половину этого расстояния и переправившись через несколько каналов, вчера, около 10 часов утра, мы подошли к загородному ханскому саду, который отличается от кош-купирских кишлаков разве только своими еще более грандиозными размерами. Отряды расположились вокруг садовой ограды, а генерал Веревкин со своим штабом в самом саду.
Как только пришли сюда, подполковник Скобелев получил приказание продвинуться, если можно, вперед еще на несколько верст с двумя сотнями Уральских и Сундженских казаков, обрекогносцировать местность и затем, остановившись на удобном месте, составить род авангарда. Скобелев пригласил меня примкнуть к его поездке, и мы тронулись по направлению Хивы…
Уже в версте от ханского сада начали показываться по сторонам дороги небольшие партии неприятельских всадников, но продолжали подвигаться не обращая на них внимания. Держась в почтительном отдалении, всадники медленно отступали пред нами и скрывались за ближайшими садами. Отъехав версты две с половиной, мы вышли на небольшую равнину, пересеченную несколькими арыками, на мостике, переброшенном через один из них, копошилась спешенная толпа в несколько десятков человек. [240]
Чтобы не дать испортить мостик, Скобелев вызвал наездников из обеих сотен и приказал мне атаковать толпу. Мы понеслись в карьер с места. Хивинцы успели снять лишь несколько досок мостовой настилки, но заметив нас бросились к своим коням и ускакали прямо по дороге Увлекаясь за ними, мы попали в узкую улицу между двумя кишлаками и вынеслись отсюда на большую равнину, окаймленную со всех сторон садами и глиняными стенками. Здесь неприятель рассыпался веером и скрылся в садах, а мы остановились посреди равнины, так как лошади были уже в мыле, и за нами не в первый раз раздавались сигналы ‘шагом’ и ‘стой’. Вскоре к нам присоединился и подполковник Скобелев со своими сотнями.
Едва осела пыль, скрывавшая нашу малочисленность, как уже толпы неприятельских всадников начали показываться со всех сторон и сгущаться все более и более… Вскоре сплошные массы Хивинцев заняли и кишлаки, оставшиеся у нас в тылу, и узкую дорогу между ними, по которой мы только что вынеслись на поляну: мы окружены, и путь отступления отрезан…
Сотни спешились и открыли огонь, направляя его преимущественно на дорогу между кишлаками. Справа, из-за стенки одного сада, вдруг вылетел плотный клуб белого дыма, раздалось что-то в роде пушечного выстрела, со свистом и визгом, потрясая воздух, пронеслось над нами ядро фальконета и [241] шлепнулось в противоположной стороне, в толпе хивинских же всадников.
— Ловко! произнес есаул, стоявший недалеко от меня на фланге сотни. — Жаль, что у них мало этих пукалок, они бы этак скорее перебили друг друга…
Перестрелка длилась уже четверть часа. Ожесточенные крики ‘аламан! аламан!’, наполнявшие воздух, раздавались все ближе и ближе. Пули визжали со всех сторон. Пролетели еще два-три ядра. Вдруг Хивинцы с саблями наголо хлынули на поляну со стороны нашего лагеря… Минута была не из особенно приятных, но встреченные градом наших пуль, они понеслись мимо кишлаков вправо и влево подобно стаям испуганных зайцев. Дорога между кишлаками очистилась, и за нею, движимые точно ураганом, заклубились облака желтой пыли, из которых начала прорезываться масса мчавшихся к нам белых всадников… Наши!..
Оказалось, что фальконетные выстрелы Хивинецев, не причинив никакого вреда, оказали нам одну только услугу: они подняли в лагере тревогу, и вот на помощь к нам послали оттуда всю кавалерию. Вместе с нею мы пошли вперед, по следам Хивинцев, но последние точно канули в воду, — ни одного из них не было уже видно. Не доезжая трех верст до Хивы, мы вернулись назад и под вечер прибыли в лагерь. В авангарде снова остались две сотни кавалерии, к которым вечером [242] послали из лагеря еще по одной роте Апшеронского и Ширванского баталионов…
Сегодня на рассвете неожиданная тревога подняла на ноги весь лагерь. Когда я выскочил из кибитки, пехота уже стояла под ружьем, артиллеристы запрягали орудия, казаки седлали коней и, перегоняя друг друга, проносились к своим сотням. Вдали слышалась ружейная трескотня. В этой боевой обстановка священник в полном облачении служил молебен пред выстроившимися ротами Апшеронцев, у которых сегодня полковой праздник…
Дело вскоре разъяснилось и войска были распущены. Ночью, на левом фланге лагеря, далеко выдвинулись вперед верблюды Оренбургского отряда, Иомуты заметили это, и налетев врасплох, отхватили более 400 голов, но в то время, когда они возвращались с этою добычей, авангард Скобелева перерезал им дорогу, отбил обратно верблюдов и положил на месте до двухсот человек неприятелей. Говорят, что особенно отличилась при этом сотня Дагестанцев, которая хоть раз наконец настигла иомутов, но за то так, что рубила на выбор и вернулась с трофеями в виде иомутских лошадей и оружия…
Через несколько часов после тревоги, к генералу приехал подполковник Скобелев для доклада об утреннем нападении Хивинцев и на возвратном пути завернул ко мне в кибитку.
— А лихое было дело сегодня! произнес он [243] между прочим с довольною улыбкой. — Жаль, что у нас мало конно-иррегулярцев. Ведь это золото!.. Они называют своего сотенного командира подполковника Квинитадзе, как принято у горцев, просто по имени, Иваном… Вот скачет Квинитадзе. Пред ним, в нескольких шагах, Лезгин настигает Иомута и одним ударом раскроил ему череп. Иомут полетел с коня, а Лезгин, догоняя следующего, оборачивается на всем скаку к своему командира: ‘Иван!.. видел?’ — Молодец! видел, — отвечает тот… Лезгин наносит новый удар и новый иомут валится с коня: ‘Иван!… видел?’ — Молодчина! — повторяет командир… Лезгин не мог уже догнать третьего иомута на превосходной лошади и выхватил пистолет, раздался выстрел и новая жертва грохнулась на землю вместе с конем, тот же вопрос и тот же ответ… Да что вы тут коптите, поедемте в авангард. Там у меня по крайней мере развлечение… Кстати, мой Мишка собирается дать сегодня генеральный шашлык… Поедемте.
Отправились.
Две сотни, составлявшие авангард, стояли попрежнему в четырех верстах от Хивы, на той самой поляне, на которой нас выручило вчера неожиданное появление кавалерии… До полудня время прошло в бесплодной перестрелке с мелкими неприятельскими партиями. Но к этому времени Хивинцы высыпали в столь значительных силах и начали наседать на нас так энергично, что пришлось дать знать в [244] лагерь… Не прошло и часа как оттуда снова прискакала кавалерия, а вслед за нею подошла и часть пехоты с генералом Веревкиным.
По обыкновенно, держась почти вне выстрелов, толпы неприятеля гарцовали до изнурения лошадей и скрылись из виду после нескольких выстрелов из наших орудий. После этого и генерал отвел войска в лагерь, обещав усилить нас на ночь двумя ротами…
Оставшись снова с двумя сотнями, мы расположились отдыхать под тенью фруктовой рощи, на берегу небольшого арыка. Но недолго продолжалось наше спокойсивие…
— Ну, Мишка, давай-ка теперь свой шашлык! крикнул Скобелев, опускаясь на бурку.
Но прежде чем он окончил свою фразу, жик! жжик! шлепнули две пули о ствол дерева над нашими головами, и толпа неприятельских всадников ринулась на поляну из ближайших садов с хивинской стороны.
— К коням!.. Садись!..
Едва мы вскочили на лошадей, Хивинцев и след простыл… Подобные выходки повторялись несколько раз и выводили всех из терпения…
— Ишь, проклятые, как разгулялись! слышалось между казаками. — Мало их потрепали сегодня утром… Надо бы еще маленько почесать…
— В самом деле, надо бы их еще раз [245] проучить, подхватил Скобелев, — но ведь не подойдут, канальи…
В это время солнце уже скрывалось за хивинскими садами, и со стороны лагеря показались две роты с орудием, который шли к нам на подкрепление.
— Теперь, если хотите, мы можем и проучить хивинских наездников, обратился я к начальнику авангарда. — Стоит только заложить эти роты за арык, а какому-нибудь взводу казаков выехать вперед в виде разъезда и затем обратиться во мнимое бегство по направлению засады. Наверно партия Хивинцев бросится преследовать и нарвется.
Предложение было принято. Роты залегли за арыком, по обеим сторонам орудия, а кавалерия, оставив на месте один взвод, начала медленно удаляться назад. Оставшись вести ‘приманку’, я объяснил казакам цель движения и мы тронулись.
Пред арыком широкая полоса равнины была затоплена водой, выпущенной Хивинцами для затруднения нашего движения. Далее через четверть версты дорога пошла между глиняными станками садов и вскоре выбежала на новую небольшую поляну. Как только мы доехали до ее средины, изо всех окружающих садов вылетели дымки, завизжали пули и начали выскакивать толпы всадников… Сделать залп изо всех ружей и повернуть назад было для казаков делом одного мгновения. Мы помчались что есть мочи. Вся масса Хивинцев, выхватывая сабли, с торжествующими криками ринулась за нами… Вот мы [246] уже на равнине пред нашим арыком… уже под ногами лошадей расплескалась и забрызгала вода затопленной местности. Послышалось отрывистое ‘пли’. Насыпь арыка точно дохнула дымом и треснул залп… Теперь Хивинцы повернули в свою очередь и помчались назад во весь дух, но не все некоторые из них барахтались в воде вмсте с лошадьми, другие корчились на сухой поляне…
— Ваше благородие, казак у нас ранен в плечо, подлетел ко мне урядник, когда мы уже остановились.
— Ты не видел? обратился с другой стороны Насиб.
— Чего?..
Он указал на мою лошадь, которая дрожала как в лихорадке. С правой стороны по ее ребрам и задней ляшке струилась кровь: она была ранена тремя ружейными картечинами… Благословляю судьбу, что несмотря на эти раны бедное животное не свалилось во время нашей бешеной скачки пред Хивинцами, иначе… я бы наверно не писал теперь этих строк… [247]

ХХV.
Движение к Хиве и общее настроение. — Первые трофеи пушки — Неудачная погоня за третьим орудием и мои впечатления — На перевязочном пункте. — Оригинальные пули и хивинская депутация. — Революция в городе, новый хан и бегство старого — Ответ генерала и пересуды офицеров — Письмо генерала Кауфмана.

5-го июля Лагерь под Хивой.
Много прошло дней и еще более пронеслось событий и впечатлений со времени последнего моего письма. Но вы, вероятно, уже знаете причину перерыва моих рассказов на самом, так-сказать, пикантном месте. Во всяком случае не буду забегать вперед, и как ни трудно мне писать лежа на спине, постараюсь пополнить этот пробел насколько возможно.
Остановившись в восьми верстах от Хивы, отряды Мангышлакский и Оренбургский ждали Туркестанцев единственно из военной деликатности, чтобы преждевременным взятием столицы ханства не поставить их в то неприятное положение, которого так боялись сами в течение похода, и которое непременно [248] должны испытывать рвущиеся в дело войска, перенесшие массу гигантских трудов, если опоздают несколькими часами и придут к шапочному разбору. Но Хивинцам, конечно, были недоступны эти тонкости. Стали, нейдут. Значит не могут, подсказывала им азиатская логика. Дерзость их возрастала с каждым днем. Они стали назойливы до такой степени, что не давали нам покоя ни днем, ни ночью.
С утра 28 мая тысячи хивинских всадников начали наседать на авангард, заскакивать в тыл и подлетать к самому лагерю. Опрокинутые и отброшенные несколько раз, они появлялись снова. В виду этого, генерал Веревкин счел необходимым приступить, так-сказать, к началу конца…
Около 12 часов утра он явился со всеми войсками соединенных отрядов к месту расположения авангарда, и приказав подполковнику Скобелеву следовать со своими войсками в арриергарде за кавалерией, двинулся вперед в направлении к Хиве. Пехота пошла в голове общей колонны.
Войска были в самом радужном настроении и шли в смутном ожидании чего-то важного, как будто на давно обещанный праздник. Об офицерах уж я и не говорю: трудно себе представить более праздничный, более счастливый вид, чем был у них. Они были почти в том состоянии, когда человека так и подмывает плясать или обниматься… Я уверен, что никто из нас не сумел, бы объяснить, чему собственно мы радовались? Родные, [249] друзья, или даже нормальные условия жизни нас не ждали в Хиве. Мы знали, что пройдут еще многие месяцы, прежде чем нас вернут на родину. Мы даже не обманывали себя насчет тех затруднений, которые могут вырости под стенами Хивы и, в плохом случае, поставить вверх дном все достигнутые до сего времени результаты наших жертв и усилий. Но тем не менее, таково было наше безотчетное настроение…
Дорога все время тянулась в неизменной хивинской обстановке, между садами и кишлаками, через канавы и арыки. Она то расширялась, пробегая по небольшим полям, то снова извивалась, стиснутая между глиняными стенками. Придерживаясь по обыкновению бессмысленной своей тактики, неприятельские массы неслись пред нами сломя голову, безжалостно загоняя превосходных своих коней, или рассыпались по окружающим садам и оглашали их своими криками. Только изредка, и то бесплодно, не нанося нам никакого вреда, Хивинцы пукали из своих фитильных ружей в то время, когда местность на каждом шагу благоприятствовала самым смертоносным засадам…
На одной поляне Хивинцы столпились в большую массу и остановились. К головным частям потребовали орудия.
— Эх-ма!.. Жги!.., жги, ребята! кричал на всем скаку есаул Горячев, вылетая вперед со своими орудиями. [250]
Грянул выстрел. Белое кольцо его дыма еще расширялось в воздухе, как уж последовали другой и третий… Толпа дрогнула и быстро очистила поляну. Рассказывали уж после сами Хивинцы, что в то время сам хан находился во главе этой толпы, и что одна из наших гранат оторвала голову его лошади и разорвалась между окружавшими его. Хан повалился на землю, но быстро вскочив на ноги, сел на подведенную лошадь и ускакал за своими войсками…
Продвинувшись еще немного, мы очутились на большой площадке между кишлаком и несколькими кирпичными заводами. Войска начали здесь скучиваться, так как впереди узкая дорога между двумя глиняныаш стенками, в которую уже вступили головные части, позволяла проходить только вытянувшись в длинную походную колонну… Впереди послышалась трескотня ружейной пальбы, загремели пушечные выстрелы и ядра одно за другим начали визжать через наши головы… Впечатление было, конечно, не особенно приятно. Киргизы, стоявшие вместе с нами в свите полковника Ломакина, соскочили с лошадей и спрятались под воротами соседнего кишлака. Туда же направился и один из наших эскулапов, но вскоре он как бомба вылетел оттуда обратно на дорогу, как оказалось, выпертый Киргизами, так как под воротами уж не было места…
Что делалось впереди — никто не знал. Между тем все могло кончиться в одну минуту… Мне так хотелось быть хоть очевидцем происходящего, [251] и любопытство поджигало меня в такой степени, что минуты нашей остановки казались часами. Наконец, я не выдержал и хотя знал, что это не нравится Л., подъехав к нему, попросил его разрешения и поскакал вперед… Через минуту я уже вынесся на открытое место и очутился около моста, переброшенного через большой канал Палван-Ата, пересекавший дорогу. По ту сторону моста, на дороге стояли дулом ко мне два брошенные хивинские орудия, а несколько правее их, за глиняною стнкой, две Апшеронские роты. За каналом дорога скатывалась несколько книзу, и не далее 400 шагов от моста она упиралась в хивинскую крепостную ограду, зубцы и бойницы которой внушительно выглядывали из-за разных мелких построек. Ограда точно курилась. Дымки перебегали по ее бойницам, а пули насквозь пронизывали дорогу к каналу…
Оказывается, что шедшие во главе отряда Апшеронцы были уже недалеко от канала, когда за мостом раздались первые пушечные выстрелы Хивинцев… Роты прибавили шагу и, приближаясь к каналу, неожиданно увидали пред собой неприятельскую батарею из трех орудий. В ту же секунду грянуло дружное ура! и 4-я стрелковая рота с капитаном Бекузаровым во главе, а за нею и 9-я, бросились через мост на неприятельскую батарею. Хивинцы не ожидали Русских так скоро и были поражены их внезапным появлением пред самым носом. Ура и стремительный напор Апшеронцев довершили их [252] панику: они побежали, успев оттащить назад только одну из своих пушек. Скучившись вокруг хивинских орудий, Апшеронцы очутились под сильным огнем крепостной ограды и укрылись на время за ближайшею глиняною стенкой… В таком положении я застал эти две роты, когда подезжал к каналу Палван-Ата.
Едва я приблизился к мосту, как услышал недалеко от себя громкий голос, окликавший меня по фамилии. Оглянувшись, я увидел начальника штаба Оренбургского отряда, полковника Саранчова, он сидел на насыпи по сю сторону канала, укрываясь от выстрелов тою же самою стеной, за которой на противоположном берегу стояли Апшеронцы.
— Скачите, пожалуйста, к генералу, произнес он, — и передайте, что здесь можно поставить орудия.
Я поскакал обратно. Пехота уже приближалась к каналу. Но вместе с ней по узкой дороге между двумя стенками двигались такие тучи пыли, что в трех шагах солдаты исчезали в них точно призраки… За пехотой в такой же обстановке ехал генерал Веревкин со свитой. Он был неузнаваем: загар исчез, а белоснежные усы казались светло-русыми, — все было покрыто желтою пылью…
Выслушав мой доклад, генерал приказал начальнику артиллерии, полковнику Константиновичу, послать вперед дивизион конной батареи, а мне — вести этот дивизион куда следует. Мы понеслись… Через минуту орудия уже стояли пред мостом на [253] Палван-Ате и громили городскую ограду. Но Апшеронцев уже не было на прежнем месте…
После первых же выстрелов наших орудий подъехал к мосту и генерал Веревкин. Как только мы остановились несколько левее дороги, возле большого дерева, стоявшего по сю сторону канала, новое неприятельскос ядро пролетело через наши головы. Но где стреляли Хивинцы, внутри или вне крепостной ограды, не было видно. Говорили со всех сторон, что пушка, которую успели оттащить Хивинцы, стоит пред городскими воротами, прямо против нас, и то же самое подтвердил подъехавший к генералу полковник Саранчов. В это время к мосту подходила голова одной из Ширванских рот, и я пришел в такое состояние, точно хивинская пушка ускользала из моих собственных рук… Уж именно охота пуще неволи!..
— Ваше превосходительство, позвольте мне взять это орудие, невольно вырвалось у меня, как только я услышал слова начальника штаба.
— Возьмите! ответил генерал, указывая на подходившую роту.
Бывают черезчур сильные радости, как громом поражающие человека. В эту минуту меня охватила именно такая радость, но я уверен, что поймет ее только тот из военных, кто сам испытывал нечто подобное… Соскочив с лошади, я бросился к Ширванцам и с криком ура! побежал вперед. [254]
Ура! ура!! подхватили белые рубашки и хлынули за мной…
Судя по подробному плану Хивы с ближайшими ее окрестностями, который я достал еще на Кавказе, наша дорога должна была привести прямо к северным воротам города, с левой стороны расположененого пред воротами большого здания медресе Бек-Нияза. Но вот, пробежав в одно мгновение расстояние около 400 шагов, мы очутились пред этим зданием. По левую руку, несколько не доходя до медресе, мимо меня точно мелькнула огромная баррикада, состоявшая из нескольких сот арб, наваленных друг на друга. Она закрывала дорогу к городским воротам, но тогда на бегу это мне не пришло в голову и на баррикаду я не обратил никакого внимания, тем более, что размышлять было некогда: пули летели на нас целым дождем, солдаты валились на землю один за другим…
Продолжая бежать по свободной дороге, проходившей правее медресе, мы очутились на кладбище, где за каждым памятником уже лежали группы Апшеронцев. Прямо против нас, шагах в двенадцати, возвышалась зубчатая стена городской ограды с двумя полукруглыми башнями по сторонам. Ворот не было. К левой башне примыкало здание медресе, в правую почти упиралась глиняная стенка. На кладбище между этими тремя стенами скучились три наши роты под безнаказанными выстрелами Хивинцев… Солнце обливало ослепительными лучами [255] желтоватую стену крепостной ограды и только узкие бойницы чернели на этом нестерпимо ярком фоне. Едва я остановился, как вдруг из одной крайней бойницы мелькнул огонек, грянул выстрел и ряд сосдних бойниц скрылся в облаке белесоватого дыма… Еще выстрел.
‘А!’ раздалось за мной в то же мгновение чье-то громкое восклицание.
Быстро обернувшись назад, я увидел пред собой на расстоянии одного шага капитана Бекузарова. Он стоял с маленькою сабелькой в руке против самого входа в медресе Бек-Нияза. За дверьми, внутри медресе, я увидел в ту же минуту дородного Туркмена в огромной бараньей шапке и в полосатом халате, уже замахнувшегося кривою саблей. Еще миг, сверкнуло подобно молнии стальное лезвие… и капитан, конечно, пал бы на месте, но, к счастию Туркмен со всего размаха хватил саблей о притолку двери. Нас обоих обдало мелкою глиной в то время, когда я почти инстинктивно уже спустил курок револьвера. Раздался выстрел, сабля выпала из рук Туркмена, он схватился за левый бок и крикнул ‘аман!’ (Пощади.).
— Вот тебе ‘аман!’ — произнес я совершенно бессознательно и, с грустью признаюсь, выстрелил вторично.
Теперь мне тяжело и вспоминать это. Но в то [256] время, опьяняющий запах пороха, огоньки неприятельских выстрелов, в нескольких шагах от нас и кровь своих привели меня в такое остервенение, о котором раньше я не имел и понятия. Туркмен покачнулся, сделал шага два назад и грохнулся на пол. Я вскочил за ним в медресе, а за мной капитан и десятка два солдат. Но в момент, когда я заносил ногу на ступеньку пред его дверьми, я почувствовал как будто кто стегнул меня бичом по голой икре правой ноги и точно ударил палкой около чашки левой. В первую минуту я не сознавал происшедшего со мною и, остановившись возле трупа Туркмена, невольно прислонился к стене, чтобы только перевести дух, так как с непривычки задыхался от сильного бега.
Медресе Бек-Нияза — квадратное здание с открытым двориком в средине и со множеством дверей, ведущих с этого двора в отдельные комнаты хивинских бурсаков. Комнаты теперь были заняты верблюдами в оригинальной упряжи и прислугой тех орудий, которые около моста попали в руки Апшееронцев. Солдаты Бекузарова рассыпались по двору и начали колоть хивинских артиллеристов. Вскоре из разных комнат донеслись до меня крики и стоны и я уже собирался уйти от этой потрясающей музыки, как к дверям медресе подбежал князь Меликов.
— Чорт знает куда наши попали! торопливо воскликнул князь, в один прыжок очутившись [257] рядом со мной. — Меня прислали с приказанием отступить отсюда. Что вы здесь делаете?
— Право не знаю. Я, кажется, ранен в ноги.
— Где? Покажите.
И он нагнулся, чтобы посмотреть. Но странно, мне самому даже не пришло в голову сделать то же самое, хотя я простоял почти полминуты до прихода князя и уже чувствовал, как что-то жидкое расползается под голенищами моих сапог. Князь отыскал на моих рейтузах три круглые отверстия: два около правого колена и одно около левого.
— Пойдемте, пойдемте… пока вы в состоянии ходить, заторопился Меликов и направился к двери. — Я попробовал двинуться за ним, но остановился на первом же шаге, боль была страшная и я не мог становиться на левую ногу. Наконец, сильно прихрамывая и опираясь на шашку, я начал медленно подвигаться, вышел из медресе и сделал несколько шагов по дороге. Роты все еще лежали за могилами, но бойницы уже молчали и зловещее их безмолвие нарушали только выстрелы нашей батареи у канала, да гранаты, пролетавшие оттуда через наши головы за хивинскую ограду. Но вдруг все наши поднялись разом из-за своих закрытий и хлынули назад к каналу сплошною толпой, наполнявшею дорогу. В то же мгновение крепостная стена и обе башни опоясались дымом, грянул дружный точно по команде залп изо всех бойниц и пули целым снопом провизжали по дороге. [258]
Несколько солдат упали, другие остановились среди бегущих. Послышались разные восклицания.
‘Ой, батюшки!.., оой!!..’ как-то особенно громко крикнул предо мной майор Буравцов, раненый сразу в левую руку, в спину и выше правого локтя с раздроблением кости.
Тот же залп свалил с ног раненых более или менее сильно майора Аварского, князя Аргутинского и задел в щеку Ширванского офицера Федорова.
Хивинцы продолжали безнаказанно посылать в нас пулю за пулей, и вокруг меня все спешило поскорее выбраться из-под этих выстрелов. Между тем, силы мои уже истощались, я принужден был останавливаться после каждого шага, а до моста еще оставалось около ста шагов. В это время два Лезгина выбежали ко мне на встречу, подняли меня на руки и понесли за ту стенку около канала, за которой стояли вначале Апшеронцы (Этим двум Лезгинам я обязан сохранением жизни. Не будь их помощи, я бы свалился и тогда, неминуемо, подвергся бы участи остальных неподобранных раненых, которые оказались на другой день с отрубленными головами и с распоротыми животами.). Здесь меня положили на землю пред доктором Мешвеловым, который в одно мгновение разодрал в клочки мои рейтузы, так что от них уцелел только пояс и затем осмотерл раны: правая нога была прострелена навылет, в левой около коленных суставов засела пуля.
Через минуту раны были наскоро перевязаны [259] клочками моего же окровавленного белья, я перенесен за мост и положен в ожидании носилок за то дерево, около которого стоял генерал Веревкин, когда мы бросились за третьим орудием. Несколько правее меня на берегу канала стояла батарея наших орудий и, под руководством самого начальника артиллерии, посылала в город снаряд за снарядом. Других войск я не видел. Генерала уже не было, он отъехал назад, будучи ранен на том самом месте, где я лежал теперь под защитой дерева, шальная хивинская пуля попала старику прямо в лоб, но к счастью, не пробив черепа, засела под кожей и была вскоре вырезана. У этого же дерева был ранен саперный подпоручик Саранчов, брат начальника штаба.
Не пролежал я и минуты под этим несчастливым деревом, как пули завизжали снова. Откуда-то взялся в это время и подбежал ко мне Имеретин, человек подполковника Гродекова.
— Ах, ваши благороди!.. бедни ваши благородие!.. начал он, разводя руками от удивления или соболезнования.
— Отойди отсюда, прервал я, — тебя могут…
— Ай! крикнул Имеретин на половине моей фразы, быстро поднося ко рту простреленный палец левой руки.
— Ты ра…
— Ай! вторично и как-то глухо прервал он мою фразу, хватаясь обеими руками за правый бок. [260]
Побледнев в одно мгновение как полотно, Имеретин свернулся на бок и повалился как сноп… Вторая пуля угодила несчастному под самые ребра.
Вслед за этим ко мне подошел полковник Константинович и, узнав, что я валяюсь в ожидании носилок, которых, кстати, и не имелось при Кавказском отряде, — был так любезен, что отправился распорядиться этим лично. Через несколько минут ко мне явился молодой офицер одного из Оренбургских баталионов и с ним восемь человек солдат с носилками. Подняли и понесли меня… но куда? Где перевязочный пункт, где даже отряды? Никто из нас не знал и не у кого было спросить…
Пока солдаты, чередуясь между собой и отыскивая пристанище, наугад несли меня назад через разные поля и сады, натыкаясь на каждом шагу на арыки и стенки, мысли мои перелетели одним взмахом через степи и море, к родному уголку за снежными вершинами далекого края. Предо мной в живых картинах пронеслись и беззаботное детство, и лучшие годы юности, вокруг меня теснились живые образы близких сердцу людей, надо мной как-то особенно приветливо встала светлая лазурь родного неба, мне послышались и вечернее журчание знакомого ручья, и шум отдаленного водопада, я замирал, прислушиваясь к ним, всматриваясь в дорогие лица. Но вот все это точно задергивается туманною пеленой, мраком, начинает ускользать от меня как [261] призрак, как дорогое видение… и мне стало невыразимо грустно!..
С нынешним днем, думал я, должны были окончиться, хотя на время, все невзгоды и лишения тяжелого похода. Казалось, нас уже ждет своеобразная, заманчивая Хива, к которой два месяца подряд и днем, и ночью стремились наши мысли. Неужели меня здесь ждали только пули и нынешний день будет только началом неизведанных еще и, быть может, бесконечных мук!.. Да еще муки ли только ждут меня? Увижу ли я все то, с чем не легко было расстаться и на время, или должен сказать безвозвратно прости и сраженной молодости, и излюбленным мечтам, и надеждам многих лет?.. Неужели так скоро…, ведь я не жил еще! И две слезы готовы были скатиться с моих ресниц, но я поспешил оправиться, так как мы подходили в это время к конно-иррегулярцам, стоявшим на небольшой прогалине между садами. Солдаты остановились здсь на минуту и я был окружен Лезгинами, которые наперерыв друг пред другом спешили принести мне свои поздравления, даже не спрашивая как я ранен, точно дело было не в этом. Таков, оказывается, военный обычай этого племени.
По указанно Лезгин, солдаты отыскали вскоре превосходный сад, где и поместили генерала Веревекина. Этот же сад был назначен перевязочным пунктом, и вот, наконец, принесли меня сюда и положили возле широкого пруда, под тенью [262] раскидистых карагачей. Ко мне бросаются доктора, снимают с ног окровавленное тряпье, один за другим зондируют раны и хозяйничают в моем теле, и наконец, перевязывают как следует и оставляют меня в покое, придя к тому убждению, что извлечь пулю невозможно, так как она засела в опасном месте между коленными суставами, на глубине почти двух вершков… Утешительно!.. Не правда ли?…
Между тем около меня уже раздаются стоны и крики, — число раненых быстро ростет вокруг пруда: одних приводят, других приносят, а наиболее счастливые подходят сами и, усаживаясь где-нибудь в тени, молча и сосредоточенно ждут своей очереди стать под немилосердные скальпели и зонды…
Некоторые из раненых страдали ужасно. Между прочими особенно врезался в моей памяти один несчастный, которого поддерживали два солдата. Его белая рубашка была окрашена кровью против самой груди, он не мог ни сидеть, ни лежать, стонал как-то отрывисто и глухо, и так его ломали корчи, что я не мог смотреть и отвернул свою голову… Иногда казались даже странными ужасные страдания некоторых, при относительно весьма незначительных ранах. Но дело вскоре разъяснилось…
— Посмотрите, господа, чем стреляют эти канальи! произнес один из врачей, только-что вынувеший пулю, — ведь это хуже всяких разрывных пуль!..
Офицеры, стоявшие около меня, обернулись, чтобы [263] посмотреть на хивинское изобретение, и вскоре один из них принес показать и мне оригинальную, уже несколько сплюснутую, пулю, состоявшую из толченого стекла, обернутого в свинцовую оболочку. Впоследствии я слышал от самих Хивинцев, что подобные пули в большом ходу у всех Туркмен.
После пуль общее внимание было привлечено толпой хивинских стариков, человек в десять, чинно проходивших мимо перевязочного пункта в огромных белых тюрбанах и в цветных халатах. Это была депутация города Хивы, пробиравшаяся к генералу Веревкину для передачи ему просьбы о прекращении нашей канонады, производящей в городе страшные опустошения…
По словам этой депутации, вслед за первыми известиями о намерении Русских предпринять настоящую экспедицию, влиятельные люди Хивы разделились на две политические партии, из коих одна проповедывала сопротивление во что бы то ни стало, а другая — безусловное исполнение всех требований России. Во главе первой партии стал главный сановник ханства Мат-Мурад, диванбеги, сын раба-Персиянина, а второю руководил 20-ти летний юноша, родной брат хивинского хана, Сеид-Ахмет или Атаджан-тюря. Нужно заметить, что, как бывший воспитатель хана и как человек решительный и энергический, Мат-Мурад имел на него огромное влияние, и благодаря этому почти неограниченно управлял всем ханством. [264]
При таких условиях борьба партий была немыслима. Мат-Мурад не только навязал хану свою политику, но еще сумел уверить, что его брат подкуплен Русскими и добивается престола во что бы то ни стало. Немилость встревоженного деспота, конечно, не замедлила обрушиться на голову Атаджана: месяцев за восемь до нашего появления под Хивой он попал под строгое заключение, в котором томился в ежедневном ожидании своей казни вплоть до 28 мая, когда неожиданное обстоятельство изменило судьбу несчастного хивинского принца…
28 мая, как я уже рассказывал, Мадраим-хан решился лично попытать счастья и встретил нас во главе своих войск в двух верстах от города Хивы. В то время, когда хан был еще за стенами, в городе уже распространилось известие о том, что войска его разбиты и обращены в бегство, а он сам едва спасся от плена после убитой под ним лошади. В Хиве тотчас же вспыхнуло возмущение: огромная партия недовольных жестоким и корыстолюбивым управлением Мат-Мурада немедленно освободила молодого Атаджана и провозгласила его ханом. Вскоре после этого к городским воротам подъехал и отступавший пред нами низверженный владетель Хивы, но его не впустили в город. Говорят, что хан совершенно растерялся при известии о перевороте, совершенном в его отсутствии. Мат-Мурад, напротив, точно ждал его, спокойно предложил бежать немедленно к Иомутам, ‘так как [265] размышлять некогда, Русские могут настигнуть каждую секунду’…
Так и сделали: Мадраим-хан и его руководитель, в сопровождении нескольких сот преданных им всадников, обскакали городскую ограду и удалялись от ее южных ворот в то самое время, когда пред северными уже показались белые рубашки…
— Итак, партия мира восторжествовала в Хиве и Атаджан немедленно откроет городские ворота, как только будут изгнаны Иомуты, которые только и продолжают сопротивляться, говорила депутация, присоединяя к этому просьбы населения о прекращении канонады.
— Наши пушки не замолчат до тех пор, коротко ответил генерал, — пока ворота Хивы не будут отворены. Поспешите сделать это, если хотите спасти свой город. Иначе завтра я разнесу его!…
С этим ответом депутация повернула назад и медленно потянулась снова мимо перевязочного пункта…
Солнце уже приближалось к горизонту… У Палван-аты все еще гремели по временам наши орудия… Только небольшая часть пехоты, под начальством Скобелева, оставалась еще у канала и, прикрывая артиллерию, устраивала ей в то же время земляную батарею, остальные войска соединенных отрядов были уже отведены несколько назад и расположены двумя группами, в двух больших садах, недалеко друг от друга… [266]
Наконец, и я перенесен с перевязочного пункта в Кавказский лагерь, где уже ожидали меня джелоемейка, разбитая под тенью деревьев, чистая постель и чай, — все, о чем только можно было мечтать здесь в моем новом положении. Знакомые офицеры обеих отрядов наполнили вскоре мое жилище, и я с удовольствием вспоминаю то дружеское участие, которое они выражали мне один пред другим. В особенности я никогда не забуду братьев Бекузаровых, ухаживавших за мной так, как это делают только самые близкие люди…
Разговор собравшихся у меня вращался, конечно, вокруг событий все еще переживаемого дня.
— Сегодня, надо отдать справедливость, говорил один, — мы ‘сунулись в воду, не спросясь броду’, и поэтому глупейшим образом попали в хивинскую ловушку… Помилуйте! лезть на незнакомую крепость, как кто хотел, без общего плана атаки, безо всякой рекогносцировки, не имея лестниц, не удостоверившись есть ли ворота, где они и в каком состоянии, — на что это похоже!.. Положим, мы в Средней Азии и имеем пред собой противника, с которым очень часто можно шутить, но Хива же все-таки не Мангит и не Ходжали, а мы и к ним подходили с большим военным смыслом, чем сегодня. Досаднее всего, что не подумали о лестницах! По крайней мере, раз уже сунулись, полезли бы на стену и сегодня же блистательно покончили бы с Хивой… [267]
— Совершенно верное подтвердил другой, — и к сожалению, в военном деле всякая ошибка непременно влечет за собой и другую: если бы храбрые Апшеронцы, попавшие на кладбище и под перекрестный огонь в упор, догадались отойти назад после первого же безнаказанного залпа с крепостной ограды, ошибка дня обошлась бы не так дорого… А то они прождали за могилами ровно столько времени, сколько нужно Хивинцам для того, чтобы вновь зарядить свои допотопные ружья… Одна эта ошибка стоила сегодня нескольких офицеров и более двадцати нижних чинов…
Рассуждения в таком роде длились у меня до позднего вечера, пока один из вошедших не дал новое направление разговору, сообщив, что получено письмо от генерала Кауфмана, в котором он извещает, что находится вместе с Туркменским отрядом у Янги-арыка, в семнадцати верстах от Хивы, и соединится с ними завтра, то-есть 29 мая…
Было за полночь. Огни погасли и глубокая тишина давно уже царила в Кавказском лагере. Бодрствовали среди этого всенаполняющего безмолвия ночи только на батарее у Палван-аты, откуда доносился по временам гул орудийного выстрела, вслед за которым огненная полоска, точно вылетая из-за садовой ограды, направлялась к Хиве и рассекала на мгновение темное небо. Опять тишина на несколько минут… новый гул и новый огненный след на темном фоне беззвездной ночи… Бодрствовал и я, [268] прикованный к постели, и среди окружающей тишины безучастно прислушивался к гулу, безучастно взирал на зрелище ночного полета снарядов, чувствуя и лихорадочную слабость, и боль, и утомление, но напрасно стараясь заснуть, пока, измученный, я не принял пред рассветом почти опасную дозу морфия… [269]

XXVI.
Прибытие туркестанцев, встреча генерала фон-Кауфмана и его условия — последние действия генерала Веревкина — Свита главного начальника экпедиции и его торжественное вступление в Хиву. — Обращение к войскам и к депутации. — Телеграмма Государю — Достопримечательности Хивы

Нужно ли говорить, что, на долго прикованный к постели, я не только не мог быть непосредственным свидетелем дальнейших эпизодов нашей экспедиции, но пролежав с лишним два месяца в расстоянии ружейного выстрела от ограды Хивы, мне даже не пришлось быть в этом городе и лично познакомиться с его достопримечательностями. Тем не менее, полагаю не лишним хоть бегло коснуться происходившего в городе и в оазисе за время моего тоскливого лежания.
28 мая, когда кавказцы и оренбуржцы бились под стенами Хивы, главный начальнык экспедиции, генерал-адъютант фон-Кауфман, вместе с [270] туркестанскими войсками, прибыл к селению Янги-арык и, расположившись здесь, в 20 верстах от столицы ханства, просил запиской генерала Веревкина соединиться с ним на следующий день, около 8 часов утра, на берегу канала Палван-ата, верстах в шести от города.
Веревкин не мог исполнить это требование: он и сам был ранен, да и перевозка других раненых представила бы большие затруднения. Поэтому на встречу туркестанцам он отправил на другой день рано утром из обоих отрядов 2 роты, 4 сотни и 2 конных орудия с полковниками Ломакиным и Саранчовым. Колонна эта соединилась с туркестанским отрядом около моста Сари-кепри, верстах в двух от города.
Еще ранее и несколько дальше от города, Кауфман был встречен депутациею Хивинцев, с которою явились также вновь избранный хан Атаджан-тюря и его престарелый дядя, Сеид-Омар. Последний обнажил голову перед генералом и с большим волнением в голосе произнес несколько приветственных фраз, на которые Кауфман ответил требованием безусловной покорности.
— Только в нем, добавил генерал, — вы можете обрести спасение города, населения и имущества. Извольте поэтому немедленно раскрыть Хазараспские ворота, через которые я желаю вступить в город, свезти к ним все ваши орудия и очистить путь к дворцу хана. Даю два часа времени на это. [271]
Люди Атаджана поскакали в город, чтобы исполнить эти требования, а наступающие войска, остановившись в виду города, ожидали истечения назначенного срока, как вдруг со стороны лагеря Кавказцев послышалась целая канонада. Наши орудия пробивали в это время брешь в ограде, через которую около 11 часов утра и ворвалась в город часть Кавказцев со Скобелевым.
Полагая, что быть может канонада вызвана враждебными действиями неугомонных Туркмен, Кауфман послал узнать об этом в городе и в оренбургский лагерь и получил от Веревкина такое разъяснение:
‘В Хиве две партии: мирная и враждебная. Последняя ни чьей власти не признает и делала в городе всякие безчинства. Чтобы разогнать ее и иметь хотя какую-нибудь гарантию против вероломства жителей, я приказал овладеть с боя одними из городских ворот (Шах-абадскими), что и исполнено. Войска, взявшие ворота, заняли оборонительную позицию около них, где и будут ожидать приказания в-пр-ства’.
Мотивированное таким образом занятие Шах-абадских ворот, у нас объясняют желанием Веревкина закрепить этим фактом, что честь занятия столицы ханства, как и покорение всей населенной ее территории на 275-верстном протяжении от устья Аму-Дарьи, принадлежит вверенным ему отрядам, Кавказскому и Оренбургскому, а не Туркестанскому, [272] что было совершенно верно. Многие однако сомневались в необходимости такого действия.
Но как бы то ни было, получив записку Вееревкина и извещение из города, что там уже исполнены все требования относительно ворот и орудий, генерал Кауфман вступил в Хиву весьма торжественно. Колонна, предназначенная для этого, состояла из частей всех трех отрядов (9 рот, 7 сотен и 8 орудий.) и двинулась с музыкой Апшеронцев и с развернутыми знаменами. В огромной свите генерала, простиравшейся до 300 всадников, следовали Великий Князь Николай Константинович, герцог Лейхтенбергский Евгений Максимилианович, генералы Головачев, Троцкий, Пистолькорс и Бордовский посланник при Японском дворе Струве, медицинский инспектор Суворов, американский корреспондент Мак-Гахан, уполномоченные ‘Красного Креста’, множество адъютантов и чиновннков, офицеры всех родов оружия, представители Бухарского эмира и Коканского хана с своими свитами, депутация Хивы с молодым Атаджаном во главе и наконец казаки конвойной сотни и масса всяких переводчиков и джигитов в своих разнохарактерных, ярких костюмах. В сопровождении этой блестящей массы всадников, в которой развевались цветные значки разных отрядных и других начальников, генерал Кауфман вступил в Хазараспские ворота, у которых уже были выставлены все [273] снятые со стен орудия и где ожидали его старик Сеид-Омар с обнаженной головой и за ним громадная толпа горожан, сельского люда, пригнанного сюда для обороны города и пленных персов. Все это и особенно персы, видевшие в солдатах своих избавителей от тяжелой неволи, громко приветствовали войска…
Торжественное шествие продолжалось затем чеерез город к цитадели, по единственной, наскоро расчищенной улице, по сторонам которой все переулки и площади все еще были забарикадированы тысячами арб, нагруженных разным скарбом, на них же ютились массы женщин и детей, — семьи сельчан, пригнанных со всех окрестностей для обороны столицы.
Вступив в цитадель, войска остановились на площади перед дворцом хана. Здесь генерал Кауфман объехал их и, остановившись затем в средине карре, произнес громко и внятно:
— Братцы! Презирая неимоверные трудности с героическим самоотвержением, вы блистательно исполнили волю нашего возлюбленного Царя-Батюшки. Цель наша достигнута: мы — в стенах Хивы. Поздравляю вас с этим молодецким подвигом, с победой, и именем Государя Императора благодарю за ваши труды и славную службу дорогому отечеству!
Ответом на это было, говорят, столь оглушительное ‘ура!’ что толпы Хивинцев, теснившиеся за войсками и не ожидавшие такого взрыва, в первую минуту шарахнулись в стороны… [274]
После этого Кауфман вошел во дворец, который уже занимала одна из наших рот и где его ожидали депутации от города и окрестного населения, и, поднявшись на одну из его галлерей, — где стояло какое-то подобие трона, сидя на котором хан чинил обыкновенно свой суд, — обратился к присутствующим туземцам с такими словами:
— Ведайте сами и передайте всем, что теперь вражда наша кончена и что отныне вы встретите в нас только своих покровителей. Пусть народ пребывает в полном спокойствии и обратится к своим мирным занятиям: войска великого Ак-Падишаха (Белого Царя.) не только сами не обидят никого, но и никому не дадут их в обиду, пока мы находимся в пределах ханства. За это я вам ручаюсь. Но помните и передайте также и то, что не будет никакой пощады тем, которые в точности не исполнят моих приказаний и последуют наущениям людей безрассудных и зловредных. Ваше благополучие, следовательно, будет зависеть от вашего благоразумия и покорности.
Войска после этого остались в цитадели, а Кауфман выхал из города в сопровождении своей конвойной сотни и посетил лагери Кавказцев и Оренбуржцев, где также поздравлял и благодарил все части. После этого он навестил генерала Веревкина, а затем и нас, раненых офицеров. В моей [275] кибитке он провел с четверть часа, усевшись на единственный складной табурет и весьма любезно расспрашивал о состоянии моих ран и о деле, в котором они были получены. Второму посетителю, вошедшему в мое жилище вместе с генералом, сесть было не на что и он прослушал мой рассказ стоя. Между тем оказалось, что это был Великий Князь Николай Константинович, которого походный загар изменил в такой степени, что я не узнал его и принял, по погонам, за капитана генерального штаба из обыкновенных смертных. Его Высочество, как и герцог Лейхтенбергский, посещали нас, раененых, и впоследствии.
В тот же день вечером генерал Кауфман отправил с двумя джигитами в Ташкент, для передачи в Петербург, телеграмму такого содержания:
‘Войска Оренбургского, Кавказского и Туркестанского отрядов, мужественно и честно одолев неимоверные трудности, поставляемые природою на тысячеверстных пространствах, которые каждому из них пришлось совершить, храбро и молодецки отразили все попытки неприятеля заградить им путь к цели движения, к городу Хиве, и разбив на всех пунктах туркменские и хивинские скопища, торжественно вошли и заняли 29 сего мая павшую пред ними столицу ханства. 30 мая, в годовщину рождения императора Петра I, в войсках отслужено молебествие за здравие Вашего Императорского Величества и панихида за упокой Петра I и подвижников, [276] убиенных в войне с Хивою. Хан Хивинский, не выждав ответа от меня на предложение его полной покорности и сдачи себя и ханства, увлеченный воинственною партиею, бежал из города и скрывается ныне в среде юмудов, неизвестно в какой именно местности. Войска Вашего Императорского Величества бодры, веселы, здоровы’.
Так завершился день падения Хивы. Чувствую, что здесь было бы уместно более или менее обстоятельное описание своеобразных достопримечательностей этого издревле невольничьего рынка Средней Азии. Но, как я уже говорил, мне, к сожалению, не пришлось видеть Хиву и могу поэтому поделиться только теми скудными сведениями о ней, которые я собирал лежа на носилках…
Столица древнего Ховаразма не такой в сущности значительный и многолюдный город, как это можно было думать, судя по протяжению его внешеней ограды. Она простирается до семи верст, имеет грушевидное очертание и по своей профили довольно внушительна, если хотите, но только для противника, не имеющего артиллерии. Она представляет глинобитную, чрезвычайно массивную зубчатую стену, имеющую 5 сажень высоты, прорезанную густо расположенными бойницами и через каждые 20 сажень полукруглыми башнями. Вдоль всей ограды тянется ров, которым большею частью служат весьма значительные ирригационные каналы. Ворот одиннадцать и по сторонам каждых из них — две высокие башни. Но [277] внутреннее пространство, охваченное этой оградой и представляющее гладкую равнину, только на половину занято постройками 25 тысячного населения города, остальное — обширные пустыри среди нескольких больших садов и кладбищ. В центре города, по восточному обыкновению, расположен так называемый арк или цитадель. Он представляет правильный четыреугольник в 200 и 300 сажень по сторонам, тесно застроенный и обнесенный оградою еще более высокой, чем внешняя, но с такой же массой башень, между которыми особенно выделяются своими размерами четыре угловые. В арке расположен ханский дворец, — обширное кирпичное здание с несколькими дворами, в архитектурном отношении не представляющее ничего особенного. То же самое можно сказать о мечетях и медресе, разбросанных в городе и в цитадели, об обширном караван-сарае из жженого кирпича и о крытом базаре. Затем, все остальные постройки города и его арка представляют в общем невообразимый лабиринт глинобитных сакель, обращенных внутрь своими фасадами и тесно скученных по сторонам кривых и узких улиц. По городу проходит и разветвляется в нем многоводный канал Палван-ата. Вообще, воды и зелени масса как в самой Хиве, так и в ее окрестностях.
Таков в общих чертах ‘Ховарезм — цветущая столица от века‘, как гласит надпись на одной из хивинских пушек, отбитых Кавказцами 28 мая. [278]

XXVII.
Размещение отрядов и первые дни под Хивою. — Возвращение хана, уничтожение рабства и судьба освобожденных. — Две тревоги. — Иомутский поход и дело близ Чандыра. — Слухи, толки, военный совет и движение всех отрядов к Иомутам.

Через день после занятия Хивы последовал приказ о новом размещении всех отрядов. Кауфман с своим штабом и с Туркестанцами расположился в двух верстах от города, Оренбуржцы — на расстоянии одной версты, а Кавказцы — возле самого города, против Шах-абадских ворот. Наша пехота и артиллерия разместились здесь, в обширном саду дяди хана, старика Сеид-Омара, куда перенесли и нас, раненых, а кавалерия заняла ближайшие сакли, брошенные жителями.
Первые дни нашего пребывания под Хивой были днями всеобщего оживления и радости.
Недавние еще труды и лишения как-то сразу и бесследно отошли у всех в область точно далекого прошлого, и бодрость, здоровье и беззаботное довольство собой, казалось, брызжет из каждой пары тех [279] самых глаз, в которых еще вчера можно было прочесть и физическое и нравственное утомление. Люди словно переродились и выросли в собственном мнении. И понятно: всякий сознавал, что участвовал в тяжелом, но блистательном походе, что преодолел пустыню, являющуюся наиболее грозною из всех преград встречаемых войсками, что представлял собою единицу в той, в сущности, горсти людей, на долю которой выпала честь оказать некоторую услугу России, сломив сопротивление и приведя к покорности врага многочисленного и гордого недоступностью своего притона, наконец, всякий видел в перспективе награды совершенно не обычные: было уже приказано представить офицеров к двум наградам, а участников так называемого Туркменского похода, о котором речь впереди, — еще и к третьей.
Настроение, словом, было самое радужное и дни большинства проходили в посещении соседних лагерей, или в поездках в Хиву, где покупали, на память о походе, местные ковры, оружие, посуду и разные безделушки. Хивинцы с этим же оригинальным товаром на первых порах просто наводняли наш лагерь, и, к чести их будь сказано, оказывались торговцами весьма добросовстными. По вечерам гремели музыка и песни, устраивались пикники с туземным оркестром и с плясками так называемых бачей и т. д. Но все это продолжалось недолго. С приближением средины лета немилосердное [280] солнце давало себя чувствовать все более и более. Целые тучи мошек над арыками и нестерпимый жар днем и ночью приковали офицеров к их немудрым жилищам и вскоре бивачная жизнь вступила в колею довольно тоскливую…
В первых числах июня в Хиву возвратился ее законный повелитель, бежавший 28 мая к Туркменам, Сеид-Мухаммед-Рахим или, как народ его называет, Мадраим-хан. Он явился к генералу Кауфману с повинною и был утвержден им в достоинстве, хана. На другой день он присутствовал на параде всех отрядов.
— Как вам нравятся наши войска? обратился к нему генерал.
— Они напоминают мне камень, отвечал хан, — тогда как мое войско представляет собою только хрупкое стекло…
Для управления страною до возвращения наших отрядов, при хане учрежден совет из трех русских штаб-офицеров, и ему объявлено, что вступая во власть, он прежде всего должен провозгласить об уничтоженин навсегда рабства в его пределах, что и было исполнено…
Говорят, что число рабов или пленных Персов, разновременно запроданных сюда Туркменами, простиралось в оазисе до 40 тысяч. Цифра эта, быть может, и преувеличена, но их, во всяком случае, должно было быть не менее 20 или 25 тысяч, так как в одном только 1861 году персидский отряд [281] принца Султан-Мурада, при его движениии на Мерв, оставил в руках местных текинцев не менее 20 тысяч своих воинов, и главная их масса была продана в Хиву. Как бы то ни было, но вслед за объявлением свободы, Персы начали соединяться в большие партии для совместного возвращения на родину. Две такие партии, в 700 — 800 душ каждая, уже двинулись из оазиса и вступили в пустыню, где, как говорят, были поголовно вырезаны бежавшими из Хивы Туркменами… В виду таких слухов, несчастные Персы уже не спешат на родину, а сосредоточиваются возле нашего отряда, — где число их уже простирается почти до полуторы тысячи мужчин, женщин и детей, — чтобы следовать до берега Каспия при обратном движениии Кавказцев…
Соседство этого персидского табора иногда разнообразило монотонную жизнь нашего отряда самым неожиданным образом. Так, однажды, в тихую ночь, спустя несколько часов после того, как погасли бивачные огни и все вокруг уже погрузилось в глубокий сон, вдруг из-за садовой ограды послышались страшные крики… где-то грянул выстрел, за ним другой… задребезжал сигнальный рожок, за которым вскоре залились и другие в разных концах сада… Тревога!
‘Что за дьявол… неужели нападение!’ — подумал я, разбуженный этим шумом, торопливо зажигая свечу и выхватывая револьвер из-под подушки. [282]
Между тем всполошился весь лагерь. ‘Вставать, живее!… Беги к орудиям!… Девятая рота!’ несутся отрывочные крики с одного конца сада, ‘в ружье!.. что такое?!.. Седлай скорее, скотина!..’ раздается на другом. Шум и беготня усиливаются, и через несколько минут между деревьями уже начали выростать и обрисовываться при лунном свете белые стены выстраивавшихся рот.
Шум затих, наступило грозное, как перед бурею, молчание, и, чтобы оно разразилось вокруг целым адом кромешным, недоставало только одного магического слова ‘пли!’ Вот, вот, казалось, оно раздастся, и в этом ожидании я уже чувствовал всю неириятность своего одиночества, так как соседи мои, штабные, уже побежали к ротам. В это время, точно угадав мои мысли, ко мне в кибитку влетел бледный и взволнованный наш доктор.
— Вы слышали… тревога, произнес он почти растерянно.
— Как не слышать… Скажите, что такое?
— Не знаю… вероятно, Туркмены. Уже несколько дней носились слухи об их намерении напасть…
Тревога, как вскоре выяснилось, была принята и соседними отрядами, но оказалась фальшивою. Пока докгор и я перекидывались словами, штабные начали возвращаться и сообщили нам ее романическую, против всякого ожидания, причину: однн из наших ловеласов, после некоторого возлияния, прельстился [283] чарами какой-то феи из персидского табора, и, как подобает сыну Марса, пустил в ход силу, чтобы оттащить ее… Персы взбудоражились и подняли крик. Стоявшее вблизи стадо верблюдов шарахнулось в сторону лагеря. Озадаченные часовые дали по ним один и другой выстрел, а горнист, с просонья, затянул тревогу и… пошла потеха! Но Зевс-громовержец не покарал однако виновника этой проделки, вероятно, в виду заступничества трех таких сильных Олимпа, как Венера, Марс и Бахус…
Несколько дней спустя после этого, мы имели еще одно такое развлечение, но на этот раз без романической подкладки. Выстрелы и новая ночная тревога были вызваны какой-то ссорой между персами и джигитами…
Наступил затем период полного затишья под Хивой, потянулись дни однообразные и скучные, и во всех заговорило желание поскорее вернуться в Россию. Это и удалось некоторым. Еще в средине июня выехали из отряда Великий Князь Николай Константинович и генерал Веревкин с несколькими офицерами. О возвращении же отрядов пока не могло быть и речи, так как обратное их движение предстоит по тем же пустыням, безусловно непроходимым во время летнего жара. Да и кроме того, в конце июня, неожиданно для всех, создался у нас, так называемый, Иомутский или Туркменский поход, к которому я и обращаюсь теперь. [284]
В числе разных мероприятий относительно населения Хивинского оазиса генерал Кауфман нашел необходимым наказать своевольное племя Туркемен — Иомутов, которые не только упорно сопротивлялись нашему оружию до самого занятия столицы ханства, но и после этого, удалившись в свои пределы, не выказали никакого желания изъявить покорность, не смотря на пример, поданный им в этом отношенин их соплеменниками Чоудурами, Узбеками, Каракалпаками и другими. С этою целью от Иомутов была потребована, к известному сроку, контрибуция в 300 тысяч рублей, которую они не пожелали внести. Тогда, для понуждения их, в начале июля был отправлен, под начальством генерала Головачева, отряд из 8 рот туркестанских стрелков, 4 Семиреченских и 2 Кавказских сотен, при 6 орудиях и 2 митральезах. На угрозу Головачова, что прибегнет к оружию, если контрибуция не будет внесена немедленно, Иомуты возразили лаконически: ‘Драться не хотим, платить не можем’. Тогда отряд начал жечь их кишлаки и отбирать стада и имущество…
В ответ на это, Иомуты собрались и, 13 июля, напали на Русский отряд, стоявший близ Чандыра, но были отбиты. Как рассказывают, эта неудача возбудила в них только жажду мести и еще большую энергию. Через день, 15 июля, они возобновили свое нападение при следующих обстоятельствах:
Рассветало. Убрав свои аванпосты, отряд [285] Головачова снимался с лагеря, чтобы двинуться в кочевья Иомутов. Обычная перед выступлением возня была еще в полном разгаре и только кавалерия, назначенная в авангард, начала вытягиваться на дорогу. Но не успели головные сотни продвинуться и на полверсты, как вдруг увидели перед собой густые облака пыли, несущиеся на них подобно степному урагану. В то же мгновение воздух огласился неистовыми криками многих тысяч людей, земля загудела от топота и под облаками пыли зачернели громадные массы Туркмен, мчавшихся на казаков во всю прыть. Не успели последние опомниться, как уже был изрублен один из офицеров. Еще несколько мгновений… и сотни должны быть неминуемо раздавлены этой страшной лавиной, состоявшей, как уверяют, почти из 10 тысяч всадников, за спинами которых сидело еще около 6 тысяч пешего люда. Но сотни повернули вовремя и поскакали в лагерь, на их плечах туда же влетели и Туркмены. Быстро ссадив с коней свою пехоту, они принялись рубить, прежде чем успели взяться за оружие наши роты, озадаченные скачущими обратно казаками. Но замешательство длилось не долго… Со всех сторон загремели учащенные залпы стрелков, посыпалась картечь, затрещали митральезы, и ошеломленные степняки хлынули назад быстрее прежнего, оставив на месте груды своих тел и павших коней…
Туркмены почти не стреляли в этот раз, и благодаря этому, лихой налет их, окончившийся [286] короткой свалкой, не причинил отряду больших потерь. ‘Но эти пять или десять минут были поистине адскими’, говорили участники, что, впрочем, видно и из того, что сам Головачов и начальник его штаба, Фриде, были ранены холодным оружием в середине лагеря. Там же один из Туркмен налетел с поднятой саблей на герцога Лейхтенбергского, но случившийся вблизи офицер предупредил его выстрелом из револьвера и уложил смельчака на месте…
До средины июля дела наши в ханстве, казалось, идут как нельзя лучше. Но вот, точно в воздухе запахло вдруг каким-то неблагополучием… Еще до получения известия о Чандырском деле, у нас разнесся слух, что с Головачовым прерваны сообщения, и что его, менее чем двухтысячный отряд, окружен 30 тысячами Иомутов, поклявшихся погибнуть или истребить Русских. Говорили также, что смелое поведение Туркмен уже вызвало и в Хиве какое-то брожение, которое, в виду нашей малочисленности, легко может отразиться на настроении всего ханства. Известия из отряда действительно прекратились как-то сразу, и при этом хан сообщил Кауфману, что все пространство между Хивой и кочевьями Иомутов наводнено шайками этих Туркмен, которые перехватывают и убивают Русских нарочных. Все это повело к тому, что приказано было усилить караулы и вообще соблюдать крайнюю осторожность. В отрядах же пошли толки. [287]
— Дай Бог, приходилось слышать, — чтобы этот туркменский поход не оказался крупной ошибкой… Россия не нуждается в каких-то иомутских 300 тысячах, чтобы из-за них утомлять и раздроблять, и без того не сильные, наши отряды. Да, наконец, и собрать эту грошевую контрибуцию с полуголодного населения, если она уже необходима, едва ли не благоразумнее было бы путем мирного и ласкового обращения с туркменскими старшинами. А то, не дай Бог, но ведь при энергичном сопротивлении на которое, как говорят, способны эти Иомуты, мы можем потерять сотню-другую людей… из-за чего? Стоит ли свеч эта игра?…
Я не берусь судить, на сколько было правды в подобных философствованиях… Кончилось тем, что главный начальник экспедиции собрал военный совет, который и решил идти всем на соединение с Головачовым, а под Хивой оставить только раененых, больных и слабых, под небольшим прикрытием…
Это было тяжелое для всех решение, и на остающихся оно произвело удручающее действие. Но поступить иначе нельзя было… Утром 15 июля Кауфман, с отрядами Кавказским и Туркестанским, оставил Хиву и двинулся в сторону Ильяллы, куда еще ранее выступили Оренбуржцы. В то же время нас перенесли в один из садов Туркестанского лагеря, где сосредоточилась, под начальством подполковника Буемского, вся наша, как говорили, ‘брошенная команда’. [288]

XXVIII.
Положение оставшихся под Хивой. — Послы Бухарский и Коканский. — Свидание с Хивинским ханом. — Письма Кауфмана и возвращение отрядов в Хиву.

Дни, проведенные нами под Хивой до возвращения отрядов из Иомутского похода, едва ли когда-либо изгладятся из нашей памяти. Мы, небольшая горсть больных и раненых, представляли в это время обреченных на жертву. Отряды ушли и точно канули в воду: в первое время об них не было никаких известий. Из Хивы, между тем, доносились упорные слухи о враждебном настроении его населения, и туда никто не решался ездить, за исключением джигитов, которые то-и-дело возвращались с известием, что Хивинцы на базар уже начали коситься даже на них и почти не скрывают своего намерения напасть и вырезать нас. И мы этого ждали днем и ночью, в течение трех недель, имея только 200 штыков и две пушки в то время, когда протяжение нашей садовой ограды требовало для своей обороны по [289] крайней мере несколько баталионов, а Хивинцы могли нагрянуть на нас в числе не менее 10 тысяч… Не трудно понять, каковы были при этом наши затаенные чувства… Говорю — затаенные потому, что все старались казаться спокойными, но на самом деле всех томило пассивное состояние при страшном напряжении нервов, неизвестность и ожидание… ‘Хотя бы скорее напали эти халатники!’ — иногда вырывалось у некоторых. Но это был, конечно, не вопль отчаяния, а понятная жажда выяснения опасности, желание, если она уже неизбежна, стать лицом к лицу с нею, не расходуясь физически и нравственно на бесплодный анализ, разрушительному действию которого не поддаются только исключительные или закаленные натуры…
Но всему бывает конец… И наше возбужденное состояние постепенно сменилось каким-то фаталистическим равнодушием, а там, с прояснением политического горизонта в оазисе, отлегли в область прошлого и все тревоги.
Известие о падении Хивы произвело, оказывается, глубокое впечатление на всю Среднюю Азию. Как первое последствие этого, в наш лагерь прибыл и расположился здесь, в ожидании Кауфмана, новый посол Бухарского эмира, Мирахур Исамеддин. Двойная его миссия заключалась в принесении ‘Ярым-Падышаху’ поздравления с победой от имени своего повелителя и в доставлении, в качестве его дружественного подарка, скрывавшегося в Бухаре Киргиза Утатилау, — того изверга, если помните, который был [290] главным виновником вероломного избиения, около Кунграда, одиннадцати наших моряков, и который будет, конечно, повешен. С таким же поручением, но без живого подарка, явился вскоре и другой посол, — от хана Коканского. Появление этих господ, с их пестрыми и многочисленными свитами, внесло некоторое оживление в монотонную жизнь нашего лагеря.
Маленькое разнообразие представил также приезд к нам Хивинского хана… ‘Государь Ховарезма’ возбуждал, конечно, всеобщее любопытство. Но после своего возвращения из бегства, он жил в Хиве почти затворником, оставляя свой дворец только для редких посещений ‘Ярым-Падышаха’. Его и видели только во время этих проездов, а многим не представлялся даже и такой случай. Поэтому, как только стало известно, что приехал хан, все наши устремились в центр сада, где на открытой террасе, в тени громадного караагача, Буемский принимал этого интересного гостя. Для меня лично это был единственный случай взглянуть на побежденного нашего противника, и вот я — тоже на террасе, куда перенесен на походном кресле.
Сеид-Мухаммед-Рахим-хан — молодой челоеек, лет двадцати семи или восьми, среднего роста и сложения. По типу, складу и всей вообще внешности, это — самый ординарный, несколько сутуловатый и неуклюжий Узбек, в котором хана я узнал только потому, что он сидел отдельно на складном стуле, тогда как вся его свита, — состоявшая из довольно [291] пожилых сановников ханства, как диван-беги, закаатчи, мехтер (Диван беги, — нечто в роде министра внутренних дел, закаатчи — главный сборщик податей, мехтер — шталмейстер.) и другие, — группировались прямо на полу и несколько позади хана. Скромный его костюм также не представлял ничего особенного: большая черная шапка из мерлушки, полосатый шелковый халат, поверх которого надет еще другой из голубого сукна и, наконец, огромные сапоги из толстой верблюжьей замши. Никакого оружия, никаких украшений. Лицо смуглое и несколько скуластое, с довольно правильным носом, окаймлено жидкой черной бородкой с едва пробившимися усиками над толстыми чувственными губами. Маленькие бесстрастные глаза хана не лишены проницательности. Но вся физиономия выражала какую-то усталость, или апатию, и невольно наталкивала на мысль, что, по всей вероятности, этот деспот произносит с таким же невозмутимым спокойствием фразу ‘перерезать ему горло’, с каким он несколько раз обращался к своей прислуге с лаконическим приказанием: ‘чилим’ (Чилим — аппарат для куренья, в роде кальяна.).
Буемский представил меня хану как адъютанта ‘брата Ак-Падишаха’ и офицера-мусульманина. В устах переводчика слово ‘адъютант’ превратилось в ‘помощника’ и, вероятно, благодаря этой ошибке, я привлек на себя особое внимание хана, относившегося вообще довольно безучастно… [292]
— С которыми из войск вы прибыли сюда? спросил меня хан после двух-трех вопросов о моей стране и племени.
— С теми, которые шли со стороны Бахри-Хазара (Бахри-Хазаром или морем Хазарским до сего времени называют в Средней Азии Каспий.), по Уст-Юрту.
— Эти войска пробрались к нам более неожиданно, чем все другие, заметил хан. — Я был уверен, что Русские не пройдут через Уст-Юрт. Когда же это случилось и ваш отряд соединился около Кунграда с Оренбургским, я лишился 12 тысяч хорошо вооруженных и храбрых киргиз-кайсакских всадников: они дали мне слово драться, но не сдержали его в виду соединения двух отрядов. Не будь этого, продолжал он, слегка улыбаясь, — быть может, мне удалось бы не впустить вас сюда или не выпустить… хотя трудно бороться с таким устроенным войском, да еще с таким оружием. Ваше войско — камень, а мое — стекло.
‘И стреляет со стеклом’, чуть не вставил я, вспомнив хивинские пули, но ограничился вопросом:
— Вероятно Иомуты думают иначе о русских войсках, если решились на борьбу с ними?
— Иомуты ничего не думают, отвечал хан, — это народ очень храбрый, но безрассудный.
Остальная беседа с ханом не представила ничего выдающегося. Он сообщил в заключение, что, [293] по последним известиям, Иомуты удалились в степь, а затем удалился и сам.
О положении дел в отрядах мы узнавали только из следующих шести записок, которые разновременно были присланы генералом Кауфманом на имя Буемского:
’16 июля 1873 г. 9 ч. вечера. Ночлег у Хазавата, на правом берегу арыка.
Идем благополучно. Сегодня сделали 30 слишком верст. Слухов из отряда генерала Головачова в нашу пользу много. Донесения нет. Завтра идем дальше, ночевать будем на половине дороги к Змукширу. Что у вас делается? Пишите. Ген.-адютант фон-Кауфман 1-й’.
’17 июля 73 г. 7 ч. утра, на переходе от Хазавата, в 5 верстах от ночлега.
Сейчас получил донесение от ген. Головачова. Утром, 15 июля, Туркмены, в огромном числе конных и пеших, напали на отряд его, готовившийся выступить к их кочевьям. Неприятель отбит с огромной потерей. Это уже второе такое дело, после которого едва ли они опомнятся.
Саранчов (Вступил в командование Оренбургским отрядом после отъезда ген. Веревкина.) в 6 верстах от Головачова. Я иду, может быть поспею, если Туркмены не убегут в пески. Головачов ранен саблей в руку, Фриде — в голову. Кауфман 1-й’. [294]
18 июля 73 г. Змукшир, 8 ч. вечера.
Отряд идет благополучно. Погода свежая и даже сырая. Завтра — в Ильяллы. Получил донесение ген. Головачова от 17-го. Туркмены признали себя разбитыми. Кавалерия наша настигла Иомутов отделения Ушак, отбила весь скот и все имущество, множество трупов оставлено на месте. Иомуты остались одни, прочие роды, — по рассказам нескольких человек, возвратившихся в Змукшир, — убрались на свои места.
Оренбургский отряд вошел в связь с отрядом ген. Головачова и оба стоят невдалеке друг от друга. Кауфман 1-й’.
20 июля 73 г. Бивуак близ Ильяллы.
Я вчера прибыл благополучно в Ильяллы, около которого нашел расположенными в лагерях оба отряда: ген.-м. Головачова и Оренбургский. Оба отряда в благополучном состоянии.
Иомуты и вообще Туркмены признали себя окончательно пораженными. Отделения Иомутов в панике разбрелись в разные стороны в пески, но куда именно — точных сведений я не имею. Остальные роды Туркмен разошлись по своим местам, я потребовал к себе их старшин и сегодня объявлю им мою волю. Письмо такого же содержания я вместе с сим пишу хану. Все ли у вас благополучно? Будьте [295] покойны и, главное, здоровы. Ген.-адют. фон-Кауфман 1-й’.
22 июля 73 г. Лагерь у Иляллы.
Здесь все благополучно. Вчера объявил Туркменам всех родов, кроме Иомутов, которые разбежались после разгрома, уплату контрибуции, половину деньгами, половину верблюдами. Старшины обещались уплатить в назначенный им 12 дневный срок с сего числа.
Чтобы следить за ходом этого дела и на всякий случай, я остаюсь на несколько еще дней здесь. Пишите каждый день о том, что у вас делается. Будьте здоровы.
Оренбургский отряд сегодня выступил в Кызыл-такир, в 23 верстах отсюда, где и будет стоять во время взноса контрибуции. Прочия войска остаются пока в Ильяллы. Скажите Атаджану, что, быть может, дня через три или четыре, я ему разрешу ехать (Как уже было говорено, после бегства Мадраима Хивинцы провозгласили ханом его брата, Атаджана. Это обстоятельство еще более усилило вражду к нему возвратившегося впоследствии хана. Опасаясь ее последствий после ухода Русских, Атаджан просил Кауфмана разрешить ему отправиться в Мекку.). Ген.-адют. фон-Кауфман 1-й’.
26 июля 73 г. Лагерь у Ильяллы 10 ч. вечера.
Здесь все благополучно. Сбор пени, хотя и медленно, но идет. Завтра кончается 6-ти дневный срок, в который назначен взнос первой половины [296] денежной пени. Я не остановился еще на решении, к каким прибегну мерам взыскания, если таковая не будет вся представлена. Слухи о том, что Иомуты очень пострадали от действий отряда ген.-м. Головачова, постоянно подтверждаются. Ген.-адют. фон-Кауфман 1-й’.
Затем, известий уже не было почти две недели, но прошел слух, что войска возвращаются в Хиву, собрав с Иомутов, взамен контрибуционных денег, все, что только было возможно, начиная от верблюдов, и кончая серебряными слитками из женских уборов… И действительно, в полдень 6 августа прибыли отряды Кавказский и Туркестанский, и в сад наш вступил генерал Кауфман с своей огромной свитой, в которой среди массы белых кителей резко выделялась неуклюжая фигура Хивинского хана, в ярко-зеленом атласном халате… Раздались песни, загремела музыка и общей радости не было конца…
Под вечер нас посетил Кауфман. Мы поздравили его с Георгием 2-й степени, а он, в свою очередь, порадовал нас известием, что через три дня тронемся, наконец, обратно в Россию, куда Оренбуржцы уже двинулись прямо из Змукшира… [297]

XXIX.
Мирный договор, новое политическое положение ханства и обратное выступление войск. — Головачов и Кауфман. — Неделя на каюках и заложение Петро-Александровска. — Финал.

Какими политическими или иными соображениями руководилось наше правительство в своем отношении к покоренной нами стране, — мне не приходилось слышать. Но говорили, что генерал Кауфман имеет повеление не присоединять Хивинское ханство, а только поставить его в вассальные отношения к России. В этих видах он заключил с ханом договор, по которому последний является отныне безусловным исполнителем всех требований России, обязан выплатить ей в течении десяти лет военную контрибуцию в два миллиона рублей, и, наконец, уступить ей дельту Аму и все свои владения на правом берегу этой реки, часть которых будет передана Бухаре, в вознаграждение услуг, оказанных эмиром в течение настоящего похода.
За этим договором, завершившим дела наши в ханстве, последовал приказ о выступлении отрядов в свои округа, за исключением больных и [298] раненых, которые не могли следовать при войсках и были предназначены поэтому к отправлению на лодках по Аму-Дарье до Аральского моря и далее, на пароходе, в Казалинск. В эту категорию из Кавказского отряда были выделены 14 нижних чинов и три офицера, вместе со мною. Приказ о выступлении вызвал положительный энтузиазм в войсках и его не разделяли только мы: тяжело было расставаться со своим отрядом, да и завидно, что товарищи будут дома, пройдя только тысячу верст до Каспия, тогда как мы должны проехать для этого, кружным нутем через Оренбург и Астрахань, без малого пять тысяч… Но нет худа без добра: мы избегнем за то вторичную прогулку по пустыне Уст-Юрта и совершим путешествие по новым незнакомым местам…
Наступило, наконец, давно желанное утро 9 августа, дня нашей разлуки с Хивою. Кавказский отряд выстроился в саду для напутственного молебствия и потянулся затем с песнями мимо моей кибитки. День был сырой и пасмурный, но все лица сияли. Помимо радости понятной, люди видимо потешались и своим оригинальным видом: все были в белых французских кепи с назатыльниками и… в полосатых хивинских халатах, купленных для всего отряда в виду осенних холодов на Уст-Юрте и взамен полушубков.
В тот же день, около полудня, нас перенесли к берегу Палван-ата, громадного канала, проведененого из Аму-Дарьи и снабжающего водою Хиву и [299] ее окрестности. Здесь была собрана целая флотилия больших хивинских каюков, в которых почти до вечера то устанавливали артиллерийский парк и разные казенные тяжести, то размещали с лишним 200 человек самого пестрого военного люда, но большею частью больных и раненых. На обоих берегах канала толпились, кроме того, сотни хивинских бурлаков, которые должны потянуть наши лодки на лямках против течения.
Возня с этой посадкой окончилась только к вечеру, и тогда явился проститься с отъезжающими начальник Туркестанского отряда, генерал Головачов. Здесь я видел его первый раз. Это не старый еще человек, с длинными шелковистыми бакенбардами и с симпатичной вообще наружностью, украсившийся всего несколько дней перед тем Георгием на шее и прошедший свою военную школу на Кавказе, где до генеральского чина командовал Куринским полком и был одновременно начальником Ичкеринского округа. Простившись с своими Туркестанцами, он вошел и в наш кавказский каюк, где с видимым удовольствием вспоминал свою службу в Чечне и в горах Дагестана.
— Я так люблю этот край, говорил он, — что питаю совершенно родственное чувство ко всем Кавказцам, и буду, господа, весьма доволен, если вы мне позволите быть чем-нибудь вам полезным.
Едва мы успели поблагодарить любезного генерала, как подошел другой старый кавказец, [300] ген.-адют. К. П. фон-Кауфман, командовавший тоже полком на передовом пункте Дагестана, в Аймаки, во время самого разгара муридизма. Он обратился к нам с несколькими любезными вопросами о нашем снаряжении на предстоящий далекий путь, и простился затем в таких выражениях:
— Прощайте, господа, и не поминайте нас лихом! Кавказцам, если они даже забыли меня, и Кавказу, которому принадлежат лучшие воспоминания моей жизни, передайте мой сердечный привет. Счастливой дороги, с Богом!…
После этого напутствия последовал наконец сигнал к отплытию. Хивинские бурлаки пришли в движение и, вскоре, флотилия наша, медленно и бесконечно-длинной вереницей, потянулась вверх по каналу…
Путешествие было в высшей степени оригинальное и представляло богатый материал для кисти художника. На протяжении всех семидесяти верст от Хивы до Аму-Дарьи оба берега Палван-ата утопали в роскошной зелени непрерывных садов, между которыми разбросаны отдельные кишлаки и целые деревни, эффектно выделявшиеся из общего растительного фона. При появлении нашей флотилии все население этих аулов высыпало обыкновенно на самый берег, образуя собою самые характерные группы мужчин, женщин и детей… Палван-ата, как магистральный канал, разветвляется на своем пути на массу глубоких оросительных арыков, через них переброшены неуклюжие, но оригинальные мосты, возле [301] них то-и-дело ютятся то крошечные мельницы, то скрипучия водоподъемные сооружения, приводимые в движение бесконечным кружением верблюдов с завязанными глазами…
В этой обстановке мы подвигались целую неделю до Аму-Дарьи, останавливаясь на ночь возле аулов и днем, по несколько раз, для отдыха Хивинцев. Нас нередко задерживали, кроме того и разные приключения.
— Стой, стой! раздаются вдруг неистовые крики среди медленно ползущих каюков. — Дур, дурун хоу! — ревом подхватывают со всех сторон Хивинцы. Пробуждается полусонный люд, млеющий под открытым солнцем. Останавливаемся. — Что случилось?! — Оказывается, что каюк сорвался с лямки и быстро пошел обратно по течению, кружась и ударяясь по пути о встречные лодки… Бурлаки с целым гвалтом бегут сначала по берегу, не раздеваясь кидаются затем по горло в воду, вызывают общий смех на всех каюках, и, наконец, при помощи людей из прибрежного аула, бросившихся на перерез беглеца, ловят его и влекут обратно, отделавшись только двумя-тремя папахами, упавшими в суматохе в воду…
Но не всегда однако приключения обходились так дешево. Раз, на большой глубине, свалился в воду артиллерист и его вытащили полумертвым. В другой раз пошел на дно со всеми людьми сильно перегруженный каюк парка, людей спасли, а каюк остался на месте. Были остановки и более печальные [302] вызванные похоронами четырех солдат, умерших в течение нашего плавания по арыку. Это были, по словам сопровождавших нас врачей, прямые жертвы постоянного влияния сырости и громадной разницы в температуре дня и ночи, причин, которые за то же время значительно ухудшили состояние больных и увеличили число их…
Последние три дня до выхода на Дарью, наша флотилия представляла еще более своеобразную картину. Дело в том, что Палван-ата из узкого и глубокого канала превращается в своих верховьях в быструю, широкую и крайне мелководную реку, но с фарватером по средине. Двигаясь по берегу, Хивинцы уже не могли тянуть здесь наши каюки. В них запрягли поэтому гуськом по пяти лошадей, выставленных по приказанию из Хивы, но которых хватило только на часть каюков, остальных потянули сами Хивинцы, человек по 12 каждую, идя по пояс в воде и оставшись в одних только бараньих шапках.
Эта оригинальная конная флотилия, сопровождаемая беспрерывными криками погонщиков и тем не менее двигавшаяся еще медленнее прежнего, потянулась на следующий день мимо города Хазараспа, расположенного несколько в стороне от арыка, а еще через день, — вышла на Дарью… расставшись здесь с конями и Хивинцами, мы понеслись, наконец, по течению широкой и многоводной реки, раскинувшейся версты на три, и флотилия наша сразу рассеялась благодаря неумелости солдат, неожиданно попавших [303] в незнакомый роли лоцманов и матросов: одних понесло вправо, другие врезались в камыши левого берега, некоторые сели на мель… Приключения эти повторялись довольно часто, но к вечеру мы все же добрались до Ханки, небольшого городка, расположенного ровно в 30 верстах от столицы ханства. Вышло, таким образом, нечто неожиданное, никем не предусмотренное: потратив целую неделю на плавание в 110 верст, мы снова очутились в расстоянии одного перехода от Хивы, который мы могли бы совершить без особенного утомления в один день, хотя бы на хивинских арбах, не подвергаясь ни сырости, ни бесконечному томлению… Но такова была судьба!
В Ханки мы застали весь Туркестанский отряд, приготовлявшийся к переправе. Генерал Кауфман с своим штабом был на правом берегу реки, и здесь, в 10 верстах от Ханки, в обширных садах, раскинувшихся между каналами Буз-яп и Дорт-гул, избрал уже место для нового укрпления, предназначенного наблюдать за Хивою и служить административным центром Аму-Дарьинского района. В укреплении останутся из Туркестанского отряда 10 рот, 4 сотни и 8 орудий, и оно будет называться Петро-Александровск, чтобы увековечить на этой далекой окраине имена двух Государей, из коих второй блистательно осуществил заветную мечту первого о некогда славном ‘Ховаразме’…
В Ханки, где нас продержали почти целую неделю в ожидании сбора всех отправляющихся в [304] Россию, к нам присоединились разные команды нижних чинов, и десятка два офицеров, между которыми были генералы Бордовский, вступивший в роль адмирала нашей флотилии, Пистолькорс, Колокольцов, флигель-адъютант граф Милютин, американец Мак-Гахан и т. д. Флотилия, вследствие этого наплыва, превратилась в целую армаду и в жаркий полдень 21 августа двинулась наконец в сторону Арала, при звонкой песне юнкеров, отправлявшихся в Оренбургское училище и неожиданно огласивших широкое раздолье новой русской реки родным мотивом ‘Вниз по матушке…’
Дальнейшее наше путешествие было интересно во многих отношениях. Но слишком 700-верстное плавание по Аму, Аральскому морю и Сыр-Дарье до Казалинска, — где все мы распростились, быть может на веки, и разбрелись по разным концам России, — и мое личное следование затем на Кавказ, через Оренбург, Самару и Астрахань, уже не имеют непосредственного отношения к Хивинскому походу, впечатления которого составляли единственную цель настоящих записок. Оставляя, поэтому, все это в стороне, скажу в заключение, что 9 ноября, ровно через три месяца после разлуки с Хивой, я вернулся в Тифлис.

КОНЕЦ.

—————————————-

Текст воспроизведен по изданию: Поход в Хиву (Кавказских отрядов), 1873. Степь и оазис. СПб. 1899
текст — Алиханов-Аварский М. 1899
сетевая версия — Тhietmar. 2006
OCR — Samin. 2006
дизайн — Войтехович А. 2001
Оригинал здесь: Востлиб.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека