Поэзия будущего, Чуковский Корней Иванович, Год: 193

Время на прочтение: 10 минут(ы)

Поэзия будущего

I

В газетах появилось объявление:

Вниманию любителей трезвости
‘ФРАНКЛИН ИВЕНС, или ГОРЬКИЙ ПЬЯНИЦА’

современная повесть
знаменитого американского автора.
Посвящается всем Обществам Трезвости, всем ненавистникам пьянства.
Читайте и восхищайтесь! Талант автора и захватывающий сюжет
ручаются за несомненную сенсацию! Повесть написана специально для
журнала ‘Новый Свет’ одним из
ПЕРВОКЛАССНЫХ РОМАНИСТОВ АМЕРИКИ,
дабы вырвать американское юношество
ИЗ ПАСТИ АЛКОГОЛЬНОГО ДЬЯВОЛА!!

Роман, действительно, вышел хорош, тем более что знаменитый автор ежеминутно отрывался от рукописи и выбегал вдохновляться в соседний питейный дом под вывеской: ‘Оловянная кружка’. Глотнув добрую порцию джина, он снова садился за письменный стол и с новым азартом вступал в рукопашную с Дьяволом Спиртных Напитков.
Роман вышел так превосходен, что автор и перед смертью краснел при одном упоминании о нем. Это был его первый роман и, слава Богу, последний. Не потому ли во всех афишах он и назван знаменитым романистом?! И кто знает, — не писал ли эти афиши он сам?
Девятнадцатилетним подростком добыл где-то типографских шрифтов и сделался в соседнем городишке редактором, сотрудником, наборщиком изумительной ежедневной газеты ‘Вестник Долгого Острова’, которую на собственной кляче сам же и развозил по окрестностям — в поля, в огороды, на фермы. Это было ему по душе, особливо радушные фермерши и их смазливые дочки, но когда ежедневная газета стала выходить еженедельно и грозила превратиться в ежемесячную, его издатель рассвирепел и выбросил его прочь, как величайшего тунеядца и лентяя.
Впрочем, тунеядцем и лентяем его, кажется, назвал другой издатель, когда выбрасывал его вон из редакции ‘Ежедневной Авроры’, куда этот первоклассный романист, не написавший ни единого романа, явился в цилиндре и с легкою тросточкой, чтобы небрежно просмотреть газеты и снова отправиться гулять. Так он понимал свои обязанности редактора ‘Ежедневной Авроры’.
Гулять он любил до упоения, — просто шататься по улицам, приплюснуться носом к стеклу магазина и рассматривать хотя бы мыло и свечи или кружить по огромному городу на крыше допотопного омнибуса. Он писал стихи и повестушки, — признаться, довольно бесцветные, — и единственный был у него талант: к какой-то божественной, царственной лени. Вы бы ни за что не умели так великолепно весь день напролет проваляться где-нибудь на берегу, решительно ничего не делая. Нужен был особенный дар, чтобы ходить такой медленной поступью в сногсшибательном, сумасшедшем Нью-Йорке!
Ему как будто даже лень говорить, — так он был скуп на слова. Это в нем, должно быть, голландская, нидерландская кровь: его мать была родом голландка. ‘Суетитесь, кричите, скачите, сломя голову, а я лучше посижу у Пфаффа в кабачке, в ресторанчике, помолчу, погляжу’, — такая была у него философия.
Даже деньги не прельщали его: он царственно брал взаймы у всех.
И ему уже было за тридцать, и голова у него поседела, а никто, даже он сам, не догадался, что он — гений, великий человек.
Приближаясь к четвертому десятку, — так неторопливо и мирно, — он не создал еще ничего, что превысило бы посредственность: вялые рассказцы в стиле Эдгара По, которому тогда все подражали, с обычными аллегориями и Ангелами Слез, да уличный роман против пьянства, да гладкие, забываемые вирши, которые, впрочем, янки-редактор напечатал однажды с таким американским примечанием:
‘Если бы автор еще полчаса поработал над этими строчками, они вышли бы необыкновенно прекрасны’, —
да нескладные публичные лекции, да мелкие газетные листки, которые он редактировал, истощая терпение издателей, — вот и все его тогдашние права на лавровый венок от современников.
Раз он даже поехал на гастроли в провинцию, в Новый Орлеан, редактировать газету ‘Полумесяц’, но с обычным, должно быть, успехом, ибо не прошло и трех месяцев, как он снова сидел у Пфаффа, вспоминая новоорлеанские напитки:
— Какое там чудесное кофе! Какие восхитительные вина! Какой дивный французский коньяк!
О, золотая непосредственность! Недаром же ты золотая: в тебе столько уюта и комфорта: блаженны, кому ты досталась в удел! Так без всякого плана прожил он половину жизни, не гоняясь ни за счастьем, ни за славой, довольствуясь только тем, что само плыло к нему навстречу, постоянно сохраняя такой вид, будто у него впереди сотни и тысячи лет, и, должно быть, его мать не раз вздыхала: ‘Хоть бы Вальтер женился, что ли, или поступил куда-нибудь на место’, и обиженно роптали его братья:
— Все мы работаем, один Вальтер бездельничает, валяется до полудня в кровати, —
и суровый отец, фермер-плотник, заставил тридцатипятилетнего сына взяться за топор, за пилу: ‘Это повыгоднее статеек и лекций’ (и действительно, оказалось выгоднее строить и продавать дома, деревянные фермерские избы), — когда вдруг внезапно обнаружилось, что этот заурядный сочинитель и едва ли талантливый плотник есть гений, пророк, возвеститель нового евангелия.

II

Но как же это случилось? Где, на каком Фаворе произошло его преображение? И кто возвестил изумленному миру, что явился новый Исайя?
Конечно, он сам, — еще бы! — он сам написал о себе в разных газетах и журналах восторженно-хвалебные статьи. Не ждать же ему в самом деле, чтобы разверзлись все небеса, и ангелы запели оттуда, указуя на него перстами. Вместо ангелов у современных пророков есть газетчики, интервьюеры, и если они не являются, нужно (нечего делать!) петь осанну себе самому.
И вот почтенный, седой человек пишет несколько восторженных отзывов о своей собственной книге и ходит по редакциям:
— Будьте добры, напечатайте.
И диво: даже эта почти шулерская проделка вышла у него величавой и барственной, без юрких, унизительных ужимок. Даже в орган черепословов, в ‘Американский Вестник Френологии’, он всучил о себе заметочку, — не заметочку, а целую статью! — даже в захолустную газетку ‘Brooklyn Times’! Конечно, он этих статей не подписывал, чтобы казалось, будто сами газеты встретили его такими единодушными гимнами. Вот что, например, он писал о себе в одном толстом ежемесячном журнале:
‘Наконец-то явился среди нас настоящий американский бард! Довольно с нас жалких подражателей, отныне мы становимся сами собой… Отныне мы сами зачинаем гордую и мощную словесность! Ты вовремя явился, поэт!’ (‘Democratic Review’, 1855, IX 1.)
А в бруклинской газете ‘Times’ он расхваливал себя так, как и сваха не расхваливает жениха:
‘Дюжий, широкоплечий! Чистейшая американская кровь! Тридцати шести лет от рождения!.. Ни разу не обращался в аптеку!.. Лицо загорелое!.. Во всю щеку румянец!.. Борода кое-где с сединой!.. Пользуется всеобщей любовью!.. Возбуждает большие надежды’. (‘Brooklyn Daily Times’ от 29-го сент. 1855 г.)
И, словно приказчик, зазывающий в лавку, расхваливал себя, как товар:
‘Настоящий, не имитация! Не заграничный, а наш, американский!’ 2
И в довершение всего приложил к этой книге свою дагерротипную карточку: седой мужчина, с расстегнутым воротом, руки в бока, шляпа набекрень, усиленно тщится принять вызывающе-спокойную позу.
Прежнего цилиндра уже нет. Едва этот янки затеял протиснуться в первые ряды литературы и затмить всех Теннисонов и Лонгфелло, он завел и соответственный костюм: долой галстук, манишка расстегнута, чтоб была видна волосатая грудь, платье голубое или пепельно-синее. Чтобы все изумленно спрашивали:
— Ради Бога, кто это такой? Не беглый ли из сумасшедшего дома? 3
Но ни этот костюм, ни реклама не помогли его книге. Был продан лишь один экземпляр. А газеты писали о ней:
— Эта книга — сплошной навоз.
— Автор столько же смыслит в поэзии, сколько свинья в математике.
— Дать бы ему тумака! — предлагал ‘Westminster Review’.
— Здесь нужна хорошая плеть! — подхватывал лондонский ‘Critic’.
То и дело почтальон приносил автору экземпляры его книжки. Это те, кому он ее посылал, с негодованием возвращали ее. Один знаменитый писатель даже кинул ее в огонь. Когда же однажды пришло ласковое и любезное письмо от другого знаменитого писателя, автор, конечно, не спросив позволения, взял это интимное чужое письмо и полностью перепечатал в своей книге и даже на переплете оттиснул золотыми крупными буквами особенно лестный комплимент.
Конечно, он тут же напечатал, что все первое издание распродано. А, между тем, повторяю, нашелся лишь один такой чудак, который приобрел эту дикую книжку.

III

И все же эта книжка была гениальная книжка. Сейчас у меня на столе десятки тяжелых томов, которые написаны о ней. И есть люди, посвятившие всю жизнь ее истолкованию, изучению.
— Мудростью она выше всего, что доселе создавала Америка, — воскликнул мудрец Эмерсон. — Я счастлив, что читаю ее, ибо великая сила всегда доставляет нам счастье.
— Ни Гете, ни Платон не действовали на меня так, как она! — свидетельствует изысканный Symonds.
А проникновенный Эдвард Карпентер, которого так чтил наш Толстой, написал поэту в умилении:
— Вы сказали слово, которое ныне у Самого Господа Бога на устах! 4
И Свинберн, вдохновеннейший из современных поэтов, к сожалению, столь мало известный в России, взывал к нему в пламенной оде:
Хоть песню пришли из-за моря,
Ты, сердце свободных сердец!
‘Твои песни громче урагана… Твои мысли — как громы, твои звуки, словно мечи, пронзают сердца человеческие и все же влекут их к себе, — о, спой же и для нас твою песнь’… 5
Какое же это было слово, которое наш удивительный янки подслушал у Самого Провидения? Оно еще не было сказано, еще не воплотилось нигде в нашей человеческой жизни, а уже он подхватил его и громко прокричал на весь мир. И пусть его голос был скрипучий, визгливый (он сам называл его варварским визгом), — самое слово, которое он прокричал, оказалось так упоительно, так давно было ожидаемо всеми, что лучшие и благороднейшие в мире услыхали его, как благовест.
‘Он обрадовал меня такою радостью, какой не радовал уже многие годы ни один из новых людей’, — писал Бьернстерне-Бьернсон. — Я и не ждал, чтобы в Америке еще на моем веку возник такой спасительный дух! Несколько дней я ходил сам не свой под обаянием этой книги, и сейчас ее широкие образы нет-нет да и нагрянут на меня, словно я в океане и вижу, как мчатся гигантские льдины, предвестницы близкой весны!’ (H. Traubel ‘With W. W.’, etc., p. 274).
Это слово, осчастливившее лучших тогдашних людей, было титаническое слово: демократия. Их очаровало, конечно, не то, что вот явился поэт-демократ, — таких и без него было много, — их увлек тот широчайший размах его стихийной фантазии, тот почти нечеловеческий экстаз, которым он преобразил демократию в мировую, космическую силу, — в какое-то новое солнце каких-то новых небес, — и всю вселенную увидел по-новому, глазами этих новых, грядущих людей.
И второе великое слово сказал этот неожиданный гений: наука. Наука и Демократия! Две неизбежности, две роковые тропы на будущих путях человечества! Ослепительные откровения науки и всемирное торжество демократии, — эти два величайших знамения современной мировой истории, — какую новую создадут они душу, какие новые, небывалые чувства взлелеют они в этой новой душе!
Теперь всюду, в Европе и у нас, разные двухвершковые новаторы ежеминутно измышляют рецепты какого-то нового искусства, но истинно новым поэтом, настоящим футуристом, будет, несомненно, лишь тот, кто воплотит в своем творчестве грезы и чаяния, восторги и верования близкого неотвратимого века, — века науки и демоса!
Конечно, быть поэтом науки — это нисколько не значит сочинять сонеты и стансы об икс-лучах или радии, — это значит: впитать в свою кровь, в свою плоть, в самые недра своего существа то научное постижение мира, научное жизнеощущение, — бессознательное, почти инстинктивное, — которое незаметно, как воздух, охватывает современную душу, и пережить это новое чувство всеми нервами, всею кровью, претворить его в эмоции, в страсть, в тревожную, мучительную лирику.
Уже более полвека назад темный полуневежда-янки понял это и на деле показал, какие богатства поэзии таятся в современной науке, и с дерзостью варвара создал новые, небывалые формы для своих вдохновений, но лишь немногие избранные услыхали его тогда, и только в последние годы человечество начинает догадываться, какого великого пророка оно чуть не забросало камнями.
Теперь его книгу прочла вся Европа. Его имя стало мировым, как имя Ибсена или Ницше, и не знать его считается стыдом. Возникают специальные журналы для проповеди его идей, создаются общины, колонии его учеников и последователей…
И только у нас, в России, он и посейчас — незнакомец. А между тем, кому, как не нам, — всемужицкому, многомиллионному царству, — его песни о грядущей демократии! И мне хочется хоть в беглых набросках поведать, наконец, и русскому читателю об этом первом настоящем футуристе.

IV

Его книгой восхищается весь мир, но, конечно, не министр Гарлан.
Когда министр Гарлан узнал, что среди его новых чиновников есть автор такой безнравственной книги, он велел немедленно уволить его.
Чиновника обыскали. Пошарили среди его бумаг и, действительно, нашли эту книгу.
— Прогнать его в двадцать четыре часа!
Пророк величаво ушел обычной медлительной поступью и скоро отыскал себе новое место — писца в министерстве юстиции. Оттуда его не прогоняли, но едва он затеял издать свою книгу, как ‘общество доля борьбы с развратом’ заявило прокурору штата, что эта книга подрывает нравственность, и прокурор пригрозил издателю скандальным судебным процессом. Издатель отказался от издания.
Но автор ни минуты не чувствовал, что он мученик, жертва. В защиту его оскорбляемой книги писались кипучие статьи, один ирландец, О’Коннор, сочинил даже целую брошюру, где истерически рыдал над поруганным гением, а гений в это самое время сидел, быть может, на улице, на краю тротуара, и уписывал с товарищем арбуз. Прохожие смотрели и смеялись.
— Пусть смеются! — утешался он. — Нам арбуз, а им — только смех!
Товарищ гения был кондуктор конки. Всякую свободную минуту они проводили вместе, а в разлуке нежно переписывались.
Это
Место
я поцеловал, —
писал кондуктору гений в конце одного письма. Так и сейчас институтки передают в своих письмах поцелуи.
У него вообще была склонность к какой-то экзальтированной дружбе. В этой чрезмерной нежности, в этих поцелуях и ласках ему мерещился новый культ демократического единения, товарищества. Стоит, бывало, заболеть какому-нибудь нью-йоркскому кучеру, вознице громоздкого омнибуса, — поэт тотчас же берется за вожжи и месяц и два заменяет товарища в трудной и опасной работе.
А когда началась война за освобождение негров, эти его душевные склонности вылились в такой изумительной форме, что навеки могут остаться памятником демократической любви. Поэт поселился в том городе, куда доставляли всех раненых, — а их были тысячи и тысячи, — и ухаживал за ними три года, ночью и днем, не боясь ни оспы, ни тифа, среди ежеминутных смертей, и жутко читать в его письмах об отрезанных руках и ногах, которые огромными кучами сваливались во дворе, под деревом. 6
Молчаливый, величавый, медлительный, он уже единым своим видом успокаивал дрожащих умирающих, и те, к кому он подходил на минуту, чувствовали себя осчастливленными. Было в нем что-то магнетическое. Люди так и льнули к нему и с радостью отдавали ему свои деньги и свои сердца. Вот какими словами описывает один врач-психиатр свое первое свидание с ним:
‘Что он говорил, — я не помню, я просто опьянел от восторга. Я с несомненностью поверил, что он или божество или сверхчеловек. Как бы то ни было, но один этот краткий час, проведенный с поэтом, был решающим, поворотным пунктом всей моей жизни’. 7
О, с каким благоговением женщины штопали ему дырявые носки! А когда он чуть-чуть захромал, ему купили бричку и лошадь. Знатные леди из Англии присылали ему шарфы, жилеты. Он милостиво принимал подношения.
Один из его друзей прочитал о нем хвалебную лекцию. Нужно ли говорить, что поэт сидел в это время на эстраде, — на виду у восьмисот человек! — и что весь сбор с этой лекции, без малого 2 000 рублей, достался не ему, а лектору!
И, как свойственно вообще пророкам, он переходил из дома в дом, гостил то у одного, то у другого, и до старости осталась у него эта милая слабость — рекламировать себя в разных газетах, называть себя новым Гомером, Шекспиром.
Свои книги продавал он сам, — и при слухах об его нищете какие огромные цены платились за эти тощие томики! Джон Рескин, Россетти, Теннисон — лучшие поэты, художники — торопились подороже купить их у маститого барда.
Кто-то подарил ему денег, чтобы он купил себе дом.
‘Он — величайший американский поэт!’ — писал миллиардер Карнеги, посылая 700 руб.
‘Мы обязаны лелеять и холить этого великолепного старца!’ — писал юморист Марк Твен, посылая щедрую лепту.

V

Когда же у великолепного старца собралось достаточно денег, он истратил их изумительным образом: при жизни заказал себе памятник, — грандиозный, гранитный, на высоком холме, — и на нем начертал свое имя:
— Вальт Витмэн,
и стал терпеливо ждать, когда же этот монумент пригодится. Но смерть долго не приходила к нему. Умирал он так же медленно, как жил. Уж его разбивал паралич, — и раз, и другой, и третий, а все не мог одолеть.
Со всех концов мира съезжались к нему паломники: то приедет Оскар Уайльд, то анархист, то босяк, — он всех принимал по-царски — равнодушно-радушно.
Благосклонно разрешал фотографам щелкать вокруг себя аппаратами и улыбкой поощрял поклонниц приносить к нему на квартиру то спаржу, то сливки, то тарелку жаркого, то розы…
Когда же, наконец, он скончался, его похоронили так странно, так неслыханно фантастично, что я первый готов не поверить, что и вправду это было так.
На площади для бродячего цирка построили два павильона: в одном поставили печку и стали жарить баранину, в другом поставили бочки пива, виски, лимонада, воды. А в третьем поставили гроб!
Так превратили похороны в веселое народное гулянье. Недаром почивший поэт восклицал:
Ты, милая, ласкающая смерть!
Пусть танцами отпразднуют тебя,
Пусть нарядятся пестро и пируют!
Три трубных оркестра играли по очереди: смолкнет один, — заиграет другой. Многотысячные толпы пришли издалека поклониться останкам поэта, — или, может быть, просто польстились на даровую баранину? Целые горы арбузов привлекали общее внимание. Мудрено ли, что вокруг павильонов шла непрерывная драка и что пятьдесят человек угодили с этой ‘ходынки’ в кутузку. Нам кажется это до странности мало, — только пятьдесят человек!
Когда все достаточно повеселились (день был отличный, солнечный), гроб понесли на кладбище, к тому гранитному памятнику, который загодя подготовил покойник. Музыка не переставала играть.
Несколько человек одновременно говорили надгробные речи. Кто на стуле, кто на столе. Один оратор так разгорячился, что хлоп кулаком по гробу!
Священников не было, а просто один из друзей прочитал над могилой отрывки из разных священных книг: из Библии, Корана, Зенд-Авесты, Конфуция, а также из книги того великого барда-пророка, которого они так странно хоронили теперь.

***

Что же это за священная книга? Почему мы ничего не слыхали о ней? В чем же ее пророчества?
Об этом — в ближайшей статье.

К. Чуковский

Примечания:

1. Bliss Perry. ‘W. W.’ London. 1906, p. 49.
2. ‘In Re Walt Whitman’. Philadelphia. 1893.
3. ‘W. W.’ A Study by John Addington Symonds. London, p. 15.
4. H. Traubel. ‘With W. W. in Camden’. Boston, p. 158.
5. Songs before Sunrise, p. 143, 144.
6. The Writings of John Burroughs, vol. X, p. 30.
7. Walt Whitman Fellowship Papers, VI.
Первая публикация: ‘Русское слово’ / 5 июля 1913 г.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека