Поездка на Валаам, Амфитеатров Александр Валентинович, Год: 1899

Время на прочтение: 61 минут(ы)

Собраніе сочиненій
А. В. АМФИТЕАТРОВА.

Томъ двадцать третій.

Русскія были.

С.-Петербургъ.
Книгоиздательское Товарищество Просвщеніе, Забалканскій просп., соб. д. No 75.

Поздка на Валаамъ

I.

Пароходъ ‘Александръ’.
— Дсь ристань темна, пароходъ пойдетъ,— будетъ втло,— утшительно напутствуетъ финнка-горничная мой стремительный нырокъ — ибо нельзя же назвать подобнаго сальто-мортале входомъ!— въ странное помщеніе, именуемое на валаамскомъ ‘Александр’ каютою I класса. Я, ощупью, валюсь на диванчикъ и не безъ смущенія ожидаю, что вотъ сейчасъ точно такъ же нырнетъ за мною носильщикъ и сброситъ въ эту тьму кромшную мой чемоданъ, а въ немъ будетъ пуда четыре съ походомъ. Обстоятельства нсколько напоминаютъ игру въ ‘кукушку’, которою будто бы забавлялись нкогда пресловутые владивостокскіе ‘ланцепупы’. Къ потолку, на длинной веревк, прикрпляется пятифунтовая гиря. Одинъ изъ играющихъ раскачиваетъ гирю, другіе садятся по угламъ. Тушатъ огни. Кто-нибудь громко кричитъ: ‘куку’. Тогда раскачиватель толкаетъ гирю по направленію голоса, асамъ Ложится на полъ. Гиря, надъ его головою, летаетъ по комнат саженными размахами,— кто ее схватитъ впотьмахъ и.удержитъ, тотъ и выигралъ…
— Но, вдь, этакъ она и въ лобъ можетъ попасть!— возразилъ я штурману дальняго плаванія, о томъ мн впервые разсказавшему.
Онъ съ профессіональною гордостью, отвтилъ:
— И попадала-съ!
— Ну, и, значитъ,— готовъ человкъ? на мст?
— Н-нтъ… Пьяные, вдь, играли… А у пьянаго человка мозги, знаете, какъ-то упруже… Однако, оно, конечно, того… ошарашиваетъ!
— А случалось, что кто-нибудь ловилъ гирю?
— Помилуйте: многіе даже зубами-съ!..
Не знаю, удалось ли бы мн — по правиламъ этого ланцепупскаго вранья — удержать мой чемоданъ, въ случа, если бы онъ въ меня попалъ, но, къ счастью, носильщикъ дюйма на два промахнулся. Безпомощно водя руками, я чувствовалъ себя въ убліетк старыхъ французскихъ тюремъ или въ венеціанскихъ piombi, описанныхъ Жакомъ Казановою и Сильвіо Пеллико. Рука всюду упирается въ стнку или въ потолокъ, а жара и духота ужасны до того, что я начинаю сомнваться: не посадила ли горничная меня, вмсто каюты, во внутренность парового котла?
Въ потемки доносятся звуки торжественнаго пнія — красивые, мощные, стройные. Такъ какъ дло весьма похоже на то, что я сижу въ аду, то предполагаю, что звуки несутся, черезъ стнку, по сосдству, изъ рая, и принимаюсь искать туда лазейки… Выбрался! На крытой палуб служатъ напутственный молебенъ. Народу — видимо невидимо, все — простецы, только ужъ ни въ какомъ случа не сряки: день воскресный, и толпа нарядная, пестрая, женщины рябятъ во вс цвта радуги, особенно яркіе и рзкіе сегодня подъ безоблачнымъ небомъ и почти отвсными лучами палящаго солнца. Когда мы отваливаемъ, пристань, насъ провожающая, похожа на огородъ, усянный цвтущимъ макомъ. Машутъ платками, картузами…
— Домна-а-а Пантелевна-а, безъ меня, слышь, не пе-е-е-ей!— гремитъ съ носовой палубы чье-то супружеское завщаніе.
И съ пристани — визгливый отвтъ:
— Самъ не пей, а я не напью-у-у-у-съ!..
Хожу, врне сказать, толкаюсь по пароходу: публики детъ столько, что стоятъ и сидятъ чуть не плечомъ къ плечу. Почти вс — прямо на Валаамъ.
— Всегда такъ много пассажировъ здитъ?— спрашиваю уже бывалаго богомольца.
— Въ лтнее время, особенно коли погода хорошая, да праздники совпадутъ — большое стеченіе бываетъ. Валаамъ безъ пятисотъ, шестисотъ гостей не живетъ. А- на Петра и Павла такъ и по нскольку тысячъ собирается.
— Слдовательно, это финляндское общество Валаамскаго пароходства зарабатываетъ хорошія деньги?
— А какъ же? Вы примите во вниманіе: третьекласснаго пассажира — орда! А онъ — по два цлковыхъ голова-съ. Второй классъ тоже всегда достаточенъ: купечество здитъ, духовенство. Ну, и первый, съ господами, даетъ свою покрышку… Вы каюту изволили взять?
— М-м-м… да, каюту,— подтверждаю я, съ содроганіемъ припоминая свой ‘паровой котелъ’.
— Стало-быть, рейсъ-то влетлъ вамъ въ пять съ четвертакомъ… Нтъ, жаловаться нечего: большой процентъ имютъ.
— Въ такомъ случа, не грхъ бы имъ обзавестись пароходомъ получше. Вдь, этотъ ‘Александръ’ — даже не самоваръ, а самоварная канфорка какая-то…. Тсно, грязно.
Плывемъ… Боже мой! Какъ невозможно длиненъ Петербургъ, какъ утомительны его фабричныя трубы, вытянутыя, точно горла, подавившіяся кускомъ, его дровяныя и кирпичныя барки! А красоты все-таки много — конечно, для охотника искать ее — и въ этой ‘испакощенной’ природ. Хороша Нева, вся сверкающая солнечными блестками по голубой синев, хороша краснорубашечная группа рабочихъ, ворочающихъ что-то на доскахъ, подъ припвъ ‘дубинушки’, хороши голые ребятишки — сотни ихъ, желтыхъ подъ солнцемъ, точно вохрой вымазанныхъ — съ крикомъ и гикомъ, прыгаютъ съ барокъ въ могучую Неву… Купанье съ барки! Это ли не сласть? Какая трапеція, какой трамплинъ замнитъ наслажденіе кувыркнуться въ воду съ выгнутаго барочнаго пуза, карабкаться на руль, ежеминутно предупреждать товарищей и быть предупреждаемымъ:
— Ты, чортъ, не ныряй, а то подъ барку утянетъ.
И, при всемъ томъ,— нырять, нырять, нырять… Есть въ этомъ какой-то ‘безсмертья залогъ’ — на дтскій масштабъ, конечно. Было что-то, не то, чтобы преступное, но какъ будто грховное и непозволительное, не то, что запретное, но все же не боле, чмъ лишь съ грхомъ пополамъ терпимое… По крайней мр, бывало, мы — хотя купаться намъ никто не запрещалъ — бгали на барки тайкомъ отъ старшихъ, крадучись точно воры, и много было восторга именно въ этой таинственности… О, дтство! ау! гд ты?
Vorbei sind Kinderspiele
Und alles rollt vorbei…
На пароход не весело. Съ кормы я ушелъ, ибо на ‘интеллигенцію’ и въ Питер любоваться возможно, даже въ преизбытк,— такъ если лицезрть ее еще на валаамскомъ пароход, то будетъ — по польскому выраженію — ‘южъ занадто’. Впрочемъ, и интеллигенціи-то, въ буквальномъ смысл слова, полтора человка: юный и хорошенькій студентъ-горнякъ съ еще боле юною барышнею,— влюбленные до остолбеннія. Молчатъ, держатся за руки, смотрятъ другъ другу въ глаза и улыбаются глупо, но мило… Нирвана любви, мало занимательная для постороннихъ, но которой самъ не промняешь ‘ни на какіе милліоны’, какъ говорятъ институтки. О, юность! ау! гд ты?
На демократическомъ ‘носу’ — народъ. Странныя лица. То — красивыя, строгія, сухія, полныя какой-то особой выдержки, спокойной энергіи, то — безпутныя, опухлыя рожи, съ отпечаткомъ порока, съ блудливымъ взглядомъ исподлобья, глаза — и наглые и сконфуженные… Словно избранные агнцы и отверженныя козлища. Середины нтъ. Прислушиваясь къ разговорамъ, понимаю, въ чемъ разгадка. Предо мною — везущіе и везомые. Образцы русскаго характера и русской запойной безхарактерности. Это — пьяницъ, запутавшихся въ Петербург безъ надежды на вытрезвленіе, везутъ подъ монастырскій началъ, на Валаамъ, гд ни водки, ни вина, ни пива, ни курева не достать ни за сто рублей.
— Везутъ,— и я довольно даже благодаренъ!— разсуждаетъ одинъ изъ злополучныхъ, размахивая руками.— Что, въ самомъ дл, за мода? Ну, выпей стаканъ, другой, тихо, благородно… А, вдь, я, милый мой господинъ мастеръ, закурилъ на шесть недль!
— Былъ буемши?— хриплымъ басомъ возражаетъ господинъ мастеръ — мужчина лтъ за сорокъ, съ мрачными бровями и еще мрачнйшимъ красно сизымъ носомъ, висящимъ на усы.
— Страсть! По участкамъ — ровно бы шаръ по билліарду — катался…
— А я тихой. Я, братъ, какъ пью, запрусь въ камер одиночкой, сижу да молчу. Только отъ мысли — большое огорченіе. Потому — не-христіанское въ голову лзетъ.
— Скажите!
— Фатеру поджечь — вотъ, али самому зарзаться ..
— Это онъ васъ смущаетъ.
— Извстно, онъ: кому жъ другому, какъ не ему, подлецу!? Ну, да теперь только бы до Валаама добраться, а тамъ — ему повадки не дадутъ.
— Тамъ строго! Это вы правильно! И отъ угодниковъ благоволеніе, и отъ монашества суровость.
— Что? водки?— входитъ въ азартъ господинъ мастеръ,— какъ же! такъ для тебя и припасено! А не хочешь ли поговть? Безъ масла вкушая, напримръ?
— Опять же и трудъ — великая помощь,— вставляетъ кто-то.— Тамъ отцы-монахи нашему брату шалберничать не даютъ. Говнье — говньемъ, а ты и поработай. Водять тебя по скитамъ, молитвою угобжаютъ, кормятъ въ трапезной за братскимъ столомъ, а, промежъ дла,— ну-ка, милый человкъ! взднь подрясничекъ на плечи, да вотъ теб коса, либо грабли въ руки… ступай въ монастырскіе луга, поусердствуй обители…
— Главное, чтобы человкъ не скучалъ, праздности не имлъ, въ мысли свои уйти не могъ. Потому — какъ дла нтъ, такъ мысли, а какъ мысли, тутъ и бсъ запойный.
— Алкоголь это называется!— авторитетно поясняетъ пиджачникъ, съ блдно-зеленымъ лицомъ..
— Да какъ ни называй,— все бсъ… Нешто упомнишь ихъ, бсовъ-то, по именамъ? Вс — отъ лукаваго! Одного помету!..
Жутко слышать этотъ самосознающій, самоосуждающій, гласный и откровенный, но безсильный справиться съ собою порокъ. Здсь — не стсняются другъ друга, вс маски сняты, у всхъ одна бда, одинаковый интересъ. Каждый, наоборотъ, спшитъ высказаться — въ надежд, что кто-нибудь изъ его товарищей по несчастью, боромыхъ тмъ же ‘бсомъ’, пойметъ его, раздлитъ горе, а можетъ быть, и дастъ хорошій совтъ, какъ съ ‘бсомъ’ управляться,— ‘средствіе’, основанное на горькомъ опыт.
У трубы везомый чуть не въ ноги кланяется везущему:
— Петръ Николаевичъ! Разрши единую… ну, одну только единственную… выпью — и до Шлюзенбурга приставать не буду.
— Голубь мой, не проси,— не могу, нельзя теб, голубь, вредъ теб отъ того,— ласково и кротко отвчаетъ рыжій мужичиншка, изъ артельщиковъ, опрятный и солидный.
— Вдь, купилъ же ты, какъ мы на пароходъ шли, сороковку? Вдь, купилъ?
— Ну, купилъ.
— Для кого купилъ?— сказывай!
— Знамое дло, для твоего продовольствія. Мы не потребляемь.
— Чего жъ ты въ карман-то ее томишь? Видишь, у меня душа мретъ…
— Какъ пароходъ отходилъ, ты единую выпилъ?
— Ну, выпилъ.
— Теперича, стало-быть, до Шлюшина терпи. Вредительно, голубь.
Богатырь говоритъ ласково, но ласковость эта — желзная. Паціентъ его, съ тоскою, бредетъ на носовую палубу. Богатырь издали слдитъ за нимъ глазами.
— Хорошъ у тебя, товарищъ-то!— говорятъ запойному. Онъ согласно киваетъ головою, разводитъ руками, лицо у него — восхищенно-изумленное…
— И не говори! Такой человкъ, такой человкъ… Весь Питеръ исходи, не найти другого. Помилуйте! Мсто пропимши, задумалъ я теперича на Валаамъ. Долженъ я себ предлъ положить или нтъ? Объясните обязательно!
— Что и говорить! кому предла не надо?
— Теперича Валаамъ — мсто свято, говть тамъ буду. Выходитъ мн, стало-быть, православная необходимость — у всхъ друзей-товарищей, кого когда обидлъ, яже вдніемъ и невдніемъ, христіанскаго прощенія попросить. И думалъ я, братцы, всхъ своихъ друзей-сродственниковъ и свойственниковъ въ одинъ день обойти, а на завтра, съ пароходомъ ‘Петръ’, на Валаамъ прослдовать. Но — что бы вы полагали? Къ кому ни приду,— сейчасъ монопольное напутствіе, потому народъ мастеровой. И пили мы, братцы, семь дней и семь ночей, и все я на каждое завтра на Валаамъ халъ. Тутъ вотъ Петръ Николаевичъ себя въ благородств и оказалъ. Пришелъ, меня жалючи, взялъ за руку: ‘Пойдемъ, говоритъ, Семенъ Иванычъ!’ — ‘Куда?’ — ‘На Валаамъ!’ — ‘Невозможно, потому съ кумой не простмшись!’ — ‘Нтъ ужъ, пусть кума тебя заглазно проститъ, а тепереча пойдемъ, а не то, съ прощаньями твоими, ты синенькимъ огонькомъ загорться можешь!’… И самъ, между прочимъ, все меня тянетъ, а лапища у него, сами обозрть потрудитесь,— клещи кузнечные… Я что же? Я пошелъ!.. Пожалуйте на пароходъ!— На ‘Петра’?— На ‘Александра’.— Желаю, чтобы на ‘Петр’!— Ладно! Держи билетъ!
— Ахъ, какъ прекрасно! Вотъ какъ прекрасно, что вы такъ заботитесь о товарищ,— вздыхаютъ дв мщанки-богомолки, умиленно глядя на богатыря.
Тотъ, потупивъ глаза, ковыряетъ палубу носкомъ сапога и, сплюнувъ на бокъ въ Неву, заявляетъ кратко:
— Наше дло артельное.
— Но только, какъ скоро ты въ карман сороковку держишь, а товарищу рюмку дать жалешь,— мняетъ вдругъ запойный свой диирамбическій тонъ,— то, Петръ Николаевичъ, выходишь ты ужъ не пріятель мн, но подлецъ… Дай, а то умру.
Молчаніе,— точно Петръ Николаевичъ на другой планет.
— Это вы напрасно такъ,— поддерживаютъ запойнаго другіе собратья по искусству,— отъ внезапнаго воздержанія даже вредь можетъ произойти. Бросать надо по малости, обрывать, сохрани Богъ…
— Дано ему по положенію,— будетъ!
— Вотъ и извольте говорить съ этакимъ статуемъ. Ему говорятъ: ‘вредъ’,— а онъ: ‘будетъ!’… Дай, а то сейчасъ помирать лягу…
— Въ Шлюшин.
— Аль въ теб Бога нтъ?
— Въ Шлюшин.
Изъ толпы раздается коварный совтъ:
— Но почему же вы въ буфетъ не отправитесь? Тамъ вы завсегда можете получить свое удовольствіе и воздержать васъ никто не властенъ…
Запойный свирпетъ.
— Не учи, окажи любезность! Не глупе тебя! Буфетъ! А если онъ, идолъ, у меня вс деньги отобралъ? Девять копеекъ было — на свчку угодникамъ — и т въ карманъ къ себ спряталъ…
— На свчку и пойдутъ,— хладнокровно отзывается богатырь.
— Петръ Николаевичъ! Человкъ ты или зврь?
— Въ Шлюшин.
Возвращаясь на корму, прохожу мимо богатыря. Глаза наши встрчаются, и онъ почему-то, съ внезапною откровенностью, извинительно говоритъ въ мою сторону:
— Мдники они. Хорошій человкъ и мастеръ прекрасный… Жалко-съ.
Спускаюсь въ каюту. Финика не солгала: теперь въ ней боле или мене ‘втло’. Адски хочется сть. Звоню. Является другая финика. Объясняюсь — вотще: по-русски — ни ползвука, пробую по-нмецки,— ни четверти звука. Только ласково улыбается, показывая ротъ съ двумя вырванными передними зубами, и повторяетъ, кивая головою:
— О! ю! ю!
— Карточку дайте, волкъ васъ зашь!
— Ю! ю! ю!
— О, Господи! Даруй мн терпніе!
— Ю! ю! ю!
Къ счастью, — явленіе No 2: входитъ первая финика. Эта, оказывается, тоже по-русски не говоритъ и мало понимаетъ, а только притворяется знающей по-русски, умя сносно произносить нсколько фразъ, но,— по крайней мр,— хоть кухонныя-то и пароходныя слова зазубрила отчасти. Опять-таки — верхъ заботливости пароходнаго общества о публик, которая его кормитъ своими паломничествами: населить пароходъ прислугою, ‘подобной надписи надгробной на непонятномъ язык’! Съ тхъ поръ, какъ издается въ свтъ словарь Ефрона и Брокгауза, въ Россіи появилось много образованныхъ, съ разсрочкою, людей,— одинъ всеобъемлюще образованъ до буквы ‘к’, другой до буквы ‘р’, глядя по тому, до какого полутома успли они получить словарь. Моя — сперва погубительница, а потомъ спасительница — финика въ русской рчи своей напоминала этихъ господъ. Она была прекрасно образована до слова ‘пиво’ (включительно), но ‘сельтерская вода’ уже ставила ее въ горестный тупикъ, вмсто ‘содовой’ она приносила мадеру, а на требованіе ‘клюквеннаго морса’ сердито отмахивалась руками, какъ бы желая сказать:
‘Если вамъ угодно издваться надъ бдной финнской двушкой, то помните, что у нея есть ‘пукки’ на пояс и свой собственный женихъ Гансъ Пайканенъ въ Вильманстранд..
Кормятъ пассажировъ эти удивительныя двы не то, чтобы скверно, ибо провизія свжая, но… глупо какъ-то. Есть старый анекдотъ о матрос, который убилъ грубостью своихъ гастрономическихъ вкусовъ лакомку-грека. Матросъ поймалъ какую-то изумительной прелести рыбу и несетъ ее черезъ одесскій рынокъ. Грекъ увидалъ кухонное диво, привязался къ матросу съ разговоромъ, и пошло между ними словопреніе.
Грекъ. Матросъ, а матросъ? Зачмъ у тебя эта рыба?
Матросъ. Какъ, зачмъ? сть!
Грекъ (съ глубочайшимъ презрніемъ). Ты будешь ее сть?!
Матросъ (съ полнйшимъ убжденіемъ). Я буду ее сть.
Грекъ. Тогда скажи, какъ ты ее приготовишь?
Матросъ. А какъ тамъ еще готовить? Положу въ котелокъ, сварю да съмъ.
Такого гастрономическаго кощунства чувствительный грекъ перенести не могъ: онъ бросилъ на матроса взоръ негодованія, прошепталъ: ‘извергъ естества!’, упалъ и умеръ.
Надъ этимъ анекдотическимъ грекомъ принято смяться, но я — хотя и не очень лакомка — понялъ его на ‘Александр’, гд, подъ псевдонимомъ ухи, подаются огромнйшіе куски великолпнйшей рыбы, которую, однако, невозможно сть, ибо сварена она первобытнйшимъ образомъ, по способу перваго повара Адама, въ весьма подозрительномъ котелк — судя по мутной жиж, замняющей наваръ и далеко не благовонной. Словомъ, ничего отъ неразумныхъ двъ не добьешься, а чего добьешься, то скверно. И лишь спиртные напитки подаются не только въ исправности, но даже какъ бы съ экстазомъ.
Движущаяся на аскетическій Валаамъ толпа переживаетъ на ‘Александр’ нчто въ род хмельнаго заговнья. Поэтому, когда мы минули Шлиссельбургъ и вступили въ блещущее ровною близною Ладожское озеро,— пароходъ былъ пьянъ вдребезги.
— Володя!— слышу умиленный, но заплетающійся лепетъ,— спо-о-оемъ концертъ… составимъ хорчикъ… ‘Кая житейская сладость’, напримръ? {Замчательная вещь! Я зналъ множество русскихъ запойныхъ пьяницъ, которые, въ болзни своей, жить не могли безъ этой ‘Житейской сладости’… Это словно бы гимнъ русскаго алкоголическаго гамлетизма! Всего любопытне — случай, разсказанный въ моихъ ‘Сибирскихъ этюдахъ’: ‘Разливанное море’.}
Но незримый Володя отвчаетъ на предложеніе столь неопредленнымъ звукомъ, что каждому непредубжденному слушателю становится совершенно ясно: ‘Кая’ выйдетъ у него, весьма икая.
Еще садясь на пароходъ, замтилъ я среди паломниковъ священника — красоты замчательной: совсмъ золотоволосый Бальдеръ. Сейчасъ — Бальдера хоть выжми, и куда двался его величавый видъ, его степенная осанка?! Какой-то краснорожій Бахусъ или Фальстафъ въ подпитіи. Перезнакомился со всми на пароход — и уже принятъ какъ свой группою богомолокъ изъ плохонькаго купечества: что называется, въ дамы не вышли, а изъ бабъ ушли. Богомолки флиртируютъ и скалятъ довольно гнуснаго вида зубы, батюшка, попавъ въ рдкую роль кавалера, тщится сыграть ее съ достоинствомъ: сидитъ ‘по-гусарски’ — отставивъ лвую ногу, уперъ руку въ бедро и напряженно остритъ — точно бутомъ плотину замащиваетъ… Разговоръ — судя по горячности однхъ и томности другихъ дамъ — идетъ ‘о чувствахъ’. Гвалтъ — точно на ярмарк, ничего нельзя разобрать въ женскомъ визг, кром батюшкина хохота да грохочущихъ окриковъ:
— Диспутуете безъ требуемой основательности! Прошу доказать ваше мнніе отъ логики.
— Я не равна съ вами въ учености, но только я говорю отъ сердца.
— Сердце есть показатель субъективный, то-есть самоличный, а я молю: докажите отъ логики!
— Что вы, батюшка, заладили?— вертляво вмшивается замчательно изношенное существо какъ бы еще женскаго пола, замтно состоящее въ этой компаніи на амплуа ingnue comique,— логика, да логика! Мы, женщины, этихъ вашихъ словъ понять не можемъ…
— Вотъ я съ васъ вашу противную шляпу сорву, да въ воду брошу,— кокетничаетъ другая ingnue,— это будетъ логика?
Батюшка дико смотритъ на дуру и ‘медлительно отвтствуетъ’:
— Нтъ, это логика не будетъ… Логика — другое. А вотъ пива выпить слдуетъ!
Двое совершенно трезвыхъ и приличныхъ мастеровыхъ толкуютъ о ‘мстахъ’. Нту ‘мстовъ’: затишье.
— Выходитъ, переждать надо до осени,— тогда мстамъ открытіе будетъ.
— По монастырямъ переждать разсчитываете?
— Дло обычное. Вы разсудите: теперича я до Валаама два цлковыхъ заплатилъ, а жить буду тамъ три недли…
— На монастырскомъ, значитъ, иждивеніи?
— Да, вдь, они рады: не дармодомъ къ нимъ приду, кое — на снокосъ, кое — дрова рубить, кое — по своему рукомеслу подмогу,— хлба-то, слдовательно, и окупятся… Посл того — назадъ въ Петербургъ: опять два цлковыхъ,— анъ, весь іюль у меня въ четырехъ цлковыхъ и вышелъ. Сами судите: возможно ли тмъ себя продовольствовать въ столиц?
— Гд ужъ! Это вы съ резономъ!
— А вы просто такъ,— поговть дете?
— И поговть, а признаться вамъ сказать, главное — для здоровья посовтовали. Грудью страдаю: во вздох заложеніе. А, сказываютъ, климатъ тамъ объ эту пору цлительный…
— Лучше не бываетъ! Истинно — благораствореніе воздуховъ. Вотъ только при вашей болзни — какъ съ работою? Справитесь ли, ежели потребуется?
— Работа — что! Не господа! Болзнь работ не помха… Мн первое — чтобы передохнуть на чистомъ воздух,— ну, чтобы и пища была достаточная.
— Господа на дачи здятъ, либо на воды, а мы — по монастырямъ. Оно, пожалуй, и получше дачи-то выходитъ.
— Помилуйте! Какое же сравненіе? Подобной дачи подъ Питеромъ, либо даже по Финляндской дорог, не укупить и за тысячу рублей… А тутъ — за четыре цлковыхъ — все удовольствіе… А, что до работы… руки свои, не покупныя,— руки не въ счетъ.
Ладога — полная, могучая, безъ одной отмели: уровень воды на два аршина выше обычнаго — каждую минуту мняетъ свои нжные цвта, отливъ за отливомъ. Лнивыя, легкія волны, разбгаясь отъ парохода, дробятся въ мелкую чешуйчатую рябь,— словно на темно-синей стали трепещутъ капельки пролитаго масла. Время къ закату, а жара не спадаетъ.
— Вотъ это плаванье!— восторгаются бывалые люди,— ни качки, ни тумана. Другой разъ дешь на Валаамъ,— ‘море’ всю душу изъ тебя вымотаетъ, да и плывешь-то — ровно въ молок: въ двухъ аршинахъ ничего не видать. А этакой благодати, что сегодня Богъ послалъ, и старики не запомнятъ…
Солнце утонуло за горизонтомъ краснымъ шаромъ, ненадолго окровавивъ невысокія облака, тьма упала быстро и еще быстре разсялась, перейдя въ блую ночь… Подъ блымъ небомъ, по блому, какъ скатерть, озеру-морю тихою мухою ползетъ нашъ сонный пароходикъ къ Коневцу… Сонъ, тишина… Святое благоговніе просится въ душу…
— И говоритъ мн господинъ помощникъ участковаго пристава,— доносится мрный и печальный голосъ отъ трубы,— ‘Безполезный ты человкъ! Докол мы отъ тебя, подлеца, страдать будемъ? Вдь, городовые подметки оттоптали, тебя, изверга, въ участокъ водемши’…

II.
Коневецъ.

Полночь.
Зеленый лсъ спитъ — не шелохнется въ мистическомъ сіяніи блой ночи, прозрачной и безтуманной. Бойкій монастырскій конекъ мчитъ меня, въ тарахтящей пролетк, подъ сонными втвями. Он брызжутъ свжею росою, бодрящимъ втеркомъ тянетъ въ лицо.
Возница — монастырскій кучеръ, старый старикъ, съ жидковолосымъ, точно вылинялымъ затылкомъ и съ курьезною шишкою за ухомъ. Словоохотливъ до болтливости и разсказываетъ о коневскихъ достопримчательностяхъ столько, что — одно изъ двухъ: либо онъ вретъ, либо ошибается книжка о Коневскомъ монастыр, купленная мною у вратъ обители. Но — такъ какъ книжку эту составлялъ знаменитый архимандритъ Пименъ, человкъ строгой мысли и большого литературнаго таланта,— то, естественно, приходится врить письменному его свидтельству, а не устному преданію.
Пароходъ пришелъ къ Коневцу въ половин двнадцатаго, съ опозданіемъ часа на три. Судя по отзывамъ людей бывалыхъ,— если сложить часы опозданія ‘Александра’ за вс рейсы, имъ совершенные, то выйдетъ, что онъ плаваетъ еще въ прошломъ столтіи, при император Павл Петрович, и, только по недоразумнію, не видишь въ толп пассажировъ париковъ и гатчинскихъ косъ. Въ монастырской гостиниц, куда я отправился было спать, бжавъ отъ духоты въ кают, оказалась духота вящшая. Спрашиваю о. гостинника, когда бываетъ заутреня и, слдовательно, можно будетъ осмотрть монастырскій соборъ. Скоро: въ три часа. Стало быть, — не до сна.
— Ужъ лучше я пойду осматривать островъ!
— Помилуйте!— любезно говорятъ монахи,— зачмъ же вамъ ходить — ноги трудить? Мы вамъ дадимъ лошадь, и вы въ какіе-нибудь полтора часа побываете во всхъ интересныхъ мстахъ Коневца.
Интересныхъ мстъ этихъ, собственно говоря, не слишкомъ много: знаменитый Конь-камень, Святая Гора съ Казанскимъ скитомъ и Святымъ колодцемъ, скитъ Коневской Божіей Матери,— вотъ и все. Есть еще какіе-то Родушки или Радушки — мысокъ, какъ говорятъ, съ прелестнымъ видомъ на озеро, но туда оказалось невозможнымъ пробраться, вслдствіе высокой воды. Уровень Ладожскаго озера этимъ лтомъ на два аршина выше обычнаго. Высокая вода стоитъ съ мая и, повидимому, не иметъ ни малйшаго намренія убывать. Пароходамъ отъ этого — большое удовольствіе, такъ какъ объ отмеляхъ и помину не стало: фарватеръ всюду. Но на островахъ половодье надлало много сюрпризовъ: здсь лугъ обратило въ болото, тамъ уничтожило береговую дорогу и отрзало сообщеніе между двумя частями острова, такъ какъ новой дороги проложить негд: старая шла подъ скалою и, когда ее замыло, отступить дальше стало некуда. Родушки я посмотрлъ уже на обратномъ пути съ Валаама. Хорошенькое мстечко, куда пришлось пробираться.по морю, яко по-суху: вода — по брюхо лошади. Рыбачьи хижины между ракитами. Рыбаки, одичавъ въ одиночеств, обрадовались свжему человку, точно я съ неба свалился, одарили меня двумя сигами и ни за что не хотли взять за нихъ денегъ. Предлагали еще маленькую щучку, рекомендуя ее, какъ превосходное симпатическое средство противъ желтухи.
— Ты на щучку гляди, пока она не заснетъ. А какъ щучка заснетъ, станетъ она вся желтая,— это, стало-быть, желтуха твоя къ ней перешла.
— Все это, братцы, хорошо, да желтухи-то у меня нтъ…
— Ну, пріятеля али сродственника угостишь!…
На Святой Гор, кром великолпнаго лса да удивительнаго бальзамическаго воздуха, нтъ ничего особенно привлекательнаго. Обыкновенный россійскій видикъ, который кажется красиве другихъ, ему подобныхъ, только потому, что, во-первыхъ, приготовился смотрть его, какъ достопримчательность, а во-вторыхъ — если ночью вс кошки сры, то на утренней зар вс виды прелестны. Предъ окнами моей петербургской квартиры высятся развалины перестраиваемаго дома, а за ними обнажился огромнйшій брандмауэръ. Трудно представить себ что-либо безобразне этой кирпичной уродины, днемъ она — красная, какъ будто со стыда за себя,— можно сказать, взываетъ къ человчеству:
‘Да застройте же меня поскоре во имя эстетики! ‘
Но — возвращаясь изъ типографіи или съ ужина разсвтною порою — я часто наблюдалъ, что очертанія и этой ненавистной дылды способны облагородиться, и на ней, какъ на гигантскомъ экран, красиво мняются тона, посылаемые изъ-за дальнихъ крышъ еще незримымъ солнцемъ. Такъ диво ли, что, не бывъ на лон природы цлый годъ, отвыкнувъ отъ нея для ‘комнатной температуры’, я былъ искренно счастливъ дышать полною грудью, смотрть во вс глаза и слушать обоими ушами на вершин лсистаго холмика, носящаго на Коневц громкое названіе Святой Горы? Сейчасъ — посл скитанія по величественнымъ скаламъ, двственнымъ чащамъ и могучимъ водамъ Валаама — и весь-то Коневецъ вспоминается мн какъ милая и симпатичная игрушка, которою полюбовался съ удовольствіемъ, но о которой нисколько не жалешь потомъ, когда ея ласковое впечатлніе блднетъ и тонетъ въ масс новыхъ и истинно-грандіозныхъ.
Святая Гора — родоначальница всей Коневской обители. Здсь въ девяностыхъ годахъ XIV вка аонскій монахъ, уроженецъ ‘Господина Великаго Новгорода’, Арсеній, нын чтимый православною церковью за святого и преподобнаго, поставилъ первый на остров крестъ и при немъ создалъ отшельническую келью. На Коневецъ Арсеній прибылъ случайно — посл долгихъ поисковъ удобнаго мста для новой обители по Волхову, Ладожскому озеру и Городецкой рк, ныншней Вуокс. То было великое время монастырской православной колонизаціи свера, которой сознательно или полусознательно посвящали себя лучшіе умы, избранныя натуры старой Руси. Валаамъ, откуда Арсеній попалъ на Коневецъ, былъ такимъ же центральнымъ узломъ этой колонизаціи для свера, какъ Троицкая лавра — для средней полосы Россіи, Кіево-Печерская — для Малороссіи и Черноморскаго прибрежья. Въ теченіе мене ста лтъ Валаамъ высылаетъ на сверные пустыри цлую дружину культуроносцевъ, людей замчательныхъ по послдствіямъ ихъ дятельности для русскаго дла въ инородческихъ дебряхъ. Съ Валаама — Савватій и Германъ Соловецкіе, Александръ Свирскій, Евфросинъ Синеозерскій, Аанасій Сяндемскій, Адріанъ Ондрусовскій, Арсеній Коневскій: все — люди XV вка, когда —
Русь сбирали и скрпляли
И ковали броню ей
Всхъ чиновъ и званій люди…
Это было благородное соревнованіе миссіонерства не кочевого, но осдлаго, прочнаго, объявлявшаго на вки своими мста, гд водружало оно крестъ, миссіонерства — не только религіознаго, но и политическаго, потому что Германы и Савватій, Александры и Арсеніи несли съ собою въ сверный просторъ не одно христіанство, именемъ котораго освящали они свой подвигъ,— они несли съ собою Русь. Напрасно объяснять ихъ соперничество въ созиданіи все новыхъ и новыхъ монастырей исключительно жаждою уединенія, отшельническимъ духомъ, не терпящимъ общежитія. Если бы дйствовала эта причина, какъ главная, то, для удовлетворенія отшельнической потребности, и Савватію съ Германомъ, и Александру Свирскому, и всмъ другимъ вполн хватило бы и по сіе время одного Валаамскаго архипелага. Большинство острововъ послдняго до сихъ поръ пустуетъ отъ всякаго жилья, да и на самомъ Валаам можно выстроить еще добрую дюжину пріютовъ пустынножительства — безъ опасенія, что отшельникамъ одного придется часто встрчаться съ отшельниками другого. Между валаамскими старцами есть не мало такихъ, что никогда не покидали своего острова, не бывали — черезъ заливъ, въ час разстоянія — въ скиту Предтечи, на Никоновыхъ островахъ и т. д. Пустыни для отшельничества человку искать врядъ ли надо, когда онъ возжаждетъ отшельничества, пустыня сама вокругъ него образуется, и незачмъ удаляться за тридевять земель въ тридесятое царство: пріютомъ можетъ явиться ближайшая скала, холмъ, роща, чему мы и имемъ примры, напр., въ Оптиной Пустыни, едва ли не наиболе чтимомъ теперь монастыр средней Россіи. Да русскій аскетизмъ совсмъ и не проповдывалъ бгства отъ людей и презрительной вражды къ нимъ, которою дышатъ легенды иваиды. Взявъ оттуда суровыя формы, онъ наполнилъ ихъ любвеобиліемъ и участливостью. Русскій отшельникъ — существо безконечно строгое, безпощадно взыскательное къ себ, но глубоко отзывчивое къ горямъ, нуждамъ и потребностямъ ближняго. Между какимъ-нибудь Павломъ ивейскимъ и хотя бы св. Сергіемъ Радонежскимъ, аскетомъ восточнымъ и аскетомъ русскимъ,— одинаково суровыми къ своей собственной личности, непроходимая пропасть въ остальномъ, вншнемъ міровоззрніи,— и безконечный перевсъ человчности, душевности, готовности понимать и прощать, разумется, на сторон аскета русскаго. Вотъ почему жажду подвижничества въ пустын можно считать въ числ вторыхъ причинъ монастырскаго разселенія на Руси, но отнюдь не первою и исключительною. Главнымъ побужденіемъ монастырскихъ строителей было, конечно,— двинуть православную Москву, православный Новгородъ, православный Нижній и т. д., въ угодья темнаго языческаго инородчества.
— Вы русской вры?— спросилъ меня вчера сдой іеромонахъ.
И если мы хорошенько подумаемъ надъ исторіей и бытомъ нашего народа, то, конечно, убдимся въ глубокой осмысленности и правд этого названія. Наше старое православіе — именно русская вра, общая съ православіемъ византійскимъ лишь строго сохраненными формами, но незамтно и даже, можетъ быть, безсознательно исправившая его славянскимъ здравымъ смысломъ и мягкимъ прекраснодушіемъ. И не надменный и нетерпимый византизмъ Никоновъ, Филаретовъ и Побдоносцевыхъ несли паств своей Стефаны Пермскіе, Савватіи и Германы Соловецкіе, Александры Свирскіе, но именно это умягченное и внимательное къ грху міра русское православіе, что настолько пришлось по плечу народу нашему, настолько сроднилось съ плотью и кровью его, что само, въ общежитіи, переименовалось въ русскую вру.
Посл неудачныхъ поисковъ по Ладожскому побережью, Арсенія бурею принесло юъ Коневцу, гд онъ былъ уже раньше, но который сперва ему не понравился. Арсеній принялъ это происшествіе за указаніе свыше и остался вковать свой вкъ на остров. Сперва онъ жилъ одиноко на гор. Черезъ годъ, когда появились у него ученики, спустился на юго западный берегъ Коневца и тамъ — у Лахты, котораявпослдствіи получила названіе Владычной, въ память посщенія острова св. Евфиміемъ, архіепископомъ новгородскимъ,— основалъ скитъ, быстро разросшійся въ монастырь. Въ 1421 году наводненіе вытснило монаховъ изъ ихі обители, посл четверть-вкового уже въ ней пребыванія. Арсеній пламенно молится, иметъ видніе и, вдохновленный имъ, переноситъ монастырь съ неудачно выбранной низменности на берегъ боле возвышенный, гд обитель и по сейчасъ находится. Отстроивъ монастырь заново, Арсеній какъ бы совершилъ все сужденное ему на земл, сталъ хирть и 12-го іюня 1444 года умеръ. Онъ былъ монахомъ 65 лтъ, изъ нихъ — 51 годъ настоятелемъ основанной имъ Коневской обители.
Въ настоящее время темя Святой Горы внчаетъ скитъ съ церковью во имя Казанской Божьей Матери: невзрачный блый четыреугольникъ, поставленный на краю не высокаго, но довольно крутого обрыва. При дорог — крестъ и часовня.
— Это что?— спрашиваю возницу.
— Тутъ Камзольскій погребенъ.
— Кто такой?!
— Купецъ Камзольскій благодтель былъ… А еще князь какой-то…
Заглянувъ въ ‘описаніе’ архимандрита Пимена, вижу, что купца Камзольскаго никакого не было, а былъ какой-то кексгольмскій купецъ, дйствительно, благотворившій обг/тели. ‘Князь’ же — Николай Ивановичъ Манвеловъ — пожелалъ похорониться на Святой Гор, услыхавъ отъ знаменитаго коневскаго старца, духовника Израиля, преданіе, будто здсь, при дорог, было любимое мсто отдохновенія преподобнаго Арсенія. Часовня — память виднія Божіей Матери, бывшаго въ самомъ начал Коневскаго общежитія. Арсеній ухалъ на Аонъ и замшкался въ путешествіи. Въ отсутствіе его, у монаховъ вышли вс състные припасы, братія смутилась и едва не разбжалась изъ обители. Но Богородица явилась въ сонномъ видніи нкоему старцу ожиму, пустынножителю, общая скорое возвращеніе Арсенія и конецъ оскуднія. Дйствительно, игуменъ не замедлилъ прибыть и привезъ съ собою множество припасовъ. Съ тхъ поръ и самая гора получила названіе Святой.
Подъ обрывомъ разбитъ прекрасный фруктовый и цвточный садъ, тянутся огороды. Я полюбопытствовалъ: сами ли монахи устроили всю эту прелесть и ходятъ за нею? Нтъ, держатъ на жалованьи садовника-спеціалиста, прикомандировавъ къ нему на подмогу и въ науку двухъ послушниковъ. Снокосы чудные, травы высокія, благоухающія, а возница плачется, что Богъ дождей не даетъ, и весь клеверъ пропалъ.
Подъ свтло-зелеными березами, стройными и душистыми, прозжаемъ къ Святому колодцу. Въ кустахъ что-то шелеститъ, бродятъ какія-то тни1… Призраки, что ли, блуждаютъ, по полуночному времени? Ну, нтъ. Вонъ этотъ призракъ что-то ужъ слишкомъ по-земному обнялъ близстоящую тнь за талію, а тнь хохочетъ совсмъ не замогильнымъ смхомъ. Что за народъ?
— Гости,— поясняетъ возница.— Изъ Петербурга нахали.
— На нашемъ пароход ихъ не было…
— Они третьяго дня съ ‘Петромъ’ пріхали. Ну, гостятъ. У насъ часто загащиваются. Иные все лто околачиваются, словно на дач. Потому, что у насъ — просто! Куда проще, чмъ на Валаам. Тамъ, чуть десять пробило,— гостиница на замокъ: ни входа, ни выхода. А у насъ — двери настежь всю ночь: когда пришелъ, когда ушелъ,— никому горя нтъ. Свобода! Молодежи-то и любо… Молельщики тоже!
Подвигаясь дале, мы вспугнули еще дв подобныя пары, а на возвратномъ пути — уже въ матовомъ свт расцвтающаго утра — встртили и влюбленныхъ съ ‘Петра’: ‘онъ’, въ значительной степени ‘раскисшій’, лежалъ у ногъ ‘ея’, упершись затылкомъ въ березовый пень, а ‘она’ шаловливо стегала, его’ по лицу какимъ-то долговязымъ блымъ цвткомъ. Я сдлалъ видъ, будто смотрю въ другую сторону и любуюсь довольно уродливою кучею бурелома, но молодые люди, въ остервенніи взаимообожанія, кажется, насъ и не примтили.
Святой колодезь — родникъ, какъ вс родники. Мстные жители полагаютъ чудесность его въ томъ, что онъ — на гор, и, тмъ не мене, въ немъ вода есть.
— Гд болото,— тыча пальцемъ подъ гору, восклицалъ возница,— а гд колодезь, и, поди жъ ты,— каплетъ!
Для человка, зрвшаго истоки Терека и ручьевъ Бшеной Балки, правду сказать, рдкость небольшая. Но у меня есть житейское правило: никогда не огорчать проводниковъ недостаткомъ восхищенія къ показуемымъ ими достопримчательностямъ, недовріемъ къ ихъ познаніямъ и поправками ихъ ошибокъ. Я держусь этого правила съ тхъ поръ, какъ въ Ватикан постыдно довелъ резонерствомъ своимъ одного отчаянно врущаго гида до слезъ отъ злости.
‘Синьоръ,— сказалъ онъ мн тогда,— за что вы меня мучите? Я вижу, что вы хорошо знаете исторію и искусство и совершенно во мн не нуждаетесь. Но, въ такомъ случа, зачмъ вы меня брали? А такъ я не могу: вы сбиваете меня съ порядка, у меня все путается въ голов, и я поневол несу чушь, надъ которою вы, понятно, еще боле сметесь… Ахъ, сеньоръ, поврьте: если бъ я зналъ исторію, я не былъ бы гидомъ, но читалъ бы лекціи въ университет!..’
— Вези на Конь-Камень!
Конекъ быстро нырнулъ въ лсную чащу и вынырнулъ среди пространныхъ, уже скошенныхъ луговъ, трепещущихъ отъ низового, еле ползущаго тумана какими-то сизыми тнями. Утро хорошо. Въ кустахъ разсудительно, точно будя подругу — ‘вставать пора! вставать пора!’ — чирикаетъ пташка и другая отвчаетъ ей капризными и жалобными нотами… КоньКамень, окруженный правильно распланированною и чисто содержимою рощею, громадина для валуна, но для скалы — камень средняго роста. Онъ кажется исполиномъ на низменной кос Коневца, но на Валаам не былъ бы даже замтенъ. Къ тому же, нсколько лтъ назадъ, отъ него отвалился огромный кусокъ, который оттащили, черезъ дорожку, въ кусты. Нкогда приходилъ отъ Коня-Камня въ неистовый восторгъ профессоръ С. С. Куторга. Можетъ быть, въ Кон-Камн и, въ самомъ дл, есть что-нибудь восторгающее ‘по наук’, но красоты въ немъ немного. Думаю, что профессоръ просто хотлъ быть любезнымъ и угодить монахамъ, которые каменнымъ чудовищемъ своимъ не нахвалятся. Но чудовище остается чудовищемъ. Къ тому же на немъ построили весьма неуклюжую деревянную часовню. Очарованіе Коня-Камня создается демоническою репутаціей, окружающей этотъ природный памятникъ сдого язычества. Такъ характеризуетъ его и самое житіе преподобнаго Арсенія: ‘камень, паче бсовскимъ ужасомъ, неже густымъ лсомъ, окруженный’. Когда святой прибылъ на Коневецъ, въ Кон-Камн жилъ нечистый духъ, и людіе страны сія, ‘идолобсіемъ ослпленные’, приносили ему въ жертву каждое лто по одному коню, ‘дабы скотъ ихъ хранимъ былъ отъ пакости воздушныхъ духовъ’ .. Преподобный Арсе^ ній изгналъ нечистаго силою своей молитвы, и вмст съ тмъ прекратилось, разумется, ‘идолобсіе’…
— Хорошо. Нечистаго изгнали. Куда же онъ двался?
— А онъ обернулся стаей воронъ и перелетлъ вонъ туда, на финскій берегъ, въ Чортову Лахту… Оттого она и Чортовой именуется!
— Тамъ и остался?
— Тамъ и остался.
— И по сейчасъ тамъ живетъ?
— Нтъ, теперь тамъ живетъ начальство.
— Какое начальство?
— А чиновники разные… изъ Выборга, Кексгольма…
Милое преемство: сперва воронье, потомъ нечистая сила, потомъ чиновники, отъ которыхъ даже нечистая сила сбжала!.. Нечего сказать: повезло злополучной Лахт!
Конь мой, конь! Бжитъ песокъ,
Чую ранній втерокъ…
Возница мой, чуя ранній втерокъ, страшнйше звалъ и, какъ потомъ оказалось, надулъ меня: не показалъ Зминую гору, замчательную тмъ, что, начинаясь узкимъ, похожимъ на зминый хвостъ, пригоркомъ, она, нсколькими извилинами, возвышается къ широкому обрыву. Гору эту я постилъ на обратномъ пути съ Валаама и ничего хорошаго на ней не обрлъ. Во время шведскаго разгрома, постигшаго Коневецъ въ XVII вк, здсь спасались какіе-то отшельники. Проводники показываютъ сомнительные слды, будто бы, ихнихъ келій. На одномъ бугр, надъ гнилымъ срубомъ и землянымъ валикомъ, высится урестъ, съ надписью, вщающей, что здсь пустынножительствовалъ въ конц XVII и въ начал XVIII вка инокъ Порфирій, родомъ изъ новгородскихъ князей.
Зато кучеръ свезъ меня къ скиту во имя Казанской Божіей Матери, къ Владычной — или, по мстному жаргону, Лодыжной — Лахт, гд стоялъ когда-то первый деревянный монастырь Арсеніевъ. Дорога туда осталась въ памяти моей лучшимъ впечатлніемъ, какое подарилъ мн Коневецъ. И, возвратясь въ монастырь, отпустивъ возницу, я все утро затмъ проходилъ по этой очаровательной дорог, любуясь Ладожскимъ озеромъ, ее омывающимъ, слушая его спокойные, величественные всплески, мрно ударяющіе о берегъ. Это не гнвный прибой враждебныхъ волнъ на враждебную землю,— это просто сторожевой окликъ водныхъ духовъ… ‘Здсь мы! здсь мы! здсь мы!— внятно повторяетъ онъ,— слышишь ли ты наше величавое присутствіе?’
Мягкая близна неба и моря, мягкія излучины не высокаго берега, мягкій сыпучій песокъ подъ ногами, мягкое пніе ладожской волны,— весь островъ мягкій, нжный, жизнерадостный. Здсь именно такому ласковому отшельнику жить и спасаться, какимъ былъ знаменитый мстный Израиль: ‘неисчерпаемый источникъ утшенія и привта’,— называетъ его архимандритъ Пименъ. Этотъ подвижникъ имлъ истинновсеобъемлющее широкое сердце, благословлявшее ‘и въ пол каждую былинку, и въ неб каждую звзду’.
О, если бъ могъ всю жизнь смшать я,
Всю душу вмст съ вами слить!
О, если бъ могъ въ свои объятья
Я васъ, враги, друзья и братья,
И всю природу заключить’.
Это какъ будто объ Израил писано. Онъ, какъ не кто другой, умлъ поддержать колеблющагося праведника и утшить кающагося гршника. Онъ не давалъ человку отчаяться въ себ. Его Богомъ была всепрощающая любовь и вчная надежда. Вс духовныя дти, какъ монастырскія, такъ и мірскія,— а послднихъ хватило бы, чтобы населить весьма порядочный губернскій городъ: такъ широка была популярность Израиля!— искренно любили и уважали его. ‘Въ преизбытк любви’ онъ всмъ давалъ своеобразныя названія. Кого назоветъ ‘царская жемчужина’, кого — ‘сладкая ягодка’, иного ‘многострадальный’, другого — ‘сладость церковная’. Та русская нжность для нжности, то стремленіе и озорника погладить по головк, и паршивую овцу приласкать, что такъ хорошо понималъ Достоевскій, великолпно написавшій типъ русскаго старца, хотя все же его Зосима нсколько приподнятъ сравнительно съ Зосимами дйствительности, которыхъ теперь насмотрлся я вжив въ Валаамскомъ монастыр, и о которыхъ, покойныхъ, прочелъ множество біографій. Они проще, дятельне, ясне и ближе къ толп, ими чаруемой, чмъ Зосима Достоевскаго. Тотъ — все-таки немножко какъ будто за стекломъ, ‘не тронь меня’, а эти — вс въ прибгающей къ нимъ за помощью и совтомъ жизни. Есть между ними апостолы ласковыхъ и кроткихъ упованій: не бойся, дескать, чадо! Христосъ все видитъ, все знаетъ, все понимаетъ — и грхъ твой проститъ! Недаромъ онъ кровь свою за тебя пролилъ! Ступай, молись, да впредь не грши!.. Есть грозные пророки суроваго и мучительнаго покаянія, у которыхъ вчно и на ум, и на язык — геенна огненная, тьма кромшная, плачъ и скрежетъ зубовный, жестокій постъ, вериги, самоистязаніе, сверхсильная молитва. Но безучастныхъ нтъ. А если бываетъ такой, то — уже по свершеніи долгаго, долгаго подвига участія къ нуждамъ чужой души, когда совершено все земное, и годы, и личное внутреннее самосознаніе старца требуютъ упорядоченія его собственнаго духовнаго міра, говорятъ ему: замкнись въ себ и не выходи,— ты уже не человкъ… Въ исторіи Валаамскаго и Коневскаго подвижничества я нашелъ, собственно говоря, только одинъ, вполн цльный образецъ подобнаго аскетическаго безучастія: это — валаамскій монахъ-пустынникъ Аанасій, скончавшійся въ 1852 году, 80 лтъ отъ рожденія. Въ пустынную свою келью онъ не принималъ никого, мало съ кмъ говорилъ, и только по необходимой надобности, и особенно удалялся отъ бесды съ мірскими людьми, говоря:
— Я за нихъ Богу отвта не дамъ, а за себя непремнно истязанъ буду. Господь не спроситъ: почему ты другихъ не спасъ?.. а — почему самъ не спасся? Я пошелъ въ пустыню не для того, чтобы другихъ назидать, но для того, чтобы въ ней оплакивать мои грхи!
Выйти изъ келіи — хотя бы за сборомъ топлива — онъ почиталъ уже грхомъ. Какъ аскетъ совершенно восточнаго типа, онъ имлъ способность застывать по шести часовъ въ такъ называемой ‘умной молитв’ — упражненіи, роднящемъ между собою аскетовъ не только всхъ христіанскихъ вроисповданій, но и всхъ религій міра, возвысившихся до идеи духовнаго самосовершенствованія, приближенія человка къ божеству. Умную молитву знаютъ и буддизмъ, и іудаизмъ, и магометанство. Упражненіе это — столько же физическое, сколько нравственное, и необычайно трудно съ той и другой стороны. При полной неподвижности тла надо мысленно всецло сосредоточиться на иде божества и на молитв ему. Это — молчаливый экстазъ, совершенно извлекающій человка изъ окружающей обстановки, міра боле не существуетъ, духъ витаетъ гд-то вн времени и пространства. Оторваться ‘умною молитвою’ отъ дйствительности на нсколько минутъ — дло возможное для каждаго врующаго человка, особенно, если онъ склоненъ къ восторженности и обладаетъ впечатлительными нервами. Но выдерживать себя по шести часовъ въ сутки въ ничмъ не развлекаемомъ и не смущаемомъ экстаз — подвигъ, предъ которымъ робко отступали даже такіе истязатели своей плоти, какимъ, напримръ, былъ въ годы своего послушанія творецъ современнаго Валаама, великій игуменъ его Дамаскинъ — одно время товарищъ Аанасія по пустыни. Отрубленный отъ міра, погруженный въ ‘умную молитву’, Аанасій думалъ только о смерти и о загробномъ разсчет за угасающую уже жизнь. А между тмъ родомъ этотъ угрюмый умъ былъ изъ тульскихъ оружейниковъ — самаго нищаго, но самаго веселаго и безпечнаго народа, между всми ремесленниками Россіи, отличеннаго наибольшимъ развитіемъ способности ничуть не думать о завтрашнемъ дн. Одинъ изъ монаховъ, побывавъ въ Тул, сталъ разсказывать отцу Аанасію о ныншнемъ устройств этого города, о новыхъ зданіяхъ, площадяхъ, широкихъ улицахъ.
— Братъ,— мрачно остановилъ его пустынникъ,— скажи лучше мн, много ли понадобится досокъ для моего гроба и великъ ли холмъ земли подымется надъ моимъ прахомъ.
Но повторяю: Аанасіи — какъ ни высоко ставитъ ихъ монашество, зрящее въ подвиг ихъ приближеніе къ идеалу древнихъ пустынныхъ отцовъ — все же исключеніе, а не общее правило. Аанасіевъ ставятъ въ образецъ, мечтаютъ достигнуть ихъ величественнаго безстрастія, но живость славянскаго ума и мягкость славянскаго сердца рдко кому даетъ уйти на подобную степень отчужденія.
— Ахъ, ужъ этотъ мн гршный міръ! Погибну я за общеніе съ нимъ и вниманіе къ его нуждамъ!— сокрушенно говоритъ русскій подвижникъ и… въ то же время всю жизнь проводитъ въ заботахъ и хлопотахъ о гор и грх именно этого гибельнаго міра, искупая свою святую ‘вину’ почти невроятнымъ самомучительствомъ и желзнымъ терпніемъ во всякой житейской напасти. Любвеобильный Израиль, помянутый выше, всю жизнь тяжко боллъ ногами, въ конц жизни, он у него загнили до колнъ, почернли и высохли, ‘стали какъ желзныя’. Страданія его были ужасны, но никто не слыхалъ, чтобы онъ стоналъ или охалъ, ‘только, бывало, поморщится и всегда благодарилъ Бога’. Жалвшимъ о мучительности его недуга больной неизмнно отвчалъ стихомъ апостола Павла:
— Недостойны страсти ныншняго вка къ хотящей слав явитися въ насъ.
Израиль умеръ 11-го марта 1856 года, проживъ въ Коневской обители пятьдесятъ лтъ. Кроткая душа его до сихъ поръ какъ будто не отлетла отъ этихъ мстъ. Блуждая по мхамъ и розоватому граниту излучинъ Коневскаго скита, я ничуть не изумился бы, если бы вдругъ раздвинулись блдныя, двственныя зелени подсосеннаго кустарника и ласково глянулъ бы изъ нихъ сдобородый, старческій обликъ, въ клобук, съ умными, глубоко-проницательными очами.
— Полюбуйся, молъ, полюбуйся, соколикъ, на Божью красу моего острова… Надо природу любить: она святая, въ ней вчное Божество земл себя оказываетъ.
А кругомъ и впрямь — чмъ ярче разгоралось новорожденное утро, тмъ роскошне развертывалась святая краса. Старое Нево — нжно-голубое, съ блесыми полосами, вдали — у берега трепетало все розовое. Жемчужный прибой не стучалъ больше прямикомъ о берегъ, но разстилался по немъ косыми, продольными волнами, словно ложился въ постель и подушку себ примащивалъ, чтобы поудобне улечься и послаще заснуть. Прямыя высокія сосны, розовый гранитъ, скитская церковь, далекія рыбачьи лодки въ простор озера — все опрокинулось въ воду отвснымъ и чистымъ отраженіемъ… Чижъ весело запищалъ въ кустарник, хрюкнула какая-то зврюга, жалостно допваютъ отходную минувшей ночи кусаки-комары, укладываясь спать подъ росистые листья, озабоченный дятелъ бгаетъ по сосн, выбирая, гд ему застучать носомъ… Вся природа — какъ передъ смотромъ — будто напряглась, подтянулась и ждетъ, въ веселомъ и нервномъ возбужденіи, царственно грядущаго въ нее дня. И вспыхнуло солнце,— и не стало больше полутней: міръ утонулъ въ золотомъ сіяніи… И звонко, и радостно запли за рощею монастырскіе колокола.

III.
Валаамъ.

l.

Божья тишь…
День тихо меркнетъ въ зарев безоблачнаго заката.
Свжій, съ крпкою, веселою зеленью, молодой кленокъ смотритъ въ открытое окно моей кельи. Въ половин іюля на Валаам еще весна: цвтетъ сирень, калина, жимолость, жасминъ, только что сошелъ съ лсныхъ полянъ ландышъ, и, на смну ему, заблагоухала по низинамъ блая и стройная лсная фіалка-любка.
Ароматъ, тишь, безвтріе и сонъ. Вечернее правило выслушано, монахи разошлись по своимъ кельямъ, сторожъ десять разъ ударилъ въ часовой колоколъ, и десять разъ пропли аккордами, вторя ему, дремучіе лса и зеркальныя озера. Монастырь и гостиница наглухо запираютъ свои двери. Ночь.
Вдыхаю полною грудью плывущій въ окно влажный и темный воздухъ, и чмъ таинственне сгущается мракъ, чмъ глубже тишина вокругъ, тмъ пытливе устремляются въ ночь недремлющія очи, тмъ явственне слышитъ сторожкое ухо какіе-то надземные звуки, глухую гармонію сонной природы. Здсь столько слышишь церковныхъ пснопній ухо такъ свыкается съ нимъ, что они то и дло просыпаются въ музыкальной памяти безсознательно, начинаютъ звучать въ воображеніи — точно и въ самомъ дл гд-то еще поютъ, еще славословятъ. Гудитъ ли комариная стая, гулко встряхнетъ ли верхушки деревъ внезапно налетвшій порывъ втра,— въ стон и лиственномъ шум вдругъ откликнется глухимъ и далекимъ напвомъ незримая всенощная, свершаемая природою посл всенощной людской ..
Путешественникъ по Востоку разсказывалъ мн недавно, что индійскіе брамины имютъ обыкновеніе отдлять въ своихъ жилищахъ одну комнату, куда предписывается имъ входить не иначе, какъ если они чувствуютъ себя вполн въ дух, въ свтломъ и любвеобильномъ настроеніи. Комната эта убирается коврами и мебелью по вкусу хозяина, украшается его любимыми цвтами, въ ней курятся любимыя его благовонія. Войдя въ этотъ храмъ своихъ симпатій, въ этотъ уголокъ личнаго спокойствія и земного счастья, браминъ остается въ немъ, покуда не почувствуетъ въ душ пресыщенія и скуки. Тогда онъ спшитъ уйти: священная комната не должна оскверняться непріятными помыслами и настроеніями. Браминъ вритъ, что довольный и нравственно уравновшенный человкъ распространяетъ отъ себя флюиды довольства и нравственнаго равновсія, и что они остаются въ атмосфер помщенія, гд ему чувствовалось такъ хорошо, и, умножаясь, съ каждымъ новымъ посщеніемъ, накопляются въ незримое море благосклонныхъ токовъ, вчно струящихся и могуче воздйствующихъ на человческую природу. Когда подобное накопленіе свершится, браминъ начинаетъ посщать свою психическую лабораторію уже не въ минуты радости, но, наоборотъ, когда ему не по себ, когда бда за плечами, и нужно утшеніе. И комната, напитанная ласковыми и кроткими флюидами, мало-по малу подчиняетъ себ огорченную душу, умиротворяетъ мятущееся сердце, снимаетъ съ человка безразсудный гнвъ, водворяетъ въ права свои спокойную разсудительность, мудрый и снисходительный разумъ. Нчто въ род какъ бы нравственной кладовой, куда ходятъ за новымъ запасомъ добраго расположенія духа, когда старый весь истраченъ въ чаду и зловоніи житейской кухни {Это — въ род того, какъ гегеліанецъ Киревскій ходилъ къ Иверской молиться не потому, что врилъ въ чудотворность иконы, но потому, что — ‘мсто наплаканное’: незримый складъ столтіями накопленной скорби, слезъ и жалобъ человческихъ… 1905.}.
Эта причудливая теорія накопленія благихъ флюидовъ невольно припомнилась мн, когда — въ первый день пребыванія на Валаам — я одиноко бродилъ по его садамъ и рощамъ. Здсь сказывается тысячелтіе молитвы. Воздухъ напоенъ ею, она — дыханіе этихъ оторванныхъ отъ міра острововъ. Врующій вы или неврующій, она захватываетъ васъ, заставляетъ мечтать и грезить. Глядя на воды прозрачныя, на многосаженную глубину, съ опрокинутымъ въ нихъ недвижимымъ отраженіемъ храмовъ и часовенъ, начинаешь понимать древне-русскія преданія о ‘церковищахъ’, о святомъ град Китеж, ушедшемъ отъ Батыя неистоваго въ хрустальную глубь лсного озера. Стоишь гд-нибудь на далекой опушк, ладожская волна, переливаясь черезъ камни, ласково шепчетъ, лижетъ твои ноги, въ береговыхъ кустахъ мелодически перекликаются звонки коровъ, бродящихъ на вольномъ подножномъ корму, безъ пастуха и призора, взоръ тонетъ въ широко развернутой дали голубого озера, мелкіе острова, въ щетин сосновыхъ и еловыхъ лсовъ, чуть дымятся вечернимъ туманомъ — точно дышатъ, заснувъ на волнахъ, гигантскіе киты… И тутъ-то,— черезъ лса, за семь, за десять верстъ,— тихо внятный благовстъ. ‘Пустыня внемлетъ Богу’. Сдые клубы надводныхъ паровъ свиваются въ темнющемъ простор хороводами блыхъ ангеловъ… ‘Пришедше на западъ солнца, видвше свтъ вечерній, поемъ Отца, Сына и Святаго Духа Бога!..’
За истекшій день я испыталъ много живыхъ и новыхъ впечатлній. Съ Коневца мы ухали отвратительно. Прощальное лаканье водки и пива началось съ утра, и можно было лишь радоваться, что, натощакъ, пьяницъ скоро развезло и большую часть — отъ хмеля и тихой тряски парохода — сморило крпкимъ сномъ. Палуба спящая, усянная обезсиленными, безобразными, неприлично разбросавшимися тлами, противна, но хоть молчалива. Мдникъ, везомый богатыремъ Петромъ Николаевичемъ на Klosterkur, ухитрился какъ-то надуть своего проводника: кто его и когда угостилъ,— Богъ всть, сейчасъ онъ сидитъ на чужомъ узл, красне свеклы и пьяне вина, и наглйшимъ образомъ дразнитъ своего покровителя:
— Вотъ — выпилъ, и что ты съ меня возьмешь? Премнить того теб, другъ любезный, не предвижу окончательной возможности.
Другъ любезный смотритъ на пьянчугу съ сумрачною гадливостью. Онъ очень хорошо и самъ понимаетъ, что, разъ человкъ напился, ‘премнять’ тутъ уже нечего. Сконфуженъ и золъ на себя, что не усмотрлъ онъ — страшно. Нахмурился звремъ и, на вс наглости жалкаго человка, только повторяетъ односложно:
— Ладно съ. Ужо-съ. Увидимъ-съ.
Проходимъ мимо низменнаго Тихвинскаго острова. Это — какъ бы первое предостереженіе пароходу: мы уже въ валаамскихъ водахъ, хотя до самаго Валаама еще двадцать пять верстъ. Вчерашній игривый батюшка стоитъ у барьера съ мрачнымъ видомъ человка, у котораго дьявольски ломить голову съ похмелья, и грызетъ лимонъ. Спутницы богомолки пытаются вовлечь его въ прежнее празднословіе, но напрасно: батюшка вступилъ на стезю благоразумія и на соблазнъ порока даже ухомъ не ведетъ. Тепло и свтло. Вдругъ, сразу, мы погружаемся въ холодъ и какое-то матово-блое сіяніе, полупрозрачное, точно передъ глазами опустили, въ нсколько слоевъ кисеи, мягкій пологъ. Это — мы вплыли въ полосу пресловутаго ладожскаго тумана. Такихъ странныхъ тумановъ я нигд еще не видалъ. Самого тумана не видишь, но, изъ-за него, не видишь и ничего другого дальше двухъ-трехъ саженъ разстоянія. Сырости особой не чувствуешь, а уже усплъ продрогнуть до костей, и въ жилы предательски пробирается лихорадка. Море — совершенно молочнаго цвта, съ тми же блдными отливами перламутра, что играютъ, подъ солнцемъ, на кипящемъ молок. Небо льетъ прежній ясный свтъ, но само выцвло въ тонъ моря, блднымъ и огромнымъ въ туман призракомъ пронеслась надъ пароходомъ молчаливая чайка. Дикая, фантастическая близна, сквозь которую,— пыхтя, сердясь и посылая за собою черный, низко плывущій, придавленный сыростью къ морю, дымъ,— проходитъ ‘Александръ’,— гнетуще ложится на душу. Озябшіе пассажиры пріумолкли, прячутся по каютамъ. Мы — въ какой-то таинственной зим, внезапно ворвавшейся въ знойное лто. Стоя на корм, ослпленный этимъ блымъ холодомъ, я начинаю живо понимать блистательную картину полярнаго тумана, начертанную Эдгаромъ Поэ въ заключительныхъ строкахъ ‘Путешествія Артура Гордона Пима’… Такъ и чудится: вотъ сейчасъ распахнется блый занавсъ, скрывающій отъ насъ, куда мы демъ, гд демъ, откуда демъ, и протянетъ къ намъ властныя руки тотъ мистическій блый гигантъ, въ чьихъ роковыхъ объятіяхъ исчезли нкогда бдный Нимъ и Петерсъ, съ ихъ утлою лодкою…
Занавсъ распахнулся. Въ прорху его хлынули солнечные лучи, голубое небо, веселое, бодрящее тепло, а, вмсто благо гиганта, мы увидли въ верст-другой предъ нами темно-зеленые боры на гордыхъ обрывахъ Валаамскихъ скалъ. Все на пароход ожило, засуетилось. Вздохи, крестное знаменіе…
— Господи Батюшко!— шелестятъ отъ носа до кормы старушечьи молитвы,— Царица Небесная!
‘Козлища’, разбуженные толчками товарищей, вытрезвленные холодомъ только что пройденнаго тумана,— въ замтномъ упадк духа. Напрасно улыбаются имъ быстро скользящіе мимо острова своими позолоченными солнцемъ елями и румянымъ гранитомъ: они тупо смотрятъ на ждущую ихъ обитель, и почти на всхъ этихъ искаженныхъ и блудныхъ лицахъ я читаю одну и ту же тоскливую мысль:
‘Тутъ, братъ, ау! не разгуляешься!..’
— На манеръ узника Дрейфуса,— остритъ зеленолицый ‘пиджакъ’, открывшій вчера въ адскомъ воинств новаго бса — Алкоголя.
Спускаюсь внизъ, укладываю свои вещи, прохожу затмъ, внутренностью парохода, черезъ второй и третій классы, мимо машины, на носовую палубу. По пути слышу задушенные вопли и неистовое водное чупаханье. Гляжу… Нтъ, ей Богу, у Петра Николаевича есть характеръ! Шуйцею онъ склонилъ своего паціента подъ кранъ насоса, а десницею качаетъ ему на голову ледяную воду. Паціентъ, съ дурного похмелья, кашляетъ, захлебывается, трепыхается въ рукахъ мучителя, точно рыба на песк,— а тотъ, ничто же сумняшеся, давитъ, знай, дарованными ему отъ природы клещами, да качаетъ ведро за ведромъ, приговаривая:
— Чистенькіе прідете. И предъ людьми опрятны, и Господу Богу милы.
Мн стало смшно, и я поспшилъ наверхъ. Мелькнули крестъ и маякъ Никонова Мыса, откипли блые прибои Порфирьевскаго острова и Александріи, сверкнула сквозь сосны и ели, ее переросшія, блестящая глаза церкви въ Предтеченскомъ скиту. Дико и чудно наростаютъ предъ нами священныя дива Валаама,— и вотъ, радостный, нарядный, чистенькій, бленькій, всплываетъ вдругъ, высунувшись изъ-за темнаго, щетинистаго мыса, скитъ св. Николая Чудотворца, сіяя золотою маковкою. Онъ — точно каменный корабликъ, оснащенный соснами вмсто мачтъ, съ фонаремъ маяка на носу, съ величественнымъ гранитнымъ крестомъ на рул. Въ немъ есть что-то пловучее, островокъ этотъ какъ будто стремится оторваться отъ общей массы тяжелаго, гранитнаго Валаама и помчаться, по вол втра, въ широкій озерный просторъ. Никольскій скитъ — стражъ стараго Нево и встникъ Валааму объ его настроеніи. Когда на озер туманъ или заходитъ черная буря, колоколъ Никольскаго скита рдкимъ и протяжнымъ благовстомъ оповщаетъ о томъ валаамцевъ — совершенно такъ же, какъ петербуржцевъ при наводненіи — пушка Петропавловской крпости.
‘Александръ’ испускаетъ жалобный свистокъ, длаетъ крутой поворотъ и входитъ въ Монастырскую бухту. Я не мало скитался по блому свту, и видами удивить меня трудно. Но, когда сразу — въ рамк природной изсра-розовой набережной, черный съ обихъ сторонъ отраженіями вковыхъ боровъ и хрустально-ясный въ среднемъ теченіи — развертывается предъ глазами глубокій, въ ндра лсовъ бгущій, заливъ, съ высокимъ блымъ монастыремъ, подъ голубыми крышами, на высокой зеленой гор,— у меня невольно духъ захватило, и изъ груди вырвалось:
— А-а-ахъ!..
Могучій, царственный видъ. Все дышитъ здсь несокрушимою, неистощимою силою. И этотъ первозданный гранитъ, отвсно обрубленный въ уровень къ холоднымъ пучинамъ, и эти тихія на видъ, но съ богатырскимъ теченіемъ воды — восьмидесятисаженной глубины у самаго берега, и вковыя сосны, что качаютъ надъ ними свои мудрыя, еще шведа памятующія головы: каждую — хоть сейчасъ руби на мачту военнаго корабля. Весь Валаамъ — неприкосновенное лсное царство. Дерево идетъ здсь на потребу человка и становится стяжаніемъ топора, лишь когда свалитъ его ладожская буря или подточитъ внутренняя болзнь. Монахи свято хранятъ свои дебри. Лишь самая необходимая и спшная стройка заставляетъ ихъ умертвить одного или двухъ изъ хвойныхъ великановъ, что сторожатъ неисчислимою ратью валаамскія стны. Рубка дерева здсь — событіе, о немъ долго говорятъ потомъ, отъ него считаютъ дни, какъ отъ календарной примты. Дрова на обитель еще очень недавно поставляли исключительно залетные съ Нево ураганы. Когда эти стихійные дровоски врываются въ Валаамскія дубравы, въ нихъ начинаются ужасы. Вихри истребляютъ изъ лса всю древесную фальшь — все крпкое, здоровое снаружи, но слабое и больное внутри. Деревьевъ съ выгнившею, трухлявою сердцевиною много на Валаам. Духовный описатель и историкъ его говоритъ по этому поводу весьма красиво и образно: ‘Едва во сто лтъ достигаетъ на Валаам дерево естественной своей величины: преодолвъ въ своей молодости тягости сверной жизни, оно почти всегда заболваетъ сердцемъ, и въ старости, а нердко и въ зрломъ возраст сокрушаетъ его сильная Ладожская буря’… Въ настоящее время,— когда братія стала очень многолюдною, гостей перебываетъ въ монастыр до 40000 душъ и боле въ годъ, обитель обзавелась мастерскими, потребляющими массу дровъ, и раскидалась на множество скитовъ,— валежника на топливо уже не хватаетъ. Но монахи купили лсной участокъ на финляндскомъ берегу и вырубаютъ его на дрова, а своихъ дремучихъ дубравъ все-таки не трогаютъ. Назжающіе въ обитель для прогулокъ финны изъ Сердоболя и Кексгольма — что называется — зубами щелкаютъ отъ зависти.
— Намъ бы эти острова!— говорятъ они,— Боже мой, что бы мы тутъ устроили, какую культуру развели.. Вдь, милліоны въ однихъ лсахъ у васъ растутъ.
Но монахи валаамскіе — не изъ тхъ столичныхъ иноковъ, что гонятся за барышами и ради нихъ готовы на любые компромиссы съ ‘міромъ’. Они твердо держатся исконнаго валаамскаго девиза: самъ Богъ, создавая далеко отрзанные отъ берега Ладожскіе острова, предназначалъ ихъ для благочестиваго пустынножительства во имя Свое. ‘Промысломъ Спасителя міра назначенъ ты для селенія иноковъ!’ — вдохновенно характеризовалъ валаамскій архипелагъ Гавріилъ, архіепископъ новгородскій, въ грамот 1787 года, вводившей на Валаам уставъ Саровскаго пустынножительства. Врные девизу, монахи не только не уступаютъ міру ни пяди своей земли, но, наоборотъ, стараются включить въ поясъ своихъ владній и всю финскую Ладогу. Геніальный хозяинъ, игуменъ Дамаскинъ (ум. 1881) — маленькій валаамскій Петръ Великій — расширилъ монастырскую территорію покупкою пяти острововъ: Германова — по-фински Суска Солма, Сергіева — Путосари, Тихвинскаго — Вогнаннаго, Мигорки и Елая. Площадь этихъ ‘колоній’ почти равняется самой ‘метрополіи’ — Валааму. Пріобрсти острова у частныхъ владльцевъ Дамаскину, конечно, не стоило большого труда, но финляндскія власти оказали энергическое противодйствіе переходу столь обширныхъ и выгодныхъ угодій въ руки русскаго монастыря. Купчія не утверждались двнадцать лтъ, но Дамаскинъ и правая рука его,— впослдствіи тоже игуменъ — онаанъ добились своего, дло представлено было на Высочайшее усмотрніе, и 28 то августа 1878 года Императоръ Александръ II указалъ — ‘означеннымъ островамъ быть достояніемъ Валаамскаго монастыря въ вчное владніе’. Какъ только монахи пріобрли острова, такъ сейчасъ же завели на нихъ и валаамскій порядокъ: все — лсъ, зври и птицы въ лсу, воды и рыба въ водахъ — стало заповднымъ. Въ финское время Сергіевъ и Германовъ острова были гранитными пустырями, а сейчасъ — посл тридцатитрехлтняго монашескаго хозяйства — они шумятъ бодрыми и частыми лсами. Да и самъ Валаамъ — до послдняго и уже окончательнаго водворенія на немъ монаховъ, посл шведскаго разоренія, при Петр Великомъ — очевидно, былъ грудою оголенныхъ, непривтныхъ скалъ. Гравюра XVII вка, съ видомъ древняго деревяннаго монастыря, изображаетъ Валаамъ безлснымъ, а строитель монастыря, о. Ефремъ,— на запросъ с.-петербургской духовной консисторіи, почему валаамцы не пользуются своимъ лсомъ, а гонятъ бревна и тесъ изъ Олонца, съ Сердобольскаго и Самшинскаго погостовъ — далъ въ 1763 году такой отзывъ:
— Монастырскій лсъ не употребляется ни въ какое строеніе, разв на починку, по самой нужд выбираніемъ годныхъ бревенъ, понеже оныхъ мало имется.
Хитро и упрямо развивается валаамская растительность. Изъ 3100 десятинъ монастырскаго землевладнія — разв пятая доля годна къ обработк,— включая сюда и лсоразведеніе,— съ общехозяйственной точки зрнія. Остальное — луда, сплошной темно-срый камень, либо поросшій мхами, брусничникомъ, мелкимъ уродливымъ кустарникомъ, либо вовсе голый. Луда, подъ вліяніемъ втровъ, рыхлетъ съ поверхности, разсыпается и, мало-по-малу, превращается въ землю — красноватаго цвта и весьма мало плодородную. Но валаамскія деревья и ей рады. Мстной сосн, ели, берез только бы зацпиться гд-нибудь корешкомъ, а ужъ расти она будетъ. Прямо глазамъ не вришь, наблюдая ихъ плутоватое корнепусканіе. На Святомъ Острову, вблизи пещеры преп. Александра Свирскаго, надъ дорогою ‘виситъ’ сосна, какъ будто прилипшая къ огромной скал сплошного гранита. Снизу вы видите, какъ стволъ сужается въ корень, какъ бы исчезающій въ скал. Но, обходя послднюю, убждаетесь, что вовсе нтъ: дерево отвергло твердую и непитательную среду предложенной ей луды, круто перекинуло черезъ нее корень трехсаженнымъ размахомъ, инстинктомъ нанюхало кусочекъ суглинка, впилось въ него жадными щупальцами и сосетъ-питается уже многія десятилтія.
— Видите, какъ окрутило!— восторгался монахъ, мой проводникъ.— Теперь они другъ дружк помогаютъ: дерево камню, а камень дереву. Камень защищаетъ дерево отъ свернаго втра, а дерево, связавъ камень корнемъ, не позволитъ ему распластаться и разсыпаться.
Въ Московскомъ пролив я видлъ, впрочемъ, диво совсмъ обратнаго порядка: сосна расколола корнемъ гранитную скалу, корень — толстый, корявый — удавомъ ползетъ подъ глыбою, прижавшею его, какъ прессъ-папье въ нсколько десятковъ тысячъ пудовъ. Гранитъ подъ нимъ, гранитъ надъ нимъ.
— Какъ могло это случиться?
— Очень просто. Нашъ гранитъ несокрушимо твердъ для заступа и молота, но морозъ и вообще рзкія климатическія перемны производятъ въ немъ трещины. А ужъ если треснула глыба, то ее — словно ножомъ — такъ сверху донизу и раскроитъ.
— Что блистательно доказано пьедесталомъ московскаго монумента Александру II… Дале?
— Трещина — можетъ быть — всего въ волосокъ, человческій глазъ ея и не примтитъ,— ну, а растеніе, коли Богъ забросилъ смя на луду, чуетъ, что подъ нимъ уже не цльный камень, а два камня, слышитъ сквозь трещинку влагу земляную и нащупываетъ, какъ бы къ ней пробраться. Глядь, и пустило корешокъ въ трещинку и добралось до земли тонкою-тонкою ниточкою.
— Это понятно, а вотъ — какъ же гранитъ его не задушилъ, а, напротивъ, самъ раздвинулся, чтобы дать ему жить?
— Да, вдь, разъ въ камн жизнь завелась, онъ трухлявится,— стало быть, даетъ корню просторъ ботть. Ну, а если корень укрпился да силу забралъ, такъ онъ — богатырь, горами ворочаетъ: его не сожмешь, онъ самъ вокругъ себя все разопретъ…
На чемъ держатся дв прелестныя березки-двойнячки — украшеніе Крестовой горы на Черномъ Носу — растущія изъ каменнаго бока гигантскаго, точно человческими руками обтесаннаго обрыва, что не даетъ рухнуть сосн-исполину, прилпленной именно ужъ между небомъ и землею, надъ водами Никольскаго островка,— ты одинъ, Господи, вси! Между тмъ, эта послдняя сосна — древность валаамская. На самыхъ давнихъ изображеніяхъ монастыря уже кудрявится ея широкая, итальянскую пинію напоминающая, голова. А мсто — какъ нарочно — самое подвтренное и опасное на всемъ Валаам: при переход изъ озера въ Монастырскую бухту. Тутъ то, казалось бы, и сломаться дереву при первой же бур,— а, оно, знай, стоитъ, да зеленетъ все краше и краше. Видно,— ловко обмануло враждебный гранитъ и хорошо ухватилось гд-то въ подземельной темнот за благодатную, подспудную почву.
Приходъ къ валаамской пристани ‘Александра’ совпадаетъ съ уходомъ отъ нея ‘Петра’ — большого, красиваго, хотя и устарлой конструкціи парохода. Поэтому — съ молебномъ выхавъ изъ Питера, мы молебномъ встрчены и на Валаам. Толпа, шумя и толкая другъ друга пожитками, повалила на берегъ — въ гору, къ огромному блому зданію гостиницы. Финляндская таможня на Валаам уничтожена — по ходатайству великаго князя Владиміра Александровича — въ 1887 году, и островъ, съ примыкающими къ нему монастырскими владніями, обращенъ въ порто-франко. Теперь Финляндію представляютъ на остров лишь два полицейскихъ, да и то одинъ изъ нихъ произведенъ въ свое грозное званіе изъ монастырскихъ же лсныхъ объздчиковъ и, за двадцать два года житья на Валаам, обруслъ. Онъ, вмст съ монахами, встрчаетъ публику на пристани, монотонно повторяя:
— Папиросъ брось!
— Табакъ нельзя!
— Сигаръ оставьте!
Многихъ постителей валаамское табакоборство приводитъ въ уныніе, отчаяніе и довольно комическое негодованіе.
— Почему нельзя курить? Почему не позволяютъ имть пиво, вино, водку?
Монахамъ на это ‘почему нельзя?’ — собственно говоря — возможно отвтить лишь только:
— Да, потому, что нельзя.
Держаніе въ обители и ея окрестностяхъ хмельныхъ напитковъ воспрещается восьмою главою общежительнаго устава Саровской пустыни, введеннаго на Валаам обновителемъ его, игуменомъ о. Назаріемъ (род. 1735 — ум. 1809 г.). Соблюдается запрещеніе это строго — настолько, что пароходы, едва подходятъ къ Валаамскимъ берегамъ, запираютъ свои буфеты, и капитаны просятъ пассажировъ боле не курить.
— Позвольте,— возражаютъ отчаянные курильщики,— эта глава обязательна братіи монастырской, но не для насъ, ихъ гостей.
— Да они звали васъ въ гости-то?
— Н-нтъ, конечно… Я по собственному усердію и любопытству.
— Ну, а на собственное усердіе и любопытство есть старинная пословица, что ‘въ чужой монастырь со своимъ уставомъ не ходятъ’.
— Но если я не могу не курить?
— Не здите на Валаамъ.
— Да если любопытно?
— Любопытствуйте безъ табаку!
— Богъ знаетъ, что! Это переноситъ насъ въ шестнадцатый, семнадцатый вкъ, когда думали, что табакъ выросъ изъ чрева блудницы и того еще хуже, и рзали за нюханье его носы. А мы переходимъ уже въ двадцатый вкъ, мы люди образованные, у насъ непреодолимыя потребности…
— Которыя монашество, почти вс безъ исключенія, находитъ лишними и враждебными спасенію человческой души. Оно ушло отъ міра, живущаго этими потребностями, и отвоевало себ уединенный уголокъ, гд само живетъ безъ нихъ. Вторженіе ихъ въ этотъ уголокъ оно считаетъ оскверненіемъ его, оскорбленіемъ святыни, соблазнительнымъ покушеніемъ на свою совсть. Мы сейчасъ — незваные, непрошенные, но радушно принимаемые гости въ чужомъ дом. По какому праву будемъ мы — внезапные пришельцы — длать въ чужомъ дом непріятныя хозяевамъ выходки, издваться надъ строемъ, обычаемъ и свычаемъ ихъ семьи? Вдь не станете же вы на вечеринк въ семейномъ дом занимать хозяйскихъ дочерей, показывая имъ неприличныя фотографіи голландскаго или парижскаго производства, которыя въ холостыхъ компаніяхъ весьма употребительны. Ну, а если такъ,— зачмъ же возмущаетесь вы противъ требованій монастырскаго приличія? Для валаамскаго инока, воспитаннаго Саровскимъ уставомъ, зелье, выросшее изъ чрева блудницы, или снадобье, пущенное въ міръ на соблазнъ людской ‘первымъ винокуромъ’ — сатаною, ничуть не мене гршный и отвратительный соблазнъ, чмъ для двушки изъ порядочнаго общества порнографическій рисунокъ.
— Наконецъ, это имъ же самимъ невыгодно… Допусти они послабленія для богомольцевъ, къ нимъ стало бы здить втрое больше публики, повалила бы интеллигенція. Сами себя лишаютъ дохода!
— Это правда, но прочитайте всю исторію Валаамскаго монастыря, и вы увидите, что иноки въ эту глушь не для доходовъ заключились и о навал публики совсмъ не мечтаютъ. Въ прошломъ вк, когда на Валаам имлись еще частныя финскія владнія, на остров бывала ярмарка, дававшая монастырю большіе барыши. Но вотъ что писалъ тогда же первый описатель Валаама, академикъ Озерецковскій: ‘Паче всего похвальна трезвость монаховъ, которую наблюдаютъ очень строго, и не впускаютъ къ себ на островъ ни вина, ни водки, какъ только во время ярмарки, да и тогда не только сами напитковъ оныхъ не употребляютъ, но еще сожалютъ о постороннихъ, коимъ вино нравится, ропщутъ на привозящихъ оное, на цловальниковъ, и желаютъ, чтобъ лучше не было у нихъ ярмарки, нежели чтобъ во время оной привозилось горячее вино. Ибо хотя они совсмъ не пьютъ, но все-таки боятся, чтобъ кого-нибудь изъ нихъ не соблазнилъ примръ прізжихъ или не искусилъ дьяволъ’. И, къ концу игуменства въ Валаамскомъ монастыр о. Назарія, иноки добились своего: ярмарка была взята у нихъ и переведена въ Сердоболь.
Я бесдовалъ съ нкоторыми монахами по поводу суровости ихъ ‘нравственной таможни’.
— Видите ли,— получилъ я отвтъ,— въ табак, конечно, ничего особо преступнаго и гршнаго нтъ, но онъ — все же слабость человческая. А, когда человкъ допускаетъ въ себ одну слабость, сейчасъ же въ двери къ нему начинаетъ стучаться и другая. Допустимъ мы мірскихъ до куренія табаку, сейчасъ же и винцо появится.— ‘Можно, отцы?’ — ‘Уставомъ-то воспрещено… Ну, да ужъ Богъ съ вами! Пейте! Что съ васъ взять? Вы люди мірскіе!..’ А за винцомъ, глядишь, и блудъ, и всякая пакость. И станутъ люди въ нашу благодать здить — не Богу молиться, но гулять и бражничать. А мы того совсмъ не хотимъ: и святому мсту — поруганіе, да съ мірскихъ и намъ соблазнъ нехорошій. Долго ли сбиться съ пути? Только одинъ шагъ ступи съ дороги, а тамъ уже и пошелъ вязнуть въ трясин, пока не уйдешь въ нее съ головою… Вотъ почему мы такъ строго и крпко держимся за нашъ уставъ, не допускаемъ ему ни малйшаго премненія, и — кто къ намъ въ гости — долженъ жить по-нашему, а не по своему.
Словомъ, мораль Валаама: ‘Коготокъ увязъ,— всей птичк пропасть!’. Въ суровой, подвижнической исторіи обители былъ короткій періодъ нравственнаго шатанія,— въ тридцатыхъ годахъ XIX столтія, при игумен Веніамин. Въ ряду настоятелей валаамскихъ, Веніаминъ былъ единственнымъ чужакомъ: онъ былъ назначенъ, вопреки исконнымъ правамъ Валаамской братіи избирать игумена изъ своей среды, со стороны — изъ Коневскаго монастыря. Надо полагать, на желзномъ Валаам, посл Коневца, ему пришлось туго, и онъ принялся было ‘умягчать нравы’, при чемъ нарушилъ рядъ старинныхъ обычаевъ и порядковъ Валаама и даже уклонился было отъ Саровскаго устава. Рядъ обвиненій, выставленныхъ монастыремъ противъ Веніамина, я читалъ въ одной рукописной хроник. Проступки его — съ нашей мірской точки зрнія — были ничтожны: маленькія отступленія въ чин богослуженія, къ образцамъ другихъ монастырей,— отступленія, которыхъ, кром самихъ иноковъ, пожалуй, ни одинъ и не замтилъ бы,— кром, разв что, знаменитаго ритуалиста того времени, Андрея Николаевича Муравьева. Въ бытовомъ отношеніи Веніамину былъ поставленъ въ вину лишь одинъ горькій упрекъ:
— Завелъ баню по пятницамъ, чего и въ столиц нтъ.
Не улыбайтесь, люди, ежедневно купающіеся въ ваннахъ, берущіе души въ патентованныхъ шкапахъ! Баня — въ быту русскаго народа — своего рода обрядъ, и къ ней, какъ къ обряду, и относятся: онъ долженъ свершаться своевременно — но установленнымъ днямъ и въ установленномъ порядк. Соблюди эту своевременность одинъ замчательный русскій историческій человкъ, быть можетъ, все теченіе временъ въ нашемъ отечеств, за послднія триста лтъ, имло бы совсмъ иное направленіе.
Вс князи-бояри къ обдн идутъ,
Воръ Гришка-Разстрижка въ мыльню пошелъ,
Вс князи-бояри отъ обдни пошли,
Воръ Гришка-Разстрижка изъ мыльни идетъ,—
только и врзалось въ память народной псни изъ всхъ винъ Лже-Дмитрія I, и, стало быть, сильно поразила негодованіемъ мыльня эта толпу, если запомнилась ей на три столтія…
Итакъ, повторяю: проступки Веніамина мірскому глазу представляются совершенно незначительными. Но кого-токъ увязъ, и птичка стала пропадать. Монастырскій строй началъ быстро разлагаться и извн, и внутри: поколебалось послушаніе, упала нравственность. Валаамская обитель быстрыми шагами шла въ разрядъ тхъ ‘шикарныхъ’ монастырей, гд монахи ходятъ въ бархатныхъ рясахъ, опрыскиваются французскими духами и получаютъ изъ кружечнаго сбора по 300—400 рублей въ мсяцъ. Но за Валаамомъ зорко слдилъ благочинный его — извстный проповдникъ, умнйшій, высоко образованный, истинно религіозный архимандритъ о. Игнатій Брянчаниновъ. По его представленію, Веніаминъ, посл пятилтняго игуменства, былъ убранъ на покой, за неспособностью, а на мсто его — взятый изъ пустынной кельи — посаженъ былъ на игуменское мсто простой, валаамскій же монахъ, Дамаскинъ,— умница изъ умницъ. Желзная рука Дамаскина круто повернула Валаамъ въ русло строгаго пустынножительства и не покидала руля сорокъ два года: съ 30 января 1839 года по 23 января 1881 года. Все, что есть хорошаго на Валаам, помимо дивной его природы, сдлано Дамаскиномъ. Преемникамъ его пришлось лишь додлывать и развивать начатое, достраивать недостроенное, совершенствовать и украшать.

2.

— Господи исусе Христе, Сыне Божій, помилуй насъ!
— Аминь.
Аминь на Валаам, какъ и во всхъ русскихъ монастыряхъ, кром обычнаго своего значенія, переводится еще на обиходный русскій языкъ словомъ:
— Войдите.
Молитва исусова и отвтный аминь — монастырскіе пароль и лозунгъ у каждой запертой или затворенной двери. Хозяинъ открываетъ ее не раньше, чмъ поститель прочитаетъ молитву исусову, поститель входитъ не раньше, чмъ услышитъ отъ хозяина пригласительный аминь. Съ человкомъ, не желающимъ соблюсти такого этикета, иной строгій въ устав инокъ, пожалуй, и говорить не станетъ. И не только по обид, что гость не хочетъ почтить монашескаго правила, но и… по осторожности. Разъ имя исуса не звучитъ изъ вашихъ устъ,— Богъ знаетъ, кто вы такой? Тотъ ли вы, за кого кажетесь? Можетъ быть, вы не произносите священныхъ словъ не по нехотнію или забывчивости, но потому, что не можете, не въ силахъ произнести ихъ? Не могу сейчасъ припомнить, о комъ именно изъ подвижниковъ валаамскихъ разсказывали мн такое приключеніе. Подвижникъ велъ отшельническую жизнь въ лсной кель, верстъ за пять отъ монастыря. Случилось что-то важное. Игуменъ отправляетъ келейника передать подвижнику о происшествіи и просить его на совтъ. Келейникъ идетъ, стучитъ въ дверь кельи, входитъ, застаетъ старца на ‘умной молитв’, кланяется и передаетъ порученіе. Старецъ — какъ статуя, молчитъ и хоть бы шелохнулся. Келейникъ повторяетъ слова свои разъ, другой,— та же мертвая неподвижность: ни отвта, ни даже шороха, старикъ будто застылъ и только безстрастно смотритъ на келейника въ упоръ, какъ на пустое мсто. Келейнику стало страшно. Онъ вышелъ и побжалъ обратно въ монастырь — разсказать, что съ пустынникомъ творится что-то недоброе. И, лишь подходя къ обители, онъ догадался, что, впопыхахъ спшнаго порученія, забылъ произнести священный валаамскій пароль. Возвратясь обратно, исполняетъ обрядъ точностью и принятъ старцемъ съ распростертыми объятіями.
— Отчего, батюшка, вы не отозвались мн въ первый мой приходъ?— съ досадою пеняетъ онъ старцу.
— Да какъ же, сыне, ты безъ молитвы влзъ? Я и подумалъ: а вдругъ ты — дьяволъ?
— Помилуйте, батюшка! Неужто вы меня въ лицо не узнали? Да и какъ дьяволъ можетъ монахомъ прикинуться?
— Э, сыне! Не. знаешь ты его, окаяннаго. По первому началу, какъ я заключился въ пустыни, нечистые ко мн чуть не каждый вечеръ ходили — и все въ образ монаховъ: навстить будто бы изъ монастыря,— либо гостей прізжихъ: пришли, молъ, подивиться вашему подвижничеству. Ну, и соблазнъ: празднословіе, гордость духовная… мысли дурныя… По маломъ времени и понялъ я: а, вдь, это мн отъ дьявола! Это ко мн призраки, а не живые люди ходятъ. И поршилъ тако: отвчать только тмъ, кто приходитъ ко мн съ молитвою исусовой, а предъ остальными молчать: кто ихъ разберетъ? люди они или черти? Дьяволу не то, что монахомъ, а и святе того скинуться не въ трудъ… Вонъ преподобнаго Исаакія, угодника кіевскаго, бсы во образ ангеловъ Христовыхъ обольстили!
— Такъ-то оно такъ,— только вотъ, батюшка, мн, по осторожности вашей, приходится отломать пшкомъ, вмсто десяти верстъ, цлыхъ двадцать.
— Ничего, сыне! У тебя ноги молодыя, на то и монахъ, чтобы трудъ принимать!…
Эту экспертизу: дьяволъ вы или нтъ?— живя въ монастыр, приходится испытывать съ утра до вечера. А въ три часа ночи, по безконечнымъ коридорамъ гостиницы, мчится, сломя голову, какъ веселый жеребенокъ, мальчишка ‘будильщикъ’ и, трезвоня огромнымъ колокольчикомъ выпваетъ во все свое молодое горло опять таки ту же проврочную молитву. Это — сигналъ вставать къ заутрен и начало монастырскаго дня. Дальнйшая, неизмнно въ годахъ обращающаяся, программа его такова. Вставъ въ 3 часа, инокъ слушаетъ заутреню, а въ половин пятаго раннюю обдню. Въ 6 часовъ разршается чай. Въ половин девятаго служится поздняя обдня. Въ 10 часовъ утра — обденная трапеза. Въ 3 часа дня — чай. Въ половин седьмого — вечерня. Въ восемь — ужинъ въ трапезной. Въ девять — вечернее правило, въ десять — сонъ опять до трехъ часовъ утра. И, при вступленіи монастырскихъ сутокъ въ каждую изъ этихъ фазъ, ‘будильщики’ мечутся мимо дверей вашихъ, самозабвенно заливаясь и звонкими голосами, и звонкими колокольчиками.
Валаамская гостиница — солидное блое зданіе пятидесятыхъ годовъ. Выстроилъ ее, конечно, Дамаскинъ. Въ ней 200 комнатъ, при четырехъ койкахъ на комнату, а по нужд и боле, она способна вмстить до 1,000—1,200 богомольцевъ. Тмъ не мене, уже оказывается тсною, и настоящій игуменъ валаамскій, о. Гавріилъ, долженъ былъ поднять надъ двумя этажами Дамаскиновой гостиницы новый третій. Приходъ парохода вызываетъ въ гостиниц невообразимую суету. Извстно, что изъ всего ‘женскаго сословія’ на земномъ шар русская баба отличается нарочитою способностью, въ одно мгновеніе ока, покрыть все видимое пространство сундуками, узлами и подушками. Извстно также, что счета своимъ сундукамъ, узламъ и подушкамъ она никогда не знаетъ и — вс ли они цлы, растеряла ли она половину по дорог — баба, все равно, воетъ на голосъ, въ твердомъ убжденіи a priori, что ее въ пути ограбили и обмошенничали. Ибо, строго говоря,— только истинно-христіанское милосердіе можетъ удержаться отъ искушенія ограбить и обмошенничать странствующую русскую бабу, а на пароходахъ и желзныхъ дорогахъ — истинно-христіанское милосердіе товаръ рдкій, тамъ больше соблюдается ‘одиннадцатая заповдь’: не звай…
Когда сытый монастырскій конь поднялъ меня съ пристани на монастырскую гору, къ гостиниц, входъ въ послднюю былъ загражденъ чемодано-сундучно-подушечнымъ бастіономъ до непроходимости. Изъ-за бастіона раздавались вопли и визги, точно изъ крпости, только что взятой отрядомъ амазонокъ. Это богомолки требуютъ у монаховъ помщенія. Монахи стоятъ въ свтлыхъ и широкихъ пролетахъ огромной, въ два марша, лстницы, надъ которою красуется большой образъ Богоматери, и съ холоднымъ спокойствіемъ привычки отражаютъ бабій прибой. На послушаніе въ гостиниц, конечно, ставятъ людей посмышленне и пообходительне. Разсовать назжихъ по четверо въ номеръ не трудно, но задача осложняется ‘дружбою, родствомъ и свойствомъ’. Каждому и каждой хочется устроиться вмст съ своими, и вс отнкиваются попасть въ чужую компанію. Къ тому же, монастырь не допускаетъ сожительства мужчинъ и женщинъ въ одной кель,— такъ что, на срокъ гостеванья на Валаам, вс браки временно расторгаются de facto. Супруги не общаются ни въ лож, ни въ трапез: женская столовая, на 500 душъ, помщается тутъ же въ гостиниц, а мужчины должны питаться въ ‘братской’ — ходить въ самый монастырь.
‘Братская трапеза’ — великая школа противъ той эгоистической, преувеличенной брезгливости, которою мы, люди культурные и избалованные, въ значительной степени отравляемъ себ жизнь. Не думайте, по слову ‘брезгливость’, чтобы трапеза представляла собою что-либо неряшливое, противное. Напротивъ: длинная зала, съ иконостасомъ въ глубин, подъ низенькимъ потолкомъ, блещетъ чистотою. Полы, красныя скамьи, столы, вытянутые двойнымъ покоемъ или старинною буквою ‘T’, старательно вымыты, нигд ни соринки, ни пятнышка. Скользнетъ въ маленькое окошечко, по глубокому косому подоконнику, солнечный лучь, и весело заиграютъ на столахъ огромныя жестяныя ендовы, съ привсными къ нимъ ковшами, налитыя острымъ монастырскимъ квасомъ. На каждыхъ четырехъ сотрапезниковъ полагается одна такая ендова и одинъ ковшъ. Затмъ вся остальная посуда состоитъ изъ одной глиняной или деревянной чашки и деревянной же ложки на человка. Скатертей нтъ. Если понадобится салфетка, надо выдвинуть ящикъ въ стол: тамъ лежатъ продолговатые кусочки холста, правду сказать, мало соблазнительные къ употребленію. Когда вы входите въ трапезную, вы видите: въ ожиданіи начала обда, и монахи, и міряне чинно сидятъ — спинами къ столамъ, лицами другъ къ другу. Уссться за столъ, показавъ тылъ сидящимъ за другимъ столомъ, прежде, чмъ очередной іеромонахъ благословитъ ‘яства и питіе’,— неприличіе, въ которое то и дло впадаютъ міряне… увы, отъ нихъ же первый былъ азъ. Міряне сидятъ за отдльнымъ отъ монашества столомъ, хотя услужающіе послушники часто къ нимъ подсаживаются, не имя другого мста. При вход въ братскую, трапезникъ, сдой, но бодрый монахъ, опрашиваетъ мірскихъ гостей: будутъ они говть или нтъ? Если нтъ, сажаетъ за общій столъ, если да, отдляетъ въ особую группу, которая получаетъ тотъ же постный обдъ, что и вс, но безъ масла. Съ нашей мірской точки зрнія, на Валаам вс дни постные: не говоря уже о мяс, даже яицъ никогда не употребляется въ пищу, но четыре раза въ недлю — по вторникамъ, четвергамъ, субботамъ и воскресеньямъ — разршаются молочные продукты, впрочемъ, въ самомъ ограниченномъ количеств. По крайней мр, служка въ гостиниц, веселый и бодрый малый изъ солдатъ, принося мн въ сказанные дни молочную порцію, всегда имлъ видъ таинственный, точно онъ удачно провезъ нкую контрабанду. Графинъ съ молокомъ онъ извлекалъ изъ бездонныхъ кармановъ своего подрясника — скоре бураго, чмъ чернаго,— и, хвастовски щелкнувъ по посудин, точно она была не съ простымъ молокомъ, но съ нектаромъ олимпійскимъ, подмигивалъ мн и восклицалъ:
— Двойная порція!… Скупъ у насъ на скотномъ ‘хозяинъ’ на молоко,— охъ, скупъ!
Эти молочныя благодянія онъ оказывалъ мн, какъ и вс услуги, совершенно безкорыстно. Когда я хотлъ, передъ отъздомъ, дать ему денегъ,— служка руками замахалъ:
— Какъ можно?! Воспрещается!
Дйствительно, въ каждой гостиничной кель на
стнк виситъ таблица правилъ, обязательныхъ для валаамскаго богомольца, и статья вторая правилъ этихъ гласитъ: ‘Не оказывать никому здсь частныхъ благотвореній, а доброхотное свое приношеніе полагать въ общую, кружку на пользу св. обители, такъ какъ, по правиламъ общежитія, никто изъ живущихъ въ монастыр не иметъ права пріобртать отдльной собственности’. Подобныя предостереженія имются и въ другихъ монастыряхъ, но во многихъ они — мертвая буква, формальная бумажонка, безъ нужды забытая на стн. Валаамъ же блюдетъ обтъ нестяжанія по правд. За все свое пребываніе тамъ, я не видалъ ни разу, чтобы монахъ или послушникъ приняли отъ богомольца деньги или подарокъ,— безъ игуменскаго благословенія, не видалъ я и того ухаживанія за богатыми и щедрыми гостями, какимъ такъ обычно и такъ печально профанируются столичныя и подстоличныя лавры. Монахи здшніе какъ бы говорятъ постителю:
‘Кто ты такой, намъ ршительно все равно. Ты къ намъ пришелъ, а не мы къ теб. Слдовательно, живи здсь, сколько хочешь, но соотвтственно намъ. Вотъ теб — на общемъ положеніи, келья, трапеза. Святыня — предъ тобою. Живи, питайся, молись — и намъ не мшай, какъ мы теб не мшаемъ. Мы здсь заняты своимъ дломъ. Мы сами по себ, а ты самъ по себ’.
Есть монастыри, гд — что ни шагъ, то часовня ‘съ достопримчательностью’, а у часовни дежуритъ монашекъ, на обязанности котораго лежитъ — не пропустить богомольца, не ознакомивъ его съ ‘святынею’ и не получивъ за то мзды. Русскій человкъ на святыню даетъ охотно, и, на богомольи, было бы востребованіе, а пятаки изъ мужицкаго кошеля, рубли изъ обывательскаго бумажника летятъ невозбранительно.
— Какъ скрозь строй прошли!— даже хвастался, помню, дучи со мною изъ Сергіева посада, средней руки купецъ и хлопалъ по колну сильно отощавшимъ портфелемъ.
Ничего подобнаго такому ‘скрозь строй’ нтъ на Валаам, хотя если бы мстные иноки захотли эксплоатировать свои достопримчательности, то могли бы извлекать доходъ на каждой квадратной сажени монастырскихъ владній. Дамаскинъ покрылъ острова стью скитовъ и часовенъ. Но въ иные скиты даже и не проникнешь безъ особаго дозволенія. Въ большой скитъ Всхъ Святыхъ, женщины допускаются лишь одинъ разъ въ году, на праздникъ Всхъ Святыхъ, въ первое воскресенье посл Троицына дня, въ Предтеченскій скитъ он не имютъ доступа вовсе, и не только въ скиту, но и на остров, гд онъ возвышается, не бывала женская нога. Мужчины же посщаютъ ‘Предтечу’ лишь съ особаго благословенія, даваемаго игуменомъ въ рдкихъ случаяхъ и со строгимъ разборомъ. Часовни, кресты и памятники Валаама тоже бездоходны. Сразу видишь, что ставили ихъ для души, а не для кармана. Прежде всего, часовни эти, затерянныя въ хвойной глуши, никогда не запираются и никмъ не охраняются. Идешь лсною тропинкою, переступая чрезъ пестрые, обомшенные валуны и гигантскіе стволы поверженныхъ сосенъ и елей,— вдругъ, гд-нибудь, на поворот мелькнетъ крохотное зданьице, увнчанное крестомъ, и такъ и манитъ тебя: зайди и — коли хочешь молиться, помолись, а не хочешь, отдохни на ступенькахъ, слушай величавый гулъ лса и дальній плескъ озера, воздушный звонъ наскомыхъ, пніе малиновки и пронзительный визгъ ястребовъ въ небесныхъ кругахъ. Игуменъ Дамаскинъ, несмотря на свое мужицкое происхожденіе и отсутствіе образованія, обладалъ рдкимъ художественнымъ вкусомъ. Покойный пейзажистъ И. И. Шишкинъ, долго гостившій на Валаам, разсказывалъ объ этомъ замчательномъ монах:
— Соберемся, бывало, мы, художники, на отъздъ изъ монастыря,— Дамаскинъ сейчасъ же къ намъ въ гости: показывайте, господа, что написали за лто! Смотритъ, хвалитъ, порицаетъ. И — какъ разъ похвалитъ именно т этюды, которые, дйствительно, удались. Критиковалъ, какъ художникъ, не какъ публика. А то поведетъ съ собою въ лсъ: вы вотъ что нарисуйте! вотъ этотъ видъ, эту скалу, это дерево, это озерко… Смотришь: дйствительно, красота поразительная! гд только глаза были, что раньше не написалъ?
Рдкую художественность вкуса Дамаскинъ обнаружилъ и въ размщеніи по Валааму священныхъ памятниковъ. Онъ занялъ ими, положительно, самыя прекрасныя, чарующія взоръ и охватывающія душу высоты Валаама. Ширококрылое поэтическое воображеніе надо было имть, чтобы такъ мтко и величаво увнчать гигантскими крестами мрачные обрывы Никонова мыса, Чернаго Носа, Глухого озера, Предтеченскаго скита, стоишь на этихъ обрывахъ, любуешься видомъ и думаешь:
— А дай-ка я отойду влво или вонъ туда вправо. Быть можетъ, оттуда еще красиве…
Ходишь, выбираешь разныя точки зрнія,— нтъ! все хуже. Красиве всего открывается мстность всегда и везд именно оттуда, гд водруженъ ‘Дамаскиновъ крестъ». И недаромъ богомолецъ, какъ придетъ или приплыветъ къ такому кресту, такъ и сидитъ у подножія его часами — въ нмомъ созерцаніи развернутой предъ нимъ красоты. Вчная природа — предъ очами, вчный символъ любви въ природ — надъ головою.
Иногда въ лсной часовенк застанешь читающаго монаха. Если вы сами не заговорите съ нимъ, онъ не обратитъ на васъ вниманія, не повернетъ къ вамъ головы. Это — монахъ на прогулк. Между ними не мало страстныхъ любителей природы, натуръ художественныхъ, экстатическихъ. Гулять по лсу безъ толку монахамъ не полагается. ‘Еще прошу васъ, отцы святые и братіи’, гласитъ одно поученіе Дамаскиново, ‘безъ благословенія въ лсъ съ богомольцами не ходить, по пустынямъ и скитамъ ихъ не водить,— соблазнъ быть можетъ и что другое въ худую сторону можетъ быть толковано, такъ и св. Исаакъ Свирскій говоритъ: монахъ соблазнивый не узритъ свта’. Да и самый уставъ валаамскій, четырнадцатою главою своею, воспрещаетъ монахамъ лсныя скитанія. Но съ тхъ поръ, какъ лсъ усянъ часовнями, любители природы могучъ проводить въ немъ часы своего досуга, безъ опасенія впасть въ ослушаніе устава. Въ каждой часовн имется незапираемый ящикъ, и въ немъ псалтирь и требникъ. Вмсто того, чтобы свершать свое келейное правило въ стнахъ монастыря, монахъ-любитель природы идетъ въ лсную часовню. Прочитаетъ здсь, что полагается, и идетъ къ слдующей часовн, версты за дв, за три, здсь почитаетъ, на возвратномъ пути опять пріостановится на первомъ, такъ сказать, молитвенномъ этап…
— Хорошо!— говорятъ эти энтузіасты,— лсъ кругомъ шумитъ, солнышко сквозь хвою свтитъ, на устахъ Божьи слова, въ ум Божьи мысли. Часовенка кипарисовая, благоуханная. А тутъ и могилка рядомъ чья-нибудь подвижническая… Николая-схимника, Серафима, либо отца Антипы… Памяти-то какія! Примръ-то какой! Какъ же душ не играть и не возноситься въ горнія?
Одинъ изъ энтузіастовъ — о. Петръ — сочинилъ, въ благоговйныхъ прогулкахъ своихъ, длинное стихотвореніе: ‘О, дивный островъ Валаамъ!’ Простодушное и не особенно стройное по форм, оно дышитъ страстною привязанностью къ воспваемому острову, не лишено вдохновенія и дйствуетъ на читателя, настраивая его на настоящій валаамскій ладъ, въ аккордъ съ спокойнымъ величіемъ этого святого свера. И монахамъ, и богомольцамъ стихотвореніе пришлось по сердцу. ‘О, дивный островъ Валаамъ!’ — сейчасъ нчто въ род мстнаго національнаго гимна. На пароходахъ, перевозящихъ паломническія толпы къ отдаленнымъ святынямъ Валаама, пвчіе — посл установленныхъ на случай подобныхъ плаваній молитвъ — обязательно поютъ гимнъ о. Петра. Напвъ простой, медлительный, спокойно свтлый.
Итакъ, обтъ нестяжанія исполняется Валаамомъ еще по древней правот. Въ монастырской хроник я нашелъ нсколько любопытныхъ и яркихъ тому примровъ. Не обращаясь къ глубокой старин, возьму кое какіе образцы изъ временъ Дамаскина (ум. 1881) и онаана (ум. 1891). Во-первыхъ — однородныя, до точнаго повторенія, эпически простыя и величавыя завщанія обоихъ игуменовъ: ‘Живя среди васъ, по закону общежитія, я не стяжалъ никакой собственности, поэтому не стсняйтесь составленіемъ описи, исканіемъ наслдниковъ и храненіемъ оставшихся въ келіи моихъ вещей, но немедленно, по кончин моей, возвратите по хозяйствамъ’. То-есть — передайте въ т отдлы монастырскаго управленія, откуда какая вещь выдана была игумену, какъ бы въ пожизненное пользованіе: иконы, облаченіе — въ ризницу, книги — въ библіотеку и т. д. Здсь ни у кого нтъ ничего своего. Дамаскинъ, въ годы своего послушанія, былъ подъ началомъ у старца Евфимія, строгаго аскета. Какъ послдній отучалъ учениковъ своихъ отъ соблазна собственности,— типично покажетъ слдующій эпизодъ.
— Что это у тебя за икона въ кель?— спрашиваетъ Евфимій Дамаскина.
— Родительское благословеніе…
— Она у тебя лишняя. Отдай ее въ церковь.
Дамаскинъ — тогда еще послушникъ Даміанъ — даже словомъ не возразилъ противъ суроваго требованія и, подавивъ боль сердечную, немедленно разстался съ иконою — родительскимъ благословеніемъ и послднимъ воспоминаніемъ мірской, вн-валаамской жизни. онаанъ, въ бытность свою послушникомъ, былъ строго наказанъ своимъ старцемъ, о. Памвою, и Дамаскиномъ, уже игуменомъ, только за то, что осмлился принять въ подарокъ отъ посторонняго монаха просфору.
— Принимая отъ кого что-либо, мы, естественно, испытываемъ желаніе отплатить подарокъ и, такимъ образомъ, мало-по-малу, сами того не замчая, сойдемъ съ прямого пути и пойдемъ противъ правилъ устава общежитія. Мы не за мзду должны трудиться, а лишь ради Бога, и не вводить другъ друга въ соблазнъ. Знай, что за просфору ты продалъ свою совсть. Снеси же ее обратно тому, отъ кого взялъ, и впередъ будь осторожне.
Дамаскина — въ пустыньк его, за шесть верстъ отъ монастыря — постили богомольцы, выпросили у него деревянныхъ ложекъ, дланіемъ которыхъ онъ убивалъ скуку зимняго досуга, предлагали ему денегъ, онъ не взялъ. По уход гостей, Дамаскинъ замтилъ между книгами подброшенную кмъ-то изъ постителей пятирублевую бумажку. Огорченный, смущенный, разстроенный, онъ тотчасъ же заперъ свою келью и зашагалъ, за шесть верстъ, въ монастырскую гостиницу, здсь разыскалъ своихъ недавнихъ гостей и — къ крайне неловкому изумленію ихъ — положилъ предъ ними на столъ злосчастную бумажку.
— Нехорошо, господа, такъ искушать монаховъ!— сказалъ онъ.
— Но, батюшка, мы отъ чистаго сердца, по усердію…
— Какое въ деньгахъ усердіе? Нехорошо!
И, поспшно выйдя изъ кельи, отправился обратно въ пустынь. Таковъ же остался Дамаскинъ и на игуменств.
— Батюшка,— говоритъ ему одинъ изъ послушниковъ,— позвольте мн създить въ Петербургъ — за получкою долга.
— Какого долга?
— Да порядочнаго: въ полтораста рублей. Получу ихъ и сейчасъ же назадъ пріду.
— А зачмъ они теб, полтораста рублей-то?
— Я хотлъ бы отдать ихъ монастырю.
Дамаскинъ отказалъ ршительно.
— Вотъ что, братъ,— сказалъ онъ.— Если бы ты общалъ привезти въ обитель не только полтораста, но полтораста тысячъ рублей, и то я не совтую теб хать. Душа твоя, которую ты повезешь въ міръ, дороже денегъ, а, Богъ всть, оттуда воротишься ли? Оставайся-ка, братъ, здсь, пусть пропадаютъ деньги, да душа твоя цла будетъ.
Что Валаамъ не слишкомъ заботится о милостивцахъ и милостын въ свою пользу, лучше всего доказываетъ нищета его ризницы. Здсь нтъ и помина объ изумрудныхъ и брилліантовыхъ оплечьяхъ, окладахъ, грудахъ золотыхъ цпей, ведеркахъ съ окатнымъ жемчугомъ, которымъ дивятся паломники въ Троице-Сергіевой или Кіево-Печерской лавр. Почти нтъ и древностей. Что Валаамь не богатъ послдними, не удивительно: вдь, монастырь неоднократно разорялся финнами и шведами, которые вырзывали монаховъ почти поголовно и не оставляли въ обители камня на камн. Самыя мощи пр. Сергія и Германа, съ 11-го сентября 1180 года скрыты — отъ возможности повторенія шведскихъ неистовствъ — въ глубокой-глубокой гранитной могил. Священная могила находится подъ соборною церковью монастыря. Насколько точно опредляетъ ея положеніе надземная рака святыхъ — сказать трудно. Въ рукописномъ жизнеописаніи о. Дамаскина я нашелъ намекъ, что отнюдь не всмъ, по крайней мр инокамъ, извстно подлинное мстонахожденіе гробницы Сергія и Германа. По смерти Дамаскина, одинъ монахъ видитъ себя во сн — среди церкви, восхищеннымъ до райскаго восторга. Онъ не можетъ понять, почему ему такъ хорошо, и предполагаетъ:
— Ужъ не здсь ли именно мсто, гд погребены свв. Сергій и Германъ, которое мы ищемъ?
Да иначе и быть не могло, что тайна сохранилась лишь между нкоторыми. Если бы хорошо была извстна точка, спустивъ откуда щупъ, можно добраться до мощей, то, конечно, шведы и финны уничтожили бы святыню въ наздъ свой XVII вка, когда они, еще недавніе протестанты, пылали иконоборческимъ фанатизмомъ. Между иноками было много мучениковъ за родную обитель, но могъ найтись и предатель. Вотъ почему секретъ мощей долженъ былъ переходить лишь изъ немногихъ устъ въ немногія уста, какъ бываетъ во. всякой гонимой церкви. Шведы захватили Валаамъ въ 1611 году, и покушенія ихъ добить разрушенную уже святыню оскверненіемъ гробницы ея основателей не прекращались въ теченіе цлаго столтія. Въ 1696 году архимандритъ Макарій билъ челомъ царямъ оанну и Петру Алексевичамъ о разршеніи перенести прахъ свв. Сергія и Германа въ управляемый имъ Тихвинскій монастырь — именно, во избжаніе продолжающихся поруганій. Ходатайство удовлетворено не было. Почему — неизвстно. Быть можетъ, по причинамъ дипломатическимъ, быть можетъ, именно въ виду трудности предложеннаго Макаріемъ предпріятія, быть можетъ, наконецъ, потому, что не теряли на Руси надежды рано или поздно возстановить монастырь, какъ надежнйшую крпость русскаго начала. Возстановить же на Валаам монастырь, посл того, какъ унесена будетъ исконная и коренная основа его, знаменитыя на всю Россію мощи, представлялось невозможнымъ ни патріарху, ни царскому совту. Однако, есть преданіе, что, когда возобновитель Валаамскаго общежитія, игуменъ Назарій, созидалъ соборный монастырскій храмъ, то, при рыть рвовъ для фундамента, священныя гробницы обнажились: былъ видимъ склепъ, а въ немъ широкая могильная плита. О. Назарій поспшилъ задлать отверстіе въ склеп и запретилъ братіи даже говорить о нечаянномъ открытіи. Вторая, уже преднамренная, попытка проникнуть къ священнымъ тламъ случилась, будто бы, при игумен онаан, въ конц двадцатыхъ годовъ истекающаго столтія. Онъ, съ нкоторыми изъ братій, попытался извлечь мощи изъ ихъ вковой усыпальницы и, въ ночное время, разобралъ каменный сводъ надъ могилою. Но, когда монахи приступили къ надгробной плит, то — по преданію — вся могила внезапно наполнилась огнемъ. онаанъ съ товарищами, охваченные паникою, въ ужас бжали. Слды свода, разобраннаго ими при этой ночной работ, были видимы въ соборномъ подземельи еще при Дамаскин,— онъ убралъ съ таинственной плиты набросанные онааномъ камни и засыпалъ ее блымъ пескомъ. Трудившіеся надъ этимъ дломъ рабочіе сказывали потомъ, что плита находится, дйствительно, какъ разъ подъ тмъ самымъ мстомъ, гд въ собор стоитъ серебряная рака.

3.

Не громкій, но ясный ударъ въ гонгъ. Вся трапезная встаетъ на ноги, словно отъ электрическаго толчка,— какъ одинъ человкъ. Хоръ монаховъ поетъ молитву…
— Благослови!
Трапеза благословлена. Короткій шумъ, шарканье ногъ… Служки — совершенная стая черныхъ муравьевъ — чинно, но быстрымъ шагомъ бгутъ въ поварню и, возвращаясь, такими же быстрыми движеніями бросаютъ на столы миски съ дою, тоже по одной на каждыхъ четырехъ человкъ. Монастырскій обдъ иметъ четыре перемны: холодное, щи, кулешъ и кашу. Холодное — это ботвинья, квасная похлебка съ овощами, или просто то удивительное кушанье, о которомъ поется въ русской псн:
Дадутъ капусты мн съ водою,
И мъ, ажъ за ушми трещитъ!
Монастырскій этикетъ требуетъ, чтобы холодное гости хлебали изъ общей миски, а не разливали по своимъ плошкамъ. Кто не исполнитъ этого, тему, волею-неволею, придется сть изъ той же чашки и два слдующіе супа, что, разумется, не ахти какъ вкусно. Въ первый разъ, я, конечно, проштрафился противъ этого обыкновенія и былъ наказанъ страшною безвкусицею, которую пришлось потомъ глотать, а во второй… ужъ очень сосдъ мой здоровенный парень, у котораго подъ спинжакомъ рубашка была, какъ сажа бла, усердно и аппетитно облизывалъ свою ложку посл каждаго погруженія ея въ общую миску. Ну, вижу,— человку нравится… пусть ужъ его одинъ сть, а я потерплю! Кашу тоже дятъ сообща, но почему-то это меньше смущаетъ, хотя смакованье и облизыванье ложекъ кругомъ идетъ еще вящшее. А, впрочемъ, все проходитъ въ этомъ мір — преходящи и дурное чувство брезгливости, и баловство вкуса. Посл перваго монастырскаго ужина, къ тому же въ постный день, я всталъ голодный, потому что все казалось мн не понутру, ко всему прикоснулся только ради приличія, чтобы не возбудить косыхъ взглядовъ въ сосдяхъ: — это, молъ, что еще за нженка? Коли ты хочешь барствовать, такъ въ Питер сиди, по французскимъ ресторанамъ ходи, а тутъ теб разносоловъ не приготовлено!.. Но затмъ,— какъ встанешь утромъ въ четвертомъ часу, да, проглотивъ въ шесть стаканъ-другой простого чаю, не имешь во рту крохи хлба до десяти, а между тмъ отломаешь по лсу верстъ пять-семь, да приличіе требуетъ, чтобы ты показался хоть на четверть часа за которою-нибудь изъ двухъ обденъ,— такъ даже начинаешь мечтать:
— А не дурно бы теперь сидть въ трапез и хлебать горячій кулешъ съ соленой рыбкой или щи со снтками,— ничуть не обращая вниманія на своего сосда: кто онъ, какъ одтъ, какъ онъ сопитъ носомъ, и есть ли у него сыпь на лиц…
Впослдствіи, ‘съ благословенія о. игумена’, я обдалъ и ужиналъ у себя въ кель, но не по брезгливости, я уже акклиматизировался и — какъ нкогда въ пшемъ путешествіи своемъ черезъ Кавказъ — привыкъ къ мысли, что ножъ и вилка не боле, какъ предразсудокъ, и что грязные пальцы сосда, опущенные въ общую сольницу, ничуть соли не портятъ и аппетиту обдающихъ не вредятъ. Меня просто избавили отъ потери времени — идти изъ гостиницы въ монастырь, ждать, пока соберутся вся братія и гости, слушать сравнительно долгое молитвословіе и т. д.
Когда привыкнешь къ монастырскому столу, онъ совсмъ не дуренъ. Даже удивительно, какъ иноческая кухня ухитряется разнообразить свои меню, при ничтожныхъ средствахъ, оставленныхъ въ ея распоряженіи суровыми ограниченіями устава. Но, съ непривычки, людямъ набалованнымъ, конечно, приходится туго. Передъ самымъ отъздомъ съ Валаама, судьба послала мн оригинальную встрчу. Только что пришелъ пароходъ ‘Петръ’, въ гостиниц обычная суета и, какъ выражался покойный Лсковъ, ‘толпучка’. Вдругъ слышу:
— Александръ Валентиновичъ!
Гляжу и глазамъ не врю: предо мною Ф. А. З—ъ — такъ сказать, король петербургской гастрономіи. Появленіе его въ этомъ отшельническомъ царств, гд люди не живутъ, чтобы сть, но лишь кое-какъ дятъ, чтобы жить, было столь необыкновенно, что я невольно расхохотался.
— Ужъ не ‘искушеніе’ ли вы? Быть можетъ, если прочитать молитву исусову, такъ вы сейчасъ прахомъ и разсыплетесь?
— Какое тамъ искушеніе! Просто пріхалъ съ семьею полюбопытствовать, что за Валаамъ такой. Говорятъ,— красиво.
— Красиве не бываетъ. Ну, а сть-то что же вы будете?
На лиц короля гастрономіи заиграли грустныя тни.
— Да, знаете ли… А, впрочемъ, хлбъ черный у нихъ очень хорошъ…
Я съ чувствомъ пожалъ этому доброму и вжливому человку руку и воскликнулъ:
— Федоръ Андреевичъ! Вы оптимистъ.
Однако, при всемъ оптимизм, мои туристы валаамскаго режима не выдержали — и сбжали съ первымъ же случайнымъ пароходомъ въ Финляндію.
Какъ уже говорено было, монашеская трапеза допускаетъ рыбу и коровье масло только четыре раза въ недлю, при чемъ рыба эта — снтокъ и вываренные до тстоподобія кусочки соленой лососины. Остальное время братія питается овощами съ постнымъ масломъ, а въ Великій, Успенскій и Рождественскій посты — безъ масла, кром немногихъ праздничныхъ дней. Въ скитахъ Всхъ Святыхъ, оанна Предтечи, Коневской Божіей Матери, Святого Острова скоромнаго масла никогда не вкушаютъ, а въ три постные дня недли не дятъ и растительнаго. Еще очень недавно предтеченскимъ отшельникамъ воспрещенъ былъ и чай,— и лишь архіепископъ Антоній, впослдствіи митрополитъ петербургскій, (ум. 1912 г.) разршилъ имъ этотъ напитокъ.
— Истинное это намъ благодяніе,— говорилъ мн ‘хозяинъ’ предтеченскій, о. Назарій.— Изъ старцевъ, которые здсь спасаются, иные не пользуются разршеніемъ, отвергаютъ его, считая за новшество. Но намъ, находящимся у Предтечи на послушаніи, чай — единое спасеніе. Пища растительная безъ масла… Какъ тутъ безъ чаю обойтись? Особенно, зимою, какъ ударятъ морозы да съ свера втры потянутъ…
Чай, вообще, не очень давнее явленіе на Валаам. Онъ проникъ въ монастырь лишь въ конц двадцатыхъ годовъ, при игумен Иннокентіи. До тхъ же поръ — какъ разсказываетъ въ рукописной автобіографіи своей о. Дамаскинъ — ‘въ большіе праздники, посл обда, въ три часа, варили въ котл шалфей съ краснымъ медомъ, и этотъ сбитень вс пили въ трапез изъ деревянныхъ чашекъ, каждому брату давали дв такихъ чашки: одна замняла стаканъ, а другая блюдце’. И въ настоящее время многіе иноки уклоняются отъ чаю, замняя его наборомъ сушеныхъ травъ, Но, въ общей масс, монахи — не только усердные, но, можно даже сказать, экстатическіе чаепійцы. Чай — непреодолимая потребность ихъ иструдившагося тла, требующаго для поддержанія силъ своихъ хотя бы слабаго возбудительнаго средства. Чаи въ монастыр употребляются хорошихъ сортовъ, но простые: цвточныхъ иноки избгаютъ и боятся,— отъ нихъ волненіе въ крови, дурныя мысли и тяжелые сны.— ‘Думаешь согрться,— сказалъ мн странникъ на пароход,— анъ выходитъ искушеніе!’
Казалось бы, что столь недостаточное питаніе, при масс физическаго труда, выпадающаго на долю валаамскаго монаха, должно истощать эту группу постниковъ-энтузіастовъ, обращать ихъ въ людей вялыхъ, безсильныхъ, малокровныхъ. Но нервный ли подъемъ въ нихъ такъ великъ, благодатный ли воздухъ острова такъ дйствуетъ,— только на Валаам почти не видишь больныхъ, а, если замтишь страдальческое, недужное лицо, можно заране смло утверждать: это недавній сюда пришелецъ, въ которомъ еще не перегорли привычки вн-монастырской жизни, и который не усплъ еще приспособиться ни духовною, ни тлесною организаціею къ валаамскому строю. Правда, на Валаам нтъ и тхъ румяныхъ, толстощекихъ лицъ и обширныхъ чрезъ, что такъ нердко встрчаются въ богатыхъ монастыряхъ средней Россіи: идетъ монахъ, ликъ у него лоснится, и — вотъ-вотъ изъ глазъ, вмсто покаянныхъ слезъ, стерляжья уха польется… Общій типъ валаамскаго монаха — сухой, мускулистый, костлявый человкъ, съ загорлымъ, рабочимъ цвтомъ лица, быстрою и твердою походкою. Народъ сильный и выносливый гораздо боле, чмъ общаетъ первый взглядъ на нихъ. Я все жаллъ, про себя, о. Андрея, рясофорнаго монаха, даннаго мн о. игуменомъ въ проводники по Валааму: трудно, думаю, ему,— вдь кости да кожа, въ чемъ душа держится!… А ‘кости да кожа’, какъ ни въ чемъ не бывало, отстоятъ вс положенныя монастырскія службы да потомъ — въ лодку и гребутъ, не покладая рукъ, по шести часовъ сряду, на Никоновъ мысъ или Предтеченскій островъ. Вернемся,— отдохнетъ часокъ и опять стучитъ ко мн:
— Не поплыть ли намъ къ Большому скиту?
— Да вдь вы устали? Мн совстно васъ мучить.
— Вотъ еще! отчего тутъ устать?
Вообще, никогда не сознавалъ я, что гигіена есть дло условное, въ большей мр, чмъ на Валаам. Если изложить условія иноческаго быта любому гигіенисту, послдній неминуемо долженъ сказать:
— Эти люди живутъ только по недоразумнію, по наук каждый изъ нихъ уже лтъ двадцать пять какъ покойникъ.
Между тмъ, достаточно пройтись по монастырскому братскому кладбищу, чтобы убдиться, что недоразумніе долголтія на Валаам явленіе исконное, постоянное, массовое. Плиты и простой булыжникъ надъ могилами схимниковъ сверкаютъ удивительными датами. Умеръ 88, 84, 80, 88, 95 лтъ…
— Онъ еще человкъ не старый: ему всего семьдесятъ лтъ,— сказалъ мн монахъ про особо чтимаго теперь въ обители іеросхимонаха о. Алексія.
Изъ историческихъ лицъ Валаама — игуменъ Назарій умеръ 74 лтъ, Иннокентій — 85, Варлаамъ — 83, Дамаскинъ — 86, онаанъ II — 75, духовникъ Антоній — 78, іеросхимонахъ Никонъ — 80, схимонахи: Николай — 72, Сергій — 80, Михаилъ — 81, Серафимъ — 83, еоктистъ — 77, монахъ-миссіонеръ Германъ — 81, монахъ Аанасій — 80 и т. д., нт.д. Цифры поразительныя, на мірскихъ кладбищахъ он попадаются лишь въ вид исключенія, здсь он — общее правило. Смерть въ среднемъ возраст, не только въ молодыхъ годахъ, на Валаам — рдкость изъ ряду вонъ. Въ книгу ‘Валаамскіе подвижники’ занесенъ, между прочимъ, послушникъ Василій: жертва черезчуръ суроваго поста, который этотъ юноша принялъ на себя, не по силамъ своего молодого желудка. Онъ умеръ 22 лтъ. ‘Скончался вмал исполнь лта долга, угодна бо б Господу душа его’ — величественно говоритъ монастырскій некрологъ. Среди святыхъ, изможденныхъ лтами и трудами старцевъ валаамской исторіи, этотъ единственный юный мученикъ самоотреченія производитъ и грустное, и красивое впечатлніе… Точно на сдые и жесткіе мхи Валаама упала вдругъ свжая, жизнерадостная роза, улыбающаяся всми своими алыми лепестками… Упала — въ надежд жить и благоухать міру, но сверъ дунулъ на нее ледянымъ дыханіемъ, и роза завяла, безсильно растерявъ по граниту свои поблеклые лепестки. Преждевременная смерть юноши замтно отразилась глубокимъ впечатлніемъ въ сердцахъ валаамскихъ старцевъ, ея свидтелей. Изъ всхъ жизнеописаній ‘Подвижниковъ валаамскихъ’ біографія послушника Василія — едва ли не самая теплая, участливая. Въ ней звенятъ нотки, залетныя изъ міра, контрабандою проскользнувшія въ угрюмую среду самоотреченія и сверхсильнаго труда ‘Бога ради’.
— Помилуйте! Какъ же имъ не жить по сту лтъ?— говорилъ мн недавно одинъ свтскій человкъ,— что имъ длается? Сидятъ себ въ кельяхъ, никакого горя не знаютъ, душевнаго волненія испытывать не отъ чего, знай только Богу молятся да поклоны кладутъ. Ихъ отъ смерти стережетъ нравственная неподвижность. Не живутъ, вдь,— прозябаютъ. Замуруйтесь въ своей квартир, уйдите эгоистически въ самого себя, посадите себя на педантически строгую діэту, и можете быть уврены, что, въ такомъ апооз процесса самосохраненія, вы тоже проживете лтъ до 75, а то и больше… Но стоитъ ли такъ жить? Вотъ вопросъ!
Это обычное наше мірское мнніе о монашеств и глубоко ложное: по крайней мр, во мн Валаамъ разбилъ его совершенно. Особенно хорошо въ этихъ легкомысленныхъ фразахъ ‘только’. Только молится Богу, только кладетъ поклоны… подумаешь, какъ легко это только! какъ оно согласно съ ‘процссомъ самосохраненія’!.. Жизнеописаніе почти каждаго монаха строгой жизни заключается однми и тми же фразами: ‘у него отнялись ноги… распухли ноги… на ногахъ открылись раны… ноги стали какъ желзныя .. ноги высохли… ноги стали въ язвинахъ, и по язвинамъ роились черви’. Монахъ Веніаминъ мучился такимъ недугомъ пятнадцать лтъ: съ 1826 по 1842 годъ. Откуда это однообразіе болзней, сводящихъ монашество въ могилу? Да именно оттуда, что монахъ ‘только’ молится, стоя въ церкви и на келейномъ правил — самое меньшее — часовъ восемь въ сутки. Скончавшійся въ 1894 году схимомонахъ оаннъ, описанный Немировичемъ-Данченко въ ‘Крестьянскомъ царств’ подъ еще монашескимъ его именемъ Иринея, выбилъ въ алтар верхней церкви Предтеченскаго скита ямку на каменномъ полу земными поклонами. Молился онъ въ церкви этой, холодной, не отопляемой, и лто, и зиму. На двор трещатъ морозы, въ церкви мало тепле, чмъ на улиц, а оаннъ, знай, простирается предъ Распятіемъ. Ныншній настоятель валаамской обители, о. Гавріилъ, былъ на послушаніи у схимомонаха оанна.
— Ты бы, о. оаннъ,— совтовалъ онъ старцу,— молился въ нижней церкви: тамъ все же тепле.
— Ничего, свтъ! Здсь, на морозц-то, не такъ жарко поклоны класть!
Мантія оанна была всегда дырява на плечахъ — отъ часто и истово свершаемаго крестнаго знаменія.
Это ли похоже на самосохраненіе? А разв оаннъ исключеніе, единственный въ своемъ род примръ? Старецъ Серафимъ (т 1860), страдая страшною язвою во всю спину, не давалъ себя лчить, сдирая втихомолку налагаемые врачами пластыри,— и, несмотря на нестерпимую боль, до конца жизни исполнилъ все монашеское правило и умеръ — въ радостномъ экстаз неземныхъ видній. Загляните въ книгу валаамскаго пустынножительства: вы увидите рядъ странныхъ людей, которые весь бытъ свой направляютъ,— по нашимъ понятіямъ,— къ тому, чтобы умереть отъ простуды, остраго малокровія, истощенія силъ, желудочныхъ и кишечныхъ катарровъ, всяческихъ ревматизмовъ и пр., а живутъ, живутъ и живутъ — именно наперекоръ всей логик самосохраненія.
Что поддерживаетъ ихъ? Экстазъ? Но, если такъ, то не гршно ли будетъ говорить объ отсутствіи волненій у этихъ затворниковъ, о спокойствіи ихъ душевномъ, о невозмутимости, о нечувствительности къ скорбямъ и радостямъ. Экстазъ — самъ по себ уже отрицаніе всякаго спокойствія, онъ — высшая степень возбужденія и волненія, онъ даетъ человку болзненно-могучій, нервный подъемъ — аффектъ — и потомъ бросаетъ его въ глубину столь же болзненной реакціи. Почти вс эти люди пришли въ монастырь и посвятили себя Богу, конечно, не спроста. Большинство загнано въ иночество какимъ-либо тяжкимъ житейскимъ потрясеніемъ, горемъ, грхомъ, отъ которыхъ совсть не властна сама избавиться,— одна надежда, что Богъ избавитъ, коли посвятить Ему всю остальную жизнь. Сколько лтъ надо только на то, чтобы перекипла въ душ горечь этой первой причины, сдлавшей инока изъ мірского человка… Дамсскина не нужда, не отчаяніе привели въ монастырь, но призваніе къ аскетизму, а и то онъ до конца жизни своей не могъ спокойно вспоминать, какъ прощался онъ съ деревнею, уходя въ монастырь.
‘Изъ дому’,— говоритъ біографическая записка, уже не разъ мною помянутая,— ‘его провожалъ родитель версты 3 пшкомъ. Когда разстались, родитель въ слдъ ему кланялся и кричалъ: ‘Даміанушка, прощай!…’ Послдній разъ поклонился ему и скрылся за горами. Всегда, какъ о. Дамаскинъ вспомнитъ про это,— и заплачетъ’.
Читая жизнеописанія аскетовъ, нельзя не замтить еще одну общую характерную черту въ послднихъ дняхъ ихъ, врную предвстницу скораго конца. Это — ‘даръ слезный’, какъ съ благоговніемъ называютъ старческую слезливость подвижниковъ товарищи-монахи и врующіе богомольцы. Горькій плачъ цлыми часами, круглый день и изо дня въ день — обычное состояніе престарлаго инока. У игумена Варлаама отъ постоянныхъ слезъ совершенно выпали рсницы, духовникъ Евфимій даже и по смерти грезился ученикамъ своимъ не иначе, какъ въ горькихъ слезахъ. Даже о самомъ энергичномъ, съ желзною волею, Дамаскин валаамцы говорятъ, что ‘въ послднее время своей земной жизни батюшка очень часто плакалъ. Были и такіе случаи: вдругъ онъ начнетъ плакать и плачетъ навзрыдъ по часу и боле. Иногда за обдомъ начнетъ плакать, такъ что мы и обдъ оставимъ, вс выйдемъ изъ за стола’.
— Батюшка, о чемъ вы плачете?— спрашивали его.
Однажды онъ отвтилъ:
— Я уйду,— искренно вырвалось у него,— я уйду, а вы останетесь, и назадъ…
Новый потокъ слезъ не далъ ему договорить, но вс поняли, что онъ хотлъ сказать:
— И назадъ не приду.
Творцу новаго Валаама смертно жаль было покидать свое дтище и свою кипучую дятельность. Въ молодости, чтобы пріучить себя къ мысли о смерти, онъ спалъ въ гробу. Теперь онъ отправился въ свою старую пустыньку и веллъ при себ смрять этотъ забытый гробъ.
— Не малъ ли онъ мн теперь? Вдь, тогда я худенькій былъ.
И тутъ же разсказалъ:
— Бывало, ляжешь въ него,— станетъ холодно. Ну, закроешься крышкой, такъ скоро — душно станетъ, надо и открыть…
И прервалъ разсказъ свой тяжкимъ вздохомъ: видно, живо представилось ему, что близко время, когда — лежа въ душномъ гробу — и радъ бы открыть тяжелую крышку, да поздно уже: руки связаны смертнымъ сномъ, и тло могильный червякъ стъ…
Въ другой разъ приходитъ къ Дамаскину, рано поутру, по обычаю, одинъ изъ должностныхъ іеромонаховъ. Игуменъ въ спальн, одинъ, сидитъ въ кресл, согнулся, смотритъ на икону, съ тускло мерцающею предъ нею лампадою, и тяжко вздыхаетъ.
— Здоровы ли вы, батюшка? Что съ вами?
Старикъ перевелъ на вошедшаго грустный взоръ и ничего не сказалъ.
— Что съ вами? О чемъ вы тоскуете?
— Смертушка приходитъ,— отозвался, наконецъ, Дамаскинъ старымъ, мірскимъ, крестьянскимъ словомъ.
Эта безконечная готовность къ плачу — съ медицинской точки зрнія — конечно, явленіе истерическое и даже уже неврастеническое. Это — реакція организма на многолтніе экстазы, поддерживавшіе истощенное и измученное тло, вн правильнаго питанія, достаточнаго сна, умреннаго труда. Валаамскій монахъ спитъ пять часовъ въ сутки, не стъ, а закусываетъ, собственно говоря, чмъ попало: какъ въ сказк говорится,— ‘бжала черезъ мосточекъ — ухватила кленовый листочекъ, бжала черезъ грабельку — ухватила воды капельку…’ — стоитъ на молитв восемь часовъ да пять-шесть работаетъ, какъ волъ, на назначенномъ ему послушаніи — либо на ферм, либо на конномъ двор и пр. Диво ли, что такая экстатически-трудовая жизнь въ конецъ развинчиваетъ нервы, и достаточно старости подать человку первый сигналъ о своемъ приближеніи, чтобы вся нервная система расхлябла, и недавно мужественный и бодрый подвижникъ обратился въ живой фонтанъ слезъ.
А работаютъ иноки на себя пристально и крпко. На Валаам — въ огромномъ хозяйств его — нтъ ничего сдланнаго и длаемаго не монашескими руками. Только въ каменной кладк они не мастера, и приходится приглашать для нея рабочихъ со стороны. Двойное огорченіе для монастыря: и расходъ, и… каменщику убоина нужна, онъ безъ мяса не работаетъ, а кровопролитіе на Валаам — вдь, это переворачиваетъ вверхъ дномъ весь уставъ, вс мстныя традиціи! Теплокровное животное неприкосновенно на монастырскихъ островахъ. Здсь его не ждутъ ни выстрлы охотничьихъ ружей, ни силки, ни сти и тенета — никакія ухищренія ‘жестокой забавы’. Поэтому, странникъ на Валаам, проходя двственными лсами его, часто, съ удивленіемъ, переживаетъ трогательныя впечатлнія, которыя раньше испытывалъ,— да и то считая ихъ за красивую сказку,— лишь при чтеніи Одюбона, Майнъ-Рида, Эмара. Дикій зврь здсь ничуть не боится человка. Заяцъ перебгаетъ вамъ дорогу, садится въ двухъ саженяхъ отъ тропинки и, шевеля ушами, смотритъ на васъ искоса быстрыми, любопытными глазами. Бросьте въ него щепкою или камешкомъ,— онъ встрепенется, отпрянетъ шаговъ на десять, поднимется столбикомъ и опять стоитъ — смотритъ, балансируя лапками въ воздух,— только вотъ барабана нтъ, а то такъ бы и забарабанилъ. По озеру въ лодк плывешь,— рядомъ плавно качается на волнахъ, нисколько не смущаясь всплескомъ веселъ, семья блогрудыхъ гагаръ, съ гордо выгнутыми шеями. Вспугнуть ихъ — прямо труда стоитъ: не врятъ, что здсь имъ можетъ грозить серьезная опасность. Хоть руками бери! Возл Коневскаго скита, на рыбномъ Дамаскиновомъ пруду, у мостика, по которому денно и нощно ходятъ монахи, а по праздникамъ — сотни богомольцевъ, пара гагаръ свила на камушк гнздо и жила въ немъ пятьдесятъ лтъ, возвращаясь на Валаамъ съ каждымъ весеннимъ прилетомъ. Сколько птенцовъ он вывели здсь и выкормили на глазахъ людскихъ! Три года тому назадъ, улетвъ на осень, эти монастырскія птицы уже не вернулись по весн,— къ великому огорченію иноковъ. Старость ли обезсилила ихъ въ пути и не позволила довершить перелета, соколъ ли растерзалъ,— Богъ ихъ знаетъ. Красивая птица гагара — ‘царица сихъ пустынныхъ водъ’, какъ названа она въ одномъ стихотвореніи, я любилъ слдить ея странный полетъ — низко-низко надъ озеромъ, волнообразно ныряя въ воздух, съ плескомъ цпляя за воду лапками, порская упругими крыльями, оставляя за собою длинную верообразную струю… Утромъ, чуть отворишь окно,— слышенъ, сквозь мертвую монастырскую тишину, далекій протяжный мыкъ: совсмъ бы корова, только звукъ слабе, а тембръ жестче. Это проснулась и привтствуетъ свтлый день, выплывая на озеро кормиться, жизнерадостная гагара.
— Ишь оретъ! Ровно пароходъ!— замтилъ одинъ богомолецъ, когда мы, въ поздк на Святой островъ, обогнали такую кричащую птицу, съ цлымъ выводкомъ птенцовъ-подлетковъ.— Да и сама-то — фрегатъ-фрегатомъ.
Въ самомъ дл — фрегатъ. Изъ всхъ озерныхъ птицъ, какихъ случалось мн видать на вол, гагара — самая водная. Я ршительно не могу себ представить ее на земл или высоко въ воздух: она — дитя воды, какая-то окрыленная рыба. Ужъ на что великолпно и величаво плаваніе лебедя, а все же въ немъ чувствуется, что ‘гуси плаваютъ отъ берега’, что лебедь ‘думаетъ’, какъ плыветъ и какъ надо плыть. Тло гагары — живой поплавокъ. Заснетъ она на вод, подъ втромъ, волна ее несетъ, а она, все-таки, инстинктивнымъ аппаратомъ какимъ-то ухитряется двигаться въ нужномъ ей направленіи.
Мстами гагару дятъ. Мясо у нея синее, жесткое и, если не снято подкожнаго жира, противно отдаетъ рыбою. Неопытные, готовя гагару въ кушанье, принимаются за нее какъ за другую дичь,— щиплютъ перья. Это обыкновенная шутка бывалыхъ надъ новичками: вовлечь ихъ въ щипаніе гагары. Перье сидитъ на птиц, какъ желзное. Новичокъ щиплетъ, щиплетъ, вс руки обломаетъ, потъ съ него въ три ручья льетъ,— и, наконецъ, парень впадаетъ въ полное недоумніе: что за бсова птица такая? и какъ же, наконецъ, надо съ нею обращаться? Хохотъ шутниковъ прерываетъ его напрасные труды:
— Да ты шкурку съ нея дери! Чудакъ! Кто же съ гагары перье щиплетъ?! Вдь, это все равно, что на камн медъ собирать.
Часто, пробираясь лсомъ, вы видите, какъ въ отдаленіи, безъ втра, качаются какіе то кусты. Зоркіе глаза разглядятъ въ чемъ дло: это — рога оленей, столпившихся кучею въ древесной тни… Подъ вечеръ валаамскій лсъ живетъ: каждый кустъ дрожитъ пробудившейся хищною жизнью. Крупныхъ плотоядныхъ — медвдей, волковъ — здсь нтъ, но мелкихъ хищниковъ множество. Ихъ тоже не трогаютъ, и они тоже свыклись съ людьми. Идешь, зашелестятъ кусты, юркнетъ черезъ дорогу быстрый, граціозный зврокъ,— и дв сверкнувшія искры зеленыхъ глазъ выдаютъ страннику спокойно бгущую лисицу.
— Ты, моль, идешь своей дорогой, и я по своимъ дламъ бгу,— мы другъ другу не товарищи, но и не мшаемъ…
Въ придорожной ям стрегочетъ и ворочается крупный зврь, съ блыми полосами вдоль спины. Это — барсукъ, исконный врагъ лисицы, вчно ею обиженный, выселяемый ею изъ опрятныхъ и удобныхъ норъ своихъ — съ такимъ постоянствомъ и усердіемъ, какъ ни одинъ судебный приставъ не выселяетъ, по жалоб домовладльца, жильца-неплательщика…
— Отчего вы не держите ручныхъ зврей?— спросилъ я одного монаха.
— А зачмъ?
— Да интересно приручать ихъ, слдить, какъ они привыкаютъ къ человку.
— Да чего приручать-то? Они у насъ на острову и безъ пріуки вс ручные. Ровно — при Адам и Ев, въ раю. Одна разница, что змй у насъ нту… {Очерки эти не были мною окончены… Говорятъ, за семь лтъ Валаамъ измнился до неузнаваемости къ худшему. Жаль, если такъ. Значитъ,— пусть мои очерки останутся памятникомъ красиваго и, конечно, уже невозвратнаго прошлаго… 1906.}.
1899.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека