Поэт для немногих, Колтоновская Елена Александровна, Год: 1909

Время на прочтение: 10 минут(ы)
Зайцев Б. К. Собрание сочинений. Т. 10 (доп.).
Письма 1901—1922 гг. Статьи. Рецензии.
М.: Русская книга, 2001.

Елена Колтоновская

ПОЭТ ДЛЯ НЕМНОГИХ

По поводу второй книжки рассказов Бориса Зайцева {Рассказы. Кн. 2-я. Изд. ‘Шиповник’. СПб., 1909.}.

Новая книжка рассказов Зайцева говорит о несомненном прогрессе талантливого писателя — ив области формы, и в содержании творчества. То и другое у него тесно слито. В тоне рассказа и в обрисовке образов меньше слащавости, однообразия и вычурности, в жизненной философии больше продуманности и света. От поэзии земли, от зверей и звероподобных ‘двуногих’, Зайцев постепенно переходит к человеку, от пантеистической расплывчатой любви к жизни — к сознательному оправданию ее.
В новой книжке только два рассказа написаны в прежнем стиле: ‘Полковник Розов’ и ‘Молодые’. В рассказах: ‘Сестра’ и ‘Гость’ мы уже встречаемся с подлинным человеком, выделившимся из стихийного многоголосого мира природы и вполне индивидуальным. Правда, пока еще это человек очень смутного и тревожного миросозерцания, напоминающий героев ранних драм Метерлинка. Он трепещет перед вопросом о смысле жизни и чувствует себя непрочным на земле, несчастным.
Этим тревожным настроением всецело заполнены герои рассказа ‘Сестра’. Делясь своими страхами и сомнениями, они беспомощно жмутся друг к другу, как застигнутые бурей пичужки.
‘— Вот ты мне и скажи, — говорит героиня, молодая, но уже уставшая от жизни женщина: — так родились мы с тобой, жили сестрой и братом, и любили друг друга, и люди мы ничего себе, а однако — главным образом страдаем… И умрем, над нами все будет такая же ночь, да могила еще сверху. Как ты думаешь, к чему все это? так себе, зря, или не зря?
‘— Ах сестра, сестра, — она мне попадает в самое больное место, — сознается брат: — да, к чему все это? И ее печаль, и скорбная жизнь, данная ей, и смерть, и наша беспомощность? Она смотрит на меня и ждет. Я ведь должен сказать что-нибудь. Но молчу, сижу, — какие слова я могу сказать?
— Как, и ты не знаешь? Слушай, брат, неужели и ты живешь так же, тоже и ты в потемках… и ничего, ничего?..
Голос Маши срывается и трепещет, вдруг вся она приникает ко мне в дрожи и беззащитности и сквозь острые слезы бормочет: брат, брат, неужели же ничего? неужели и ты? Я молчу, целую ее лоб, и едкие слезы стоят в моем сердце: слезы упадка и гибели’.
Тот же роковой вопрос: ‘к чему?’ отравляет существование молодого станового (‘Гость’), побуждая его довольно равнодушно относиться к собственной жизни и смерти. И он не без задора задает этот вопрос своему случайному собеседнику, молодому человеку, Николаю Гавриловичу.
‘— Живешь и думаешь: к чему? Вот разве вы, человек ученый (усмешка), скажете. К чему?’
И Николай Гаврилович, с еще более едкою горечью, ‘глухим, одиноким голосом’ отвечает:
‘— К смерти. Вот к чему’.
Николай Гаврилович поглощен внутренним созерцанием смерти и трепещет, чувствуя ее приближение, хотя он еще совсем юноша, — кажется, студент.
Характерно, что и другие пессимисты Зайцева отличаются такою же молодостью. Поэтому и напрашивается сравнение его героев с ранними матерлинковскими.
В более зрелых рассказах: ‘Аграфене’ и особенно в ‘Спокойствии’ тревожный пессимизм человеческой души сменяется более светлым настроением — доверием к жизни и оправданием ее.
Герой ‘Спокойствия’ Константин Андреевич, после целого ряда тяжких испытаний, все же убежден, что в жизни ‘бесповоротно побеждает кто-то страшно близкий, родной’…, и не раз обращается к нему с молитвенной благодарностью. ‘Цветут ли человеческие души, — ты даешь им аромат, гибнут ли, — ты влагаешь восторг. Вечный дух любви — ты победитель…’
Большим достоинством Зайцева является его стильность. Есть у него малозначительные вещи или незаконченные, как, напр., пьеска ‘Любовь’ (хотя возможно, что при тщательной постановке в условном театре она много бы выиграла), но нет ни одной, которая не была бы до корней зайцевскою, не носила бы печати его индивидуальности, писательских приемов и отношения к жизни. В художественном развитии Зайцев идет медленным, но неуклонно своим путем и потому он всегда своеобразен. В каждом из его произведений звучит музыка его души.
К сожалению, эта музыка не может быть всем доступна. Чтобы уловить ее, мало обычного слуха и художественного вкуса. Нужно нечто большее. Нужно особенное созвучие со стороны читателя — чтобы душа его была тоже ищущей и открытой для восприятия всего нового в жизни, новых настроений и нового искусства, которое их воплощает.
Вот почему у Зайцева, наряду с восторженными поклонниками, есть читатели, совершенно к нему равнодушные.
У нас была довольно большая, сумбурная полоса господства молодой литературы, огульно называемой модернистской. Каких только писателей в это время не причисляли к новому направлению! И кто не пробовал своих сил в модернизме! Эта внешняя мода на молодую литературу прошла. Прошло и чрезмерное увлечение ею. Жизнь показала, что новаторам еще рано перебираться с тропинок на широкую общественную дорогу. У них для этого недостаточно сил. Однако некоторые завоевания молодая литература сделала. Стильные произведения Зайцева лучшее тому доказательство.
Зайцев — самый характерный и устойчивый представитель молодой литературы. Творчество его — хорошая иллюстрация ко всем ее ‘новшествам’ с их положительными и отрицательными сторонами. Прежде всего оно красноречиво говорит о том, как далеко отошла современная молодая литература от бытописательного реализма, как она отрешилась от всех его художественных требований и принципов во имя свободного, самодовлеющего лиризма. Отличительная черта этой литературы — полнейшая субъективность.
Классифицируя писательские способности, знаменитый реалист Тургенев писал в своем обращении к молодым писателям:
‘Если вас изучение человеческой физиономии, чужой жизни интересует больше, чем изложение собственных чувств и мыслей, если, напр., вам приятнее верно и точно передать наружный вид не только человека, но и простой вещи, чем красиво и горячо высказать то, что вы ощущаете при виде этой вещи или этого человека, значит вы объективный писатель и можете взяться за повесть или роман…’
Далее Тургенев говорит: ‘Нужно постоянное общение со средою, которую берешься воспроизводить. Нужна правдивость, неумолимая правдивость в отношении к собственным ощущениям’.
Для представителя ‘молодой’ литературы, как Зайцев, этот строгий завет художника должен звучат довольно чуждо. Он не задается целью с точностью передавать впечатления действительности, он равнодушен к ‘правдивости’ в указанном выше смысле слова. Вещи и люди для него прежде всего средство для выражения своих настроений. Изображения у него схематичны, условны, даже иногда совершенно неверны с бытовой точки зрения.
Такой художник мог бы обратиться к себе с требованиями, совершенно иными, чем те, которые предъявлял Тургенев. Отрешись от суеты мира… углубись в себя, найди свою правду о жизни и поведай ее другим… — сказал бы он.
О тургеневской ‘правдивости’ — о верности действительности тут не может быть и речи. В этом отношении новый писатель слаб. Но при внимательном отношении к своим переживаниям, к собственному ‘я’, к тому, как в нем преломляются впечатления внешнего мира, он может достигнуть другой, более широко понимаемой и чисто внутренней правдивости — лирической и философской. Не описывая и не изображая жизни, он может раскрыть ее смысл, передать ее музыку.
Такой внутренней правдивости в совершенстве достигает Зайцев в наиболее законченном из своих произведений: ‘Аграфене’. Это вдохновенная поэма-симфония на тему о человеческой жизни, написанная так свободно, что кажется импровизацией.
Как и в известной пьесе Андреева, здесь на конкретном примере дана общая картина человеческой жизни, раскрыта ее сущность. Случайное название Аграфены смело можно бы заменить названием Женщины в pendant {Дополнение (фр.).} к андреевскому Человеку. В Аграфене несравненно больше конкретных черт, чем в Человеке, и, несмотря на это, философская абстракция Зайцеву более удалась, чем Андрееву. В представленной им коротенькой картинке читатель действительно улавливает нечто общее, присущее всякой человеческой жизни, и воспринимает его, как обязательное при известных условиях. Возможно, что этому способствует более спокойное и свежее настроение, лежащее в основе повести, и ее подкупающий лирический тон. При близости замыслов у обоих авторов особенно поражает различие мироощущения. В ‘Жизни Человека’ — протест, вернее проклятие больной, неуравновешенной, не нашедшей ни в чем удовлетворения души, в ‘Аграфене’ — постепенное проникновение гармонией жизни и оправдание ее. Андреевский Человек кончает падением и гибелью, а зайцевская Аграфена — нравственным просветлением. В последние дни тяжелого жизненного пути ее посещает радостное видение.
‘Вся жизнь явилась ей в одном мгновении, все любви и муки понялись одинокими ручьями, сразу впавшими в безмерный и божественный океан любви, и данными ей, как таинственные прообразы Любви единой и вечной. Из-за знакомых, дорогих когда-то лиц, к душам которых ее душа была прикреплена земной основой, восходя небесной к небу, выплыло новое, потопляющее всех единым светом Лицо, принимающее в сверхчеловеческое лоно, наполняя сиянием нездешним.
‘Господи, Господи, — молилась она: — ты явился мне, ты все у меня взял, вот я нищая перед тобой, но я познала тебя в великой твоей силе, Господи, я вижу твою славу, Господи, возьми меня, я твоя, я тебя люблю’.
С реалистической точки зрения ‘Аграфене’ можно сделать много упреков. Как конкретный бытовой образ, Аграфена — деревенская женщина — конечно, искусственна, даже неправдоподобна. Реальная Аграфена любила бы, жила и страдала бы иначе — проще и примитивнее, без молитвенного экстаза и апофеоза чувств. Она не молилась бы ‘овсам, небу и Богоматери’, чтобы исцелилась душа, раненная любовью, не окружала бы возлюбленного такими тонкими выражениями любви, не целовала бы, расставаясь, земли, на которую ступали его ноги, не относилась бы к материнству, как к священной миссии, не была бы так уязвлена муками последней отвергнутой любви… Если эти детали вызовут в читателе-реалисте протест, он будет прав.
Но несмотря на реалистические дефекты, повесть Зайцева производит очень сильное впечатление. Сущность любви раскрыта в ней с большой убедительностью. В грустную историю Аграфены автор как бы вдохнул частицу мировой жизни. Повесть словно раскрывает перед читателем книгу бытия, дает возможность ощутить стихию жизни, вспомнить, а может быть, и увидеть в новом свете собственные переживания.
Верным инстинктом художника Зайцев угадал, что для раскрытия тайн жизни удобнее представить картину женской жизни, как более эмоциональной и близкой к природе. Поэтому же, вероятно, и героиней он взял простую женщину, свободную от всяких рефлексий и изломов культуры. Жизнь дана в самом значительном из ее проявлений — в любви. И все этапы любви — от ее нежной сверкающей весны до последних закатных лучей — воплощены художником с изумительною чуткостью. В каждом возрасте у любви свое отличное, особенное лицо, вырисованное с большим пониманием и проникновением. Вот ясный волшебный май с его ароматными радостями и хрупкими печалями, тающими, как облака… Вот ‘беспощадный’ зной зрелой любви… муки покинутости, радости материнства… Наконец, ‘огни и печали предвечерья’, жуткая последняя любовь, обыкновенно в конце концов поруганная — любовь стареющей женщины к юноше: ‘такая плотская, больная, темная, непонятная…’
Как ни различны эти этапы любви, в них чувствуется единство, проявление одной таинственной стихии, голос одного светлого бога. И любовь, в таком изображении, не случайный эпизод и каприз человека, а часть его жизни. На ступенях, пройденных Аграфеною, в ее радостях и страданиях, восторгах и разочарованиях, чувствуются подлинные переживания человеческой души — вечной страницы на земле, неустанно ищущей связи с окружающим и остающейся одинокой. И красоту исканий, и красоту примирения с невозможностью найти художник передал превосходно.
‘Аграфена уставала. Сзади стояли годы, оттуда сочилась черная влага, стекала в душу и скоплялась едкими каплями. Теперь она не могла бы рыдать, выбрасывая себя в буре слез, сухая печаль ложилась вокруг рта кольцом, въедающимся и мало видным снаружи.
‘Мысли о смерти приходили чаще, что-то недвижимое и седое загораживало дорогу, тускнело все прежнее, прожитая жизнь казалась ненужной. Временами приятно было глядеть на камни, стены — как они тихо лежат, и как долго! как покойно! А иногда вдруг, перед вечером, когда бедные, северно-розовеющие тучки неожиданно разлегались над закатом, что-то манило и слышны были точно слова — детские и обаятельные. Становилось возможным невозвратное, на минуту сердце замлевало, будто ожидая чего. Но закат гас, и опять только закопченая кухня…’
Нужна большая внутренняя наблюдательность, нужно быть настоящим поэтом, чтобы так тонко передать впечатление надвигающегося в человеческой жизни предвечерья.
В представленной Зайцевым жизни, как почти во всякой жизни, несравненно больше страданий, чем радостей. Но душа его героини не склонна к отчаянию. Радости и страдания в ее представлении связаны тесной нитью и облегчают для нее постижение таинственных сил жизни, с ее глубоким, хотя и не разгаданным смыслом.
В этой оптимистической философии нет ничего неожиданного. Она непосредственно вытекает из самой жизни Аграфены, эмоциональной, стихийной. Она жила, следуя внутреннему голосу сердца, жила всем существом своим, не уклоняясь ни от радостей, ни от страданий. При таких условиях неизбежно должно в конце концов наступить душевное равновесие, а затем и примирение с жизнью. Кто не боится жизни и не бежит от нее, тот ее постигает…
Последний рассказ в сборнике: ‘Спокойствие’ — настоящий шедевр Зайцева. Его импрессионистская техника достигает тут виртуозности. Но этот рассказ так сложен, так ажурно тонок, что меньше всякого другого доступен неподготовленному слуху. Едва уловимые настроения, мечты, чувства, воспоминания и впечатления переплетаются в такой сказочной пестроте, что при чтении требуется большое напряжение, неослабный душевный отклик читателя.
Причудливым узором рисунка Зайцев напоминает здесь другого современного импрессиониста — Кнута Гамсуна, особенно в его ‘Драме жизни’.
Из капризных зигзагов человеческой психологии в ‘Спокойствии’ постепенно возникает поэма Жизни, полная гармонии и музыки.
Философия рассказа — спокойствие, просветленный оптимизм, еще более законченный, чем в ‘Аграфене’. Люди тоскуют от неудовлетворенности, страдают, иногда ослабевают в борьбе, но не посягают на отрицание жизни. Они верят в жизнь и поддерживают друг в друге эту веру. Таково общее настроение.
‘— Ты думаешь, легко жить? — спрашивает одно из действующих лиц рассказа: — нет, милый, не думай, и не надо, чтобы легко было. Кто мы такие? Люди-светочи — и нам дано не тушить себя, пока нас не потушат. Драмы есть, ужасы — да, но живем мы во имя прекрасного коли так, нечего на попятный’.
Теоретически герои Зайцева все оптимисты. Но на практике, для проведения этого здорового настроения в жизнь, у них не всегда хватает сил.
‘— Все за жизнь, — говорит Константин Андреевич: — я бы с вами тоже, да все вот не знаю: может, когда очень хлопнет, так и пятки покажешь…’
Эту слабость едва ли можно всецело отнести на счет дефектов авторской философии. Вернее, она объясняется той почвой, где он черпал свой материал. Пожалуй, мы имеем здесь дело с самой реалистической чертой в творчестве Зайцева. Быт у него слаб. Но исторические условия и национальные свойства отразились в созданных им характерах очень типично и ярко. Как Константин Андреевич, казавшийся иногда самому себе ‘вольным охотником, которому никуда не дано вернуться, да и незачем’, так и другие герои рассказа, бесцельно слоняющиеся по Европе — прямые потомки наших Обломовых и Лаврецких, не умевших устраивать жизнь. Вот откуда эта склонность ‘ослабевать’.
Тонкими, едва уловимыми штрихами — в совершенно новой манере — набросан в рассказе роман Константина Андреевича, его рыцарская любовь к покинувшей его жене. Отношения не наладились. Между ним и ею стало ее чувство к кому-то другому, но и полного разрыва не последовало. В чем-то одном, глубоком, сердца мужа и жены слились и остались верны друг другу. Какая нежность струится от этих своеобразных отношений, когда супруги ненадолго свиделись после разлуки.
‘— Друг мой, я уеду отсюда, уедете вы — мы не будем жить вместе. Это понятно? — она улыбнулась. — Но в наших сердцах, так глубоко, что никто, кроме нас, не мог бы увидеть — вечно будет жить эта любовь… таинственная наша любовь, устоявшая против всего. Мы свободны, бездомны. Костя, мы можем встречаться и будем это делать’.
Еще более бегло, только намеками, очерчен своеобразный роман другого героя, совсем молодого человека Феди, влюбившегося в замужнюю женщину Туманову. Это та любовь, которая непреодолима и убивает, если встречает препятствия, за которую отдают жизнь, как бы она ни была дорога. И налетает она внезапно, как буря.
— Вам жить очень нравится? — спрашивает Федю Туманова, остановившись с ним в узком закоулке Венеции.
— Да, — сказал Федя твердо: — Если…
— А ‘если’ — нет? Федя молчал. Она поняла.
— А за меня… Впрочем, нет… не надо. Вдруг она поблекла.
— Уходите лучше. Вздыхайте. Вы молиться, наверно, любите?
Федя подошел на шаг.
— Я вас люблю. И… мы должны вместе быть. Кто бы тут ни был, чтобы… Я знаю, — почти крикнул он, но тихим голосом — моя жизнь у вас.
Она подняла глаза, потом зажмурилась.
— А в канал прыгнешь? (Это шепотом).
Федя придвинулся.
— Мне выбора нет.
Она нагнулась — обняли его две руки, мягко повисли на нем, он понял: этого не могла она сказать’.
Федя дрался с соперником на дуэли и был убит. Умирая, он просил приятеля передать Тумановой, что ‘гибнуть за нее для него счастье’. Впоследствии читатель коротко узнает, что Туманова тогда застрелилась,
От всего рассказа ‘Спокойствие’ веет свежестью. Гибкий, красочный язык вполне соответствует его богатому узору. Среди щедро рассыпанных образов, волнующих неожиданностью, встречаются иногда новшества, не для всех приемлемые, напр., ‘море стекленело’, ‘молчание золотело’… Слишком щепетильные читатели, быть может, будут шокированы. Зато любители молодой литературы наверное порадуются ее росту.

КОММЕНТАРИИ

Впервые — Речь. 1909. 19 октября. No 287. Печ. по изд.: Колтоновская Е. А. Новая жизнь: Критические статьи. Изд. 2-е. СПб., 1911 (изд. 1-е — 1910).
Елена Александровна Колтоновская (1870—1952) — критик, публицист, переводчица с итальянского языка.
С. 187. …напоминающий героев ранних драм Метерлинка. — Имеются в виду символистские пьесы 1890-х гг. бельгийского поэта и драматурга, нобелевского лауреата Мориса Метерлинка (1862—1949): ‘Принцесса Мален’, ‘Слепые’, ‘Пелеас и Мелисанда’, ‘Там, внутри’, ‘Смерть Тантажиля’ и др.
С. 190. Как и в известной пьесе Андреева… — Драма Л. Н. Андреева ‘Жизнь Человека’ (1907), вызвавшая острую полемику.
С. 193. …потомки наших Обломовых и Лаврецких… — Обломов — герой одноименного романа (1859) И. А. Гончарова. Лаврецкий — персонаж романа И. С. Тургенева ‘Дворянское гнездо’ (1859).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека