Щеголев П. Е. Первенцы русской свободы / Вступит. статья и коммент. Ю. Н. Емельянова.— М.: Современник, 1987.— (Б-ка ‘Любителям российской словесности. Из литературного наследия’).
* Первоначально в ‘Красном архиве’, кн. 31, и в сборнике Центрархива, ‘Горчаковский архив’.
1
Первое известие о поэме Пушкина ‘Монах’ появилось в печати шестьдесят пять лет тому назад, в статье В. П. Гаевского ‘Пушкин в лицее и лицейские его стихотворения’ {Современник, 1863, No 7, с. 155—157.}. Сам лицеист и собиратель лицейской старины, Гаевский в своей работе широко воспользовался устными преданиями — рассказами лицейских товарищей Пушкина. Вот что он узнал от них о первых литературных опытах Пушкина: ‘По рассказам товарищей Пушкина, он в первые два года лицейской жизни {Первые два года лицейской жизни охватывают период с октября 1811 по октябрь 1813 г.} написал роман в прозе ‘Цыган’ и вместе с М. Л. Яковлевым комедию ‘Так водится на свете’, предназначенную для домашнего театра. После этих опытов он начал комедию в стихах ‘Философ’, о которой упоминает в записках, напечатанных в его биографии Анненковым, но, сочинив только два действия, охладел к своему труду и уничтожил написанное’ {Речь идет об отрывках из лицейских записок, датируемых точно 1815 годом. (Сочинения Пушкина, ред. С. А. Венгерова. СПб., 1911, т. V, с. 411). 10 декабря 1815 г. Пушкин записал: ‘Начал я комедию — не знаю, кончу ли ее’. А 16 января 1816 г. товарищ Пушкина Илличевский писал своему другу Фуссу: ‘Кстати о Пушкине: он пишет теперь комедию в 5 действиях, в стихах, под названием ‘Философ’ (Грот Я. Пушкин и его лицейские товарищи и наставники. Изд. 2-е. СПб., 1899, с 67). Следовательно, приурочение комедии ‘Философ’ к первому периоду лицейской жизни (1811—1813 гг.), сделанное Гаевским, является неверным. Не мешает отметить эту, одну из многих, неточностей Гаевского.}. В то же время он сочинил, в подражание Баркову, поэму ‘Монах’, которую также уничтожил, по совету одного из своих товарищей. Увлеченный успехом талантливого и остроумного произведения дяди, В. Л. Пушкина, ‘Опасный сосед’, которое ходило тогда в рукописи и с жадностью читалось и перечитывалось1, племянник пустился в тот же род и кроме упомянутой поэмы написал ‘Тень Баркова’ — балладу, известную по нескольким спискам… Все эти пять произведений, по отзывам товарищей поэта, сочинены в 1812, 1813 и не позже 1814 годов’ {Гаевский из пяти названных им произведений Пушкина знал только одно: балладу ‘Тень Баркова’. Из этой ‘неприличной’ баллады Гаевский мог привести лишь несколько строф с рядом многоточий [с. 155, 157.— Ред.]}. Итак, по свидетельству Гаевского, поэма ‘Монах’ написана — в подражание Баркову — в начальный период пребывания Пушкина в лицее, во всяком случае не позже {Разрядка П. Е. Щеголева.— Ред.} 1814 г., и уничтожена по совету одного из товарищей.
Дальнейшие сообщения о ‘Монахе’ идут от лицейского товарища Пушкина, князя А. М. Горчакова. Сам Горчаков ничего не записал ни о ‘Монахе’, ни о Пушкине — он был слишком сановен и не мог снизойти до записей, а только ‘рассказывал’ своим почтительным слушателям. Его рассказы записаны тремя слушателями — князем А. И. Урусовым, академиком Я. К. Гротом и редактором ‘Русской старины’ М. И. Семевским.
Князь Урусов посетил князя Горчакова 20 апреля 1871 г. и, вернувшись от него, тотчас же изложил его рассказ о Пушкине в письме к редактору ‘Русского архива’ П. И. Бартеневу {П. И. Бартенев напечатал отрывки из этого письма в 1883 году на страницах ‘Русского архива’, кн. II, с. 205—206.}. Семидесятидвухлетний старик, министр иностранных дел и государственный канцлер, только что получивший ‘светлейшего’, Горчаков рассказал Урусову о том, что Пушкин вообще любил читать ему свои вещи и внимательно прислушивался к критическим замечаниям его, Горчакова, и принимал их к исполнению2. Со слов Горчакова Урусов сообщил Бартеневу: ‘Пользуясь своим влиянием на Пушкина, князь Горчаков побудил его уничтожить одно произведение, ‘которое могло бы оставить пятно на его памяти’. Пушкин написал было поэму ‘Монах’. Князь Горчаков взял ее на прочтение и сжег, объявив автору, что это произведение недостойно его имени. Эстетическое развитие князя Горчакова, его любовь к искусству (он составил себе первосходную коллекцию картин, в числе которых, по отзыву знатоков, нет посредственностей) должны были дать ему значительный вес в глазах чуткого и восприимчивого поэта’. Итак, по Гаевскому, Пушкин послушался совета одного из своих товарищей и сам уничтожил поэму ‘Монах’. По Горчакову, он сам, Горчаков, взял рукопись и сжег.
8 мая 1880 г. академик Я. К. Грот посетил князя Горчакова перед отъездом своим на открытие памятника Пушкину в Москве3. Восьмидесятидвухлетний светлейший князь, уже перевернувший в это время самую темную страницу своей служебной карьеры (так он называл свою работу на Берлинском конгрессе)4, был не совсем здоров. Грот записал: ‘Он принял меня очень любезно, выразил сожаление, что не может быть на торжестве в честь своего товарища, и, прочитав на память большую часть послания его ‘Пускай, не знаясь с Аполлоном’, распространился о своих отношениях к Пушкину. Между прочим, он говорил, что был для нашего поэта тем же, чем la cuisinire de Molire [кухарка Мольера] для славного комика, который ничего не выпускал в свет, не посоветовавшись с нею, что он, князь, когда-то помешал Пушкину напечатать дурную поэму, разорвав три песни ее… {Грот Я. К. Указ. соч., с. 268.} Новая версия: Горчаков разорвал три песни дурной поэмы и тем помешал Пушкину напечатать ее.
В 1881 г. (осенью) и в 1882 г. (весною) навещал Горчакова М. И. Семевский. В это время Горчаков, уже на 83-м году жизни, сложил служебное бремя и жил за границей, в Ницце. Семевский занес сейчас же по выслушании в свою записную книжку следующий рассказ Горчакова: ‘Славного лицеиста, нашего поэта Пушкина, я весьма любил и был взаимно им любим. С удовольствием вспоминаю, что имел на него некоторое влияние, о чем сужу по следующему случаю. Однажды, еще в лицее, он мне показал стихотворение довольно скабрезного свойства. Я ему напрямки сказал, что оно недостойно его прекрасного таланта. Пушкин немедленно разорвал это стихотворение’ {Русская старина, 1883, No 10, с. 164, в статье ‘Князь Александр Михайлович Горчаков в его рассказах из прошлого’. Статья подписана ‘М.-ский’, но в оглавлении этого LI тома ‘Русской старины’ сказано: ‘Записал и сообщил редактор’, т. е. Семевский.}. Речь, надо думать, идет о том же ‘Монахе’. Итак, третья версия: Пушкин, по совету Горчакова, сам разорвал свое стихотворение, им не одобренное.
Конечно, нельзя требовать точности от воспоминаний старца на восьмом десятке, даже если он государственный канцлер. Неважно, сжег или разорвал, но светлейший князь во всех трех версиях одно помнил твердо и одно утверждал категорически, что рукописи нет, что она уничтожена. А между тем рукопись неприличного ‘Монаха’ вместе с другими автографами Пушкина и лицейскими реликвиями мирно хранилась в архиве Горчакова. Не стоит гадать на тему, говорил ли Горчаков эту неправду умышленно или по старческой забывчивости. Светлейший князь был человек необычайного тщеславия. Конечно, тщеславие побуждало его к рассказам о том, как Пушкин ценил его эстетические и критические замечания, чего в действительности и не было. А раз похвастав, что по его совету была уничтожена поэма Пушкина, как же можно было обнаружить наличие рукописи в собственном архиве! Следующее, пятое по счету сообщение о ‘Монахе’ появилось в 1899 г.— в первом томе ‘Остафьевского архива князей Вяземских’. Это пятое — в действительности первое хронологически известие о ‘Монахе’: 4 октября 1819 г. кн. П. А. Вяземский из Варшавы писал А. И. Тургеневу: ‘Сделай милость, скажи племяннику, чтобы он дал мне какого-то своего ‘Монаха’ и ‘Вкруг я Стурдзы хожу’5 и все, что есть нового’. Письмо Вяземского привлекло внимание исследователей к ‘Монаху’. В. И. Саитов, комментируя это письмо, высказался: ‘Под ‘Монахом’, быть может, разумеется ‘Русалка’, напечатанная впервые в издании 1826 г., или же поэма ‘Монах’, которую Горчаков сжег — как произведение, недостойное имени Пушкина’ {Остафьевский архив князей Вяземских. СПб., 1899, т. I, с. 323, 646.}. Но ‘Русалка’ есть ‘Русалка’, а ‘Монах’ есть ‘Монах’. Для предположительного отождествления ‘Русалки’ с ‘Монахом’ у Саитова не было никаких данных, но это предположение ‘обосновали’ еще новыми предположениями. П. О. Морозов — ‘первоначально это стихотворение [‘Русалка’], может быть, называлось ‘Монах’ {В издании ‘Сочинения Пушкина’, ред. С. А. Венгерова. СПб., 1907, т. I, с. 566—567.} — и В. Е. Якушкин — ‘может быть, первоначально поэт даже так и назвал свою пьесу — ‘Монах’, а потом изменил заглавие ради цензуры’ {‘Сочинения А. С. Пушкина’, изд. имп. Академии наук. СПб., 1905, т. II, с. 80.}. Против этого ‘может быть’ совершенно справедливо восстал Н. О. Лернер в своих рецензиях на второй том академического Пушкина: ‘Русалка’ и ‘Монах’ совсем не одно и то же {[См.: Лернер Н. О. Рец.] — Былое, 1906, No 4, с. 304—305, он же.— Русский архив, 1906, No 8, с. 603—604.}. Действительный, но не высказанный мотив к замещению ‘Монаха’ ‘Русалкой’ в письмах Вяземского диктовался таким соображением: ‘Монах’ — произведение раннего лицейского периода, ‘Русалка’ — написана в 1819 г., а запрос Вяземского относится к 1819 г. Но решительно никакой неловкости нет, если мы поймем слова Вяземского и так, как они написаны. Вяземский слышал о ‘Монахе’, но ничего не знал о нем, а потому и запросил Тургенева. В изданной переписке Вяземского с Тургеневым не находим никакого ответа Тургенева на запрос Вяземского от 4 октября, но пробелов в переписке нет. По получении письма Вяземского, Тургенев писал ему 15 и 22 октября и 22-го сообщил ему: ‘Пушкин переписал для тебя стансы на С[вободу], но я боюсь и за него и за тебя посылать их к тебе’ {Остафьевский архив князей Вяземских, т. I, с. 335.}. О ‘Монахе’ ни слова, да Пушкин и ничего не мог сделать, так как рукопись была взята Горчаковым. Тургенев не отождествлял ‘Монаха’ с ‘Русалкой’, а о ‘Русалке’, написанной в 1819 г., он писал Вяземскому много лет спустя, в 1824 г., 15 января: ‘Читал ли ты его ‘Русалку’? Если нет, то пришлю, старая пьеса, прелестная….’ {Остафьевский архив князей Вяземских. СПб., 1899, т. III с. 3.}. Это сообщение Тургенева, ускользнувшее от внимания исследователей, должно было бы удержать их от неосновательного отождествления ‘Монаха’ с ‘Русалкой’.
В 1908 г. Н. О. Лернер еще раз перебрал всю литературу о ‘Монахе’ в специальной заметке {Пушкин. Сочинения Ред. С. А. Венгерова. СПб., 1908, т. II, с. 538.}, еще раз категорически высказался за раздельное существование ‘Русалки’ и ‘Монаха’ и сделал важное фактическое дополнение: ‘По некоторым известиям, ‘Монах’ сохранился до наших дней, и владеющее рукописью лицо держит ее под спудом’. Это прикровенное сообщение Н. О. Лернер разъяснил только после появления в печати известий о находке пушкинских рукописей в архиве Горчаковых. ‘Я знал, что поэма ‘Монах’ хранится у ‘светлейших князей’ Горчаковых, потомков канцлера, в их доме на Большой Монетной улице, и сделал попытку познакомиться с нею через посредство историка Н. Д. Чечулина, бывшего в дружеских сношениях с Горчаковыми. Чечулин, по моей просьбе, говорил с владельцем рукописи, но кн. Горчаков ответил, что не может исполнить мое желание, хотя и вполне сочувствует ему, потому что связан распоряжением деда, запретившего показывать рукопись кому бы то ни было из ‘посторонних’. Мне было сообщено, что рукопись не может быть показана мне, но и никому никогда не будет показана. Так же не удалась и попытка, предпринятая потом покойным Б. Л. Модзалевским’ {Красная газета, веч. выпуск, четверг, 22 ноября 1928 года, No 322, заметка ‘Монах’ Пушкина’. Для полноты обзора литературы отметим, что рассказы Горчакова повторены в работе: ‘Товарищи Пушкина по имп. Царскосельскому лицею. 1811—1911. Материалы для словаря лицеистов первого курса 1811—1817 гг.’ Собрал и издал Николай Гастфренд СПб., 1912—1913, т. I—III, СПб., 1912, т. 1, с. 307.}. Да, трудненько было вести дело с ‘светлейшими’. И мне пришлось через того же Чечулина ходатайствовать о сообщении мне автографов посланий Пушкина к Горчакову: Чечулин любезно сообщил мне, что автографы имеются, но показаны быть не могут. Выходили, одно за другим, издания сочинений Пушкина, где печатались по неисправным спискам послания поэта к Горчакову, государственный канцлер любил декламировать их, но не снизошел к просьбам издателей и исследователей, хотя между ними были даже и воспитанники того лицея, который был окружен ореолом в воспоминаниях всех лицеистов — не соблаговолил даже показать, только показать эти рукописи.
2
Перед нами — три тетрадочки, три песни (‘три песни дурной поэмы разорвал Горчаков’ — так записал Грот). Каждая тетрадка, в четвертушку писчего листа серой, с синеватым оттенком, бумаги, сшита цветной шелковинкой. Исправлений почти нет, немногие из них сделаны самим Пушкиным. Экземпляр, перебеленный начисто и — надо думать — поднесенный автором своему другу. Среди пушкинских автографов Горчаковского архива имеется и еще один подносный, нарядный автограф ‘Послания к Батюшкову’6: на нем полностью Пушкин прописал ‘Александру Михайловичу Горчакову’. Палеографические особенности рукописи, водяные знаки (1813 г.) не имеют большого значения, ибо они свидетельствуют лишь о том, раньше какого срока рукопись не могла быть переписана набело. А для суждения о том, когда поэма была написана, придется обратиться к иным доказательствам. Можно было бы сослаться и на приведенные Гаевским рассказы лицейских товарищей Пушкина, которые относили ‘Монаха’ к первым двум годам лицейской жизни Пушкина и никак не позже 1814 г. Показания Гаезского не всегда точны, но это хронологическое приурочение ‘Монаха’ к раннему лицейскому периоду следует принять, ибо оно подтверждается наблюдениями над почерком, детски красивым и неустойчивым, над языком, еще связанным архаизмами, над стихом, еще неуклюжим, над стилем, еще не дающимся автору. В 1815 г. Пушкин так уже не писал. Одно достоинство следует отметить в произведении 13—14-летнего автора: совершенство композиции всей поэмы. Остановимся сейчас еще на некоторых соображениях, заставляющих относить ‘Монаха’ к 1812—1813 гг., но не дающих возможности уточнить датировку.
Источники творческого воображения, создававшего ‘Монаха’, сводятся к трем группам впечатлений. Первая группа дана чтением и изучением литературных образцов, вторая — созерцанием картин, которые Пушкин видел на стенах дворцовых покоев, и гравюр, которыми была так богата французская книга XVIII века, и, наконец, третья возникла из непосредственных возбуждений реальной действительности. Несколько слов о действительности, питавшей эротику 13—14-летнего мальчика, воспитанника закрытого учебного заведения, которое казалось ему монастырем. Чувственные вожделения, давшие реальную основу эротике ‘Монаха’, шли от сцены домашнего театра графа Варфоломея Васильевича Толстого. 2 сентября 1815 года лицейский товарищ Пушкина Илличевский писал из Царского Села своему другу Фуссу в Петербург: ‘Описать ли тебе, как я провожу время?— Наше Царское Село в летние дни есть Петербург в миниатюре. И у нас есть вечерние гулянья, в саду музыка и песни, иногда театры. Всем этим обязаны мы графу Толстому, богатому и любящему удовольствия человеку. По знакомству с хозяином и мы имеем вход в его спектакли — ты можешь понять, что это наше первое и почти единственное удовольствие’ {Пушкинский лицей (1811—1817). Бумаги 1-го курса, собранные Я. К. Гротом. СПб., 1911, с. 50. [Подп.: Царское Село. Сентября 2 дня 1815 года.— Ред.] Любопытно, что при публикации этого письма в книге Я. К. Грота ‘Пушкин, его лицейские товарищи и наставники’ в дату письма вкралась опечатка: вместо 1815 г. поставлен 1816. Так, с 1816 годом письмо это и вошло в исследовательскую литературу!}. По словам Гаевского, ‘лицеисты… вместе с другими посетителями засматривались на первую любовницу доморощенной труппы Наталью, которая однако же была плохою актрисою’ {Современник, 1863, No 7, с. 139.}. Вот этой-то Натальей и была уязвлена чувственность 13—14-летнего поэта. Яркую характеристику эротического увлечения Пушкина крепостной актрисой дает его ‘Посланье к Наталье’7, появившееся в печати в полной редакции только в 1905 г. Подросток-поэт еще далек от физиологической близости к женщине и не наяву, а только в воображении дерзает пламенной рукой ласкать белоснежну полну грудь и только во сне видит с собой милую в легком одеянии,— ‘робко, сладостно дыханье, белой груди колебанье, снег затмившей белизной’. Автор послания не без некоторого стыда и сам сознается, что он впервые чувствует себя влюбленным.
Миловидной жрицы Тальи8,
Видел прелести Натальи,
И уж в сердце — Купидон9.
Так, Наталья, признаюся,
Я тобою полонен,
В первый раз еще (стыжуся)
В женски прелести влюблен…
(I, 5)
Автобиографичность этого признания в первой влюбленности не достаточно, пожалуй, даже совсем не оценена. К сожалению, мы не можем сделать хронологического приурочения. Мы не знаем даты возникновения театра Толстого, из письма Илличевского нам уже известно, что летом 1815 г. театр играл. Играл ли он в 1812, 1813 г., когда лицеисты начали его посещать, на это указаний пока не находим. Хронологию ‘Посланья к Наталье’, печатающегося под 1814 г.? нельзя считать установленной. Единственным основанием является категорическое утверждение Гаевского: ‘Пушкин написал в 1814 году напечатанные [Анненковым10] в отделе стихотворений неизвестных годов посланья ‘К Наталье’ и ‘К молодой актрисе’ {Современник, 1863, No 7, с. 139.}. Но мы, к сожалению, не знаем, чем руководился Гаевский при датировке: собственными домыслами, представляющимися ему бесспорными, или определенными: фактическими указаниями. Кроме того, для нас ясно, что послания ‘К Наталье’ и ‘К молодой актрисе’ должны быть разделены значительным промежутком, а они и печатаются-то рядом: если первое относится к началу увлечения, то второе, понятно, к позднему моменту, моменту охлаждения. Да, кроме того, и по формальным достижениям второе послание стоит настолько выше первого, что говорить об одновременности их создания не приходится.
‘Посланье к Наталье’ заканчивается саморекомендацией автора предмету своей страсти, не имеющему представления о том, кто этот нежный Целадон11.
‘Да кто ж ты, болтун влюбленный?’ —
Взглянь на стены возвышенны,
Где безмолвья вечный мрак,
Взглянь на окна заграждены,
На лампады там зажженны…
Знай, Наталья,— я… монах!
(I, 6)
Заключительная строка приводит нас к поэме ‘Монах’. Лицей — монастырь, лицеист — монах, он подвержен искушениям плоти, и ‘Посланье к Наталье’ является в известной мере рассказом об искушениях, в которые ввергал лицеиста-монаха образ Натальи, тревоживший и сон и воображение. Поэма ‘Монах’ дает рассказ об искушениях плоти, которые выпадают на долю придуманного автором монаха. В известной мере поэт объективирует впечатления собственных искушений, вызванных образом Натальи. Он и сознается простодушно в своем увлечении, называет по имени Наталью. Она есть эротическое бродило в творческом процессе создания ‘Монаха’. Поэт жалеет, что он не владеет кистью художника, иначе он
Представил бы все прелести Натальи,
На полну грудь спустил бы прядь волос,
Вкруг головы венок душистых роз,
Вкруг милых ног одежду резвой Тальи,
Стан обхватил Киприды12 б пояс злат.
(I, 15)
Любопытно, что, выбирая своему монаху искушение и располагая в литературных образцах целым арсеналом разнообразнейших искушений, Пушкин в процессе объективации собственных переживаний остановился на одном виде — на искушении частью женского туалета. Не женский образ привиделся монаху, а юбка — сладострастная черточка, характерная для подростка.
Огню любви единственна преграда,
Любовника сладчайшая награда
И прелестей единственный покров,
О, юбка! речь к тебе я обращаю,
Строки сии тебе я посвящаю,
Одушеви перо мое, любовь!
И от этого обращения переход к действительности:
Люблю тебя, о юбка дорогая,
Когда меня под вечер ожидая,
Наталья, сняв парчовый сарафан,
Тобою лишь окружит тонкий стан.
Что может быть тогда тебя милее?
И ты, виясь вокруг прекрасных ног,
Струи ручьев прозрачнее, светлее,
Касаешься тех мест, где юный бог
Покоится меж розой и лилеей.
(I, 10)
А в ‘Послании к Наталье’ —
Скромный мрак безмолвной ночи…
Дух в восторг приводят мой —
Я один в беседке с нею…
Вижу… девственну лилею,
Трепещу, томлюсь, немею…
(I, 4)
Эротика ‘Монаха’ легко сближается с эротикой ‘Послания к Наталье’, и эта близость дает повод к заключению, что и то и другое произведения писаны приблизительно в одно и то же время. Что написано раньше, послание или поэма? Если счесть автобиографическим момент ожидания Натальи, описанный в поэме, то хронологически первенство надо отдать ‘Монаху’. Но вслед за волной чувственности, залившей строки послания и поэмы, пришла ‘первая любовь’. В программе записок Пушкин пометил только ‘первая любовь’, а в отрывках из лицейских записок под 29 ноября 1815 г. находим подробную запись. Пошли иные песни, бесконечно далекие от признаний Целадона перед Натальей и его вожделений:
Итак, я счастлив был, итак, я наслаждался,
Отрадой тихою, восторгом упивался…
И где веселья быстрый день?
Промчался лётом сновиденья,
Увяла прелесть наслажденья,
И снова вкруг меня угрюмой скуки тень!..
‘Я счастлив был!.. Нет, я вчера не был счастлив: поутру я мучился ожиданием, с неописанным волненьем стоя под окошком, смотрел на снежную дорогу, ее не видно было! Наконец, я потерял надежду, вдруг нечаянно встречаюсь с нею на лестнице, сладкая минута!..
Как она мила была! Как черное платье пристало к милой Бакуниной!
Но я не видел ее 18 часов — ах!
Какое положенье, какая мука! Но я был счастлив 5 минут’ (I, 113)13.
Можно без опасения ошибки принять утверждение Гаевского о хронологии ‘Монаха’ — не дальше 14-го года, но нет, в сущности, препятствий отодвинуть поэму к 1813 году.
3
Приурочение ‘Монаха’ к начальному периоду лицейской жизни можно подкрепить и еще одним соображением. Из литературных источников, оказавших влияние на создание ‘Монаха’, на первом месте надо поставить, понятно, Вольтера, а огромное воздействие Вольтера на Пушкина приходится именно на ранний период лицейского творчества: в это время он не имеет соперников, и только позже начинается влияние и других иностранных писателей.
О вольтерианстве Пушкина не стоит распространяться. Тема давно поставлена и достаточно освещена. Вопрос специальный — о ‘Монахе’ и его возможных иностранных источниках — во всех подробностях разобран в статье Б. В. Томашевского {Горчаковский архив. Издание Центрархива.}. Здесь мы коснемся только общих линий. Из всех произведений Вольтера наибольшее обаяние производила на Пушкина поэма ‘Орлеанская девственница’14 — ‘произведение самое возмутительное и нечестивейшее’, по отзыву врагов Вольтера, ‘книжка славная, золотая, незабвенная, катехизис остроумия’, по отзыву Пушкина. В 1818 году отъезжавшему в чужие края Н. И. Кривцову Пушкин подарил экземпляр ‘Девственницы’ — ‘святую библию Харит’15. О ней писал Пушкин:
Амур нашел ее в Цитере,
В архиве шалости младой:
По ней молись своей Венере
Благочестивою душой.
(I, 232)16
Под влиянием Вольтера, его ‘Девственницы’, Пушкин пробовал написать поэму ‘Бова’. В ней читаем следующее обращение к Вольтеру:
О Вольтер, о муж единственный!
Ты, которого во Франции
Почитали богом некиим,
В Риме дьяволом, антихристом,
Обезьяною в Саксонии!
Ты, который на Радищева
Кинул было взор с улыбкою,
Будь теперь моею музою.
(I, 79)17
Поэма ‘Монах’ приносит нам свидетельство Пушкина о том, чем был для него Вольтер. И в ‘Монахе’ литературным образцом для Пушкина был Вольтер и его ‘Девственница’. Необходимо остановиться на вступлении к ‘Монаху’, содержащем обращение к Вольтеру и… к Баркову.
Певец любви, фернейский18 старичок,
К тебе, Вольтер, я ныне обращаюсь.
Куда, окажи, девался твой смычок,
Которым я в Жан д’Арке восхищаюсь,
Где кисть твоя? скажи, ужели ввек
Их ни один не найдет человек?
Вольтер! Султан французского Парнаса19,
Я не хочу седлать коня Пегаса20,
Я не хочу из муз наделать дам,
Но дай лишь мне твою златую лиру,
Я буду с ней всему известен миру.
Ты хмуришься и говоришь: не дам.
(I, 7)
Так же, как и в ‘Бове’, Пушкин горит одним желанием — творить по Вольтеру, взяв в образец его поэму об ‘Орлеанской девственнице’. До такой степени горит желанием, что сейчас же начинает подражать ‘Девственнице’. Вслед за только что приведенными стихами идет обращение к Баркову, но обращение это отнюдь не надо принимать по существу. Барков замещает только Шаплена в ‘Девственнице’, бездарного и грубого автора скучнейшей, правовернейшей поэмы об ‘Орлеанской деве’21. Вольтер обращается к Шаплену:
О Chapelain, toi dont le violon,
De discordante et gothique mmoire,
Sous un archet maudit par Apollon22
D’un ton si dur a rackl son histoire,
Vieux Chapelain, pour l’honneur de ton art,
Tu voudra bien me prter ton gnie:
Je n’en veux point, c’est pour Lamotte-Haudart
Quand l’Iliade est par lui travestie.
Приведем сделанный Пушкиным в 1825 г. перевод этих стихов ‘Девственницы’, не совсем близкий к подлиннику:
О ты, певец сей чудотворной девы,
Седой певец, чьи хриплые напевы,
Нестройный ум и бестолковый вкус
В былые дни бесили нежных муз,
Хотел бы ты, о стихотворец хилый,
Почтить меня скрыпицею своей,
Да не хочу. Отдай ее, мой милый,
Кому-нибудь из модных рифмачей.
(I, 450)23
Издеваясь над Шапленом, Вольтер вводит в свою поэму шуточное злое обращение к своему конкуренту. Выдерживая тон подражания, Пушкин, после восторженно почтительного обращения к Вольтеру, противопоставляет Вольтеру Баркова. Сопоставим два обращения: Вольтера к Шаплену и Пушкина к Баркову в ‘Монахе’:
А ты, поэт, проклятый Аполлоном,
Испачкавший простенки кабаков,
Под Геликон упавший в грязь с Вильоном {*},
Не можешь ли ты мне помочь, Барков?
С усмешкою даешь ты мне скрыпицу,
Сулишь вино и музу пол-девицу:
Последуй лишь примеру моему.
(I, 7)
{* Вильон вряд ли был известен Пушкину, но помянут, очевидно, ради рифмы: Апполон — Вильон24.}
Но как Вольтер от предложения Шаплена, так и Пушкин решительно отказывается от Баркова:
Нет, нет, Барков! Скрыпицы не возьму,
Я стану петь, что в голову придется,
Пусть как-нибудь стих за стихом польется.
(I, 7)
Барков не был для Пушкина тем, чем Шаплен был для Вольтера, и выдвижение Баркова не имеет ценности в сравнительно-литературном аспекте. Но отказ от Баркова в ‘Монахе’ не единичен, не нов. В ‘Городке’, написанном в 1814 году, Пушкин категорически отвергает возможность подражания Баркову: перебирая авторов, запретные произведения которых наполнили потаенную сафьяновую тетрадь, Пушкин останавливается на Баркове (в этих стихах Свистов обозначает Баркова):
Но назову ль детину,
Что доброю порой
Тетради половину
Наполнил лишь собой!
О ты, высот Парнаса
Боярин небольшой,
Но пылкого Пегаса
Наездник удалой!
Намаранные оды,
Убранство чердаков,
Гласят из рода в роды:
Велик, велик — Свистов!
Твой дар ценить умею,
Хоть, право, не знаток,
Но здесь тебе не смею
Хвалы оплетать венок:
Свистовским должно слогом
Свистова воспевать,
Но убирайся с богом!
Как ты, <в том клясться рад>
Не стану я писать.
(I, 54)25
Пушкин и Барков — тема, еще не поставленная в литературе. Речь идет, понятно, не о Баркове — Академии Наук переводчике, а о Баркове — отце барковщины, авторе порнографической стихотворной литературы, до сих пор не дождавшейся печати. Историки литературы брезгливо обходили этот род литературы, а в известной мере он заслуживает внимания, как весьма влиятельный, ибо уж очень большим распространением пользовался. Кажется, только один С. А. Венгеров пробовал разобраться в барковщине, но сквернословие, которым, действительно, уснащены произведения Баркова, раздавило исследователя. ‘Подавляющее большинство из того, что им написано в нецензурном роде, состоит из самого грубого кабацкого сквернословия, где вся соль заключается в том, что всякая вещь называется по имени. Барков с первых слов выпаливает весь немногочисленный арсенал неприличных выражений, и, конечно, дальше ему уже остается только повторяться. Для незнакомых с грязною музою Баркова следует прибавить, что в стихах его, лишенных всякого оттенка грации и шаловливости, нет также того почти — патологического элемента, который составляет сущность произведений знаменитого маркиза де-Сада… В Европе есть порнографы в десять раз более его безнравственные и вредные, но такого сквернослова нет ни одного’ {Венгеров С. А. Критико-биографический словарь русских писателей и ученых. СПб., 1891, т. II, с. 152—153.}. Но, кроме сквернословия, следовало бы отметить в Баркове простонародный юмор, реалистическую манеру и крепкий язык. В той борьбе, которая шла в литературе против высокого штиля, Баркову тоже надо отвести маленькое место. Пушкин не стал учеником Баркова: помимо его собственного отказа от подражаний Баркову, можно сослаться и на то, что барковщины, как сквернословной струи, вообще в произведениях Пушкина нет. От крепкого словца, которое встречается у Пушкина, нельзя восходить к термину барковщины. Кажется, в лицейской жизни Пушкина был период барковского уклона. Недаром лицеисты в одной ‘национальной’ песне пели про Пушкина:
А наш Француз
Свой хвалит вкус
И матерщину порет…
Можно было бы с барковским периодом лицея связать ‘Тень Баркова’, балладу, свидетельство о которой, исходящее от Гаевского, мы привели выше. Любопытно, что и тот автор заставляет Баркова призывать к подражаниям ему, Баркову, и предлагать свою скрыпицу, свой смычок.
…Изо всех певцов
Никто так…
Хвалы мне их не нужны.
Лишь от тебя услуги жду —
Пиши в часы досужны!
Возьми задорный мой гудок,
Играй, как ни попало!
Вот звонки струны, вот смычок,
Ума в тебе не мало.
Не пой лишь так, как пел Бобров,
Ни Шаликова тоном,
Шихматов, Палицын, Хвостов,
Прокляты Аполлоном.
И что за нужда подражать
Бессмысленным поэтам?
Последуй ты……
Моим благим советам.
И будешь из певцов певец,
Клянусь …… !
Ни черт, ни девка, ни чернец
Не вздремлют над тобой.
Впрочем, герой баллады ‘Тень Баркова’ — поп, ирония и в том, что именно попу Барков предлагает петь барковским слогом {Любопытна судьба ‘Тени Баркова’ в пушкинской литературе. Статья Гаевского с отрывками баллады появилась в 1863 году. Ближайшее издание сочинений Пушкина вышло в 1870 году. Редактор его, Г. Н. Геннади, напечатал отрывки в примечаниях к первому тому. Вслед за этим изданием вышло в 1880 году издание, редактированное П. А. Ефремовым (первое, им редактированное). Здесь Ефремов ввел ‘Тень Баркова’ в текст под 1814 годом (т. I, с. 55), но в следующем, втором своем издании, вышедшем в 1882 году, он исключил ‘Тень Баркова’. Мотивы исключения изложены им дважды: в 1903 году в статье ‘Мнимый Пушкин’ (Новое время, 2 августа 1903 года, No 9845) и несколько иначе в примечаниях к пятому, им редактированному и изданному А. С. Сувориным, изданию сочинений Пушкина (СПб., 1905, т. VIII, с. 18). Ефремов передает, что, когда он сообщил Гаевскому о принадлежности ‘Тени Баркова’ другому автору, не Пушкину, Гаевский сам уже ‘встретил его отказом от своего прежнего предположения’. Тут же Ефремов добавляет: ‘кто же, однако, наговорил ему таких подробностей, которые были приведены при напечатании им отрывков ‘Тени Баркова’? Очевидно, у Ефремова оставалась какая-то доза сомнения в отрицании авторства Пушкина. А Гаевский в своем экземпляре статьи ‘Пушкин в лицее’, переплетенном с приложенными страницами и находящемся ныне в моем распоряжении, записал: ‘По удостоверению П. А. Ефремова, ‘Тень Баркова’ не Пушкина’. Таким образом, он только констатировал мнение Ефремова, но не высказал своего отношения к нему. Опубликование ‘Монаха’ дает повод к постановке и разработке вопроса об авторе ‘Тени Баркова’. Постановку вопроса дал Н. О. Лернер в заметке ‘Неизвестная баллада А. С. Пушкина ‘Тень Баркова’ (Огонек, 1929, No 5, 3 февраля). Он категорически высказывается за авторство Пушкина. Разработкой вопроса занят М. А. Цявловский, в руках которого находятся несколько списков полной редакции. Лернеру известен только неполный список (из Пушкинского Дома). Гаевский привел в своей статье только отрывки — целиком же текст не мог быть опубликован. Отсутствие в печати полного текста затрудняет работу исследователей, и надо пожелать, чтобы текст был опубликован хотя бы на правах рукописи, хотя бы в самом ограниченном числе экземпляров.}.
‘Монаха’ Гаевский, на основании отзывов товарищей, назвал поэмой, сочиненной в подражание Баркову, но и свидетельство самого Пушкина, и поверхностное даже знакомство с ‘Монахом’ не позволяют нам принять этой неверной характеристики. Отметим, что и в области откровенно порнографической литературы Пушкин предпочитал французские образцы и высоко ставил выдающегося представителя этой литературы Алексиса Пирона. ‘Пирон’,— по словам Пушкина,— хорош только в таких стихах, в которых невозможно намекнуть, не оскорбляя благопристойность’. Пирон в известном смысле стоит Баркова.
Но, отвергнув решительно Баркова, Пушкин остался при Вольтере и ‘Девственнице’ {Данные о влиянии ‘Девственницы’ на творчество Пушкина собраны в статье С. Мокульского (предисловие к русскому переводу ‘Орлеанской девственницы’, изд-во ‘Всемирная литература’, 1924, т. I, с. VII—XLII) и в статье В. В. Томашевского26.}. Быть может, выпады против ‘монахов и попов инспирированы борьбой Вольтера с церковью и ее служителями. Правда, выступление против монашества не ставилось главной задачей ‘Монаха’.
Но лира, стой! — Далеко занесло
Уже меня противу рясок рвенье,
Бесить попов не наше ремесло {*}.
(I,
{* Уместно напомнить здесь и стихи из ‘Городка’, писанного в 1814 году.