Время на прочтение: 6 минут(ы)
Не помню в точности, кто, но кажется — Салтыков-Щедрин жаловался, что русский человек, однажды увидев нагую женщину, тотчас возомнит себя акушером. Не знаю, много ли нагих женщин видели русские публицисты, не знаю, следственно, и того, почитают ли они себя акушерами. Но мне известно доподлинно, что, прочитав в свое время П.Я., Тана, Скитальца и тому подобное, затвердив также русский текст ‘Интернационала’, они порой не прочь судить о поэзии. Тому назад года два один такой господин ознакомился с очередной книжкой ‘Современных записок’ и, имея склонность к статистике, сосчитал по пальцам, сколько в ней было стихов о смерти. Результаты сего научного исследования изложил он в статейке, посвященной упадочному состоянию молодой эмигрантской поэзии. Разумеется, возражать ему не стоило и не стоит. Пришлось бы говорить вещи слишком элементарные: о том, что случайный подбор стихов в одной книжке журнала не дает оснований для общих суждений о литературной эпохе, что смерть, как-никак, явление чрезвычайно заметное и во многих отношениях любопытное, во все времена занимавшее умы людей вполне выдающихся, что смерть, как любовь, принадлежит к числу вечных поэтических тем, что случилось ей оказываться одним из излюбленнейших поэтических мотивов как раз в эпохи несомненного литературного расцвета (романтизм), что размышлениям о ней предавались упорно писатели, которых не назовешь упадочными, — например А.С. Пушкин, признававшийся откровенно:
День каждый, каждую годину
Привык я думой провожать,
Грядущей смерти годовщину
Меж них стараясь угадать.
Можно бы также объяснить нашему литературоведу, что не сюжетом определяется мировоззрение автора, а тем паче его дарование, что то же правило должно применяться не только к отдельным писателям, но и к целым литературным группам, — и прочее. Словом, повторяю, было бы слишком легко доказать, что случайный критик ‘наблеял дичи’, по затрепанной шпаргалке. Именно поэтому никто и не удостоил его возражением.
И все-таки с его легкой руки пошел разговор (в печати и в обществе) о мрачном, упадочном мировоззрении молодой эмигрантской литературы. Минуя чисто сюжетную сторону, пытались вскрыть общее мироощущение молодежи на основании признаков более существенных и надежных, и все-таки отмечали с неодобрением то уныние, которым подернуто ее творчество.
Пишущий эти строки указывал своевременно, что уныние, отмечаемое, как поэтический импульс, не должно влиять на оценку самой поэзии, что требовать от поэта радужных настроений так же странно, как требовать от живописца, чтобы он непременно изображал хорошую погоду, что в известном возрасте едва ли не каждый поэт подвергается приступам меланхолии, для русской поэзии уныние даже традиционно и характерно, и это не мешает ей быть одной из самых замечательных в мире, недаром Пушкин заметил, что
От ямщика до первого поэта
Мы все поем уныло. Грустный вой —
Песнь русская.
Писано это было не для того, чтобы уверить читателя, будто молодая эмигрантская поэзия исполнена бодрости, но для того, чтобы с чисто литературной точки зрения принципиально защищать ее право на унылость. Я лишь считал (и считаю) долгом своим напомнить, что уныние, как преобладающая эмоция молодой нашей поэзии, вовсе не предрешает вопрос о ее литературной живучести. Поэзия может быть глубоко уныла — и в то же время живительна и живуча. Может быть, даже так чаще всего и бывает. Ленау говорил, что прекрасное не является без сопутствия грусти. Грустна была русская поэзия в свой золотой век — сто, сто двадцать пять лет тому назад. Зато нет ничего более бодрого и торжествующего по внешности, чем нынешняя советская поэзия, внутренне омертвелая, пустая и бесчеловечная. Именно марксистская доктрина ее обескровила, предписав ей обязательную бодрость.
Мне кажется, что если молодая эмигрантская литература (не только поэзия, но и проза), говоря языком прошлого века, кутается в ‘душегрейку новейшего уныния’, то на это есть у нее причины, отчасти вечные (недаром ведь ‘душегрейку’ придумали сто лет назад), отчасти временные, порождаемые самой нашей эпохой, способной развеселить разве что сумасшедшего. Из этих причин, очевидных всякому, тяготеющих над литературой, а не внутри ее возникающих, я хотел бы сейчас указать только на одну, однако же на такую, которая, по глубокому моему убеждению, может и должна быть устранена силами самой эмиграции.
Надо сказать открыто: молодая наша литература страдает от сознания своей обреченности: не эмигрантской обреченности вообще, но специально литературной. Вчитайтесь в писания молодых авторов, а еще лучше — прислушайтесь к их речам: не к ‘официальным’, не к тем, что произносятся в разных публичных собраниях, но к тем, которые говорятся в кругу более замкнутом. Молодая литература мучительно и оскорбленно переживает глубокое равнодушие общества. Правда, можно сказать, что она сама кое в чем виновата: вольно же ей, например, писать преимущественно стихи: стихи требуют особого понимания, поэтому они мало читались и в России, хотя именно поэзия всегда была главной движущей силой в русской литературе, хотя именно в поэзии намечались и созревали ее важнейшие течения. Далее — вольно же ей гнаться за ‘высоким искусством’, мало доступным улице, — и это в эпоху, когда и более счастливые нации постепенно отказываются от такой роскоши. Но эти провинности не велики. В действительности, они суть заслуги, которые могли бы быть поняты и оценены, если не эмигрантской улицей, то слоями более культурными. К несчастью и стыду нашему, этого-то и нет. Молодая литература живет в бедности, в горестном одиночестве, почти что в загоне. Конечно, в ней есть люди бездарные, но ведь есть и талантливые. Одни из них стоят на верном литературном пути, другие от него уклоняются (думаю, впрочем, что сейчас уже больше первых). Однако же и талантливые, и бездарные, и правые, и виноватые подвержены одинаковому невниманию. Исключения слишком редки, внимание к ‘счастливчикам’ все-таки слишком слабо, да и распределяется слишком случайно.
Немалая доля вины здесь падает, разумеется, на широкие круги эмиграции, не совсем искренней ссылкой на бедность и озабоченность, прикрывающей горестное невнимание к литературе вообще. Нельзя объяснять упадок нашего книжного рынка одной бедностью, в то время как рестораны, кафе, дансинги, синематографы посещаются эмиграцией очень усердно. В наряднейших эмигрантских квартирах случалось мне видеть по три шкафа для платьев — и ни одной книжной полки. Однако же главная ответственность должна быть возложена на тех, в чьих руках сосредоточена, так сказать, организация литературной жизни, — иными словами, на ‘старшую’ литературу. Имея свободный доступ в печатные наши органы (иногда за несомненную доброкачественность своих работ, иногда за славное имя, иногда просто за выслугу лет), старшая литература с безучастием смотрит на то, как писания младших подвергаются слишком некомпетентному суду случайных вершителей литературных судеб, как отвергаются редакциями произведения, отмеченные несомненным талантом, и печатаются другие, достоинствами не блещущие. Не отрицаю, что есть исключения и в этой области. Знаю, что были случаи, когда старшие писатели старались облегчить литературную участь младших — но эти случаи единичны, к тому же некоторые из них объясняются побуждениями не принципиального и не литературного свойства. В общем, старшие к судьбе младших глубоко равнодушны. Как общее явление отмечу вот что: старшие писатели, порой выступая в роли критиков и весьма, даже преувеличенно благожелательно, оценивая писания сверстников, почти вовсе не уделяют внимания писаниям молодежи. Никто, разумеется, не потребовал бы от них непременных похвал (молодежь за этим не гонится), но порой и упрек, и осуждение свидетельствуют о внимании, о заботе. Этого нет. Если иногда хвалят на словах, — избегают высказаться печатно. Если высказываются, то более о посредственностях, нежели о талантах. Сириным на словах восхищались чуть ли не все (и вполне справедливо) — но кто возвысил свой компетентный голос, чтобы обратить на него внимание публики? Ровным счетом никто.
Впрочем, оставим это. Касаюсь я этой темы не для того, чтобы упрекать или обличать, но для того единственно, чтобы отметить факт несомненный: молодые писатели не пользуются той любовью, той заботой, которой должны бы пользоваться как со стороны публики, так и внутри самой литературы. Вместе с моральной тяжестью, это невнимание ложится на плечи молодежи тяжестью материальной. Молодежь наша не только не может жить литературным трудом (это становится трудно даже и для старшего поколения), но и попросту не имеет почти никакого литературного заработка. Она вынуждена писать урывками, в часы, после одуряющей службы в конторе, на заводе, после сидения за рулем, после изнурительного физического труда. Она живет в полунищете, она недоедает, недосыпает, она плохо одета, она не может позволить себе купить нужную книгу или пойти в театр. Меж тем только человек, решительно ничего не смыслящий в искусстве, может не знать, что для художника необходимо, как воздух, известное даже изящество жизни, необходима возможность отдыха, даже безделия — той ‘вдохновенной лени’, которая, в сущности, в глубине всегда пронизана у него тайным и творческим трудом над самим собою.
Если лишенные не только приятного, но и самого необходимого, молодые писатели наши всё еще трудятся, всё еще ведут неприметную, но упорную борьбу за свое литературное существование, то иначе, как подвигом, я этого назвать не могу. Однако же требовать от них ‘веселых мотивов’, ‘воздушных образов’ и хорошей погоды — хуже, чем жестоко: неумно.
Если эти ростки будущей русской литературы вынесут, вытерпят, не погибнут до наступления лучших времен, — это будет чудо. И тогда придется признать, что всем, решительно всем, обязаны они только самим себе, ибо помощь, внимание, участие, им оказываемые со стороны, совершенно ничтожны. Пока что, мне сдается, слишком часто испытывают они горькое чувство и слишком часто имеют основание повторять про себя: ‘Бог помочь нам никто не скажет’. А между тем делают они не только русское дело, но и самое важное сейчас из возможных русских дел. Это именно они, порою почти не видевшие России, порою мало образованные, мало сведущие, все же берегут русскую культуру, ибо сохранение культуры предполагает непрестанное, пусть еле приметное, но непрерывное делание. Культура не живет ни в холодильниках, ни в бездейственных воспоминаниях — она в них умирает. Хранят культуру не те, которые вздыхают о прошлом, а те, кто работает для настоящего и будущего. Если эмиграция даст зачахнуть молодой словесности, она не выполнит главного и, может быть, единственного своего назначения. Но и в этом случае будущий историк с любовью и удивлением преклонится перед подвигом тех, о ком я говорю: перед талантливыми и бездарными, перед умными и неумными одинаково, ибо в доброй, в благой, в прекрасной воле своей они все равны.
Впервые опубликовано: ‘Возрождение’. 1932. 5 мая.
Прочитали? Поделиться с друзьями: