Под снегом, Гнедич Петр Петрович, Год: 1885

Время на прочтение: 10 минут(ы)

Петр Гнедич

Под снегом

Утром 25-го декабря, поручик Осташков проснулся, по обыкновению, ровно в девять часов, и проснувшись, по обыкновению, подумал: ‘батюшки, тощища какая!’ Он закурил папиросу, заложил под голову руки и совсем было собрался заняться рассматриванием рисунка обой, — как вдруг вспомнил, что сегодня ведь праздник, что вчера у командира была елка, и что поэтому надо с утра облачаться в мундир и делать визиты. Он уперся локтем в подушку, приподнялся, взглянул в окно на низкое серое зимнее небо, поморщился, и снова лениво растянулся на скрипевшей и ходуном ходившей кровати.
‘Тощица’, правда, всю зиму была ужасная. Городские казармы в этот год перестраивались, и зимовать приходилось в этом проклятом местечке. После веселой жизни большого губернского города здесь можно просто повеситься со скуки. Зима, как нарочно, в этот год была такая снежная, что и старожилы не запомнят. Глубокие сугробы набились во все закоулки и промежутки между постройками, дом, где квартирует поручик Осташков, стоит на краю местечка, — так после метели его чуть не до самой трубы заносит сугробами: денщик бегает за ‘людьми’ откапывать его благородие, — а то хоть днем со свечами сиди.
Солдаты сильно все посоловели. Радужные мечты о напомаженных горничных, туго накрахмаленных платьях и об аппетитных кухарках, с толстыми, готовыми лопнуть щеками — разлетелись как дым. Скучно и офицерам. Женатых только двое: полковник и майор. Полковница задает тону, ибо на ее визитных карточках значится, что она ‘рожденная баронесса фон-Хазенклевер’, а у майорши постоянно болят зубы. Офицеры привыкли к обществу, поручик Осташков завзятый танцор: он в городе постоянно дирижировал танцами у Флажолетовых, где собирался весь губернский beau-monde, он страстный поклонник дамского пола, ему двадцать шесть лет, он очень недурен собою. И вдруг здесь, чуть не заживо похоронен под снегом!..
В перспективе — зима, бесконечная, монотонная, ровно устлавшая поля толстым слоем невыносимо блестящего на солнце снега и укутавшая как пухом сучки и ветви соседней рощи, откуда по вечерам глухо доносится вой тощего волка, к великому смущению куцего полкового ‘Дружка’, что живет на конюшне обоза. День проходит, другой начинается, — и все одно и то же обычной вереницей идет: и вчера, и сегодня, и завтра. Ярко-красное, словно пропитанное кровью солнце вздымается из-за далекого-далекого леса, и играет пурпурными полосами на снегу, в просветах от длинных теней, протянувшихся от всего: и деревьев, и столбов, и домов, и заборов. Со скрипом отворяются ворота, со скрипом ползут со двора через мостик дровни, на которых поставлен чан, весь как свеча отекший застывшими сосульками. Глухо постукивая на выбоинах, тянется он по берегу вниз к проруби, и наполненный медленно тащится на гору, широко раздвигая полозьями снег, расплескивая из стороны в сторону оледеневшую воду. На конюшнях чистят лошадей, кузнец налаживает что-то на передке полковничьих саней, золотисто-розовый дым клубится пушистыми облаками из трубы солдатской кухни, в канцелярию лениво идет писарь с пачкою бумаг ‘самого неотложного свойства’, — и каждый день начинается тем же. Появляются кое-где, местами, заспанные офицеры. Медленно переваливаясь с ноги на ногу, черпая мелкими калошами снег (большие сапоги есть, да надевать лень), расползаются они по селению, устало кивая головой встречным солдатам, принужденно улыбаясь смазливым личикам девок. Сонно идут они в канцелярию, на кухню, в конюшню, сонно слушают доклад о том, что ‘Дьячок’ захромал, что по начальству надо донести рапортом о потере чего-то, что крупа здесь такая, какой в городе ‘ни Боже мой не достать’. Начинается проездка лошадей, бесконечные разговоры с конюхами… ‘Ты ее потную не напой’ — говорит поручик, передавая хромому солдату поводья своего рыжего конька. Конюх, в городе отнесшийся бы к такому замечанью презрительно, — тут принимает его с каким-то радостным изумлением, точно в первый раз слышит, и с чувством отвечает: ‘слушаю, ваше благородие’. Его благородие медленно отходит от конюшни, и думает: ‘Что бы такое сделать?’ Медленно лезет он под пальто, вытягивает часы. ‘Скоро два, — обедать еще рано’. Соображает он: ‘Газеты привезут только к вечеру, — куда бы пойти? В роще был, у церкви был, на мост ходил, — больше некуда. Пойти разве к Половцеву? Пойду’. Половцев оказывается тут же на кухне. Здороваются и осведомляются — кто где был и куда идет, отправляются вместе. Дорожка протоптана узенькая, снег по бокам глубокий, идти рядом нельзя, — идут друг за другом и молчат. Наконец выходят у церкви на дорогу, — идут рядом, идут и молчат. Разве который-нибудь спросит: ‘А ты где сегодня обедаешь?..’ На что собеседник, подумавши, отвечает: ‘У нашего — а ты’? ‘Я? — я тоже у него… ведь всегда по четвергам у него обедаем’. Часа в четыре наступает время обеда, за обедом удивляются дешевизне рябчиков и медленности производств и представлений. Больше всех горячится полковник Коркин: у него даже слюни брызжут во все стороны. После обеда подают скверный кофе, и опять говорят о производстве. Дамы предлагают прокатиться куда-нибудь, кавалеры, после минутного колебания, соглашаются. Едут к мельнице, к лесу, и на Старое Городище. Рассуждают о том, отчего левая пристяжная в передней тройке оказывается никуда негодной лошадью и совсем не везет, а только попрыгивает, да прижимает уши, когда ее бьют. На одном из крутых раскатов, кавалеры предупреждают дам сидеть крепче, те с визгом цепляются за соседей, и вместе с ними вываливаются в мягкую, податливую снежную массу. Начинаются отряхивания, вопли, смех. Усаживаются снова, едут домой. Дома ждет их самовар. После чая раскрывают ломберные столы и фортепиано. Молоденькие офицеры поют ‘Осень — осыпается’, ‘Спрятался месяц’ и еще что-то такое. Постарше чином ‘винтят’, и во время сдачи говорят о производствах. В два часа гости поднимаются, расплачиваются, и сонно расходятся по домам. Все засыпает, огни тухнут. Безмолвно спит местечко, точно вымерло все, — и только из-под какого-нибудь забора раздается возглас: ‘походи, походи — я те похожу!.. Все ли ребра-то целы!’…
Экая тощища!..

* * *

Уже добрых полчаса прошло, а поручик все еще лежал… все еще созерцал карниз потолка и думал о том, что делается в городе, как весело там было вчера на елках, сколько вчера именинниц Евгений было, и как приятно в воздухе пахнет в эти дни елкой и воском. И никогда Осташкову, во всю зиму, не было так грустно, как сегодня. Сегодня яснее чем всегда предстала перед ним вся скука одиночества, весь этот однообразный бег дней, — он со злобой стиснул зубы, и чуть не заплакав, хватил кулаком по матрасу так, что его денщик Федька в испуге кашлянул за дверью.
Однако вставать было надо. Вынырнув из-под одеяла, он потянулся за платьем и стал одеваться, перешвыривая с досады вещи, с ненавистью взглядывая в окно. Одевшись, он кликнул Федьку.
Федька явился с медным кувшином, в котором бренчали мелкие куски льду: Осташков любил холодную воду прямо из ‘пролуба’, но требовал, чтобы лед был выловлен, и когда в сомкнутые горсти, равные вместимостью порядочной миске, попадали ледышки, он выбрасывал воду в таз и называл Федьку Иродом. Умываясь, он всегда почему-то отфыркивался: в нос ли попадала ему вода, или привычка это была, — Бог его знает, но только своим фырканьем он заливал всю стену возле таза, отчего в этом месте рисунок на обоях совсем сошел. Федьке процесс умывания чрезвычайно нравился, — и он никогда не решался прервать его неуместной фразой. Но на этот раз, едва поручик подставил горсти, — он внезапно отрапортовал.
— К полковнику, ваше благородие, приехали племянницы.
— Какие племянницы?..
Горсти не дошли до лица, и вода потекла мимо…
— Не могу знать. Только знаю, что приехали.
— Когда?
— Сегодня ночью из города наехали.
— Сколько же их?
— Одни-с.
— Дурак! А говорит племянницы! Ведь это множественное число…
Он снова подставил горсти, и стал в них окунать свое лицо. Федька был грустно-серьезен.
Поручик умылся, вытерся, и стал ужасно походить на ежа: волосы торчали во все стороны: усы, брови — все взлохматилось. Отфыркнувшись в последний раз он бросил на Федьку полотенце.
— Хорошенькая?
— Не могу знать.
— Надолго приехали?
— Не могу знать.
— Пошел вон!
Федька забрал таз и кувшин, и направился к двери, стараясь ступать больше на носки, нем на пятки.
— За мной никто не приходил? — остановил его поручик.
— Никак нет.
— Ступай.
Он остался один, подумал о чем-то, подошел к комоду, вынул оттуда чистую рубашку, вложил в нее серебряные запонки, на которых почему-то было написано ‘Кавказ’, потом присел к столу, тщательно вычистил ногти и велел подавать самовар.
Часы натужились и хриплой фистулой оповестили половину десятого. Федька принес ярко вычищенный для праздника самовар, брякнул сахарницей и чашкой, теплые, влажные клубы пара густыми облаками закружились над столом. Вокруг самовара разместились холодный рябчик, колбаса и сардинки.
— Она замужняя? — спросил Осташков.
— Не могу знать. Потому мне как сказала полковницкая горничная, — в проулок за сливками бегамши…
— А ты и расспросить не мог, болван…
— Виноват, ваше благородие…
— Сапоги чисты?
— Чисты.
— Еще раз вычисти, — пройдись этак щеткой. Да к новому мундиру сзади пуговицу прикрепи… Живо!
Он подошел к своему туалетному столику, взял баночку с брильянтином, посмотрел ее на свет, понюхал, взболтал хорошенько, отчего жидкость стала мутной и, усердно смочив щетку, принялся намазывать усы.
— А вдруг — рожа! — внезапно вырвалось у него восклицание.
— Чего изволите? — откликнулся Федька.
— Молчи, — огрызнулся поручик. — Ты вели Кузьке заложить тройку и ехать к полковнику. Я пойду туда.
— Слушаю, ваше благородие.
Осташков надел калоши, пальто, посмотрел на фуражку и нашел, что подкладку надо непременно переменить…

* * *

Выйдя на улицу, перейдя через мостик канаву, он завернул направо и тяжело ступая двинулся к старому помещичьему домику, единственному удобному помещению во всем местечке, которое поэтому и было отдано под полковника. Почти половина пути была уже пройдена поручиком когда навстречу ему попался чуть не бегом бежавший подпоручик Половцев, — совсем белобрысый, розовый молоденький офицерик, с серыми глазками и пушком на подбородке.
— Слышал! — радостно крикнул он.
— Что? — остановился Осташков.
— Приехала!
— А-а, — ты об этом, — лениво протянул поручик, силясь или зевнуть или улыбнуться, желая во что бы то ни стало показать, — что все это вздор, и нисколько его не интересует. — Да кто приехал? — внезапно прибавил он, — краснея за себя, что так скоро понял мысль Половцева.
— Да она, та племянница, — помнишь!
Осташкова словно обухом в лоб хватило. Он вспомнил… В перламутровом альбоме, что лежал у полковника в гостиной, на первой странице помещался большой портрет молоденькой девушки, с широкими черными глубокими глазами, с продолговатым полненьким личиком, пухленькими раздувающимися ноздрями, — в беленькой институтской пелеринке. Ее красой постоянно хвалился полковник: это была дочь его брата. Личико было такое задорное, милое, что многие офицеры хотели даже ‘стащить’ карточку… И вдруг она теперь здесь…
Краска все еще играла на лице поручика. Она, красавица, которой он так много, так долго любовался по портрету, о которой он даже мечтал порою, — она воочию сейчас предстанет перед ним!.. Да встретить ее в большом обществе, в городе, — и то уже счастье, — а здесь в глуши, в снегах…
Он решил, что надо еще раз, более тщательно, примазать фиксатуаром височки и положить ‘гонгруаз’ на усы. Но желание увидеть ее сейчас, сию минуту, тянуло его вперед…
— А я сейчас от унтер-офицера Копытина узнал, — продолжал захлебываясь от восторга белявый подпоручик. — Говорит, что приехала в два часа ночи. Хотела поспеть еще вчера к вечеру, да метель поднялась — ну и задержала…
— Да… вот как, — бормотал поручик.
— Как ты думаешь, — сегодня устроится танцевальный вечер, — а? устроится…
— Не знаю, недурно бы, — стараясь по-прежнему сохранить равнодушный тон, и чувствуя, что это ему не удается, ответил Осташков. — Она, кажется, ведь хорошенькая?..
— Прелесть! Восторг!.. Мне еще недавно полковник расписывал: говорит, что в мире красивее нет… Только чур, Осташков, — не отбивать — танцевать по очереди, чтоб никому обидно не было…
Товарищи засмеялись, и пожали друг другу руки: Половцев был еще не в мундире. Он побежал домой, а Осташков двинулся к полковнику.

* * *

В прихожей стоял большой, новый, очевидно только что привезенный серый сундук, с медной доской, на которой были вырезаны какие-то буквы, какие — этого Осташков разобрать не мог. Сбросив шинель на руки денщику, он провел платком по оледеневшим усам, и вошел в гостиную. Там не было никого.
— Сейчас откуда-нибудь выглянет, где-нибудь мелькнет, — думал поручик, искоса поглядывая в зеркало и оттягивая вниз полы мундира.
Его позвали в кабинет. Полковник зашаркал ногами и сделал вид, что хочет подняться с кресла при его входе. Начались обычные поздравления и приветствия…
— К вам, кажется, родственница приехала, — несмело, чуть не дрожащим голосом заговорил поручик.
— Да, — заскрипел басом полковник, — приехала вчера ночью — и так неожиданно. Я очень рад, очень рад: она веселая такая. На праздниках развлечение жене… Она скучает у меня… очень рад!.. Сегодня на вечер к нам, — милости просим.
Поручик, чувствуя как все внутри его запрыгало от радости, наклонил голову в знак того, что он непременно будет…
— А… супруги вашей дома нет, у обедни? — спросил он.
— Дома… Только встает. Знаете, ночной приезд: и она и племянница заспались…
— Так я заеду так через час… поздравить.
— К завтраку милости просим, — приезжайте… Веселее будет, — я очень рад, ужасно рад…

* * *

Если бы в мирный кружок офицеров местечка П. внезапно пришла телеграмма о нашествии двунадесяти языков и во время обеда упала бы им на стол бомба — едва ли бы они более переполошились. Приезд племянницы полковника был таким чудесным, рождественским сюрпризом, лучше которого и желать нельзя было. Весть о ее приезде чем свет распространилась по местечку, — и к одиннадцати часам в крохотную квартирку подпоручика Половцева набралось столько народу, что за густыми клубами дыма еле-еле можно было различать взаимно друг друга…
— Сегодня вечером, господа, обязательно катанье тройках! — кричал один…
— Мы спектакль устроим, — кипятился другой, — декорации и все это мигом!
— Маскарад лучше, — предлагал третий, — можно фантастические костюмы: например свиная голова, бутылка, сапог…
— А что господа, — эти праздники даром не пройдут, — соображал четвертый. — Кто-нибудь из нас да женится…
— Вот вздор какой — сейчас уж и жениться!..
— А не поднести ли, господа, нам ей сообща какой-нибудь подарок при ее отъезде?
— Она едва приехала, а ты уж об отъезде…
— Ах, господа, как я люблю хорошеньких! — щебетал подпоручик, весь сощурившись. — Боже мой, как я их люблю…
Всех занимала мысль: — а кому будет оказано предпочтение? Все чувствовали легкую дрожь, словно школьники перед экзаменом.
Осташков молча крутил ус: он знал, что во-первых — он лучший танцор, а во-вторых, — у него лучшая тройка в местечке, — кому же будет оказано предпочтение, как не ему?..

* * *

Чем ближе подходили стрелки к двенадцати, тем сильнее ажитация охватывала юных офицеров. Они чистили мундиры, осматривали пуговицы, причесывались, пудрились, — один даже завился… Между двумя из них вышли такие крупные пререкания, что дело чуть-чуть не кончилось неприятностью. Майор заметил кому-то, что у него нос неправильной формы и напоминает сливу. Сказано это было конечно в шутку, но тот весьма серьезно заговорил о каких-то ‘уклонениях и попущениях’ по службе. Едва-едва удалось примирить расходившихся товарищей.
До полдня оставалось еще чуть не полчаса. Осташков не мог долее оставаться в душной, накуренной комнате. Он накинул шинель, и вышел к своей тройке, уже давно побрякивавшей у ворот бубенцами. Обойдя внимательно лошадей, и погладив по теплому нежному носу гнедого крупного коренника, он влез в сани и велел прокатить себя до рощи. Тройка завернула назад, причем левая пристяжная на рысях сделала поворот вправо, крепко вдавливая снег мускулистыми ногами, — и понеслась по скользкой дороге, вниз, через мост, мимо церкви — в поле. Осташков подставил свое разгоряченное лицо снежной морозной пыли, щурясь от бившего в лицо ветра, — и мечты радужной вереницей неслись перед ним.
— И вдруг женюсь, — думал он, — и она будет моей женой… Это черноглазая! Как ее зовут, любопытно?.. Есть за ней приданое?.. Вероятно есть, — ведь наш полковник из богатого семейства… Переедем в город. Мне всегда женатая жизнь казалась раем. Утром жена в спальне, в капоте… И главное: сознание, что это неотъемлемая собственность!
Он закрыл глаза, и вдруг так живо представил и голубой будуар, и турецкий халатик жены, оканчивающийся громадным треном поверх кружевных юбок, и мягкие волны волос, и душистые поцелуи, и неизменный, стройный, раз навсегда заведенный порядок домашнего обихода. Вечерние приемы гостей, — блестящий самовар, светлые лампы, ароматный чай, коньяк, милая, свеженькая жена, — все это так хорошо, празднично… Что в самом деле эта холостая безобразная жизнь… Потом дети пойдут…
Осташков увлекался все дальше и дальше. Воображение рисовало и генеральские эполеты, и золотые сабли, и ‘Георгия за храбрость’… Уж лес давно начался, и мелькал оголенными стволами старых осин, когда он опомнился и крикнул кучеру:
— Назад! К полковнику!

* * *

Когда тройка лихо подкатила к крыльцу, и Осташков не менее лихо выпрыгнул из саней, — ему показалось, что кого-то смотрит через замерзшие окна. Сердце его колотилось, дыханье останавливалось. На крыльце он столкнулся с Половцевым.
— Что, видел? — спросил подпоручик.
— Нет. А ты?
— Идем вместе…
Все еще под впечатлением своей мысли, с сознанием неотразимого сцепления обстоятельств, переступил Осташков порог залы. Он знал, что это один из тех случаев, когда сам по себе человек отступает назад и главным действующим лицом является судьба. Он знал, что идет прямо на встречу существу, с которым уже невидимо связан какою-то неразрывною нитью…
— Аа! — раздался голос полковника… — Очень рад, очень рад…
Осташков прямо подошел к ручке полковницы, — он даже не хотел взглянуть на нее, — хотя знал, чувствовал ее присутствие в этой комнате в углу, у фортепиано.
— Позвольте вас познакомить, — заговорил полковник.
Легкие шаги пошли к нему на встречу. Он поднял глаза.
Высохшая, худосочная дева почтенных лет, с бархаткой на шее, и громадным бутоном на щеке, любезно улыбаясь и выставляя кривые зубы, стояла перед ним.
— Племянница… то есть не моя, — племянница жены, — продолжал полковник. — Monsieur Осташков, mademoiselle Хазенклевер, — так неожиданно и сегодня ночью…
— Очень приятно, — пролепетала mademoiselle Хазенклевер, нежно пожимал его руку.
Monsieur Осташков ничего не сказал, только низко поклонился.

* * *

Праздники в местечке П. прошли очень скучно…

—————————————————————

Источник текста: Петр Гнедич. ‘Повести и рассказы’. 1885 г.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека