Под ‘Ивана-постного’, Маклакова-Нелидова Лидия Филипповна, Год: 1892

Время на прочтение: 14 минут(ы)

ПОДЪ ‘ИВАНА-ПОСТНАГО’

РАЗСКАЗЪ.

Въ средней полос Россіи къ концу августа большая часть полевыхъ работъ бываетъ окончена.
Рожь и яровыя свезены съ поля, и частью даже — для первой надобности — обмолочены. Въ земл остаются овощи да картофель, но это уже сравнительно дло не трудное.
Конецъ лта, начало осени — въ теченіе всего года самое свободное время для женской половины деревенскаго населенія. Недаромъ оно называется ‘бабьимъ лтомъ’. Зимой, когда отдыхаютъ мужики, у бабъ идетъ усиленная работа — пряжа шерсти и льва. Весною снуютъ красна. Бабьимъ лтомъ постлавши выбранный ленъ и остригши осеннюю шерсть, деревенскія работницы переживаютъ короткій промежутокъ сравнительнаго отдыха, проводя его по своему усмотрнію.
Это время далекихъ лсныхъ прогулокъ, собиранья запасовъ на зиму: ягодъ, орховъ, грибовъ. Въ эту же пору совершаются нердко бабьи путешествія ‘по общанію’ на поклоненіе угодникамъ и безъ общанія.
Только-что пережита лтняя страда, впереди — зима съ холодами и мятелями, съ темнотой и тснотой убогаго жилья: дти, телята, а въ полъ-избы станутъ чудовищныя красна. Лампа, замнявшая лучину, плохо слажена, съ плохимъ керосиномъ, коптитъ, свтить скупо. Тсно, смрадно, темно… А кругомъ — хорошъ вольный міръ Божій. На простор есть гд разойтись и вздохнуть полной грудью. И не бываетъ онъ, можетъ быть, краше, то въ эту пору, въ расцвт осеннихъ цвтовъ и красокъ наканун ихъ увяданія.
Кому не знакомы вереницы бабьихъ фигуръ по колно подобранныя, обутыя и разутыя, съ палками и котомками за плечами, ровнымъ шагомъ пробирающіяся по всмъ направленіямъ, гд найдутся какіе-нибудь пути сообщенія. Идутъ он по Россіи прозжими дорогами, вдоль шоссе протоптанными тропинками, вдоль полотна желзныхъ дорогъ. Случается на ходу летящаго позда поднимется окошко вагона, протянется шаловливая ребячья ручонка и броситъ богомолкамъ въ бумаг остатки зачерстввшихъ дорожныхъ припасовъ. Какъ птицы налетаютъ он на добычу. Въ котомк у нихъ — кром запасной рубахи да снятыхъ изъ предосторожности башмаковъ — остатки искрошившагося хлба и лепешки, взятой на дорогу. Въ сумочк у креста полтинникъ, много — гривенъ шесть, и въ вид исключенія рублевая бумажка. Идутъ он бодро и весело, пересмиваясь, а случается и перебраниваясь на ходу. До серьезнаго дло, впрочемъ, не доходить. У всхъ въ виду конечная цль — угодникъ, обитель святая, молитва. У большей части радостное и тихое настроеніе. На привалахъ и ночлегахъ завязываются общіе разговоры, разсказы безъ конца. Ночуютъ въ повалку, подъ кровомъ, на солом, коли пустятъ, и на вол подъ открытымъ небомъ, если не пускаютъ или во-время не добредутъ до ночлега.
Въ каждой мстности и наврное въ каждой губерніи есть своя святыня, угодникъ, монастырь, куда по обычаю стекаются богомольцы. Подъ стнами монастыря, также по исконному обычаю, устроивается — если есть она — и мстная ярмарка.
Въ Рязани годовая ярмарка 29-го августа.
Тихій городъ, въ лтнее время пустынный и пыльный, на недлю замтно оживляется. За всенощной, наканун праздника подъ ‘Ивана Постнаго’, городской соборъ переполненъ молящимися. Огромный и старинный соборъ, онъ построенъ въ княженіе Олега Рязанскаго и поражаетъ размрами, но все-таки мста не хватило и для половины желающихъ. Шляпокъ, мужскихъ, непокрытыхъ и стриженыхъ головъ — почти не видно. Все платки, платки, блые, красные, пестрые платки. Все въ рамкахъ темныхъ и свтлыхъ платковъ, безусыя, молодыя и старыя, красивыя и дурныя бабьи лица. Глаза изъ-подъ платковъ устремленные вверхъ, или низко къ земл припадающія женскія головы, сотни свчей у иконъ, къ которымъ все еще тянутся бабьи руки, и шопотъ, раздающійся въ разныхъ мстахъ церкви, съ придыханіями, съ вбираніемъ воздуха и произнесеніемъ словъ какъ бы внутри себя, особый шопотъ бабій, которымъ шепчутъ русскія бабы — и никто больше.
Августовскій день замтно уменьшился. Къ концу всенощной уже темно.
Народъ медленной волной выливаетъ изъ церкви. Лстница необыкновенной вышины, ступеней во сто, слабо освщена снизу фонаремъ у начала ея, и слабющимъ съ каждой минутой свтомъ храма вверху. Въ мерцающемъ, фантастическомъ освщеніи выступаетъ блая колонка на лстниц, блое въ шушпан плечо осторожно спускающейся женщины. Народъ толпится на ступеняхъ — какъ бы въ ожиданіи и нершительности. Посреди сливающагося гула человческихъ голосовъ раздаются отдльныя восклицанія.
— Авдотья! А, Авдотья? Ты гд? Не видать. Ишь, поди, притча-то какая! Отбилась знать!— слышенъ женскій, озабоченный голосъ.
— Бабочку мы тутъ свою потеряли.
— Не серебро, найдется. Въ собор, знать, осталась. А ты сядь да посиди. Можетъ — и подойдетъ. Ишь народу-то сила какая. Все валитъ, все валитъ.
Дв бабы — старая въ поняв и шушпан, и молодая въ темной модной ‘корсетк’ {Родъ поддевки.}, садятся съ краю послдней ступеньки лстницы подъ самымъ фонаремъ, оглядывая проходящихъ.
Я въ первый разъ въ Рязани, попала случайно,— и все тутъ для меня неожиданно. Вдвоемъ съ сестрой, мы присаживаемся къ бабамъ тутъ же на ступеньку и заводимъ разговоръ, сожаля о тотъ, что надли шляпки и не вздумали для удобства повязаться платкомъ. Но пришлось убдиться, что шляпки не причемъ, и въ сущности не мшаютъ ничему.
Я часто думала о томъ, чмъ объяснить дтскую откровенность, съ которою отвчаютъ на всевозможные разспросы простые люди — наши бабы и мужики, добродушно вводя постороннее лицо въ кругъ своихъ интересовъ, открывая иногда задушевныя интимныя стороны своей жизни?
Что это? Простодушіе или потребность въ изліяніи, въ откровенности, хотя бы и съ чужимъ человкомъ, которому доврчиво открываешь душу хотя бы только за живой интересъ, который чуешь въ немъ, и котораго, можетъ быть, недостаетъ тамъ у себя, въ своемъ деревенскомъ углу?
Черезъ нсколько минутъ мы оживленно бесдуемъ съ окружающими женщинами. Говорятъ больше он. Мы спрашиваемъ.
— Что же, здсь разв ночевать будете?
— А то гд же? Знамо, здсь. Квартиръ-то про насъ не припасено. Ишь бабы-то, бабы! Полегли, что твои овцы блыя. Гляди, тысячи дв будетъ.
Сказать съ точностью, разумется, трудно, но что-то много головъ, рукъ и ногъ шевелится тамъ внизу въ темнот, въ сплошной масс человческихъ тлъ, сплошнымъ слоемъ покрывшихъ собою землю по об стороны лстницы на площади, подъ стнами собора.
Народъ все подходить.
Прежде чмъ улечься, каждая становится на колни. Въ темнот на разстояніи чуть видны припадающія въ земл блыя фигуры, слышны вздохи и опять тотъ же шопотъ.
— Коли постлать, укрыться нечмъ, а укроешься — постлать нечего,— объясняетъ въ отвтъ на вопросы пожилая, въ поняв и лаптяхъ, крестьянская женщина.— А въ головы, обыкновенное дло, кулакъ. Съ устатку заснешь и не охнешь. Эки ночи, ночи-то темныя!
Въ самомъ дл темно.
Кругомъ то-и-дло раздаются вопросы, оклики. Въ тснот въ собор разбились и растеряли своихъ.
Въ неб какой-то хаосъ. Облака быстро бгутъ. Звзды то показываются, то исчезаютъ на ними. На горизонт вспыхиваютъ далекія, рдкія молніи.
— Авдоть! Ты что-ль? Обозналась, гляди!
— Работа теперь какая! Съ работой управились. Да мн что! У меня свекры! Пустили!— оживленно и радостно говорить молодая женщина, поворачивая миловидное, по-рязанскому повязанное высоко, съ рожками какъ въ рамк, въ красномъ платк, улыбающееся лицо.
— А хозяинъ есть?
— Есть.
— Давно за мужемъ?
— Седьмой годъ.
— И дти есть?
— Нту. Дтокъ нту.
— Что же, пожалуй ужъ и не будутъ?— необдуманно говорю я.
— Н… н, будутъ… Богъ дастъ, будутъ!— съ убжденіемъ повторяетъ она и продолжаетъ еще оживленне:
— Я вдь и допрежь рожала, да не жили у меня дти-то. Мальчикъ первенькій все хворалъ, съ тмъ и померъ, а двочку-то я въ себ попортила.
— Какъ попортила?
— Да такъ. Ватолъ {Необыкновенно грубая ткань изъ отбросовъ пряжи. Употребляется крестьянами для подстилокъ и одялъ.} ткала. Сама знаешь, какое тканье. А хотлось мн такъ, чтобы кончить. Красна-то тяжелыя. Ну, знать, и замяла. Такъ за краснами и родила.
— Богъ съ тобой! Какъ же ты такъ! Надо быть осторожне въ другой разъ.
— Теперь-то я общалась! Мужъ, пожалуй, не пускалъ. Говоритъ: ‘не дойдешь! какъ бы опять не случилось чего’. А я говорю: коли общалась, такъ пойду. Завтра обдню отстоимъ… Авдотьи-то не видать!— неожиданно спохватившись, словно вспомнивъ что, прибавила она.— Тетка Матрена, а, тетка Матрена! Пойдемъ коли… Она найдетъ. У насъ фатера у дворника.
Об поднялись, поправили котомки и, кивнувъ головой, ушли въ темноту.
На ступеньк произошло движеніе.
— Что же, и ты пойдешь на квартиру?— спрашиваю я высокую, худую женщину въ темномъ. Она поднялась-было вслдъ за уходившими и остановилась въ раздумь.
— Оно пойти бы ничего. Надо бы пойти. Достатковъ не хватаетъ. Мн на вол-то негоже ночевать,— прибавляетъ она посл минутнаго молчанія.— Порченая я.
— Какъ порченая?
— Да какъ порченыя бываютъ. Слыхали, которыя въ церкви кричатъ? Испортили меня.
Кликуша! Боязливое чувство, страхъ припадка, судорогъ, падучей, можетъ быть, на минуту останавливаетъ меня. Я пересиливаю себя и уговариваю ее остаться. Мы вдвоемъ. Народу много — опасности не можетъ быть.
Нсколько шушпановъ, привлеченныя, вроятно, интереснымъ сюжетомъ, придвигаются ближе къ намъ.
— Испортили меня,— повторяетъ на мой повторенный вопросъ высокая женщина, тяжело длиннымъ и костлявымъ тломъ опускаясь на прежнее мсто на ступеньк.— Двадцать лтъ вотъ каюсь.
— Эво дло! Грхи! Долго ли до грха!— раздаются восклицанія.
— Да какъ же тебя испортили? Кто?
— Знамо, люди. Свой человкъ. На сел у насъ человкъ, Микитой звать. Намъ онъ сродни доводится. Вотъ ей, золовк моей (она указала на сидвшую рядомъ женщину), мужу моему двоюродный брать.
Осторожно, боясь задть за больное мсто и желая во что бы то ни стало услышать объясненіе, мы наводимъ на него вопросами.
Больная подняла голову.
Она сидитъ какъ разъ подъ фонаремъ. Намъ хорошо видны мелкія, тонкія, когда-то наврное красивыя черты. Лицо и теперь еще пріятное и привлекательное. Разсказывая, она часто закрываетъ глаза. Это придаетъ лицу выраженіе чего-то таинственнаго и загадочнаго.
— Давно дло было,— говоритъ она.— Я по семнадцатому году замужъ шла. Посл свадьбы, значитъ, на третій ли, на четвертый ли день, иду это я холстъ мыть,— свадебный, значитъ. И прохожу мимо него, мимо Микиты. А онъ срубъ рубилъ, плотникъ онъ, и сейчасъ плотничаетъ. Иду мимо, а онъ мн:— Ты куда?— На рчку, молъ.— Зачмъ?— Да какъ взглянулъ!.. Вижу я — негоже онъ на меня взглянулъ, нехорошо такъ. Пошла скорй. Гляжу — онъ за мной. Я бжать — онъ за мной. Господа, батюшка! Поджилки вс затряслись. Бгу — не знаю куда. Народу не видать, ухорониться негд. Я къ рк — онъ за мной. Я на мостъ — за мной. Какъ ухватитъ меня… Я съ моста, и въ рку… Тутъ ужъ ничего не помню. Прохожіе, баютъ, вытащили. А дло-то по осени было, ужъ заморозки. Какъ тащили, какъ домой вели — ничего не помню. Два мсяца головы не поднимала. Съ того времени и вступило.
— Да что же онъ, Никита-то,— можетъ быть, самъ любилъ прежде тебя? Самъ жениться хотлъ?— допрашиваю я, стараясь найти какую-нибудь нить, какое-нибудь романическое объясненіе возмутительнаго поступка.
Дйствительность оказывается, какъ всегда, жестокой и грубой, безжалостно разбивающей романическія фантазіи.
— Чего любилъ! Разожгло его въ ту пору на меня, а ему тутъ все одно, двка ли, баба, ребенокъ малый,— ничего не разбираетъ. Онъ у насъ въ деревн по этимъ дламъ…— Она махнула рукой.— Такъ вотъ съ того время двадцатый годъ все и мучаюсь, все маюсь.
— Что же ты чувствуешь?
— А чувствую — смерть моя, тоска. Душа съ тломъ разстается — тоска. Перво оно на-перво, бывало, его увижу — это самый, который испортилъ-то, Микита — затрясусь вся, кричать стану. А тамъ дальше-больше, дальше да больше, стала и вовсе кричать. Людямъ праздникъ, а я кричу. Люди въ церковь, я кричу. Подойду подъ страхъ {Во время выноса св. даровъ.}, да въ источный голосъ. А слеза-то слеза неустанно такъ и льетъ, сама-то вся какъ въ вод стою…
Мои литературныя соображенія отступаютъ на задній планъ. Не продолжая разспросовъ, мы стараемся объяснить причину болзни, какъ она представляется намъ самимъ, уговариваемъ ее лечиться, обратиться къ доктору, толкуемъ и даемъ адресъ знакомой женщины-врача.
Безполезно. Больная качаетъ головой и недоврчиво усмхается.
— Не врите! Какъ же вы не врите, когда ходила я къ Лизавет Ивановн!
— Кто это Лизавета Ивановна?
— А это двка, пользуетъ — значитъ, лекарка, попова дочь. Такая ли двушка, такая ли раскрасавица. А народу-то народу на двор — не плоше что твоя ярмонка. Выйдетъ она это сейчасъ во дворъ, чайникъ съ водой у ей, уголь въ рук. ‘Ты, говоритъ мн, бабочка, какая въ теб боль? У тебя, говорить, не болсть, у тебя порчь’. Не врите! Какъ же это она узнала-могла? Я напередъ ей не сказывала.
— Одобряютъ ее. Очень слышно, одобряютъ!— слышатся заданія съ разныхъ сторонъ.
Вокругъ разсказчицы собралось цлое общество. Бабьи фигуры сидятъ согнувшись, охвативъ руками колна, или полу-лежатъ опершись на котомки на земл. Вечеръ свжій. Вс жмутся другъ къ другу. Женщина съ усталымъ лицомъ — золовка разсказчицы — оперлась обими руками на мои колни. Сестру чуть-было не тснили отъ меня. Очевидно, шляпки не смущаютъ уже никого и никому не приходитъ въ голову вопросъ: зачмъ мы собственно здсь въ темный вечеръ одн, посл того какъ отошла всенощная и городскіе жители разошлись по домамъ.
Вначал изъ предосторожности мы пробовали-было сочинить разсказъ, будто въ толп потеряли своихъ и ршились посидть, подождать ихъ, но затмъ не поддерживали своей выдумки. Ясно было, что она ни для кого не нужна. Никому нтъ надобности ни въ какихъ объясненіяхъ. Вс мирятся съ фактомъ нашего присутствія. Остается пользоваться случаемъ, смотрть и слушать.
Больная продолжаетъ съ одушевленіемъ разсказъ о лекарк, двк-красавиц, поповой дочери.
— И говоритъ это она мн, Лизавета Ивановна: ‘Поди ты, говоритъ, къ Василію Рязанскому и купи масла, и поди въ женскій монастырь, купи составу’. Составъ такой пользительный, монашки пользуютъ,— поясняетъ она.— ‘И будешь масломъ тмъ мазаться и составъ тотъ пить двадцать-три зори. И подавай о здравіи просвиры девятичастныя ‘…
— Что-жъ, полегшало ли?— участливо, съ тревогой въ голос спрашиваетъ кто-то изъ слушательницъ.
— Достатковъ не хватаетъ. Оно, можетъ быть, и полегшало бы, да, сама знаешь, просвиры-то — дороги он. Опять же составъ…
— А ты бы къ старцу, къ Макарію бы сходила!— раздается соболзнующій голосъ съ другой стороны.
— Была, матушка. Пытала и къ Макарію,— отзывается больная.— Вступило это разъ въ меня, да таково тяжко, ровно бы останный конецъ пришелъ. Стала кричать не своимъ голосомъ. Дти это вокругъ меня: ‘матушка, что ты? матушка, что ты?’
— А ты и дтей рожала въ этой скорби, въ порч-то?
— Рожала, родимая ты моя. Дти-то у меня хорошія.
— И ничего, не больныя они?— спрашиваю я.
— И-и что ты! Здоровенькія. Чего имъ? Не въ нихъ всажено, въ часъ сказать, въ меня. И жалко-то имъ меня, и боятся. А я кричу! ой, боюсь, ой, боюсь! Вижу это сама — быки на меня идутъ, да рыжіе этакіе, рогатые, косматые. Рогами-то въ меня такъ и прутъ, все тло ровно макъ синій сдлали.
— Ну, а мужъ твой гд? Живъ?— спрашиваю я, желая во всхъ подробностяхъ уяснить себ положеніе.
Женщина отворачивается быстро и молчитъ съ минуту,
— Живъ. Что ему дется. Съ рыжимъ съ Микиткой останное доброе прогуливаетъ, которое посл родителевъ осталося. Дтей по міру пустить хочетъ…
Наступаетъ молчаніе.
Вс, видимо, подавлены тяжелымъ впечатлніемъ. Разговоръ обрывается на нсколько минутъ. Не хочется спрашивать. Снизу доносится слитный гулъ тихихъ голосовъ.
— Грхи! Спаси, Владычица Царица Небесная!— раздается старушечій шопотъ, прерываемый звотой, откуда-то изъ темноты.
— Ну, а старецъ то что же теб, Макарій-то что же сказалъ? Отъ его, батюшки, слышно, много тоже помоги бываетъ,— говоритъ одна изъ женщинъ.
— Ходила къ Макарію, сказывала ему все какъ есть, какъ на духу. ‘Ты, говорить мн, женщина, который, значитъ, человкъ тебя испортилъ, и пойди ты къ этому человку, и поклонись ему въ ноги’…
— Этакъ, этакъ!— радостно перебивая, довольная тмъ, что можетъ тоже вступить въ разговоръ, говоритъ съ шустрымъ лицомъ, быстроглазая, еще совсмъ молодая бабенка.— У насъ, милыя, этакъ же было, молодайку испортили. И испортила-то женщина, прямо сказать — колдунья. Какъ билась тоже сердешная, и-и страсть! И пошла это она этакъ же къ Макарію, и говоритъ онъ ей: ‘поди, говоритъ, ты, раба, поклонись той женщин’ — это, знаетъ, самой вдьм-то — ‘и проси ее: прости ты меня, молъ, Христа ради, какая есть на мн моя вина. И коли скажетъ она теб, богъ простить’, полегчаетъ теб. А не скажетъ — ну, на смерть, значитъ, тогда, съ тмъ и помирать будешь’. И что же бы вы думали: вдь сказала: ‘Богъ проститъ’, говоритъ ей. Какъ же, какъ же! Выздоровла молодуха. Съ той поры рукой сняло.
При послднихъ словахъ больная задрожала всмъ худымъ, длиннымъ тломъ. Глаза ея, все время полузакрытые, раскрылись широко, не отходя отъ лица молодайки. Странный звукъ — не то хрипъ, не то всхлипываніе — вылетлъ изъ губъ. Съ минуту она какъ будто не въ силахъ была говорить. Мы начинали опасаться припадка, но она вздохнула, опустила голову и, помолчавъ, продолжала по прежнему, не поднимая глазъ:
— Пытала этакъ-то и я, да не на то вышло. Не веллъ Господь. Три разъ ходила, въ ноги кланялась:— Батюшка, Микитушка, прости ты меня, какая моя есть передъ тобою вина! А онъ замсто: ‘Богъ проститъ’ — зубы скалить: ‘Чего мн тебя прощать. Я не попъ’. Только и всего. На смерть, значить, теперь. На смерть. Съ тмъ и въ землю пойду.
Она замолчала и еще ниже уронила голову, подавшись впередъ, опершись щекой на дорожную палку.
Нсколько минутъ никто не прерывалъ молчанія.
Тысячи мыслей, вопросовъ, горькихъ и необдуманныхъ словъ шевелились въ ум. Хотлось говорить, найти нужныя, убдительныя слова, объяснить… ‘На смерть. На смерть теперь’… безнадежно-покорнымъ тономъ раздавалось въ ушахъ.
Я готова была уже заговорить, когда вдругъ откуда-то близко темноты и неожиданно для всхъ въ полосу свта выставилась мужская, бородатая, приземистая фигура и, обращаясь явно къ намъ, барынямъ, вступила въ разговоръ.
— Это собственно она врно говоритъ. Ихней сестр — это, къ примру, бабамъ то-есть… самая ихъ плохая жисть. Хуже чего бываетъ. У меня этакимъ же манеромъ жена…
У этого существа была жена!
Сдой, съ однимъ глазомъ, съ изуродованнымъ подтеками, какими-то пятнами, какими-то рубцами, одутловатымъ лицомъ, старикъ производилъ почти фантастически-ужасное впечатлніе. Одтъ онъ былъ въ лохмотья, въ какую-то темную рвань, рзко выдлявшуюся посреди благообразныхъ костюмовъ богомолокъ (женскій рязанскій нарядъ необыкновенно красивъ, затйливъ и живописенъ). Черезъ плечо привязанная за два угла на покромк, болталась холщевая сума. Обращаясь къ намъ, онъ снялъ шапку въ вид вороньяго гнзда и заправилъ назадъ длинныя, въ войлокъ сбившіяся космы. Шапка и произношеніе пвучее на а — обличали страннаго, по всему вроятію московскаго человка, изъ породы вчныхъ странниковъ, отбившихся отъ дому, перекочевывающихъ съ мста на мсто, изъ одного монастыря въ другой, поспвая къ ярмаркамъ, къ храмовымъ праздникамъ.
Несмотря на безобразіе и коренастую, еще сильную фигуру, въ наружности старика не было ничего внушавшаго опасеніе, ничего такого, съ чмъ страшно было бы повстрчаться одинъ-на-одинъ въ лсу, ночью, въ глухомъ, безлюдномъ мст.
Было что-то, напротивъ, робкое въ немъ самомъ, отвратительное и въ то же время жалкое. Въ первую минуту пришло на мысль, что онъ пьянъ, но можетъ быть и пьянства не было, а было что-нибудь другое, чего съ перваго раза нельзя было себ уяснить.
Во все продолженіе нашей бесды онъ находился, очевидно, гд-нибудь неподалеку, слышалъ все — и самъ, наконецъ, пожелалъ вступить въ разговоръ.
Въ первую минуту вс были поражены неожиданностью, и никто изъ присутствовавшихъ не возражалъ ему, не длалъ замчаній или вопросовъ.
Онъ говорилъ самъ, не смущаясь молчаніемъ.
Родомъ онъ оказался, точно, подгородній, московскій, изъ деревни недалеко отъ Сергіева посада, гд у него остался домъ, старики-родители и двое ребятъ. Отбился онъ отъ дому и началъ странствовать сравнительно недавно, не больше десяти лтъ, и годами не былъ, вроятно, такъ старъ, какъ казался, хотя съ точностью не могъ сказать, сколько ему лтъ. Женатъ онъ былъ второй разъ. Первая жена умерла, не доживъ года, вторую онъ взялъ также ‘по согласію’.
— И во второй разъ,— говорилъ онъ,— опять же таки двку бралъ. Хозяйствомъ мы въ т поры маленько по исправились, избу постановили, задумали невсту искать. Что-жъ, дтей нтъ, все равно я какъ и не вдовый. Всю округу сваты изъздили, найти не могли. Та курносая, эта волосомъ не вышла, али шепелявая какая. здили, здили, на конецъ тому длу — нашли. Всмъ взяла. Двка, что и говоритъ, красовитая двка, изъ себя видная. И псельница же была! Ну, а между прочимъ приданаго за ей сто рублей, окромя сряды, потому у отца дв кузницы въ деревн и въ посад тоже ковалъ.
— Ну и что же?— спрашиваю я заинтересованная разсказомъ, видя, что онъ вдругъ замолчалъ и сидлъ молча, понурившись, съ такимъ видомъ, какъ будто и не собирался продолжать.
— Ддушка, что же ты? А! Гд же теперь твоя жена?
— Ась? Жена гд?
Старикъ поправилъ свое воронье гнздо на голов и поднялъ слезящійся единственный глазъ, въ которомъ я не съумла прочесть слдовъ душевнаго волненія. Ничего особеннаго не слышно было и въ голос его въ то время, какъ онъ сталъ продолжать съ моего послдняго слова, пропустивъ, про себя продумавъ, вроятно, предшествовавшее.
— Жена гд? Жена больна, затылокъ пролежала и на спин тоже пролежни. Свекоръ ее убилъ, т.-е. это мой отецъ. Зимой дло было. Похалъ я ледъ рубить, а онъ мн: ‘ты, Филька, ледъ руби, а я твою жену въ гости въ матери свезу’. Ну, я рублю, я онъ, значитъ, повезъ. Гладкій былъ, высокій… ну, дорогой-то… Нехорошо вамъ сказать… А мать-то моя — чмъ бы за нее, а она на нее же поворотилась. Стали они ее вдвоемъ бить. Вотъ били, вотъ били, по ладони лоскуты кожи висли.
— И ты это стерплъ! Ты не могъ сказать, заступиться за нее!— говорить моя сестра голосомъ, въ которомъ слышатся слезы.
Мужикъ длаетъ комическое движеніе, какія бываютъ у людей, привыкшихъ потшать слушателей, служить посмшищемъ окружающихъ, и лицо его принимаетъ еще боле слабое, жалкое выраженіе.
— Заступиться! Какъ было заступиться-то! Когда онъ насъ и то на четыре дня хлба лишилъ. Такъ безъ хлба и сидли. Позвали его на сходку: ‘ты, Кузьма Антонычъ, учить-то учи, а безъ хлба не мори, безъ хлба какъ же можно!’ Спрашиваютъ меня: ‘ты чего хочешь, чего себ желаешь?’ А на мн такъ одна клатушка бабья была.— Ничего, говорю я, не хочу, а прошу себ одного родительскаго благословенія. А мать — она тутъ на сходк была — схватила палку, да на меня. ‘Вотъ теб, вотъ теб, говоритъ, мое благословеніе!’ А староста ей: ‘Ты что же, говоритъ, старая чертовка, не знаешь!? Нешто палкой можно благословлять?!’ Ну, и отпихнули меня, не дали ни двора, ни куринаго пера, да и бабу испортили. А баба-то какая была! Баба легкая была, заботливая. Холстину, бывало, выткетъ блую, ровно грамота. Прежде-то жили, бывало,— животъ радовался. Ну, теперь лежитъ десятый годъ. ‘Какъ хотите теперь, говоритъ, какъ знаете! Я вамъ теперь бол не помогательница’.
— Гд-жъ она сейчасъ у тебя?— спрашиваетъ больная женщина, все такъ же припавъ щекой къ посоху и не поднимая глазъ.
— А у матери у своей. Отецъ-то у ей удавился. Три съ половиною тысячи получилъ семейскія, у нихъ пять кузнецовъ было. Ну сталъ загуливать, сталъ загуливать. Мать-то, теща моя, слпая была. Ей и говорятъ: ‘Мавра, ты чего смотришь! Вези его въ исправнику’. Привезла. Стегали, стегали его — куриц клюнуть негд. Поутихъ, а тамъ опять зачалъ. Опять, говорятъ, вези. Дти, девять человкъ, домъ — жалко. Но везла, а она-то слпая, а онъ-то убёгъ. Возчикъ ей и говорить: ‘Мавра, а, Мавра! Осипъ-то убёгъ’. А она: ‘ахъ онъ такой, этакой!’ Четыре дня пропадалъ, на пятый нашли. Глядь, а ужъ онъ на берез виситъ…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Мы не слушали больше.
Старикъ говорилъ еще съ тми же развинченными движеніями, представляя чуть не въ лицахъ, перескакивая отъ одной подробности къ другой.
Вроятно по той же причин, что и мы, утомленныя слушательницы расходились по сторонамъ. Въ разныхъ мстахъ слышалась звота. Кто-то охалъ — во сн или наяву. Кто-то читалъ вслухъ молитву.
— Эхма! Всего, видно, не переслушаешь. Кума, что-жъ! Иди что-ли? Спать пора.
— Родимы, фартука не видали-ль? Фартука не найду, обронила!— жаловался чей-то голосъ и умолкъ, заглушенный смхомъ.
— Эко хватилась! Фартукъ! Мало-ль народу! На ногахъ выволокли. А ты спи, спи знай! Чай, спать время. Господи Іисусе Христе! Владычица Небесная, покрой въ темную ночь!..
Мы простились съ оставшимися женщинами и пошли.
По всей площади у колокольни, вдоль стнъ стараго собора, слышались голоса, блли одянія, лежали люди.
Слдующія улицы были пусты и въ рдкихъ домахъ горла еще огни.
Въ сторон большихъ зданій, надъ тучами, тусклый печальный, словно обломанный, выплылъ мсяцъ.
Мы шли молча. Не говорилось.
Какой-то французскій писатель находилъ, что между женщинами вообще, какъ между духовенствомъ различныхъ націй, существуетъ лига, безмолвный женскій союзъ, котораго сами он не сознаютъ иногда.
Въ эту минуту мы соглашались съ этимъ французскимъ писателемъ и сознавали его. Чувство кровной обиды, личнаго оскорбленія горло въ сердц, жгло щеки, волновало умъ.
Идти къ смертельно оскорбившему человку, кланяться въ ноги, просить прощенія въ томъ, что на вки изуродована, исковеркана жизнь — имъ же!..
Быть женой, вещью (не даромъ же слово характерное: хозяинъ) человка, неспособнаго сказать слова, двинуть пальцемъ въ защиту отъ ужасающаго, чудовищнаго надругательства. Родить за краснами, работать, нести тяготу кропотливаго женскаго труда и кончать жизнь калкой въ темномъ углу… Ахъ, эти углы, углы темные! Эта темная дятельность въ вчной темнот, эта ‘власть тьмы’!
Упрекаютъ нашего великаго художника въ преувеличеніи, въ томъ, что онъ сгустилъ тни, усилилъ краски.
Мы невольно остановились и обернулись назадъ.
Сколько осталось еще этихъ разсказовъ, печальныхъ новостей, скорбныхъ листовъ, загадочныхъ болзней — тамъ, въ этомъ женскомъ лагер, расположившемся у соборныхъ стнъ подъ покровомъ темноты?
Гд же свтъ?..

Л. Нелидова.

‘Встникъ Европы’, No 7, 1892

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека