Под грозой, Сурожский Павел Николаевич, Год: 1927

Время на прочтение: 17 минут(ы)

Павел Николаевич Сурожский

Под грозой

Повесть.

0x01 graphic

1.

Зима стояла мокрая. То выпадет снег, то растает. На улицах грязь, а в квартирах сырость.
Щербаковы жили в одной комнате— пятеро.
Было тесно и холодно. Дрова дорогие— не по карману.
Щербаков работал железнодорожных мастерских. Денег не платили—пусто было в державной казне, и, возвращаясь домой Щербаков досадливо отвечал на немой вопрос жены:’
— Опять ничего. Завтраками кормят.
Андрейка смотрел на отца, на мать—лица их были хмурые—и думал:
‘Опять, стало быть, воду хлебать. Хоть бы хлеба вволю’.
Хлеба-то как раз и не хватало. Выдавали из лавок по талонам, да и то не каждый день. А сколько стоять приходилось в очередях. Вытянется хвост квартала на два и подвигается медленно-медленно. А на улице слякоть, мокрота. Ветер такой сердитый, из-за Днепра, бежит по улице, обдает холодом, забирается в каждую прореху. Руки синие, в сапогах хлюпает грязь.
Андрейке часто приходится торчать в очередях. Больше некому—отец на работе, у матери хозяйство, да и стоять она долго не может, ребеночек скоро должен родиться, бабушка еле моги волочит, а сестренка Таня малая еще—шестой год пошел.
Если бы сапоги были крепкие—наплевать бы на холод. В очередях даже весело. Сколько разговоров… Чего только не услышишь! Заведут спор, почему так трудно стало жить, и начинается перебранка. Одни говорят — революция виновата, другие на большевиков все сваливают.
— Да у нас-то кто сейчас—большевики?
— Нет, украинцы.
— Так почему же они тебе денег не дают, чтобы на все хватало?
— Почему… Да потому, что… чорт их разберет, почему…
— Стало быть, не большевики виноваты.
Старухи каркают, как вороны:
— Бога забыли, оттого и голод.
— А ты, бабка, бога помнишь?
— Руки б мои отсохли, коли б я его забыла.
— А почему-же бог тебе хлеба не дает?
Старуха плюет и крестится:
— Отвяжись, окаянный. Смутители проклятые.
Андрейке нравятся такие разговоры. Здорово поддевают один другого.
Придя домой, он рассказывает про слышанное отцу.
Отец только головой покачивал:
— Эх, граждане тоже…
А в последний раз сказал:
— Скоро по-иному заговорят.
— Почему?— спросил Андрейка.
Отец помолчал и вымолвил, понизив голос:
— Большевики наступают.

2.

Жили Щербаковы на окраине, около вокзала.
Лепились по косогору маленькие домишки тесно-густо. Улицы кривые, грязные. Жила тут беднота.
А на бугре, нависая обрывами над синей лентой Днепра, стоял город. Тут были широкие улицы, красивые церкви, большие дома.
Когда Андрейка попадал в город, у него разбегались глаза, и город для него был, что ярмарка.
Сколько людей и какие нарядные, как быстро бегут трамваи, какие приманки в магазинах! Постоишь у окон — слюнки потекут.
Нарядные люди заходят в магазины, покупают разные лакомые товары и уносят, аккуратно завернутые в бумагу. А Андрейка не может купить даже бублика у торговки, что стоит с корзиной на улице, даже семечек на копейку.
Вот из одного магазина вышла молодая женщина в дорогой шубе и с ней девочка, пухлая и розовая, как кукла. У обоих в руках свертки, перевязанные голубыми ленточками.
— Мама, ты забыла купить бисквит, — говорит девочка.
— Ах да, спасибо, что напомнила, у нас к чаю ничего нет вкусного.
И они вернулись опять в магазин.
‘Ишь, пухлые, бисквитов захотелось’, подумал Андрейка, глядя им вслед.
Снует вдоль магазинов беззаботная толпа с веселым говором: видно, что этим хорошо одетым людям живется весело, сытно, вольготно, и они не думают ни об очередях, ни о хлебе, ни о мерзлой картошке.
Прошла группа гимназистов. Все они чистенькие, в серых шинельках, с серебряными веточками на фуражках. Они громко говорят и пересмеиваются.
Крайний, рассуждая о чем-то, развел руками и задел Андрейку.
— Чего пихаешься? — огрызнулся Андрейка.
Гимназисты посмотрели на него— маленький, в рваном пальтишке, напыжился, как озябший воробей, — и громко заржали.
— Ишь ты… пролетарий,— сказал крайний гимназист.
И опять заржали.
У Андрейки закипела злость. Будь это один на один, Андрейка показал бы ему пролетария.
Заныло в животе от голода. Окна и магазины дразнили, оттуда пахло едой. Андрейка свернул в переулок и побежал домой, чавкая по мокроте дырявыми сапогами.

3.

Отец вернулся поздно. Андрейка уже спал, но услышал стук и проснулся.
Мать открыла дверь. Отец вошел, и Андрейке бросилось в глаза что-то новое в его лице.
Андрейка видел уже однажды у отца такое лицо — в тот день, когда об’явили про революцию.
И Андрейка насторожился.
Отец бросил на стол шапку, сдернул с плеч пальто и сказал, обращаясь к матери:
— Ну, Даша, держись. Решили об’явить забастовку.
— Когда?
— Как только Красная армия подойдет к городу. Все фабрики и заводы, даже железная дорога, водопровод и электрическая станция. Будем бороться с Радой, пока не сковырнем ее.
Мать слушала молча. Ее как-будто испугали слова мужа. Спросила опасливо:
— Удержитесь-ли?
Отец сказал:
— Через два-три дня Красная армия будет под городом. Тут мы и начнем бой. Момент самый подходящий. Пора разделаться с гайдамаками.
Андрейка слушал, и у него бежали мурашки по спине. Он смотрел на отца горячими глазами, — вот так бы и бросился к нему, прижался бы к его колючей щеке и густым, черным, давно не чесанным волосам.
— Поесть бы чего,— сказал отец.
— Сейчас дам.
Мать поставила миску с похлебкой, соль, отрезала кусочек хлеба.
— Эти дни будут трудные, — говорил отец, глотая ложку за ложкой.— Может и хлеба не дадут.
Ну, да лучше потерпеть недельку, пока советская власть не выгонит эту сволочь.
Маленькими кусочками отец откусывал хлеб, доедая похлебку, и когда проглотил последний кусочек, бросил ложку на стол и стал вертеть папиросу.
Закурил, выпустил струйку дыма и сказал:
— На всякий случай, Даша. Теперь много наших забирают, могут взять и меня. Так ты не бойся. Посижу и вернусь. В случае чего — в комитет иди, там товарищи помогут. Главное не робей.
Андрейка заснул не скоро. Потушили свет, легли мать и отец, на дворе шумел ветер, что-то постукивало за окном.
А Андрейка пучил глаза в темноту, думая о том, как будет тогда, когда придут красные войска и вступят в бой с гайдамаками.

4.

Никто не видел, но все чувствовали, что на город надвигается гроза.
Все как будто оставалось по-прежнему. Бегали трамваи, торговали магазины, звонили колокола в церквах, шлифовала камни главных улиц праздная толпа.
Но было что-то тревожное во всем этом. Чаще стали появляться конные раз’езды, и особенно много было их на окраинах. Гарцевали в серых шапках и синих казакинах гайдамаки на сытых конях. За спиной винтовка, в руках плеть, разбойничьи лица, волчьи глаза. Рыскали по городу, ища случая пустить в ход нагайку, и особенно были люты к рабочим и евреям. Где собиралась кучка в пять-шесть человек, гайдамаки налетали с руганью и криком:
— Р… разойди-ись!
И хлестали нагайками тех, кто не успевал уйти быстро.
А собирались на улицах часто. Роем роились по городу всякие слухи, их была тьма-тьмущая и чаще всего срывалось с губ вещее слово:
— Большевики.
На больших, нарядных улицах, где жили сытые и довольные, это слово произносилось с трепетом, на окраинах, где ютилась рабочая беднота,—с радостью, с надеждой на избавление.
Придут большевики,— а на окраинах верили, что они придут,—и изменится к лучшему каторжная жизнь и не будут роскошествовать одни и голодать другие.
Андрейке не сиделось дома. Сапоги худые, пальтишко драное, шапка сползает на уши и холодно под ветром, в мокроте. Но дома было скучно, хотелось на улицу, хотелось смотреть, слушать, калякать с товарищами о том, про что гудел, как улей, весь город.
Андрейке тринадцатый год. Он ходил в школу, но неисправно, в школе было холодно и не всегда приходили учителя. После рождественских святок дело совсем расклеилось, и Андрейка забросил школу.
Большинство его товарищей тоже отстали от школы. Какое уже там ученье, когда подводит животы от голодовки и одежонка худая — не высидишь. Дома хоть польза какая-нибудь — то полено, гляди, притащут, то воды принесут, то в очереди постоят. А от школы ни пользы, ни удовольствия, только потеря времени.
Но связь между собою ребята держали. Собирались часто целою гурьбой, гоняли по улицам, шлепая дырявыми сапогами по мокроте, бегали на станцию смотреть на паровозы, лазили по обрывам, круто спускавшимся к Днепру.
С обрыва хорошо было скатываться по скользкому, обледенелому снегу. Садились прямо на снег и летели вниз с криком, свистом, улюлюканьем, опрокидывая друг друга и загружая в снежных наметах. А потом взбирались наверх, и это было самое трудное: нужно было ползти, цепляясь за каждый кустик, за каждую кочку. А тут, гляди, нагонит товарищ, ухватит за ногу— и пошел опять кувырком вниз, пока не плюхнется в рыхлый снег. Навозившись вволю, отдыхали на обрыве.
За Днепром синели леса, расстилалась на десятки верст серовато-белая даль, а за обрывом гудел город и гул этот был протяжный, глухой и ровный, словно кто водил смычком по басовой струне.
— Вон оттуда большевики придут,—сказал Гаврик, указывая скрюченным пальцем на лес.
— Чего им идти? Они по чугунке приедут, — возразил Андрейка.
— Как же они могут приехать, когда чугунка в гайдамацких руках?
— Дело большое! Отобьют и кончено. Ты думаешь, большевики шутки шутить будут? Они так попрут, что только держись. Их, ведь, сила!
— И гайдамаков не мало.
— Да что гайдамаки? Они только тут, в городе, храбрые,—вмешался Еремка, самый старший из ребят.— А напусти на них большевиков, сразу хвост подожмут.
— Ах, и будет бой, — захлебываясь, сказал Андрейка. — Когда большевики подойдут, наши в городе ударят и начнут чистить гайдамаков с двух концов. За гайдамаков только буржуи стоят, а все рабочие и солдаты за большевиков.
— А ты откуда знаешь?—спросил Гаврик.
— Чего знать? Кого хочешь спроси: кто из нас за гайдамаков?
— Я, — выступил вперед Петрик, самый маленький и самый бойкий из ребят.
Все вытаращились на него. Но у Петрика прыгали в глазах такие задорно-смеющиеся огоньки, что все поняли, что это он в шутку, и засмеялись.
— А-а, так ты за гайдамаков? С откоса его, — кинулись к нему ребята.
Ноги у Петрика быстрые. Он юркнул в сторону. И вся ватага с гамом и криком понеслась за ним.

5.

Поздно ночью — Щербаковы уже спали, — кто-то забарабанил в дверь. Первой проснулась бабушка.
— Стучат, Василий, — стала будить она сына.
А сама дрожала, предвидя, что-то недоброе.
Щербаков вскочил и стал зажигать лампу. Стук продолжался, требовательный, резкий.
Андрейка казалось, что ломают двери и вот-вот ворвутся в дом.
— Не пугайтесь,— сказал отец.—Это, верно, с обыском.
И пошел открывать.
В комнату ввалились четверо. Были они в серых шапках, с ружьями и револьверами.
— Документы, — крикнул один из них, по-видимому, старший.
Щербаков вынул из кармана книжку и подал гайдамаку.
Тот долго рассматривал ее, силясь прочитать написанное, и потом рявкнул:
— Как зовут?
— Василий Щербаков.
— Якой губернии?
— Смоленской.
— Га, кацап! А где работаешь?
— В железнодорожных мастерских.
Глаза у гайдамака округлились.
— З большевицького гнизда?
Щербаков сказал спокойно:
— Это ни откуда не видно.
— По твоей морде бачу. Знаемо, чим вы дышите.
Легкая усмешка тронула у Щербакова усы и он сказал:
— Дышим, как и все, воздухом.
— Молча-ть! —заревел гайдамака, наливаясь кровью.
— Оружие есть?
— Нету.
— Пошукать!
Подручные бросились шарить по всем углам.
Рылись на кровати, в одежде, перевернули все в сундуке, искали в печке, под столом, под кроватью, ощупали всех, даже маленькую Таню, — и ничего не нашли.
Красные и злые, они остановились посреди комнаты, вытирая потные лица.
Старший смерил глазами Щербакова и сказал:
— Сам запамятуй и другим скажи, колы де що чи як инче — пощады не буде. Смерть!
И ушли, стуча, как лошади, подкованными сапогами, бросив настежь дверь.
— Гады, разбойники!—вырвалось у Щербакова, когда ушли гайдамаки.— Скорей бы расправиться с этой сволочью. Терпения нет!..

6.

В ту ночь по всему району были обыски, многих рабочих арестовали. На улицах чаще гарцевали конные раз’езды. На них смотрели с ненавистью, со страхом, и шептали вслед:
— Разбойники, каты!
Утром Андрейка вышел на улицу. Серый и туманный был день. Перекликались глухо гудки на вокзале, как будто что-то сжимало их медные глотки. Шли, торопясь, куда-то люди, с сумрачно-серыми лицами, затаив в себе обиду и гнев.
Андрейка вспомнил вчерашнюю ночь, свирепые лица гайдамаков, их ругань и окрики. Так и хотелось плюнуть в красную рожу, когда бесстыжие руки ощупывали у матери живот. Если бы кто-нибудь ударил отца, Андрейка бросился бы на защиту.
Пускай бы его избили, изувечили — все равно.
Из-за угла выбежала маленькая с’ежившаяся фигурка. Андрейка узнал товарища Володьку Семибратова.
— Куда ты?—крикнул Андрейка.
— За хлебом.
— Дают?
— Не знаю.
У Володьки было скучное лицо. Стоял, сгорбившись, словно тяжело было плечам от рваной шубенки.
— Брата Максима забрали,— сказал он.
— Когда?
— Этой ночью.
— За что?
— Листовку какую-то нашли в кармане. Так и накинулись, как увидели, с ног сбили. Руки связали и повели.
Володька оглянулся и сказал тихо, с затаенным блеском в глазах:
— Большевики уже за Днепром стоят, требуют сдачи города.
— Ну и что же?
— Рада не хочет сдавать. Силой будут брать.
— Большой будет бой.
— У-у, страшенный.
Весь этот день клубились слухи о том, что большевики подошли к городу.
Андрейка побежал на обрыв. Ему представлялась несметная рать, стоящая по ту сторону Днепра. Движутся обозы, скачет конница, стеной идет пехота.
Но над Днепром висела сизая мгла, и по ту сторону не видно было ничего. Только город шумел глухо, тревожно, пряча в тумане свои очертания.
Андрейка постоял, посмотрел и пошел домой, не зная— верить, или не верить тому, что говорят.
Отец пришел поздно вечером. И опять, как и третьего дня, лицо у него было особенное.
Андрейка нетерпеливо уставился на него, ожидая, что он скажет.
Отец обвел глазами комнату, посмотрел на мать и сказал:
— Завтра начинаем забастовку. Требуем власти Советов. Не захотят — будем биться.
— А большевики уже пришли? — спросил Андрейка.
— За городом стоят. Целая армия—пехота, конница, артиллерия. Пусть-ка сунутся гайдамаки.
‘Значит, правда’,—подумал Андрейка, и опять ему представилось огромное воинство, обложившее со всех сторон город.
— Нужно запасти воды, Даша, — говорил отец,— мука у нас есть?
— Немножко.
— Ну и ладно. Хлеба, может, совсем не будет эти дни.
Мать смотрела на огонек лампы, лицо у нее было блеклое, печальное.
— И как мы обернемся,— вырвалось у нее.
— Ничего,— бодро сказал отец,— лучше потерпеть, да добиться своего. Правда, Андрей?
У Андрейки даже лицо покраснело оттого, что отец обратился к нему, как к большому, и он отозвался радостно и твердо:
—Правда.

7.

Утром Андрейка выбежал на улицу и его поразила небывалая тишина.
Серая муть стояла над городом, заволакивая улицы, дома, и в этой мути как будто утонуло все живое. Не слышно было гуденья трамваев, не слышно было свистков, гудков, стука и лязга на вокзале. Город замер, точно задохнулся в тумане.
‘Это забастовка’,—подумал Андрейка.
Он пошел по улице. Редко попадались прохожие, шли они торопливо, появляясь и исчезая во мгле.
Вот и большая проезжая улица, подымающаяся от вокзала в город. Здесь всегда было много извозчиков, они гремели пролетками по обледенелой мостовой, а сегодня тихо, пусто не было даже прохожих.
И еще новость. Закрыты магазины, замки висят на дверях, только мелкие лавчонки торгуют, но и у них чуть приоткрыты двери, точно глаза у перепуганного человека.
Послышалось цоканье копыт по мостовой. Проскакал отряд гайдамаков, за спинами винтовки, лица свирепые, шапки надвинуты на глаза.
И не успел проводить их глазами Андрейка, как показались солдаты. Шли они безмолвно, тесными рядами, отбивая четко шаг, а лица были сумрачные, серые.
Куда они идут?—думал Андрейка.—Ловить забастовщиков? Но как их поймать, когда они бросили работу и разбежались кто куда…
Встретилась женщина с ведрами. Она несла воду, шла и бормотала:
— И что это делается? И когда этому конец будет? Ни воды, ни хлеба…
Из дверей лавченки выглянула старая еврейка и спросила у женщины:
— Где воду брала?
— А вон там, по бульвару, дом большой направо, колодезь во дворе…
— Всем дают?
— Всем за деньги. Да очередь такая, что и не переждешь. И что это делается?
Женщины заговорили тихо, а Андрейка свернул в переулок и, пройдя немного, увидел толпу.
Она стояла на улице и во дворе около большого дома с колоннами и стеклянным куполом. Тут были и солдаты, и гайдамаки, и студенты, и женщины.
На верхней ступеньке между колоннами стоял маленький старичок в очках, с длинной седой бородой, похожий на учителя, и что-то говорил по-украински, размахивая руками.
Андрейка плохо слышал и мало понимал, но по отдельным словам догадывался, что седенький человечек говорит о том, что нужно бороться с большевиками.
Временами толпа глухо гудела и слышались выкрики:
— К борьбе, к борьбе!
И когда раздавались эти выкрики, маленький человечек еще сильнее тряс бородой и размахивал руками.
Кончил он выкриком:
— К оружию!
И толпа долго повторяла его слова, грозя кому-то кулаками:
— К оружию! к оружию!
А потом стали расходиться с песнями.
Андрейка смотрел и думал:
— Неужто все эти люди, и даже женщины, пойдут воевать с большевиками? Да они, поди, и стрелять не умеют, а кричат—‘до зброi!’
И ему стало весело, как бывает иногда, когда ожидаешь увидеть что-нибудь страшное, а видишь смешное.
Андрейка выбрался из толпы и побежал вприпрыжку по пустым улицам.
‘Расскажу тятьке, — думал он дорогой, — тоже будет смеяться’.
Дома его встретила мать, заплаканная, убитая.
— И где ты бегаешь,—с упреком сказала она.— Тут у нас…
И поперхнулась слезами.
— Что такое? — вымолвил, побледнев, Андрейка.
— Отца гайдамаки взяли.
Андрейка заморгал часто-часто глазами, как-будто не мог сразу понять того, что случилось.
Потом, как пришибленный, опустился на скамейку и заплакал.

8.

Грозные наступили дни.
Об’явили осадное положение. Город замер. Позакрывались магазины, кавьярни, столовые. Не ходили трамваи. Нарядные улицы опустели. Двигались только отряды добровольцев и гайдамак, да пробирались торопливо женщины с ведрами и корзинами—за водой и хлебом.
По вечерам было жутко.
Электрическая станция бастовала и тьма была на улицах и в домах. Бродили в темноте шайки налетчиков, врывались в дома и под видом обысков грабили квартиры. Отряды гайдамак тоже рыскали по городу с обысками и тоже грабили.
И жители не знали, кого больше бояться — налетчиков или гайдамак.
У Щербаковых было сумрачно и тоскливо.
Плакала мать. Ей трудно было ходить, едва передвигала ноги. Вздыхала и причитала бабушка, не понимая, что делается вокруг нее и зачем все это — война, революция, гайдамаки и большевики.
Только Андрейка крепился. Больно было думать об отце. Где он теперь, жив ли? Может его уже убили гайдамаки.
Но когда мать говорила, глотая слезы:
— Не вернется. Убьют его там…
Андрейка упрямо твердил свое:
— Вернется. Большевики придут и освободят.
— Много ты знаешь, — качала головой мать.
— Да уж знаю. Говорили мне. Их в тюрьму сажают. Битком тюрьма набита… При случае и убечь можно.
Андрейке только сейчас пришло в голову, что можно убежать из тюрьмы, и он сразу поверил этому и даже повеселел.
— Теперь по ночам темь, — вслух рассуждал он, — выскользнул, и айда. Ищи потом… Вот так, гляди, будем сидеть, а в окошечко тут-тук. И входит тятенька.
— Ты выдумаешь, — сказала мать. И стала спокойнее. Как будто и она поверила, что это может случиться.
Второй уже день шла забастовка. В лавках не давали хлеба. Воду приходилось носить издалека.
Мать не могла стоять в очередях, и Андрейка носил воду, пригибаясь под тяжестью ведер, наведывался в хлебные лавки, где перед закрытыми дверями стояли длинные хвосты. Никто не знал, когда будут давать хлеб и будут ли давать, но стояли, боясь потерять очередь.
Ветер свистел вдоль улицы, было холодно и пустынно, хмурость лежала на озябших лицах, бранчливы были разговоры.
Андрейка слушал, о чем гудит очередь, и видно было, что все ждут какого-нибудь конца.
Часто, простояв пять-шесть часов, уходили ни с чем,—лавки так и не отпирались,— и слышались слова, в которых таилось отчаяние:
— Мука, а не жизнь. Голодом морят. Когда же будет конец?

9.

С наступлением темноты в разных частях города затрещали выстрелы.
Сначала они щелкали в одиночку—здесь, там, ближе, дальше,—казалось, будто кто хлопал длинным кнутом. Потом застрекотали чаще, гуще, щелканье перешло в залпы, и эти залпы с зловещей четкостью прорезывали темноту, сверлили воздух.
Андрейка выскользнул на улицу, остановился у ворот и стал слушать.
Стреляли внизу, за вокзалом, и выше, на горе. Среди ружейной трескотни Андрейка уловил новые звуки — быстрое-быстрое цоканье. Казалось, будто кто-то озябший и голодный щелкает зубами, и жутко было слушать это щелканье…
У Андерйки побежала дрожь по телу—не от страха, а от ожиданья чего-то большого и важного. Он высунулся за ворота.
По пустынной улице бежал человек, прижимаясь к стенкам.
Пробегая мимо, он бросил на ходу:
— Началось.
И в голосе его слышался страх.
Темнота скрыла его, и долго не видно было никого. Потом из-за угла вылетел конный отряд и проскакал во весь опор по улице. Вслед за ним показалась кучка вооруженных людей. Они шли быстро, почти бежали.
Андрейка спрятался за ворота и с злорадством подумал:
‘Ага, закопошились… Дадут вам большевики чесу’.
По двору шел кто-то. Андрейка узнал соседа,
старого токаря Антонова. Он поравнялся с Андрейкой, посмотрел на него и сказал:
— Ты что тут?
— Смотрю.
— Гляди, чтобы не задело.
— Нет, они далеко.
Антонов постоял, послушал и сказал.:
— Восстание по всему городу. Требуют, чтобы Рада ушла.
— А она не хочет?— спросил Андрейка.
— Не хочет,—усмехнулся Антонов и, помолчав, добавил:
— Да мало ли что? Царь тоже не хотел уходить, а однако сковырнули. Так и Рада.
Где-то уже ближе раздалось дробное цоканье.
— Пулемет работает,— сказал Антонов. — Это уже как на войне. Дело, стало быть, разгорается… Вот будь я помоложе, а ты постарше, пошли бы мы с тобой гайдамаков бить? А?
— Я бы и сейчас пошел,—сказал Андрейка, и снова дрожь пробежала у него по спине.
— Ну, сейчас от тебя какая польза.
— А вот я вчерась видел немного больше меня ребята, а с ружьями.
— Это за Раду которые? Ну, там всех под гребень стригут, лишь бы побольше.
Андрейка вспомнил про отца, — царапнула острая боль— и сказал:
— Кабы отца не взяли, он бы тоже пошел.
— Василий-то,—подхватил Антонов.—Беспременно пошел бы. Горячий парень.
Андрейка прижался к рукаву Антонова и спросил звенящим от тайной боли голосом:
— А скажи, по правде, Петрович, его не забьют там гайдамаки?
Антонов положил руку на плечо Андрейки и сказал:
— Зачем забьют? Посадили в тюрьму и сидит. Придут большевики и ослобонят.
— А если гайдамаки одолеют?
— Куда им…—махнул рукой Антонов.—Кто за Раду стоит? Рабочие —против них, гарнизон—держит нейтралитет, селянство — не сдвинется с места.
Стало быть, и воевать не с кем. Постреляют два-три дня и сдадут город.
Слова Петровича успокоили Андрейку. Он сказал, как бы спрашивая:
— И чего тогда лезут?
— Без драки нельзя, — усмехнулся Антонов. — За лгав о е идет бой. Так уж жизнь устроена, что все должно меняться. А это не всякому по вкусу, оттого и бой и мука. Все новое, как и человек, в муках рождается. Стало быть, это вроде закона. Хочь — не хочешь, а надо…
Один за другим раздались два залпа. И вслед за ними зацокал пулемет.
Из темноты вынырнула какая-то фигура. Остановилась и, задыхаясь, вымолвила:
— Будь ласка, скажите, где тут Канатная улица?
— Держи вверх, а потом направо,— сказал Антонов.
— Откуда идешь?
— С вокзала.
— Как там?
— Стреляют. Пули так и свистят. Ползком пришлось квартала два…
Фигура скрылась в темноте.
— Заплутался сердяга,—сказал Антонов.— Ну, пойдем, хлопче, по домам. Успеем еще насмотреться и наслушаться. Это еще только цветики…

10.

Что-то грохотало за городом так, что стены дрожали.
Андрейка проснулся и долго ничего не мог понять. Что это? Гроза? Но почему не видно молнии? И какая может быть гроза зимой?
Заворочалась мать. Андрейка спросил:
— Слышишь, мамка?
— Слышу,—отозвалась мать.—Это пушки стреляют.
Страх дрожал в ее голосе. Она поднялась, села.
И не знала, по-видимому, что делать — встать ли и зажечь огонь или сидеть впотьмах.
Андрейка, с’ежившись, вслушивался в громыханье. Удары падали за ударами и отдавались то ближе, то дальше. Что-то как-будто рвалось в вышине и рассыпалось по земле грохочущими осколками.
Кто это стреляет? Большевики или гайдамаки? Или же те и другие вместе?
Слезла с кровати бабушка и зашаркала босыми ногами по полу, что-то шепча. Проснулась Таня и заплакала, услышав громыханье.
Жутко было сидеть в темноте.
Мать встала и зажгла, огонь. Маленький глазок света немного рассеял жуть. Все сидели молча, подавленные, растерянные. Хотелось не слушать и не думать о том, что делалось там, среди ночи, в темноте, но при каждом ударе дрожали стены, звенела жалобно посуда на полке, вздрагивал язычок света в лампочке—и обрывалось дыханье в груди.
Хотелось спрятаться куда-нибудь, только бы не слышать этих громовых ударов, потрясавших землю.
— Что это будет?—который уже раз спрашивала мать и не находила ответа.
Андрейке казалось, что он проваливается куда-то, нет у него ни рук, ни ног, весь превратился в комочек и этот комочек вздрагивает при каждом ударе.
От грохота дрожат стены и кажется — вот-вот развалится дом. Бухают пушки, летят снаряды и каждый несет кому-то смерть. Что, если снаряд попадет в их дом? Снесет до основания, останутся только щепки.
Страшно было думать об этом. Встать бы и убежать куда-нибудь. Но куда бежать? Гремит над городом страшными раскатами боевая гроза, и неизвестно, где упадет удар и кого настигнет.
Долго-долго тянулась эта ночь. Хотелось поскорее рассвета, а он не приходил, тьма лежала на окнах и только временами пробегали по стеклам, как судороги боли по лицу, зловещие вспышки.
Сидели все кучкой на кровати. Трудно было двинуться, шевельнуть рукой. Лица застыли, не шли на язык слова и только глаза были широко открыты и глядел оттуда темный, как ночь, страх.
Грохнул удар, зазвенела посуда и что-то круглое скользнуло по стене.
Мать вскрикнула, заплакала опять Таня, холод побежал по спине у Андрейки.
Сорвалось с гвоздя сито. Упало на пол и покатилось к дверям. Смотрели на него со страхом, и никто не двинулся, чтобы поднять его, так и осталось оно темным кружком у порога.
Проходили длинные, жуткие, наполненные громыханьем, часы и казалось несколько ночей прошло в одну эту ночь.
Только на рассвете стала затихать канонада. Вместе с темнотой уходил страх и на смену ему пришло утомление.
Как сидели на кровати, так и легли кучкой и заснули. И казалось, что это дышит и вздрагивает во сне одно измученное бессонной ночью тело.

11.

Утром Андрейка проснулся и опять услышал тяжелое, сотрясавшее стены, буханье. Поднял голову, и посмотрел на окно—мутный свет сочился оттуда, и трудно было разобрать—дым ли это или туман.
Рядом, уткнувшись лицом в подушку, лежала Таня, а за ней бабушка—видна была только согнутая спина и вытянутые ноги.
Вошла мать с поленцами дров в руках. Лицо у нее было желтое, с темными пятнами под глазами.
— Опять стреляют?— спросил Андрейка.
— Стреляют, — сказала мать, бросая дрова на пол,—говорят, много домов разбили.
— И на нашей улице?
— Нет, они по большим улицам бьют.
Андрейка встал, потянулся. Ноги вялые, мутно в голове, но страха, вчерашнего ночного страха — уже нет. Да и стреляют сегодня как будто тише.
— Мать.
— Чего тебе?
— Вода у нас есть?
— Есть немного.
— Я сбегаю.
— Ну да, чтоб еще накрыло там.
— А как же без воды?
— Обойдемся.
Андрейка пошел к двери.
— Куда ты? — остановила его мать.
— На двор.
— Не бегай попусту.
И добавила тихо, как бы про себя:
— Одного нет, так еще и другого…
Андрейка вышел и остановился у входа.
Мутно и туманно на дворе. Туман как будто смешался с дымом и повис над городом, холодный и серый.
Тихо. Все словно вымерло.
Гукнула и рассыпалась грохочущими перекатами пушка. У Андрейки екнуло сердце. И вскоре с другой стороны отозвалась другая. Андрейке послышалось, как будто бы пронеслось что то с шипеньем вверху. Он поднял голову и ничего не увидел.
Хотелось выйти на улицу, но ноги были тяжелые и что то подкатывалось к груди, мешая дышать. Он набрал в рот воздуха и с шумом выпустил его.
Медленно, выжидая каждое мгновенье удара, он пошел к воротам. Глянул вдоль улицы и увидел, что у стены соседнего дома стоит с ведром Гаврюшка и смотрит туда, где в серой мути прятался вокзал.
— Эй, эй,—крикнул Андрейка.
Гаврюшка увидел товарища и бросился к нему.
Оба как то особенно обрадовались друг другу.
— Ты куда? — спросил Андрейка.
— По воду.
— Нам тоже нужно.
— Так пойдем вместе,—живо отозвался Гаврюшка.
— Ладно, сейчас ведро возьму.

12.

Пошли по улице, звеня ручками ведер.
Грохот пушечных выстрелов сотрясал воздух, но вдвоем не было страшно, и нарочно хотелось говорить громко, как будто ничего не было.
— Мы не спали всю ночь, — рассказывал Гаврюшка. — Как ахнет, ахнет, аж стены дрожат. Тетка моя страстную свечку зажгла и всю ночь поклоны бухала. А у соседей бабка, знаешь, что семечками торгует, — залезла в погреб и сидела там всю ночь.
— Это зачем же?—засмеялся Андрюшка.
— А чтоб снарядом не попало.
— И теперь сидит?
— Нет, вылезла. Днем, говорит, не так страшно.
— Да оно, знаешь…
Андрюшка не договорил.
Что-то с шипеньем и свистом пронеслось вдоль улицы и шлепнулось на мерзлую землю.
Ребята остановились, посмотрели друг на друга, как бы спрашивая: итти дальше или вернуться?
Из двора вышел пожилой человек, низенький, коренастый, с ведеркой в руке,—ребята узнали в нем сцепщика поездов Мухина. Он посмотрел на ребят, на их оторопелые лица и сказал, подмигивая:
— Видели жучка? Вжикнул и носом в землю.
Да вы не бойтесь, это шальная. Вы по воду? Идем вместе.
Двинулись дальше. Втроем стало веселее. Мухин говорил, поглядывая в ту сторону, откуда доносилось громыхание:
— Нам бояться нечего. Они через нас по горке бьют. На горке батарея гайдамацкая стоит. А в бою— самое главное—орудия подбить.
— А кто лучше бьет: большевики или гайдамаки? — спросил Андрейка.
— Большевики лучше. У них артиллерия сильней. Туман мешает, верного прицела нельзя взять, а то они живо бы расправились с гайдамаками.
— Говорят, много народа побило,—сказал Гаврюшка
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека