По Маньчжурии, Верещагин Александр Васильевич, Год: 1901

Время на прочтение: 156 минут(ы)

А. Верещагин

По Маньчжурии

Последняя династия Китая Цин (1644-1912 гг.) была основана маньчжурскими захватчиками.
Однако именно она стала одной из величайших китайских династий.
Её ранние правители расширили территорию страны до отдалённых районов Центральной Азии и Гималаев.
В культурном и экономическом смысле это был золотой век.

1. От Петербурга до Иркутска

30-го июня 1900 года, сажусь в Москве в вагон сибирского поезда и еду в Хабаровск. Я командирован в распоряжение приамурского генерал-губернатора, которого я знал ещё по текинской экспедиции: он был тогда у нас начальником штаба. Хотя в это время в Пекине уже начались волнения, посольства были осаждены китайцами, но о каких-либо военных действиях в Манчжурии ещё не было слышно. Мне очень хотелось посмотреть эту сказочную Сибирь, с её инородческими племенами, необъятными лесами и дебрями, взглянуть на Байкал, Шилку, Амур, проехаться по маньчжурской железной дороге и, ежели возможно, взглянуть и на Тихий океан. Одним словом, — побывать на Дальнем Востоке.
Главное преимущество сибирского поезда то, что в нём едешь без пересадки прямо до Иркутска, — почти шесть тысяч вёрст.
С нами ехали один генерал с женой и человек десять офицеров, — большинство генерального штаба. Все мы скоро перезнакомились. Этому в особенности помогал табльдот*, к которому, в известные часы, мы все собирались.
‘День да ночь — сутки прочь’, — говорит пословица. А тут, в поезде, она в особенности подходит. За сутки проезжаешь громадное расстояние. Уже тянутся самарские степи… Вот Уфа, а вот и Урал.
Утро. Солнце ещё только выглянуло из-за гор. Вхожу в вагон-ресторан. В нём нет никого. Ещё все спят. Один сонный служитель обходит столы и обтирает их сальной тряпкой. Сажусь к окну и любуюсь. Что за красивые окрестности Златоуста! Чистая Швейцария. То скалы, то леса, то вдруг, где-то далеко внизу, точно в партере, брызнет изумрудная лужайка, а посреди неё блеснет озерко.
Наконец, показался и сам Златоуст, раскинувшийся по горам, с его заводами и церквами. На станции, в маленьких будочках продаются произведения Златоустовских мастеров: столовые ножи, вилки и разные другие мелочи. Мой сосед по вагону, почтенный господин, седой, в серенькой визитке и соломенной шляпе, — с каким азартом он покупает множество разных безделушек, — чугунных коробочек, статуэток, ножей и т. п.!
Через несколько часов мы — в Челябинске. Здесь опять начинается беготня моего почтенного соседа, с полными руками разных каменных вазочек, яичек, чернильниц и песочниц, — произведения Екатеринбурга. В особенности много встречается тут вещей из камня, под названием ‘горный лён’. Проехали и Челябинск. Окрестности меняются. Началась бесконечная Барабашская степь. Она протянулась на сотни вёрст. Здесь уже при постройке дороги не пришлось рвать скалы динамитом, как под Златоустом. Не надо было тратить сотни тысяч рублей на версту. А прямо клади шпалы, да и пошёл. Удивительная равнина! Кончилась степь, пошли леса. Тайга и тайга. Не знаю, как внутри её, а что видно с дороги, то — не привлекательно. Раньше мне представлялось, что в сибирской тайге вековые леса. А тут, на деле, видишь всё какой-то мелкий ельник, вперемежку с осиной. Но попадаются и чудные рощи, в особенности лиственные.
Не помню, от какой станции потянуло дымом. То горели леса. Горели необъятные пространства. Местами стоял такой дым, что, казалось, и не проехать. По дороге виднелись пеньки да головешки. Одинокие же гиганты-лиственницы, уцелевшие от пожара, покачивали в вышине своими маковками и точно жаловались на одиночество.
А поезд всё несётся и несётся, пропуская маленькие станции и останавливаясь лишь на больших. Около станций устроены деревянные дощатые столы. Здесь хохлушки-переселенки продают молоко, жареную рыбу, говядину, хлеб и другие продукты.
В поезде идут разговоры о событиях в Китае. Делаются разные предположения: что, как и почему. Никто ничего положительного не знает. Газеты становятся всё более запоздалыми. Мы повсюду нагоняем почту. На одной станции разнёсся у нас тревожный слух, что будто китайцы взяли Благовещенск. Известию этому мало кто поверил. Но некоторые пассажиры, в особенности семейные, приуныли. Но вот, наконец, и газета.
— Нет! Какова дерзость: днём напасть на Благовещенск! Ведь там, как ни говорите, тридцать тысяч жителей! — горячо рассуждал один капитан генерального штаба, сидя в столовой. В руках у него — печатная животрепещущая новость.
— Как? Что? Прочтите! Как случилось? — слышатся вопросы. Капитан громко читает о том, как из местечка Сахаляне китайцы открыли огонь по Благовещенску. Комментариям и рассуждениям нет конца. Пронёсся даже слух, что и сам Иркутск в опасности. Этому последнему известию, конечно, никто не поверил. Но всё-таки споров было не мало.
Часов девять вечера. В столовой светло. Кто читает газеты, кто чай пьет. На трёх столах играют в винт. Подсаживаюсь к одному столику и смотрю на играющих. От времени до времени заглядываю и в окна. Лесные дебри, непроходимая тайга, в полумраке ночи, проносятся мимо моих глаз, точно по волшебству. И невольно думается мне: ‘Давно ли по этим местам только волки да лисицы бегали! Медведь забирался в берлогу. Чуткая рысь подкарауливала с дерева свою жертву. Кабаниха с поросятками, приютившись под дубом, хрюкая, разыскивала жёлуди. А теперь поезд мчится себе, временами посвистывая’.
Час ночи. Винт брошен. Перешли на штос. Тут, скорее, к делу. Некоторые, более благоразумные, ушли спать. Полный, осанистый пехотный штабс-капитан, со старым шрамом на лице, расстегнув китель, мечет банк. Басистым голосом делает он партнерам замечания и задает вопросы. Вот ему срезали колоду. Он круто поворачивает её и раздвигает первые две карты. Молоденький подпоручик, с курчавыми, чёрными, как смола, волосами, хватается за голову и в отчаянии вскакивает со стула.
— Пятую карту подряд бьёт, ‘в сонники’! — восклицает он, жалостливо посматривая по сторонам. Достаёт бумажник вынимает сторублёвку и, судорожно скомкав, суёт под карту.
— Как же, поручик, вы так азартно играете? Можете окончательно проиграться. Как же вы доедете до места вашего служения?
— спрашиваю его.
— Мне, полковник, в Сретенске ещё надо будет пятьсот сорок рублей прогонов получить. Это ничего! Доеду! — лепечет он.
Пассажиры расходятся. В поезде тишина.

2. От Иркутска до Сретенска

Иркутск — город просторный. Улицы широкие. Есть красивые каменные постройки. Раскинулся он по правому берегу реки Ангары. Течение в ней страшно быстрое и вода прехолодная. Купаться, говорят, очень приятно. Вокзал — на противоположном берегу. В полночь я один из всей нашей компании выехал дальше. Утром гляжу — поезд медленно двигался по левому извилистому берегу Ангары. Путь настолько узок, что из окна казалось — едем водой. Чем дальше подаёмся, тем горы становятся выше и, наконец, из-за одного утёса показался и Байкал. Боже, какая прелесть! Озеро, шириной вёрст шестьдесят, спокойное как зеркало. Вся ширь его видна, благодаря высоким берегам. В длину же даль терялась в голубоватой дымке. Знаменитого ледокола ‘Байкал’ не было… Он, по обыкновению, чинился и стоял где-то в стороне. Пассажиров перевозили пароходы купца Немчинова. Этот почтенный хозяин пользуясь случаем, драл немилосердно. За пуд багажа платили пятьдесят копеек. И это за каких-нибудь шестьдесят вёрст. Сооружения для ледокола — дамбы, пристани и т. п. — по истине грандиозны. Такой страшной толщины брёвен я и не видел. Скреплены они массивными болтами и, казалось, сработаны навек. Дамба далеко вдаётся в озеро. Здесь можно спокойно прогуливаться. Вид восхитительный. Воздух так чист, что не надышишься. Вот где приятно постоять и полюбоваться на окрестности! Отвесные скалы поражают своей неприступностью. Внизу нет ни малейшего бережка. Глубина должна быть страшная. И вот здесь-то, как слышно, пройдёт кругобайкальская железная дорога. Подвиг будет великий!
Иду на пристань. На ней широким кругом стоят часовые с ружьями. Среди них приютились на полу, вместе со своим скарбом, ссыльнокаторжные. Тут и женщины, и дети. Вон чёрный бородатый мужчина в грубой серой куртке и такой же шапке, звеня кандалами, подходит к бледной молодой бабе. На коленях у той лежит ребенок. Бородач, молча, берёт его на руки, милует, обнимает и снова кладет на прежнее место. Часовые не препятствуют ему. Вообще, сколько я ни наблюдал, солдаты очень снисходительно обращались с арестантами, и я ни разу не слышал никакой ругани.
Через Байкал мы ехали часа четыре. Отсюда до Сретенска остается ещё слишком тысяча вёрст. Кругом всё леса и леса. Но хороших не видно. Пожары и здесь бывают нередко. Не доезжая станции Китайский-Разъезд, вдруг останавливаемся. — Что такое? — Кондукторы забегали. Оказывается, с откоса сползла на рельсы громадная глыба земли. Все пассажиры выходят из вагонов. Под жарким, палящим солнцем работало человек двести китайцев в одних синих шароварах. Их голые, темно-коричневые спины резко бросались в глаза. Косы у всех длинные, чёрные. У некоторых они были замотаны вокруг головы. Солдаты, ехавшие с нами в поезде, подходят к ним, разговаривают и шутят. Один берёт у китайца лопату и показывает, как надо работать. Тот от души хохочет во весь свой необъятный рот и скалит белые зубы.
Трогаемся дальше. Солдаты всё ещё не оставляют китайцев в покое, и делают им разные знаки руками. Те, в свою очередь, продолжают хохотать и машут лопатами.

3. От Сретенска до Покровки

Я никак не ожидал, что Сретенск станица, а не город. Он лучше многих российских уездных городов. Здесь можно найти всё, что пожелаешь, не говоря уже о шёлковых китайских товарах.
15-е июля, день св. Владимира. Жара сильная. Переезжаю на пароме Шилку и пешком направляюсь к пристани. В конторе мне заявили, что пароход должен отойти в Благовещенск завтра, т. е. 16-го июля, но что из Благовещенска — неизвестно, когда можно будет уехать в Хабаровск, так как сообщения свободного нет. Из Айгуна, что недалеко от Благовещенска, китайцы стреляют по нашим пароходам.
Вокруг пристани сильное оживление. Везде виднелись войска, войсковые грузы, новобранцы в своих ещё домашних костюмах, орудия, зарядные ящики и т. п. Всё это подвозилось, выгружалось и снова нагружалось. К этому надо прибавить сотни семей переселенцев. Одни из них ехали в Сибирь, другие возвращались назад, третьи проживали в Сретенске и не знали, куда им двигаться — вперёд или назад. Одним словом, хаос царил изрядный. Я прошёлся по городу, купил кое-что на дорогу, и вернулся на пароход. Кроме меня, ехало ещё человек пятнадцать офицеров, все в разные места: кому надо в Хабаровск, кому — в Никольск-Уссурийский, третьему — во Владивосток, четвертому — в Порт-Артур и т. д. К некоторым приехали проводить их супруги. Проходит первый день, наступает второй, а об отходе парохода что-то не слышно. На пристань всё подвозят почту, которую мы должны везти. Уже почтовые чемоданы, запертые цепями и запечатанные, завалили большую часть пристани. Часовые зорко следят, чтобы никто близко не подходил к ним. Как слышно, в чемоданах находилось на несколько миллионов кредитных билетов, направляемых казной в Хабаровск. Что же, однако, мы не едем? Иду узнавать. Оказывается, почтовое начальство не решается отпустить такую дорогую почту без воинской охраны, и требует от заведующего передвижением войск хотя бы полсотни солдат. Тот не даёт, и вот мы стоим и стоим. Офицеры уселись играть в карты. Они выбрали себе отличный уголок в верхней каюте, где ветер приятно продувал и умерял несносную жару. Смотрю — и барыни тоже присоединяются к ним. Веселье у них тут начинается великое. Пароходные агенты, офицеры, инженеры разных ведомств — точно прильнули к столу. Золото так и переходит из рук в руки. Я долго наблюдал за играющими. Наконец, иду спать. Утром поднимаюсь наверх, смотрю, — игра всё ещё продолжается, но только участвовавших всего человек пять: две барыни, один агент пароходства, мой приятель поручик К., высокий брюнет в очках и ещё один офицер. Поручик К. порядочно продулся, а потому был не в духе. Барыни тоже проигрались. Выиграл один агент, почему и угощал всех шампанским.
Река Шилка поражает своими грозными скалистыми берегами. Когда едешь по ней, то невольно думаешь про себя: — ну, не дай Бог, какое несчастье случится, — тут и на берег не вылезешь. Пропадёшь как курица. Однообразие берегов удивительное. Вон, за городом, знакомая мне скала. К ней я подъезжал вчера на казённом пароходе, смотреть, как её будут рвать динамитом для прокладки ‘вьючной тропы’. Только что было получено приказание из Петербурга, во что бы то ни стало провести тропу по берегу от Сретенска до Покровки. Приказание это было вызвано тем грустным обстоятельством, что Шилка летом сильно мелеет. Грунтовых же дорог нет, — таким образом, всякое дальнейшее сообщение прерывается. И вот, накануне нашего отъезда, генерал Нидермиллер, командированный сюда для наблюдения за отправкой войск, ездил смотреть, как будут рвать скалу, причём и меня взял с собой. С каждым взрывом, глыбы камня летели в воду и производили особенно неприятное впечатление на капитана парохода.
— Вот, — ворчал он, — и без того едва проходишь, а тут ещё камней навалят на дно, так и совсем проходу не будет! — И действительно, берега были совершенно отвесны, и осколки камней немилосердно заваливали фарватер. А процедура взрывания скал была чрезвычайно эффектна и интересна.
Пароходик наш — хотя и маленький, но очень уютный. Мы разместились довольно удобно. Две каютки отдали барыням. С нами ехала одна американка, молодая особа, блондинка, очень весёлая и разговорчивая. Она направлялась в Шанхай, разыскивать своего мужа.
Полдень. Жара сильная. Было мелководье, а потому пароход двигался осторожно. Я стою на палубе и любуюсь на окрестности. Точно как гигантские стены, мелькают мимо меня утёсистые берега. Вершины их покрыты мелким лесом. Изгибы реки местами так круты, что кажется едешь озером. Поверхность воды гладкая, зеркальная. Кое-где белая, как снег, пена показывала, что тут должны быть подводные камни, о которые вода, ударяясь, сильно бурлила.
— Пя-я-ять! Пя-я-ять! — монотонно выкрикивает матрос на носу парохода, кидая шестик, раскрашенный черной и белой краской, с разделениями на футы, — ‘фут-шток’. Капитан наш, маленький, коренастый, с бритым лицом, ещё молодой человек, стоит на балкончике, смотрит и чутко прислушивается. Проходим перекат. Течение в этом месте страшно бойкое, и только чуть упусти минуту, — живо попадёшь на камень.
— Четыре с половиной! Четыре с половиной! — продолжает выкрикивать матрос, и посматривает наверх в сторону командира.
— Четыре! Четыре! — доносится его голос.
— Самый малый! — командует капитан в рупор машинисту. Два рулевых усиленно вертят колесо. Мы круто заворачиваем и наконец, с трудом проходим опасное место. Становится легче на сердце. Иду по палубе к самому носу парохода. Здесь внизу, между пассажирскими чемоданами и сундуками, приютились наши спутники, полковник генерального штаба N., маленького роста, широкоплечий, усатый, угрюмый как шилкинский берег. Рядом с ним расположилась довольно удобно американка. Она подложила под голову мягкий баул, ноги упёрла в саквояж и усиленно помахивала тетрадкой, дабы освежить лицо.
— Ай-го! Ту-го! — слышу знакомый голос полковника. Это американка учит его английскому языку. Так! Так! Вот они не теряют времени! Американка чему-то смеётся, поправляет его произношение и продолжает помахивать тетрадкой как веером.
А скалистые берега — всё такие же угрюмые. Вода на перекатах всё так же пенится и бурлит. Под вечер с берега потянуло гарью. Даже всю даль затянуло дымом. Это опять лесные пожары, бесконечные, на сотни вёрст. Где они начались и где кончатся — один Бог знает.
Через сутки с небольшим мы благополучно добрались до Покровки, небольшой деревни. Здесь уже начинался Амур, — от слияния Шилки и Аргуня. Отсюда пароходы идут значительно большего типа. Мы в тот же день поехали дальше, к Благовещенску.

4. От Покровки до Благовещенска

Амур местами так разветвляется, что трудно определить, где же наконец его настоящие берега.
— Что, вон там — Амур, или это рукав? — спрашиваю старика-лоцмана. Тот смирно сидит на лавочке у колеса, и только от времени до времени мановением руки указывает рулевому, куда править.
— Протока! — бурчит он, и опять углубляется в своё занятие. ‘Проток’ этих бесконечное количество. Амур покрыт островками, самыми разнообразными, самыми причудливыми. Но что в особенности удивительно в Амуре, — это различие берегов. Наш берег, левый, за малым исключением, необитаем и неприступен. Редко где увидишь станицу или селение, какое, а вокруг него — тощие покосы и поля. Полную противоположность представляет правый, китайский берег, хотя и он местами тоже дик и скалист. Тут видишь богатейшие покосы. И, по-видимому, никто не убирает их. Не заметно нигде ни стогов, ни копен сена. Положим, это лето было тревожное, с китайцами шла война. Но ведь ежели бы покосы эти убирались, то виднелись бы где-нибудь старые изгороди, остожья, навесы для сена. Ничего подобного. Пустыня и пустыня. Только раз как-то мы заметили с парохода одного китайца. Он быстро шагал по берегу, — то пропадал в высокой траве, то опять показывался. Появление его так было неожиданно и представляло такую редкость, что все пассажиры долго наблюдали за ним, пока он не исчез совершенно.
Не помню, от какого именно места мы стали обгонять пароходы с десантами войск. Пароходы эти были двухпалубные, американского типа, заднеколесники, т. е. у них работало только одно колесо, помещающееся позади кормы.
Что это за пароходы? Куда стремятся они? Кто тут главный начальник над ними? Вот вопросы, которые мы задавали друг другу. Наконец, на одной остановке, при погрузке дров, узнаём, что это — отряд генерала Ренненкампфа. Ему было поручено очистить правый берег от неприятеля и затем спешить присоединиться к отряду Грибского и вместе брать Айгун, в котором всё ещё сидели китайцы и не пропускали наши пароходы. Мы выходим из-за одного мыса на открытое плёсо. Чудное зрелище представляется моим глазам. Амур страшно широк. Синева его блестела далеко, далеко. И вот по этой-то синеве вереницей протянулись пароход за пароходом, все крашенные белой краской, оставляя за собой на небе чёрные полосы дыма. Не только что в бинокль, но и простым глазом можно было различить, что пароходы эти все с войсками. Солдаты в белых фуражках и таких же рубахах. Начинаю считать, сколько же всего пароходов. Насчитал двенадцать. Если на каждом по четыреста солдат, то и тогда выйдет всего около пяти тысяч человек.
Но вот с одного парохода подаётся сигнал. Вся флотилия круто поворачивается против течения, и мы пристаем к китайскому берегу. Я говорю: ‘мы’, потому что наш пароход, в виду безопасности, должен был идти сзади военных судов. Останавливаемся как раз под высокой скалой, на вершине которой наши казаки уже умудрились водрузить небольшой крест. Когда мы пристали, то Ренненкампфа с отрядом уже не было. Он ушёл искать неприятеля. Схожу на берег. Господи, какая трава! Я так и утонул в ней. И как она пахуча, просто удивительно!
Мы не стали дожидаться возвращения отряда Ренненкампфа, сели на пароход и отправились дальше. Ещё далеко не доезжая Благовещенска, заметили мы громадное зарево. То пылало китайское местечко Сахаляне, расположенное как раз против Благовещенска. Во время стрельбы из него китайцев, местечко это было совершенно разрушено нами и сожжено.
Неприятно приезжать ночью в незнакомый город. Куда деться? В какую гостиницу ехать? Такой вопрос задавал себе каждый из нас. Но напрасно мы и беспокоились немедленно высаживаться.

5. Благовещенск

Только что наш пароход стал у пристани, как целый батальон солдат перебирается к нам по сходням, и мы везём их к местечку Сахаляне. Там уже выстраивался отряд генерала Ренненкампфа. В полутьме, освещённые ярким отблеском пожара, виднелись группы солдат и офицеров. Озабоченные стояли они, не зная, куда их поведут и чем кончится эта экспедиция. О китайских войсках ходили самые разнообразные слухи. То говорили, что они совершенные трусы и не выдерживают малейшего натиска наших. Другие говорили наоборот, что китайцы очень стойки, и что когда пришлось одному казаку рубить с коня китайца, то тот упал на землю, чтобы казаку не достать его шашкой, и, лёжа на спине, застрелил его, и т. п.
Утро. Мы все отправляемся искать в гостинице свободных номеров. Мне посчастливилось найти прекрасный номер, очень близко от пристани, куда я немедленно и перебрался. Номер стоил пять рублей в сутки. В то время только и говорили в городе, что о потоплении китайцев — жителей Благовещенска, в Амуре. Хотя уже прошло с тех пор около трёх недель, но об этом говорили так горячо, точно это случилось вчера.
Вот сижу я в общей столовой и завтракаю. Вижу, подъезжают к нашему подъезду дрожки парой с отлётом. Выходит офицер в полицейской форме.
‘Вот с кем бы интересно переговорить об этой катастрофе! — думаю про себя. — Хорошо бы познакомиться с ним’! Подхожу к нему и представляюсь. Здороваемся. Я увожу его к себе в номер, и мы беседуем.
— Скажите, пожалуйста, кто же велел их топить? — допытываюсь я.
— Да топить никто не приказывал, — спокойно отвечал мой собеседник, опоражнивая стакан лимонада. — От председателя войскового правления было получено приказание собрать всех китайцев и гнать их по берегу к Верхне-Благовещенску, где Амур поуже, и там переправить в лодках на другой берег. Я приказал это выполнить приставу. Тот взял шестьдесят казаков. Согнать-то китайцев согнал, а лодок-то никаких там и не оказалось. Ну, их прямо в воду и стали гнать, потому что на всех паника напала.
— Сколько же, вы думаете, всех потонуло?
— Да много будет, потому что в три очереди сгоняли, — объяснял мой новый знакомый. Вот всё, что я мог узнать от него. В тот же день вечером отправился я на пароходную пристань, справиться, когда пойдет первый пароход к Хабаровску. Здесь, сидя на скамеечке, разговорился я с кассиром, очень милым и почтенным стариком.
— Вот видите этот большой каменный дом, что против нашей пристани, — объясняет он и указывает рукой. — Весь первый этаж занимал китайский магазин. Хозяин его, толстый старик, лет тридцать торговал в нём. Он был очень богатый миллионщик, добрый такой, и много долгов за нашими русскими ежегодно прощал. Мы с ним по-соседски приятели были. Так вот, когда это их стали выгонять из домов, и его выгнали. Ну, он, как такой именитый, не привык, чтобы его толкали. Его все уважали в городе. Очень уж он большие обороты денежные делал. Ну, да и жара в тот день сильная была. Нейдет мой китаец, запыхался. Как увидел меня, бросился обнимать, за колени схватил.
‘Иван! Иван! — кричит: — спаси меня! — Выхватил бумажник. — Вот, — говорит, — тут сорок тысяч, возьми их себе, только спаси меня’. Ну, а я и говорю ему: ‘Я человек маленький, что же могу сделать?’ — А тут казак хвать его плетью по спине! И погнал вперёд. Так я больше и не видел его.
Конторщик всё это рассказывал таким откровенным тоном и так душевно, что у меня не было и тени сомнения в его словах. Мне разом представился этот толстый, раскрасневшийся на жаре, потный китаец, в шелковом синем халате, которого в общей толпе казаки подгоняли плетьми. Конечно, безобразие великое, — погубить мирное население в несколько тысяч человек. Ведь это только говорят, что три тысячи. Другие уверяли меня, что погибло, чуть ли не десять тысяч. Добьются ли когда истины, — Бог знает. Опять-таки, надо войти и в положение наших. Половину населения города составляли китайцы. И вдруг с противоположного берега начинают стрелять. И кто же стреляет? Их же собратья, единоверцы. Поднимается против них понятное озлобление. Весь город уверен, что между теми и другими китайцами стачка, уговор перерезать русских. Войск же между тем почти никаких не было, кроме одного резервного батальона. Оружия тоже нет. И вот, когда началась стрельба, то все русские, понятно, бросились к начальству за оружием и в то же время начали умолять выселить китайцев на тот берег. А когда их согнали к берегу, и перевозочных средств не оказалось, то очень естественно, что произошла именно та катастрофа, которая и должна была произойти.
Благовещенск производит прекрасное впечатление своей набережной, бульваром и широкими, прямыми улицами. Некоторые постройки есть такие, что хоть, на Невский проспект переноси.
22-го июля, около полудня, стою на набережной и вижу, как со всего города стекается народ к пристани. ‘Что такое?’ — спрашиваю одного жителя. ‘Айгун взят!’ — весело восклицает он. — ‘Пароход из Айгуна идет’! И действительно, среди широкой синеватой полосы Амура дымился пароход. Палуба его пестрела китайскими разноцветными флагами. Народ плотнее стискивался к пристани. Полиция с трудом отгоняет его. Наконец приваливает пароход, и я вижу — на палубе стоят несколько тяжёлых старинных китайских пушек, только что взятых нами, а также несколько десятков разных старых ружей. Кроме того, развевалось множество флагов, значков и знамён. При ярком солнце, с вершины крутого берега, вся эта картина была очень красива. Радость населения была великой.

6.От Благовещенска до Хабаровска

24-го июля вся наша компания снова помещается на пароход, и мы двигаемся дальше. Наш берег все такой же бедный, бесприютный, — китайский же утопал в зелени. Казалось, сена тут можно поставить бесконечное количество. Одна беда — рук нет. Нигде не видно ни единой китайской фанзы. Лишь изредка мелькали сожжённые сторожевые пикеты. Роскошные тенистые дубы, чёрная береза, бархатное дерево, раскидистый орех, ясень, клен, остроконечный, высокий кедр чернели то поодиночке, то рощами и дополняли эту чудную картину…
Вот уже скоро месяц, что я выехал из Петербурга, а китайцев, кроме рабочих, ещё не видел.
Раннее утро. Выхожу на палубу. Солнце ещё только начинало брызгать на горизонте своими ослепительными лучами. На пароходе все спят. Лишь один командир парохода, высокий, худощавый, с рыжими усами, прогуливался по рубке, в своей чёрной, флотской тужурке, заложив руки за спину. Здороваюсь с ним. Пароход быстро скользит по зеркальной поверхности, взбивая за собой волны. Минуем богатую китайскую деревню. Она на самом берегу. С вершины палубы ясно видны зажиточные серые фанзы, красивые кумирни, сараи. Множество хлебных скирд, соломы, запасы дров, леса и разных разностей. Деревня, очевидно, только что покинута жителями, и множество домашней скотины, лошадей, коров, телят, овец, свиней, паслось по деревне и ее окрестностям. На берегу водружены десятка два разного цвета значков и флагов, на высоких древках. Все с какими-то надписями. Что они обозначали — неизвестно. Вероятнее всего, что жители хотели выразить этим, чтобы русские пощадили их деревню и не уничтожали бы её. И действительно, к чему могла бы послужить такая жестокость? Жителей нет, они бежали, оставив свои жилища и всё имущество на произвол русских. Ну, ежели необходимо, возьми, что надо для прокормления войск, но пощади стены и остальное, что находится в них.
— А что, капитан! Не взять ли нам несколько значков? Вон те, красные с белым! Очень красивы! — кричу я. — Тот соглашается. Останавливает пароход и спускает лодку. Четыре матроса живо садятся на вёсла и пристают к берегу. Минут через десять они уже возвращались с трофеями. Признаться сказать, когда матросы схватили значки, то я сильно опасался, как бы из деревни не раздался залп из ружей. Но всё обошлось благополучно. Так, через час, не больше, останавливаемся у нашего берега, около одной станицы, грузить дрова. Ко мне подходит, в мундире, с жёлтым воротником, при шашке, красавец, рослый, станичный атаман, с окладистой русой бородой.
— Ваше высокоблагородие! Позвольте казачкам в Никанку (Так звали эту богатую китайскую деревню) съездить, — попользоваться! — жалостливо умоляет он. — Что толку жечь, — ни себе, ни людям. А наши гораздо поправились бы. Год нынче такой тяжёлый вышел. Всех на войну позабрали, и хлеб убирать некому. Одни бабы да дети малые дома остались.
— Я тут не начальник! — говорю ему. — А вы вот лучше поезжайте навстречу генералу Ренненкампфу, который следует за нами с отрядом, да и просите его. Он тут может делать, что хочет.
Впоследствии слова атамана оказались совершенно справедливыми. Не успел отряд высадиться на берег, как уже Никанка запылала со всех сторон, а с ней вместе погорели и все запасы. И к чему было это делать! Так оно и вышло, — что ни себе, ни людям…
Мы шибко подаёмся вперёд. По течению наш пароход бежит вёрст двадцать пять в час. Я забыл сказать, что как на Шилке, так и на Амуре, поставлены на известных местах по берегу сигнальные фонари. По этим-то фонарям лоцмана и направляют пароходы.
Амур красив и величествен. Плёсо протянулось вёрст, пожалуй, на десять. Солнце золотит его спокойную синеву, отражается и играет лучами. Американка, в белом платье, в соломенной шляпе, обмотанной белой вуалью, а за ней офицеры, весело расхаживают гурьбой по палубе, шутят, смеются и разговаривают. Я сижу на скамейке у лоцманской рубки и любуюсь окрестностями. Но что это впереди? Чернеют в воде какие-то предметы. Ближе, ближе. Число их всё увеличивается, да и сами они становятся заметнее.
— Китаец! — говорит мне в полголоса старик-лоцман, таким невозмутимым тоном, точно речь шла о какой-либо коряге или колдобине. Несмотря на свои преклонные годы, лоцман этот обладал замечательным зрением. В тёмную ночь он всегда, бывало, первый заметит на берегу сигнальный фонарь. И сколько я ни старался предупредить его, никак не мог. На морщинистом лице старика, с редкой коричневатой бородкой, появляется презрительная улыбка. Она как бы говорила: ‘стоит ли обращать внимание на такие пустяки’! Лоцман не ошибся. Пароход быстро обгоняет утопленника. Голый, красновато-бронзового цвета, свесив руки, как плети, растопырив ноги, плыл он, уткнувшись лицом вниз, точно, о чём задумался. Труп страшно разбух. Оконечности побелели и казались известковыми. Вот он попал в волнение от парохода. То высовывается из воды, то ныряет.
За этим китайцем показываются другой, третий, и вот, во всю ширь Амура, поплыли утопленники, точно за нами погоня какая. Пассажиры все повылезли из кают — смотреть на такое невиданное зрелище. Оно до смерти не изгладится из моей памяти. Очевидно, это были те самые несчастные, которые потонули у Благовещенска. Пролежав известное время на дне, они набухли и теперь всплыли.
— Господа! Господа! Смотрите-ка, сколько их там на берегу! Ведь это тоже все китайцы! — кричит весельчак, рыженький поручик, в чечунчовом кителе, прикрывшись ладонями от солнца. В этом месте левый берег Амура вдавался к середине русла широкой, плоской отмелью. И вот тут-то и нанесло утопленников.
— Федор Васильевич дайте-ка мне бинокль! — говорю я приятелю моему, подполковнику Р., которому незадолго перед этим передал бинокль генерала. Бинокль этот был превосходный. Приятель мой точно не слышит. Стоит, как вкопанный, и пристально смотрит.
— Дайте, пожалуйста! Мне хочется самому посмотреть, — повторяю ему.
— Не могу! Я считаю, сколько их тут, отрывисто говорит он, видимо недовольный, что я прервал его занятие.
— Сто тридцать! Сто тридцать один, сто тридцать два! — считает он в полголоса. А песчаная отмель всё ещё далеко белела, и тёмная, рыжеватая полоса трупов, точно бордюром облепила её у самой воды. Воздух кругом был сильно заражён, и мы все невольно зажимаем носы платками…
— Пожалуйте завтракать! — возглашает буфетный слуга, приподнявшись по лесенке, в засаленном фраке и с салфеткой под мышкой, как символом своей власти. Публика спускается. Мне же не до завтрака. Ужасная картина эта, да и сам зараженный воздух отбили всякий аппетит. Остаюсь на палубе и продолжаю наблюдать. Вот нос парохода упирается в один труп и далеко отбрасывает его по волне. Голова закутана каким-то полотном, должно быть фартуком. ‘Не огородник ли это был? — думаю. — Ведь в Благовещенске все огородники были китайцы’. Длинная чёрная коса виднеется из-под полотна, прилипнув к мокрым плечам. Живот выеден рыбами и представлял громадную зияющую рану. Трудно даже в приблизительно сказать, сколько трупов обогнали мы в этот день. Но, судя по тому, что на одной только косе мы насчитали полтораста трупов, должно предположить, что их было не мало. Останавливаемся брать дрова. К берегу прибило китайца. Беру аппарат и спешу сфотографировать его. Но только что изловил фокус, как труп подхватывает волной и уносит…

7. Хабаровск

Наконец и Хабаровск. Была ночь. Выходим на пристань, и разъезжаемся по гостиницам. Я еду на офицерское собрание.
Семь часов утра. Тороплюсь надеть парадную форму, чтобы явиться к командующему войсками. Он, оказывается, очень рано принимает с докладом. ‘Какая, думаю, произошла перемена в нем’!
В текинском походе, ровно двадцать лет назад, его, бывало, и не добудишься. И мне вдруг припоминается давно забытая картина. Местечко Бами. Время около полудня. Жара страшная. В нескольких саженях от моей палатки, на самом ручейке, расположена палатка начальника штаба отряда, Николая Ивановича. Слышу, доносится его гневный голос. Это он бранит своего мальчишку, бедного Гаврюшку, за то, что тот не разбудил его вовремя.
— Да я будил, да вы не вставали! — плаксиво оправдывается тот.
— Врёшь, не будил! За голову не тряс! — отрывочно выкрикивает Г. и торопится одеваться. Он уверен, что уже за ним Скобелев неоднократно присылал.
— Тряс! Ей Богу, тряс!
— А за ноги тащил?
— Тащил! Ей Богу, тащил. — Мальчишка крестится. Начальник штаба понемногу успокаивается.
И вдруг теперь, тот же Николай Иванович, но уже не скромный полковник, а грозный генерал-губернатор принимает с докладами такую рань. Я оделся и выхожу на улицу.
— Как? Вы уже являться? — сонным голосом бормочет мне вслед полковник Г., который ночевал в моем номере. Протирает глаза и щурится. — А я так никуда. Я прямо в Порт-Артур! — поворачивается на другой бок и мирно засыпает.
Извозчик парой, с пристяжкой маленьких сибирских лошадей, уже дожидался меня у подъезда. Дом командующего войсками был в нескольких шагах от военного собрания. Оба эти здания построены на высоком берегу Амура. Вид отсюда восхитительный. Чуть влево серебрилась широкая, спокойная Уссури, впадая в Амур. Последний, точно рассердившись за то, что она упирается в него, круто заворачивает в своём течении и устремляется в обратную сторону. Издали получается впечатление, будто стекаются здесь три реки. Просто не хочется глаз оторвать от этой картины. Такой массы речной воды трудно встретить, где в другом месте. Подхожу к подъезду. Часовые отдают честь. Казак с жёлтым околышем принимает шинель.
— Что, генерал встал?
— Так точно, приминают-с.
Вхожу в приемную. Чиновник, в форменном сюртуке, со Станиславом на шее, полный, усталый, в очках, довольно суровый на вид, любезно встречает меня, спрашивает фамилию, записывает и уходит докладывать. Через несколько минут слышу: ‘Пожалуйте, генерал просит’. Вхожу в обширный, светлый кабинет.
— Ай, ай! Не привык вас видеть в адъютантской форме! Казацкая черкеска к вам лучше шла! — такими словами дружески встречает меня Н. И. Он сильно пополнел, поседел, но смотрел молодцом.
— Ну вот! У нас, слава Богу, идет всё хорошо. Хайлар взят, Айгун, Цицикар, Хунчун, — всё взято. Только Ингута да Гирин и остались. Ингуту теперь будут брать, а Гирин отложим. Зимнюю кампанию будем делать, — так рассказывал мне командующий войсками, гуляя со мной по кабинету. Он был очень занят и озабочен. Я откланиваюсь ему, причём получаю любезное приглашение ежедневно приходить завтракать и обедать.
Хабаровск, что Москва, стоит на нескольких холмах. Город ещё совсем молодой. Всего лет двадцать назад, это была станица Хабаровка. И теперь ещё здешний старожил, Василий Федорович Плюснин, зовёт его: Хабаровка. Высокий, седой, Геркулес сложением, этот почтенный человек преинтересно рассказывал мне, как он поселился здесь:
— Мы приехали с братом сюда жить, сорок лет назад. Тогда здесь всего две хатки было. Вон, на том месте, я тигра убил, — тихим, удушливым голосом говорит он и показывает, рукой из окна направление. Василия Федоровича одолевала одышка. — Здесь всё лес был, — вот, где мой дом. Всё это место мы расчистили и построили домишко маленький. Ну, а потом всё и пристраивали. Работы много было: лес рубили, пни корчевали, расчищали. На охоту ходили, рыбу ловили. — Теперь этот пионер Хабаровска владеет миллионами и считается первым богачом в округе.
На третий день моего пребывания здесь получаю предписание немедленно отправиться в китайский город Хунчун, недавно взятый нами с боем.
Где это Хунчун? Как туда проехать? — вот вопросы, которые беспокоили меня. В то же время я радовался, что наконец увижу настоящий китайский город. Увижу китайцев, познакомлюсь с их нравами и обычаями. Посмотрю, как они живут, что едят, как одеваются, а главное, накуплю разных китайских редкостей. Только, как попасть туда? Но тут выручил меня начальник штаба округа, Андрей Николаевич С-нов. Небольшого роста, усатый, стриженный под гребёнку, суровый на вид, но в сущности, предобрый.
— Вот, видите? — говорил он, указывая на карту. — Доедете до Владивостока. Отсюда, по заливу Посьет, на пароходе, — до местечка Посьет. Дальше на почтовых до Новокиевского, тут всего двенадцать вёрст. Из Новокиевского до нашего русского Хунчуна двадцать пять вёрст. Здесь стоит наш пограничный казачий пост. А затем уже будет китайский Хунчун, вёрст тридцать. Там стоит наш отряд под начальством полковника Орлова. — Так объяснял мне С-нов. Пока разговаривал с ним, смотрю — мне уже прогоны принесли. Оставалось только расписаться в книге в получении денег, да и ехать. Так я и сделал. Надо сказать, что накануне моего отъезда отсюда я получил разрешение взять с собой в дорогу одного служителя в офицерском собрании, рядового Ивана, в качестве вестового.
Маленький, коренастый, без бороды, блондин, он был добродушен, честен и услужлив, но груб и упрям.

8. От Хабаровска до Хунчуна

1-го августа, рано утром, едем с Иваном на вокзал. По уссурийской железной дороге ходят очень удобные пассажирские поезда с буфетами. Рестораны эти чрезвычайно сокращают время в пути. Да и еда в них гораздо здоровее, чем на станциях. Там надо есть второпях, обжигаться, есть, что попадёт под руку, не разбирая, вкусно ли это, достаточно ли прожарено и не испортилось ли. Тут же — дело совсем другое. Полное удобство. Сидишь себе, сколько хочешь, никто не торопит. Не знаю, почему у нас в России не прививаются эти столовые. Боится ли железнодорожное начальство подорвать буфеты на станциях, или какая другая причина. Смело могу заверить, что нигде я так удобно не ездил, как в Сибири, да ещё по закаспийской дороге. Там тоже поезда со столовыми. В нашем поезде два последних вагона были битком набиты китайскими рабочими. В это тревожное время они повсюду бросали работу и уезжали к себе на родину. Подхожу к их вагону и смотрю. Все они одеты в синие куртки и такие же шаровары. У большинства головы ничем не покрыты. Тут я успел хорошенько рассмотреть способ их причёсывания. Они бреют половину головы. Я с удивлением смотрю на них, но и они смотрели на меня не с меньшим любопытством. Оказывается, китайцы очень уважают дородство в человеке, а потому с почтением смотрели на мою полную фигуру. Ехали они в третьем классе. Разговаривая на своем непонятном языке, они держали себя весьма непринуждённо. Тут я почуял от них какой-то особенный неприятный запах. Запах этот преследовал меня потом по всей Маньчжурии. Объяснялся он тем, что рабочий народ в Китае ест особенную траву, под названием черемша.
Поезд трогается. Иду в столовую, спрашиваю стакан чая, сажусь к окну и смотрю. Сначала от Хабаровска тянутся болота, мелкая поросль, кочки, пни. Но дальше показываются поля, покосы, а затем станицы, сёла и деревни. Так как здешние переселенцы преимущественно из полтавской, киевской и черниговской губерний, то характер их построек — совершенно малороссийский, и взглянув на их деревню, думаешь, что находишься на Украине. На станциях говор слышится исключительно хохлацкий.
На другой день около полудня приезжаем в Никольск-Уссурийский. Здесь мне необходимо было представиться губернатору Приморской области, генералу Ч. Никольск, как и Хабаровск, ещё очень молод и не успел обстроиться, как следует. Идёшь по нему, и всё видишь маленькие, точно карточные домики. На многих пестрели китайские и японские вывески. То написано: японец портной, японец прачка, то — парикмахер. Китайские же вывески обозначали только магазины. Генерал Ч., высокий, представительный господин, любезно принимает меня и приглашает обедать. Интересно, что за обедом, на котором присутствовало человек двадцать офицеров, я первый сообщил им о благовещенской катастрофе. А ведь прошёл с тех пор почти месяц. Вот как медленно доходят здесь вести, — да и какие вести!
На другой день, утром, подъезжаем к Владивостоку. Прежде всего, читаю на высокой серой стене вокзала многознаменательную надпись: ‘От С.-Петербурга 8889 вёрст’. Цифра эта вычислена, вероятно, по направлению новой маньчжурской дороги, так как через Хабаровск гораздо дальше. День пасмурный. Облака заволокли небо. Залив тёмный, неприветливый. Кое-где, на высоких берегах виднелись угрюмые форты, колыхались крепостные флаги, чернели казармы, и выглядывали из амбразур орудия. На пристани кишел рабочий люд, преимущественно японцы. Китайцев мало. Они почти уже все убрались восвояси. Думается мне, что не из патриотических чувств они покинули работы у нас, а прогнал их слух о благовещенском потоплении.
Подхожу к пристани. Множество лодок дожидаются пассажиров. Сажусь в одну. Мой Иван, с чемоданчиком, тоже усаживается рядом, и юркий японец, стоя на корме, рулевым веслом быстро гонит лодку к небольшому пароходу ‘Новик’, поддерживающему сообщение с Посьетом. Я, по обыкновению, сильно боялся морской качки. Дорогой мне наговорили, что ‘Новик’ страшно валок, и что всегда всех укачает при малейшем волнении. Поэтому, лишь только взобрался я на пароход, приступаю к выбору местечка, где бы поудобнее улечься. Вон, на середине парохода, на палубе, стоят две лавочки. На одну из них ложусь и ожидаю отхода. Раздаётся свисток, за ним вскоре другой, и наш пароход плавно трогается в путь. На рейде стоит много различных судов. Вон наш броненосец ‘Россия’. Огромный, весь белый. Он только что пришёл, и потому с него раздавались салюты. Я восторженно смотрю по сторонам и думаю: ‘Как ни говори, а ведь это воды Тихого океана. Этакую даль уехал от дома! 9.000 вёрст’!
Перед моим отъездом из Хабаровска, генерал Г. советовал мне обратить внимание, при въезде в Посьет, на двуглавого орла, высеченного в скале.
— Непременно посмотрите! Удивительно интересно! Он тридцать саженей в ширину распростёртых крыльев. А когда подъезжаешь, то нисколько не кажется особенно большим, — рассказывал генерал.
Волнение маленькое. Пароход почти совсем не качает. Я лежу, очень довольный, и любуюсь на берега. Ко мне подсаживается на скамейку какой-то плотный господин, в чечунчёвой визитке и в белой фуражке. Брюки заправлены в лакированные сапоги. На белом жилете висит толстая золотая цепочка и на ней болтается золотой брелок, самородок.
— Вы, верно, золотопромышленник, — говорю ему и указываю на брелок. — Дорого стоит такой?
— Этот самородочек стоил мне двадцать тысяч рублей, — отвечает собеседник, и на его загорелом, морщинистом лице, с кудловатой бородкой, появляется горькая улыбка.
— Нас тут собралась, было, компания разрабатывать золотые прииски. Истратил я на свой пай двадцать тысяч рублей, и достался мне всего-навсего, этот самородочек. Никакого золота мы больше не нашли там! — и он с грустью даёт мне пощупать его.
— Вы здешний старожил?
— Да-с, я здесь занимаюсь скупкой быков. Да вот нынче с Китаем война. Невозможно купить никакой скотины. Владивосток совершенно погибает без мяса. По 100 рублей платим за голову, которая до войны стоила 50 — 60 рублей.
Спутник мой пристально смотрит на берег.
— Вон видите? Вон там заимка Янковского. Ему правительство уступило остров бесплатно. Он там выстроил усадьбу и устроил конский завод. Ничего, хорошие лошадки есть. Рублей по двести, по триста продаёт.
Небо прояснилось, и солнце осветило окрестности. Вдали белели постройки Посьета. Вид с парохода прелестный.
— Пожалуйста, покажите мне, где это высечен орёл в скале! — прошу моего нового знакомого. Тот, к несчастью моему, никогда и не слышал про такое диво. Один из пассажиров таки нашёлся и указал мне. Орёл как бы отпечатан над городом, на полугоре из белого камня. Так вот, чтобы изобразить орла, траву и землю, где следует, расчистили, и белый двуглавый орёл далеко виден. В народе же здесь сложилось такое поверье, что-де батюшка-царь наш, ехал, ехал, и как доехал до здешнего места, так и сказал: ‘Дальше ехать не надо! До этого места всё моя земля идёт, а дальше — китайская!’ — и печать свою приложил. Вот для чего и орёл в скале высечен.
Посьет красиво раскинулся на берегу. Местечко прехорошенькое. Поблизости живут корейцы, которые снабжают горожан разной провизией, овощами, рыбой и т. п. Мне очень понравились здешние устрицы, совершенно непохожие на наши черноморские. Это как бы большие известковые куски, состоящие из нескольких раковин. Открывать их очень трудно. Непременно порежешь руки.
Сажусь в тарантас и еду в местечко Новокиевское, которое было в 12-ти верстах. Новокиевское тоже обстроено прекрасно и издали кажется чистеньким, хорошеньким городком. Постройки все каменные, с железными крышами. Лучший дом в два этажа, с обширным, тенистым садом, здешнего пограничного комиссара. Он виден издалека. Начальник гарнизона здесь был молодой поручик, бравый, расторопный блондин. Несмотря на свои ещё очень молодые годы, он отлично распоряжался.
— Вы переночуйте у меня, полковник. Завтра капитан Б. тоже едет в Хунчун, вместе и поедете, — объяснял он. — Так я и сделал.Утром, от нечего делать, идём с ним осматривать городок.
— Знаете что? Будем у китайцев обедать. Здесь есть хороший ресторан. Я частенько обедаю там, — предлагает поручик.
— Отлично! Очень рад, — говорю.
— Ну, так надо послать предупредить, чтобы обед был готов к 12-ти часам. Заходит в лавку, пишет кому-то записку и возвращается.
— А теперь пойдёмте, покажу вам хунхуза-китайца, который наводил страх на наших корейцев. Грабил и убивал их. Он сидит у нас в арестантской, — говорит поручик. Я бегу за фотографическим аппаратом, и затем мы направляемся к небольшому каменному домику с железными решётками. Это была гауптвахта. Караул, завидев нас, выстраивается. Старший подходит ко мне и рапортует.
— А ну-ка, выведи хунхуза. Покажи его нам! — приказывает начальник. Через минуту, солдаты выводят молодого парня в рубахе и шароварах. Он с трудом передвигал ноги, скованные кандалами. Волосы чёрные, косматые. Глаза маленькие, быстрые, с беспокойством посматривали по сторонам. Беру аппарат и снимаю. Хунхуза уводят обратно.
— Ведь вот этакая гадина одна приводила в ужас целые деревни. Корейцы страшные трусы, и по первому требованию приносили ему всё, что он приказывал.
— Ну, что же ему будет? — спрашиваю.
— Ещё не судили! — вероятно, повесят.
Направляемся обедать. Входим во двор маленького дома.
Десятка полтора китайцев занято разной работой. Кто плотничал, кто копался в земле, кто дрова колол. Нас встречает молодой, красивый китаец, в чёрной куртке, и ведёт в особое помещение. Это была небольшая комната, очень уютная. Вдоль стен устроены как бы широкие лежанки, покрытые циновками. Лежанки зимой отапливаются снаружи дома и называются ‘каны’. Каны — необходимая принадлежность каждого китайского дома. Она заменяет им и стул, и постель, и в то же время служит печью. Осматриваюсь. Здесь каждый шаг для меня полон интереса. Посреди комнаты стоял хорошенький красный столик. Хозяин накрывает его скатертью, и затем начинает подавать разные кушанья в фарфоровых чашечках. В виде приправы были поданы соя и уксус. Хлеб подан был вроде нашей просфоры, в круглых шариках и совершенно без соли. Первое кушанье была капуста, похожая на нашу цветную. Второе — огурец, нарезанный маленькими кусочками. Третье — жареная курица, тоже нарезанная кусочками. Вообще, всё мясное подавалось крошенное без костей. Китайцы не употребляют за едой ножей. Четвертое — винегрет. Пятое — вареная свинина, несколько поджаренная. Шестое — в одном блюде жареная свинина, затем трепанг — морская водоросль и морская капуста. Седьмое — жареная свинина, нарезанная тонкими ломтиками. Восьмое — вареная свинина с соусом. Девятое — трепанги с соусом. Десятое — краб. Одиннадцатое — грибы. Двенадцатое — рубленая свинина в виде котлет и тринадцатое — свиной суп, особенно вкусный. Всего этого я поел с удовольствием. Жаль только, что, не будучи предупрежден о таком количестве блюд, я сразу же налёг на первые кушанья, так что до последующих едва-едва мог прикоснуться. Между тем все кушанья были превкусно приготовлены.
Чуть показалось солнце, я уже был на ногах. Посылаю солдата на станцию, торопить лошадей. Вскоре подъезжает повозка Б-ского, а за ней является и он сам. А вот и почтовый тарантас. Сажусь с ним в один экипаж. В другой усаживаются наши денщики, и мы трогаемся.
Терентий Данилыч — так звали Б-ского, был преинтересный спутник. Небольшого роста, худощавый, усатый, очень подвижной, он ни минуты не молчал, всё рассказывал. Голос имел грубый, басистый. Разговор шёл больше о штурме Хунчуна, в котором он участвовал.
— Ведь вот тоже Козловский! — сердито бурчит он себе под нос, не глядя на меня, откинувшись туловищем на спинку тарантаса. — Кричит начальнику охотничьей команды: ‘Покажите, поручик, пример, как надо брать фанзы!’ — и при этом он дребезжащим голосом передразнивает Козловского. А тот, сдуру, и бросился прямо лбом в двери. Тут его тремя пулями и уложили, да и вахмистра ухлопали, да и ещё шесть казаков. Эх, какой вахмистр был молодчина! Жаль очень! — восклицает рассказчик и грустно качает головой.
— И зачем было в лоб брать? Сунься-ка сам, так и узнал бы! — злобно продолжает ворчать он. — Стоило только велеть артиллерии обстрелять фанзу, — все бы китайцы разбежались. А то смотрите, сколько народу ухлопали. А всё генеральный штаб! — Б-ский не любил генерального штаба.
— Это когда же случилось? Ещё до взятия Хунчуна?
— Куда! — ещё и реки не переходили. Да вот уже подъедем, так я покажу вам эту фанзу.
Дорога идёт довольно сносная, хотя после дождя почву сильно разгрязнило. Мы обгоняем и встречаем множество корейских подвод на быках. Быки хотя и не особенно велики, но чрезвычайно сильно сложены и выдрессированы превосходно. Подводы двухколесные. Сами корейцы одеты крайне оригинально. Белые балахоны, а на голове такая же белая кисейная шляпа с большими полями. Коса зачесана в комок и завязана на затылке плетешком. Корейцы, как и китайцы, все брюнеты. Вот целая толпа их, — правят дорогу на Хунчун. Работают лениво, до смешного. Вот один рабочий толкает ногой заступ в землю. Двое товарищей, привязав верёвки, тянут и этим самым стараются облегчить работу. Почва — чернозём, перемешанная с глиной и без того рыхлая. Земли же подымают на лопате не больше горсточки.
Подъезжаем к русскому Хунчуну. Виднеeтся довольно сносный деревянный дом для проезжающих и несколько других построек. Поблизости заложены какие-то кирпичные фундаменты. Валяются заготовленные брёвна и т. п. Отсюда всего несколько вёрст до границы. Покормили лошадей, закусили и едем дальше. Я тороплюсь. Мне страстно хочется поскорее попасть в Китай. Вот и граница. Наконец-то я в Китае. Почему-то думается, что сейчас природа должна перемениться. Ничуть не бывало. Идут всё те же горы, долины, покрытые зеленью, виднеются рощи.
— Вот видите, у дороги, влево, фанза! Там казаки-то и пострадали! — объясняет Б-ский. — Отсюда и стреляли по нам. Ну, да зато ни один из них не ушёл, — всех перекололи. А вот вправо — импань, в которой погиб командир батареи Постников. Вон и кресты стоят! Сколько их? шесть крестов, кажись! — и он считает.
— Постойте, пожалуйста! Позвольте выйти и посмотреть это место! — прошу я. Останавливаемся и выходим из экипажа. Поднимаюсь несколько в гору и вижу четырёхугольник, саженей 50 в квадрате, обнесённый невысокой глиняной стеной, местами разрушенный. Это и была злосчастная импань.
— Когда мы подошли сюда, китайцы и давай стрелять по нашим. А Постников сел верхом на орудие, да марш-маршем и вкатил в самую импань! В это время наши солдаты, под командой капитана Дроздова, бросились зажигать самую фанзу, где засел неприятель. Только она запылала, как на огонь, с неприятельского форта, бух граната! — разрывается и осколками смертельно ранит Постникова! — Так рассказывал мне мой Терентий Данилыч. Подходим к импани. Шагов тридцать не доходя, лежат незарытые тела китайцев. Их я насчитал тут десятка два. Белые черепа, объеденные, должно быть, собаками или другими животными, резко выделялись из общей массы трупов. Меня тянуло в саму импань. Вхожу туда. Обширный двор весь завален всякой рухлядью: досками, корзинами, обгорелыми бревнами, кирпичом и разной китайской одеждой.
— Вот здесь и был убит Постников! — объясняет Михаил Данилович. — Стою, смотрю на всю эту мрачную картину, и меня начинает пробирать какая-то нервная дрожь. Черепа скалят зубы. Из земли торчит полуобъеденная бледная рука. Кругом валяются синие и жёлтые китайские куртки с надписями. ‘Ведь как ни говори, — думалось мне, — а мы в неприятельской стране. Китайские войска не перебиты, не уничтожены, а только бежали. Следовательно, они в каждую минуту могут появиться там, где их и не ожидаешь. Из-за каждой горы, из-за каждой рощи могут на нас напасть, и моя голова будет также валяться, как и эти’. С неприятным чувством покидаю импань, и мы едем дальше. Горы кончаются, — выезжаем на открытую равнину.
— Видите вправо? — это темнеет северный форт, а левее будет южный, — продолжает рассказывать мой спутник. — Я, как ни смотрю, ничего не могу разобрать.
— Вон Хунчун! Вон и лагерь наш белеет, — там на горе! — и он рукой указывает направление. Вдали, на горизонте, в густой зелени, действительно виднелись какие-то постройки. За ними на горе белели наши палатки. Мы всё ближе подъезжаем к Хунчуну. Минуем красивую китайскую маленькую часовенку. Я любуюсь, как она выстроена. Точно игрушка! Как правильны стены! Какая узорчатая крыша, выложенная черепицей! Загляденье, да и только! Но останавливаться и рассматривать её — не время. Солнце садилось, и надо было спешить. Да притом же, мне помнилась телеграмма, в которой говорилось, что китайцы стреляют из хлебов и канав. Поэтому не лишнее быть осторожным.
Подъезжаем к реке Хунчунке. Через неё ходит паром. Несколько солдат живо переправили нас на другой берег. Передо мной возвышалась какая-то башня, чудной красоты, а дальше тянулись стены. Интерес увидеть всё это поближе, что там кроется за стенами, достигает во мне крайней степени. Даже и опасность всякая забыта. — Пошёл, пошёл скорей! — кричу ямщику. Дорога идёт влево от города. Сначала тянется густая аллея из старых, тенистых деревьев, очень почтенная. Сквозь неё начинают проглядывать городские стены. А вот и ещё башня. Внизу — полукруглые ворота. Замечательно, как эти стены, ворота, да и сама башня напоминали мне наш московский Кремль. Едем вдоль стен, как в старину называлось у нас — пригородом. Чем дальше, тем интереснее. Вот виднеется прелестная кумирня. Крыша лодочкой, с красиво загнутыми кверху концами. Перед кумирней возвышаются стройные колонны, с металлическими верхушками. Под самым верхом устроены ящики вроде голубятен. И всё это изукрашено резьбой очень красиво. Чем дальше едем, тем больше восторгаюсь.
‘А что-то там, в городе увижу?’ — думалось мне. Но вскоре предстояло большое разочарование. В одном месте стена обрушилась, и я вижу одни развалины. Приподнимаюсь в тарантасе, смотрю — одни трубы торчат да обгорелые брёвна. Плохо дело, думаю. Должно быть, наши здесь порядочно поработали. Да и Ч. доносит со слов комиссара, что город сгорел. Но неужели, же весь сгорел, так что и посмотреть не на что будет? И вот, рассуждая про себя, таким образом, подъезжаем к лагерю. Удивительное дело! Как только ещё издали завидел я лагерь, так меня охватило именно то самое, давно забытое чувство, которое я испытывал в турецком и текинском походах, когда возвращался из дальнего разъезда. Разом почувствовал и спокойствие, и уверенность за своё существование. Происходило это, конечно, из того сознания, что здесь собралась наша сила, и она не даст меня в обиду. А между тем, отойди только в сторону две, три версты — и пропал человек. Китайцы не сострадательны. Непременно изловят и поджарят живого на огне. Примеров тому, как я слышал, было не мало. Окрестности Хунчуна кишели в то время хунхузами и рассеявшимися китайскими войсками.

9. Хунчун

Солнце было уже на закате, когда мы подъехали к лагерю. Он представлял живописную картину. Внизу, у подножия горы, на плоскости, разместились госпиталь, обоз и кухни. Подходило время уборки лошадей и ужина. Из кухонь поднимались дымки, слышалось ржание лошадей и людской говор. Горнисты и музыканты, приютившись где-то на холодке, наигрывали в свои инструменты. В кузницах ковали лошадей, раздавался лязг молотка о железо. Солдатские фигуры в белых рубахах то показывались из палаток, то пропадали. Выше, на полугоре, на правом фланге виднелись орудия. То стояла 6-ая горная батарея. Пониже орудий темнели ряды привязанных у коновязей лошадей. В самом центре лагеря сосредоточилась пехота, Восточносибирский стрелковый полк. Длинные ряды палаток вытянулись как по линейке. Среди лагеря на площадке выделялась просторная палатка командира полка. Рядом — полковое знамя и тут же чернел полковой ящик. При них — часовой с ружьём. Хотя я первый раз тут, но всё это мне, как будто уже заранее известно. Дальше, на самой горе, на левом фланге виднелась кавалерия. Вон кто-то вскакивает на коня, ещё двух берет в повод и едет на водопой. По посадке и ухватке я сразу узнаю казака. Здесь стояла казачья сотня.
Выходим из тарантаса и направляемся к палатке, как раз возле палатки командира полка, полковника Орлова. Оставляю свои вещи, немного очищаюсь от пыли, надеваю шарф, шашку и иду являться Орлову. Это был видный мужчина лет сорока, с окладистой бородкой. В походе знакомятся быстро. Я объяснил ему цель моего приезда, и затем мы отправились вместе в офицерскую столовую. Здесь я знакомлюсь разом чуть не со всеми офицерами отряда. Народ оказался всё такой милый, любезный, что я почувствовал себя как дома. В особенности понравился мне некто Василий Фомич, штабс-капитан. Чем уж он заведовал тут, теперь не помню. Мы очень скоро подружились с ним. Это был толстый, что называется, ражий мужчина, лет под пятьдесят. Носил длинные волосы, которые беспрестанно приглаживал рукой кверху, маленькую бородку и пенсне. Палатка его стояла в нескольких шагах от нашей.
Стемнело. В воздухе повеяло сыростью. Аромат трав удивительный. Горнист играет повестку. На горе неясно очерчиваются силуэты музыкантов. Раздаются стройные, гармоничные звуки ‘Коль славен’. Солдаты выстраиваются перед палатками.
‘Отче наш!’ — доносится до моих ушей монотонное пение. И где, где только не слышал я этой молитвы в устах наших солдат! И на Дунае, и на берегах Мраморного моря, и на Кушке. Теперь — на берегу Хунчунки, недалеко от Тихого океана. А ведь, наверное, поблизости где-нибудь в хлебах и канавах сидят китайцы и слышат наше пение и музыку. Какое-то оно производит на них впечатление? — думалось мне.
— Накройсь! — Лагерь стихает.
Солнечные лучи едва мелькают из-за гор и любовно озаряют окрестности. С вечера мы уговорились с Василием Фомичем рано утром ехать в город, осматривать, что от него осталось и какие сделаны хлебные запасы нашим интендантом, присланным сюда из округа. Б-ский ещё спит. Он укутался от мух одеялом с головой и даже признаков жизни не подаёт. Удивительно, как можно спать, закрывшись таким образом, что и таракану негде пролезть. Палатка просторная, светлая. Держится на высокой деревянной стойке. Я лежу и смотрю на лагерь. Вчера в потёмках трудно что что-либо разглядеть. Вон, внизу, виднеется обширная импань с высокими стенами. На ней развевается наш флаг. Вероятно, там какая-нибудь часть стоит. Артиллерия повела лошадей на водопой. Густая пыль поднялась от сотен ног. Солдаты, кто в рубахах, а кто в шинелях, умываются, что-то хлопочут около палаток. Слышатся голоса и смех. Лагерь оживает. Кухни затапливаются, дымки стелются по лагерю. Через палатку от меня чей-то денщик спешит с самоваром в руках и с чайником на конфорке.
— Ми-тень-ка! — слышу голос Василия Фомича. Смотрю, к нему в палатку юркает одутловатый, заспанный солдат, в розовой ситцевой рубахе, заправленной в чёрные шаровары. Впоследствии возглас этот стал меня раздражать. Митенька этот далеко не заслуживал такого нежного имени. Он порядочно-таки грубил своему барину, частенько спал на его постели, мылся его мылом, чесался его гребенкой и вообще был очень бесцеремонен. Так, по крайней мере, передавал мне мой Иван. Вскакиваю с постели и одеваюсь. Иван уже давно дожидался меня, подать умыться. Пока пил чай, смотрю, и лошадей привели. Спутнику моему — его серого тяжёлого пехотного коня, а мне — лошадь убитого казачьего вахмистра. Она оказалась с очень хорошим шагом, так что пока я был в Хунчуне, всё на ней и ездил. В сопровождении двух казаков спускаемся с горки к городу. Хотя я и знал, что город сгорел, но все-таки лелеял надежду, авось хоть малая частица его уцелела, дабы иметь понятие, что такое китайский город. Сейчас за лагерем начались поля, засеянные чумизой. Это замечательное растение. Колос его вершка три длиной, но я видел и в четверть аршина, круглый, пушистый, с мелкими желтоватыми зернами. Плодовита чумиза до чрезвычайности. Помню, ехал я позже осенью в Гирин, вместе с управляющим отделением русско-китайского банка, англичанином Кемпбелем. И вздумали мы, скуки ради, сосчитать, сколько зёрен в колосе чумизы. Сорвали один, считали, считали, досчитали до трёх тысяч, да так и бросили, — надоело. Каша из неё превкусная. Хотя наши солдаты и отворачивались от неё, предпочитая гречневую, но я с удовольствием её ел. Она очень похожа на нашу пшённую. Итак, мы едем полем чумизы. Обработано оно превосходно. Хлеб чист, без всякой соринки, ровный, вышиной аршина два. Местами чумиза уже поспела. Колосья начинали свешивать свои головы. — А это что за растение такое?’ Вчера в темноте я не обратил на него внимания. Вышиной оно сажени полторы. Казак с лошадью легко в этом хлебе спрячется.
— Василий Фомич! — кричу я: — что это за растение?
— Это — каулян*, (гаолян) — отвечает он. — Из него китайцы гонят водку. Ну, и в корм лошадям тоже идёт.
Рассматриваю его. Колосом он походит на наше просо, только гораздо больше, темнее и крупнее. Стебель похож на кукурузный. Такой же твёрдый, грубый, но выше. — В этом гаоляне, — думается мне, отлично можно прятаться. Хоть целая дивизия заберись, так и то не заметишь. Вправо, за полями, виднелись фанзы и красивые импани, каким-то чудом уцелевшие от погрома. Их домики, с вычурными черепичными крышами, красиво выглядывали из-за стен. Кое-где виднелись маленькие часовни-кумирни и надгробные памятники. А вот и город. Но, увы, одни развалины. Города нет. Может, дальше будет. Лошади осторожно ступают через обгорелые бревна, кирпичи, камни, разные куски железа, крючья, горшки и всевозможные домашние принадлежности хозяйства. Вдоль дороги по обе стороны тянутся обгорелые остовы домов. Местами же от них и следов не осталось. Хозяину трудно будет найти свои владения. Пока глаз хватает, чернеют трубы и трубы. Вот уже мы с версту проехали, но я ещё не могу себе представить, что такое китайский город.
— Боже, что тут творится! — невольно восклицаю. — И вспомнились мне в эту минуту развалины древнего Серахса, который я, за год перед тем, видел в Закаспийском крае. Смотрел на них тогда, любовался на оставшиеся кое-где узорчатые роскошные изразцы и кирпичики и дивился жестокости и бессердечности завоевателя, который истребил целое население и навеки превратил цветущую страну в пустыню. Далеко ли мы ушли от этих варваров! Прошли тысячелетия, а человек-то, видно, всё тем же зверем остался.
— А вот здесь подвал на днях нашли! Сколько разных товаров оказалось там, — просто ужас! Я всё велел в интендантский склад отправить! — оживленно рассказывает Василий Фомич и останавливается около глубокой ямы, со сводами. Вокруг ямы валялись разные обрывки материй, тесёмки, пояса, коробочки, китайские шапки, башмаки, шнурки и разная мелочь. Едем дальше. Куда ни взглянешь — валяются котлы, жестянки, целые груды соли, прессованных бобов, идущих в корм лошадям, обмолотой чумизы, гаоляна. Местами ещё дымились пожары, и едкая гарь щекотала наше обоняние. Повсюду виднелась медная, железная и фарфоровая посуда. Некоторые чашечки так и просились на дамский туалет.
— А свиней-то, свиней, сколько бегает, просто страх! Вишь все, какие чёрные, острорылые! Что кабаны дикие! — восклицает штабс-капитан и машет на них шашкой.
— Василий Фомич! Смотрите, какая прелестная чашка! — восклицаю я.
— Это что! Дальше лучше найдём. Я знаю место. Там я видел хорошие чашки, потом покажу вам! — не оборачиваясь, с уверенностью кричит он. Между тем, под ногами лошадей так и хрустят разные изделия из глины, фарфора, дерева, чугуна.
Подъезжаем к городским воротам. Они остались в полной неприкосновенности. Это была высокая толстая арка из кирпича, без дверей. Над аркой красовалась башня с легкой красивой черепичной крышей, с разными украшениями и колокольчиками по углам. Колокольчики от ветра издавали приятный звон. Замечательно, как эти арки опять напомнили мне Кремль. Совершенно тот же тип. В одном месте я даже и двери нашёл точь-в-точь такие, какие видел в Москве, черные, покрытые железом и изукрашенные шляпками от гвоздей. У ворот стояли наши часовые. Возле них лежат в стороне кое-какие китайские вещи, очевидно, выбранные получше: шёлковый чёрный халат, кусок белой бязи и два фарфоровых блюдца. Только отъехали мы от ворот, как лошадь Василия Фомича бросается в сторону, а из-за обвалившейся стены одной фанзы пускаются бежать во все лопатки два корейца с мешками за спиной.
— Лови, лови их! Держи! — кричит мой штабс-капитан. Казаки бросаются догонять. Чёрные головы беглецов, с завязанными в пучки волосами на затылке, так и мелькали между обгорелыми домами. Нагнать их было трудно. Они, как кошки, прыгали через развалины, ямы и стены. Конным казакам туда и попасть было невозможно. Так они и удрали.
— Ловить их, драть их! — сердито кричит часовым Василий Фомич. Пенсне свалилось у него с носа, фуражка съехала на затылок.
Подъезжаем к изящным китайским постройкам. Я в восторге. Наконец-то нахожу то, чего ожидал с таким нетерпением! Это был дворец хунчунского фудутуна. Он хотя и порядочно пострадал, но стены сохранились. Слезаем с лошадей и идём в ворота. Они поддерживаются прочными деревянными колоннами, упёртыми в камни, дабы не гнили. Этот способ установки колонн я заметил повсюду в Китае. Китаец крайне расчётлив и хорошо понимает, что лучше ему лишне потрудиться, израсходоваться сразу, чем дать бревну сгнить и затем заменять его новым. Ворота и колонны обложены раззолоченными и раскрашенными разными надписями. Наверху все пилястры и фронтоны тоже отделаны таким же манером. Некоторые украшения так хороши, резьба так тонка, что так и тянуло снять их и отправить в наши столичные музеи. Входим во двор. Он — квадратный. Кругом изящные фанзы. Стены из обожжённого серого кирпича. Крыши все на один лад, черепичные, с теми же самыми вычурными украшениями в виде собачек, драконов и других животных. По стенам виднеются барельефы, изображающие людей, животных и даже целые пейзажи. Двор вымощен камнем, прочно и красиво. Проходим во второй двор, и я в удивлении останавливаюсь. Хаос царил тут невообразимый. Передо мной — прелестная кумирня, со своей в высшей степени оригинальной крышей, башенками, колоннами и всевозможными раззолоченными и раскрашенными украшениями. Вхожу в неё и — о, ужас! — множество глиняных богов, тоже раззолоченных и раскрашенных, валялось на полу, перевернутыми кверху ногами. Головы, руки, ноги — пообломаны. Лица изуродованы. Столы вывернуты, даже сам пол выломан. Видимо, здесь искали зарытые клады. Кумирня делилась на две части. В одной из них я, к великому удовольствию, нашёл трёх идолов, довольно сохранившихся, хотя лица их и пострадали. У меня был фотографически аппарат с собой, а потому я снял их. Идём дальше в последнее отделение. Опять ворота, очень красивые. Опять такой же хорошенький дворик. Здесь я нашёл несколько просторных комнат. Направо, как мне сказали, помещался сам фудутун, а рядом, должно быть, — его жены, так как здесь валялись принадлежности женского туалета: гребенки, ножницы, женские башмаки, курмы, платки и разные тряпки. Влево же находилась библиотека фудутуна и его канцелярия. В страшнейшем беспорядке лежали кучи китайских книг, печатанных на тоненькой желтоватой бумаге. Тут же я поднял несколько писем, за печатью нашего пограничного комиссара Смирнова из Новокиевска. Мы ходим с Василием Фомичём из комнаты в комнату и всё тщательно осматриваем. Я смотрю на всё это впервые, с лихорадочным интересом. Тут для меня что ни шаг, то удивление. — Это зачем? Это почему? Что это за штука? — кричу беспрестанно. Спутник всё объясняет мне. Он уже всё осмотрел это раньше и расспросил через переводчика. И чего, чего только не валялось здесь! Очевидно, наши застали жителей врасплох. Как всё лежало на полках и в сундуках, так всё и осталось. Даже пища в котлах была недоеденная.
Из дворца фудутуна идём к нашему интенданту. Он помещался недалеко, в небольшом доме, с отдельным двором, в трёх светлых комнатах, с широкими канами. Мне в особенности понравились шкафы по стенам, красные с золотом с оригинальными замками и ручками, очень интересные. Шкафы были уже наполнены разным китайским добром, преимущественно фарфором, собранным по обгорелому городу. Две чашки были с превосходными рисунками. В это время входит сам интендант, среднего роста, блондин, с небольшой бородкой. Он имел озабоченный вид. Мы здороваемся.
— Ну что, как у вас идут дела? — спрашивает Василий Фомич.
— Да ничего, капитан! Поправляемся помаленьку, — отвечает тот. — Только, вот, никак нельзя корейцев нанять убирать чумизу. Не идут. Боятся. Недавно тут китайцы двоих застрелили. Остальные ни за что не идут. Уж я им и цены прибавил. Вот ежели бы от вашего полка конвой дали, так другое дело! Я телеграфировал в Хабаровск, не знаю, что ответят.
Иду в соседнюю комнату. Тут помещался вахтёр.
Казалось бы, интендантскому вахтёру следовало бы толстым быть. Этот же, напротив, был тощ как смерть. Черноватый, с маленькой бородкой и сиплым голосом. На столе у него лежали две прелестные камышовые трубки для курения опиума, отделанные серебром и эмалью.
— Это чьи трубки? — спрашиваю его.
— Да здесь в складах нашёл! — сипло отвечает он.
— Эх, какая прелесть!
— Господин интендант, это ваши трубки? — спрашиваю.
— Никак нет! Это, должно быть, фудутуна! В складах нашли. Ежели угодно, возьмите их!
Я беру трубки, кричу своего казака и передаю их, наказывая беречь пуще глаза. Переговорив с интендантом, отправляемся осматривать запасы хлеба. Оказывается, им свезено из разных частей города сюда в склады фудутуна несколько десятков тысяч отличной чумизы, гаоляна, бобов и разных других хлебов, совершенно как к себе домой. Всё это было аккуратно ссыпано в засеки, взвешено и записано. Кроме того, ещё надеялись снять с полей, при помощи корейцев, не одну сотню тысяч пудов хлеба. Входим на интендантский двор. Невольно останавливаюсь и смотрю вокруг с величайшим интересом. Никак нельзя было подумать, что находишься в неприятельском городе, а скорее на обжорном рынке в Москве. Повсюду виднелись кухонные очаги, и на них солдаты кипятили на подставках котелки. Варились каши, и гречневая, и рисовая, и из чумизы. Рядом щипали фазанов, пекли хлебы, лепёшки. Вон, поблизости, рабочие-корейцы палят свинью. Она вся почернела. Жир так и сочится из неё. Наши солдаты в Хунчуне до свинины не дотрагивались, так как замечено было, что те жрали людские трупы. Неподалеку в уголке сидят рабочие китайцы в синих куртках и своими длинными тонкими палочками аппетитно уписывают морскую капусту. Они, по-видимому, забыли и думать о войне. Работают себе, получают деньги, и больше им ничего не надо. Так, по крайней мере, я мог судить по их спокойным, равнодушным лицам.
— А вы аптеку видели здешнюю? — улыбаясь, спрашивает меня интендант.
— Нет, пожалуйста, покажите!
Мой новый чичероне уверенной поступью направляется по знакомой ему дорожке, между грудами развалин, кирпичей, посуды, разной китайской мебели и всевозможной домашней рухляди. Приходится беспрестанно прыгать через трупы собак, свиней, человеческих трупов не было. Они все были зарыты. Ступать приходилось очень осторожно, так как ещё во многих местах тлели пепелища и нередко раздавались взрывы пороха и патронов. Подходим к маленькой, полуразрушенной фанзе с продырявленными бумажными окнами. Стены загромождены полками. На них лежат вороха разных мешочков, коробок, корзин с травами и снадобьями. Беру, щупаю их, нюхаю и кладу обратно на место. Много чего перерыли мы и пересмотрели. Весь пол и каны были завалены этими снадобьями. Тут же валялись разные котелки и банки для приготовления лекарств. В одном пакетике я нашёл морских сушёных коньков, четверти полторы длиной. Они представляли собой скелеты и имели вид змей, только с конскими головками. Должно быть, эти коньки тоже растирались и шли на лекарство.
— А тюрьму видели? — снова спрашивает меня интендант, когда мы вышли из аптеки.
— А где тюрьма?
— А вон она, видать, недалеко!
Направляемся туда.
— Что же, и арестанты есть? — спрашиваю дорогой.
— Никак нет! Пустая! — предупредительно отвечает наш любезный проводник. Окна заделаны деревянными толстыми брусками. Двери окованы железом. Входим вовнутрь помещения. Полумрак. Две просторные фанзы. Пол земляной. Грязь повсюду ужасная. Арестантов не было. Я ищу каких-либо орудий пыток, но ничего не нахожу. Поднимаю что-то железное. Подхожу к окну, вижу ключи от дверей, похожие на наши старинные крепостные, с кривыми бородками. Ещё поднимаю что-то, — кандалы ножные вместе с замком. Ещё нашёл ковш железный и разбитый котёл. Кандалы и ключи передаю моему казаку.
Побродив ещё по тюрьме, прощаемся с интендантом и едем обратно в лагерь. Был полдень. Время завтрака. Василий Фомич отъехал в сторону и что-то пристально смотрит на землю.
— Что там нашли? — кричу ему и подъезжаю.
— Должно быть, здесь фарфоровая лавка была! Смотрите, всё черепки валяются.
Слазаем с лошадей и начинаем рассматривать. Весь пол лавки густо застлан землёй, кирпичом и угольями. Некоторые ещё не остыли и изредка мигали огоньками. Беру большой комок скипевшегося фарфора.
Тут видны обломки ручек, какие-то статуэтки, головки и разные другие мелкие частички. Одну фигурку поднимаю почти нетронутую. Какой-то божок, хромой, на костыле. Фигурка из белого фарфора, отлично вылеплена. А вот в углу торчат из земли чашечки. Целый ассортимент. Сначала идёт большая, потом всё меньше и меньше, и, наконец, последняя величиною с напёрсток. Хотя они и не поломаны, но жар сильно подействовал и краска на них уже обгорела. Поэтому брать их не стоит. Переходя так из одной развалины в другую, везде осматривая, мы незаметно пробыли на пожарище довольно долго. Смотрю на часы — два часа.
— Василий Фомич, пора домой! — кричу я.
— Едем, едем, есть хочется! — сумрачно отвечает он недовольным тоном, а сам между тем всё не может оторваться и всё осматривает каждый уголок, желая найти, что-либо интересное. Но, увы, здесь уже до нас всё выхожено солдатами и корейцами. Наконец, садимся на лошадей и едем. Вот и лагерь. Уже все отобедали и улеглись спать. Жара сильная. Кругом — знакомая мне ещё по текинскому походу картина. Палатки снизу приподняты и ветерок насквозь продувает. Куда ни взглянешь, — видишь раскинувшиеся потные красные тела, едва прикрытые бельём. Все спят. Слышен только легкий храп да сопенье носом. Подъезжаю к своей палатке. Сожитель мой тоже спит, закутавшись по обыкновению от мух одеялом с головой. Слезаю с лошади, прячу свое приобретение — трубки, кандалы, ключи от тюрьмы, закусываю, чем Бог послал и ложусь спать…
— Ми-тень-ка, давай-ка ты нам чего поесть! — опять раздаётся по лагерю спокойный голос Василия Фомича. Я пришёл к нему обедать. Митенька является, накрывает стол и подаёт котелок с борщом. Едим и разговариваем. В это время подходит солдат с нашивками.
— Тебе что? — спрашивает мой приятель.
— Ваше высокоблагородие, тут солдатик вещи принёс китайские, прикажете ему явиться?
— А! Давай, давай его сюда! — весело восклицает штабс-капитан и самодовольно улыбается.
— Это какой же солдат? — спрашиваю.
— А это назначен полицейским по городу.
В палатку входит маленький, худенький солдат с рыжими усиками, с мешочком в руках.
— Здорово!
— Здравия желаем, ваше высокородие!
— Ну, показывай! — восклицает Василий Фомич.
Солдат вытряхивает на стол разные серебряные вещи: головные заколки, браслеты, серьги, перстеньки, пряжки и т. п. Всё очень оригинально, красиво выделано, с разными узорами и рисунками. Серебра тут фунта три-четыре.
— Ну, вот тебе! — Приятель мой подаёт солдату три серебряных рубля.
— Покорнейше благодарим, ваше высокоблагородие! — восклицает тот, круто поворачивается и исчезает.
— Мало вы дали! Смотрите, сколько тут добра! — говорю ему.
— Вот ещё баловать их! Ведь не покупное! И за это спасибо скажи! — и он начинает разбирать покупку.
— Вы желаете взять что-нибудь! — спрашивает он.
— А вам чего не жалко? — очень довольный, говорю ему.
— Да берите хоть всё.
— Ну, вот спасибо! — Я возвращаю ему три рубля, и в восхищении уношу покупку к себе в палатку, где и предаюсь наедине разглядыванию. Что ни вещь, то прелесть. Как всё сделано! Как всё облюбовано! Сколько в каждой вещи вкуса!
— Что, и вы накупили этой китайщины? — вдруг слышу голос Б-ского. Он проснулся. Лицо красное, потное.
— Фу, жарище! — ворчит он. — Проклятые мухи спать не дают.
— Смотрите, прелесть, какая! — говорю ему и показываю серебряную головную шпильку в виде бабочки.
— Да что в них хорошего! Всё дрянь, эта китайщина! — брезгливо возражает мой милейший Терентий Данилыч. Он — злейший враг всякой китайщины.
— И охота вам марать руки об эту мерзость! То ли дело чечунча или другая, какая шёлковая материя. Да и Фомич ваш тоже возится с этим напрасно. Китайцы — дурачьё. Всё побросали, трусы, и разбежались! — бурчит он, и с азартом чешет затылок. Обругав всех и вся, он широко зевает, поднимается с постели, надевает китель, напяливает на затылок фуражку, выходит из палатки и пропадает…
Солнце за полдень. От палаток падают длинные тени. В воздухе прохладно. Нам опять подводят лошадей, и мы едем с Василием Фомичём, в сопровождении четырёх казаков, осматривать окрестности. Не осталось ли где каких-либо китайских хлебных запасов? Мне было поручено всё это подробно выяснить. Поднявшись на гору возле самого лагеря, я невольно останавливаюсь. Перед нами — чудный вид. Долина Хунчуна утопала в зелени хлебов. Высокий гаолян стеной отделялся от золотистой чумизы. Бобовые поля громадными пятнами темнели то тут, то там. Одиночные деревья, подобно сторожам каким, возвышались из общего моря хлеба. Впереди же, далеко на горизонте, сверкала река Тюмень-Ула, пограничная с Кореей. По берегам её вспыхивали какие-то огни, и дым застлал всю даль. Дома и постройки едва можно разобрать.
— А что, ведь это, наверное, хунхузы жгут корейские деревни! — восклицает Василий Фомич и пристально смотрит в бинокль. Я тоже смотрю в свой, но ничего не вижу. Мой бинокль очень плох, и я сожалею, что взял его с собой из Петербурга. Двигаемся дальше. Вот первая китайская деревня. Дома брошены. Нет ни души. Бумажные окна продраны. Внутри — полный разгром. Везде валялся разный домашний скарб, горшки, чашки, корзины, котлы, одежда, тряпки, верёвки, сбруя, колёса и т. п. Запасов же хлеба нигде не видно. Проезжаем версты три на запад. Здесь, должно быть, гончары жили. В каждом дворе находим целые склады гончарных изделий: горшки, чаши, тазы, чашечки, кувшины, чайники, плошки. Весь товар отлично обожжён и прекрасного качества. Когда постукаешь его, он так и звенит. Василий Фомич выбирает себе чайник. Я беру кувшинчик с крышечкой и передаю моему казаку.
— Вот добрая штучка, ваше высокоблагородие, воду подавать умываться! — замечает тот и просит позволения и себе взять такой же. Я позволяю, тем более, что половина всей этой посуды уже была перебита и представляла одни черепки. Осмотрели ещё две, три деревни, но запасов хлеба всё-таки не нашли. Очевидно, соседи-корейцы, пользуясь тем, что китайцы бежали, весь хлеб перетаскали к себе. Недаром, когда я ехал в Хунчун, то встречал целые их обозы, гружённые хлебом, морской капустой, макаронами, трепангами и т. п. вещами.
Мы отъехали от лагеря вёрст десять, пожалуй. Казаков с нами всего четыре человека. Как бы на нас китайцы не напали, думается мне. Пожалуй, засели, где в гаоляне или в канаве, да и дадут залп по нам. Благоразумно поворачиваем и едем домой. Уже совсем стемнело, когда мы приехали в лагерь.
Утром опять выезжаем с Василием Фомичём и направляемся на северный форт. Он был верстах в восьми к востоку от Хунчуна. Переправившись на пароме через реку Хунчунку, пускаем лошадей хорошей рысью. Дорога идёт ровная, полями. Окрестности прелестные. Воздух превосходный. Солнце весело светит вокруг и далеко озаряет на горизонте вершины синих гор. Вот и форт. Гарнизон заметил нас и встречает на стенах. Подъём очень крутой. Стены местами разрушены. В один из проломов я и взбираюсь. На самой верхушке солдаты подхватывают меня под руки. Подхожу к китайскому орудию. Оно шестидюймовое, крупповское. Артиллеристы очень его хвалят. Оно со всеми новейшими приспособлениями. Осмотрел одно, иду к другому. И что же вижу, — второе лежит опрокинутое на землю и уже всё заржавело. Жалость было смотреть, как такое дорогое орудие находилось в подобном пренебрежении. Отсюда идем осматривать пороховой погреб. Тут натыкаемся на величайший курьёз. Оказывается, пороховой погреб состоял из маленького сарайчика, прикрытого тоненькой крышей. Между тем в нём хранился порядочный запас пороха и снарядов. Одного удачного выстрела с нашей стороны достаточно было, чтобы от всего этого форта не осталось и звания. Вот как устраивают китайцы свои крепости. С северного форта проезжаем на южный. Он был верстах в восьми на юго-запад. Дорога всё шла полями. Долина всё так же чудно плодородна. Интересно, что оба эти форта соединялись между собой разными земляными укреплениями, траншеями, валами, ровиками. Доходили ли они до самого форта — не знаю. Помню, что я ехал валом довольно далеко, и только с версту не доезжая, свернул другой дорогой. Южный форт мало отличался от северного. Этот последний решено было бросить, южный же удержать за нами, расширить и укрепить. На южном стояли такие же тяжёлые крупповские орудия. Здесь подарил мне один инженерный капитан обоюдоострой меч, очень древний и чрезвычайно оригинальной формы. Никто не мог мне объяснить, какого он времени, и какое его назначение. Только один старик-китаец, указывая на крючковатую форму меча, высказал предположение, что им, вероятно, во время сражения, подрезали ноги лошадям.
Возвратившись как-то из одной такой поездки, я нашёл в лагере целое общество офицеров и чиновников, приехавших из Владивостока и Хабаровска. Между прочим, тут был контролёр Мусатов, командированный сюда, дабы проверить интендантские склады, собранные в Хунчуне. Профессор института восточных языков во Владивостоке, Рудаков, командирован был собрать китайские книги и архивы в Хунчуне. Он брил бороду и усы, чрез что казался чрезвычайно моложавым. Затем приехал также из Хабаровска окружной агроном, некто Дульский, чтобы познакомиться с флорой здешнего края. Все они — давай осаждать Орлова просьбами относительно лошадей для поездок по окрестностям. Один Рудаков сидел смирно в палатке и уныло посматривал через свои золотые очки. Оказалось, что, проехав с непривычки полсотни вёрст верхом, он так растрясся, что едва сидел. Несмотря на это, он всё-таки утром поехал верхом в город вместе со мной, где я показал ему брошенный архив фудутуна.
Интереснее же всего мне было ездить в компании с Дульским. Небольшого роста, полненький, очень подвижный, он обладал большими сведениями по ботанике. Вот едем мы с ним рядом. Вдруг он отъезжает в сторону, срывает какое-то растение и показывает.
— Вы знаете, что это такое? — спрашивает он.
— Нет, не знаю, а что?
— Это майза, просовое растение. А это пайза. Затем отъезжаем немного. Через некоторое время опять слышу:
— А это знаете что такое? Это мак для опиума, — и т.д. Ни одного растения не пропускал, чтобы не назвать его по-русски и по латыни и не объяснить его значение. И видно было, с какой любовью, с каким величайшим интересом относился он к своему делу. И какую ещё особенность заметил я в Дульском: — Он был необыкновенно смел. В то смутное время, когда наших солдат, отлучившихся подальше от крепости, частенько китайцы убивали, — он с одним казаком, а когда — так и совершенно один, разъезжал по окрестностям на пятнадцать, на двадцать вёрст.
— Как это вы так рискуете? — говорю ему однажды.
— Ничего! Не тронут, — добродушно отвечал он, улыбаясь. Одним словом, Дульский был молодец, да и только. Вот, между прочим, какой дал он мне перечень здешних полевых и огородных китайских растений.
Огородные: конопля, дыни китайские, огурцы, арбузы, тыквы, перец, баклажаны, морковь, брюква, фасоль, салат китайский, редька, лук, чеснок.
Полевые: пшеница, овёс, ячмень, просо, гречиха, гаолян, кукуруза, пайза, майза, куз, ангу. Бобы для сои, несколько сортов. Мак для опиума. Суд — по-корейски: ‘кья’. Перечень этот далеко не полный. Он продиктован был мне на скорую руку. Дульский, как и я, тоже восторгался плодородием Хунчунской долины…
— Вот вы любите китайщину, Александр Васильевич, пойдёмте-ка к капитану Г. Вот у кого набрано разных интересных вещей! — восторженно говорит мне как-то раз мой сожитель Б-ский, после обеденного сна, заметив, что я проснулся. По лицу его и по тому, как он привскочил с постели, видно было, что мысль эта как бы осенила его свыше, и он жаждал сообщить мне её.
— А что же у него есть? — спрашиваю.
— Как что? Я знаю — что. Есть у него халаты хорошие. Лук со стрелами. Перо драгоценное со шляпы фудутуна. Барабан есть китайский. Музыка какая-то, — уверенно перечисляет Терентий Данилыч, упёршись глазами в потолок палатки и загибая на руках пальцы. Он видимо старался заинтересовать меня.
— Ну, так что же, пойдём! — говорю. Встаём и направляемся. Г. был дома. Увидев нас, он бросается приготовить в палатке место для гостей. Это был господин пожилых лет, тощий, высокий, лысый. Борода чёрная с проседью, небольшая. Глаза маленькие, узенькие. Ходил в сильно поношенном чечунчовом кителе.
— Ну, что, знаете? Как поживаете? Что поделываете? — умильно восклицает он тоненьким певучим голоском, поглаживая бороду. Привычка была у Г. говорить: ‘знаете’. Что ни скажет, а ‘знаете’ непременно прибавит.
— Ну-ка, покажи, Матвей Матвеич, что у тебя там есть китайского. Что ты набарантовал? — спокойным, серьёзным тоном спрашивает Б-ский, точно учитель ученика, не обращая ни малейшего внимания на приветствия капитана. Терентий Данилыч как бы хотел этим сказать: ‘Ну, ты, милый друг, зубы-то нам не заговаривай, а приступай прямо к делу!’
Почтенный хозяин наш — в некотором смущении. Он, очевидно, хотя и привык к разным неожиданностям со стороны Б-ского, но такого смелого натиска не предполагал, а потому и не приготовился к отпору.
— Да право, знаете, у меня ничего нет, — оправдывается он.
— Ну вот! Чего там скрывать! Всему лагерю известно, что ты пропасть набрал! — басит мой приятель. Затем обращается ко мне и весело говорит:
— Вы слышали, как он чечунчу посылал своей жене, — и, не дожидаясь моего ответа, продолжает рассказывать: — Посылает он ей три воза чечунчи, да и пишет письмо:
‘Ты, милая Сонечка, не сердись, что я так много тебе посылаю. Ведь я за всё это очень недорого заплатил’. Ха, ха, ха! — разражается смехом рассказчик.
— Да, знаете, Терентий Данилыч, — сумрачно возражает Г., после некоторого молчания: — Всё это выдумки. Всё это — поклёп на меня. Кто это рассказывает — больше моего сам послал домой. — Затем наклоняется и, чуть не упирая лысой головой в живот моему приятелю, в полголоса говорит, как бы боясь, чтобы его не услышали:
— А шубу соболью кто разрезал? Кто по почте послал? Ишь ты! — пищит он. Дался им я! — Он взволнованно достаёт из кармана своих чёрных ластиковых шаровар засаленный фуляровый платок, скорее похожий на тряпку, чем на платок, и вытирает им сначала лицо, потом лысину, а затем и всю шею кругом.
— Да ну, ну, показывай, чего оправдываешься! — настойчиво басит мой спутник. Хозяин сдаётся.
— Да что же вам показать? Вот разве халат у меня есть, мозаиковый, — и достаёт из сундука старый, поношенный женский халат, накидывает на себя, преуморительно вертится, кружится и самодовольно посматривает на нас своими узенькими глазами. Халат достигал ему до колен и висел как на вешалке. Почему Матвей Матвеич называл его ‘мозаиковым’, это так и осталось для меня секретом. Тщательно сложив халат, он убирает его обратно в сундук. Затем подаёт, в простом деревянном футляре, павлинье перо, украшенное разноцветными стёклышками.
— Ну, вот вам перо от шапки фудутуна. Возьмите его, знаете, ежели желаете! — Заворачивает в кусок синей китайской бязи и любезно подаёт мне. Я с благодарностью беру подарок. Выхожу из палатки, вижу — стоит прелестная, красного дерева, крытая китайская повозка-двухколёска. Все металлические части её, колёса, скрепы, гайки, гвоздики, всё отделано серебром. Внутренность украшена шёлком и бархатом. Ну, игрушечка, да и только.
— А это чья повозка? — спрашиваю.
— А это, знаете, я у солдат купил после штурма, семь рублей дал. Думаю, домой послать, детям играть, знаете.
— Уступите мне, капитан! — прошу его. Тот жмётся.
— Да, знаете, пожалуй, возьмите. Да что вы с ней будете делать?
— А я в Петербург отправлю, там в какой-нибудь музей пожертвую. Ведь это такая прелесть, — хоть царским детям кататься, и то не грех!
И я начинаю ходить кругом повозочки и рассматривать её. Затем достаю семь рублей и с восторгом передаю их Г.
— Только, Матвей Матвеич, нельзя ли вашим мастерам привести её в порядок. Вот это прикрепить, тут привинтить, смазать. Я за всё заплачу.
— Как же, как же! Я, знаете, сам это думал. Вот к ней занавесочки шёлковые есть. Вот скамеечка для ног. Вот и сбруя на оглоблях. Это всё сюда идёт, — суетливо выкрикивает мой новый приятель, бегая вокруг повозочки. Мы прощаемся, наконец, и уходим.
Недалеко от передней площадки, где происходило в лагере богослужение, солдаты устроили колокольню. Поставили два бревна с перекладиной и на неё повесили китайские колокола, найденные в городе. Так вот мне пришла раз мысль снять всех офицеров группой под этими колоколами. День был отличный. Предлагаю собраться офицерам. Все охотно соглашаются. Даже батюшка пришёл, очень почтенный, заслуженный и всеми уважаемый. Один офицер явился с китайским мальчиком на руках, лет четырёх, не больше. Звали его Ваней. Нашли его после взятия Хунчуна. Мальчик был предобрый и премиленький. Он часто всех нас потешал за обедом, в общей столовой. Офицеры научили его проделывать разные штуки. Так, например, скажешь ему, бывало: ‘Ваня, давай драться!’ — как он уже кричит: ‘давай!’, быстро засучивает на своих маленьких, пухлых, коричневых ручонках рукава, плюет в кулаки и бросается через весь стол драться. Ну, конечно, общий хохот. Я снял группу. Фотография вышла довольно удачная.
Время под вечер. Жара сильная. Солнце так и обливает лучами. Сижу я после сытного обеда на постели и смотрю на лагерь. Палатки приподняты и обитатели их видны. Все лежат и отдыхают в одних рубахах. Сожителя моего нет. Он ушёл вниз, в импань, где с топографом, да телеграфным начальником, да ещё с приказчиком-маркитантом, дуется в штос. Терентий Данилыч вчера выиграл пятьсот рублей, так пошёл ещё попытать счастья. Вон и мой почтеннейший Василий Фомич растянулся на постели, охает и пыхтит. Потное, красное лицо мало отличается от его красной кумачовой рубахи. Он старательно протирает кулаком сонные глаза и о чём-то глубокомысленно думает.
— Василий Фомич! — кричу я.
— А? Что?
— Нельзя ли чего-нибудь интересненького достать?
— А что же! Пожалуй, можно! Эй, Ми-тень-ка!
Тот является.
— Позвать полицейского! — Так, через четверть часа, смотрю, идёт уже знакомый мне унтер-офицер.
— Прикажи-ка ты там принести, ежели у кого что найдено! Слышишь!
— Так точно, слушаю-с! — и исчезает. Проходит с полчаса времени. Я уже и забыл о приказании. Вдруг, смотрю, ко мне входит сам Василий Фомич, в одной рубахе и невыразимых, с мешком в руках, и вываливает на стол разные серебряные вещи, но такие интересные, такие чудные, каких я и во сне не видел.
— Ах! Ах! Какая роскошь! — невольно восклицаю. — Пожалуйста, осторожнее! Поломаете всё! Ну, что за прелесть! Сколько же все это стоит?
— Да я уже дал ему три рубля, — внушительно говорит он и начинает преспокойно рыться в этом добре.
— Да позвольте! Да как же можно! Достаю из кошелька пять рублей, выбегаю из палатки и вручаю их тому же самому солдату, который приносил и первый раз. Тот, очевидно, никак не ожидал прибавки, и уже намеревался уходить. Возвращаюсь и тоже начинаю разбираться в покупке. И каких только тут не было украшений! Вот букет из серебряных эмалированных цветов с фальшивыми камешками. Такие букеты китаянки закалывают в волосы около ушей. Вот бабочка серебряная, вызолоченная, с зелёными нефритовыми глазами. Вот чёрный жук из такого же камня. Бока его украшены мелким жемчугом. Пара толстых серебряных браслетов чеканной работы. Серьги с подвесками в виде драконов, чрезвычайно тонкой работы, тоже отделанные эмалью. Вот деревянные браслеты, изукрашенные жемчужными звездочками. А вот серьги в виде кузнечиков с длинными проволочными золотыми усами. Но лучше всего — головное украшение с разноцветными камешками. Прелесть, да и только!
— Ну, как же мы это поделим? — говорю я.
— Да как! Вот я возьму только это украшение, а остальное берите вы. Этого я вам уже никак не могу уступить. Это я моей дочке свезу. — Василий Фомич берёт украшение в виде диадемы и бережно уносит его к себе. Я ничуть не спорю. Я в восторге и от остального. Быстро заворачиваю в бумагу и прячу их рядом с прежней покупкой. Вот, думаю, у меня уже и порядочно собралось украшений: целая коллекция составилась.
Сегодня Спасов день. Довольно свежо. Солнце хотя и светит, но на небе гуляют тучки. На площадке перед нашими палатками стоит стол, накрытый белой скатеркой. Кругом выстроились солдаты в белых рубахах и офицеры в чистеньких кителях. Старичок-священник, в зелёной серебристой рясе, готовит чашу с водой. Певчие, под руководством худощавого артиллерийского поручика, с рыжими бакенбардами, откашливаются и приготовляются петь.
— ‘Спаси Го-о-осподи!’ — хрипло провозглашает священник и опускает в чашу крест.
— ‘Лю-юди твоя!’ — подхватывает хор. — ‘И благослови достояние твое’!
Голоса их далеко разносятся по ветру. Солдаты усиленно крестятся. Смотрю на самый конец лагеря, где артиллерийские коновязи, и там конюхи, с непокрытыми головами, набожно крестятся и кланяются…
‘Крестом твоим жительство!’ — возглашают певчие, надсаживаясь изо всех сил. Регент-поручик решительно машет рукой и искоса смотрит на окружающих, как бы желая знать, какой эффект произвело пение. Эффект полный. Певчие поют дружно. Молебен быстро кончается. Все расходятся.
Как-то после полудня сидим мы с Терентием Данилычем в палатке и пьем чай. Небо заволакивает тучами. Вдруг налетает шквал, да такой неожиданный и сильный, что чуть не срывает палатку.
— Эй, Иван! — кричу я.
— Андрей, где ты там запропастился! — кричит Б-ский.
По лагерю поднимается тревога. Раздаются крики. Очевидно, разыгрывался тайфун, — так называется буря в здешней местности. Начал накрапывать дождик, всё сильнее и сильнее, а с ним начинают учащаться и порывы ветра. Палатку нашу так и пригибает к земле. Бросаюсь к стойке и поддерживаю её, как бы она не сломалась. Дождь вдруг полил как из ведра. Настала тьма. Ветер завыл так, точно кругом сотни ослов и медведей разом заревели. Несчастные вестовые наши выбились из сил, привязывая и укрепляя палатку. Вода ручьями бежит из-под ног. Ступить негде. Приносят доску и кладут на пол. Свечу зажечь невозможно, — задувает. Позади палатки слышна ругань денщиков. Раздаются крики: ‘Офицерскую столовую унесло!’ — ‘Кухню опрокинуло!’ — ‘У казначея сорвало!’ и т. п. Мы сидим и не знаем, что делать. Кое-как палатку укрепили. Мне казалось сначала, что вот сейчас ветер и прекратится. Но не тут-то было. Настаёт вечер, а дождь всё льет и льёт. Буря не стихает. Вот и ночь наступила. Мы оба, измучившись, ложимся на кровати. Денщики укрывают нас, чем попало, лишь бы не промокнуть, и наконец, засыпаем. Утром проснулся, смотрю, — один бок мой весь мокрый. Дождь всё льёт и льёт. Ветер всё так же зловеще налетает и заставляет нас трепетать за существование палатки. Теперь уж не помню, сколько дней продолжался этот тайфун. За два я ручаюсь, — а может и больше. Всё это время никто не мог показаться на улице. Разве уж крайность, какая. Огней не разводили и горячей пищи не ели. Наконец дождик прекратился, небо прояснилось, и все мы, как те животные которых, некогда, Ной выпустил из ковчега после сорокадневного потопа, с радостью выбегаем из своих палаток на свежий воздух.
Я покончил со своим осмотром. Всё объехал и записал. Осталось только в Савеловку заехать. Но это я решил сделать на обратном пути. Отчёт готов. Готова и китайская одноколочка моя. Она стоит передо мной на площадке, вся вымытая. Верх её и чёрная шёлковая материя, как новенькие, блестят на солнце. Серебряная инкрустация на оглоблях и на колёсах резко выделяется на красном фоне. Интендант дал мне два куска китайской белой бязи, и вот солдаты старательно обёртывают повозку со всех сторон. Тут же укладывают и остальные мои вещи. Кроме того, полковник Орлов поручил мне доставить в хабаровский музей две скорострельных пушки, взятые при штурме Хунчуна. Наконец, всё уложено, упаковано, я прощаюсь со всеми, сердечно благодарю за радушный приём и трогаюсь в обратный путь.
Автор ошибочно называет эту зерновую культуру каулян*. Правильно гаолян, разновидность сорго.

10. По Сунгари

Седьмое сентября. День жаркий. В Хабаровске, на пароходной пристани — величайшее оживление. Поминутно подъезжают повозки, фургоны, телеги с разной кладью, чемоданами, сундуками, ящиками, разными офицерскими вещами и т. п. Вот, должно быть, военная канцелярия приехала. Несколько писарей, усатых, в чистеньких рубахах, погоны с нашивками, озабоченные, снимают с повозок ящики и тащат их на пароход. Начинают уже и ‘господа’ съезжаться. Но что такое случилось? — Сегодня уезжает командующий войсками генерал Гродеков — брать Гирин, столицу Маньчжурии. Чуть не весь город собирается проводить его. Военные почти все здесь. Но и гражданских чинов не мало. Вот подъезжают дрожки. В них сидит толстый-претолстый чиновник, с добродушнейшим лицом, усатый, с бакенбардами. Ему, очевидно, страшно жарко. С трудом слезает он с экипажа, встряхивает пальто на синей подкладке, снимает треуголку, отирает потную лысую голову и, затем, переваливаясь как утка, тяжёлой поступью направляется к пристани. За этим толстяком, точно для контраста, слезает с дрожек другой статский генерал, на красной подкладке. Этот — маленький, худенький, сморщенный и далеко, с виду, не такой добродушный. Хотя он и мал ростом, а достоинства своего не теряет. Смело протискивается вперёд, мало с кем здоровается, поправляет на шее Владимира, отряхивается и крепче натягивает белые перчатки. Он вполне готов встречать генерал-губернатора. Тут мелькают околыши и подкладки всех ведомств и всех цветов. Даже жёлтые, телеграфные, и те явились поклониться.
— Едет, едет! — слышится в толпе.
Действительно, с горы спускалась пара серых в коляске. Командующий войсками, небольшого роста, рядом с высоким, полным адъютантом, подъезжает к пристани, медленно выходит и направляется к пароходу. Толпа колышется. Полиция с трудом сдерживает её. Генерал любезно прощается, кланяется, многим жмёт руки, разговаривает, а в то же время всё приближается к сходням. Наконец, он на пароходе. Полевой штаб уже весь давно там. С парохода слышится свисток. Снасти отдают. Колёса начинают медленно вертеться то задним ходом, то передним. Пароход исподволь заворачивает, делая круг, и, наконец, плавно устремляется по обширной зеркальной поверхности, взбивая за собой волны. Пристань становится меньше. Человеческие фигуры исчезают, наконец, и самый Хабаровск пропадает за берегом.
Мы едем Амуром до Михайло-Семёновска, — двести вёрст, а затем — по Сунгари, на Харбин, — девятьсот вёрст. Наш штаб состоял при Гродекове, вместе со мной, из двенадцати человек: капитан генерального штаба Гулевич, адъютанты поручик Андреевский и поручик Сарычев, переводчик Добровидов, начальник штаба генерал-майор Селиванов, помощник его полковник Орановский, штаб-офицер для поручений подполковник Лопатин, капитаны генерального штаба: капитан Богданов, капитан Солунский, делопроизводитель коллежский советник Мурышев и окружной интендант генерал-майор Надаров. Иван Павлович — так звали Надарова, был оригинал. Небольшого роста, широкоплечий, ходил переваливаясь. Голос имел басистый. Фуражка его, с длиннейшим козырьком, была известна всему Хабаровску. Надаров, как и генерал Селиванов, хотя с виду был суровый, но в душе был добрый человек, почему подчиненные очень его любили и ценили.
Все мы ехали в самом лучшем настроении. Этому, конечно, много способствовала чудная погода, всё время благоприятствовавшая нам. Сунгари — большая река. Во многих местах она не уступает Амуру. Берега же её гораздо симпатичнее. Здесь нет той безжизненности, той удручающей угрюмости, что на Амуре. Правый берег — высокий, левый же представляет бесконечные камыши и заводи. Он около устья непригоден к обработке. Зато охотникам и рыболовам здесь великое раздолье. Уток, гусей и другой болотной дичи поднимались целые тучи. Правый берег, что дальше, то становится интереснее. Деревни, утопающие в зелени, одиноко стоящие импани, окружённые таинственными стенами кумирни так и манят путника заглянуть и узнать, что там творится, за этими стенами. В особенности это чувство испытывает человек, никогда не видевший Китай и незнакомый со здешними постройками. Растительность богатая. Поля, леса, рощи, сады так и привлекают взор. Но всё это брошено. Нигде не видно ни души.
Вот мы близко проходим от берега. На самом урезе виднеется деревня. У воды, около лодочки, копошатся два китайца. Я пристально наблюдаю за ними в бинокль. Вот они замечают наш пароход, стремительно бросают своё занятие и поднимаются на берег, останавливаются, озираются на нас, и затем скрываются. Пароход минует деревню. Продолжаю всматриваться и, наконец, нахожу китайцев. Боязливо выглядывают они из-за стен, и в то же время, вероятно, опасаются, как бы эти пришельцы не убили их.
Жизнь наша на пароходе идёт самая безмятежная, изо дня в день. Тот же завтрак в двенадцать часов, что и в Хабаровске, тот же обед в семь, та же прислуга — два бравых амурских казака — и тот же лакей Гродекова — китаец Крапка, с вечно самодовольным, улыбающимся лицом.
Ещё рано. Я встал и поднимаюсь наверх, на палубу, где капитан парохода. Здороваюсь с ним, сажусь на скамейку и наблюдаю берега. Удивительная эта Сунгари. Она, на мой взгляд, что дальше от устья, то становится шире. Посмотрите, пожалуйста, вот мы уже вёрст четыреста ушли, а какая ширина! Версты четыре, пожалуй, будет. И как красиво это место! На правом берегу поля кончаются и вдруг начинаются горы, которые обрываются высокой, отвесной скалой. Левый же берег всё такой же низкий, покрытый чудной зеленью. Пересекаемый бесчисленными ручейками и канавками, точно стальными полосками, он терялся в беспредельном пространстве. Изредка попадаются нам лодки местных жителей-инородцев — гольдов и гиляков. Они ловят рыбу. Раз как-то, смотрим, спешит к нам на встречу рыбачья лодка. Завидев её, пароход убавляет ход. На корме лодки сидит, в кожаной самодельной куртке, гольд. Шляпа широкая, войлочная. На вёслах работают четыре женщины. Рыбак хватается за брошенную ему верёвку и пристаёт к пароходу. Оказывается, он предлагал нам рыбу. Буфетный повар бежит к лодке и покупает двух порядочных осётриков, четыре кеты, нельму и двух тайменей. Рыбак получает за всё это добро три рубля и, видимо, остаётся, крайне доволен. Вёсла дружно ударяются о поверхность воды, и, как скорлупка, лёгкая лодочка быстро исчезает с наших глаз.
Иду вниз, к себе, в каюту. Навстречу попадается подполковник N., высокий, худой, в кителе, без фуражки. Лысая голова его светится до самых ушей. Озабоченный, несёт он пачку каких-то бумаг. Вижу на них бланк: ‘Наградной лист’. — ‘Ах, батюшки мои! — думаю — да ведь это, значит, он сам и заведует этим делом. Надо с ним быть полюбезнее. Только за что же нас представлять будут? Должно быть, за Гирин. Дай-то Бог поскорее приехать, да взять его!’ — И мне уже представляется обширный китайский город, с кумирнями и башнями, обнесённый высокой стеной. Наши войска окружили его. Осаждают. Идёт пушечная стрельба. Небо подёрнуто дымом, гремит канонада. Но потерь с нашей стороны нет. Гродеков стоит на холме, верхом на серой лошади, подобно Скобелеву. Кругом весь наш штаб, тоже верхами. Поминутно кто-нибудь из нас, то скачет вперёд, на позицию, то возвращается и, держа руку под козырёк, как учил Скобелев, докладывает Гродекову: ‘Ваше превосходительство, приказание исполнено!’ — становится на своё место.
Так раздумывал я, сидя в своей каюте.
— Тук! Тук! — стучится кто-то в дверь. Вижу, заглядывает широко ухмыляющаяся физиономия Крапки.
— Кусать позалуйте! — докладывает он, поправляя на руках белые нитяные перчатки, и затем спешит оповестить тоже и других. Толстая, чёрная, как смоль, коса, с заплетённым шёлковым шнурочком, болтается около самих его пят.
Гродекова мы видим редко — только за столом. В другое же время он почти не показывается. Раз как-то удалось мне уговорить его подняться на палубу, где я и снял весь штаб вместе с ним, одной общей группой. Совершенно неожиданно для меня группа эта вышла очень удачно.

11. Харбин

Если не ошибаюсь, 13-го сентября, поздно вечером вдали замелькали электрические огни. Ближе, ближе, — огни всё яснее, и пароход наш становится у пристани. С берега поспешно спускаются к нам на пароход командир корпуса генерал Каульбарс, высокий, стройный блондин, уже пожилой, и ещё два каких-то статских господина, в мундирах. Все они проходят в каюту к Гродекову и что-то долго там совещаются. Мы, штабные, собрались в общем зале столовой и с нетерпением ожидаем, скоро ли кончится этот разговор, в такое позднее время, когда пора идти спать. Вдруг ко мне подбегает знакомый адъютант, добродушнейший и милейший господин, и с исказившимся, недовольным лицом кричит:
— Каков скандал! Слышали? Гирин взят!
— Как? Может ли быть? — говорю.
— Да! Да! Рененкампф без боя занял! Вот вам и награды. Вот вам и чины, и кресты! — Похлопывая себя руками по тучным бедрам, он быстро направляется сообщать другим эту, столь неприятную для всех нас, новость.
‘Где он это узнал? Подслушал, что ли? Может быть, ещё и неправда!’ — думается мне. Но нет. Вскоре в общую каюту к нам входит командующий и тихим, ровным голосом объявляет:
— Господа, Гирин взят генералом Рененкампфом! — и затем обратно уходит к себе, где ещё оставались Каульбарс и другие.
— Ну, вот, что сидели в Хабаровске, — вот и прозевали! Сидим, сидим — конца нет! Сколько говорили: ‘пора, пора ехать!’ — так ворчал мне на ухо всё тот же адъютант. Он страшно недоволен.
— Посмотрите-ка, — говорю ему, заглядывая в окно каюты, где заседало начальство: — какой Каульбарс-то грустный!
— Будешь грустный, когда из-под носа награды выхватили! Вот теперь дожидайся! Второго Гирина не найдёшь! — продолжал плакаться мой приятель, и его красное, лоснящееся лицо, казалось, ежеминутно было готово омрачиться слезами.
— А кто же, вон, тот полный господин? — спрашиваю.
— А это Югович, строитель железной дороги. Его очень хвалят. Хороший господин, семьдесят тысяч в год получает — можно жить! А вот тут на сто двадцать рублей в месяц немного разгуляешься!
— А другой, высокий, кто?
— А это помощник его — Игнациус!
Через несколько минут гости наши удаляются, и мы расходимся по каютам.
Солнышко только выглянуло на горизонте, как я уже был на берегу. Накануне, в темноте, ничего нельзя было разглядеть. Теперь же солнце светит ясно, и окрестности отлично видны. Сунгари и здесь красавица. Пристань на высоком берегу. Рабочий люд кишмя кишит. Всё больше русские, — китайцев мало. Они ещё не собрались после войны. Вдоль набережной грудами свалены всевозможные принадлежности железной дороги: рельсы, шпалы, крепления, кровельное железо, разные болты, костыли, телеграфная проволока, шкалики и т. п. Позади этих складов, несколько ниже, тянутся ряды построек. Местность эта получила название ‘Пристань’. Постройки все временные, что называется, на живую нитку. Походят скорее на балаганчики или карточные домики. По другую сторону реки виднеются высокие, белые, одинокие трубы, подобно каким-то египетским обелискам. Это дымовые трубы, оставшиеся от погоревших наших железнодорожных построек, разрушенных китайцами во время беспорядков. Ни одного дома, ни одной клетушки, ни одного забора там не было оставлено. Китайцы всё сожгли, всё уничтожили.
Хотя взрыв китайского негодования против русских в Харбине давно подготавливался, — чем он вызывался, какими соображениями, я не могу сказать, — но вот, между прочим, какую курьёзную причину слышал я от лиц, заслуживающих полного доверия.
Один из служащих на железной дороге завёл у себя ручного медведя. Шалить ли медведь стал, или надоел хозяину, не знаю, — только его убили. Сняли шкуру, сало вытопили, а лапы и окорока пошли на еду. Кто-то из недоброжелателей русских, должно быть переводчики, и распространили слух между китайцами, что-де, вот, русские убивают китайских рабочих, едят их, а салом смазывают паровозы.В доказательство своих слов они начали показывать ободранную лапу медведя, которая, как известно, имеет немалое сходство с человеческой. Этот пустой слух имел громадный успех. Тысячи рабочих разом бросили работу, так что администрация дороги очутилась без рук. Как китайцам ни объясняли, как им ни доказывали, — ничем не могли убедить.
В конце концов, они несколько успокоились, когда им зарезали другого медведя и показали лапы. Вот какие, в сущности, дети эти китайские рабочие.
С пристани уезжаем в поезде в Старый-Харбин, где для командующего войсками и для его штаба был приготовлен дом, или, как здесь называют, ‘дворец’ Юговича, и дом Игнациуса. На полпути между Пристанью и Старым-Харбином виден Новый Харбин. Здесь уже возвышаются красивые двухэтажные каменные постройки: помещение для корпусного командира, его штаба, госпиталь и другие.
На станции Старый-Харбин нас ожидали экипажи. Садимся и торжественно едем через весь городок к нашему новому помещению. Проезжаем казармы охранной стражи, мимо квартиры начальника этой стражи, полковника Гернгросса, русско-китайского банка и других. Всё это временные плохонькие домики, скорее похожие на малороссийские мазанки. Понятно, что среди таких строений дом Юговича, красивой архитектуры, с высокими окнами, окружённый тенистым садом, казался дворцом. В сущности же он походил на обыкновенный дом зажиточного помещика прежних времён. То же самое представлял и дом Игнациуса. При этом необходимо добавить, что хозяева много позаботились о нас, — спасибо им. Оба эти дома были обставлены с полным комфортом. Даже разостланы ковры во всех комнатах.
На обширном дворе у подъезда генерал-губернатора выстроился для встречи, в парадной форме, весь генералитет Харбина. Гродеков выходит из коляски и со всеми здоровается. Кроме знакомых уже нам Юговича и Игнациуса, здесь был наш политический агент в Маньчжурии, Люба, полный, добродушный мужчина, с красноватым лицом и с вздёрнутым носом. Затем начальник охранной стражи, — высокий, худощавый симпатичный блондин, полковник Гернгросс, в мундире пограничной стражи, с зелёным прибором. Кроме того, все начальники отдельных частей. Разместились мы великолепно. Штаб — в доме Игнациуса, а командующий войсками — у Юговича. Сами же хозяева перебрались в скромные домики охранной стражи. Первые дни мы ничем другим не занимались здесь, как визитами. Экипажи и лошадей доставали или у Юговича, или у Гернгросса.
Как-то присылает мне Гернгросс коляску, запряженную тройкой резвых вороных лошадей. Сажусь в неё и кричу кучеру:
— Ступай к господину Даниэль, — знаешь?
— Так точно, знаю-с, — отвечает тот. На нём кумачовая рубаха, бархатная безрукавка и ямская шляпа с павлиньим пером. Едем. Погода прекрасная. Дорога ровная, как скатерть. Местность открытая, слегка волнистая.
‘Вот так война! — думается мне. — Вот так Китай! Живёшь как дома. Ешь, пьёшь отлично! Спишь спокойно! Катаешься себе на тройках! Когда же, наконец, на войну попадём?’ И я сильно начинаю опять сожалеть, что Гирин сдался не Гродекову, а Рененкампфу. К наградам представили бы, наверное. А вот теперь дожидайся, когда подвернётся такой случай. Второго Гирина, действительно, не будет.
— Тпр-р! — кричит кучер и лихо останавливает разгорячившихся лошадей у подъезда низенького дома. Звоню. Выходит служитель.
— Что, господа дома?
— Никак нет! Барин в канцелярии, а барыня куда-то вышли!
— Передай карточки! — Сажусь опять в экипаж и кричу: — Ступай в Новый Харбин! — А до него вёрст пять будет. Тройка резво подхватывает, и, мягко покачиваясь на эластичных рессорах, под громыханье бубенчиков, я снова предаюсь своим прерванным мечтам.

12.От Харбина до Цицикара

Так, через неделю времени получаю предписание поехать в Цицикар и осмотреть войска, в смысле, как было сказано в бумаге, — пищи, одежды и помещения. Хотя мне страстно хотелось попасть в Гирин, эту столицу Маньчжурии, но рассуждаю, — ежели я теперь не повидаю Цицикар, то потом уже не придётся побывать в нём. А город этот тоже должен быть интересен. Сборы не велики. Приказываю Ивану взять только самое необходимое и на другой день рано утром отправляюсь на пристань. Как раз туда же ехал генерал Д., широкоплечий, осанистый. Борода круглая, с проседью. Направляемся вместе. До пристани вёрст восемь. Здесь садимся на пароход и переезжаем через Сунгари.
Мост ещё только строился. Местность, где должен помещаться вокзал, называется ‘Затон’. Здесь до войны были сосредоточены все главные железнодорожные постройки, депо локомотивов, вагонов и всевозможных материалов для железной дороги. И вот здесь-то и произошла главная катастрофа при возмущении китайцев. Неприятель бросился сюда. Наши отступили, и всё, что тут находилось, было сожжено. Трудно представить, какую картину разрушения представляло это место. Сунгари образует здесь маленький залив или затон, почему такое название и получила сама пристань. Тянулись целые ряды обгорелых дымовых труб, фундаментов и брёвен. Стояли поломанные и сожжённые вагоны, обгорелые и испорченные локомотивы. Куда ни взглянешь, везде валялись рельсы, крепления, проволока, железо, трубы, части машин, котлы, краны и т. п.
— Сколько тут денег истрачено! Сколько трудов положено! Какие ужасные потери! — толковали мы с генералом Д., рассматривая эту картину.
— Но где же поезд? Ведь дали знать, что в восемь часов пойдёт, — басит мой генерал.
— А вот я пойду, поищу начальника станции! — говорю ему. Направляюсь мимо множества разных мелких построек-шалашей, балаганов, навесов, палаток, где временно помещались служащие на дороге. Прыгаю через груды обгорелых материалов, винтов и других вещей. Поднимаюсь на гору, и здесь, у телеграфной станции нахожу начальника.
— Скажите, пожалуйста, когда же пойдёт поезд в Цицикар? — спрашиваю.
— Поезд ходит два раза в неделю, и то только лёгкие паровозы. Тяжёлые не могут ещё проходить. Вчера вечером один ушёл и теперь пойдет дня через три.
— Как же нам дали знать, что сегодня утром пойдёт? — с удивлением восклицаю.
— Не знаю-с, — невозмутимо отвечает тот. Иду к генералу и объясняю ему.
— Как же быть? Значит, назад надо ехать! — говорю.
— А попробуем дрезину достать! — возражает он. Идём искать начальника дистанции. Этот оказался гораздо любезнее и сговорчивее.
— Вы отсюда проедете в товарном вагоне, — две станции, — а затем вас будет ожидать дрезина, и вы поедете на ней, — говорит он.
И действительно, часа через два подходит паровоз и товарный вагон с несколькими платформами с материалом. Мы усаживаемся и трогаемся. Путь ещё не ремонтировался, и ничего не было устроено, как следует. Ездили осторожно. В одном месте был совершеннейший разлив. Дороги не видно. Поезд наш идёт, как говорится ‘по морю, яко посуху’. Двигаемся еле-еле. Вот машинист высунулся из паровоза всем туловищем и, придерживаясь за скобу, пристально следит, как пройдёт последняя платформа. Не только что рельс, но даже и колёс не видно. Вода чуть не заливает к нам в вагон. Едем на ура. Но Бог милостив, минуем разлив благополучно. Садимся на дрезину. Позади нас становятся дорожный мастер, затем мой Иван и шесть солдат с ближайшего поста. Солдаты складывают ружья на пол и принимаются вертеть колесо. Мы очень удобно и спокойно подаёмся вперёд. Предстояло проехать таким способом около двухсот вёрст. Сначала такое путешествие мне очень нравилось. Местность совершенно открытая, и ветер гулял сильно. Хотя я и тепло одет, но порядочно продувало. Я завидую рабочим, которые так трудятся у колеса, что даже шинели скинули. Путь очень плох. Много шпал совершенно негодных. Их следовало бы сменить, да некому. Путевых сторожей нет и будок не видно. Вот мы поднялись в гору. Дальше — длинный и очень крутой спуск. Он обозначался густой желтоватой полосой травы, так что ни рельс, ни шпал не видно. Местами эта трава вровень с нашими головами. Рабочие начинают усиленно вертеть колесо. Шибче, шибче. Дрезина летит как бешеная. Просто дух захватывает. Пожалуй, со скоростью версты в минуту несёмся. Ну, думаю, ежели в этой траве попадётся какое препятствие, — камень или животное — беда: искалечимся. Солдаты перестают вертеть, а дрезина ещё далеко летит по инерции. Но всё обходится благополучно, и мы опять с трудом взбираемся на гору. В особенности было трудно подниматься против ветра, — тогда хоть выходи вон, да тащи за собой дрезину. Ночевать приехали мы в N-й батальон пахотного полка. Он стоял в полуверсте от дороги, в имении одной богатой китайской вдовы.
Дом, как и все богатые китайские дома, находился за высокими стенами. Офицерству уже дали знать о прибытии генерала Д., и поэтому оно высыпало встречать нас. Чуть не под руки ведут, усаживают, ухаживают за нами.
— Ну, как же вы тут поживаете? — спрашивает генерал, снимая пальто и шашку.
— Ничего, ваше превосходительство, помаленьку живём! — отвечает высокий, худощавый батальонный командир с чёрной бородой. Другие офицеры, в это время, кто свечи зажигает, кто торопится чай приготовить, кто консервы откупоривает. На столе, среди просторной комнаты, живо появляется закуска. Беру свечу и в сопровождении молоденького, очень милого и добродушного адъютанта, в кителе, обхожу комнату. Меня очень интересует её обстановка. Мебель превосходная. Какие прелестные скамейки, табуреты, столы — все красного дерева. Даже самые каны, и те чуть ли не из того же дерева. Иду дальше. Осматриваю двери, окна, даже потолки. Все они изукрашены затейливой, тонкой резьбой и тоже красного дерева. Я хожу и любуюсь. Подобной обстановки мне ещё не приходилось встречать.
— А что, господа, нет ли у вас китайских божков? — спрашиваю, возвращаясь с осмотра.
— А вон там их целый стол стоит. Выбирайте себе, какой понравится! — возглашает батальонный. Он сидит с моим генералом и о чём-то разговаривает. Подхожу к столу, смотрю — на нём красуются бронзовые боги, всевозможных форм и величин. Есть большие, в пол-аршина вышиной. Есть маленькие — вершка в полтора. Один бог сидит, поджав ноги, и улыбается. Другой — оскалил зубы и бросает свирепые взоры. Тут же лежат бронзовые музыкальные инструменты, вроде наших флейт и валторн, чрезвычайно интересные. Я в восторге. Рассматриваю всё это и уже соображаю, что бы поинтереснее увезти. Вдруг слышу позади себя грозный, басистый голос моего спутника.
— Это всё военная добыча. Этого нельзя трогать. Это всё должно в музей идти. — Подходит к столу, хватает первую попавшуюся бумагу — и давай заворачивать. Хозяева наши, офицеры, смотрят и удивляются, что, дескать, случилось с генералом. Был такой смирный, тихий, а тут ровно белены объелся. Тем временем генерал стремительно всё заворачивает, завязывает и просит хозяина всё это отправить в Харбин.
— Ну, ладно же. Немного музей получит, ежели так поступать будут! — ворчат офицеры, собравшись около меня в кружок.
— Помилуйте, я для себя берёг. Единственного божка, и того отняли. Я лучше бы вам его отдал! — лепечет мой приятель адъютант, чем ещё больше усугубляет мою горечь. Генерал же, как ни в чём не бывало, допивает чай и преспокойно отправляется спать, предоставляя офицерам ворчать, сколько их душе угодно. В эту минуту я ужасно был зол на него.
Чуть свет выхожу на маленький дворик. Перед самым домом возвышаются две фамильные усыпальницы, с надгробными плитами. Рядом — часовенка, с очагом для домашнего богослужения. Всё очень аккуратно и красиво отделано мелкими кирпичами. Через некоторое время все мы идём смотреть кумирню, находящуюся в полуверсте от импани. Местность степная, открытая. Солнце ярко кругом светит. На беспредельном горизонте виднеются серые, песчаные холмы, покрытые пожелтевшей травой. — Здесь Монголия, — рассуждаю про себя. Недавно мы и станцию проехали, которая называлась ‘Монголия’.
Удивительно красиво предстала нашим глазам эта кумирня. Она хотя и не отличалась каким-либо особым богатством и роскошью отделки от тех, что я видел в Хунчуне, но здесь она стояла одиноко в степи, и поэтому, вероятно, и производила такое особое впечатление. Как водится, её окружала стена. Поблизости был дом для служащих и ещё одно маленькое строение, где помещались, должно быть, заштатные боги и разная богослужебная рухлядь.
Внизу, в кумирне, богов не было. От них валялись только черепки, обрывки одежд, да кое-где бороды и усы. Сами же боги, как я и ожидал, были уничтожены. Стояли одни голые стены. Поднимаемся наверх, на второй этаж. Ступени, высеченные в стене, поросли зеленым мхом, почему я сужу, что кумирня эта должна быть древняя. Наверху я нашёл две божественные картины, писанные на коже. Поскорей свёртываю их, пока не видит генерал Д., уношу к себе и передаю спрятать Ивану.
Спутник же мой, генерал, в свою очередь тоже не терял времени. Он нашёл много разных картинок, богослужебных масок и музыкальных инструментов. Всё это опять-таки было отправлено им в Харбин, для хабаровского музея.
Так, через час времени, простившись с гостеприимными хозяевами, садимся на дрезину и едем. Отсюда до конца дороги стояли посты от N-го батальона. Один из солдат, сопровождавших нас, ещё версты за две и даже за три не доезжая нового поста, трубил в сигнальный рожок, чем и давал знать о нашем приближении. Смена быстро выстраивалась, и лишь только мы подъезжали, как она заступала своё место. При одной такой смене, возле небольшого мостика, выходим с генералом с дрезины, поразмять ноги. Кругом, далеко протянулись обширные болота, покрытые камышами. Поблизости небольшое озеро. Утки, гуси и другая болотная птица во множестве плавают и подпускают совсем близко. У моста стоит довольно большая лодка. Она вровень с краями навалена рыбой, похожей на наших налимов, только ещё длиннее, так — аршина полтора.
— Что, ребята, это вы столько рыбы наловили? — спрашиваю солдат.
— Никак нет, ваше высокоблагородие, мы только лодку поставим с вечера, а к утру, она сама полная навалится, — отвечает один бойкий, черноватый солдат.
— Так никто её и не ловит?
— Никак нет! Мы каждое утро пудов по восемьдесят её наберём. По постам рассылаем, китайцам даём. Девать некуда! — весело рассказывает он. Подхожу ближе к этому чуду и смотрю. Вдруг несколько рыб выпрыгивают из лодки и пропадают в воде. Взамен их, одна за другой, из воды выпрыгивают тоже несколько и попадают в лодку.
— Дай-ка мне несколько рыбок! — кричу я. — Давай штук пять-шесть! Увезём их в Цицикар. Там сварим, попробуем, вкусная ли?
— Очень сладкая уха из неё, ваше высокоблагородие, — одобряют солдаты.
— Вот ведь, напиши я в газете о таком чуде — не поверят. Скажут, пули льёт! — говорю моему спутнику дорогой.
— Ещё бы! Понятно, не поверят! Где же слыхано, чтобы рыба сама в лодку лезла? — бормочет тот, видимо довольный и ночлегом, и посещением кумирен, где ему посчастливилось совершить такое богатое приобретение для музея.

13. Цицикар

Но вот и конец нашего путешествия на дрезине. Впереди тянется длинный обгорелый поезд. Сначала идут платформы, затем и самый паровоз. Но, Боже, что он из себя представляет! Как китайцы обработали его! Всё, что медное, все мелкие части, всё снято, отвинчено, отломано. Обхожу паровоз кругом. Котёл в нескольких местах чем-то, проткнут, и представлял голый остов. Нетронутыми остались только колёса, с которыми эти новые мастера ничего не могли поделать.
Поднимаемся в гору. Раскинуто несколько палаток. Здесь, очевидно останавливаются все прибывающие и отъезжающие. Отсюда до Цицикара тридцать вёрст. Город остается в стороне от железной дороги, которая направляется на местечко Фулярди. До него ещё двенадцать вёрст. Мы находим здесь лошадей и тарантас командира пехотного полка. Садимся в экипаж и едем в Цицикар. Дорога живописная. По пути встречается много деревень. Почва — довольно песчаная. Жителей не видно. Поля не убраны. Жалость смотреть, как этот чудный переспелый хлеб, чёрный высокий гаолян и золотистая чумиза пропадали на корню. По дороге, из-под ног лошадей, поминутно выпархивали фазаны. Такого количества их, как здесь, я ещё нигде не встречал. Говорили мне потом, что китайцы ловят их около Цицикара просто голыми руками. Как это они умудряются делать — не знаю.
Въезжаем в обширную деревню. Ни души не видно. Кое-где бегали чёрные свиньи, виляя своими крючковатыми хвостиками. Хрюкали и рылись острыми мордами в навозе. Повсюду валялся разный хлам, тряпки, корзины, вороха одежд и разная поломанная домашняя утварь. За стенами виднелись крыши зажиточных хозяев. Ворота крашенные, с изображением каких-то чудовищ, крепко заколочены. Не иначе, думаю, что дома эти кто-нибудь да караулит. Не может быть, чтобы они были совершенно пустые.
Едем уже часа два. Подъезжаем к широкому полю чумизы. И вдруг — какая для меня радость! — вижу, жители убирают хлеб. Здесь, в Маньчжурии, встречаю это впервые. Жаль, что нельзя выскочить из экипажа, да поближе посмотреть, чем они косят. Точно каким-то коротеньким ножом, в виде крюка, посаженного на палку. После той безлюдной местности, по которой мы ехали от Харбина, очень приятно было видеть подобную картину. Вон, один пожилой китаец, без шапки, голова, почти до самого затылка, бритая, жиденькая косичка закинулась ему за плечи, он старательно машет своим крюком, подкашивая хлеб. Неподалеку вяжет снопы, должно быть, жена его в чёрном балахоне. Волосы её заколоты в пучок широкой металлической шпилькой. Поблизости двое детишек, лет четырёх, играют, шалят, кувыркаются. Косички их так и болтаются. Но, вот, китаец заметил нашу повозку и пристально всматривается. Синяя одежда на нём очень ветхая. На боку болтается ножик и какая-то подвеска, в виде маленькой тыквы. Он как занёс свой крюк, чтобы подрезать солому, да так и застыл в этом положении. Видно, крайне интересны, показались ему и лошади, и тарантас наш, а может быть и сами седоки. Ведь у них ездят только шагом, в крытых тележках на двух колёсах. В ней ни лечь, ни сесть, как следует. Для европейца подобный экипаж — совершенная пытка. А тут всё иначе. Как не посмотреть! Подаёмся ещё вёрст пять-шесть, и вдали затемнели городские сады, рощи, остроконечные верхи различных построек, башен, кумирен, надгробных памятников и триумфальных арок.
Я весь точно ухожу в этот заколдованный для меня китайский мир. Что за красота! Что за удивительная архитектура! Издали все эти постройки кажутся, однообразны и деланы по одному шаблону. Различие состоит только в отделке и украшении. Вот хотя бы эта арка! Крыша такая же остроконечная. Только углы другие, нежели те, которые я видел в Хунчуне. Черепица, хотя, в общем, и такая же, стаканчик в стаканчик, но внизу украшена разноцветными изразцами. Как красиво! Какая прелесть! — невольно восклицаю. А вон влево от дороги стоят белые ворота. Из мрамора они, или из какого белого камня, — не знаю. Останавливаться и подбегать смотреть не хочется. На воротах изображены животные, похожие на львов. А вон там дальше, — это что за диковина? Громадная каменная черепаха и в неё вставлена, саженей 5-6 высоты, каменная доска. Одна сторона чёрная гладкая и на ней надпись. Въезжаем в ворота. Китайцев толчётся пропасть. Здесь уже начинается город, и ехать приходится осторожно. Я таю от восторга. Передо мной китайский город, в его мирной обстановке. Жизнь так и кипит! Впереди протянулась длинная, широкая улица. По обе стороны её виднеются ряды низеньких каменных домиков, с черепичными остроконечными крышами. Дома эти представляют сплошные торговые ряды, — всё лавки и магазины. Перед ними возвышаются разноцветные столбы, точно мачты. Они украшены резьбой, с изображением драконов и других чудовищ, раскрашены и раззолочены. Во всю длину столбов идут золотые надписи. Жаль только, не спросил я, что они обозначали. Народу масса. Мы сразу попали на самую торговую улицу. Куда ни взглянешь — везде китайцы с лоточками и столиками. Вон, у того, что поближе, видно какое-то зеленоватое маслянистое тесто и в нём накрошенные фисташки. В тесто воткнуто, на тоненьких палочках, какое-то печенье, облепленное пережженным сахаром. Рядом, на земле, сидит старик на корточках. Перед ним растянута тряпка и на ней разложены — ножик, две медные пуговицы, трубка для курения опиума и сердоликовая фигурка вроде лягушки, — вот и всё. Немного дальше виднеется шалашик из холста. Внутри протянуты веревочки, и все они увешаны мундштуками из агата, всевозможных величин. И чем только тут не торгуют! Позади этих мелких торгашей тянутся ряды настоящих лавок. Хозяева их степенно сидят, в своих разноцветных костюмах, разговаривают и посматривают на проезжающих. Навстречу нам попадается много китайцев верхом на мулах. Животные эти мне знакомы ещё по текинскому походу, на границе с Персией. Там персияне тоже любят ездить на мулах. Это крепкое и сильное животное. Оно обладает неоцененным даром — не спотыкаться. Некоторые мулы замечательного роста и красоты. Вон, едет молодой китаец, в чёрной шелковой курме и в шапке с синим шариком. Мул под ним просто красавец, даже и уши не особенно длинны. А ноги-то, какие стройные, сухие, точно точёные! Мы встречаем и обгоняем много наших солдат и офицеров. Все они, видимо, чувствуют себя как дома. Вон, едет на зелёной казённой одноколке военный врач. Рядом с ним — сестра милосердия. Оба они очень весёлые, смеются и разговаривают. За ними верхами скачут пехотные офицеры: один в кителе, другой в тужурке, — оба при шашках. Кричат, разгоняют плетками встречных китайцев, хохочут и куда-то скрываются в переулке. Подъезжаем к высокой башне. За ней тянется солидная каменная стена, с каменной же решёткой. Вот и ворота с башней! Подле них стоит наш часовой в мундире и с ружьём. Тут раньше жил фудутун (Губернатор). Теперь здесь комендантское управление и госпиталь. Двор большой. Перед входом стоят два каменных зелёных льва на широких белых каменных постаментах.
— Что комендант дома? — кричит мой генерал, когда мы остановились у самых львов. Один солдат бежит докладывать. Через минуту выходит из фанзы низенький доктор, пожилой, со щетинистыми усами.
— Пожалуйте, ваше превосходительство, зайдите! Сейчас за комендантом послали! — почтительно докладывает он.
— Ежели его нет, так помощник его должен быть дома! — сердито басит мой спутник. Мне должна быть отведена квартира. В ней я хозяин, а тут я гостем должен быть!
— Пожалуйста, зайдите! — упрашивает доктор.
— Не зайду! Хоть целый час буду сидеть, а не выйду! Ночую тут! — кипятится Д.
— Эй, разыщите коменданта! — вторично кричит он. Доктор, видя, что генерал этот очень сердитый, предпочитает удалиться, оставляя нас сидеть в тарантасе.
Проходит с полчаса времени. Мы всё сидим. Коменданта нет. Мне начинает надоедать такое положение. Наконец является посланный, садится рядом с кучером и указывает, куда ехать. Через несколько минут заворачиваем в узенький переулочек и попадаем во двор. Здесь, в очень чистенькой фанзе, богато отделанной, нам отводят помещение. Генерал успокаивается.
Я поместился в одной фанзе с профессором Рудаковым. По странной случайности, он приехал в Цицикар, как и в Хунчун, почти одновременно со мной.
Лишь только я немного устроился, отправляюсь прогуляться и посмотреть город. Начальнику гарнизона я решил явиться на другой день. Иду туда, где больше всего народ толпится. Тут был базар, вроде нашей толкучки. Продаётся разная мелочь. Между пустяками можно наткнуться и на хорошую вещь. — Подхожу к одному старику с реденькой, седой бородкой. На голове его маленькая засаленная чёрная шапочка, вроде еврейской ермолки. На плечах — синий ватный балахон. Перед ним лежат браслеты из дерева и камня и два широких костяных кольца.
— Для чего эти кольца? — спрашиваю старика и указываю на них.
Тот надевает кольцо на большой палец и представляет, как надо стрелять из лука, чтобы тетивой не попортить палец. Пока я торговал эти вещи, вокруг меня собралась порядочная толпа китайцев. Все они широко улыбались, разговаривали, удивлённо смотрели на меня, как на чудище, и, кажется, готовы были начать меня ощупывать. От этого разносчика иду к другому, третьему и т. д. Их тут было бесконечное количество. Я купил несколько подвесок к поясу, серебряных, каменных и деревянных. Больше всего понравились мне старинные вещицы из слоновой кости в виде маленьких божков и амулеток.
— Выхожу на главную улицу. Здесь такая толкотня, что упаси Боже! Народ толпами бродил посередине улицы и не думал давать дорогу. Китайцы совершенно спокойно гуляли. Они, очевидно, уже и забыли о войне.
Хотя простой народ заметно освоился уже с присутствием наших войск, но торговля была ещё далеко не в полном разгаре. Более половины лавок были закрыты.
Навстречу мне идёт китаец, переводчик коменданта. Я познакомился с ним, сидя в тарантасе на комендантском дворе. Это молодой человек, без бороды и усов. Одет в синий шёлковый халат, а сверху — шёлковая чёрная курма. На голове чёрная шапка с красной шёлковой бахромой и чёрным пером, вставленным в стеклянную зелёную трубочку.
— Здравствуй, Иван! — кричу ему. — Всем китайским переводчикам были даны наши имена.
— Здравствуйте, ваше высокоблагородие! — отвечает тот, весело улыбается и кланяется, причём отдаёт рукой честь.
— Ты куда?
— Мне базар нада! Комендант посылал! Нада узнать, почём скотина продаётся, для войск цена знать! — коверкает он фразу.
— Пойдём со мной на минутку! Я хочу шёлковое одеяло купить. Не знаешь ли, чей тут магазин самый лучший?
Переводчик направляется через улицу. В своей широкой юбке и кофточке он имел совершенно вид бабы. Да и на ногах-то у него вместо сапог какие-то полотняные вышитые чулки на толстых войлочных подошвах. Иван подходит к одному магазину. Тот заперт. Стучит. Через некоторое время половинка дверей отворяется, и оттуда выглядывает китайская голова в чёрной шапочке с красной шелковой кисточкой. Старик, глаза косые, борода реденькая. Начинается непонятный для меня китайский разговор. Некоторые слова — далеко не благозвучные.
— Хозяина дома нет! Гирин уехал. Продать ничего нельзя! — объясняет Иван.
— Ну, так спроси у него он, верно, знает, где можно купить!
— Опять начинается разговор.
— Вон та лавка, — тоже богатый хозяин, Мукден уехал, погодить нада, когда вернётся! — рассказывает переводчик. Делать нечего, отпускаю его и иду домой. — Всё бы можно достать в городе, да жаль, хозяев нет! — думается мне.
Проснулся я рано и осматриваюсь. Фанза просторная, светлая. Окно чуть не во всю стену, решётчатое, заклеено бумагой. Посередине вставлено небольшое стекло. Перегородка, отделяющая мою комнату от соседней, тоже решётчатая и тоже залеплена бумагой. Все они из орехового или так называемого в Сибири бархатного дерева, красивого и очень прочного. Кан, на котором я лежу, тоже из того же материала. Пол каменный. Всё прочно и красиво. Видно, что хозяин дома зажиточный.
— Профессор, вы встаёте? — кричу соседу, заслышав его кашель.
— Встаю, пора!
Смотрю, у его подъезда уже стоят несколько китайских полицейских и наш казак с лошадью. Рудаков садится на лошадь и уезжает. За ним спешит и вся его свита. Он едет разыскивать по городу, в казённых архивах, печатные книги, а также рукописи. Всё, что найдёт интересного, забирает и отправляет во Владивосток, в институт восточных языков. Надеваю сюртук, шарф, шашку, сажусь в тарантасик в одну лошадь, которую мне прислал доктор из госпиталя, и еду являться начальнику гарнизона. Он стоял с полком в укреплённой импани, верстах в трёх от города.
Дорога идёт ровная, довольно песчаная. Солнце блестит и резко очерчивает вдали, на синем небосклоне, серые глиняные стены импани. На стенах её горделиво развевается по ветру наше трёхцветное знамя. Импань обширная, саженей сто в квадрате. За ней виднеется другая, а дальше третья. Все со сторожевыми башнями над воротами. Навстречу мне едет китайская повозка на двух колёсах. Запряжены лошадь, а сбоку корова. Правит китаец в войлочной шляпе с широчайшими полями. За его спиной виднеется женщина в чёрной одежде, с ребенком на руках. Позади них, во всю длину повозки развалились два наших солдата. Они крепко спят, подложив руки под головы. Подъезжаю ближе к импани. Стены вышиной около трёх саженей. Каждая импань рассчитана приблизительно на батальон пехоты, но может вместить в себе, в случае надобности, гораздо больше. Кругом стен выкопаны рвы. Солдаты собрались кучками около кухонь. Кто мясо перемывает в котле, кто дрова колет, кто воду несёт в походных котелках. Некоторые же, засунув руки в карманы шаровар, в одних рубахах, стоят и наблюдают. А вон там, изо рва, торчат чьи-то чёрные стриженые головы. Одна из них быстро поднимается и превращается в бравого, усатого унтер-офицера. Он скоропалительно отдаёт мне честь и пропадает. Кругом тихо, мирно, незаметно никакой военной тревоги, точно дома. У ворот приютились с лотками торговцы-китайцы. Сидя на корточках, они преспокойно сбывают нашим солдатам свои товары. Один продаёт спички и табак. Другой — сладости, печенья и белый хлеб шариками, вроде нашей просфоры. Солдаты, как мухи, облепили торговцев. Слышен говор, восклицания и здоровый весёлый смех. Въезжаю в ворота. Двор обширный, гладкий и так убит, что напомнил мне наши гумна или тока, хоть горох молоти. Вдали виднеется чистенькая фанза, а перед ней полковое знамя, орудие и полковой денежный ящик. Все это завершает часовой с ружьём. По сторонам тянутся солдатские фанзы. Повозка моя останавливается. Я вылезаю.
— Ну, коли не умеете ротой командовать, так нечего и служить! Подавайте рапорт о болезни! — слышу чей-то резкий голос, и из-за угла показывается маленькая, угловатая фигура пожилого офицера в тужурке. Усы щетинистые, подбородок бритый.
Я представляюсь.
— Пожалуйте-с, входите в дом, я сейчас! — просит тот, и указывает мне рукой на двери. Иду. За спиной слышу, как он продолжает читать нравоучение своему офицеру, высокому, красивому поручику брюнету, в мундире, при шашке и револьвере, — должно быть, дежурному по полку.
‘Ох! — думается мне: — не желал бы я служить у такого начальника! Уж больно строг он, да и бесцеремонен в выражениях’…
Не прошло и получаса, как уже я ехал обратно в Цицикар.
Прежде чем заняться моими служебными делами, я страстно желал посмотреть здешние казённые учреждения. Еду к коменданту. Въезжаю во двор, вижу — комендант, пожилых лет капитан, в мундире и в высокой мохнатой сибирской чёрной папахе, слезал с лошади. Я знакомлюсь с ним и говорю:
— Нельзя ли, капитан, взглянуть на здешнее полицейское управление?
— А пойдёмте, я вам покажу, оно близёхонько отсюда! — Подходим к воротам. Дом обнесён каменными стенами. За воротами сейчас же возвышалась небольшая стенка в виде ширм, для того, чтобы в случае, если залетит во двор злой дух, так он должен разбиться об неё. И уж только за этой стенкой помещалось управление. Поднимаемся несколько ступеней. Нас встречает сам полицмейстер, китаец, почтенный старик, без бороды и усов, очень подвижный. Весь в шелку: халат на нём синий шёлковый, курма коричневая, с широкими разводами. Шапка с красной шёлковой бахромой и с синей стеклянной шишкой. За ним следовала целая толпа его помощников, разных писарей и служащих. Полицмейстер берёт коменданта и меня под руку и ведёт в светлую комнату. Каны устланы красными суконными подушками. Посреди стол, покрытый красным же сукном. Не успели мы сесть, как уже нам подают чай и разные печенья, вроде наших бисквит. Сам полицмейстер беспрестанно обращается ко мне через переводчика с вопросами, как я доехал? благополучно ли? надолго ли? сколько мне лет? что буду делать здесь? и т. д. По китайским обычаям надо было на всё это с выдержкой отвечать и тоже спрашивать. Но мне это показалось очень скучно. Меня интересовала обстановка комнаты. В особенности же подмывало увидеть орудия пыток, и чем китайцы наказывали виновных. Встаю и начинаю тихонько осматривать, где что лежит. Полицмейстер с удивлением смотрит, что я хочу делать. Заглядываю в соседнюю комнату. Там писарь китаец, наклонившись над столом, старательно что-то писал кисточкой на тонкой бумаге, уперев её совершенно перпендикулярно к бумаге. Он удивительно ловко и чётко выводил свои хитрые знаки. Тушь имеет то дорогое свойство, что не требует просушивания, как чернила. Только написал, сейчас же складывай письмо, — уже просохло. В одном углу нахожу бамбуковую палочку, с ручкой, обмотанной парусиной. Конец палочки запачкан чем-то красным. Я беру её и показываю полицеймейстеру. Как он, так и помощник его, и все присутствующие начинают весело смеяться моей находке.
— Что это за палочка? — спрашиваю переводчика.
— Это, ваше высокоблагородие, бамбуковая палка, которой бьют арестантов по ладоням.
— Так, значит, это кровь на конце?
— Так точно, кровь!
— Нельзя ли мне взять её?
— Пожалуйста, возьмите! — разрешает он. Старик-полицмейстер слышит наш разговор, предупредительно берёт палочку, садится к столу и пишет что-то на ней, после чего, очень довольный, передаёт её мне на память. Отсюда идём смотреть тюрьму. Тут начинаются опять китайские церемонии. Старик-полицмейстер ни за что не хочет идти первый и всё пропускает нас. Мы же, по их этикету должны, со своей стороны, пропускать его вперёд. И так до бесконечности. Тюрьма оказалась гораздо обширнее хунчунской, но такая же мрачная, грязная и вонючая. Арестантов не было. Куда их перевели — Бог знает. Тут я заметил, что стены тюрьмы были обсажены колючим кустарником, дабы арестанты не могли перескочить его. Затем идём смотреть арсенал. Это длинный каменный сарай с черепичной крышей. Здесь хранились разные китайские военные принадлежности. Вот лежит на земляном полу куча солдатских военных курток, парусинных, жёлтых и красных, с круглым клеёнчатым клеймом на груди и спине Солдаты наши, помню, неоднократно смеялись над этими клеймами.
— Как раз, ваше высокоблагородие, цель в это клеймо, наповал убьёшь, больше не встанет, — рассказывали они.
Рядом лежат солдатские сапоги, белые, парусиновые, расшитые зелёным сафьяном.
— А вон там именно то, что так меня интересует. И я вижу — тянется на полках целый ряд луков для стрельбы. Я пристально рассматриваю их. Жилистые тетивы сняты и обмотаны вокруг. Луки сделаны из рога и обтянуты с одной стороны не то кожей, не то какой-то материей. Луков здесь помещалось несколько сот. Я не утерпел, чтобы не выпросить у коменданта парочку на память. Комендант с удовольствием разрешил взять. В другом углу лежали стрелы. Их хранилось здесь тысячи. Все они были перевязаны пачками, штук по сто. Стрелы, аршина полтора длиной, сделаны очень аккуратно, из крепкого дерева и оклеены в три ряда орлиными перьями. Наконечники железные. Я пробовал потом стрелять. Стрелы были настолько прочны, что, впиваясь в каменную стену, они только сгибались, но не ломались. Я не мог перекинуть стрелы дальше шестидесяти шагов. Китайцы же, говорят, попадают в цель за сто шагов. Казаки рассказывали мне, что будто китайцы пробивали ими диких коз, на вылет.
Еду осматривать больницу. Она помещалась в городе. День солнечный. Ещё рано. Влево темнеют высокие городские ворота с башней. Они кажутся выше, чем в Хунчуне. У подножия их больше всего любят толкаться китайцы-разносчики, со всевозможными продуктами, в корзинах, на лотках и просто в каких-то корытах. Шум, крик, гам, звон колокольчиков, бряцанье шаркунков — так и доносятся оттуда. На встречу поминутно попадаются жители в своих чёрных шапочках, с красными шёлковыми шишечками и в курточках. Шаровары синие. Неслышно ступая мягкими войлочными подошвами, торопятся они доставить с базара домой провизию. Удивительную смесь чистоты и неряшливости соединяет в себе китаец!
Так, например, он ни за что не понесёт голыми руками куска свинины, а обвяжет его верёвочкой, нацепит на палец, и таким образом бережно тащит, точно драгоценность, какую, дабы не запылить, и в то же время он решительно не замечает, страшнейшей грязи, и на улице и у своего дома, где, буквально, можно потонуть.
Подъезжаю к больнице. Меня встречает доктор. Здороваемся и идём вместе. Больница расположена в бывшем дворце дзянь-дзюня. Дзянь-дзюнь этот, как говорят, был главным виновником благовещенской катастрофы. Когда он увидел, что попытка его не удалась, что русские одолели, что Айгун взят и что Цицикару тоже не сдобровать, то он не нашёл ничего лучшего, как покончить с собой. И как же он покончил? Проглотил золотой самородок. Так как самородок был достаточно большой и угловатый, то он должен непременно, по своей тяжести, прободать кишки и причинить смерть. Так, по крайней мере, меня уверяли и китайцы, и наши доктора.
Входим в первые ворота. Двор чистый. Пол каменный. Кругом — фанзы. Далее — вторые ворота, такой же чистый двор и такие же фанзы. И так три раза. Первая — маленькая комната, как бы приёмная. Пол земляной. Стоит куб с горячей водой, разные аптечные принадлежности. Столик с бумагами. Сестра милосердия в сереньком чистеньком платье, с красным крестом на груди. Голова повязана белой косынкой. Руки смиренно сложены на животе.
— Здравствуйте, сестра! Это ваши больные? — спрашиваю её.
— Да-с, это мои!
— Ну, что? Как они, поправляются?
— Да, слава Богу, лучше теперь! Только лекарств нет! Не знаем, что делать! Писали, телеграфировали — никакого ответа! В особенности необходимы средства, понижающие температуру! — жалуется она, и на её бледно-розовом, ещё молодом лице выражается глубокая скорбь.
— Доктор, пожалуйста, дайте мне список, какие лекарства нужны! Я сегодня же буду телеграфировать в Харбин, — говорю.
— Слушаю-с, сегодня же передам вам. Он у меня уже составлен, — отвечает доктор.
В первом отделении помещались выздоравливающие. Они стояли у своих постелей, выстроившись в шинелях в накидку.
— Здорово, братцы! Ну что, поправляетесь? — говорю им.
— Так точно, ваше высокоблагородие, теперь получше, — дружно отвечают они.
— Ты какого полка? — спрашиваю худосочного, бледного солдата. Тот заметно был ещё очень слаб.
— Читинского, ваше высокоблагородие! — хрипло отвечает он.
— Что же у тебя было?
— У него тиф был, тяжёлой формы! Теперь ничего! Теперь он молодцом! Не правда ли, Мирошенков? — предупредительно говорит сестра и дружески хлопает его по плечу, как ученика, который было, проштрафился, и теперь обещался загладить свою вину. Мирошенков болезненно ухмыляется и бормочет что-то.
— Да уж и подвалили же нам тифозных читинский и сретенский полк. Разом человек двести навезли! Хоть на пол вали, и места не хватило, — рассказывает доктор таким тоном, точно говорил о дровах.
Входим в одно отделение — больные все лежат вповалку, прикрывшись шинелями.
— Тут, какие же? — осторожно спрашиваю сестру.
— Тут все тифозные, тяжёлые!
шепчет она, и лицо её опять становится грустным. Видно, что она не может привыкнуть к подобной мрачной картине.
— Вон тот едва ли и выживет, — и сестра указывает на одного больного, который лежал в углу, закрывшись с головой. Доктор быстро подходит к нему, щупает пульс, машет что-то рукой и отходит.
— Ой! Ой! Да как же это воз-мож-но! Да как же это так! Побойтесь Бога! Господа! Мать род-ну-ю за-ре-за-ли! — вдруг слышу отчаянный крик из соседней комнаты. Спешу туда и вижу: на кане сидит, поджав ноги, молодой рыжеватый солдат, раскинувшись в одном белье. Глаза воспаленные, блуждающие. Он беспомощно озирается по сторонам. Слёзы так и льются у него из глаз. Он вытирает их кулаком. По временам стихает, облизывает запекшимся языком потрескавшиеся губы и снова принимается причитать и плакать с ещё большей силой, точь-в-точь как ребенок, которого только что высекли.
— Ведь она не ку-ри-ца! Что же взять за-ре-зать! — Пауза. — Прошу ку-ри-цы, не да-ют! Жалко, что ли! — бормочет он бессвязно.
— У него тоже была тяжёлая форма тифа. Жар сильный, вот он и бредит! Оно пройдёт. Ничего, — успокаивает доктор.
— Изволите видеть: то жалуется, что у него мать убили, то курицы ему не дают, а сам ничего не ест. Сейчас подавали суп из курицы,
— оправдывается сестра, как будто опасаясь, что я не поверю тому, что больной только бредит.
— Его бы вынести на свежий воздух. Да и товарищам-то он не даёт покоя, — говорю доктору.
— А что же! Это возможно! Эй, вы, возьмите, вынесите его вон туда во двор! Посадите там! — приказывает доктор служителям. Больного берут под мышки и легко выносят под навес, где и садят на каменный приступок. Идём дальше.
— По-бой-тесь Бога, го-спо-да… — доносятся нам вслед причитания больного.
На обширном дворе выстроилась больничная команда, человек полтораста. Здороваюсь с нею. Солдаты дружно отвечают: ‘Здравия желаю’. Они заходят кругом меня. Достаю из кармана записную книжку и приступаю опрашивать претензии.
— Ты имеешь что-нибудь сказать? — спрашиваю красного как огонь, рыжего, здоровенного, курносого солдата. Уши оттопырены как у нетопыря. Губы толстые.
— Никак нет! — басит он и пугливо смотрит на меня.
— А ты?
— Никак нет!
— А ты?
— Так точно, имею! — пищит пожилой маленький солдат из запасных, с отросшей седоватой бородой.
— Что же ты имеешь?
— Заработных не получал. В Благовещенске ночь работали, с парохода кули выгружали. Пять рублей следует.
— Как? За одну ночь пять рублей? — удивленно спрашиваю.
— Так точно, — дружно подтверждает вся команда. Записываю и иду дальше. И так спрашиваю всех.
Отчёт обо всём этом я представил по начальству.

14. Фулярди

Рано утром к воротам, где я жил, подъезжает телега, запряжённая тройкой разномастных лошадей. Солдат-пехотинец в шинели и чёрной мохнатой папахе сидит на козлах и держит верёвочные вожжи. Мы с Иваном торопливо укладываем вещи, а затем и сами садимся в повозку. Едем в Фулярди. До него тридцать пять вёрст. Китайцы уже толпились на улицах и перекрестках. Они встают ранёхонько, с восходом солнца. Поминутно приходится сдерживать лошадей и криком разгонять толпу. Минуем город. Вправо показывается красивая кумирня. Металлические вершины шестов, торчащих перед ней, ярко блестят на солнце. Крыши красиво загнуты лодочкой, с драконами по углам. Дальше — тенистая роща. Там временно расположился сапёрный батальон, только что прибывший из Киева. В нём не 186 человек, как то было в самурском батальоне, в нашем текинском походе со Скобелевым, а 1.120 человек. И мне припоминается, как я ещё вчера осматривал вещи и одежду этих сапёров. Роты выстроились, что батальоны длинные. Люди все как на подбор, молодец к молодцу. Отсталых оказалось из всего батальона человек четырнадцать. А пройти-то им пришлось пешим порядком от Сретенска, а это около тысячи вёрст. Да ещё, при каких условиях! Ни полушубков, ни валенок, ни одной тёплой папахи! В одних шинелях. А мороз на Тингане хватил больше 15 градусов. Командир батальона, полковник N, хотя и не очень видный из себя, небольшого роста, худощавый, лицо бритое, усатый, говорил густым басом. Характером же, должно быть, обладал железным. Как я слышал, он всю дорогу вёл офицеров в мундирах и при шарфах. Не позволял отлучаться от своих частей. И может быть, при тех тяжёлых условиях, он только таким способом и мог довести благополучно до места свою часть.
— Как же это вы, полковник, вышли в такой дальний поход без полушубков? — интересуюсь я.
— А мне сказали, что всё это я здесь должен получить! — басит он несколько сконфуженно.
Вот обступили меня офицеры, весёлые, довольные. Видно, что все они бесконечно рады окончанию такого тягостного похода. Один перед другим спешат они поделиться со мной своими путевыми впечатлениями.
— Ведь что мы перенесли в дороге, полковник! Просто ужас! Не поверите! — визжит хорошенький поручик блондин. На подбородке его и губах ещё только пробивался первый пух волос.
— На одном привале, — продолжал он, — к нам подходит какой-то офицер, смотрит на наши сапоги, шинели, как на чудо, какое, разводит руками и спрашивает: ‘Да как же это, господа, вы добрались сюда? Как вы не погибли от холода и голода’?
— Нет, позвольте мне сказать полковник, — опять басит командир батальона, настойчиво перебивая хорошенького поручика и слегка отстраняя того. Он сильно волнуется. Прикладывает руку к сердцу и обиженным тоном, точно желая оправдаться, рассказывает:
— Не забудьте, полковник, что на всем пути от Хайлара, почти шестьсот вёрст, мы не нашли ни полена заготовленных дров! Ни клока сена! Нигде никакого прикрытия от стужи. Лошади у подводчиков так измучились, что обоз до сих пор не прибыл.
‘Действительно, — рассуждаю про себя, теперь, сидя в телеге, — поход этот сапёрам достался не из лёгких. И как это у них так мало отсталых? Как они не перемёрзли? Просто удивительно’!
Сворачиваем вправо, к железной дороге. Вдали виднеются телеграфные столбы. Синеет река Нони, широкой тёмной полосой. Песчаные берега её на ярком солнце кажутся мне золотистыми.
Но что там чернеет, на том берегу? Доносится какой-то странный шум. Точно звон. Прислушиваюсь. Пристальнее присматриваюсь.
— Гуси! — весело кричит наш пехотинец на козлах, и широко ухмыляется своим давно небритым, смуглым лицом. Тычет кнутовищем в пространство и продолжает дёргать вожжами.
— Стой, остановись! — кричу ему. Выскакиваю из телеги и спешу к берегу. Иван — за мной. Чтобы не спугнуть птиц, мы присаживаемся за кустом и смотрим. Такого дива я ещё и не видел. Вся противоположная отмель, во всю её ширь, сколько хватало глаз, чернела от гусей. Шум от гоготания стоял такой, что мне неслышно моего Ивана. В эту минуту припоминается мне описание Одюбона, как он однажды наблюдал в Америке пролёт голубей. Та картина должна, по моему мнению, как раз походить на эту.
Сижу минут пять, гляжу и наслаждаюсь. Наконец достаю из кобуры свой маленький револьвер и стреляю. Глазам моим представляется следующая картина: Боюсь, что описание моё будет слишком слабо.
С поразительной быстротой и шумом, разом засверкали на солнце, точно серебряные, тысячи крыльев. И постепенно поднимаясь, вытянув длинные шеи, стая за стаей тянутся гуси на юг, тонкими, правильными треугольниками. Выше, выше — и паутиной расползаются в пространстве.
Первые стаи, куда далеко отлетели! Их едва видно. А между тем, не только что на дальнем конце отмели, но даже ещё и на середине её, гуси продолжали себе мирно гоготать, греться на солнышке и отдыхать. Но, вот, волной переливаясь, достигает и до них тревога. Тучей, с невообразимым шумом, как один, поднимаются и остальные. И опять, стая за стаей, сплошной вереницей, и такими же длинными треугольниками, тянутся они за товарищами, оглашая и окрестности, и голубое небо резким металлическим криком. И от души пожалел я в эти минуты, что так неосторожно поторопился спугнуть их, не наглядевшись досыта. Вряд ли когда придётся мне вторично увидеть подобное чудное зрелище.
— А вон и Фулярди! — опять так же весело кричит наш возница, и снова тычет кнутовищем перед собой. Переезжаем через реку Нони, узкий, длинный деревянный мост на сваях. Вдали виднеются постройки в европейском вкусе, китайские полуразрушенные фанзы, и железнодорожные склады рельс, шпал и т. п. Кое-где темнелись старые, высокие рощи. Мы останавливаемся около маленького домика. Рядом стояло ещё несколько таких же построек.
— Что командир роты, капитан Охремович, дома? — спрашиваю денщика, в белой рубахе, подпоясанной ремнём, который, очевидно, выбежал на шум нашего экипажа.
— Никак нет, на охоту за гусями уехали! — отвечает тот. — Они скоро будут! — берёт мои вещи и несёт в дом.
Я — за ним. Смотрю, две маленькие, низенькие комнаты. Одна с перегородкой. Стены увешаны коврами и оружием, очень уютно. Вскоре является и сам хозяин, небольшого роста, коренастый мужчина, ещё в полной силе. Борода русая, окладистая. За ним входит его субалтерн-поручик Колмаков, высокий, стройный брюнет, с чёрными усами. Оба очень симпатичные. Когда я познакомился с ними поближе, мне чрезвычайно понравилось их взаимное отношение. Между ними не замечалось неприятное различие в положениях, ротного командира и субалтерн-офицера. Колмакову не приходилось переносить того обидного состояния, которое испытывал я, когда попал в сотню на Дунай. Там вахмистр имел гораздо больше значения, чем офицер. Отлично помню, как он первое время смотрел на меня с какой-то презрительной снисходительностью. Дескать, ‘пущай, себе живёт! Пожалуй, можно будет ему казачонка, какого назначить за вестового’. А о командире сотни, моём милейшем Павле Ивановиче, — и говорить нечего. Он прямо-таки смотрел, и на меня, и на моего товарища, другого субалтерна, как на необходимое зло. И конечно, ежели бы только мог, ни минуты не задумываясь, заменил бы нас обоих простыми урядниками. Тут же ничего подобного. В отсутствие командира, фельдфебель слушался поручика, точно так же, как и капитана.
На другой день иду осматривать роту капитана Охремовича. Она красиво выстроилась на ротном дворе, в две шеренги.
Перед каждым солдатом выложены на землю его вещи. Всё в полном порядке. В особенности оказались хороши сапоги. А это много значит в походе. Кроме тех, что на ногах, ещё имелось в запасе сорок новых пар, — да в сапожной мастерской ежедневно изготовлялось по шести пар.
Помещение нижних чинов вполне хорошее: тёплое, светлое. Воздуха много.
Идём на кухню. Два кашевара, в чистых фартуках и белых колпаках, аппетитно возятся у котлов. Один наливает на тарелку щи, а другой кладёт кашу. Пробую. Щи превосходные, — каша ещё лучше.
— Что у вас щи, из какой капусты?
— Из манзовской (Китайской), ваше высокоблагородие! — бойко отвечает кашевар, опуская по шву черпак, точно оружие, какое.
— У нас, полковник, заготовлена русская капуста, да мы её ещё не начинали, — заявляет командир роты.
— Капуста отличная! — самодовольно нахваливает Колмаков, следуя за мной и покручивая усы. — Картошки тоже закопано в подвале пятьсот пудов! — таким же тоном добавляет он.
— Очень, очень хорошо! — говорю я.
— А вот здесь у меня окорока коптятся! — озабоченно, с видом опытного хозяина, объясняет ротный, останавливаясь около деревянной будки с высокой трубой. — Я по временам посылаю охотиться за кабанами. Ну, вот, как убьют, так и сюда. Сейчас коптится девять окороков! На ночь за рыбой посылаем, — так же весело продолжает рассказывать Колмаков. По лицу его видно, что он очень доволен своей стоянкой. Лучшего и не желает. Долго ходим мы и осматриваем ротное хозяйство.
‘Тепло, светло и сытно! — думается мне. — Здесь тифа нечего опасаться. Отлично устроились. Как дома’.
На другой день осматриваю госпиталь. В офицерском отделении, вижу, стоит у дверей один больной. Наружность его бросается мне в глаза. Он был тощ как смерть. Щеки впалые. Скулы выдались вперёд. Нос обострился. Глаза блуждали и глубоко ушли в орбиты. Шея длинная, тонкая. Он весь был так худ и слаб, что, казалось, дунь на него — и свалится.
— Как ваша фамилия? — с участием спрашиваю его.
— Щепило-Полесский, штабс-капитан сретенского полка! — глухим, гортанным голосом отвечает он. Затем продолжает: — я имел несчастье отстать от своего полка, когда мы двигались от Благовещенска по Маньчжурии к Цицикару, и заблудился!
— Ах, капитан, как бы интересно было послушать вас! Но вам трудно говорить. Не можете ли вы письменно изложить, как всё это с вами случилось? Очень бы вам был благодарен.
— С большим удовольствием! Ежели вы останетесь здесь дня два, три, может, и напишу. Только голова моя ещё не совсем хорошо работает. Ведь вы видите меня выздоравливающим. А что я был, когда меня привезли сюда! — и он многозначительно машет рукой.
Через три дня я получил от него небольшую рукопись.
В Фулярди находилось отделение Красного Креста. При мне оно ещё только устраивалось, а потому сам я его не видел. Говорят, оно было обставлено очень удобно и с полным комфортом. Отделением заведовал профессор харьковского университета, известный хирург Михаил Михайлович Кузнецов, человек ещё молодой и энергичный. Так и вижу его, — небольшого роста, худощавый, в чёрном сюртуке и длинных лакированных сапогах, бегает он без шапки по госпитальному двору и суетится около своих повозок. Тут же хлопочут и сестры милосердия, и доктора.
Я скоро сошёлся с профессором. Он был такой же любитель разных китайских редкостей и древностей.
День клонился к вечеру. Иду проведать моего милого Михаила Михайловича. Вхожу во флигель, где он живет.
— Дома профессор? — восклицаю.
— Дома, дома! — слышится его голос. Открываю дверь, смотрю — в просторной, светлой комнате стоит сам хозяин над сундуком и что-то роется.
— Здравствуйте, полковник. Как хорошо, что вы зашли! Я хотел вам показать вот эту вещь, — и он с торжественным видом, бережно разворачивает передо мной, изображение какого-то китайского божества, писанного красками на коже.
— Это величайшая древность. Этому, по крайней мере, пятьсот лет! — с восхищением восклицает профессор. Любуется, щурится и относит картину несколько от себя. Я тоже долго любуюсь ею.
— А это что у вас там за головки? — спрашиваю его и указываю на лежащие в сундуке как бы фарфоровые куколки.
— А это тоже редкость!
Он бережно сворачивает картину, прячет её на прежнее место, и затем подаёт мне одну головку. Она металлическая, раскрашенная и точно отрубленная по шею.
— Такие головы вешаются родственниками казнённых хунхузов на изображение Будды. Чтобы он был к ним милостивее на том свете, — говорит он.
— Возьмите вот эту парочку, у меня ещё есть! — любезно предлагает профессор и подаёт мне.
Я, конечно, с величайшей благодарностью прячу их в карман. Затем спешу к себе домой, достаю из чемодана серебряное украшение в виде женской головной гребёнки, очень изящное, и, чтобы не остаться в долгу, дарю его Михаилу Михайловичу.
— Ну, вот, спасибо, очень благодарен! Чрезвычайно миленькая вещь! — говорит он, рассматривая подарок, и, очень довольный, прячет его вместе с прочими вещами…
Так в ненастные дни
Занималися мы…

15. Заблудился
Рассказ штабс-капитана сретенского пехотного полка Полесского-Щепило.

’16 сентября этого года второй батальон сретенского пехотного полка, где я командую 5-й ротой, в 6 1/2 часов утра выступил из Цицикара на город Мерген, для занятия разных пунктов поротно. Командир батальона, подполковник Даль, оставил меня, в полку, получить казённые деньги, с тем, чтобы я немедленно догнал их. По уходе батальона, приблизительно через час, я уже двигался верхом по дороге на Мерген, причём следовал за скотом, принадлежащим батальону. Скот гнался нижними чинами и был от меня в расстоянии полторы-две версты. Я двигался шагом, в рысь переходил только на короткие расстояния. По пути пришлось пройти не особенно длинный лес. Пока поравнялся со стадом, прошло часа два. Но каково, же было моё изумление, когда я увидел, что скот этот — маньчжурский и гонится китайцами.
— Куда пошли солдаты? — спрашиваю погонщиков.
‘Один из них, довольно хорошо знающий наш язык, ответил: ‘ваша солдата ходи на тот деревня’, причём указал направление, как, теперь помню северо-восточное. Поверив китайцу, я пришпорил коня и направляюсь на указанную деревню. У меня конь молодой, крепкий и имеет хорошую ‘ходу’. Доехав до деревни в какой-нибудь час, батальона своего здесь я не застал. Китайцы быстро обступили меня и предлагали разные вопросы (знающие по-русски) вроде: откуда я, куда иду и зачем, много ли идёт казаков со мной и пр. Расстояние до этой деревни было вёрст десять, не меньше, так как от леса ехал я почти безостановочно рысью. Я спросил, нет ли, чего купить поесть, на что получил ответ отрицательный, затем просил ведра, достать воды коню, в этом мне также было отказано, причём говорящий по-русски указывал разных лиц из толпы, у кого есть ведро. Те же грубо и враждебно отвечали: ‘бутунда, ходи, худо’ (‘бутунда’ — не понимаю). Таким образом, здесь мне не пришлось ничего купить, — самому не напиться и коня не напоить. На вопрос мой, куда пошли солдаты, один взялся провести меня в конец деревни и указать путь. Я упустил из виду сказать, что все без исключения китайцы торопили меня покинуть их деревню и убираться поскорее, причём понукания эти были, насколько я заметил, характера враждебного, так как они напирали на коня и махали палкой и руками. В ответ на это я им говорил, что завтра придут к ним казаки. Китаец, провожавший меня, указал, куда пошли наши солдаты. Видя, что направление указанное должно быть правильное, т. е. на север, я снова поскакал большой рысью вперед. В этот день я проехал много деревень. Везде встречал китайцев, говорящих по-русски, и везде слышал один и тот же ответ насчёт еды и ведра: ‘бутунда, ходи, нету, худо’, относительно же движения батальона: ‘ваша солдата ходи там’, причём указывали ложное направление. В восемь часов вечера этого дня я добрался до богатой деревни. Тут было множество сена, хлеба, лошадей и скота. Здесь также встретил я китайца, говорящего по-русски. Спросил, нет ли, чего купить, например, чаю или какого-нибудь китайского печенья. Тот любезно ответил, что здесь есть хорошая харчевня, где можно купить и жареного мяса, и чаю, и кофе. Я, было, обрадовался этому, и попросил провести меня, на что он, по-видимому, с охотой согласился. Подводит к концу деревни, и затем говорит: ‘ходи, нету харчевни, ваша солдата стоит в три верста от деревни лагерем’. Когда я возвращался обратно по этой деревне, то меня сопровождала масса китайцев, с наглыми лицами, они галдели по-своему и чему-то радовались. Придя к положительному заключению, во враждебности этой сволочи, я решил выехать в степь по обратной дороге, где я заночевал верстах в пяти от этой деревни, в снопах скошенного овса. Я говорю — заночевал, в сущности же я не спал, как эту первую ночь, так и все последующие моего печального странствования, чему виной мой конь, которого опутать было нечем, пустить же его не решался, боясь, что зайдёт далеко, и я его не найду. Все ночи пришлось держать его в поводу, или привязывать к поясному ремню, причём в последнем случае руки мои отдыхали. На них, кстати сказать, за всё это время, конь, дерганьем головы, наделал мне много водяных мозолей, которые лопались, грязнились, а в настоящее время хотя и проходят, но есть нарывы. В дороге, вследствие этих поранений рук, управление конем было крайне мучительно.
‘На следующий день, с зарёю, в 4 1/2 часа утра, решил я вернуться обратно в Цицикар, так как движение на Мерген, без схемы, положительно считал невозможным. Направился я на деревню, которую, по тогдашнему моему разумению, я проезжал вчера. Там опять есть не продают и ведра не дают. Конь не пил уже более суток, я же пил воду из лужи, совершенно белого цвета, как бы разведенную мылом. Воды набирал бутылочкой с машинкой для сельтерской воды. Проскакав опять несколько деревень по направлениям, указываемым китайцами, я пришёл к заключению, что путаюсь и проезжаю другие деревни. Тогда я еду в боковые деревни, вправо и влево, но ни в одной из них не нахожу сходства. Все они так однообразны, что очень трудно заметить какие-либо приметы для отличия их друг от друга. Мне оставалось одно: ехать в Цицикар в южном направлении через опрос китайцев, чему я и последовал. Направился на юг без дорог, которых, уместно сказать здесь, в Маньчжурии нет меж деревень, а имеются лишь отдельные колеи, которые быстро исчезают, или с поворотом идут обратно. Около трёх часов дня я заметил усталость коня, что объяснил жаждой, которую он испытывал уже вторые сутки. Мне пришла в голову довольно удачная мысль — разрезать револьверный шнур и приспособить его к машинке моей маленькой бутылочки. Это мной было сделано немедленно, и в следующей же деревне и далее я вытаскивал по тридцати — сорока бутылочек из колодезя воды, чем несколько утолял жажду коня. Больше этого количества доставать воды я не мог, так как сильно сам утомлялся. Заночевал в этот день также в степи, в снопах. Остановился в шесть часов вечера. Ночь такая же холодная, бессонная, мучительная… причём обижал меня и конь. На третью ночь ночлег был в степи, ни хлеба, ни овса, никаких посевов не было. Под голову несколько раз я нарывал руками травы, которую, укрывая носовым платком, приспособлял как подушку, конь же, во время моей дремоты, съедал её, и я оставался без подушки. Так прошло четверо суток. Ехал я не менее шестидесяти — семидесяти вёрст в день. Выезжал не позже 4 1/2 — 5 часов утра, словом, — как свет. В эти четыре дня я ел какую-то мелкую чёрную ягоду и сочную листовую траву, которую ел и конь мой, ягода оказалась горько-сладковатого вкуса, листья же — большие, сладкого вкуса, довольно приятные. Кушанье это запивал маленьким глотком воды, которой я очень дорожил, в виду обременительности её добывания. Я чувствовал, как силы мои с каждым днём упадали. На пятый день я нашёл на дороге небольшой кочан китайской капусты. Поднял его. Он оказался грязным и сильно завядшим. Кочан этот служил мне пищей в течение всего пятого дня. Ночь пятого дня была замечательно тёплая. Лежа на снопах, с глубокой тяжестью на сердце, обдумывал я своё ужасное, в полном смысле слова безвыходное положение. Голод мучил и томил меня до головокружений. Впереди — та же бесцельная езда. А дальше и дальше — полное изнеможение, потеря сил и голодная смерть… В первый раз я ощутил в душе безысходную скорбь и отчаяние, я заплакал, но затем сейчас, же заснул. Не знаю, был ли это сон или забытьё. Во всяком случае, он продолжался часа два, и я очнулся довольно бодрым. Это было часа в два ночи приблизительно. Часы разглядеть в темноте я не мог. Дальше время до света ужасно тянулось, так как в эту ночь мне явилась новая светлая мысль, — во что бы то ни стало разыскать телеграфные столбы. Этой мыслью я переживал минуту за час. Рано утром я взял направление на запад, зная, что столбы те идут с юга на север. Ехал целый день переменным аллюром. Заночевал вновь в снопах скошенной чумизы. На другой день поехал в обратном направлении, т. е. на запад, имея все ту же цель — пересечь линии телеграфных столбов. Вновь день пропал. На восьмой день я опять продолжал это движение.
‘В три часа дня я окончательно изнемог и остановился в деревне. Коню воды достать был не в силах. Вытащил лишь себе бутылку, которую выпил тут же у колодезя, достал ещё, выпил вновь, наполнив бутылку ещё раз, я ушёл, ведя коня в поводу, в степь, отошёл от деревни версты три. Здесь я потерял всякую надежду, что спасусь от голодной смерти. Голод меня уже не томил и мучений я не ощущал. Лежал на снопах и положительно ни о чём не думал. Глядел на тучи и заходящее солнце. У меня явились прекрасные галлюцинации, первая — из тучи рельефнейшим образом вырисовывалась тройка лошадей, впряженных в старинный помещичий экипаж. Экипаж и кони — в воде. Кони пьют. Чёткость каждой фигуры была изумительна. Дальше, в других местах, вырисовывались мужские головы в швейцарских с длинными полями шляпах с перьями. Рельефно видел во весь рост свою жену, в шляпе, в профиль, и моих сыновей: четырёхлетнего Бориса и одиннадцатимесячного Валерия. Они шалили в детской кроватке. Рисовались ещё хижины, деревья и прочее. Бутылочку воды я уже выпил, и надо было вновь идти в деревню, взять воды и на завтрашний день.
‘Собрав силы, я встал, но снова сел, ноги меня уже не держали, и я шатался. Посидев несколько минут, вновь приподнялся, и в этот раз не упал, и пошёл с конём набрать воды. Маньчжуры, когда, а набирал бутылкой коню воды, весело галдели и смеялись. На третий день странствования я наткнулся на гряды неубранного горошка, собрал его целый карман, что также мне служило пищей до самого конца. Утром, на седьмой день, я нашёл гряду убранной редьки, на ней на мою долю досталось несколько небольших редек — около десятка, но меня аппетит уже оставил, есть не хотел, был очень слаб, причём — дыхание частое, лихорадочное, и я сознавал, что у меня сильный жар и что я простудился.
‘Как провёл ночь седьмого дня — не помню. На восьмой день я двигался по какой-то большой, наезженной дороге. Китайцы говорили, что она идёт на Мерген, но я не обращал уже на них внимания, шёл по ней совершенно равнодушно, не зная, куда иду и зачем. Не думал ни о чём. Впереди, к вечеру, показался большой лес, а в нём — китайские деревни. Вода у меня была, и я в эти деревни не поехал, а остановился в степи. Нашлось несколько копен хлеба, ещё не свезённых китайцами.
‘Эта последняя ночь моих мучений была самой для меня тяжелой: был сильный мороз, вода в лужах замёрзла. Руки, в изорванных перчатках, обмёрзли, ноги — тоже. Сам от холода всю ночь не мог, как говорится, попасть зуб на зуб… но всё же и она прошла. Утром еду по этой большой дороге. Проехал версты четыре, въехал в лес, вдруг — выстрел, и мимо лошади пробежал громадный фазан, я взглянул в сторону выстрела, увидел трёх солдат, но себе я не поверил, зная, что у меня уже были галлюцинации. Когда же я остановился и солдаты подошли ко мне, я был охвачен чувством страшной радости, до умиления, — у меня снова слёзы. Прежде всего, я спросил, какой это пост, один из них ответил, что это не пост. Я им объяснил обо всём, что произошло, и приказал, чтобы они меня вели в свое помещение обогреться и, если можно, выпить чаю. В ответ я услышал:
— Ваше благородие, да вот Цицикар. Вас ищут разведчики, наряженные для этого, а командир полка, говорят, объявили китайскому дзянь-дзюню доставить вас живым или мёртвым в полк, иначе — плохо будет.
‘Цицикар был передо мной, а я мёрз сильно простуженный в каких-нибудь четырёх верстах.
‘Так счастливо окончилось моё голодное путешествие. Ещё одни сутки — и голодная смерть мне была неминуема. Я едва мог слезть с коня, — ослабели мускулы ног и рук. На другой день, больной и расслабленный, я был отправлен в деревню Фулярди, в 9-й подвижной полевой госпиталь на лечение’.

16. От Харбина до Толочжоу

Начало октября. Светлое, морозное утро. Двор, улицы, крыши домов — всё бело, всё покрыто тонким слоем снега, выпавшего за ночь.
В Харбине, на площадке, перед русско-китайским банком, составив ружья в козлы, выстроилась рота. Солдаты, в полушубках и папахах, шалят, смеются, топчутся на месте, толкают друг друга и вообще стараются согреться. Им, очевидно, уже надоело ждать. Поблизости, на крылечке, сидит командир роты, высокий, усатый поручик, пальто в рукава, при револьвере и шашке.
Я разъезжаю тут же верхом на вороной лошади, в тёплом пальто и папахе, и тоже при оружии. В конце площадки двое статских, банковские чиновники, в визитках и барашковых шапках, озабоченно укладывают вещи на длинную китайскую двуколую подводу. Она запряжена шестериком маленьких китайских лошадей цугом, попарно. Рядом стоят ещё нисколько таких же подвод. И чего-чего только не навалено на них: ящики с посудой, книгами, одеждой. Вон блестит самовар, торчит из раскрывшейся картонки чёрный шёлковый цилиндр, болтается по земле рукав от фрака. Проезжаю мимо ротного командира.
— Ведь вот, полковник, — этим господам давно было известно, что сегодня в восемь часов выступать. А уж больше часа дожидаемся! обидчиво жалуется он, кивая на статских. Приподнимается, крутит папироску и зализывает её языком.
— Да и ещё с час простоим! Смотрите, сколько повозок пустых! — с досадой говорю ему.
Китайцы-погонщики, в ватных куртках и таких же шароварах, привязанных на тесёмочках, в широчайших меховых шапках, стоят у лошадей и терпеливо дожидаются. Но, вот, по промёрзлой дороге, грузно подкатывают две больших русских троечных телеги с вещами. На них довольно удобно расположились контрольные чиновники, в фуражках с синими околышами. Один из них — мой старый знакомый по Хунчуну, Мусатов. За этими повозками подъезжают ещё три. Впереди всех останавливается тарантас тройкой. В корню запряжена высокая, пятивершковая гнедая лошадь, а по бокам — два маленьких буланых лошака. Длинные уши их презабавно болтались. В тарантасе сидел, в енотовой шубе, агент восточно-китайской дороги Домбровский, худощавый блондин, с бритым лицом и длинными усами. Далее следовала громадная китайская фура. Она горой была нагружена вещами. Китайцы — удивительные мастера перевозить на своих двуколках тяжести. Меня уверяли, что они наваливают иногда по двести пудов на одну подводу. За этим возом следовала лёгонькая китайская повозка с полотняным верхом. В ней сидела Аннушка, прислуга Домбровского, укутанная и обвязанная платками, шалями и пледами с головы до ног.
Аннушка была великая искусница жарить шашлык. Я всю дорогу объедался им. Чуть только где привал, хотя и небольшой, смотришь, огонь у неё уже разведён, и сама она, раскрасневшись, вертит над раскалёнными угольями сочную палку шашлыку.
А вон и моя повозка парой. Лошади маленькие, китайские, отличные! В корню белая, а сбоку вороная. Ни в какой грязи, ни на какой горе они не выдавали. Только крикнешь, бывало, на них, так рады изорваться. Конями правил казак охранной стражи, Лопашов, родом терец. Иван же мой сидел на возу, за барина.
И лошадей, и повозку, и самого Лопашова, любезно одолжил мне начальник охранной стражи, полковник Гернгросс.
Лопашов был большой оригинал. Что его, бывало, ни спросишь, он одно отвечал: — ‘Так точно!’ — или: — ‘Никак нет’. Другой какой-либо фразы, за четыре месяца, что он у меня пробыл, я от него не слышал.
Маленький, коренастый, с красным, багровым носом и щетинистыми усами, стриженный под гребенку, он всегда был сумрачный, угрюмый, недовольный. Голос имел грубый, резкий. Ходил вечно в синей мерлушечьей китайской шубе, которую не скидывал с плеч. В ней он и спал, и Богу молился, я лошадьми правил. Где он достал эту шубу, и сколько за неё заплатил, не могу сказать, — полагаю, что не дороже того, сколько дал за свою чечунчу в Хунчуне мой милейший Матвей Матвеич.
Лопашов терпеть не мог китайцев, и презирал их всеми силами своей души. При каждом удобном случае, он норовил вытянуть их плетью. Много трудов стоило мне, дорогой, удерживать его от этих попыток. Впрочем, иногда он бывал и добрый, — когда ему нужно было выманить что-либо. Тогда он разом точно перерождался. Становился ласковым, весёлым и чрезвычайно вкрадчивым.
Как сейчас помню, сижу я в Гирине, в своей фанзе, у окна, рядом с помещением коменданта. Неподалеку разгуливает по двору почтенный китаец, интендант при комендантском управлении, в синем шёлковом халате и коричневой курме. Шляпа чёрная с пером. Коса жиденькая. Он важно курит свою маленькую трубочку на длинном мундштуке и глубокомысленно о чем-то раздумывает. Вдруг, вижу, к нему спешит мой Лопашов. Полы шубы развеваются. Сам весёлый, глаза масляные, ноздри раздуты.
— Ходя! (Ласковое название китайца) Ходя! Тютюн е? Табак! Табак! — выкрикивает он и машет ему пустым кисетом. Тот, не изменяя позы, со снисходительной улыбкой, добродушно достаёт висевший у него сбоку шитый шёлковый кисет, и начинает пересыпать табак.
— Вот ходя! Вот молодец! Душа человек! — нахваливает казак, совершенно забывая, что тот ни слова не понимает по-русски. Обобрав чуть не весь табак, он преспокойно уходит, даже и не думая чем-либо отблагодарить китайца. Но вернемся назад.
Вся эта колонна, под моим непосредственным наблюдением, идёт в Гирин. Кроме меня, Мусатова и Домбровского, ехал ещё управляющий отделением русско-китайского банка в Гирине, англичанин мистер Кемпбель, такой же худощавый и такой же бритый, как и Домбровский, и его помощник Красин. Они везли на нескольких подводах серебро в Гирин, в слитках и китайских ямбах. (Ямб — китайская серебряная монета. Она бывает ценностью от 50 к. до 50 рублей.) Наконец, готовы и банковские деятели. На последнюю китайскую подводу они разложили тюфяки, подушки, разлеглись на них, и теперь едут себе очень спокойно.
Длинной вереницей вытягивается колонна. Впереди идёт взвод с самим ротным командиром, а дальше тянутся подводы, большинство китайские, шестериками. Колонну замыкает остальная часть роты, при фельдфебеле.
Я еду в Гирин с той же целью, с какой ездил и в Цицикар, т. е. осматривать части войск: их пищу, одежду и помещение. Как дитя радовался я этой командировке. Да и как было не радоваться? Когда бы я мог в другой раз побывать в сердце Манчжурии и увидеть все тамошние чудеса? Ведь Гирин — не Хунчун, не Цицикар. В нём насчитывают более трехсот тысяч жителей. Гирин — столица Манчжурии. В нём резиденция дзянь-дзюня. Средоточие торговли и цивилизации края. Там арсенал, монетный двор. Будет на что посмотреть, полюбоваться. Будет где что и прибрести.
Не могу теперь без улыбки вспомнить, с какими излишними предосторожностями выступили мы из Харбина. Город ещё из виду не скрылся, как уже далеко впереди следовали четыре солдата дозором. Двое шли самой дорогой, и двое по бокам. Между тем навстречу нам беспрестанно попадались транспорты, солдаты, мирные китайцы.
Вон тащится наш дозорный солдат полем. Солнце поднялось высоко. Снег растаял. Земля распушилась. Ноги у него, бедного, глубоко вязнут в пашне. Полушубок тёплый. Останавливается служивый передохнуть. Снимает папаху, вытирает мокрый лоб, поддёргивает холщовую сумку с патронами и сухарями, перекидывает винтовку на другое плечо, и снова бредёт дальше, пробивая грудью переспевшую, жёлтую чумизу. Я вскоре снял боковых. На последующих же этапах брал конных казаков, дабы не мучить пехоту.
Мы двигаемся очень медленно, версты четыре в час, не больше. Останавливаемся, отдыхаем. Варим пищу, и дальше едем, всё вдоль железнодорожного пути. Его уже поправляют после китайского погрома. Во многих местах шпалы вытащены, рельсы тоже, и только самое полотно да канавы указывали, где должна идти дорога. Было совершенно темно, когда мы втянулись на ночлег в обширную, полуразрушенную деревню. Очень неприятно проходить ночью мимо развалин. Продранные окна, раскрытые настежь двери, проломленные стены, и без того печальные, в сумраке ночи казались ещё мрачнее. Так и мерещилось, что, вот-вот, выскочат хунхузы. Останавливаемся в конце деревни у ханшинного (водочного) завода, обнесённого высокой каменной стеной. Благодаря только этим стенам, он, вероятно, и остался цел. Ворота широко распахиваются, и наши повозки, одна за другой, начинают скрываться, точно в пропасть какую. Здесь же был и постоялый двор. Хозяева-китайцы, в своих чёрных куртках и шапочках, с ключами в руках, озабоченные шмыгают мимо меня в темноте, чтобы достать чумизы лошадям, зерна и разных разностей. В Манчжурии сена не косят. В место него идет в корм солома. Просторно расположился наш обоз. Запылали костры. Солдаты варят пищу. Освещенные огнём, очень картинно стоят они над кострами, греют руки, разговаривают, смеются. Им отводят длинную фанзу, с тёплыми канами. Мы же все располагаемся в другой фанзе рядом с хозяевами. Ворота запираются, и вскоре всё засыпает. — И снится мне, что на нас нападают китайцы. Луна ясно светит на небе. Я, рядом с командиром роты, стою у стен двора. Солдаты, просунув ружья в амбразуры, ожидают приближения неприятеля.
— Пли! — слышится команда ротного командира, а затем отчаянные крики раненых китайцев. Одновременно с этими криками, мне чудится сильный ветер, свист как бы от пуль. Просыпаюсь, — оказывается, во время сна, я каким-то образом пробил в окне бумагу, и холодный ветер сильно дул мне в голову. Спутники мои крепко спят, укрывшись одеялами. В конце фанзы, на кухне, мелькает огонёк. Направляюсь туда. Смотрю, сидят два китайца, тихонько разговаривают и что-то работают. Осторожно подхожу ближе, и при свете слабо мерцающего ночника вижу стол. На нём лежит груда нарубленной мелкими кусками свинины. Китайцы берут их и своими необыкновенно длинными и крепкими ногтями на указательных пальцах, и как ножом, соскабливают мясо с костей. Мясо кладут в кучку, а кости бросают отдельно.
— Вот так угощение будет! — думается мне, и я вспоминаю, с каким удовольствием ел в Цицикаре, в харчевне, подобное кушанье. Как противно показалось оно мне теперь! Иду во двор. Только чуть начинает брезжить. Звезды бледнеют и одна за другой гаснут на небе. Горизонт подёргивается огненной полосой. Кругом тихо, морозно. Всё покрыто серебристым инеем. Лошади кое-где ржут и фыркают. Пора запрягать, дорога дальняя. Неизвестно, что может по пути случиться.
— Эй, там! Позвать старшего! — кричу. Через минуту тот является.
— Здорово!
— Здравия желаем, ваше высокоблагородие!
— Пошли на пост, чтобы прислали четырёх казаков в провожатые, да пора поить и запрягать.
— Слушаю-с! — слышится ответ, и солдат скрывается. Двор исподволь оживает. Коней ведут поить. Китайцы-погонщики возятся около своих повозок, перекликаются, торопливо курят из маленьких трубочек и принимаются запрягать лошадей. Все мы уже напились чаю, лишь один англичанин наш, мистер Кемпбель спит, укрывшись с головой, несмотря на то, что его неоднократно будили.
— Красин! Будите его хорошенько, — говорю его помощнику, тучному мужчине, с окладистой бородой с проседью.
— Мистер Кемпбель! Мистер Кемпбель! Уже все встали! Пора! — кричит он, наклоняясь над своим патроном. Англичанин, в ярости, весь красный, вскакивает с постели.
— Нет, пол-ков— ник! — тянет он. — Так не-во-з-мож-но! Вы поезжайте, а я останусь один! Я не могу так рано вставать! Это невозможно! — Укутывает пледом голову и снова бросается на постель в полном отчаянии. Раздается дружный хохот. — Но вскоре он встаёт, быстро глотает стакан за стаканом полухолодного чая и настойчиво следует за своей повозкой пешком, чтобы хорошенько согреться.
Скучно следовать за пехотой. Торопить же нельзя, — идём по маршруту.
Мы уже дней пять, как в дороге. Местность — что дальше, то живописнее. Всё поля и поля. Несмотря на позднее время, хлеб, по причине военных действий, всюду остался неубранным. Тысячи десятин чумизы, гаоляна, бобов — сохли на корню и погибали.
Поднимаемся на пригорок. День солнечный, чудный. Окрестности далеко видны. Местность слегка волнистая. Вдали белеют вершины гор, покрытые снегом. Темнеют рощи, стены одиночных импаней. Желтеют груды хлеба и соломы. Навстречу нам попадаются толпы китайцев-рабочих. С котомками за спиной, спешат они в Харбин на заработки, — к железной дороге. Некоторые, побогаче, едут на подводах. Вон тащится двухколёсная фура восьмериком. Точно гора, какая! Впереди к оглобле приложен белый флажок с русской надписью, читаю:
‘Житель города Сан-Чен-Пу, — Чин-Лу, — едет в Харбин — с торговой целью. Прошу начальников частей чинить ему свободный пропуск. Начальник гарнизона — полковник N’. Вот уже, сколько таких подвод встретили мы, и у всех лошади, хотя и маленькие, но очень хорошие, сытые, бережённые. Сбруя вся украшена медью. Любо смотреть! Интересно, что у китайских повозок колёса вертятся вместе с осью, как у вагонов.
Высоко, точно на платформе, расположилось на возу человек двадцать китайцев. Они распивают себе там чай, курят, играют в карты. Погонщик длинным бичом оглушительно щёлкает и погоняет лошадей.
Далеко впереди шагают наши солдаты. Я уже давно покинул своего коня и еду в тарантасе Домбровского. Так гораздо спокойнее. Оглядываюсь назад, — за мной едет крытая повозка с Аннушкой. За этой повозкой тащится контрольная. Лошади их устали. Пар так и валил от них. Им не под силу везти такую тяжелую телегу. Ещё далее виднеется подвода с англичанином и его помощником. Они все так же удобно лежат, растянувшись на матрацах, и разговаривают. А вон и моя. Белый коренник далеко виден. За повозкой тихонько выступает мой верховой конь, привязанный за повод. В самом же конце колонны, порядочно растянувшись, ‘пылит’ пехота, сверкая на солнце штыками.
Подходим к зажиточной деревне. Она мало разрушена. Видны кумирни, богатые фанзы.
‘Помним, братцы, как стояли…
На Амурских берегах!’
— Тоненьким тенорком затягивает наш бравый запевала любимую ротную песню, и машет рукой.
‘Мы стояли, долго ждали
Командира своего!’
— Дружно подхватывает хор. — Далеко по окрестностям раздаются звонкие голоса песенников. Солдаты подтягиваются и дружнее отбивают ногу. Им, очевидно, самим приятно посмотреть, какое впечатление произведёт их пение на китайцев. Тем временем жители со всех сторон бегут навстречу нам, послушать русских песен. Мужчины гурьбой стоят вдоль улицы. Женщины и дети осторожно, с любопытными лицами, выглядывают из дверей и из-за стен домов. Мальчишки взбираются на крыши и изгороди, и оттуда глазеют на нас.
‘Вы скажите, мои братцы,
Как вы служите царю!’
— Отчетливо выкрикивает запевала и посматривает по сторонам.
Обоз наш уже далеко миновал деревню, а китайцы всё ещё стоят за околицей, и в недоумении провожают нас глазами, как бы соображая, радоваться ли им, или горевать.
Солнце ещё высоко. Мы приближаемся к реке Ляленхе. Вдали виднеются постройки. Курятся дымки от костров. Мелькают человеческие фигуры. А вот и железнодорожный мост. Во время войны он был сожжён, и теперь ремонтировался.
Пока наши переправлялись по временному мосту, выхожу на берег. Кругом — рабочих множество, но русских мало. Все китайцы. Инструменты у них другие, нежели у наших. Топоры маленькие, узенькие, на длинных топорищах. Стамески, долота, пилы, ножи — всё другое. Подхожу к дорожному мастеру. В суконном пиджаке на меху и форменной фуражке, он степенно расхаживал между рабочими и наблюдал.
— Вот, забежал взглянуть на вашу работу! Скоро ли мост будет готов? — спрашиваю его.
— Да как материал. За нами дело не станет. Месяца два, три. Вот, пожалуйте сюда. Извольте взглянуть: сваи наращиваем. Старые обгорели. Так вот, чтобы новые не бить, и наращиваем, — предупредительно рассказывает он.
— А вот здесь, в этом месте локомотив потоплен. До сих пор лежит в воде, — его не видно. — Мастер указывает рукой.
Брёвен, досок лежало на берегу великое множество. Я хожу, осматриваю, благодарю мастера за любезность, сажусь в тарантас и еду дальше. Вдали виднеются рощи. Темнеют стены импаней, крыши кумирен.
— Вон где рощи, там и Толочжоу, штаб нашего полка, — говорит мне ротный командир. Он идёт рядом со мной, слегка придерживаясь за крыло тарантаса. Я радуюсь. Мы прошли сто двадцать вёрст. До Гирина остается еще сто восемьдесят. В Толочжоу смена конвоя.
Вечереет. В уютной общей столовой расположились вокруг стола человек двадцать офицеров. Тут и свои, тут и проезжающие. Толочжоу — такой пункт, что все, едущие в Гирин и обратно, непременно должны сюда заехать. Здесь постоянно гости. 18-й Восточносибирский стрелковый полк — замечательно гостеприимный и хлебосольный. Кто только в эту китайскую войну, не попробовал здешних щей и не поел горячих битков на сметане! И где они только доставали сметану? Китайцы коров не доят и ничего молочного не едят. Как хорошо 18-й полк умеет устраиваться! Был я, например, в их бане. Да ведь какая баня! — настоящая русская, на три отделения, даже и дождичек есть. И как залез я, грязный, промёрзший, на жаркий полок, да как начал меня банщик, здоровенный стрелок, помахивать горячим веником, так я в такой восторг пришёл, что забыл и Маньчжурию, и колонну свою.
Но вернёмся к рассказу. Тут же сидят и мои спутники. На столе лежат груды карт и денег. Играют в штос. Мечет высокий, рыжий штабс-капитан. Лицо в веснушках. Он сумрачен. Ему не везёт. И всему виной поручик охранной стражи, полный, красивый блондин. Счастье валило ему до смешного. Какую карту ни поставит — всё берёт. Он сидит возле меня.
— Ну-с, готово! — угрюмо вопрошает банкомёт и искоса посматривает на ‘охранника’, — так звали в Маньчжурии офицеров охранной стражи. Тот, между тем, шутя, просит меня:
— Выбирайте карту!
— Нет, уж вы сами выбирайте, я не знаю, — говорю ему. Тот берёт семерку, хватает пачку кредиток и, не считая, кладёт их на стол, под карту. Тем временем банкомет обводит взором всех играющих.
— У вас что? — слышится его опавший голос.
— Пять рублей карта! — хрипит старик полковой врач, маленький, седенький. Он, видимо, играет не из интереса, а от скуки, чтобы не сидеть одному дома. Ему, старику, с молодежью веселее.
— У вас? — слышится тот же вопрос.
— Пять рублей!
— У вас?
— Десять рублей карта! — басит контролёр. Он также сумрачен. Он тоже проигрался.
— Ну, у вас! — и банкомёт небрежно кивает головой в самый конец стола. Там сидел огромный, рыжий, неуклюжий статский. Лицо всё в угрях.
— Рупь! — пищит тот тоненьким голоском, в противоположность своему огромному росту, и радостно потирает руки. Он уже порядочно выиграл, но всё боится увеличить куш.
Штабс-капитан решительно поворачивает колоду. Присутствующие впиваются в неё глазами. Наступает полная тишина. Слышен только шелест карт.
— Дана! — басит контролёр и тащит из банка десятирублевку.
— И мне дана! — хрипит доктор и самодовольно гладит тощей рукой седые усы, пожелтевшие от табачного дыма.
— И мне рублик пожалуйте! — визжит верзила статский, подпрыгивая на стуле, как малый ребенок. Штабс-капитан хладнокровно рассчитывается. Эти карты ему — пустяки.
‘Что-то семерка скажет?’ — очевидно, думает он.
— Хватит ли в банке, господа? — восклицает кто-то.
— Хватит, хватит! — слышится ответ. Все устремляются следить за игрой.
Очередь за семёркой.
— Вот! Вот семёрка! — шепчет чей-то голос осторожно.
— Нет, восьмерка! — шепчет другой.
Карты медленно выпадают одна за другой, направо и налево. Семерки всё нет. Все присутствующие как бы замирают. Наконец и семерка. Она берёт.
— Фу ты! Грех, какой! — отчаянно вопит банкомёт и вскакивает со стула. Весь красный от досады, отсчитывает он проигрыш, сует остаток в боковой карман своего мехового сюртука и поспешно уходит, должно быть, за деньгами. Счастливый охранник проверяет, сколько он выиграл, оказывается — четыреста пятьдесят рублей.
Мне надоело смотреть. Иду спать. В просторной комнате сидел у стола молоденький офицер, в одной рубахе и шароварах, и читал книгу.
— Вы что здесь один сидите? — спрашиваю его.
— Я не играю. Я недавно из экспедиции пришёл! — застенчиво отвечает он.
— Из какой экспедиции?
— А меня за хунхузами посылали! Да не особенно удачно кончилась! — рассказывает он, и молодые бледноватые щёки его покрываются лёгким румянцем.
— А вы бы описали мне вашу поездку! — прошу его. — Пожалуйста, будьте добренький! Очень обяжете. Принимайтесь теперь же! — упрашиваю его.
Поручик нехотя достаёт с полки портфель, бумагу, чернила и садится писать.
— Половинка-то у меня уже готова! — как бы про себя бормочет он. — Пожалуй, к утру и окончу.
Просыпаюсь, — ещё совсем темно. На столе горит свеча. Рядом лежит оконченная рукопись. На окне виднеется железная кружка с надписью: ‘На построение церкви 18-го Восточносибирского стрелкового полка, в деревне Толочжоу’. На полу, на разостланных бурках спят офицеры. Среди них, поджав ноги калачом, сидел в одном белье мой вчерашний приятель, толстый, симпатичный охранник. Тихонько посмеиваясь про себя, он пересчитывал деньги.
— Что, поручик, много выиграли? — спрашиваю его.
— Да более трёх тысяч! — и он машет рукой, как бы желая сказать: и сам не рад, — столько выиграл, что даже совестно.
Слезаю с постели и подхожу к нему.
— Дайте-ка мне одну сторублевку! — и беру кредитку.
— Зачем вам? — как бы испуганно спрашивает поручик и улыбается.
Я складываю бумажку в несколько раз и быстро опускаю её в кружку.
— Ну! Что вы? Зачем? Я и то хотел в Харбине на нашу церковь пожертвовать! — заявляет он.
— А вы разве охранной стражи офицеров обыграли? Ведь здешних, 18-го полка. Ну, так здесь и пожертвуйте. От трёх тысяч можно.
Охранник машет рукой и продолжает считать.

17. Стычка с хунхузами при Уан-Цань-Туне

Вот что гласила рукопись. Жаль, что она оказалась без подписи. Не знаю, кого теперь и благодарить за неё.
‘Часа в четыре дня 2 октября 1900 года пришёл житель деревни Уан-Цан-Тун, Сиу-Кин-Ли с жалобой, что хунхузы ограбили его и его дом. Командир дивизиона, полковник Шверин, он же начальник гарнизона города Шуан-Чен-Пу, послал меня с конным отрядом для поимки этих хунхузов. Взяв с собой 16 человек (из них 13 учебной команды), вооружённых винтовками и шашками, хлеба, сахару и чаю на два дня, я в шесть часов вечера выступил по направлению к деревне Уан-Цан-Тун, в 80-ти ли (37 вёрст) от города Шуан-Чен-Пу. Проводником служил вышеупомянутый ограбленный житель, а переводчиком некто Уан-Чен-Ли. В скором времени после нашего выхода, нам пришлось остановиться на ночлег, так как сделалось совершенно темно (мы выступили во время заката солнца), остановились мы на постоялом дворе в деревне, в семи верстах к западу от нашего города. Китайцы не хотели нас сперва пускать, так как принимали нас за хунхузов, и впустили только после долгих разговоров и убеждений со стороны нашего проводника и переводчика. Ради предосторожности я назначил три смены дневальных, каждая в два человека, вооруженных ружьями.
‘Переночевали благополучно, на рассвете 3 октября двинулись дальше. По дороге мы не плутали, так как проводником был житель той самой деревни, в которой расположились хунхузы. Три четверти всей дороги шли мы рысью, так как я боялся, что хунхузы уйдут, и нам их не догнать (что уже однажды и было). Жители встречавшихся нам по дороге деревень, узнав от переводчика цель нашей поездки, по-видимому, очень радовались, так как большинство из них потерпело от этих хунхузов достаточно.
‘Чем ближе мы становились к деревне Уан-Цан-Тун, тем больше трусили наш проводник и переводчик. Деревню эту мы увидели примерно вёрст за пять. Боясь, что хунхузы, увидев нас, уйдут, я прошёл всё это расстояние рысью. Проводник и переводчик сильно отставали, во избежание их побега, я приставил к ним одного конного вестового. Наконец мы подъехали к этой желанной деревне. С виду она казалась покинутой жителями. По дороге нам попалось двое-трое ребят. Проехав полной рысью почти всю деревню и не встретив ничего подозрительного, мы увидели в конце её большую толпу китайцев, которые, не замечая нас, подпустили нас шагов на двести, после чего вдруг рассыпались во все стороны, причём большинство из них бросилось во двор того дома, у которого они стояли. С виду он походил не то на ханшинный завод, не то на постоялый двор, был обнесён глинобитной стеной, с двумя воротами и башнями с бойницами. Это моментальное исчезновение китайцев показалось мне подозрительным, так как мирные жители никогда не разбегались при появлении нашего отряда. Я бросился вслед за толпой полным галопом. (Поспешность эта впоследствии оказала большую услугу, так как не дала китайцам времени хорошенько приготовиться к отпору). Оставив несколько человек у одних ворот, я ворвался с остальными в другие ворота, преследуя толпу по пятам. Во дворе уже бегали китайцы в форменных военных мундирах, с ружьями. Лишь только успели люди спешиться, как раздался выстрел. До этого времени ни один китаец не был нами тронут. После первого же выстрела со стороны китайцев, я приказал своим рубить. Люди с беззаветной храбростью бросились на китайцев, первым показал пример бомбардир учебной команды, Платон Заболотный, причём рассёк голову одному китайцу, за ним бросились остальные. Преследуя бегающих китайцев, многие из наших последовали за ними в фанзы. Но сейчас, же выбежали оттуда, так как они оказались полны вооружённым противником. После первого же выстрела, я, не желая подвергать лошадей опасности быть убитыми, приказал выводить их со двора, что и было выполнено людьми, оставшимися при лошадях. Лошади были помещены во дворе дома против ханшинного завода, двор этот был обнесён глиняной стеной около двух аршин. Между тем, пока мы справлялись с китайцами во дворе, остальные успели засесть в фанзах и открыть по нам сильный огонь из окон, дверей, крыш, стен и башен. Это произошло в то время, когда выводили лошадей. На нас посыпался целый град пуль, причём были убиты два нижних чина и два ранены. Единственное объяснение того, что мы все не были уничтожены этим убийственным огнём это — трусость китайцев. Я собрал к себе человек пять и стал отстреливаться, прикрывая этим лошадей и коноводов. В этой перестрелке было подстрелено несколько китайцев, причём на мою долю пришлось два. Лишь только лошади были выведены, я отошёл с людьми к воротам и стал на улице спиной к глиняной стене, чем и обезопасил себя и людей от выстрелов с тыла, с правой стороны нас защищали ворота. Коноводы с лошадьми были в двадцати шагах против нас по другую сторону улицы во дворе. Люди были прикрыты до известной степени стеной, лошади же оставались, открыты неприятельским пулям, и прикрыть их не было никакой возможности. Китайцы заняли стены, над которыми стояли и башни с бойницами. Таким образом, наш отряд был разделён улицей на две части. При мне было человек пять, из них один был с раздробленным пулей плечом. Остальные были с коноводами, один из них был также ранен, но легко, в бок. Видя, что люди до известной степени прикрыты, я сделал им перекличку: оказалось, что двоих не хватает, один из них был убит у меня на глазах во дворе в то время, когда выводил лошадей, другого же не видел никто (впоследствии выяснилось, что он был убит пулей за одной из фанз).
‘Стоя, таким образом, друг против друга, мы могли держаться против превосходящего в силах противника. Мы обстреливали улицу в обе стороны. Другая же часть наших обстреливала стену, под которой мы стояли, и ворота, чем и обеспечивала себя от вылазки. Имей мы возможность скрыть лошадей от пуль и большой запас патронов, наше положение не было, бы так тягостно, но, к несчастью, ни того, ни другого у нас не было. Таким образом, с начала стычки до этого времени прошло с час времени. Китайцы вначале осыпали нас пулями, главным образом направляя их на коноводов. Через некоторое время они перестали торопиться и стреляли изредка, не давая ни минуты отдыха. Как я уже говорил, прошло с час времени, когда среди китайцев стало заметно какое-то оживление. Они открыли сильнейший огонь по лошадям, желая этим отрезать нам средство к отступлению. В это же самое время замечен был обход противника с обоих наших флангов. Часть китайцев, обойдя деревню с обеих сторон, стала к нам приближаться, скрываясь за местными неровностями. Подсчитав число патронов — их, оказалось, от двух до трёх на ружье — и, видя полную невозможность укрыть лошадей, я решился отступить. Захватить с собой убитых не было никакой возможности, так как они были на дворе, наполненном китайцами.
‘Приказываю людям по очереди перебегать через улицу к лошадям. Первым перебежал раненый. По всем перебегавшим китайцы открывали страшный огонь. Мы отвечали им, чем и можно объяснить удачу этой проделки. Переправив, таким образом, людей к лошадям я закончил это неприятное путешествие.
‘Китайцы, по-видимому, поняли наше намерение и открыли ужасный огонь. Палили со стены, из ворот, из-за углов завода. Стреляли продольно с улицы и огородов. В это время никто из нас не был ни ранен, ни убит. Спасение наше должно считать чудесным. Я приказал садиться на лошадей. Лошади страшно горячились и бесились в этой ужасной свалке.
‘В это время раненого никто не видел, почему он и был ошибочно сосчитан убитым. Впоследствии выяснилось, что он спрятался в фанзу, так как не мог принимать участие в бою. Лишь только люди сели на лошадей, я приказал скакать им цепью, чтобы не представлять из себя большой цели. Вырвавшись из двора, мы попали в огород, по которому, проехав шагов триста, я остановил команду, чтобы удостовериться в наличности людей и лошадей. Китайцы продолжали стрелять, но пули эти не беспокоили нас. Проводник и переводчик скрылись с самого начала, и нам пришлось ехать прямо без дорог, держа направление на восток, чтобы не сбиться с пути. Это было около 1 1/2 часов пополудни. Приехали мы в город в шесть часов вечера. Люди вели себя превосходно: безусловное послушание, беззаветную храбрость, искреннейшую преданность своему начальнику — вот что они проявили за эти полтора часа времени. А были минуты по истине трагические. Геройские подвиги были совершены бомбардирами Шевелёвым и Чумантовым. В минуту отступления, несколько лошадей вырвались, и два человека остались без лошадей, тогда вышеупомянутые бомбардиры, остановив своих лошадей, подсадили себе каждый по одному человеку, вывезли их в поле, где те и пересели на пойманных лошадей, и тем спасли их от неминуемой гибели. Бомбардир Шпаковский, нисколько не заботясь о себе, бросился за лошадью своего офицера и, помогая ему сесть, старался прикрыть его собой и своей лошадью от неприятельских пуль.
‘Бомбардир Воронов на дворе отвёл рукой дуло ружья, направленного в нас, и зарубил стрелявшего китайца. Да и каждый из них сделал что-нибудь достойное и славное, что осталось наполовину незамеченным. Нетрудно драться в открытую и на виду у многих, но трудно там, где не на кого надеяться, кроме как на себя’.

18.От Толочжоу до Гирина

Прошло дней шесть, как мы покинули гостеприимный Толочжоу. Дорога всё время идёт довольно сносная. Хотя, надо правду сказать, вследствие ли военного времени, или просто у них не в обычае, только она была совершенно запущена. В другом месте надо бы яму засыпать или завалить фашиной, а между тем приходилось объезжать Бог знает, куда и возвращаться чуть ли не на то же самое место. Спуски с гор тоже попадались очень трудные. Вот перед нами один такой спуск. Первой трогается громадная двуколая китайская фура, осьмериком, моего друга Кемпбеля. О том, чтобы затормозить или задержать повозку, у китайцев и речи нет. Зачем? На то коренник есть, он выдержит. Передний погонщик, в своей лохматой шапке, с трубкой в зубах, ведёт выносных в поводу. Фура всей своей тяжестью ложится на коренную, маленькую, круглую лошадку, гнедой масти, похожую на английского клеппера. Она прямо-таки садится на задние ноги и скользит как на салазках. И это без всякого усилия со стороны хозяина, по одному только его крику. Спина у несчастной совершенно сгибается в дугу. Кажется, вот-вот она не выдержит, лопнет, и фура кувырком полетит в кручу. Но верный конь выдерживает, и шаг за шагом спускает всё ниже и ниже. Здесь опять мы сталкиваемся с удивительным контрастом: с одной стороны, китаец необыкновенно тщательно ухаживает за конём, холит и бережёт его, и в то же время самым бессердечным образом тиранит его, заставляя спускать с горы страшную тяжесть безо всякой поддержки. Замечательно, как понятливы китайские лошади. Часто случалось видеть, как встречный осьмерик, желая дать нам дорогу и круто сворачивая в сторону, перепутывался постромками самым невозможным образом. Но стоило только хозяину крикнуть два-три знакомые им слова, как уже лошади выравнивались и шли своим чередом. Вожжей я не видел. Китайцы правят одним бичом, пощёлкивая им то с одной стороны лошади, то с другой. Вероятно, от этого стёганья я встретил очень много кривых и даже совершенно слепых лошадей.
Одного китайца спрашиваю через переводчика, как это он ездит на слепом кореннике?
— А зачем ей глаза? Слепой спокойнее, — идёт, не смотрит по сторонам и везёт лучше.
Вот, поди, и разговаривай с ним! Под конец дороги я так пригляделся к китайским лошадям, что сразу мог отличить слепую. Она, бедненькая, ступает не так смело и постоянно водит ушами, как бы прислушивается.
Китайские двуколые повозки сработаны на диво. Оси у них деревянные. Ободья у колёс широкие и все сплошь убиты гвоздями. Шины — я нарочно мерил, в два пальца толщиной и не сплошные, а с маленькими промежутками, составные. Как китайцы умудряются перевозить на них по полутораста и даже двести пудов — это их секрет! Положим, мне случалось видеть за границей, в особенности в Париже, как там перевозили в двуколках тяжёлые камни, но ведь там и лошади запряжены, что слоны! А ведь этих от земли не видно — без вершка и даже без двух. И, вот, на такой-то, можно сказать, пигалице, китаец преспокойно спускает с горы такие тяжести. Удивительно! — В одной нашей китайской подводе шла с боку корова, не выше китайской лошади. Я частенько наблюдал за ней. Все триста вёрст до Гирина она отлично везла, — нигде не отставала и не путалась.
Солнце клонилось к вечеру, когда наша колонна, порядочно растянувшись, приблизилась к местечку Улагай. Ещё издали увидели мы высокие земляные валы, поросшие вековыми деревьями. За ними, в тени, возвышались две кумирни: одна — внизу, другая — на пригорке. И по величине их, и по наружному виду заметно было, что кумирни эти незаурядные и что их стоило посмотреть. Да и дорогой я много слышал о них. Останавливаемся и идём к кумирне. Стучим в ворота. Отворяет молодой бонза, по нашему — монах. Бритый, без косы, в чёрной блузе и такой же чёрной шапочке. Он с радостным видом ведёт нас. Видно, что мы уже не первые гости, и что труды его не остались неоплаченными. Двор чистый, мощёный. Везде прибрано. Бонза отворяет двери, и посреди кумирни видим в некотором углублении восседает золочёный Будда, огромный, сажени две вышиной. Стены все резные и раскрашены. По бокам стоят, тоже раскрашенные, разные другие идолы, со всевозможными выражениями лица: и злые, и добрые, и насмешливые. Церковные сосуды, оловянные, стояли тут же, на жертвеннике, перед Буддой. Эта кумирня, хотя была и красиво отделана, но она новая, а потому для меня не интересна. Спешу в другую, что на пригорке. Говорят, та — старая. И действительно, эта была необыкновенно красива и интересна. Кумирня местами поросла мхом. Она построена на горе, и к ней вели несколько десятков каменных ступеней, тоже поросших травой. Внизу, перед входом в кумирню, стоял громадный бронзовый сосуд с какими-то изображениями и надписями. Ничего подобного я ещё не видел, а потому с великим любопытством хожу вокруг и осматриваю. Затем, все входим в кумирню. Здесь сразу повеяло стариной. На что ни взглянешь — видно, что всё здесь сооружено сотни лет назад. Кумирню эту, как мне объяснил бонза, построила, пятьсот лет назад, одна богатая владетельная вдова. Она жила в крепости, за этими рвами и стенами, много лет и даже вела войну с соседями.
В особенности интересен грот, в котором помещался Будда. Он весь резной и раскрашен очень оригинально.
Бонза, по-видимому, остался нами доволен. Домбровский здесь у кумирни сделал снимок нашей группы.
На другой день, около полудня, мы приближались к Гирину. Ещё вёрст десять не доезжая до него, началась отчаянная дорога. Ухаб на ухабе, рвы и канавы. Двадцать вёрст мы тащились целый день. Местность гористая: то спускаемся, то поднимаемся. И лошади, и люди сильно измучились. Наконец, часа в четыре вечера, с одной горы близёхонько увидели мы длинные стены, а за ними — бесконечное пространство, покрытое маленькими одноэтажными домами. Среди них возвышались башни, кумирни с характерными двухэтажными крышами лодочкой, украшенные драконами по бокам и высокими шестами в виде мачт. То был Гирин. Невыразимо радостно мне было увидеть этот город.
— Вот он где, — этот Гирин! Вот он, тот заколдованный для меня мир, с его удивительными нравами и обычаями! Посмотрим! Посмотрим!
— восклицал я в душе.
Но прежде чем добраться до пристанища, нам пришлось перенести немалую муку.
Вот и городская стена, вот и ворота с башней. Наш часовой, с ружьём, берёт на караул, а рядом с ним китайский солдат, с большим клеёнчатым клеймом на груди и раскрашенной палкой в руках, точно каким веслом, отдаёт нам честь. Впереди едет моя пара. Лопашов верхом, для того, чтобы облегчить повозку, а Иван правит. Вдруг, и лошади, и повозка, и мой Иван исчезают куда-то. Привстаю в тарантасе, — о, ужас! — мы въехали в улицу. Никаким пером нельзя описать, что это была за грязь! По сторонам тянулись деревянные мостки, по которым пешеходы высоко проходили, точно по лавам. Смотрю, бедный мой Сивко сидит где-то глубоко внизу, в грязи, как собака, и беспомощно смотрит по сторонам. А Воронка и не видно. Он весь смешался с грязью. Перепуганный Иван, по грудь в вонючей жидкости, возился вокруг телеги и вытаскивал вещи. Колонна остановилась. Солдаты и погонщики бросаются помогать Ивану. Кончил я тем, что взял солдат из конвоя, они вытащили и лошадей, и повозку, и вещи. Лошадей повели в поводу, а всё остальное понесли на руках в комендантское управление. Комендант города, Михаил Данилыч Боклевский, оказался мой старый знакомый. У него я и остановился.
От городской башни до комендантского управления, всего версты три, я ехал с четырёх до девяти часов вечера. Вот какова была дорога!

19. У Дзянь-Дзюня

Долго спал я после дороги. Наконец просыпаюсь и с восторгом вспоминаю, что я в Гирине. Боже, как отрадно подумать, что наконец-то окончилась эта утомительная поездка, с её дозорами и волнениями! Как приятно, после той грязи, протянуться и полежать на чистой постели! А сколько я теперь интересного увижу! Где только не побываю! — Осматриваюсь кругом: фанза просторная, но небогатая. Окно, как водится, чуть не во всю стену, решётчатое, заклеено бумагой и с небольшим стеклом посередине. Снаружи оно заставлено второй рамой, но без стекла, вследствие чего в комнате полумрак. Вот приподнимается покрывало, заменяющее двери, и входит с одеждой и сапогами мой Иван. По лоснящемуся, довольному лицу я вижу, что он успел уже и хорошо выспаться, и закусить, и чаю досыта напиться.
— Здорово! — осторожно говорю ему, чтобы не разбудить хозяина.
— Здравия желаю, ваше высокоблагородие! — весело отвечает он и как-то загадочно улыбается.
— Ну что, отдохнул?
— Так точно! — затем, после некоторого молчания говорит: — Здесь живут хорошо! Всё дёшево! Чумиза — один рубль пятьдесят копеек сотня снопов. Фазаны по гривеннику. Яйца десяток тоже гривенник. А в Харбине за солому платили четыре рубля.
— Так купи её побольше, да поправляй лошадей, — а то, поди, они страсть замучились.
— Так точно, — я говорил Лопашову. Да здесь у интенданта и денег не берут, — говорят, всё приказано от дзянь-дзюня даром отпускать! — и на лице моего верного слуги выражается полнейшее блаженство.
— Ну, пожалуйста, чтобы не сметь ничего брать даром! А то, знаешь, какая может выйти неприятная история! — говорю ему. — Ступай, отвори ставню. — Иван уходит в полном недоумении: ‘Зачем-де платить деньги, когда предлагают даром?’
Ставню открывают, и в комнату врывается яркий солнечный свет. Двор просторный, чистый. Налево живёт китайский интендант от дзянь-дзюня, при нашем комендантском управлении. Штат у него, должно быть, большой. Поминутно входят и выходят китайцы. Направо — караульный дом. Там мелькают наши солдаты и казаки. Я умываюсь и спешу одеваться. Надо ехать являться начальнику гарнизона.
— Андрей! — вдруг раздаётся на всю импань из соседней комнаты повелительный голос коменданта. Он, конечно, слышит, что я встал, а потому и не стесняется.
— Сейчас! — далеко где-то откликается сиповатый голос.
— Ну что, выспались? — спрашивает Михаил Данилыч, появляясь ко мне чуть не в костюме праотца. Он мал ростом, тощ телом, но духом очень бодр. Тонкое лицо его выбрито. Усики закручены.
— Чудно выспался, спасибо! — говорю ему. — Ну, как же вы живёте тут?
— Да, слава Богу! — и он садится на мою кровать. — Пока всё спокойно. Недавно экспедиция была, — хунхузов покрошили. Теперь опять Рененкампф ушёл. Хантенгю всё ещё не сдаётся. У него и войск много, и пушки есть. Это самый главный противник наш. Он дзянь-дзюня в грош не ставит, — рассказывает Михаил Данилыч.
— Не пора ли к начальнику гарнизона? — перебиваю его. — Он далеко живёт?
— В арсенале! Версты четыре будет. Поедемте вместе. Мне, кстати, тоже нужно его повидать! — говорит он.
Михаил Данилыч — мой старый товарищ ещё по турецкому походу.
Так, через полчаса, в походной форме, в сюртуках и при шарфах, мы выходим к воротам. Очень неказистый и неуклюжий солдат-китаец с палкой в руках, чтобы разгонять толпу, отдаёт нам честь рукой. Множество китайцев толпятся и с величайшим любопытством заглядывают в ворота. Сажусь на казачьего коня. Михаил Данилыч идёт пешком. Он не любит верховой езды. Лошадь его ведут сзади. Пеший он чувствует себя надёжнее.
Сейчас же из переулка мы попадаем на набережную Сунгари. Какая она красивая! Противоположный крутой берег покрыт тонким слоем снега. Одиночные раскидистые деревья картинно выделялись на белом фоне. Как раз напротив возвышалась укреплённая импань, с высокими зубчатыми стенами и башнями. На горизонте громоздились горы, сверкая на солнце вершинами, запорошенными снегом. Река ещё не стала. По её тёмно-синей поверхности далеко неслась по течению, широко распустив белый парус, — лёгкая джонка. Но что это за набережная, где я еду! Она скорее похожа на задворки в захудалой станице. Всё ямы, провалы, дырявые мосты. Того и смотри, шею сломишь. Теперь я понял, почему спутник мой предпочёл идти пешком. Кроме того, дорога подмёрзла, было очень скользко, и лошадь моя беспрестанно скользила. Еду осторожно. И лошадь-то надо крепко держать, чтобы не свалиться, да и посмотреть-то хочется по сторонам. Очень уж интересно! Вот мы проезжаем мимо склада гробов. Он помещался как раз за комендантским управлением. Гробы сколочены из широчайших массивных досок, вершка в четыре толщины. На них нарисованы кумирни и разные пейзажи. Местами позолочены. Известно, что китайцы больше всего заботятся о загробной жизни.
На самом обрыве набережной виднеются деревянные стенки, вроде больших щитов, с намалёванными чудовищами. Стенки эти должны защищать хозяина дома от злого духа, ежели бы ему вздумалось прилететь с реки. Ну, тогда, конечно, он, прежде всего, разобьётся об эту стенку. В одном месте дорога идёт ровная. Пускаю коня рысью и быстро нагоняю моего Данилыча, который порядочно было ушёл вперед.
— Ну что, скоро арсенал? — спрашиваю его.
— Э, нет! Ещё версты полторы осталось! Вон, видите, вправо, за рекой, пороховой завод. Арсенал как раз будет против него по сию сторону.
— А это что за флаг? — спрашиваю коменданта.
— Здесь наша телеграфная станция. А вон рядом будет жить наш консул Люба. Ему здесь отделывается квартира.
Проезжаем городские ворота. Стена вышиной сажени две. Она в сохранности. Поблизости возвышается кумирня. Народу на улицах очень много. Встречаются и женщины, в чёрных халатах с широчайшими рукавами. У молодых лица накрашены, в особенности щёки и губы. За ушами торчат букетики цветов. Походка у всех их медленная, осторожная. Точно они ежеминутно боятся упасть… Вон старик-китаец волочит ручную тележку с каким-то товаром и звонко колотит в маленький бубен. Другой несёт лоток с какой-то провизией и монотонно выкрикивает. Поминутно встречаются верховые на мулах и на лошадях. Больше попадается свиней чёрных, огромных, острорылых. Их повсюду видно бесконечное множество. Они беспощадно роются среди самой дороги в ужаснейшей грязи. Кругом царила мирная обстановка. Народ видимо уже привык к нам, — занимается своим делом, работает, торгует и, очевидно, забыл, и думать о военных действиях. Вдали замелькали шесты с нашими флагами, а немного дальше, из-за построек, показался и сам арсенал. Он занимал в окружности, пожалуй, версты две и обнесён высокими земляными стенами, тоже с башнями и бойницами. Здесь жил начальник гарнизона, генерал-майор Айгустов, небольшого роста, худощавый господин, уже седой. Волосы у него были только на висках и на затылке. Айгустов разом располагал к себе своими взглядами и прямой, живой речью.
После обычных приветствий и вопросов, — когда я приехал, как дорога и т. п., — генерал говорит:
— Ну, вот, переезжайте сюда, ко мне. В винт играете?
— Играю.
— Ну, вот и отлично! У меня тут гостит один мой приятель, товарищ ещё по корпусу, запасный генерал. Такой славный старик. В винт готов дуться день и ночь. Поиграли бы!
Впоследствии я играл с обоими с ними. Айгустов ещё ничего, спокойно играет, но приятель его был положительно невозможен: в середине игры он вдруг вскакивает со своего места, толстый, красный, с представительными седыми бакенбардами, и на всю фанзу хрипло кричит на своего партнера, худенького, скромного поручика:
— Понятия, сударь мой, не имеете об игре! Чутья нет, чутья! Уж ежели вам туза дают, так и отвечайте в эту масть! — и он бесцеремонно машет тому картой чуть не под самым носом. Бедный партнер только пыхтит, терпеливо дожидаясь, когда его превосходительству угодно будет окончить свою распеканцию.
Я решительно отстоял свое пребывание у коменданта. Во-первых, от арсенала далеко бы до остальных частей войск, которые мне предстояло осматривать, а во-вторых, я опасался, что туда мне никакой торговец-старьевщик ничего не понесёт на продажу.
За мной приехал адъютант 16-го Восточносибирского стрелкового полка, знакомый мне ещё по Хунчуну, поручик Полуэктов. Премилый молодой человек, стройный, красивый. Еду с ним в полк осматривать роты. Полк помещался на краю города, в обширной импани. Флаг на стенах красиво развевается по ветру. Вхожу в первое помещение. Люди выстроены вдоль кан, каждый против своих вещей. Фанза хорошо приспособлена для жилья. Бумажные окна наполовину заколочены войлоком и досками, чтобы не дуло. В середине казармы поставлены печи. Тепло и сухо.
— Здорово, братцы! — говорю солдатам.
— Здравия желаем, ваше высокоблагородие! — дружно отвечают те. Я медленно обхожу шеренги и осматриваю вещи.
— Где у тебя вторая рубаха? — спрашиваю низенького солдата с испуганным, бледным лицом.
— На мне, ваше высокоблагородие.
— А другая? — Солдат молчит и искоса смотрит на товарищей.
— Как же ты меняешь её? Или всё в одной и той же ходишь? Расстегни мундир, покажи! — Солдат расстёгивается и вытаскивает чёрную, как у кузнеца, рубаху.
— Ну, как же ты её стираешь?
— Да так, ваше высокоблагородие, как тёплый день, так на солнышке выстираешь её, ну она и просохнет.
— Господин ротный командир, обратите внимание! — говорю молодцеватому штабс-капитану. Тот следовал за мной по пятам.
— Слушаю-с! — и ротный почтительно козыряет.
— Где у тебя рубаха? — слышу за спиной осторожный вопрос.
— Износил! — доносится глухой ответ.
Я обхожу фанзу кругом. Унтер-офицерские вещи сразу отличались. Между ними часто красовались и цветные рубахи, у рядовых же почти у всех было по две пары белья.
— Пожалуйста, прикажите выстроиться людям на дворе, взглянуть мундирную одежду, — говорю ротному. Тот опять покорно козыряет. Люди выстраиваются в две шеренги. Мундиры ещё сносны, шаровары же почти у всех окончательно истрепались и представляли одну сплошную заплату.
— По местам! — раздаётся команда, и вся эта масса людей, весело, шумно разбегается по казармам. Иду на кухню пробовать пищу. Щи такие, что я с удовольствием ел бы каждый день. Каша пшённая, прожаренная, с луком и маслом, — просто объедение.
— Ну и щи! Ну и каша! — похваливаю кашеваров. — Молодцы!
— Рады стараться! — отвечают те, очень довольные.
— Помилуйте, полковник, как же щам не быть хорошим! Мясо отпускается по фунту на человека в сутки. Скотина дешёвая, жирная. Чего ещё надо! — объясняет ротный. На смуглом, бородатом лице его видна заботливость о своей части. Так же осматриваю я и другую роту, затем третью и т. д. Везде — повторение одного и того же. Изредка слышался тот же сумрачный ответ: ‘износил’, или: ‘не выдали’, ‘не получал’. Месяц целый осматривал я части, расположенные в Гирине и его окрестностях. В общем, надо правду сказать, люди размещены были сравнительно хорошо. Одежда, за исключением шаровар, была сносная. Что же касается пищи, и говорить нечего. Дома, в России, солдаты никогда бы так не могли есть.
— А что, ваше превосходительство, ведь следовало бы мне съездить представиться здешнему дзянь-дзюню! — говорю я как-то генералу Айгустову.
— Ещё бы, непременно съездите! Ведь он тут близко живёт, в нескольких шагах от вас, в своем дворце.
— Пойдёмте вместе! — предлагаю ему.
— Пожалуй, пойдёмте, завтра часов в одиннадцать. Он рано встаёт. Только надо предупредить его, послать свою карточку,
— говорит Айгустов.
На другой день, в одиннадцать часов утра, толпа народу стояла у ворот дворца дзянь-дзюня. Генерал Айгустов и я выходим из экипажа и направляемся пешком через целый ряд двориков. Проходим одни ворота, потом другие, третьи. Вдоль всего нашего пути стоит шпалерами конвой дзянь-дзюня с ружьями. В самом же конце, около последних ворот, ожидал нас сам дзянь-дзюнь в сером длинном шёлковом халате и чёрной шёлковой курме. Шляпа чёрная с красным шариком. Вокруг него толпились приближённые.
Сначала здоровается с ним за руку генерал Айгустов, потом я. Толстый, усатый переводчик, прозванный нашими офицерами почему-то Алексеем Алексеевичем, в богатой шёлковой курме и шапке с чёрным пером, важно говорит мне:
— Его высокопревосходительство господин дзянь-дзюнь просит передать вам, что он радуется и поздравляет вас с благополучным прибытием в Гирин. — Я кланяюсь и в свою очередь спрашиваю его о здоровье. Дзянь-дзюнь — высокого роста, тучный, с маленькой бородкой. Лицо умное, энергичное. Он очень напоминал мне, в своей богатой шёлковой одежде, наших архиереев в облачении. Затем нам представляют приближенных и свиту дзянь-дзюня.
— Генерал Чин-Лу! — также торжественно возглашает переводчик. Здороваюсь с высоким тощим стариком в коричневой коротенькой курме, опушённой горностаем.
— Здешний фудутун! — продолжает выкрикивать Алексей Алексеич. Пожимаю руку такому же худощавому почтенному старику и в такой же курме. Лицо его мне не понравилось. Глаза узенькие, хитрые. Фудутун, видимо, был недоволен своим положением в роли подчинённого. Он, очевидно, явился по приказанию своего начальника, а не по желанию. Затем я знакомлюсь ещё со многими лицами. Тут были и главный судья, и помощник фудутуна, и начальники округов, и много других лиц, более или менее важных. Наконец, нас чуть не под руки ведут в помещение, где жил дзянь-дзюнь. Оно очень просто. Обстановка самая скромная. Входим в просторную комнату и садимся за приготовленный стол. Он накрыт по-европейски. Прежде всего, подают чай, в маленьких чашечках, со всевозможным печеньем, а затем шампанское, в стеклянных кружках с ручками. Алексей Алексеич провозглашает тост за Айгустова, потом за меня. Мы же провозглашаем здоровье дзянь-дзюня, его помощника, за процветание Гирина, за дружбу и т. д. Позади дзянь-дзюня и его свиты всё время стояла толпа китайцев, разные мелкие чиновники и прислуга. Как мне передавали потом, дзянь-дзюнь волен в жизни и смерти всех жителей своей провинции, за исключением фудутуна и главного судьи. Наконец, мы встаём, благодарим хозяина и уходим среди тех же шпалер конвоя, провожаемые дзянь-дзюнем и его свитой до первых ворот.
На другой день, в двенадцать часов дня, ко мне приехал дзянь-дзюнь с ответным визитом. Генерал Айгустов распорядился выставить ему почётный караул. Прежде всего, появляется уже знакомый нам Алексей Алексеич, с красной визитной карточкой. Подает её мне и говорит:
‘Его высокопревосходительство дзянь-дзюнь прислал сказать, что он сейчас будет’. И действительно, на дворе показывается конвой дзянь-дзюня, но не с ружьями, как вчера, а с невиданными мною до того времени секирами, бердышами и трезубцами. А вот и сам дзянь-дзюнь, в паланкине. Дверцы открываются, и повелитель восточной Маньчжурии направляется ко мне.
— Здорово, братцы! — отрывисто кричит Алексей Алексеевич из-за спины своего владыки.
— Здравия желаем, ваше высокопревосходительство! — раздаётся ответ. Я, генерал Айгустов, комендант, а также полицмейстер Музеус, бравый, высокий поручик, встречаем гостя и провожаем его в дом, где мы приготовили стол и угощение. Подаётся чай, начинаются взаимные вопросы о здоровье. Кроме переводчика, Алексея Алексеича, сегодня прибыл ещё драгоман дзянь-дзюня, тихий, скромный китаец, без бороды и усов, удивительно моложавый. Он очень мне понравился.
— Господин дзянь-дзюнь желает знать, сколько вам лет? — тихим голосом спрашивает меня драгоман. Смотрю на дзянь-дзюня. Он крутит свои длинные усы, улыбается и добродушно кивает мне головой.
— Скажите — пятьдесят лет! — отвечаю ему.
— А сколько лет дзянь-дзюню? — спрашиваю в свою очередь. Драгоман что-то говорит своему господину. Тот опять весело улыбается.
— Семьдесят лет! — отвечает драгоман.
Подают шампанское. Начинаются тосты. Бутылка за бутылкой осушаются. Долго пили мы и разговаривали. Наконец, дзянь-дзюнь решительно встаёт, благодарит меня, Айгустова и, подобрав халат, быстро направляется сквозь ряды почётного караула к паланкину и скрывается из наших глаз. На другой день драгоман передавал мне, что дзянь-дзюнь очень остался доволен нашим угощением и что он уже давно так весело не проводил время.
20.Прогулка по Гирину
Конец ноября. На дворе мороз. В фанзе у меня ночью вода в кувшине замёрзла. Железную печь, сколько ни нагревай, — как только потухла, сейчас же всё тепло выходит сквозь бумажное окно и ватное одеяло, заменяющее двери.
Как-то приходит приятель мой, молодцеватый артиллерийский подполковник Гусев, в чёрном суконном полушубке без погон. Рыжие усы и небольшая бородка обмёрзли ледяными сосульками.
— Ну и мороз! — весело восклицает он, здороваясь со мной. — Что же, идём кумирни смотреть, а оттуда и на базар пройдём, — говорит он, очищая усы и бороду от льдинок. Гусев был тоже страстный любитель китайской древности. Целые дни проводил он на базарах, в разыскивании разных редкостей, причём тратил на это, как и я, всё своё жалованье. Он уже составил порядочную коллекцию. Я очень полюбил Владимира Яковлевича, — так звали Гусева. Он был и молодец по службе, и славный, весёлый товарищ. Я не видел его грустным. Он всегда готов был составить компанию. Вот хоть и сейчас. На дворе мороз градусов двадцать, а он зовёт прогуляться.
— Идём! Идём! — говорю ему и одеваюсь. — Направляемся пешком по главной улице с переводчиком Александром, высоким, некрасивым, очень похожим на обезьяну, к так называемым ‘Вторым Воротам’. Хотя у китайцев и не принято, чтобы чиновный народ ходил пешком, но мы на это не обращали никакого внимания. Тем более, что по их дорогам в экипажах было очень трудно проезжать, верхом же, по гололёдице — скользко. Солнце светит ярко. Кругом всё бело от снега. Но санного пути нет. Снег тонкий. Дымки из труб поднимаются над фанзами высокими, тонкими струями. В китайских домах дымовые трубы выводятся отдельно от здания. Несмотря на мороз, улицы полны народу. Я никак не ожидал, чтобы китайцы так равнодушно относились к холоду. Они преспокойно сидят себе в своих открытых лавках и разговаривают. На ушах надеты расшитые шелками, в виде сердечек, меховые наушники. Руки засунуты в длинные рукава. Входим в ворота кумирни. Точно из земли появляется бонза. Он очень похож на улагайского бонзу. Без косы, бритый, такой же молодой и разговорчивый. Одет в чёрное.
Прежде всего, он ведёт нас показывать ад, как его представляют себе китайцы. От кумирни тянутся по обе стороны длинные флигеля без окон. Они разделены перегородками, как стойла. И вот, в этих-то отделениях поставлены разные изображения людей, богов и животных. Все они изображают различные сцены из жизни. В этом аду, как я заметил, не столько фигурируют мужчины, как женщины. Вот стоят в две шеренги боги, скромные бородатые старики в пёстрых халатах с длинными усами. Мимо них проходят женщины, со сложенными на груди руками.
— Это их ведут на казнь, за неверность мужьям, — объясняет Александр с серьезным видом.
В следующем отделении представлено дерево. На него лезет голая женщина, а внизу под деревом стоит собака, и как бы щёлкает зубами от злости. Сколько ни старался объяснить значение этой сцены наш почтенный переводчик — я не мог понять его. Третья сцена изображала опять женщину. Она привязана между двух толстых досок, которые достигают ей до плеч. Два палача пилят её вдоль тела. Голова уже наполовину распилена. По доскам течет кровь, которую собаки слизывают внизу. Четвертая сцена изображает большую лохань. Человек сунут в неё головой, и от него торчат одни ноги. Пятая сцена изображает палача, который громадным ножом режет преступника пополам.
И вот всё в таком же роде. Насмотревшись досыта на эти ужасы, идём в самую кумирню. Здесь, как и в прочих кумирнях, восседал в углублении раззолоченный Будда, саженей двух высоты, а перед ним в две шеренги стояли другие боги. Перед самым Буддой возвышался жертвенник с курильницами и церковными сосудами. Я подаю бонзе полтинник. Гусев — тоже. Тот, очень довольный, прячет деньги в карман, быстро достаёт откуда-то две пачки тонких свечей, ставит их в сосуд с пеплом и зажигает. Затем звонит палочкой о металлическую вазочку, стоявшую на жертвеннике, после чего сжимает перед собой у груди кулаки и начинает делать перед жертвенником земные поклоны. Свечи ярко горят, бонза старательно молится, а мы с любопытством смотрим и на бонзу, и на всю обстановку. Будда как бы с улыбочкой глядит на нас. Некоторые же боги бросали свирепые взгляды, в особенности один чёрный, с замахнувшимся мечом.
Бонза кончил молиться. Уходит куда-то, но быстро возвращается с целым хором мальчиков-музыкантов, лет одиннадцати, двенадцати. Все они одеты в рваные халаты. Мальчики начинают играть на своих инструментах. Их было пятеро. Один играет на бубне, второй щёлкает кастаньетами, третий насвистывает на дудочке вроде нашей флейты, четвёртый ударяет в медные тарелки, а пятый дует в бамбуковый инструмент, из которого раздаются очень гармоничные звуки, похожие на наш орган. Этот инструмент сильно меня заинтересовал. Я прошу мальчика играть одного. Тот очень мило играет какую-то заунывную песню.
— Пожалуйста, передай бонзе, не может ли он указать, где можно купить подобный инструмент, — говорю Александру. Бонза улыбается и что-то отвечает.
— Ну, что? — спрашиваю я.
— Он постарается достать такой, — отвечает Александр. Мы поблагодарили бонзу, дали ему и мальчикам на чай и направились на базар.
Мороз стал как бы полегче. Народу на улицах множество. И пешие, и верхом на лошадях, и на мулах, и на ослах, и в тележках. Попадаются и в паланкинах. Эти последние обыкновенно ехали с конвоем и бросали на встречных гордые взгляды.
Сворачиваем с главной улицы и сразу попадаем на обширную площадь. Здесь народу столько же, как у нас на толкучке. И посередине, и по бокам площади, тянулись ряды балаганчиков с разными мелкими товарами. И чего, чего тут только не продавалось! Крик разносчиков, звон в разные колотушки — были оглушительные. С непривычки у меня голова пошла кругом. Хозяева лавочек восседали на прилавках поджав ноги, курили из длинных трубочек и флегматично посматривали на проходящих. Больше всего продавалось мундштуков. Да оно и понятно, — в Гирине, и даже во всей Маньчжурии редко можно встретить китайца, который бы не курил. Здешние торговцы уже отлично знали, что может интересовать русского офицера.
Вон старик, в синем халате, полинялой голубой шапке, машет нам рукой и что-то кричит. Подходим. Он подаёт нам бронзовую курильницу и многозначительно указывает пальцем клеймо на дне.
— Сколько хочешь? — спрашиваем его. Переводчик отвечает:
— Двенадцать лан просит!
— Э! Дорого! — говорю. Китаец хладнокровно кладёт вещь на свое место и подаёт очень хорошенький флакончик из агата дымчатого цвета с коралловой пробочкой, прехорошенький. Покупаю его за два рубля. Толпа народу окружает нас. Чем дальше мы подаёмся, тем она становится больше. Наконец переводчик наш, выведенный из терпения, останавливается и сердито кричит на китайцев. Те рассеиваются. На прилавке, за маленьким столом, сидит, поджав ноги калачом, почтенный китаец в чёрном халате. На голове — шапочка вроде еврейской ермолки. Перед ним стояла банка, и в ней — какие-то билетики. С сознанием величайшего достоинства китаец встречает нас испытующим взором. Я невольно останавливаюсь и спрашиваю переводчика:
— Кто этот человек? Чем он торгует?
— Это гадальщик! Вот ежели какой купец едет в дальнюю дорогу, или предпринимает какое-нибудь дело — начинает постройку, или заводит торговлю, тот непременно придёт к этому гадальщику и попросит погадать. Ну, он вынет билет и скажет, удачно будет дело или неудачно! — объяснил Александр. Проходим мимо одной харчевни. Народу в ней такая масса, доносился такой шум, что как ни хотелось мне заглянуть в неё, но я не решился.
— Там в банк играют. Такая есть медная коробочка, в которую кладётся костяная дощечка. Ну, какой стороной выпадет, тот или проиграет, или выиграет. Много денег другой проиграет. В тюрьму за это попадают! — многозначительно объясняет Александр. В это время, точно нарочно попадается на встречу оборванный китаец. Волосы надо лбом в том месте, где должны быть обриты, отросли и безобразно торчали, как щетина. На плечах он нёс четырехугольный толстый деревянный щит, в прорезь которого была просунута голова.
— Это кто такой? — спрашиваю переводчика.
Тот подбегает к наказанному и читает на доске надпись на билете, которым был скреплён щит.
— Он наказан за игру в карты! — отвечает переводчик. Несчастный игрок искоса смотрит на нас и скрывается в толпе. Много чего интересного видели мы в тот день с подполковником Гусевым.

21. Картинки из жизни в Гирине

Часов пять вечера. Еду в тарантасе по главной улице. Вижу, в самом людном месте собралась толпа народу.
— Стой! Что такое? — Здоровенный верзила казак, сильно пьяный, с шашкой наголо, идёт, качается, водит кругом блуждающими глазами и что-то кричит. Возле него знакомый мне поручик N. полка, верхом на маленькой китайской лошади, старается его усовестить и обезоружить. Казак не слушается и бушует.
— Полковник, помогите мне арестовать его! — просит тот.
— Эй, казак! — говорю провожатому, ехавшему за мной сзади. — Слезай с коня, бери вон того молодца под руку и тащи в комендантское. Слезай и ты! — кричу солдату, который сидел на козлах. — Я сам буду править. — Те живо бросаются и прежде всего, отбирают у пьяного шашку, затем, к великому удовольствию толпы, подхватывают его под мышки и торжественно ведут.
— Сокрушу азиатов! Всем головы долой! Постою за батюшку Царя и за матушку Русь! — орёт он во всю глотку и упирается ногами. Но как он, ни упирался, а его, раба божья, всё-таки притащили на комендантский двор и усадили в арестантскую.
— Сокрушу-у-у!… Смерть китайцам! — долго ещё раздавалось по комендантскому двору, пока сон не одолел и не смежил ему очи.
Время ужина. Иду звать полицмейстера Музеуса. Это был молодчина офицер. Работал он без устали с утра до вечера. На нём лежал и отвод квартир всем прибывающим в Гирин частям войск, госпиталям, складам, всем приезжим офицерам и т. д. Он же должен быль лететь на всякое происшествие, учиненное солдатами, и производить следствие и днём, и ночью. Одним словом, не понимаю, когда только он спал.
Музеус был дома и что-то писал. Лицо озабоченное, хмурое.
— Что вы такой пасмурный? — спрашиваю его.
— Да что! Просто беда с нашими солдатами, — опять китайца убили! — говорит он с отчаянием в голосе. Музеус начинает усиленно ходить по комнате, засунув руки в карманы и съежившись своим огромным туловищем, точно ему было холодно.
— Да как так случилось?.. Окончательно убили?
— Отправил в госпиталь, — не знаю. Лежит как пласт, голова проломлена. Доктора сомневаются, чтобы выжил.
— Да за что же?
— Да, как и всегда, за здорово живёшь! Говорят, он воду нёс, да и задел солдата ведром. А тот схватил сук от дерева, да голову ему и разбил. — Музеус одевается, перекидывает через плечо шашку и куда-то уезжает…
Утро. Сижу у коменданта.
— Ваше высокоблагородие! — солдата привели арестованного, — докладывает вестовой.
— А! Это тот артист, что голову китайцу проломил! — злобно говорит Михаил Данилыч. — Пусть приведут! — В комнату входит молодой солдат, в шинели, с одутловатым, бледным лицом. Один глаз у него закрылся от громадного багрового подтёка.
— Ты чего китайцу голову проломил? — спрашивает его комендант.
— Никак нет, я не бил! — сумрачно возражает тот, причём от него так ханшином (Китайская водка) и пахнуло, точно из бочки.
— А кто же бил? Ведь свидетели есть! — кричит на него Михаил Данилыч.
— Я не первый ударил! Он зачал! Он сам меня ударил, чуть глаз не вышиб! — оправдывается солдат.
— Ну, ладно, ладно, голубчик, ступай себе! — говорит комендант и выпроваживает того за двери.
— Однако же и ему попало! Какой синяк под глазом! — говорю коменданту.
— Вы думаете, это китаец ему поставил фонарь? Ничуть! Это его в роте, — как узнали, что солдат натворил, призвали его, да и сделали отеческое внушение. Но это не поможет! — добавляет Боклевский.
К удивлению всех нас, китаец выжил и благополучно выписался из госпиталя.

22. На китайском обеде

Как-то приносит мне китаец письмо. Открываю конверт, в нём оказывается визитная красная китайская карточка и письмо англичанина Кемпбеля. Он пишет: — ‘Здешний богатый купец И-и просит вас завтра обедать в двенадцать часов и посылает вам свою визитную карточку. Он, вероятно, будет сам у вас сегодня’.
‘Ну, что же, надо будет съездить. Ежели Кемпбель едет, значит, стоящий человек! Он зря не поедет. Попробуем хорошего китайского обеда’. Зная вперёд, насколько китайские обеды сытны и продолжительны, — нарочно не ужинаю. На другой день, в одиннадцать часов утра, я, Боклевский и Музеус садимся на лошадей и едем к И-и. По дороге заезжаем к Кемпбелю. Ему подают паланкин. У ворот дома встречают нас дети хозяина и целый штат служащих. За вторыми воротами встречает сам хозяин и его брат, в богатых халатах и курмах. Все они радостные и довольные. Поднимаемся несколько ступеней и входим в роскошно обставленную комнату. За ней рядом другая, такая же богатая. Хозяева, друг перед другом, хлопочут около нас: снимают пальто, усаживают на каны, предлагают подушки под сиденье, спрашивают о здоровье и т. п. Я с трудом решаюсь снять пальто, так как в фанзе очень холодно. Печей нет, и согреваются исключительно над маленькой жаровней. Во всю длину комнаты накрыт обеденный стол, человек на двадцать. Множество блюдечек, со всевозможными сладостями, вроде нашего киевского сушеного варенья от Балабухи, привлекают наши взоры. Тут и орехи засахаренные, и груши, и сливы, и вишни, и мармелад. Затем какие-то корни, похожие на бананы, и разные разности. В стороне, у окна, стоит стол с полусотней бутылок шампанского, уже с подрезанными проволоками, дабы скорей можно было откупорить. Четыре хозяйских сына тоже находятся с нами, очень милые и любезные. Самый младший из них больше всех мне понравился. По-русски он знал всего два слова: ‘садись’, ‘кури’, — которые беспрестанно и повторял мне. Перед обедом хозяин просит нас выйти на площадку перед домом, чтобы сняться группой. Фотограф-китаец уже ожидал там. Мы, конечно, соглашаемся. Я посадил к себе на колени младшего хозяйского сына и так снялся. Группа вышла очень удачно. Идём обедать. Меня садят на председательское место, с одной стороны — Кемпбель, с другой — Боклевский. Музеус садится где-то в конце, чтобы посвободнее было. Он любил китайские обеды, сопровождаемые достаточным возлиянием кому следует. Кроме нас, русских, ещё садится человек десять родственников китайцев и самых почётных знакомых. Для такого парадного обеда они одеты в лучшие одежды. Напротив меня, через сени, двери отворены, и я вижу анфиладу комнат. Там помещались жёны хозяина. Все они теперь столпились у дверей и с любопытством смотрят на нас. По этикету своему, они не могут присутствовать за обедом вместе с чужестранцами, но смотреть, очевидно, позволяется. Хозяин видит их и добродушно улыбается. Те тоже смеются, стараются подняться на цыпочках, одна перед другой, и заглядывают через головы и плечи. Хотя они находились от меня шагах в пятнадцати, но я хорошо мог рассмотреть некоторых из них. Одна, высокая брюнетка, была очень недурна: довольно полная, с правильными чертами лица. Жаль только, что щёки и губы у нее сильно накрашены пунцовой краской. За ушами торчали металлические заколки в виде маленьких букетиков, как раз таких, какие мне удалось приобрести в Хунчуне. Но не может быть, чтобы у хозяина нашего было столько жён. Вероятно, тут и дочери его, и знакомые, которых пригласили посмотреть на чужестранцев. Всех женщин столпилось в дверях человек двенадцать или пятнадцать. Между молодыми, расфранчёнными, вижу одну старуху, в чёрном халате. Она не особенно-то умильно поглядывала в нашу сторону, и очевидно, не разделяла общей радости. Пока я старался, сколь возможно осторожно, дабы не обидеть хозяина, рассмотреть женскую половину, служители ставят на стол чашечки с разными сладостями. Затем расставляют те, что стояли раньше. Сам хозяин ходит вокруг стола и всё подставляет кушанья. Возле меня становится младший сын хозяина, мой приятель, по имени Лиунтин, и неотступно угощает.
— Садись! — говорю ему и указываю рукой возле себя. Тот грозит мне своим маленьким пальчиком, улыбается, кивает головой на отца и восклицает:
— Отец! Отец! — этим, конечно, он хотел сказать, что в присутствии родителя им не позволяется сидеть. Пробую какую-то засахаренную штучку. Оказывается — вишня. Но какая вкусная, точно свежая! Аромат её вполне сохранился. Ем другую, третью. Беру из другой чашки, -тоже очень вкусно. Жаль, думаю, такая прелесть подаётся в начале обеда. Закончим, верно, каким-нибудь мясным блюдом. И вот, я начинаю тихонько отставлять поближе то, что мне больше нравится из сладких блюд. С нами были и наши комендантские переводчики.
— Александр! Что, мясное будет? — спрашиваю его. Он, как офицер, сидел за столом недалеко от меня.
— Сначала сладкое будут подавать, а потом свинина будет, рыба будет, баран будет, курица будет! — весело возглашает он. Александр, как и поручик Музеус, тоже любил званые обеды.
Не подали ещё и двух блюд, как уже хозяин, а за ним и мой Лиунтин, хватают шампанское и начинают разливать по кружкам. Шум, говор, смех оглашают комнату. Одно кушанье заменяется другим. Служители подают их на подносах и все в маленьких чашечках. Китайцы едят палочками, очень ловко, нам же, европейцам, поданы китайские фарфоровые ложки, а также ножи и вилки. Сладости длятся очень долго. Перемен двадцать было. Наконец, начинаются и другие блюда. Смотрю, — подают что-то аппетитное в бульоне. Чашка — немного меньше нашей полоскательной. Пробую, — превкусно. Похоже на нашу уху. В ней накрошены какие-то хрящи. Проголодавшись, начинаю глотать ложку за ложкой. Но вспоминаю, что ещё много предстоит кушаний, и что следует воздержаться.
— Александр, это что за кушанье? — спрашиваю переводчика.
— Это — жабры акулы, — говорит он. — Это хорошо, надо есть! — По лицу его видно, что он достаточно уже отведал сей прелести.
В это время передо мной ставят чашечку с кушаньем, похожим на какой-то белый кисель.
— Это что такое, Александр? — восклицаю я.
— Кушай! Кушай! Это очень дорого стоит! Каждая чашка стоит двенадцать лан хозяину! Это — куриные мозги! — не без гордости кричит тот и старательно принимается кушать свою чашку с драгоценным блюдом.
‘Боже мой! Что же это такое? Совершенно как у римского богача Лукулла. У того, говорят, тоже подавались целые блюда со страусовыми мозгами. Сколько же, — рассуждаю про себя, пошло в мою чашку куриных мозгов? И сколько для этого пришлось зарезать кур? А ведь всего было подано двенадцать чашек!’ Мозги были превосходные.
— Господа, за здоровье хозяина! — провозглашает Боклевский.
Все встаём и чокаемся, причём заставляем хозяина выпить кружку до дна. Не успели мы допить бокалы, как уже они снова наполнены. Слуги, точно автоматы какие, без шуму приносят новые и новые кушанья, оставляя те старые блюда, к которым ещё не прикасались.
Передо мной, в чашке, красуется что-то вроде чёрных больших червяков. Это — трепанги. Они тоже очень вкусны. Я стараюсь попробовать каждого кушанья, — хотя понемножку. Но так как всех кушаний подавалось больше сорока, то ежели съесть по одной ложке, то и тогда выйдет сорок ложек. Мы все едим и едим, безостановочно запивая шампанским. Других вин не подавалось. А дамы наши всё смотрят и смотрят на нас, — всё с таким же любопытством, смеются, переговариваются между собой и, очевидно, делают замечания по поводу наших физиономий. Но, вот, хозяин наш куда-то пропал. Оглядываюсь — и вижу, что он лежит в соседней комнате на кане и, приложив ко рту трубку с опиумом, закуривает её над горящей лампочкой. Он заметил, что я наблюдаю за ним, смеётся, расправляет свои длинные седые усы и продолжает с наслаждением затягиваться. Затем быстро вскакивает и снова принимается угощать нас. Очевидно, ему невтерпеж долго оставаться без опиуму.
Уже пять часов. А сели мы за стол в час пополудни. Голова начинает сильно побаливать. А обеду и конца, не предвидится. Кушанье за кушаньем, чашка за чашкой всё меняются и меняются. Одно блюдо вкуснее другого. Стол заставлен всякими яствами, — пошевельнуться негде. Шум стоит такой, что ничего и разобрать нельзя. Меня подчует уже не один хозяин, а и гости-китайцы. Вон бежит ко мне с бутылкой в руках толстый, плотный китаец. Коричневая шея и курма его чем-то залита. На чёрных усах висит трепанг. Он, должно быть, выпил не один десяток бокалов.
— Фудутун! Фудутун! — кричит он: — Шибко хорош. — Наливает бокал, низко кланяется и просит меня выпить. Я чокаюсь с ним, но пить больше не могу. Тот же разом опрокидывает бокал в рот и бежит чокаться с другими. Но вот подают какой-то металлический сосуд, закрытый крышкой. Внизу горят несколько спиртовых лампочек. Открывают крышку. Пар так и вырывается высокой струей к потолку. Смотрю — там варятся в коричневатом соку, вместе со всевозможными травами и зеленью, несколько куриц. Кости из них искусно вынуты. Мясо разварено до такой степени, что китайцы берут его своими тонкими палочками и без всякого труда кладут в чашки. Кушанье было чрезвычайно вкусно. Это был финал. К концу обеда из китайцев остался только один. Тот же, который, подбегал ко мне, давно исчез куда-то, со своим трепангом на усах. Начинало смеркаться, когда, провожаемые хозяевами до самых последних ворот, мы разъехались по домам.

23. Древности и редкости

— Ваше высокоблагородие, китайцы пришли! — докладывает мне как-то утром мой Иван.
— Чего им надо?
— Да вещи разные принесли.
Выхожу в прихожую. Смотрю — стоят два китайца. У одного — голова необыкновенно большая, глаза на выкат, губы толстые. Другой — высокий, худой, довольно стройный. Оба одеты в полинялые синие халаты. Под мышками виднелись узлы.
— Ну, показывайте, что у вас есть.
— Иван, сходи, позови переводчика Александра, — прошу я. Надо сказать, что мне долго не приносили продавать никаких вещей, как я ни хлопотал. Боялись ли китайцы, или почему другому — не знаю. В лавках же и магазинах интересного я не находил. И только после того, как я подарил кое-какие безделушки переводчикам и просил их разыскать древних вещей, стали наведываться ко мне разные старьевщики.
— Здравствуй! — говорит Александр.
— Здравствуй! Вот посмотрим, что они принесли, — говорю ему.
Толстоватый китаец развязывает узел и достаёт маленькую вазочку из чёрной бронзы, украшенную орнаментами, на палисандровой подставочке с нефритовой ручкой. Александр, с видом знатока, осматривает её, указывает пальцем на клеймо и тоном, не допускающим малейшего сомнения, говорит:
— Шибко старая! Династия Мин — пятьсот лет назад.
— Сколько же она стоит?
— Он просит тридцать лан, это — тридцать три рубля.
Я долго торгуюсь с ним и, наконец, кончаю за пятнадцать рублей. После того тот же китаец вытаскивает из рукавов, которые заменяют китайцам карманы, несколько древних китайских монет, под названием чохов, в виде наших бритв, — с надписями.
— И-и-и! — визжит Александр совершенно бабьим голосом и машет руками. — Это Бог знает сколько годов, больше трёх тысяч лет! — забавно выкрикивает он и вертит монеты в руках.
— Зачем ты так кричишь и похваливаешь? — говорю ему. — Они только дороже просить будут чрез это.
Монеты я купил за шесть рублей.
Пока я торговал вазочку, другой китаец стоял в стороне и с некоторым презрением посматривал на своего собрата. — ‘Дескать, что ты там принёс, — дрянь какую-то. Вот у меня вещь, так вещь!’ — Он разворачивает синее полотно и торжественно ставит на стол, тоже на красивой палисандровой подставке, превосходную, тёмной бронзы, курильницу, с бронзовой же крышкой. Курильница вся изукрашена орнаментами и надписями. Хозяин её отходит в сторону, улыбается и лукаво смотрит на меня. Но не успел я хорошенько рассмотреть её, как мой денщик Иван впускает, уже без доклада, третьего китайца, совершенную бабу. Толстый, лицо в веснушках, бороды и усов и признаков нет, с тонкой, жиденькой косой. Под мышкой виделось что-то высокое, большое, — должно быть, тоже ваза. За этим китайцем быстрой походкой влетает мой приятель, подполковник Гусев…
— Вот видите, какой я честный! Видел вот эту прелесть, она стояла в столовой у коменданта, и не купил её.
Знал, что она вам принесена! — скороговоркой говорит он, запыхавшись, и здоровается со мной.
— Не купите, так я куплю! — как бы в утешение добавляет он.
— Ну, значит, вы будете мне цену набивать! — говорю ему.
— И не думаю! Я посмотрю только, что вы скажете! — Садится и с любопытством глядит на китайца, который медленно развязывает покрывало. Перед нами появляется тоже бронзовая ваза, чёрная, покрытая какой-то тёмной краской, четырёхугольная, с разными драконами и вся увешанная бронзовыми кольцами, по 25 штук на каждой стороне. — Хау! Хау! (Хау — значит по-китайски: хорош) как нарочно опять восклицает Александр, к величайшей моей досаде, и всплескивает руками от удовольствия. Гусев смотрит на меня испытующим взором. По всему видно, что он сейчас готов дать ту цену, которую хозяин уже верно сообщил ему. Ваза эта прямо-таки подкупала меня.
— Шибко, шибко стара-я! — продолжал визжать Александр, опрокидывает её кверху дном и тычет пальцем в дно.
— Ну, что же она стоит? Спроси его! — говорю переводчику.
— Он просит шестьдесят лан, — это шестьдесят пять рублей! — отвечает тот. Александр, находясь у интенданта, навострился переводить китайский счёт на русский.
Начинаем торговаться. За пятьдесят рублей я купил эту вазу, да ещё за курильницу дал двадцать пять, а всего в тот день купил на девяносто шесть рублей. Гусев много восторгался моими покупками и просил старьевщиков приносить и ему. Он стоял со своей батареей далеко за городом, и потому те затруднялись ходить туда.

23. Сестра милосердия Пожар Переводчик Василий

Вечер. Железная печка в моей комнате сильно раскалилась. Жара сделалась нестерпимая. Выхожу прогуляться по двору и подышать свежим воздухом. Солнце закатилось, и последние отблески его начинали гаснуть. Как бы взамен им, на безоблачном небе одна за другой загораются звёзды. Мороз сильный. У караульного дома собралась большая толпа китайских солдат. Кто с ружьём, кто с шашкой. Это ночной караул. Он каждый день приходит сюда для проверки и для расчёта, кому, где стоять, — у каких ворот. В Гирине всех ворот восемь. Часовых рассчитали, и они уходят.
На дворе тишина. Изредка потрескивают от мороза дощатые перегородки, разделяющие двор на чистый и грязный. Лошади на коновязях от времени до времени фыркают и стучат ногами о промёрзлую землю. Шерсть на них сделалась длинная, оттопырилась и побелела. Здесь зима замечательно постоянная. Как наступили с конца октября морозы, так вот третий месяц нет ни одной оттепели. Китайцев не видно. Ночью они не показываются. В самом дальнем окне, вижу, сидят за столом знакомая мне молоденькая брюнетка, сестра милосердия, а напротив её — молодцеватый, рослый офицер. Огонь от лампы бледноватым светом слабо озаряет их лица. Сестра что-то убедительно рассказывает своему кавалеру. Тот задумчиво смотрит на неё. Кудреватые чёрные волосы слегка свесились ему на глаза. Вот он что-то возбужденно отвечает ей. На его мужественном, красивом лице выражается решимость. Вдруг оба они встают. Офицер одевает пальто, шашку, перепоясывается ремнём при револьвере, одевает на голову высокую мохнатую чёрную папаху, и они выходят из фанзы. Я здороваюсь с ними, и в то же время любуюсь на этого офицера. Что за молодчина! Длинные сапоги и высокая папаха делали его, и без того высокого, ещё выше. Они садятся в маленькую таратаечку в одну лошадь, и уезжают себе куда-то, одни, ночью, без всякого конвоя. Да им он и не нужен. Офицера этого я знаю. Он не только, что через Гирин не побоится ночью проехать, но и через всю Манчжурию. Сестру милосердия тоже знаю. Она — очень хорошая, добрая. Она приехала за этим офицером, звать его осмотреть раненного шашкой китайца и расследовать, кто виновен.
Однажды, после сытного обеда, сидит у меня недавно приехавший из Харбина военный следователь. Для него, напротив комендантского управления, на том же дворе отделывалась фанза. Она уже совершенно готова и только протапливается и просушивается. Я заходил в неё сегодня и видел. Вдоль её стен были разложены тюки, ящики и чемоданы с вещами нашего консула Люба. Тот их только что прислал из Харбина со своим казачьим конвоем вперёд. Сам же должен был приехать через неделю. Конвой временно расположился в караульном доме. Мы сидим, разговариваем. Стало темно. Вдруг, слышим, на дворе поднимается тревога. Раздаётся голос коменданта:
— Воды! Воды! — затем кричат: — Пожар! Горим! — выскакиваем во двор, и — о, ужас! — фанза, предназначенная следователю, была вся в огне. Солдаты, казаки бросаются тушить. Из пламени раздаются учащённые взрывы патронов. Оказывается, это казаки конвоя Люба, вместе с его вещами, сложили и свои сумки с патронами. Прошло довольно много времени, пока они прогорели, и можно было приступить к тушению огня. По городу раздаются тревожные свистки. Народ тысячами бежит к нашей импани. Позади горевшей, фанзы была, как уже я говорил, мастерская гробов. Целые штабеля досок и разного горючего материала разом запылали. Громадный огненный столб дыма потянулся по небу. Китайцы стоят себе, смотрят и, как говорится, палец о палец не ударят. Воды никто не несёт. Тут наш комендант и полицмейстер отличились. Точно сейчас вижу, как они без шапок бросаются чуть не в самый огонь, распоряжаются и воодушевляют своим примером и наших солдат, и китайцев. Комендантское управление удалось отстоять.
Утром я ещё лежал, в постели, как вдруг входит знакомый мне сосед-китаец, столяр, владелец гробового склада. Я едва его узнал. Всегда весёлый, краснощёкий, разговорчивый, он бледен, как полотно, страшно похудел, и, казалось, постарел лет на двадцать. Не говоря ни слова, он бросается мне в ноги и бьёт лбом об пол. Посылаю за переводчиком. Тот приходит.
— Что ему надо? — спрашиваю я.
— Он просит, барин, чтобы вы запретили солдатам и казакам рыться на его пожарище. Там у него зарыты деньги, так вот он и просит, чтобы не трогали.
— Ну, а на сколько у него сгорело? — спроси его.
Переводчик разговаривает и потом отвечает:
— У него было заготовлено материалу и разных принадлежностей на восемьсот гробов. Каждый гроб по средней цене стоил сто рублей.А теперь у него всё сгорело.
Я посылаю его к коменданту при записочке. Распоряжение было немедленно же сделано. Вокруг горевшей фанзы были большие запасы дров, соломы и разных других складов. И если пожар не распространился дальше по городу, то я отношу это исключительно к черепичным крышам, которыми в Манчжурии кроют все постройки.
Раз как-то подает мне комендант бумагу и говорит:
— Каков Васька-то переводчик, — не наш комендантский, которому зубы вышибли, а этот, маленький, что с 13-м полком из Ингуты пришёл. Вот артист, что выделывал! Он у меня в арестантской сидит!
Читаю, — офицер с этапа пишет, что переводчик при батальоне 13-го полка, во время его следования, на остановках и ночлегах, требовал от жителей, именем командира батальона, денег, шампанского, скотины и прочего бесплатно. В противном же случае грозил жителям сжечь деревню, а их самих перестрелять.
— Ну, что же вы сделаете с ним? — спрашиваю коменданта.
— А вот пойдём, я прикажу обыскать его. — Входим в арестантскую. В низенькой, тёмной фанзе сидел на кане, покрытой соломой, маленький, тщедушный молоденький китаец, в богатом шёлковом халате. Волосы чёрные, лицо худое, глаза маленькие, узенькие.
— За что вы меня арестовали? — спрашивает переводчик обидчивым тоном.
— А вот узнаешь! — сумрачно отвечает комендант. — Эй, унтер-офицер, осмотри-ка его карманы! — Китайца обшаривают и находят у него 380 рублей кредитными билетами. Кладут их в конверт и приобщают к делу. В тот же день его отправляют при бумаге к дзянь-дзюню, причём прилагают и перевод с письма этапного офицера. Дзянь-дзюня просят наказать виновного. Проходит после того недели две. Я и забыл об этом переводчике. Сижу как-то в столовой и завтракаю. Вдруг входит мой Михаил Данилыч и взволнованно говорит:
— Сейчас в городе Ваську видел, переводчика. На цепи водят. Просто ужас, как изменялся! Тощий, худой, весь чёрный сделался! Что они с ним творили, — Бог знает! Я велел его освободить и сюда привести.
— Да он как же, — под караулом шёл?
— Да! Китайские солдаты водили, и наших два. Ну, я и велел своим вести его сюда. — Не успел он это выговорить, как вбегает переводчик Александр и, запыхавшись, докладывает, что русские солдаты, под начальством какого-то офицера, отбили от китайского караула арестанта и увели. Оказывается, конвой не знал в лицо коменданта, и когда тот велел своим солдатам вести Василия в комендантское управление, так китайские солдаты побежали доложить об этом дзянь-дзюню. Тот послал узнать, в чём дело. Вот и вышел переполох… Вскоре приводят в арестантскую и несчастного Василия. За ним следом приходит китайский чиновник, толстый, лицо гладко выбрито, в синем халате и чёрной курме. После обычных приветствий мы усаживаем его и потчуем чаем. Затем Боклевский велит привести арестованного. Тот является. На шее у него висела толстая цепь. Ноги скованы кандалами. Сам арестованный так похудел и почернел, что его трудно узнать.
— Вы посмотрите на его руки! — говорит мне Боклевский. Тот показывает их. Ладони были черны как уголь и представляли сплошную рану, из которой торчали кости и хрящи.
— Это его били бамбуковыми палками! — объясняет Михаил Данилыч.
— Александр скажи вот этому чиновнику, не может ли он отпустить на свободу Василия. Довольно уж он настрадался! — говорит комендант. Александр переводит. Василий, слыша разговор, заливается слезами и бросается на колени перед чиновником.
— Он, господин комендант, не может освободить. Его дзянь-дзюнь посадил! — докладывает переводчик. — Тогда Боклевский пишет бумагу дзянь-дзюню, объясняя, что виновный достаточно страдал, вполне искупил свою вину, и что нельзя ли его освободить. — Вместе с этим письмом отправляют и арестованного. Смотрю вслед: на место прежнего богатого халата, на нём надета какая-то чёрная хламида. Василия ведут китайские солдаты за шейную цепь, точь-в-точь как цепную собаку. Он с трудом передвигал ногами.
На другой день, утром, ко мне вбегает Александр и своим тонким, бабьим голосом таинственно шепчет на ухо:
— Сегодня, рано, рано, — Василию ‘голова долой’!
— Как так? Почему? — смущенно спрашиваю его.
— Дзянь-дзюнь велел! — и Александр пожимает плечами. Так наше ходатайство и осталось безрезультатным.
И вот в этой-то строгости китайских законов, по моему мнению, и заключается весь корень того, почему в Китае такая масса хунхузов. Ежели бы удалось Василию бежать, он стал бы хунхузом. Нагрубил сын отцу — хунхуз! Обкрадёт приказчик хозяина, он бежит и становится хунхузом! — Одним словом, сравнительно за самое малое преступление, за которое у нас подвергаются много-много аресту при тюрьме на один месяц, там — ‘голова долой’!

25. Выступление барона Каульбарса в экспедицию

13-ое ноября. Утро. Солнце слабо пробивается сквозь двойное бумажное окно. В фанзе — собачий холод. Железная печка давно остыла.
— Эй! Иван!
— Чего изволите?
— Что на дворе, — холодно?
— Страсть, стужа какая!
— Давай одеваться. Делать нечего, — думаю. Всё равно, надо ехать. Сегодня командир корпуса, барон Каульбарс, выступает с отрядом в экспедицию, уничтожать шайки хунхузов и скопища непокорных китайских войск. Кроме Каульбарса, участвуют ещё два генерала, Рененкампф и Фок. Сборный пункт за ‘Восьмыми Воротами’, — вёрст пять будет. Главная улица в Гирине вымощена деревом, — снегу мало и лошадь страшно скользит. Проезжаю город. Вблизи дороги, обсаженной высокими деревьями, — на равнине виднеются наши войска. Громадными пятнами темнели они на снежном покрове. Подъезжаю ближе и останавливаюсь. Солдаты одеты тепло, в полушубках. Мохнатые папахи хорошо прикрывают уши. Жаль, валенок нет. Положим, я знаю, что сапоги у всех крепкие, но это всё же не валенки. В сапог много тёплого не навернёшь. Солдаты смотрят молодцами, офицеры — тоже. Большинство из них мне знакомо. Все они постоят за себя. Да и начальство лихое. Вон тот полковник, в новенькой кавказской папахе, хотя ростом и мал, а куда шустрый! Он недавно прибыл из Poccии, в делах ещё не участвовал, а потому так и рвётся получить награду. Подъезжаю к нему.
— Ну, давай Бог счастья! — говорю.
Полковник ласково здоровается, улыбается, благодарит и снимает с усов намёрзшие сосульки.
В воздухе стоит мгла. Солнце, точно в дыму, тускло пробивается красно-багровым пятном.
— Слезай! — слышится чья-то отдалённая команда. Верховые слезают, сбиваются в кучки, разговаривают, закуривают. Лошади фыркают, отряхиваются. Командир корпуса уже уехал вперёд здороваться с авангардом. Навстречу мне едет высокий смуглый генерал. Борода его и усы представляют сплошной смёрзший ком. Генерал походит лицом на кавказца, хотя и носит немецкую фамилию. Он только что разнёс одного командира за плохие сапоги у нижних чинов, а потому сумрачен. В глазах его читаю заботу: ‘Всё ли у меня в порядке? Не забыл ли я чего?’
Еду утешать командира. Высокий, усатый, хмурый, стоит тот среди офицеров и жалуется на что-то. Здороваюсь с ним.
— Ну вот! Извольте! Смотрите! Уж это ли не сапоги? Каких ещё надо? У каждого за спиной ещё ‘улы’ имеются, на всякий случай. А ему все неладно. Приехал, накричал! — обиженным тоном рассказывает начальник части. Лицо его, чуть не до самых ушей, обмотано башлыком. А вон едет и мой приятель, высокий, стройный, но уже поседевший полковник, на высокой рыжей лошади. Перед ним — широкая канава. Он молодецки перескакивает её и направляется ко мне. Мы дружески обнимаемся и целуемся, — Ну всего, всего хорошего! — говорю ему.
— Да! Да! Хорошо бы иметь успех! Ведь вот которую кампанию делаю. Где, где я только не побывал! И в Турции, и на Кавказе, и в Туркестане! — обидчиво восклицает мой друг. — Он спит и видит ‘Георгия’. Ещё недавно встретившись, как-то говорит мне:
— Скажите, пожалуйста! Научите вы меня! Что бы мне сделать, чтобы получить ‘Георгия’? Я на всё готов!
Смотрю теперь на него и любуюсь. Какой он видный, красивый! Седые усы закручены, нос прямой, лицо румяное. Папаха чуть заломлена на затылок. А ведь ему, я знаю, — под шестьдесят лет.
В это время лёгкой иноходью на своей маленькой гнедой лошади подъезжает Айгустов. Я и на него любуюсь. Мне в тёплом пальто холодно, — зуб на зуб не попадает. А он в холодном — и хоть бы что! Папаха на нём маленькая, уши голые. А ведь на голове-то у него волос немного, — что на ладони. Удивительно, какой ещё бодрый мой Николай Алексеич!
— Барон! Барон едет! — слышится среди офицеров. Командир корпуса очень походит на моего приятеля, старого полковника, — такой же высокий, видный. Блондин, черты лица правильные. Не знаю почему он напоминал мне английского военачальника Робертса, хотя я того и в глаза не видел. Я и ему желаю счастливого успеха — заслужить ‘Георгия’.
Войска приходят в движение. Колёса орудий гулко стучат о промёрзлую землю. Трогаются повозки, одноколки, лазаретные фургоны. Солдаты встряхивают на спинах сумки и узлы. Поправляют тесьмы на груди. Вон один, топчет что-то ногой, шевелит ею, затем, с отчаянием на лице, бросается прямо на снег и торопливо переобувается. Сапог жмёт ему. Он боится натереть ногу.
Части выстраиваются, штыки выравниваются и длинной колонной, рота за ротой, неслышно ступая по пашне, запорошенной снегом, следуют одна за другой. Я далеко провожаю отряд.
‘Холодно будет идти им’, думается мне. Морозы здесь, говорят, бывают в это время жестокие. Ведь и сейчас около двадцати градусов. А будет ли из всего этого, какой успех? Сколько страданий перенесут люди! Сколько трудностей и лишений! Вряд ли они найдут врага. Шайки хунхузов и бродячих войск не станут сражаться с такими силами. Врасплох же хунхузов не поймать. Ведь, поди, уже и теперь известие что наши войска выступили в поход, по всей Манчжурии разнеслось. У китайцев отличные соглядатаи. Вести разносятся как ветер, в особенности такие важные. Только бы наши не трогали мирных жителей. Во всех этих экспедициях им больше всего достается, даже и без всяких дурных намерений с нашей стороны.
Остановится, положим, такой отряд в деревне на отдых. Первое, что начинается, это разыскивание дров. Ведь каждое полено, хотя бы и желал, — купить нельзя. Где найдёшь хозяина? И вот тащат солдаты, — кто доску, кто жердь из забора, кто корыто, а кто и скамейку, или дверь какую. Ну и пошла работа. И сколько ни следи, сколько ни кричи начальник на своих молодцов, а после ухода отряда не много заборов и изгородей останутся нетронутыми. А кое-где и дверей, и косяков не досчитаются.
Догоняю Айгустова.
— Ваше превосходительство! Пойдёмте домой, пора завтракать. Боклевский давно, поди, ждёт нас! — кричу ему.
— Пожалуй, поедем! — Генерал мой, кажется, тоже озяб. Ресницы заиндевели, борода и усы, совсем белые стали. Передаём лошадей казакам, пересаживаемся в экипаж и рысью направляемся в комендантское управление. Я уже заранее предвкушаю удовольствие погреться у железной печки, позавтракать и напиться горячего чаю.
‘А каково-то бедным солдатам тащиться по этому морозу!’ — думаю про себя.
Вот что рассказывает в своих записках об этой в высшей степени тяжёлой экспедиции один из участников её, поручик артиллерии Щеголев.

26. Воспоминания о Хойфацзянской экспедиции С. Н. Щеголева

’13-го ноября, под общим начальством командира 2-го сибирского армейского корпуса, генерала Каульбарса, была направлена из Гирина экспедиция, двумя колоннами. Первая, под начальством генерала Рененкампфа, в составе 2-х батарей, 3-х эскадронов, 3-х сотен и десяти лёгких орудий. Собралась она у города Шуаньяна на мукденской дороге и 14-го ноября должна была выступить через город Яньтушань на город Мопаньшань. Вторая колонна, под начальством генерала Фока, в составе 7-ми рот, 4-х сотен, 4-х лёгких, 4-х горно-пехотных и 2-х конно-горных орудий, выступила из Гирина 13-го ноября по дороге на город Яньтушань, где обе колонны и соединились 15-го ноября. Отсюда до Мопаньшаня оставалось вёрст сорок пять. По сведениям противник отступил от Мопаньшаня к городу Гуаньгай, находящемуся при впадении реки Тумынь в Сунгари.
’16-го ноября соединённый отряд, под начальством генерала Каульбарса, выступил из Яньтушаня на Мопаньшань, выделив в авангард три сотни, конно-охотничью команду, 2-й взвод батальона забайкальских казаков и конно-горный артиллерийский взвод. Авангардом командовал генерал Рененкампф. Этот ускоренный в сорок пять вёрст переход, затрудняемый к тому же частыми речками, плохо ещё промёрзшими, с проламывающимся под тяжестью артиллерии льдом, лихо был пройден переменными аллюрами, с одной лишь 1 1/2 часовой остановкой на полпути. На месте этой остановки главные силы остановились на ночлег, а авангард продолжал движение и в четыре часа пополудни уже входил в ворота города Мопаньшань, этого гнезда мятежников.
‘Администрация города, чувствуя свою вину ещё за 17-е октября и боясь заслуженной кары, встретила барона Каульбарса с выражениями покорности победителю и заявила, что все вооруженные шайки, Хан Тен Гю, Ли и других, ещё 14-го ноября бежали на юг и юго-восток.
‘К 17-му ноября в Мопаньшане сосредоточились все войска экспедиции, т.е. 15 рот, 20 орудий и 10 эскадронов и сотен.
‘Решив очистить долину реки Тумынь от мятежников и захватить их всех в Гуангае, барон Каульбарс двинул из Мопаньшаня, 18-го ноября. В составе трёх сотен, двух эскадронов, конно-охотничьей команды и четырёх орудий. Под начальством генерала Рененкампфа на город Чао-Янь-Жень и оттуда правым берегом Тумыни на Гуаньгай. А остальные войска, с генералом Фоком, 19-го ноября, двинулись туда же левым берегом, прямо из Мопаньшаня.
‘В ночь с 17-го на 18-е ноября выпал глубокий снег, засыпав и без того едва заметные дороги. Генерал Рененкампф выступил из Мопаньшаня двумя колоннами. Левую, под начальством командира амурского казачьего полка, полковника Печонкина, в составе одной сотни, двух эскадронов, конно-охотничьей команды и забайкальского артиллерийского взвода, направил по дороге на город Чао-янь-жень, с целью захватить дорогу на Гуань-гай и не дать находящемуся в Чао-Янь-Жень, по слухам, противнику уйти на соединение со своими войсками в Гуань-Гае. Сам генерал повёл две сотни нерчинцев, конно-охотничью команду и конно-горный артиллерийский взвод напрямик через горы туда же, на Чао-янь-жень.
‘Глубокий снег, частые речки, крутые подъёмы и спуски, движение по промёрзшей пахоте, делали этот переход крайне тяжёлым, особенно для артиллерии. Но как люди, так и лошади, казалось, рвались скорее схватиться с противником и легко выносили орудия и всадников на самые крутые подъёмы. Несмотря на расспросы встречных жителей, не удалось достоверно узнать, найдём ли мы в Чао-янь-жене мятежников и сколько их. Как я говорил выше, бедняги не решаются указывать на их следы, из боязни их мести.
‘Наконец наши разъезды донесли, что виден город и огромные толпы китайцев. В это время мы как раз взобрались на вершину довольно крутой горы. Не могу удержаться, чтобы не высказать своих впечатлений в эту минуту, радостную вероятно, для всех в отряде, а для меня и моих людей в особенности, если принять во внимание, что с самого начала кампании нам ещё не удалось ни разу быть ‘в деле’.
‘Когда мы были уже наверху горы, вдруг, вижу, скачет ко мне казак-ординарец. Смотрю, физиономия улыбающаяся…
‘Ну, думаю, наконец-то’!
— ‘Ваше благородие, генерал приказали артиллерии на позицию вперёд! — проговорил он впопыхах, указывая рукой направление, куда было приказано ехать.
‘Я пошёл полной рысью по указанному направлению, орудия и зарядные ящики то и дело подскакивали на мёрзлой пахоте. Гляжу, генерал уже слез с коня и смотрит в бинокль вперёд. Когда я с ним поравнялся, то вдруг увидел себя на краю горы, у подошвы которой расположился довольно большой городок, обнесённый валом и с импанью. (род китайской крепости).
‘Из города дефилировали толпы мятежников двумя колоннами: на восток и на юг.
Генерал мне сказал: ‘Снимите с передков, но до приказания не открывайте огня’.
‘Выслав в цепь охотничью команду, а первую сотню нерчинцев вправо в обход города, генерал наблюдал за городом, когда вдруг из импани открыли по нам огонь, мне было приказано стрелять по ней.
‘После нескольких удачных выстрелов из орудий гранатой, а потом шрапнелью, импань прекратила огонь, по-видимому, гарнизон ушёл. В это время первая сотня обошла город и лавой ударила на толпу китайцев, заставив её повернуть на восток, т.е. прямо на колонну полковника Печонкина. В то же самое время послышались орудийные выстрелы оттуда. Тогда мятежники, пользуясь складками местности и овражками, скрытно повернули опять на юг. Заметив этот их маневр, генерал с оставшейся у него третьей сотней нерчинцев при двух моих орудиях, решил преследовать противника, пока будет возможно.
‘Спустившись тут с горы и рысью пройдя через город, мы преследовали противника через поля, огороды и канавы, пока не настигли опять уже верстах в шести. Помню, здесь я крайне удивился способности китайцев быстро бегать, через какие-нибудь полчаса они уже были в шести верстах от города. В 150 саженях от настигнутого противника я снялся вновь с передков, а третья сотня нерчинцев, под командой подъесаула Грекова, стала обходить противника слева, тогда как подоспевшая к тому времени первая сотня пошла вправо. По всей линии китайцами был открыт против нас огонь, не причинявший впрочем, нам вреда, так как китайцы стреляют большей частью без прицела. Видя перед собой столь незначительного противника, каковым представлялся наш маленький отряд, мятежники повернули и начали переходить в наступление, но первый, же орудийный выстрел (а артиллерии, надо заметить, китайцы не выносят) заставил их вновь развернуться, и они стали понемногу отступать, видя к тому же, что их флангам угрожают казаки. Но под натиском двух сотен мятежники окончательно побежали, преследуемые лихими казаками и устилая поле своими трупами. Последний момент боя уже происходил почти при луне. Генерал приказал играть отбой. При морозе в 22R мы возвратились в город после преследования, в восемь часов вечера. Так закончился день 18-го ноября в отряде генерала Рененкампфа. Противнику всё-таки удалось проскользнуть на дорогу в Гуань-гай, по которой он и бежал, бросая по пути оружие и оставляя много отставших и раненых. Потери его насчитывают под Чао-янь-женем до 280 человек. С нашей стороны: ранены штабс-ротмистр граф Келлер, один амурский казак и два драгуна, лошадей ранено пять и убито пять. В городе предположено было устроить дневку, дабы дать отдых людям и лошадям, особенно в этом нуждались лошади, которые с семи часов утра до восьми часов вечера работали без передышки и не выходили из хомутов. Но отдых был непродолжителен.
‘На следующий же день, т.-е. 19-го ноября, в шесть часов вечера, отряду приказано было выступить дальше по дороге на город Хэй-ши-тоу. В этом направлении бежал противник. При лунном свете мы выступили из Чао-янь-женя и, сделав переход в двадцать пять верст, в один час ночи остановились на бивуак у деревни Хай-фу, откуда, в семь часов утра, при морозе свыше 25R, двинулись в Хэй-ши-тоу, до которого оставалось тридцать вёрст.
‘Здесь мы видели пример того, как развита у китайцев сигнализация. Когда мы располагались бивуаком у Хай-фу, была выслана вперёд одна сотня, занять для ночлега деревушку в двух верстах впереди. Когда сотня подходила к деревушке, вдруг, среди ночи, по ней стали стрелять из фанз. Когда казаки бросились в атаку, то в деревушке уже никого не было, как оказалось впоследствии, это были лишь сигнальные выстрелы китайских тыловых разъездов, предупреждавшие о приближении русских.
‘На Хэй-ши-тоу генерал Рененкампф пошёл, по указанию проводника, кратчайшей дорогой или, вернее, опять-таки без дороги, а прямиком, через горы и овраги.
‘Но уже с половины пути движение стало невозможным для тяжёлых забайкальских орудий, и взвод этот пришлось отправить на соединение с колонной генерала Фока. Мы же, не задерживаясь на самых трудных местах, спешили к Хэй-ши-тоу, где генерал Рененкампф рассчитывал настичь мятежников. Морозный и тяжёлый был переход: несколько раз переходили по льду извилистую реку Тумынь, причём приходилось одолевать высокие, крутые берега, при переходе через одну гору, уже, вблизи Хэй-ши-тоу, у меня сломалась ось в одном зарядном ящике. Между тем жители Хэй-ши-тоу встретили нас с музыкой и всякими проявлениями покорности, оказалось, противник ушёл в Гуань-гай ещё сегодня утром. В Хэй-ши-тоу, где с нами опять соединилась колонна генерала Фока, мы прибыли в три часа дня, а в семь часов вечера приказано было вновь выступать на ночь в поход на Гуань-гай. Решено было все обозы отправить левым берегом Тумыни вместе с колонной генерала Фока, а отряд генерала Рененкампфа в семь часов вечера двинулся без обоза и с двумя лишь моими орудиями правым берегом реки. Обе колонны, таким образом, теперь двигались на Гуань-гай с целью захватить противника в городе врасплох поутру с двух сторон и не дать ему, наконец, возможности уйти ещё куда-либо дальше. Опять на долю нашего отряда выпало следовать без малейшей дороги, взбираться на крутые горы, проходить через кустарники, двигаться по льду реки, который ежеминутно трещал, угрожая проломиться. Особенно тяжело пришлось артиллерии: несколько раз приходилось отпрягать, спускать орудия и зарядные ящики на руках, и всё это надо было делать быстро, вновь запрягать и догонять идущие впереди сотни. Если принять во внимание, что всё это происходило ночью, да ещё при падающем снеге, то можно, поэтому судить, насколько этот ночной переход был тяжёл и труден, особенно при том условии, что в эти сутки отряд, лишь с четырехчасовым отдыхом в Хэй-ши-тоу, должен был совершить переход от деревни Хай-фу до Гуань-гая в семьдесят вёрст. Несколько раз там, где нельзя было идти по льду, мы взбирались на крутые подъемы и вновь спускались к реке по едва заметной извилистой тропинке, подъемы бывали таковы, что всадники спешивались, а моих маленьких горных пушек лошади втащить не могли. Поминутно они скользили и падали, приходилось людям дружно подхватывать и вытаскивать их поодиночке. В Хэй-Ши-Тоу во время отдыха не успели даже поесть горячей пищи, попили лишь чайку, поэтому ко всем неудобствам перехода ещё присоединилось и чувство голода, которое, признаюсь, изрядно-таки давало себя знать. Но впереди ещё Гуань-гай, противник, вероятный бой, на отдых можно рассчитывать при удаче не ранее двенадцати часов следующего дня.
‘В ночной темноте на горах там и сям стали появляться огоньки, гасли и вновь появлялись в другом месте, дальше по направленно к Гуань-гаю. Очевидно, китайская сигнализация заработала. Очевидно, Гуань-гай близко. Надо спешить, иначе противник опять уйдёт.
Собравшись с последними силами, отряд перелетел последнюю гору и пошёл рысью уже по равнине, берегом реки. Стало рассветать. Впереди послышалось несколько выстрелов и вновь всё затихло, это наш передовой отряд наскочил на партию хунхузов человек в тридцать, изрубил их и рассеял. Наконец рассвело совсем, и мы очутились в виду Гуань-гая на правом берегу реки Тумыни. Генерал отправил казаков под командой подполковника Павлова вперёд, захватить дорогу из Гуань-гая на восток, дабы отрезать противнику всякую возможность к отступлению. В то же время левым берегом подошла колонна генерала Фока. Противник увидел себя между двух огней и бежал в разные стороны, но главная уцелевшая часть, предупреждённая заранее, успела всё-таки отойти к реке Катунхэ, к горному хребту Чан-бошань. Силы мятежников доходили до шести тысяч под командой заместителя Хантенгю, Люходзы, который и бежал на Котунхэ, где до начала беспорядков имел свою штаб-квартиру, производя разбойничьи поиски в долинах рек Сунгари и Тумыни. Сам Хантенгю в это время уже был в Гирине с повинной и сдавал оружие.
‘Сильно истомленным физически, но не нравственно, войскам был дан, наконец, в Гуань-гае трёхдневный отдых. Здесь я считаю нелишним упомянуть о некоторых случаях, характеризующих китайцев, как народ вероломный и хитрый, которому не следует вполне доверяться.
‘Как я раньше говорил, у Хэй-ши-тоу у меня сломался зарядный ящик, пришлось оставить его в городе для починки. Жители нас встречали с музыкой и поклонами, но лишь только отряд ушёл дальше, по моим людям, оставшимся при зарядном ящике, стали стрелять с другого берега реки, кузнеца-китайца, во дворе которого мои люди остановились и который помогал при починке ящика, жители Хэй-ши-тоу поймали на улице и стали бить беспощадно. Но мои люди, к счастью, подоспели и выручили несчастного старика. В течение трёх суток, что они там прожили, пока из Гуань-гая за ними не выслали взвод казаков, они не ложились спать, держась, всё время наготове, с оружием в руках.
А вот и другой случай.
Из Чао-янь-женя шёл на соединение с нами транспорт с ранеными. В Хэй-ши-тоу их встретили выстрелами, поэтому транспорт, не желая подвергать больных риску, принуждён был вернуться обратно. Впрочем, все эти города — Чао-янь-жень, Хэй-ши-тоу и Гуань-гай представляют собой настоящие разбойничьи гнёзда, жители их — все хунхузы. Но как трудно узнать хунхуза: когда он спрятал ружьё, он обыкновенный манза, поди, разбери, кто он: на лбу не написано.
Из Гуань-гая русские войска должны были возвращаться в Гирин, но, для окончательного очищения окрестностей Гирина от оставшихся ещё шаек, их направили двумя колоннами различными путями. Колонне генерала Фока приказано было идти на Гирин долиной реки Сунгари вниз по течению, а барон Каульбарс, с колонной генерала Рененкампфа, пошёл обратно через Чао-Янь-Жень на город И-Тун-джоу, на мукденской дороге, для очищения от шаек верховьев реки Тумынь.
В начале декабря 1900 г. войска снова собрались в Гирине, пробыв в экспедиции двадцать два дня.
Так окончился этот славный зимний поход при прогрессирующих морозах, доходивших до двадцати пяти градусов и выше при сильных и резких ветрах.
Физически, благодаря местным и климатическим условиям, войска были сильно утомлены. К тяжёлой работе во время движения, к холодам присоединились ещё и многие лишения, очень часто чувствовался недостаток хлеба, когда окончились все свои положенные запасы, не везде можно было достать муки и приходилось довольствоваться китайскими лепёшками, которые никак не могли заменить родного хлеба. Ну, да и то сказать, русский солдат умеет довольствоваться малым, когда надо, и вы не услышите от него ни жалобы, ни ропота, съел безвкусную, твердую, как камень, китайскую лепёшку, запил ее чайком — и доволен и весел.
Чувствовался и недостаток в обуви. Сапоги у некоторых за это время изорвались, стали оборачивать ноги тряпками, чтобы предохранить от стужи, надавали улы (род китайской обуви), словом, с внешней стороны многие солдатики теряли молодцевато-франтовской вид, но, несмотря на это, продолжали сохранять бодрый дух и запас энергии на дальнейшие подвиги, и перенесение новых лишений.
А на ночлег — где-либо у нескольких фанз. Всем места на фанзе не хватает, — ну и не тужат, разложили большой костер, навалили соломы вокруг, чтобы не лежать на снегу, и каждый только знай себе, поворачивается к огню то спиной, то лицом. А мороз трещит. Разумеется, какой же тут может быть сон и отдых? Однако, ничего, утром выступает в поход бодро, преодолевает все препятствия и идёт, не зная, что его ожидает там впереди: тёплая ли фанза на дневке, или холодная могила при дороге…
Вот чем силен русский солдат, вот в чём она сказывается, эта сила русского оружия…

Поручик Щеголев.

27. Приезд генерала Гродекова

— Слышали? 17-го декабря приезжает Гродеков! — восклицает комендант и машет мне в окно телеграммой, после чего входит в комнату. Лицо озабочено.
— Подумайте, сколько работы! Надо приискать помещение: интендантскому управлению, артиллерийскому, медицинскому, трём генералам, четырём полковникам и двенадцати офицерам! — говорит он с отчаянием в голосе. Всего десять дней осталось, а когда всё это сделаешь! — И он задумчивый уходит к себе. Через несколько минут вижу его маленькую фигуру, в меховом сюртуке и шарфе, направлявшуюся куда-то верхом на серой лошади. За ним следовал серьёзный, широкоплечий Музеус. Они отправились к дзянь-дзюню, известить о приезде генерал-губернатора и просить об отводе квартир.
Я на другой же день поторопился переехать в импань, отведённую для командующего войсками и его штаба.
А зима стоит себе и стоит всё такая же морозная и бесснежная. Выпал маленький снег. Окрестности побелели, да на том дело и стало. Река замёрзла крепко. И только по ней можно было ехать в санях, и нигде больше.
18-го декабря, верстах в трёх за городом по мукденовской дороге, генерал Айгустов, я, комендант города, полицмейстер, консул Люба, директор русско-китайского банка Кемпбель, Домбровский и контролер Мусатов выехали встречать генерала Гродекова. Его ожидали в одиннадцать часов утра. Но вот и полдень, и первый час, и второй, — а командующего всё нет и нет. Пристально смотрим мы вперёд по снежной равнине, усеянной редкими одиночными деревьями. Летом здесь должно быть очень красиво. Вон вправо от нас кумирня. Слезаем с лошадей и идем в неё погреться. Сидим целый час. Вперед высланы махальные, в случай чего — чтобы дали знать. Далеко показалась какая-то процессия. Но это не Гродеков. Экипажей не заметно. Садимся на лошадей и едем. Процессия приближается довольно шибко. Вот она равняется с нами. Это несли в паланкине мать гиринского дзянь-дзюня, чуть не столетнюю старуху. Она проживала где-то далеко, вёрст за двести, и вот теперь, когда восстановилось спокойствие в стране, решилась приехать к сыну. Носильщики, должно быть, уже были извещены о приезде русского дзянь-дзюня, и потому торопились, сколько возможно. За ними следовала необыкновенно длинная колымага, запряжённая вереницей мулов. Человек двадцать вооруженных солдат с ружьями сидят в колымаге и сумрачно смотрят на нас. Всю эту процессию завершала рота китайской пехоты. Наконец показывается на горе длинная колонна. Впереди ехало несколько казаков, за ними следовал тарантас, запряженный тройкой прекрасных рыжих лошадей. Я знаю этих коней. Они принадлежат командиру 16-го полка, полковнику Столице. В тарантасе ехал Гродеков вместе с помощником начальника штаба, полковником Орановским. Затем следовал ещё тарантас со штабными, а за ними шла казачья сотня полковника Печонкина.
Пар от лошадей так и стоял в воздухе. Хотя лошади шли шагом, и дорога была не тяжёлая, но земля сильно промёрзла, а потому лошадям трудно идти. Втягиваемся в окрестности города. Народу собралось смотреть русского дзянь-дзюня — множество. Вот и казармы 16-го полка. Они красиво разукрашены флагами, по случаю приезда главнокомандующего войсками. Дальше проехать трудно, — такая стоит толпа народу. Здесь должна состояться встреча китайских и русских властей. Тарантас Гродекова круто заворачивает во двор, а за ним и все мы. От ворот до самой фанзы стояли шпалерами представители города и разные чиновники, в своих разноцветных шёлковых халатах, курмах, в разноцветных шапках с шариками и перьями. Освещенные солнцем, они были очень красивы. В самом же конце, на приступке лестницы стоял дзянь-дзюнь в парадной собольей курме. Здесь первоначально произошло, было, некоторое замешательство. Тарантас остановился, а наш генерал сидит себе и не выходит. Очевидно, он ожидал, что дзянь-дзюнь подойдёт к нему. Тот тоже стоит и дожидается Гродекова. И так прошло порядочно времени, положим, недолго, но в такое торжественное время и минута покажется за час. Наконец Гродеков выходит и направляется к дзянь-дзюню. Начальство встретилось очень дружно. Посидели, поговорили с четверть часа, а затем наш генерал едет дальше. Дзянь-дзюнь его не провожает. Как только выехал командующий из ворот, так раздался пушечный выстрел. За ним другой, третий, и пошла пальба. Ещё не доезжая до городских ворот, к процессии присоединяется множество уличных музыкантов. Все они идут впереди и, сколько хватает сил, дуют в свои трубы, рожки, свистульки, бьют в барабаны и колотят в медные чашки и тарелки. Подъезжаем к шестым городским воротам. Они тоже разукрашены флагами. Отсюда начинались шпалеры наших войск.
— Здорово, молодцы! Здорово, братцы! — слышится ровный, спокойный голос Гродекова.
— Здравия желаем, ваше превосходительство! Ура! Ура! Ура! — перекатываются волной радостные крики намёрзшихся с утра солдат. Толпы народу усеяли все крыши. Долго едем мы городом. Та грязь, где я три месяца назад чуть не утонул, теперь замёрзла и укаталась. От шестых ворот до, квартиры Гродекова было версты три. И войск хватило.

28.Хунхузная яма Секира палача Дракон

С приездом Гродекова начались смотры и парады. Для меня же началось, можно сказать, повторение пройденного. Гродеков замечательно подробно осматривает войска. Вот он входит в ротное помещение. Окидывает взором потолки, стены, пол. — Сухо ли? Поднимает на кане половик, циновку, — как там? Тепло ли? Нет ли сырости? — Подходит к окну, заглядывает. Смотрит под лавки, в ящики. В подвал, где хранится картофель, и туда заглянет. Одним словом, не остается угла, где бы он не побывал. И начальство уже знает это, и потому везде всё устроено как следует, а не на показ.
Вот входит Гродеков на ротную кухню. Это маленькая отдельная фанза. В ней поставлена печь, и вмазаны котлы. Два кашевара в белых колпаках стоят вытянувшись в струнку.
— Здорово, молодцы!
— Здравия желаем, ваше превосходительство!
Генералу подают тарелку щей. Пробует.
— Хороши! Очень хороши! — говорит он, улыбается и смотрит через очки на солдат. — А ну-ка, каши дай! И каша хороша! Молодцы! — Затем подзывает адъютанта и шепчет ему на ухо: — Дайте кашеварам три рубля! — И так почти на каждой кухне, в особенности где варились щи. Суп, как бы ни был хорош, не вызывал у генерала такого восторга. Гродеков — страстный любитель щей и гречневой каши. У него даже и за официальными обедами подаётся гречневая каша с молоком. Это у него осталось ещё с текинского похода. Ещё там, помню, старые приятели его, полковник Арцышевский и Крыжановский, бывало, приглашали его:
— Заходите, Николай Иванович, угощу вас гречневой кашей!
— А молоко есть? — улыбаясь, спрашивает он.
— Найдём и молока!
— Ну, зайду, непременно зайду! — отвечал Гродеков, и действительно заходил. Он любил молоко, как Скобелев любил шампанское.
Помню, во время текинского похода, будучи комендантом в Бендесенском укреплении, ожидал я Михаила Дмитриевича из Красноводска. Он ехал с главным медицинским инспектором Реммертом. Уже поздно, а генерала моего всё нет. Жду, жду. Наконец в полночь приезжает. Луна светила полным блеском. Входит Скобелев ко мне в палатку вместе со своим спутником. Я предлагаю ужинать, чем Бог послал.
— Нет, я есть не хочу! — говорит он. — А нет ли у вас шампанского?
— Есть, ваше превосходительство! — отвечаю. У меня было приготовлено, на всякий случай, две бутылки. Последние купил у маркитанта.
— Ну, давайте!
Выпили они вдвоём две бутылки, причём на долю Скобелева пришлось девять десятых, и уехали себе дальше. Бутылка шампанского тогда стоила у маркитанта двадцать два рубля, и то плохого качества — донского. — Но вернёмся в Гирин.
Осмотрев войско, Гродеков едет осматривать достопримечательности Гирина, главным образом кумирни.
Раз как-то еду позади его, вижу — экипаж Гродекова направляется куда-то за город. Дальше, дальше — выезжаем на широкую площадь и останавливаемся. Перед нами виднеется маленькая загородка, как бы вокруг памятника, а в середине точно колодезь, закрытый крышкой. ‘Что такое?’ — думаю. Впереди нас ехал китайский полицейский. Гродеков направляется к люку и кричит полицейскому:
— Открывай! — Тот стоит в нерешительности. Наконец отворачивается в сторону и, очевидно, с величайшим отвращением и страхом приподнимает крышку. Всех нас обдаёт ужасный смрад. Оказывается, мы осматриваем так называемую ‘хунхузную яму’. Здесь ежегодно казнят от двух до трех тысяч хунхузов. Тела бросают в яму. Головы или отдают родственникам казнённых, или же ставят в клетку и вешают на деревья или заборы. Вешание это производится особым способом. У меня была такая клетка, потому я и знаю. В ней, в верхней части, проделана дыра. Туда просовывается коса, и вот за неё-то и привешивают к дереву. Висит голова до тех пор, пока не найдется какой родственник и не снимет её. Или же пока коса не отгниет и не отвалится.
Заглядываю в яму. Боже, что там такое! Яма обширная, несколько саженей в диаметре. Глубина страшная. Тысячи трупов лежали совершенно голые. Одежды ни на одном и признаков нет. Голов тоже нет. Шеи у всех перерублены как кочерыжки. Ужас охватывает меня. Спешу назад, опасаясь, как бы ни свалиться в эту ужасную могилу. Гродеков смотрит туда, отходит и только разводит руками. Да ничего и не оставалось больше делать, как развести руками. И чего только я тут слышал от переводчика! Будто бы ещё недавно один китайский доктор спускался в эту яму, чтобы достать тело одного казнённого. Непонятно, как он мог спуститься. Уже от одних убийственных газов он должен был там моментально задохнуться. Может быть, перед этим крышка долго была открыта или мороз был сильнее — не знаю. Туда, кажется, никакой мороз не проникнет, в такую глубину. Вокруг ямы, на снегу далеко краснели свежие кровавые пятна. Косматые собаки жадно подлизывали их. Поблизости валялись тростниковые лапти казнённых, набитые соломой. Лаптями этими даже и палач не интересуется, до того они плохи.
Вернувшись с осмотра хунхузной ямы, встречаю у себя дома полицмейстера.
— Владимир Александрович! — говорю ему. — Нельзя ли мне достать секиру, которой палач рубит головы хунхузов. Мне бы интересно её иметь для коллекции.
— Ладно! — отвечает он со своей обычной серьезностью. — Я скажу драгоману. — Дня через два или три, заезжаю в комендантское управление и как раз натыкаюсь на такую картину: верхом на серой лошади въезжает туда во двор палач, — небольшого роста, широкоплечий, кривой на один глаз, в красной мантии и в таком же капюшоне на голове. В руках у него была именно та секира, которую я желал иметь. Музеус был дома. Палач с поклоном подаёт ему секиру. Её прислал дзянь-дзюнь. Секира была в ладонь ширины, вся стальная, даже и ручка. Весу в ней было восемь фунтов. Лезвие сильно зазубрено, должно быть о шейные позвонки. Даю палачу серебряный рубль. Тот улыбается с каким-то особенным зверским видом, хитро подмигивает кривым глазом, обтирает лицо длинным новым зелёным передником, не забрызганным ещё кровью единоплеменников, садится на лошадь и уезжает.
Наступает китайский новый год. Он почти совпадает с нашим. По всему городу день и ночь раздаётся хлопанье хлопушек и музыка. Китайцы отгоняют этим злых духов от своего дома. Рассказывал мне потом генерал Айгустов, что командир корпуса, барон Каульбарс, обратился к дзянь-дзюню с просьбой, нельзя ли запретить жителям хлопать по ночам, так как спать ему не дают. Дзянь-дзюнь же ответил ему на это следующее: — Неужели ваше превосходительство пожелаете, чтобы и вас, и меня народ проклинал потом целый год? Ведь ежели у кого в году случится, какое несчастье, как-то: пожар, умрёт кто, обанкротится и т. п., то всё это неминуемо будет приписано именно тому обстоятельству, что в новый год не хлопали в хлопушки и тем не отогнали злого духа. — Так Каульбарс и отступился…
— Ваше высокоблагородие! Вставайте! Китайцы дракона показывают. Очень хорошо! Командующий пошли туда, и все господа тоже ушли! — кричит мне мой Иван, уже поздно ночью. Быстро вскакиваю с постели, одеваюсь и бегу за ворота. Смотрю: человек десять китайцев, в полной темноте, кружились по двору, держа на плечах длинного, толстого дракона, склеенного из тонкой белой прозрачной материи. В нём внутри светились огоньки. Морда и хвост тоже были освещены. То, приседая, то выпрямляясь, китайцы очень ловко и эффектно изображали, будто дракон летел и кружился в воздухе. Весь наш штаб стоит у ворот и долго любуется.
— Хоть в каком-нибудь театре в Петербурге поставить, так и то с удовольствием смотреть будут! — восклицает, наконец, наш генерал. Он очень доволен представлением. Велит выдать антрепренеру двадцать пять рублей, серебряные часы, и уходит. Мы тоже — за ним.
Китайцы — великие мастера на разные фокусы и представления.

29. Возвращение в Харбин

7-го января, на другой день Крещения, командующий войсками уезжает куда-то далеко осматривать войска. А так как он решил вскоре возвратиться в Харбин, то я попросил разрешения уехать туда с первой оказией. Морозы стояли сильные. Таких в России я никогда не испытывал. Это вероятно происходило от того, что здесь нет снега. Несмотря на то, что на мне были надеты три тёплых фуфайки, тёплая тужурка, толстое драповое ватное пальто с мерлушечьим воротником, папаха, башлык, валенки, рукавицы, я всё-таки сильно зябнул дорогой. Очень неприятно нам, русским, привыкшим к снежным зимам, ехать в телеге при 30R холода, по голой земле. Лошади скользят, а из-под копыт и колёс летит морозная пыль.
Три дня тащился я до Талачжоу, а дальше ехал по железной дороге. Её за это время уже успели восстановить.
Через неделю вернулся в Харбин и Гродеков. Жизнь наша пошла обычным порядком. Мирно, тихо. Иногда выпадали и весёлые минутки.
Часов девять вечера. В доме Игнациуса, где, как я уже говорил, расположились все штабные, — большое веселье. Сегодня наш общий любимец N справляет свое производство в генералы. За длинным столом, уставленным яствами и винами, сидит человек пятнадцать. Тут и начальник штаба, тут и помощник его, тут и адъютанты. Я тоже тут сижу и слушаю веселые разговоры. Герой празднества, худощавый, с маленькой бородкой, немного лысый, в пенсне, щедрой рукой подливает гостям шампанское. Все веселы, все довольны. Новый генерал в особенности. Счастливая улыбка не сходит с его добродушного одутловатого лица. Он искоса посматривает то на свои погоны, то на красные лампасы и любовно гладит их рукой. Гродеков только что сообщил ему эту новость и подарил погоны. Надаров преподнес рейтузы с лампасами. Мундир остался тот же, только прицепи погоны, — ну, вот генерал и готов.
— Ваше превосходительство! Ваше превосходительство! — так и сыплется на него со всех сторон.
— Ах, не перебивайте, господа! — притворно сердится он и морщится. Новый генерал торжественно рассказывает о своём подвиге, как он занимал со своим отрядом город Б.
— Ну, вот, две роты пошли вправо, — продолжает он рассказывать хриплым голосом. — Артиллерия поднялась на гору. Только открыли огонь…
— Ваше превосходительство! Ваше превосходительство! Вы все говорите, где ваши войска были. А где же неприятель был? — вот что неизвестно! — перебиваю его.
— Ах, какой ты непонятный! — капризно восклицает ‘молодой’ генерал, причём, для пущего изъявления дружбы, переходит с ‘вы’ на ‘ты’. — Ведь я уже говорил тебе, что шёл дождик. Ну, китайцы все в фанзах сидели.
— Ха, ха, ха! — покатываемся все мы от хохота.
— Хорош же был неприятель, коли испугался дождя! — басит кто-то. Этим одним разъяснением рассказчик сразу свёл на нет весь свой подвиг.
— А слышали ли вы, господа, как генералу О. представлялась депутация, где-то около Хайлара? — кричит весельчак, небольшого роста, капитан генерального штаба. Глаза его уже заранее искрятся от смеха.
— Расскажите, расскажите! — раздаются голоса.
— Докладывают ему, что пришли китайцы-депутаты. ‘Ну ладно, пускай подождут!’ — отвечает генерал. Затем через некоторое время выходит из палатки — смотрит, — нет никого. ‘Где же депутация?’ — спрашивает он. ‘Ваше превосходительство, — обождать надо маленько! — виноватым голосом просят казаки. — Мы за водой их услали!’
И весёлая компания опять расхохоталась.
В конце февраля 1901 года командующий войсками генерал Гродеков со всем своим штабом выехал из Харбина обратно в Хабаровск, по железной дороге на Никольск-Уссурийский. Дорогу к тому времени только что восстановили после погрома.
Конец марта. Вечереет. Сижу я на набережной и любуюсь видом на Амур. Солнце почти совсем закатилось, и только краешком золотит ещё скованную льдом реку. Вон влево река Уссури частью уже вскрылась, и тёмная поверхность её резко оттеняется от снежных берегов. Дальше, под самыми горами, мелькают в станице огоньки. До них, пожалуй, вёрст десять будет. Погода чудная, ветра нет, дышится легко.
‘А что это там?’ — Как раз среди Амура быстро скользят по сверкающему льду точно, какие две чёрные полоски. А-а-а! Знаю, знаю! — Это гольды возвращаются на собаках из города. Я видел их сегодня на базаре. Они продавали там соболей. Запряжённые длинной вереницей, собаки дружно тащили лёгкие санки. Я никогда на них не ездил. Гродеков рассказывал, что он однажды попробовал так прокатиться. Привели гольда с его запряжкой. Генерал вышел на реку, сел на санки и поехал. Сначала всё шло хорошо. Гольд покрикивает на собак, те бегут отлично. Вдруг навстречу, точно нарочно, попадается чужой пес. Вся свора кидается за ним в сторону, — едва саней не опрокинули. Поскорей вернулись домой.
Говорят, нынче Амур вскроется очень рано, чуть ли не в начале апреля. Речка Плюснинка, что возле Хабаровска, уже давно прошла, а она вскрывается всегда месяцем раньше. Как усиленно бьется моё сердце при одной этой мысли! Так и хочется поскорее попасть домой!
Мимо меня проходит высокий, представительный господин в чёрном драповом пальто, шляпа котелком, знакомый мне агент пароходного общества.
— Что! Всё на Амур смотрите! Торопитесь уехать! — с улыбкой восклицает он и здоровается.
— Да как же не торопиться! — говорю ему. Ведь я скоро год, как уехал из дому. Билет-то будет ли для меня?
— Будет, будет! Успокойтесь! — отвечает он и уходит… Только два месяца спустя после того я вернулся в Петербург.

Октябрь 1901 г.

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека