Когда я читал твою книгу, мне было сразу и досадно, и радостно. Я радовался, чуя в тебе настоящего художника, а горько мне было потому, что во многих местах твоей книги ты пишешь совсем безразлично, так что никто не скажет, написал ли это Кочин или кто-нибудь другой. Я думаю, что такого ‘безразличного’ письма вообще не должно быть. Оно никому не нужно. От художника мы требуем, чтобы у него был свой голос, свое лицо. Ты сумел увидеть деревню по-особому, ‘по-кочински’, и за это многие будут тебе благодарны.
В нашей крестьянской литературе утвердилась манера очень небрежно и поверхностно изображать людей.
Почти каждая книга о деревенской жизни целиком состоит из мелких кусочков — бытовых разговоров — вразбивку с описаниями природы. Писатели вроде Панферова и других полностью выезжают на одних разговорах. Крестьяне у них замечательно болтливы. Легко даже запутаться читателю в этих разговорчиках: иной раз не поймешь, кто говорит: дед ли Еремей или тетка Анфиса. Крестьянские писатели любят понапихать в свои книги целую уйму действующих лиц. Они это делают прямо без счета и без всякой меры и надобности.
Мне кажется, что в этой манере действует старая привычка барской и народнической литературы, которая считала, что, выводя в книге ‘мужика’, можно не слишком с ним церемониться: тяп-ляп — и готово. Ведь мало еще назвать свою героиню Марфой и сказать, что на ней была полосатая ситцевая юбка. Тут еще не будет живого человека. Надо уметь выводить своих персонажей так, чтобы они понемножку обрастали жизнью, и все сильней и сильней запоминались читателю.
Да, наши крестьянские писатели в большинстве своем пишут старым барским письмом, хлопая мужика по плечу, обращаясь с ним походя. Надоело нам это вечное хватание под микитки, крепкая ругань да занозистые словечки, и трудно нам уже глотать тягучие и нудные, будто бы крестьянские, разговоры.
В твоей книге, товарищ Кочин, нет главных и второстепенных лиц. Одной хворостиной, как пастух стадо, пасешь ты всех своих многочисленных героев.
Для сравнения я напомню тебе сейчас две книги из мировой литературы, два знаменитых романа: ‘Анну Каренину’ Толстого и ‘Госпожу Бовари’ французского писателя Флобера. Сколько труда потратили писатели, чтобы их героини встали перед нами во весь рост. Кажется, будто сам Толстой мысленно превратился в ту женщину, с которой писал портрет. То же самое сделал Флобер. В чем же тут, спрашивается, дело? Неужели петербургская барыня и скучающая жена французского лекаря удостоились чести такого полного и хорошего изображения только потому, что они из мелкобуржуазной или дворянской породы? Да, этих женщин изображали могучие классовые художники, и они не поскупились на медленный, огромный и кропотливый труд, чтобы из мелочей, подбирая черточку к черточке, создать незабываемый тип.
А теперь, тов. Кочин, я скажу: мы вправе тебя сравнивать и с Толстым и с Флобером независимо от размеров твоего дарования, но потому, что ты тоже настоящий художник и тоже хочешь быть беспощадным. И вот можно ли сравнивать твою Паруньку-Козиху, или Марью, или Федю-селькора с типами этих больших романистов? Ведь это по замыслу твоему — центральные фигуры, а между тем ты их едва намечаешь и бросаешь на полдороге. Паруня-поджигательница, например, ушла куда-то, и в самую интересную минуту судьба ее оборвалась, как будто ты о ней забыл. Мне кажется, твоих героев посреди книги можно было бы подменить другими, и читатель этого не заметил бы.
Тут я скажу, тов. Кочин, почему ты настоящий художник, в чем твоя слабость и одновременно сила. У тебя, я сказал бы, какой-то зоологический подход к мужику или девке, как к любопытной и близкой тебе стихии. Деревня твоя — какой-то страшный зверинец, а девки, которых ты действительно великолепно изобразил, это — не люди, но страдающие, тоскующие самки — поруганные, растоптанные и бессильные. Я возвышаю свой голос против такого зоологического изображения крестьян. Это не наш подход. Мы знали мужикобоязнь, например, у Бунина, но для нас гораздо ценнее и интереснее подход к деревне Чехова.
Чехов одинаково бесстрашно, спокойно и тщательно изображает врача, инженера и личность крестьянина. Между тем тебя, тов. Кочин, интересует только темное крестьянское нутро, только стихийная и полуживотная жизнь, которую ты показываешь мастерски. Как только ты переходишь от изображения этого нутра к другим темам, перо твое сразу слабеет.
Что же отличает твою книгу от большинства деревенских книг? По-моему, это сила твоего сострадания к тем деревенским девкам, которые живут под какими-то кличками, как коровы, бродят с унылыми песнями, соединяясь в какие-то кучки — ‘девичьи артели’, растут, как слепые самки, на потеху распущенной ораве парней, позволяют себя щупать, ловить, мять — без радости, без охоты — из одного только страха. Девки эти позволяют над собой глумиться и покорно сносят все издевательства. Строптивая, вооружив против себя женихов, испортит свою девичью карьеру, не выскочит вовремя замуж, станет в деревне посмешищем. Ты, тов. Кочин, прекрасно изобразил травлю девушки в деревне. А ведь травля эта происходит изо дня в день, и мало кто ее замечает. Где выход из этого темного круга? Выход будет тогда, когда сама унизительная кличка ‘девки’ умрет. Та страница твоей книги, где молодых — Параньку и Ваньку-слюнтяя спаривают после церковной свадьбы, как скот, а свахи подглядывают за ними, как в тюремный глазок, в дверную скважину, — одна из самых сильных в советской литературе.
Нет, тов. Кочин, ты не похож на слезливых писателей-народников, нет в тебе умиления над деревенской простоватостью, и ты хорош еще тем, что не умеешь и не хочешь прощать темной деревне ее зла. Но тем обиднее, что ты не отказался от старого способа кустарно изображать деревню и что твоя страстная и страшная повесть расплывается в бесформенную болтовню, что девки твои живут только артелью и не показаны во весь рост, как люди.
Старая литература висит над нами, как тяжелый рок, как зловещий топор.
Мы должны сделать так, чтобы прекратились книги, где крестьяне только галдят, только беспорядочно перекатываются со страницы на страницу, треплются, мотаются — все на одно лицо: ведь это барин не различал их, как муравьев.
Характерно отметить, что почти все деревенские книги лишены завязки и развязки, лишены фабулы. Я думаю, что это происходит от литературного барства, которым мы все заражены. Ведь хорошая, интересная фабула — это признак уважения писателя к своему герою.
Ты ее дашь, тов. Кочин, в своей следующей книге, ты наметишь в ней центральных лиц повествования, как это делали Толстой, Чехов и Флобер, ты выбросишь, как мусор, ненужные разговорчики и разобьешь заклятый круг старой деревни, над которой топором нависла мертвая деревенская литература.
Примечания
Московский Комсомолец, 1929, 3 октября. Стилистика этой рецензии, как, впрочем, и др. материалов, связанных с МК, несколько неожиданна для Мандельштама.
Здесь, несомненно, учтена специфика той малокультурной читательской аудитории, к которой адресовалась новая молодежная газета.
Кочин, Николай Иванович (1902-—1983) — прозаик, дебютировавший в 1929 г. именно романом ‘Девки’, который сразу получил всесоюзную известность. Был репрессирован, жил в Н. Новгороде. Его рассказ о встрече с Мандельштамом в редакции МКсм. в публ.: Нерлер П. Осип Мандельштам в ‘Московском комсомольце’ // ЛУ, 1982, с. 125-130.