Письмо из Венеции, Сенкевич Генрик, Год: 1894

Время на прочтение: 10 минут(ы)

Генрик Сенкевич

Письмо из Венеции

List z Wenecji.

Перевод Вукола Лаврова

‘Может быть, неблагоразумно описывать первые впечатления, но почему же и не описать их, коль скоро их испытываешь?’ Я беру за исходный пункт эти слова Тэна [Ипполит Тэн — известный французский историк и философ.] и без всяких предисловий посылаю вам это письмо из Венеции. Итальянская жизнь и сама Италия, в этнографическом смысле, начинаются уже с Триеста. Поезд, который целый день, извиваясь, пробегал по иллирийским и далматским горам, то каменистым, то покрытых виноградниками, приходит в Триест в десять часов вечера. Кто хочет ехать далее, тот сейчас же должен спешить к порту. Можно ехать и по железной дороге, но после долгодневной тряски в тесных вагонах приятно покачаться на волнах Адриатики. Город видишь мельком, но и одного взгляда достаточно, чтобы убедиться, что здесь жизнь не похожа на северную. Город большой, с широкими, хорошо освещёнными улицами, вымощенными каменными плитами, дома при блеске газа сверкают как мраморные, из открытых кафе льются потоки света, перед кафе олеандры в горшках и мраморные столики, около которых теснится толпа народу. Всё это носит южный характер. Видно, что люди высыпают на улицу только вечером, когда дневной жар спадёт. Тогда всё, что живёт, веселится, прогуливается и разговаривает. В толпе можно заметить хорошо одетых мужчин и хорошо одетых женщин с чёрными глазами, при блеске которых меркнут газовые фонари. Улицы, со своими каменными и мраморными плитами, с ярким освещением, с олеандрами и празднично-разодетою толпою, производят совсем другое впечатление, чем улицы северных городов: это скорее портик, служащий местом свиданий. Прибавив к этому великолепный вечер, миллионы звёзд на небе, звучный итальянский говор, мы поймём, почему Триест представляет как бы преддверие Италии.
Но всё это быстро мелькает перед глазами, — нужно спешить на пристань. Городские часы на разные тона бьют одиннадцать. Свежее дыхание моря даёт знать, в какую сторону надо направляться. Ряд огней, мелькающих вдали, не разгоняет мрака, на фоне которого рисуются ещё более тёмные силуэты мачт и пароходных труб. От времени до времени из такого силуэта вырвется сноп золотых искр, от времени до времени царящую тишину нарушит свист парохода, но вообще, благодаря позднему времени, здесь пусто и, в сравнении с шумом города, тихо. Некого даже спросить, как пройти к пароходу, — дорогу указывают только ярко освещённые будки, стоящие на расстоянии нескольких сотен шагов одна от другой. В одной из таких будок я купил билет до Венеции.
Чёрные очертания парохода угрюмыми линиями вырисовываются тут же за будкой. Зажжённый на верхушке передней мачты голубой фонарь как будто висит в воздухе и освещает флаг Ллойда. На палубе народ. До отхода остаётся полчаса, пассажиры начинают мало-помалу прибывать. Если ночь хорошая, то лучше ехать на палубе, да и дешевле, потому что переезд стоит только три гульдена. Я положил свой узелок на помосте, возвышающемся на палубе и покрытом парусом, и свободно разлёгся на нём. Царящий здесь мрак слабо разгоняется светом, падающим из кают и из окна, в которое видна огромная машина, мало-помалу приводящая в движение свои полированные члены. Пассажиров прибывает всё более и более, — прислуга с фонарями в руках начинает суетиться, винт волнует воду, и, наконец, мы отплываем. Триест, с рядом своих домов и фонарей, как будто бы уходит в воду, окутывается мглою и, наконец, исчезает во мраке и отдалении. Ночь великолепная, тихая, тёплая, звёздная, пароход почтя не колышется, — морская поверхность кажется бесконечным зеркалом без малейшего изъяна. Я вспоминаю, что я на классической Адриатике, и перед моими глазами проходят разные картины, — то гордый венецианский флот, то ладьи ускоков, которые когда-то колыхались на этих волнах. Потомки этих ускоков или, по крайней мере, потомки их сотоварищей, далматские рыбаки, лежат вповалку тут же, на палубе. В темноте я едва могу рассмотреть их фигуры, но слышу их тихий разговор и понимаю почти всё, потому что язык этот очень похож на польский. И этот язык на волнах Адриатики странное производит впечатление, странные мысли нагоняет в голову. Какое огромное пространство, между Балтийским, Чёрным и Адриатическим морями, занимают люди одного племени! Невольно во всём этом чувствуется какое-то будущее, ещё без определённых очертаний, но такое гигантское, что мысль невольно складывает свои крылья…
Я спросил своих спутников, зачем они едут в ‘Млецин’. Ответ их напомнил отрывок из ‘Морлаха в Венеции’, Мицкевича:
‘Когда я истратил последний цехин,
И был я обманут красоткою горской,
‘Димитрий, — сказал мне из Влахов один, —
Что грустен? Пойдём-ка мы в город приморский!» [*]
[*] — Перевод В. Г. Бенедиктова. Прим. ред.
Они ехали на заработок. Бедный народ! Эти серо-жёлтые горы, видно, не родят достаточно хлеба. Но, вероятно, они не знали, что в Венеции хлеб заработать труднее, чем в Триесте. В разговоре с ними я провёл всю ночь. Рассвет озарил их рослые фигуры с широкими плечами и римскими головами, прикрытыми красными колпаками, напоминающими фригийские, но вместе с тем и обратил моё внимание в другую сторону. Столько раз я видел восход солнца на разных морях, что подобные явления не должны были бы производить на меня особого впечатления, но рассвет на Адриатике как-то исключительно торжествен. Начинается он от воды. Гладкая поверхность подёргивается рябью, которая постепенно начинает серебриться и бледнеть. Мало-помалу вода становится светлее неба, всё более и более света вливается в окружающий мрак. Верхние слои воды светлеют всё сильней и отражение от них падает на лица людей. Морская даль открывается, как будто кто-нибудь снимает с неё завесу. И там, и здесь на горизонте видны латинские треугольные паруса. Лёгкий ветерок, кажется, приносит с собою лазурь и свет. Всё виднее и виднее. Рассвет здесь — точно улыбка, бледная и грустная, но необыкновенно мягкая и целомудренная. Потом со стороны Триеста появляются пурпур, золото и вся чудная ска ла [лестница — итал.] утренних огней. Свет брызжет, разливается, охватывает весь кругозор, а с другой стороны выплывает из воды, во всём своём величии, Венеция ‘la Bella’ [‘Красавица’ (Венеция) — итал.].
Странный город! Четвёртая неделя проходит, как я кружусь между площадью св. Марка, Канале Гранде [Большой канал — итал.], Джудеккой и Riva dei Schiavoni и всегда нахожу что-нибудь новое. Но не бойтесь, я не хочу вступать в соперничество с Бедекером и описывать здешние достопримечательности — содержание церквей, старых палаццо, музеев и галерей. Всё это давным-давно известно и говорить об этом нельзя без того, чтобы на ум тотчас же не пришёл тип рыжего туриста-англичанина, с головой, задранной кверху и с красной книжкой в руках, а вместе с тем и другой тип итальянского чичероне, который, сопровождая ‘his lordship’ [tuj ] по залам дворца Дожей, одним духом валяет имена венецианских художников, начиная от Джованни Беллини, Тициана, Веронезе и кончая Каналетто. Я предпочитаю лучше говорить о впечатлении, которое производит Венеция, о её жизни, как она представляется глазам путешественника. Сколько раз на родине я слыхал, как о Венеции говорят с разочарованием. Тому, кому с детства наговорили о Венецианских палаццо, и кто, приехавши сюда, рассчитывает, на самый худой конец, увидеть такие же дома как на главных улицах Варшавы, чистые, выбеленные, с окнами в три переплёта, — тот непременно разочаруется. Здесь в тихие воды Канале Гранде погружаются почерневшие, осевшие стены домов, местами плесень покрыла их пятнами, напоминающими кожу лягушки, и чёрною плесенью. В том месте, где вода омывает камень, осели зелёные пасмы мхов и водорослей, кое-где цемент вывалился из спаев, каменные кружева над острыми арками мавританских окон побледнели от дождя или, в углублениях, почернели от дыма. Мы проезжали мимо домов Дездемоны, Барберини, Фоскари, Пезари, Калерджи, Тьеполо, Корнали и, наконец, аркады Риальто, — везде то же самое. Традиция родов, когда-то могучих, а потом угасших или обедневших, веет от этих палаццо. Окна их наглухо замкнуты ставнями, у дверей редко покажется лицо сторожа. Стены эти горды и важны, но угрюмы и задумчивы, точно смотрят в прошедшее. Зато как это характерно, как не похоже на те здания, которые можно видеть в других городах! За исключением нескольких домов в стиле Возрождения, венецианское зодчество, берущее начало в готике, смешалось с мавританским. Окна узкие, высокие, заканчивающиеся острою аркою, лепятся друг около друга и разделяются только колонками. Но эти колонны не готические пучки стрел, сейчас же расходящиеся в арки, скорее — византийские, с непомерно развитою капителью. Нижнюю часть окон охватывают маленькие и тесные балконы. Широкая лестница ведёт от главной двери прямо в воду, у лестницы торчат столбы, предназначенные для привязывания гондол.
Всё это кажется спящим. Только на перекрёстках, при впадении боковых каналов, заметно немного более жизни. В углублениях стен террасы, покрытые растительностью. Дикий виноград, повилика и классический плющ своими фестонами прикрывают резкие линии стен, кое-где из-за стены виднеется верхушка дерева, слышатся голоса и звуки какого-нибудь инструмента. Но, вообще, на Канале Гранде, в сравнении с другими частями города, мало движения. Скользящие гондолы не нарушают спокойствия и только на мгновение волнуют гладкую поверхность воды, которая у краёв чисто и ясно отражает ряды уснувших дворцов, колонны, изгибы, резьбу и посредине лазурь неба.
Через боковые каналы можно пробраться из Венеции уснувшей, исторической, в живущую Венецию. Это целая сеть каналов и переулков, проложенных по твёрдой земле, но и тут не найдёшь домов, построенных по мысли филистеров XIX века. Бог весть, когда воздвигнуты эти дома, теперь облупленные, ободранные, которые, взятые вместе, производят впечатление каких-то развалин. Но в этом и их прелесть, и артистический характер. Переулки так узки, что поперёк невозможно расставить руки. Жители домов, стоящих друг против друга, не только могут разговаривать между собою, но и шептать на ухо. Какое поле для романтических приключений и любовных вздохов, к которым здесь, между прочим, всё предрасполагает! Молодое лицо, обрамлённое старинным окном, кажется художественною картиною, темнота, царящая на улице, бросает на неё таинственные полутени, почерневшие стены усиливают белизну цвета лица.
Вероятно, немало любовных сцен и разыгрывается здесь, между горшков с цветами, на четвёртых и пятых этажах, в тихие летние вечера. Днём в этих коридорах кипит жизнь. В открытых лавках продают южные плоды, рыбу, крабов, устрицы, морских пауков и вообще всё, что называется frutti di mare [морепродукты — итал.] Рыбаки с бронзовыми лицами, с корзинами на головах, громким голосом предлагают свой товар, в лавках, дымится полента, крики: ‘Aqua fresca!’ [Прохладная вода — итал.] и ‘Langurie! Langurie!’ [Бельё! Бельё! — итал.] примешиваются к другим крикам. Полунагие детишки, чёрные как цыганята, грызут турецкие рожки, играют по углам в more или выпрашивают милостыню, а на цоколях мостов, в тени, спят рабочие, живописно раскинувшие свои могучие члены. На улице совершается всё. Здесь в железной печке готовят обед, там стирают бельё, на порогах домов сидят женщины с обнажённою грудью и кормят детей, у колодцев болтают и хихикают молодые девушки, и всё это говорит громко, жестикулирует с живостью, свойственною Италии, и невольно позирует словно для картины.
Перейдя по сотни мостов во всю длину города, мы выходим на самый конец Riva dei Schiavoni. С одной стороны город кончается узким мысом, на котором разбит народный сад, с другой — виден вход в Канале Гранде. Riva dei Schiavoni — это порог Венеции со стороны залива. Ряд домов, составляющий как бы часть огромного круга и каменные террасы, перерезанные каналами, занимают весь берег. Путешественник, приезжающий на пароходе, одним взглядом охватывает большую часть города от Пьяцетты и палаццо Дожей до народного сада. Ex-царица морей показывается с этой стороны во всём её величии. Голубая волна залива обмывает её стопы и колышет гондолы, стоящие у террасы. Бо льшая часть иноземцев помещается в отелях на Риве, оттуда видны здания арсенала, корабли, стоящие в порту, флаги разных народов, рыбацкие ладьи и далёкие, мглистые очертания Лидо, которое, кажется, выходит прямо из воды и, наконец, расплывается в лазури моря и неба. Вечером, когда солнце заходит, нет таких красок в свете, какими бы не отливал залив. Золото, пурпур, опал, рубины и сапфиры попеременно играют на волнах и сверкают тысячью оттенков. Когда стемнеет, — вид изменяется: тогда месяц обливает своим светом церковь Санта-Мария делла Салюте и проводит длинную серебристую дорогу по воде. Корабли вывешивают на мачтах цветные фонарики, тысячи других фонарей, прикреплённых к гондолам, скользят по заливу, матросы и рыбаки после дневного труда собираются на террасе Ривы и поют хором до поздней ночи.
Толпа, распевшаяся и бессознательно приподнятая очарованием города и ночи, кружит от Пьяцетты до народного сада. Пьяцетта — это преддверие площади св. Марка. Одну сторону её составляет покоящаяся на колоннах и аркадах стена палаццо Дожей, другую — новая прокурация, у входа возвышаются два огромных столба, высеченных из гранитных монолитов, — на правом из них крылатый венецианский лев, на другом статуя св. Феодора. Повторяю, Пьяцетта — преддверие к величайшей в мире гостиной — площади св. Марка. Три стороны салона — прокурация, четвёртая — странное византийское здание из мрамора и мозаики, которое называется собором св. Марка. Высокая, пятнадцатиэтажная колокольня, так называемая ‘Campanilla’, возвышается на углу, ближе к Пьяцетте.
Трудно во всей Европе найти площадь, которая бы в известном отношении сравнилась с Piazza di San-Marco [Площадь Св. Марка — итал.]. Благородная простота прокурации соответствует цветистой, декорационной архитектуре храма, а глаз, измученный прямыми линиями, охотно отдыхает на выгнутых арках, вызолоченных углублениях и башнях храма, богатство которого при другой обстановке казалось бы более резким. Так же оригинален и весь характер площади. Здесь нет ни городской пыли, ни карет, ни пролёток, ни лошадей, ни шума колёс. Большая часть площади уставлена столиками, за которыми сидят совершенно как в гостиной. Вечером площадь составляет место rendez-vous [свиданий, встреч — фр.] для венецианского большего света. Кто не хочет сидеть дома, тот поневоле должен идти сюда. Здесь слушают музыку, здесь пьют прохладительные напитки, здесь прогуливаются, встречаются, — одним словом, совсем как на публичном балу. Звуки музыки, шелест вееров, огненные взоры итальянских глаз, множество огней, расфранчённые женщины, которые вместо шляпок покрывают голову кружевною косынкою, — всё это ещё более увеличивает впечатление бала, и только когда поднимешь голову кверху и на чёрном фоне неба увидишь тысячи мигающих звёзд, то вспомнишь, что ты не в каком-то гигантском зале, а на улице.
Днём движения здесь меньше. Видны только стаи голубей, до такой степени приручённых, что они без малейшего опасения садятся на руки и на плечи кормящих их людей да иностранцев с красными путеводителями в кармане. Иностранцы осматривают собор или палаццо Дожей. Это здание в мавританском стиле — каменная хроника Венеции. Чичероне проводят путешественника на великолепный двор, показывают место, где была когда-то знаменитая львиная пасть для опускания доносов, ведут по лестнице кверху и наконец достигают до ряда великолепных залов, украшенных портретами и картинами венецианских художников, преимущественно Веронезе и Тинторетто. Каждый из этих залов — чудо искусства и вместе с тем исторический памятник. Здесь заседал сенат патрициев, там принимали послов, там собирался страшный совет десяти, там ещё более страшный совет трёх. Из зала совета трёх, через потайную дверь, по коридорам и через зловещий Ponte dei Sospiri [Мост Вздохов — итал.], входят в темницы.
Проводник зажигает факел и по узким ступенькам спускается к чёрным как ночь подвалам, где виднеются каменные норы без окон, без света, без воздуха. Время и прогресс освободили их от жертв, но не стёрли с них пятна ужаса и угрозы. Огонь факела, кажется, освещает на чёрных стенах пятна крови, а сдержанный голос проводника пробуждает унылое историческое эхо. Здесь сидел Фоскарини, здесь — Марино Фальери, здесь его обезглавили, там исповедовали жертв, вот в это отверстие, нарочно сделанное, стекала кровь в воду канала. Путешественнику кажется, что это сон или какая-нибудь сенсационная декорация драмы Виктора Гюго, а на самом деле это действительность, к которой переходишь прямо из золочёных комнат дворца. Чувствуешь, что с тебя довольно всего этого — и залов, и темниц, а в душе говоришь самому себе: ‘Да будет благословен прогресс, который раз навсегда захлопнул эту кровавую книгу топоров, палачей, крови и владычества купеческой олигархии’. История не знает владык страшнее купцов-олигархов. Свирепость отдельных греческих тиранов или средневековых князей была насилием, — свирепость купцов-архонтов — системой. Внутренняя история Карфагена и его младшей сестры, Венеции, одинаковы. Невольно навязывается сравнение между этими двумя республиками, которые в блестящие минуты дошли до такого расцвета, и которые не оставили после себя ни одной плодотворной идеи.
Смотря на зал палаццо Дожей, на ряд колонн, на позолоту, мозаику и мрамор, на дивные творения Веронезе и Тинторетто, на портреты дожей в бархате и страусовых перьях, напрасно спрашиваешь себя: ‘Чему это служило? Чем это было для человечества? Какая высшая, общечеловеческая идея руководила этими купцами?..’ и не найдёшь ответа. Из тумана истории выясняется лицо этой республики, мраморное, гордое, сильное, со львиными складками на лбу, но гневное, злое, окровавленное, бездушное, без звезды-идеи над головой. С какою отрадою летит тогда мысль далеко-далеко, к тёмным сосновым борам и серым полям, с каким облегчением всматриваешься в другую историю, — правда, шумную и безалаберную, но поистине человеческую. Спросите кого угодно, где бы он хотел жить, если бы родился в средние века? — Там, где не было львиных пастей для опускания доносов, ни совета десяти, ни совета трёх, ни мостов вздохов, ни чёрных нор под каналами! Правда, там было меньше колонн, мозаик и страусовых перьев, но была идея, которая как архангел Божий несла крылатые полчища на немцев в защиту славян, на турок в защиту немцев…
Положим, теперь люди смотрят на эти вещи иначе. Теперь мраморным изваяниям, спящим долгие годы в своём сладостном величии, бросают упрёк, что они не умели быть Людовиками XI, но я, скиталец, погружённый в думы и сравнения в золочёных покоях дворца Дожей, с невольною грустью поднимал голову, а на память мне приходил полузабытый стих Клеменса Яницкого:

‘Мне не больно, что я — сарматское дитя’…

—————————————————————

Источник: Сенкевич Г. Путевые очерки. — М.: Редакция журнала ‘Русская мысль’, 1894. — С. 395.
Сканирование, распознавание современное правописание — Евгений Зеленко, октябрь 2013 г.
Оригинал здесь: Википедия.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека