Письмо из Симбирска об открытии памятника Карамзину, Погодин Михаил Петрович, Год: 1845

Время на прочтение: 19 минут(ы)

М. П. ПОГОДИН

Письмо из Симбирска об открытии памятника Карамзину

(К М. А. Дмитриеву)

Карамзин: pro et contra / Сост., вступ. ст. Л. А. Сапченко. — СПб.: РХГА, 2006.
OCR Бычков М. Н.
Вам, как согражданину Карамзина, уроженцу и дворянину симбирскому, ближайшему родственнику первого его друга1, спешу сообщить описание славного нашего празднества, и вместе отдать подробный отчет о своем путешествии, в которое вы меня проводили.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Симбирск, вы знаете, виден издалека. Сердце у меня забилось, как я увидел город, за полями и лугами, на высокой горе, озаренный последними лучами заходящего солнца. Мысль, что я еду говорить Похвальное Слово Карамзину, который с детских лет был первым героем моего воображения, — которого, в юности, любил я, могу сказать, со страстью, — у которого начали учиться и добру и языку и истории, как выразился, помню, в своем письме к нему, посвящая первый опыт на историческом поприще, — приводила меня в волнение. Думал ли знаменитый историк, что тот молодой человек, кому он в Петербурге, за несколько месяцев до кончины, дрожащему и трепещущему, благоволил сказать одобрительное слово и изъявить доброе желание, призовется чрез двадцать лет, на его родину, совершить пред его памятником2 торжественное поминовение об его заслугах и благодеяниях отечеству, и будет говорить ему Похвальное Слово, если недостойное своего предмета, то по крайней мере искреннее и чистосердечное {*}.
{* Здесь говорится о рассуждении ‘О происхождении Руси’ (Москва, 1825), писанном мною для получения степени магистра в Московском университете. (Я должен сообщить здесь некоторые подробности, до меня относящиеся, без коих в описании многое осталось бы темным для публики. Впрочем, honni soit, qui mal y pense [да будет стыдно тому, кто плохо об этом подумает (фр.), девиз английского ордена Подвязки]. Иван Иванович Дмитриев взялся, по благосклонности своей ко мне, быть посредником и препроводил Карамзину мое сочинение вместе с письмом. Карамзин по первой почте (17 апреля 1825 г.) отвечал ему: ‘Спешу сказать тебе, что ты доставил мне письмо Мих. Петр. Погодина, но без диссертации, следственно, не могу еще благодарить его, не видав, что им написано’. На следующей почте от 27 апреля 1825 он писал: ‘Любезнейший друг! Прилагаю письмо к М. П. Погодину, желая ему всех возможных успехов в дальнейших исторических разысканиях’… Тогда же и я удостоился получить от него следующее письмо: ‘М&lt,илостивый&gt, Г&lt,осударь&gt, М&lt,ихаил&gt, П&lt,етрович&gt,. Примите изъявление моей искреннейшей благодарности. С живейшим любопытством читаю ваше Рассуждение, писанное основательно и приятно. Усердно желаю, чтоб вы и впредь занимались такими важными для российской истории предметами, к чести вашего имени и нашей исторической литературы. Прося о продолжении вашей ко мне благосклонности, с истинным почтением и преданностию имею честь быть, ваш, Милостивый Государь мой, покорный слуга Н. Карамзин. С.-Петербург. 25 апр. 1825′.
Декабря 23, в том году, приехав в Петербург с единственною почти целию видеть Карамзина, я представился ему и услышал от него повторение этого, осмеливаюсь сказать, благословения. Почитаю себя счастливым, что успел видеть его лице и слышать его голос: чрез четыре месяца он скончался.)}
Я остановился у П. М. Языкова3. В тот же вечер собралось к нему несколько симбирских дворян, и между прочими И. С. Аржевитинов4, потерявший ногу на Бородинском сражении и ходящий на деревяшке. Мне вспомнилось описание симбирского общества в романе Карамзина ‘Рыцарь нашего времени’, и я невольно перенесся, с особенным удовольствием, в давно прошедшее время.
Открытие памятника отложено до другого дня после коронации, чему я был очень рад, усталый после дороги на курьерских…
22 августа все дворянство собралось по обычаю с поздравлением у господина губернатора (Николая Михайловича Булдакова5), которому и я имел честь представиться. Это старинный университетский воспитанник, ученик Гейма6, — он осыпал меня ласками.
Отсюда прямо все поехали в собор молиться в этот торжественный день о Царе и Царстве. Литургию освящал Преосвященный Феодотий и по окончании оной сказал назидательное слово о любви, которой — которой дай Бог нам больше, всем вместе и каждому порознь, в Симбирске и Казани, Москве и Петербурге и даже в Париже и Лондоне.
После обедни был завтрак у Преосвященного, — на берегу Волги, в виду бесконечной луговой стороны, стол покрыт был рыбами и рыбицами, коих всегда полны здешние благословенные мрежи7. Я имел случай засвидетельствовать здесь свое почтение гг. губернским предводителям П. И. Юрлову8 и А. Л. Киндякову9, из которых от первого я получил лестное предложение сочинить Слово, а второй, как хозяин, принимал меня теперь. Тут же познакомился и с некоторыми дворянами. Обычных визитов по домам делать не было возможности за недостатком времени. Знакомые обращались ко мне с упреками, зачем я приехал так поздно, хотя и теперь это было почти наудачу.
Ввечеру по предварительному соглашению должно было прочесть слово у г. губернатора в собрании многих дворян. Приступая к чтению, я объяснился с своими слушателями, прося у них замечаний местных, исторических, литературных и цензурных, в отношении к произнесению, тем более, что сам я, в жару сочинения, не мог судить о моем труде, только что конченном, а в обыкновенную цензуру для печати оно не поспело.
Чтение продолжалось с лишком час, как я ни торопился.
Лишь только что я кончил, как сыновья Карамзина, также здесь присутствовавшие, Андрей Николаевич и Александр Николаевич, обратились ко мне с благодарностью и жали мне руки со слезами на глазах… Это была приятнейшая минута в моей жизни литературной. Кажется, гора свалилась у меня с плеч, и я вздохнул свободно, как будто примиренный с знаменитым семейством: Вы помните, что в 1828 году помещал я в Московском вестнике, который издавал тогда, замечания, несколько жесткие, Арцыбашева (также уже покойного) на Историю государства Российского, за что и подпал подозрению в неуважении к памяти знаменитого историка, подвергся даже гонению {Это было самое тяжелое для меня время. Держась постоянно правила о свободе мнений в журнале (которому следую и в ‘Москвитянине’), я продолжал помещать замечания Арцыбашева, кои делать, казалось мне (и теперь кажется), имел он полное право, заслуженное также тридцатилетними трудами, а друзья покойного Карамзина, ревнители его славы, и некоторые безусловные почитатели считали не только сочинение, но и помещение их литературным преступлением — особенно в то время, как не остыл еще его прах. В некоторых отношениях они были правы, всего больнее для меня было то, что в числе их были большею частию люди, которых я искренне уважал и которым был обязан. Иван Иванович Дмитриев, ласкавший меня прежде много, начал отзываться обо мне так, что я почел за лучшее даже и не показываться ему на глаза, В. А. Жуковский стал холоднее, князь П. А. Вяземский, принявший живое участие в первом моем литературном издании (альманах ‘Урания’, 1826), доставивший мне знакомство и стихотворения Пушкина, помогший посредством Д. Н. Блудова издать Славянскую грамматику Добровского, — написал стихотворение, помещенное в ‘Телеграфе’ с особым замечанием, которое я должен был принять отчасти на свой счет и начать переписку. Наконец, избранный тогда же по представлении Круга за рассуждение о происхождении Руси в адъюнкты Академии наук, я был вследствие этого происшествия, как мне казалось, не допущен до этого сословия и лишился возможности заняться норманнскими древностями под руководством знаменитого академика. Один Пушкин сохранял ко мне прежнее расположение и ободрял меня, говоря: все перемелется, мука будет.}. Тогда же я произнес обет написать ему Похвальное Слово и не являться до тех пор в его доме, как мне того ни желалось, пока не исполню своего намерения, не рассею тени, наложенной на меня обстоятельствами. Несколько раз после я принимался писать Слово. Иван Иванович, накануне еще своей смерти, как я писал тогда же к вам в Симбирск, взял с меня повторение моего обязательства, но я всегда был недоволен своими опытами и оставался при одной мысли, пока наконец предложение симбирского дворянства дало мне побуждение и силу исполнить, как мог, его поручение и мое давнее желание, — но на прежнее возвратимся.
Все слушатели осыпали меня похвалами. Решено было не пропускать ничего и прочесть слово так, как оно написано.
Однако ж воротился домой я с каким-то неприятным чувством, — судите сами о причудах авторского самолюбия или даже просто авторской натуры! Мне показалось, что похвалы были холодны, внушались только обыкновенной светской учтивостью, что Слово мое слишком длинно и заключает много подробностей, совсем не занимательных для большинства публики, что завтра я наскучу своим слушателям, которые ожидают от меня верно чего-нибудь другого, а может быть, не удовлетворю и требованиям знатоков, что не возбужу никакого участия, одним словом, что я напрасно, с своею больною ногою совершил этот длинный путь… Дождь бил в окошко, небо было обложено все тучами, ночь темная… Я начал было думать, как сократить, переделать Слово, но что можно было успеть в несколько ночных оставшихся у меня часов… беспрестанно переворачивал я свою подушку и в таком расположении уснул, в власти самых беспокойных мыслей и тревожных чувствований, авторских и неавторских.
На другой день не успел проснуться, как приехали некоторые мои добрые приятели с советами исключить несколько мест из писем и сочинений Карамзина, кои могут, де, подать повод к кривым толкованиям, и я смутился еще более, не зная, что мне делать, как раздался благовест. Должно было ехать в собор.
Там собрался весь город — начальство, дворянство, купечество, воспитанники гимназии и семинарии. Все в мундирах и полном параде.
Началась заупокойная литургия. Величественное служение, прерываемое воспоминаниями об усопшем и молитвами об его упокоении, наполняло душу каким-то священным трепетом, страхом Божиим… За литургией следовала панихида, торжественная и вместе глубоко грустная, исполненная разительных уроков о суете земного величия и молений любви, которая не оставляет человека и за гробом. Благоговейная тишина царствовала в храме, и только славословие священников и пение ликов раздавались полнозвучно под высокими сводами. Благочестие и усердие написаны были на лицах, выражались в частых, усердных преклонениях. Казалось, вся Россия собралась сюда совершить благодарственное поминовение об одном из лучших и достойнейших сынов своих. Минуты торжественные и умилительные! Воспоминание о такой жизни, как жизнь Карамзина, чистая, неукоризненная, вся посвященная благу, и вместе сознание о ничтожности всех человеческих добродетелей пред Судиею, которому ‘кто постоит’ ‘аще воззрит’ — молитва единодушная, искренняя, теплая, чрез 20 лет после кончины, ‘о проститися усопшему все прегрешения его вольная и невольная, о неосужденно предстати ему у страшного престола Господа славы, о вселити его, идеже присещает свет лица Бо-жия’, — все это было так важно, глубоко и вместе так просто! Все это приводило душу в какое-то особенное состояние, свыше-земное, неизреченное и неописанное…
Вы помните стихи Мерзлякова:
…Если с смертными бессмертных
Есть горния любви небесный разговор,
то что должна была чувствовать душа Карамзина, принимая от любезного ему отечества эту чистую жертву благодарности и любви!
Сыновья его плакали — но в эти минуты мы все были его сыновьями, мы все плакали слезами … не горести, но какого-то грустного высокого радования, мы молились, но нам казалось, что молитвы наши уже услышаны еще прежде возношения, что Карамзин уже там, где мы желали быть ему — ‘в месте светле, месте злачне, в месте покойне, ид еже вси праве днии пребывают’, и что мы своей молитвой исполняем только собственный долг, удовлетворяем потребности своего сердца.
Стихи: ‘блажени, яже избрал и приял еси Господи’, ‘память их в род и роды’, ‘души их во благих водворятся’ воспевались как будто собственно для Карамзина, — и мы повторяли их с полным убеждением и верою. О, это были, повторяю, минуты торжественные и умилительные. Сам неверующий должен бы сознаться, что есть что-то кроме земли, кроме дня и его злобы: неужели такое чувство остается только на лицах, неужели такая молитва оглашает только воздух!
Молодые воспитанники симбирской гимназии, длинным строем среди нас стоявшие, были для меня представителями новых поколений России. Мысленно обращался я ним …о друзья мои! Воспоминайте часто о Карамзине и о последней панихиде по нем, при которой вы имели счастие присутствовать.
Разумеется, я позабыл о своем Слове, и об тех местах, кои исключить нужно, и об этих местах, кои произносить должно.
По окончании священнослужения все общество, торжественным ходом, отправилось к монументу. Вчерашний дождь прекратился, и солнце сияло во всем своем великолепии.
Монумент возвышается на прекрасной площади, между домами градского общества, гимназии, губернатора и оградою Спасского монастыря: на.высоком гранитном пьедестале, в пять сажен вышиною, стоит Муза истории, Клио, опершися на скрижаль и держа в руке трубу. На одной стороне пьедестала под бюстом Карамзина, поставленном в углублении, иссечена надпись:

Н. М. КАРАМЗИНУ,

Историку российского государства

Повелением императора Николая I

По бокам иссечены два медные барельефа. Один представляет чтение Карамзиным Истории императору Александру, а другой вручение умирающему Карамзину благодарственного рескрипта императора Николая.
Вся площадь усыпана была народом, окна, балконы, крыши домов покрыты зрителями. Лишь только приблизилась процессия, завеса, закрывающая бюст и барельефы, ниспала. Преосвященный произнес обычные молитвы и окропил святою водою нижнюю часть памятника, обошед оный кругом. Потом провозглашено было многолетие государю императору и всему августейшему дому, вечная память историографу Николаю Михайловичу Карамзину, многая лета симбирскому дворянству и всем почитающим память великого писателя. В заключение Преосвященный, обратясь к бюсту Карамзина, произнес краткую, прекрасную речь, избрав очень счастливо следующий текст из Сираха: Слава их не потребится, телеса их в мире погребена быша, а имена их живут в роды. Премудрость их поведят людие, и похвалу их исповест церковь. Сир., гл. 44.
Вот и самая речь:
‘Чем приличнее приветствовать мудрого, если не словами мудрого? — И мы приветствуем тебя, муж мудрый и доблий, словами Св. Премудрости: слава твоя не потребится, ты почил в мире, но имя твое переживет роды. Премудрость твою поведят людие, и похвалу твою исповест церковь.
Не будем, братия, спрашивать: кто счастливее — народы ли, среди которых, к их славе и величию, восстают мудрые, или мудрые, восстающие среди такого народа, который умеет ценить премудрых. Счастлива Россия, где под благодатною сению православия и златым скипетром самодержавнейших ревнителей веры и просвещения, как при плодотворящей росе и животворном солнце, прозябают, растут и получают правильное направление дарования и умы, к славе и счастию России, которой и в сем отношении скоро позавидуют народы. И кто из нас при сем взгляде на Россию не думает о Карамзине?
Слава тебе, Карамзин, муж мудрый и доблий, своими дарованиями и трудами сугубо прославивший Россию! Премудрость твою поведят людие, и похвалу твою исповест церковь. А умолчим мы, то камни сии, велением благочестивейшего государя нашего императора Николая Павловича во славу твою положенные, о славе твоей возопиют.
Слава благочестивейшему государю нашему, толико прославившему мудрого, на радость мудрых! —
Слава вам, мужи именитые, коим первым пришла на сердце, сродная вашему сердцу, благородная мысль, почтить премудрость! Прем., гл. 6.
А паче слава Богу, действующем в нас и еже хотети и еже деяти о благоволении. Фил., гл. 2.
На меня речь произвела особенное действие: ‘Умолчим мы, то камни сии возопиют’, — сказал Преосвященный, — эти слова возвратили мне твердость. И не стыдно ли б было, исчисляя все заслуги Карамзина, умолчать от тех действиях, в коих всего яснее выразилась любовь его к отечеству и гражданское мужество? Не упомянуть в историческом спокойном рассказе, которого первое достоинство состоит в верности, о том, что он говорил прямо и открыто, мимо всех отношений. Когда? В ту минуту, когда его заслуги награждались общественным монументом, по велению государя. Пред кем? Не пред толпой необразованной, легко приходящей в соблазн, способной к кривым толкованиям, а пред дворянами, его согражданами, людьми просвещенными! Во всяком случае они должны быть сказаны, в удовлетворение собственного чувства, в успокоение своей совести.
После речи Почетный Попечитель гимназии, воспитанник старого знаменитого университетского пансиона, товарищ Шевырева и Титова10, Дмитрий Петрович Ознобишин11, произнес стихи пред самым памятником, которые начинаются следующими счастливыми строфами:
Он здесь! Он вечно нам! Изображенье Клии
Отныне передаст в позднейши времена
И дар Царя, и дань признательной России
К трудам Карамзина.
Как древле Иродот, средь шумных игр Эллады,
Рассказом сладостным народы увлекал,
И юный Фукидид, вперив на старца взгляды,
Рыдал и трепетал,
Так русский юноша, теперь идущий мимо,
Взглянув на этот лик, сияющий в меди,
Любовь к отечеству, сей огнь неугасимый,
Восчувствует в груди.
В нем вдруг пробудится неведомая сила
Высоких подвигов, чем втайне мысль кипит,
И, как птенец орла, свои расширив крила,
Он к солнцу возлетит!
Преосвященный удалился для разоблачения, и Клио предстала пред взорами публики в мифологическом грешном своем величии.
Похвальное слово определено было прочесть в зале гимназии, ибо дом Благородного собрания еще не отделан.
Обширная зала наполнена была слушателями. В соседних комнатах, на хорах, в коридорах толпился народ. Дамы занимали передние ряды. По обеим сторонам кафедры находилось множество предстоявших. Я взошел, — должно сказать с благодарностию, для соблюдения исторической верности, — встреченный громкими рукоплесканиями, и начал говорить, между портретами Карамзина и Дмитриева. Нельзя было не одушевиться, и я понял, что место, время, случай могут действовать на человека особливым образом и возбуждать в нем то, чего в обыкновенное время он в себе не замечает.
Вы знаете план Слова. После приступа о высоком значении писателя в ряду граждан, особенно в наш век, автор {Чтоб избегнуть я, местоимения несносного для читателей в таких описаниях, оно заменится где можно словом автор.} обращается к заслугам Карамзина на поприще языка, словесности и истории. Сначала представил он состояние языка до Ломоносова, потом преобразование, совершенное этим гением, и наконец указал, что им не кончено, что оставалось его преемникам…
‘И вот, чрез год после его смерти, 1766 года, декабря 1 дня, Симбирской губернии, Симбирского уезда, в селе Богородском, родился Карамзин…12
Вы можете себе представить, что самые простые слова, самые естественные сближения должны были производить здесь действие — на месте, в Симбирске, между детьми его родственников, его знакомых, которые его видели, которые слыхали об нем от своих отцов и знали, может быть, наизусть все его сочинения!
Сочинения Карамзина автор исчислил в хронологическом порядке, с замечаниями, в чем состояло существенное и относительное достоинство каждого.
Как мне сладко было читать отрывки из его сочинений, столь тесно соединенные с воспоминаниями о золотых годах нашей молодости и нашего учения!
Таким образом автор дошел до Истории. Здесь представил он состояние русской истории до Карамзина, трудности, кои преодолеть он был должен, и слабость надежды, которую можно было питать сначала на успех. Предприятие Карамзина в 1803 году автор назвал отважным, дерзким, сравнил с другими действиями в истории — Петра, Ломоносова, Суворова…
‘Это дух всей русской жизни, — сказал я, — это дух — не Карамзина, не Ломоносова, не Петра, это дух русского человека, тот самый дух, пред которым понижаются Альпийские горы, заравниваются кавказские пропасти, которого ничто не устрашает, которому нигде не бывает препон, тот дух, который мы, ученые, полуученые, а больше всего недоученые, всеми силами погасить стараемся в латинских формах и немецких формулах, но который однако ж все еще жив, потому что живущ, а Бог милостив’.
Мне не дали договорить: раздались рукоплескания, продолжавшиеся долго, и признаюсь — я рад был этому сочувствию, как выражению того же духа…
Историю государства Российского автор обозрел со стороны критики, науки и искусства.
Далее рассматривал он Карамзина как гражданина при описании двух записок его: о древней и новой России, о Польше. Здесь почел он своею обязанностию отстранить нарекание на Историю Карамзина, выраженное в эпиграмме Пушкина, столь знаменитой между его ровесниками. В республике ученой есть свои права и обязанности, свои награды и наказания, свои достоинства и пороки, и обвинение такого человека в русской литературе, как Пушкин, хоть тогда он был почти еще юношей легкомысленным, нельзя было оставить без отражения.
Наконец старался я представить Карамзина как человека. Многочисленное собрание его писем, из коих большею частью обязан я вам и А. И. Тургеневу, доставило мне прекрасное заключение, составленное из собственных слов Карамзина, которое, разумеется, сделалось лучшею частью речи. Зная их наизусть, нельзя было читать без умиления — вы можете себе представить, как должны они были тронуть слушателей, слышавших их в первый раз! Чистая, высокая душа Карамзина, благородство его характера, любовь к отечеству, преданность в волю Провидения представились ими пред взорами слушателей как в ясном зеркале. Когда вслед за ними прочел я описание последних минут Карамзина, сделанное Жуковским, многие плакали. Я кончил следующими словами:
‘Что могу я прибавить к этому красноречивому волнению сердец ваших… Лучше умолкнуть. … Прерываю мое слово… Карамзин принадлежит России, но вам, Мм. Гг., принадлежит он преимущественно. Здесь он родился, здесь получил начальное образование и обогатился впечатлениями детства и юношества, столь важными и решительными в нашей жизни, между вами нашел он себе первого друга-советника в литературных трудах, между вами нашел он себе первого путеводителя, который указал ему Москву, ввел его в ученое общество и дал направление его умственным и нравственным занятиям13, вы, наконец, предупредили всех своих соотечественников в благом намерении воздвигнуть общественный памятник знаменитому согражданину и приняли самое деятельное участие в исполнение этой мысли. На вас, разумеется, должно было подействовать самое простое и безыскусственное воспоминание о жизни и трудах Карамзина, — но я уверен, что и всякий из наших соотечественников, в котором бьется русское сердце, которому мило русское слово, которому дорога русская слава, кто любит свою святую Русь, кто предан просвещению, вспомнив благодеяния Карамзина, произнесет ему всегда внутренно свое русское, сердечное спасибо, которое лучше, выше, сильнее, дороже не только моего скудного Слова, но и всех витийственных панегириков Греции и Рима, искренняя, свободная дань хвалы, чести, признательности и любви.
Пусть памятник, теперь ему соизволением императора Николая здесь поставленный, одушевляет ваших детей, все следующие поколения, в благородном стремлении к высокой цели Карамзина! Пусть дух его носится в России! Пусть он останется навсегда идеалом русского писателя, русского гражданина, русского человека, — по крайней мере долго, долго, если на земле нет ничего бессмертного, кроме души человеческой’14.
Я сошел с кафедры… Господа предводители в лестных выражениях изъявили мне благодарность симбирского дворянства за исполнение их желания…
Чтение продолжалось почти два часа. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
После Слова Д. П. Ознобишин, в исполнение общего желания, повторил среди рукоплесканий свои стихи, произнесенные пред памятником.
Собрание кончилось в 3 часа.

* * *

Обед в этот день давало дворянство в залах Клуба, куда часам к пяти съехались все гости и хозяева.
Стол начался ухою, и какою ухою — можно себе представить потому, что из окон чуть ли не видна была Волга во всем своем величии, что все симбирское дворянство, в дачах которого она протекает, праздновало торжественный для себя день и, наконец, что обед был заказан г. губернским предводителем.
За ухою явился на сцену осетр, нет, не осетр, а какой-то водяной зверь, представитель Каспийского моря. Ломоносовский левиафан, только не на уде вытянутый на брег15. Несколько носильщиков поднимало его на досках. — Левиафан, о котором многие обратились с вопросами к Петру Михайловичу Языкову, не принадлежит ли он числу животных допотопных, и сам ученый геолог, кажется, пришел в недоумение: из земли или из воды извлечено было это чудище!
Запенилось шампанское, Александр Львович Киндяков, губернский предводитель, встал, — все собрание мгновенно умолкло, — и он провозгласил первый тост за здравие Государя Императора. Я осмелился присоединить следующие слова, записанные симбирскими стенографами.
‘Этот тост, Мм. Гг., произносится по всей России, но здесь, в Симбирске, в эту минуту, он имеет особенное значение. С благоговением мы должны вспомнить, что император Николай первый засвидетельствовал благодарность отечества Карамзину и сказал ему, что история его достойна русского народа, — что император Николай утешил его в последние минуты его жизни, успокоил касательно судьбы его семейства, принял благосклонно всеподданнейшее представление симбирского дворянства о сооружении ему памятника, и сам в том участвовал. Да здравствует августейший покровитель просвещения и благотворитель фамилии Карамзиных!.. Ура!’
Второй тост провозгласил Андрей Николаевич Карамзин:16
‘Мм. Гг. Ежели каждому русскому останется памятным торжество, соединяющее нас, то какими словами мне, сыну Карамзина, выразить все, чем исполнена душа моя? … Гений и талант не наследственны, но наследственно с малолетства питаемое чувство любви к родине, пламенное, святое, — преданность престолу и государю! Мое русское сердце трепещет радостью, видя, как милое отечество ценит великие труды, понесенные бессмертным покойником в пользу русского языка и русского слова. Как сын его, исполненный благодарности, с умилением и восторгом возношу заздравный кубок в честь первых виновников торжеств, в честь благородного, просвещенного симбирского дворянства!.. Ура!’
С каким чувством, с каким жаром произнес он эти слова! Из сердца излились они и тотчас отозвались во всех сердцах. ‘Милое отечество’ — так никто не скажет ныне, но в устах Карамзина, который как будто в наследство получил это слово, любимое его отцом в своей молодости, оно было — оно было так мило, так трогательно…
Потом обратились все к Преосвященному Феодотию, столько любимому, сколько и уважаемому от всей губернии, и с бокалами в руках пожелали ему здравия. Преосвященный отблагодарил следующими словами, если меня не обманывает память: ‘Для меня очень приятен этот знак вашего доброжелательства. Вместе с другими доказательствами, кои я имею, он служит мне и удостоверением в благочестивом расположении жителей Симбирской губернии, за которое я вам благодарствую’.
Потом предложен был тост за здоровье начальника губернии Н. М. Булдакова, который устроивал церемониал открытия и столь старался о придании ему надлежащей торжественности.
Возглашено многолетие семейству Н. М. Карамзина.
Д. П. Ознобишин предложил тост за мое здоровье: ‘За здравие Михаила Петровича Погодина, при первой вести об открытии в Симбирске памятника незабвенному историографу поспешившего в Симбирск воздать ему на месте должную похвалу своим приветствием и украсившего теплым словом наше семейное и народное торжество. Ура!’
Я отвечал: ‘Повторяю вам, милостивые государи, глубочайшую мою благодарность. Если я исполнил сколько-нибудь ваше ожидание, если я изобразил хотя слабо великость заслуг Карамзина, — я почитаю себя счастливым. Да процветает Симбирск, да являются отсюда беспрерывно, к славе отечества, преемники Карамзиных, Дмитриевых, Тургеневых, Языковых… Ура!’
Далее следовало здоровье господ предводителей и учредителей празднества.
Порядка предустановленного, кажется, не было, по крайней мере, не примечалось, и все делалось по вдохновению, т. е. по-русски: никто не знал, что за чем последует и что выйдет, а выходило хорошо. Мы видели, что и мы можем говорить, лишь бы было где и об чем.
Собрание становилось веселее и веселее, шумнее и шумнее. Шампанское ходило кругом, как будто Волга открыла какой-нибудь из запечатанных ключей своих с вином вместо воды. От избытка сердца глаголали уста. Любовь умножалась. Все становились добрее…
‘Милостивые государи, — сказал я в заключение, — в наших бокалах еще много вина. Позвольте предложить вам тост, в котором заключаются все предыдущие: за здравие и благоденствие России! Да процветет она долго, долго — выражусь словами Карамзина, — если на земле нет ничего бессмертного, кроме души человеческой!’17
Гром рукоплесканий загремел во славу России. Бокалы разом высушены были до дна. Все встали, обед кончился.

* * *

Начались рассказы, анекдоты, споры. Все были очень веселы. Один дворянин, мне незнакомый, приступил ко мне с вопросом, можно ли склонять Клио. ‘Послушайте, — сказал он мне, — я люблю русский язык, стараюсь наблюдать его правила, слежу за словесностью — скажите мне откровенно, решите наш спор: ведь нельзя склонять Клио? Дмитрий Петрович сказал неправильно: изображенье Клии! Клио склонять нельзя’. Точно, сказал я, вы правы: Клио нельзя склонять, но для нынешнего дня, для такого праздника, позвольте уж просклонять Клио. ‘А, разве так, я согласен, — воскликнул он, довольный, — для нынешнего дня, но завтра, после, никогда’.
Другой рассказал мне анекдот, что дамы, пред которыми я, говоря в Слове об образе мыслей Карамзина касательно французского языка, имел грубость назвать употребление его в обществе дерзким, наглым, были очень довольны моею выходкою, но выражали свое удовольствие по-французски же: ‘c’est charmant’ {это мило, прелестно (фр.).}. Извольте проповедовать!
Поздно кончился пир, возбуждавший среди своего шума много мыслей, много чувствований!
Вечер был у Александра Михайловича Языкова.
Тогда же розданы были экземпляры Симбирского сборника, изданные молодым симбирским дворянином Д. А. Валуевым18, и составленные из документов, в Симбирской губернии найденных.

* * *

На другой день поутру отправился я к Карамзиным. Вхожу в гостиницу: коридор занят бедными и нищими, продираюсь чрез толпу и встречаю старшего Карамзина, который оделяет их. Эта новая сцена опять тронула меня очень: я вспомнил добрую душу их отца, о котором дети совершают поминки милостынею, по святому русскому обычаю. Одна женщина просила у него на сапоги сыну, который вчера принят был в гимназию, но которому не в чем ходить. Мы спросили его имя (Прохоров) и препоручили его после вниманию гг. попечителя и директора. За чаем мы разговорились о вчерашнем дне…, но уже поздно, почта скоро отходит. Прерываю свой отчет о пребывании своем в Симбирске. Остальное, впрочем для вас менее занимательное, вы прочтете в моем дорожном дневнике, который в свое время напечатается.
&lt,…&gt,

ПРИМЕЧАНИЯ

Впервые: Москвитянин. 1845. Ч. V. No 9. Отделение первое. С. 1— 18, Печатается по первой публикации.

Историческое похвальное слово Карамзину, произнесенное при открытии ему памятника в Симбирске, августа 23, 1845 года, в собрании симбирского дворянства, академиком М. Погодиным

Опубликовано отдельно: М., 1845, Москвитянин. 1846. No 1. Печатается по: Симбирский юбилей Карамзина. Симбирск, 1867. С. 180—220.
1 Дмитриев Михаил Александрович (1796—1866) — критик, поэт, переводчик, мемуарист, племянник И. И. Дмитриева, друга Н. М. Карамзина.
2 Очень скоро после смерти историографа в обществе родилась идея увековечения памяти Н. М. Карамзина. Симбирские дворяне подали губернатору А. М. Загряжскому бумагу, где говорилось: ‘Желая ознаменовать и увековечить высокое уважение наше к памяти уроженца Симбирской губернии великого бытописателя Николая Михайловича Карамзина, творениями своими имевшего столь решительное, прочное и благодетельное влияние на просвещение любезного отечества нашего: вознамерились мы воздвигнуть ему в городе Симбирске памятник…’ (Трофимов Ж. А. Симбирский памятник Н. М. Карамзину. М., 1992. С. 7). Симбиряне просили губернатора исходатайствовать Высочайшее соизволение на открытие подписки для составления денежной суммы, необходимой для выполнения ‘сей священной цели’.
Сбор средств продолжился в Петербурге на обеде, данном группой литераторов в честь И. И. Дмитриева. В списке жертвователей мы находим имена А. С. Пушкина, И. А. Крылова, П. А. Вяземского и др.
Памятник мыслился как дом для помещения библиотеки, в главной зале которой размещался бы мраморный бюст писателя на пьедестале, заключающем все его творения. Другая группа дворян настаивала на строительстве учебного заведения в память о Карамзине. Но высочайшее соизволение последовало лишь на сооружение памятника Н. М. Карамзину (император Николай побывал 22 августа 1836 г. в Симбирске). Среди ряда предложений выбор царя пал на проект С. И. Гальберга, представленный в двух вариантах. Совет Академии художеств остановился на том из них, где предполагалось ‘ставить как памятник на богатом пьедестале музу истории Клио, которая, имея в левой руке эмблематический признак свой трубу, правою возлагает на жертвенник бессмертия скрижали Государства Российского, посвящая их таким образом бессмертию’ (Трофимов Ж. А. Симбирский памятник Карамзину. С. 15). Утвержденная императором надпись на пьедестале памятника:

Н. М. Карамзину,

историку Российского государства

повелением императора Николая I

1844 года, —

не отразила заслуг Карамзина в области литературы, он был увековечен только как придворный историограф, но почитатели его творчества никогда не разделяли Карамзина на писателя и историка.
С. И. Гальберг начал создание памятника, но в 1839 г. скончался. Талантливые выпускники Академии А. А. Иванов, П. А. Ставассер, Н. А. Рамазанов и К. М. Климченко довели работу до конца. Отливка статуи Клио из бронзы была осуществлена в мастерских Академии художеств под руководством П. К. Клодта.
Статуя музы истории с большими трудностями была доставлена на Симбирскую пристань летом 1843 г. Здесь она пролежала около полутора лет, до тех пор, пока из столицы не прибыли четырехугольный пьедестал из красно-бурого финляндского гранита и бронзовый бюст Н. М. Карамзина.
Бюст был помещен в нише лицевой стороны пьедестала, на самом постаменте была установлена бронзовая статуя музы истории Клио. Из бронзы были отлиты также горельефы, на которых в соответствии с классическим стилем все фигуры изображены в античных одеждах. На левом (северном) Карамзин читает отрывки из своей ‘Истории’ императору Александру во время пребывания того в Твери в 1811 г. На правом (южном) Николай Михайлович запечатлен на смертном одре в окружении своего семейства в тот момент, когда познакомился с рескриптом Николая о пожаловании ему щедрого пенсиона. Женская фигура с рогом изобилия на горельефе символизирует славу и богатство, но умирающий отвергает земные дары: он уже на пути к другим берегам…
3 Языков Петр Михайлович (1798—1851) — ученый, этнограф, естествоиспытатель, брат поэта Н. М. Языкова. Дом Языковых в Симбирске (сохранившийся по сей день) находится в нескольких шагах от места, где был сооружен памятник Н. М. Карамзину.
4 Аржевитинов Иван Семенович (1792—1847) — общественный деятель, участник войны 1812 г.
5 Булдаков Николай Михайлович (ум. в 1849) — симбирский губернатор (назначен в 1844).
6 Гейм Иван Андреевич (1758—1821) — лексикограф, историк, профессор Московского университета.
7 Мережа — ячеистая ткань, вязание, рыболовная сеть в полотнищах без отделки. Мрежа, мережа, мрежник, мережник — рыбак (Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка. Т. 2. И-О. М., 1955. С. 319, 355).
8 Юрлов Петр Иванович (1793—1869) — симбирский дворянин, собиратель художественных и исторических памятников.
9 Киндяков Александр Львович (1805—1884) — подполковник, предводитель дворянства Симбирского уезда (1845—1847).
10 Титов Владимир Павлович (1807—1891) — литератор, участник кружка любомудров.
11 Ознобишин Дмитрий Петрович (1804—1877) — поэт, переводчик, уроженец Симбирской губернии.
12 Существуют также версии о том, что Карамзин родился в с. Михайловка Бузулукского уезда Оренбургской губернии или в с. Знаменском Симбирского уезда Симбирской губернии.
13 Тургенев Иван Петрович (1752—1807) — симбирский помещик и известный масон, направил Карамзина в Москву к известному книгоиздателю и журналисту Николаю Ивановичу Новикову.
14 Обращенные к России заключительные слова Карамзина из его Предисловия к ‘Истории государства Российского’.
15 Образ ломоносовской ‘Оды, выбранной из Иова’, где Бог, обращаясь к Иову, указывает на величие земного творения:
Ты можешь ли Левиафана
На уде вытянуть на брег?
В самой средине Океана
Он быстрой простирает бег,
Светящимися чешуями
Покрыт, как медными щитами,
Копье, и меч, и молот твой
Считает за тростник гнилой. &lt,…&gt,
И т. д.
16 Карамзин Андрей Николаевич (1814—1854) — сын историографа, полковник.
17 См. выше прим. 14.
18 Валуев Дмитрий Александрович (1820—1845) — русский историк, славянофил. Положил начало изучению местничества. Издал ‘Синбирский сборник’ и ‘Сборник исторических и статистических сведений о России и народах ей единоверных и единоплеменных’ (2 т.). Оказал влияние на развитие русской славистики.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека