Письма в Киев, Надеждин Николай Иванович, Год: 1835

Время на прочтение: 7 минут(ы)

Н. И. Надеждин

Письма в Киев

(К М. А. М — чу) о русской литературе

Оригинал здесь — http://www.philolog.ru/filolog/writer/nadejdin.htm
Надеждин Н.И. Литературная критика. Эстетика. — М., 1972.

Письмо первое

Куда девалась наша поэзия?

Ты, конечно, не забыл тех сладких, поэтических минут нашей жизни, когда мы, в юношеских мечтах, все молодили вокруг себя, все обливали радужным блеском, всему вдыхали свежую, могучую жизнь, во все верили, всего надеялись, все любили. То было время золотое, время бесценное: румяное утро чистой, девственной мысли, благоуханная весна юного, расцветающего чувства! О, как дорого заплатил бы я теперь за одно из этих светлых мгновений, с какой жадностью бросился бы навстречу всякой былой мечте, как отпраздновал бы ее мимолетное возвращение! Но нет! Я обманываю сам себя… Этим легкокрылым подругам юности не найти уж во мне того радушного привета… Напрасно виним мы мечты в вероломстве: не они нам, мы им изменяем… Скажи, как приютиться им в душе разломанной, опустошенной, ниспровергнутой? Как прилепить свое воздушное гнездо среди развалин мысли, где вихрь сомнения ежеминутно отрывает камень от камня, во мраке охладевшего чувства, где гаснет, луч за лучом, волшебное сияние утренних надежд!.. Когда перелетная ласточка возвращается весной с юга, она хладнокровно пролетает мимо старого, знакомого жилья, если видит в нем запустевшее пепелище, обвалившиеся руины, она ищет себе другого приюта, новее, свежее… Да, я постигаю теперь сердцем бесконечное поэтического отчаяния Жуковского, которое прежде понимал только воображением… Я могу теперь сказать с ним из глубины души:
Пустынный край не населится!
Не узрит он минувших лет!
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Уж нет ее, сей веры милой,
К твореньям пламенной мечты!
Добыча истины унылой
Призраков прежних красоты!
Но, друг мой, такое ужасное состояние ужели есть неизбежное следствие возмужалости души? Ужели мы рождаемся только на двадцать, на тридцать лет, из которых большая половина проходит в растительной бессознательности детства, в животном буйстве молодости? Когда ж развиться в нас той божественной искре, которую приносит каждый из нас с родного неба на эту опальную землю? Когда вызреть и дать плод нашей бессмертной человеческой, природе? Или этот маразм, этот смертный паралич души, смыкающейся в самой себе, этот отсед мыслей и чувств на глубокое, недосягаемое дно нашего я, есть последняя, окончательная цель нашего земного существования, да исполнится вечный суд творца: ‘земля ecu, и в землю отыдеши!’
Одно из лучших, блаженнейших верований души, рождающееся в нас с первым биением, с первой улыбкой, с первым вздохом жизни, обнаруживающееся в младенческом лепете, не задушаемое кипением юношеских страстей, вспыхивающее и под застывшим волканом мужества, есть вера в искусство! Да, друг мой, из всех земных элементов нашего бытия, искусство всех прочнее, всех живущее! Я разумею искусство в высшем его значении. Не то ремесленное, цеховое искусство, которое занимается обработкою вдохновения в условные, заказные формы, которое отделывает фольгою, кроет сусальным золотом, разводит линючими узорами пошлую, бездушную жизнь, и эти блестящие безделки продает бессмысленной толпе на вес золота, на гром рукоплесканий, на дым славы! Я говорю о том втором зрении души, которое разоблачает жизнь до сокровеннейших ее глубин, и для всех явлений ее, слитно, одними согласными буквами мелькающих пред простым зрением, отыскивает гласные, с помощью коих можно сложить и выговорить их смысл, назвать каждое из них по имени! Это кольцо, связывающее нас с жизнью с самых первых минут, лопается последнее. В светлые, утренние мгновения юности, оно блестит на нас золотым обручальным перстнем, залогом пылкой, страстной любви к природе, являющейся в венчальном уборе невесты, с девственным неразрешенным поясом. Пройдет упоение молодости, спадет таинственный покров с лица девы, разлетятся в прах очаровательные мечты, и оно въедается в нас звеном ржавой, железной цепи, приковывающей неразрешимо к Шильонской тюрьме бытия, цепи, с которой невольно приученная рука расстается неохотно, ибо гром ее есть единственный звук, связывающий для запустевшей души безнадежную будущность с обеспамятелым минувшим… Когда после мрачной, грязной осени сомнений зимний холод неверия окует увядшую мысль, заметет ее тяжелыми сугробами, когда после душного, томительного дня истощенных бесплодно усилий, разбитых надежд, изможденных порывов убийственная ночная роса падет на разочарованное сердце, склонит его к тяжкой, смертной дремоте, — душе остается единственное утешение, единственная отрада, единственное блаженство
Без стремленья, без желания, —
без улыбки и без слез, смотреть в лице обнаженному скелету действительности, складывать и раскладывать его кости, читать смысл последней ужасной гримасы, застывающей на развалившихся челюстях мертвеца. Да! искусство, поэзия, в высшем и обширнейшем знаменовании, есть последняя доска, остающаяся нам после кораблекрушения всех мечтаний, всех надежд, на которой, если нельзя спастись, то можно погибнуть на поверхности волн, с взором, обращенным на небо. Я говорю на небо: ибо не всегда ж могучая душа гибнет с судорожным хохотом, с безверием в сердце, с хулою на устах, не всегда ж ее последняя поэзия есть макабрская пляска мертвых костей на кладбище жизни, поэзия Байронов и Сутеев, Гюго и Зандт. При свете религиозного одушевления смерть и тление оживают: на гробах занимается заря веры, мертвая голова улыбается надеждою. И тогда рождается высокая поэзия христианства, сеющая в тлении, восстающая в нетлении, поэзия, отпевающая смерть в надежде воскресения, поэзия древних аскетов и мистиков, коей тему, переложенную на ноты девятнадцатого столетия, слышим мы в сетованиях Ламартина, в гимнах Манцони, в дифирамбах Новалиса!
Итак, искусство, поэзия есть последнее земное блаженство, последняя вера, последнее упование, последняя любовь, последняя земная религия души! Знаю, что корень этой поэзии лежит в каждом из нас, знаю, что никакая внешняя сила не может развернуть и возрастить его без собственной нашей влаги и теплоты, знаю, что поэзия не прививается, а развивается из души. Но, друг мой, тебе так известны тайны жизни растительной в физическом мире, ты так дружен с поэзией органического цветения. Скажи, не те ли ж законы должны управлять развитием мира духовного, не так же ли должно совершаться поэтическое цветение души? В царстве прозябаемом есть цветы, осеменяющие сами себя, но сколько таких, для которых нужно таинственное обручение, которые умирают бесплодными, если одинокой венчик не осыпется брачною пылью дружнего {дружина — каждый из супругов: как муж, так и жена (укр.). — Ред.} цветка! Я верю, что мы, лучшие цветы бытия, имеем ту же ботанику, подлежим тем же законам. Между нами есть души цельные, души двухпольные, которые оплодотворяют сами себя, для которых не нужно ничего, кроме света солнца и влаги небесной, кроме воздуха, которым бы им дышать, кроме тука, которым бы им питаться. Это души самобытные, самозиждительные, самообразные, самодовольные! Их жизнь, их поэзия принадлежит вся им одним, но их не много, они являются одинокими метеорами, всегда величественными, часто зловещими… Зато сколько есть душ половинных, душ однопольных, которым нужно оплодотворение внешнее, в коих жизнь пробуждается общением, коих поэзия начинается с отзыва, с сочувствия! Свят и вечен закон братства, соединяющий людей меж собою! Род человеческий есть непрерывная цепь, где жизнь электрически сообщается звену от звена! Есть звенья с положительным, есть звенья с отрицательным электричеством, есть души мужеские, действующие, есть души женские, приемлющие, есть поэзия — звук, слово, есть поэзия — внимание, слух! Я хочу жить, но в жилах моих отяжелела кровь, в груди иссяк воздух. Обращаюсь к природе — нема! заглядываю в себя — пусто и глухо! И, однако, жажда томит меня, я хочу прохладить пламя меня пожирающее, хочу подышать отрадною свежестью. О братья! не вправе ли я требовать от вас помощи, не вправе ли искать между вами руки, которая бы столкнула меня в Силуамскую купель, не вправе ли вслушиваться всеми чувствами в ваш шумный говор, дабы уловить целебные звуки, которые бы сладкий, освежительный сон
Мне на душу напели?
Так! мы можем искать, мы должны желать, мы вправе требовать поэзии!
И вот какою странною, какою фантастическою, скажешь, дорогою, дошел я до предмета, о котором хотел с тобой побеседовать: где у нас поэзия? есть ли у нас поэзия? была ли у нас поэзия? куда девалась наша поэзия? Все эти вопросы суть вариации одной темы, видоизменения одного вопроса. Я разрешу их поодиначке, дабы дойти до общего результата.
Где у нас поэзия? Я не буду доказывать тебе, что поэзия существует не в одном слове, не в одних книгах. Слово есть выражение, орган, тело поэзии, но душа ее заключается в душе. Основанием поэзии слова должна быть поэзия мыслей, поэзия действий, поэзия чувствований… Где ж у нас поэзия?.. Я не нахожу ее в нашем народном мышлении, ибо у нас еще нет своего русского, самобытного и самообразного мышления. Много ли у нас мыслящих даже чужим, выписным умом? Не ограничивалась ли доселе вся мысленная наша деятельность жалким подбиранием крох с богатой трапезы европейского просвещения? И эти крохи обращаются ли в сок и кровь нашего умственного организма? Творчество, поэзия мысли состоит в смелом, бесстрашном взгляде на бытие, не преломляемом никаким сторонним стеклом, не искажаемом никаким чуждым влиянием. Ни тяжелая рудокопная работа учености, ни отважные бедуинские наезды в область знания, совершаемые дилетантами, не возвысят мысли до живой, зиждительной поэзии, если будут — рыться ль ощупью или скакать стремглав — наудачу, по случайным приметам или мгновенным прихотям, не отправляясь с одной центральной точки, не устремляясь к одной конечной цели, не одушевляясь одним основным побуждением. Где ж у нас эта точка, эта цель, это побуждение? Всякая умственная деятельность начинается с самопознания, но сознали ль мы себя как русских, объяснили ль настоящее наше положение в системе рода человеческого, определили ль должные отношения к окружающей нас природе, к развивающейся вокруг нас жизни? Мы еще не знаем самих себя, как же можем знать, что над нами, что под нами, что вокруг нас? Мы не думаем о себе, о чем же можем думать? Оттого-то все наши умственные труды представляют такой смутный, безобразный хаос, оттого-то мысли наши толкутся взад и вперед, мнут в сбивают друг друга, словно в вавилонском столпотворении. Там азиятский фатализм с французским легкомыслием, здесь немецкая мечтательность с английским сплином! Как же тут искать, где тут быть поэзии?.. Ее нет и в наших действиях, в наших житейских отношениях, в наших общественных нравах. Ибо, что наша жизнь, что наша общественность? Либо глубокий, неподвижный сон, либо жалкая игра китайских бездушных теней. Поэзия нравов состоит в их живом, искреннем, самообразном развитии: она невозможна без сильных, глубоких страстей, вызванных со дна души не внешним давлением расчетов, но избытком внутренней полноты, пробивающейся, подобно горному ключу, сквозь каменные ребра холодной наружности. А у нас будто есть страсти? Назови мне хоть одну, которая б оцветляла наше общество живою, огненною краскою, от которой бы занимался дух, замирало сердце, которая отрывала бы человека от земли и забрасывала его на небо или низвергала в преисподнюю! По именам они все есть у нас, но это не страсти, а страстишки, мелкие, ничтожные, презренные. Не стану распространяться о том, что слишком известно, не буду описывать подробно всей сухости, всей пустоты, всей мертвой бесцветности наших нравов, скажу одно, в чем заключается все. Лучший цвет общественной жизни, ее высочайшая поэзия выражается в женщине, прекраснейшем создании, коим увенчался прекрасный мир божий. Но что у нас женщина? Признаюсь, я не мог доселе составить себе идеала женщины русской: я не знаю элементов, из которых бы он мог быть составлен. Я и не ищу в нашем обществе женщины Бальзака, этой дивной поэмы, для создания коей потребно было двенадцать веков непрерывно возрастающей цивилизации, этого неистощимого мира поэзии, заключающего в себе все оттенки нравственного образования, все тоны и полутоны общественной гаммы от гризетки до герцогини, от богини разума до сестры милосердия, от графини Шабер до г-жи Жюль Демаре, от Эмилии де Фонтен до Антуанетты де Ланже! Где нам до этих пышных, великолепных дифирамбов женской природы? Можно б было удовольствоваться малейшим биением жизни, малейшею искоркою огня, но жизни своей, не взятой напрокат из магазина, но огня настоящего, не поддельного, не выписного, не сшитого из тряпья, раскрашенного красною краскою, как огонь театральный!.. Да! у нас нет женщины, нет, стало, и любви, первого, необходимого условия поэзии жизни… Наши нравы или суздальской иконной работы, или китайской шпалерной живописи, только в шляпках Гербо, с прическою г. Нарцисса! В них нет души, нет жизненного румянца, нет произвольного движения. Где ж тут быть поэзии?.. Итак, если мы хотим искать, если мы надеемся сыскать у себя поэзию, надо ограничиться словом, прибегнуть к книжному миру, вслушаться в падение стоп, в созвучие рифм, нет ли там поэзии… Так определив горизонт своих исследований, перехожу теперь к другому вопросу: — Есть ли у нас поэзия?..
Москва.
Января, 5, 1835
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека