Письма, По Эдгар Аллан, Год: 1860

Время на прочтение: 52 минут(ы)

Эдгар Алан По

Письма

СПб.: ООО ‘Издательство ‘Кристалл», 1999.
Серия Библиотека мировой литературы
В данном разделе помимо избранных писем самого Э. А. По нами приводятся и фрагменты переписки между собой близких ему людей. Перевод писем, помеченных*, выполнен С. Силищевым, перевод остальных писем, примечания к ним и послесловие принадлежат Константину Бальмонту. — Прим. ред.

ЭДГАР ПО К ДЖОНУ КЕННЕДИ*

‘Ричмонд, 11 сентября, 1835 года

Уважаемый Сэр!

Я получил вчера письмо от доктора Миллера, в котором он сообщает, что Вы уже возвратились в Балтимор. Спешу поэтому написать Вам, чтобы выразить в письме то, что всегда находил невозможным сказать словами, — глубокую благодарность за деятельную помощь, которую Вы мне неоднократно оказывали, и Вашу доброту. Ваше влияние побудило мистера Уайта предоставить мне место в редакции журнала в качестве его помощника с жалованьем 520 долларов в год. Мое новое положение вполне меня устраивает, и по многим причинам, — но, увы, теперь ничто, кажется, не может принести мне ни радости, ни даже самого малого удовлетворения. Прошу извинить меня, уважаемый сэр, если письмо это покажется Вам слишком бессвязным. Чувства мои сейчас поистине достойны жалости. Я переживаю такой глубокий упадок духа, какого никогда не знал раньше. Мои усилия побороть одолевающую меня меланхолию тщетны. Вы поверите мне, если я скажу, что по-прежнему чувствую себя несчастным, несмотря на значительное улучшение обстоятельств моей жизни. Я говорю, что Вы мне поверите, по той простой причине, что человек, пишущий ради эффекта, не станет писать так, как я. Сердце мое открыто перед Вами — читайте в нем, если оно заслуживает быть прочтенным. Я страдаю — и не знаю почему. Утешьте меня, ибо Вы можете. Но поторопитесь, иначе будет поздно. Ответьте мне немедля. Уверьте меня в том, что жить стоит, что жить нужно, и Вы докажете мне свою дружбу. Убедите меня поступать благоразумно. Я не хочу сказать — я не хочу, чтобы Вы сочли все, что я пишу Вам сейчас, шуткой. Ибо я чувствую, что слова мои бессвязны — но я превозмогу свой недуг. Вы не можете не видеть, что я испытываю упадок духа, который погубит меня, если продлится долго. Напишите же мне, и поскорее. Вразумите меня. Ваши слова будут иметь для меня больший вес, чем чьи-либо еще, ибо Вы были мне другом, когда никто другой не был. Ответьте непременно, если Вам дорог Ваш будущий душевный покой.

Э. А. По’.

ЭДГАР ПО К ФРЕНСИСУ ТОМАСУ*

‘Нью-Йорк, 8 сентября 1844 года.

Мой дорогой Томас!

Я был искренне рад получить твое письмо и почти столь же искренне удивлен, ибо, пока ты гадал, почему нет писем от меня, я чуть было не решил, что ты сам совсем меня забыл.
Я уехал из Филадельфии и живу теперь милях в пяти от Нью-Йорка. В последние семь или восемь месяцев я сделался настоящим отшельником, и не на шутку — за все это время не видел ни единой живой души, кроме своих домашних, — они чувствуют себя хорошо и передают тебе самый добрый привет. Когда я говорю ‘хорошо’, то имею в виду (что касается Виргинии) не хуже, чем обычно. Здоровье ее, как и прежде, внушает большие опасения…’

ЭДГАР ПО К ФРЕНСИСУ ТОМАСУ

(Фрагмент)

4 мая 1845 г.

‘В надежде, что ты пока не совсем махнул на меня рукой, решив, что я отправился в Техас или куда-нибудь еще, сажусь за стол, чтобы написать тебе несколько слов… Случилось так, что в недавно охватившем меня приступе усердия я взялся за столько дел фазу, что до сих пор не могу с ними разделаться.
В последние три или четыре месяца работал по четырнадцать-пятнадцать часов в день — без всякого отдыха. Только теперь я понял, что такое рабство.
И все же, Томас, денег у меня не прибавилось. Сейчас я не богаче, чем был в самые скудные времена, — разве что надеждами, но их в оборот не пустишь. Я стал совладельцем из одной трети журнала ‘Бродвей джорнэл’ и за все, что пишу для него, получаю ровно на столько же меньше. Однако в конечном итоге все должно окупиться — по крайней мере, на это есть основания рассчитывать…’

ОТВЕТ ЭДГАРА ПО ЖУРНАЛУ ‘УИКЛИ ЮНИВЕРС’

(Фрагмент)

1846 год

‘Дело обстоит таким образом: в привычках своих я решительно воздержан и не пренебрегаю ни одним из естественных правил, соблюдение которых необходимо для поддержания здоровья, то есть встаю рано, ем в меру, не пью ничего, кроме воды, регулярно и подолгу занимаюсь физическими упражнениями на открытом воздухе. Однако это моя частная жизнь — жизнь, отданная наукам и литературе и, разумеется, скрытая от постороннего взгляда. Стремление к обществу овладевает мной лишь тогда, когда я возбужден вином. Тогда и только тогда я имел обыкновение отправляться к друзьям, которые, редко видя меня в ином состоянии, а точнее сказать, не видя никогда, считают само собой разумеющимся, что я нахожусь в нем всегда. Те, кто действительно знает меня, знают, что это не так…’

ЭДГАР ПО К МИСТРИС ПО {*}

{* Единственное дошедшее до нас письмо Эдгара По к Виргинии. (К. Б.)}

Июня 12-го, 1846

Мое милое сердце — моя милая Виргиния, — наша мать объяснит тебе, почему я сегодня, эту ночь, не с тобой. Я уверен, что беседа, мне обещанная, окончится чем-нибудь существенно-благим для меня — ради себя, милая, и ради нее — заставь свое сердце хранить всю надежду и еще немножко верь. При моем последнем великом разочаровании я потерял бы мое мужество, если бы не ты — моя маленькая, моя любимая жена. Ты мое величайшее и единственное побуждение теперь биться с этою несродственной, неудовлетворяющей и неблагодарной жизнью.
Я буду с тобою завтра… пополудни, и не сомневайся в том, что, пока я не увижу тебя, я сохраню в любящей памяти твои последние слова и твою пламенную мольбу!
Спи хорошо, и Бог да дарует тебе мирное лето с твоим глубокопреданным Эдгаром.

ЭДГАР ПО К ОДНОМУ ИЗ ДРУЗЕЙ*

1848 год

‘Вы спрашиваете, могу ли я ‘хотя бы намеком дать Вам понять’, в чем состояло ‘ужасное несчастье’, ставшее причиной тех ‘странностей в поведении’, о которых я столь глубоко сожалею. Да, я могу Вам ответить, и не только намеком. ‘Несчастье’ это было самым страшным из тех, что могут постичь человека. Шесть лет назад моя жена, которую я любил так, как не любил ни один смертный, повредила внутренний кровеносный сосуд, когда пела. Состояние ее сочли безнадежным. Уже навеки простившись с нею, я пережил все муки, которые несла мне ее кончина. Однако ей сделалось лучше, и ко мне вернулась надежда. Через год у нее снова лопнул сосуд. Все повторилось для меня сначала. Потом снова, снова, снова и снова — через разные промежутки времени. И всякий раз, когда к ней подступала смерть, меня терзали все те же муки. С каждым новым обострением болезни я любил жену все нежнее и все отчаяннее держался за ее жизнь. Но, будучи от природы человеком чувствительным и необычайно нервным, я временами впадал в безумие, сменявшееся долгими периодами ужасного просветления. В этих состояниях совершенной бессознательности я пил — один господь знает, сколько и как часто. Разумеется, мои враги приписывали безумие злоупотреблению вином, но отнюдь не наоборот. И, право, я уже оставил всякую надежду на исцеление, когда обрел его в смерти моей жены. Кончину ее я смог встретить, как подобает мужчине. Ужасных и бесконечных колебаний между надеждой и отчаянием — вот чего я не в силах был выдержать, полностью не утратив рассудка. С гибелью того, что было моей жизнью, я возродился к новому, но — боже милостивый! — какому же печальному бытию’.

ЭДГАР ПО К МИСТРИС ШЬЮ

Воскресенье, ночь [1848 ].

Дорогой мой друг Луиз, — ничто в течение целых месяцев не доставляло мне так много настоящего наслаждения, как ваша вчерашняя вечерняя записка. Я был занят весь день некоторой работой, которая была обещана, иначе я ответил бы вам тотчас, как мое сердце внушало мне. Я искренне надеюсь, что вы не скользнете из глаз моих, прежде чем я смогу вас поблагодарить. Какая это доброта с вашей стороны, что вы позволяете мне оказать вам даже эту маленькую услугу {Мистрис Шью попросила Эдгара По выбрать обстановку для ее нового обиталища и устроить по его собственному вкусу ее музыкальную комнату и библиотеку. (К. Б.)}, взамен той большой одолженности, которой я перед вами обязан! Луиз! Моя самая яркая, самая бескорыстная из всех, которые когда-либо меня любили!.. Какое наслаждение будет для меня думать о вас и о ваших в этой музыкальной комнате и библиотеке. Луиз, я очень верю в ваш вкус в этих вещах, и я знаю, что я сделал вам угодное в покупках. Во время моего первого прихода в ваш дом, после смерти моей Виргинии, я заметил с таким удовольствием большую картину над фортепьяно, которая поистине является мастерским произведением, и я заметил размер всех ваших картин, извивные линии вместо рядов фигур на ковре вашей гостиной, умягчающее действие занавесей, также алый цвет и золото… Я был очарован, увидев, что арфа и фортепьяно не покрыты. Картины Рафаэля и ‘Всадника’ я никогда не забуду — их мягкости и красоты! Гитара с голубой лентой, пюпитр для нот и античные вазы! Я подивился, что простая провинциальная девушка как вы, сумела осуществить такой классический вкус, создать такую классическую атмосферу. Прошу вас, передайте мои поклоны вашему дяде и скажите ему, что я к его услугам в любой день этой недели или хоть каждый день, и попросите его, пожалуйста, назначить время и место.

Ваш искренне, Эдгар А. По

ЭДГАР ПО К МИСТРИС ШЬЮ

[Июнь, 1848 ]

Неужели это верно, Луиз, что в уме вашем закрепилась мысль оставить вашего несчастного и злополучного друга и вашего больного? Вы не сказали так, я знаю, но в течение целых месяцев я знал, что вы покидаете меня не добровольно, но тем не менее достоверно — мою судьбу
страдальца, чьи мученья возрастали, как теченье
Рек весной, чье отреченье от надежды навсегда
В песне вылилось — о счастье, что, погибнув навсегда,
Вновь не вспыхнет никогда.
Таким образом, я имел предуведомление этого в течение месяцев. Я повторяю, мой добрый дух, мое лояльное сердце! неужели это должно возникнуть как продолжение вслед за всеми благодеяниями и благословениями, которые вы так великодушно даровали мне? Или вы должны исчезнуть как все, которых я люблю и желаю, от моей затемненной и ‘потерянной души’? Я перечитал ваше письмо еще и еще и не могу счесть возможным, с какой-нибудь степенью достоверности, чтобы вы написали его прямодушно. (Я знаю, вы не сделали этого без слез тревоги и сожаления.) Возможно ли это, что ваше влияние потеряно для меня? Такие кроткие и правдивые натуры всегда верны до смерти, но вы не мертвы, вы полны жизни и красоты! Луиз, вы вошли… в вашем волнистом белом платье — ‘Good morning, Edgar’, ‘Доброе утро, Эдгар’. Был какой-то оттенок условной холодности в вашей торопливой манере, и весь ваш внешний вид, когда вы открыли дверь в кухню, чтобы найти там Медди {Ласковое прозвище мистрис Клемм, кличка, данная ей Виргинией, когда та была ребенком. (К. Б.)}, есть мое последнее воспоминание о вас. В вашей улыбке была любовь, надежда и скорбь вместо любви, надежды и смелости, как всегда раньше. О, Луиз, сколько скорбей перед вами! Ваша чистосердечная и сочувствующая природа будет постоянно ранена в ее соприкосновении с пустым, бессердечным миром, а что до меня, увы! если только какая-нибудь правдивая и нежная и чистая женская любовь не спасет меня, едва ли я проживу еще более года {После этих слов Эдгар По прожил лишь год и три месяца. (К. Б.)}! Несколько коротких месяцев скажут, как далеко моя сила (телесная и внутренняя) пронесет меня в этой жизни здесь. Как могу я верить в Провидение, когда вы смотрите холодно на меня? Разве это не вы возобновили мои надежды и веру в Бога?.. и в человечество? Луиз, я слышал ваш голос, когда вы уходили из глаз моих, оставляя меня…, но я еще прислушивался к вашему голосу. Я слышал, вы сказали, всхлипнув: ‘Dear Muddie’, ‘Милая Медди’, я слышал, вы приветствовали мою Катарину {Имя любимой кошки Эдгара По. (К. Б.)}, но это было только как воспоминанье… Ничто не ускользнуло от моего уха, я был убежден, что это было не ваше великодушное вы сами…, произносящее слова, столь чуждые вашей природе — вашему нежному сердцу! Я слышал, как вы с рыданьем высказали ваше чувство долга моей матери, и я слышал ее ответ: ‘да, Луи… да…’ Почему отвращается ваша душа от ее истинного дела для безуспешного, обращаясь к неблагодарному и жалкому миру?.. Я чувствовал, что мое сердце остановилось, и я был уверен, что я умру у вас на глазах, Луиз, это хорошо — это счастливо — вы взглянули со слезою в ваших милых глазах, и приподняли оконную раму, и сказали о гуаве, которую вы принесли для моего больного горла. Ваши инстинктивные чувства лучше для меня, чем разум сильного мужчины — я хочу верить, что они могут быть таковыми для вас самих. Луиз, я чувствую, я не превозмогу — какая-то тень уже упала на вашу душу и отразилась в ваших глазах. Слишком поздно — вы отхлынули прочь с жестоким потоком… это не испытание обычное — это страшное испытание для меня. Такие редкие души, как ваша, так украшают эту землю! так освобождают ее от всего, что есть в ней отталкивающего и грязного. Так делают лучезарными ее муки и заботы, трудно потерять их из виду даже на краткое время… но вы должны знать и быть уверены в моем сожалении и в моей скорби, если что-нибудь, что я когда-либо написал, ранило вас. Мое сердце никогда не посягало на вас. Я ставлю вас в моем уважении — со всей торжественностью — рядом с другом моего отрочества — рядом с матерью моего школьного товарища, о которой я говорил вам, и как я повторил в поэме… как правдивейшую, нежнейшую из самых женственных душ этого мира и как доброго ангела моей потерянной и затемненной природы. Во имя вас я не скажу опять ‘потерянная душа’. Я попытаюсь победить мою печаль во имя бескорыстной вашей заботы обо мне в прошлом, и в жизни или смерти я всегда ваш, признательно и преданно,

Эдгар А. По

ЭДГАР ПО К* {*}

{* Это письмо к неизвестной особе было написано раньше предыдущего. (К. Б.)}

Июня 10-го, 1848.

Знаете ли вы мистрис Уитман? Я чувствую глубокий интерес к ее поэзии и характеру. Я никогда не видал ее — никогда — лишь раз… однако рассказала мне многое о романтичности ее характера, который совсем особенно заинтересовал меня и возбудил мое любопытство. Ее поэзия есть бесспорно поэзия, оживленная гением. Не можете ли вы мне что-нибудь рассказать о ней — что-нибудь — все, что вы знаете — и сохранить мою тайну — то есть не говорить никому, что я вас об этом просил? Могу ли я положиться на вас? Я могу и хочу.
Верьте, что я истинно ваш друг, Эдгар А. По.

ЭДГАР ПО К ЕЛЕНЕ УИТМАН

[Без даты]

Я уже сказал вам, что несколько случайных слов, сказанных о вас… были первыми, в которых я когда-либо слышал ваше имя упомянутым. Она намекнула на то, что она назвала вашими ‘эксцентричностями’, и упомянула о ваших печалях. Ее описание первых странно захватило мое внимание, ее намек на последние оковал его и закрепил.
Она рассказывала о мыслях, чувствах, чертах, капризных настроениях, о которых я знал, что они мои собственные, но которые до этого мгновения я считал лишь моими собственными — не разделенными с каким-либо человеческим существом. Глубокое сочувствие завладело немедленно моей душой. Я не могу лучше изъяснить вам, что я чувствовал, как сказав, что ваше неведомое сердце, по-видимому, перешло в мою грудь — чтобы жить там навсегда — между тем как мое, думал я, было перенесено в ваше.
С этого часа я полюбил вас. С этого времени я никогда не видел и не слышал вашего имени без трепета полувосторга, полутревоги. Впечатление, оставшееся у меня в уме, было, что вы еще чья-то жена, и лишь в последние несколько месяцев я в этом разуверился.
По этой причине я избегал вашего присутствия и даже города, в котором вы жили. Вы можете вспомнить, что однажды, когда я был в Провиденсе с мистрис Осгуд, я положительно отказался сопровождать ее в ваш дом и даже заставил ее поссориться со мной из-за упрямства и кажущейся безосновности моего отказа. Я не смел ни пойти, ни сказать, почему я этого не могу. Я не смел говорить о вас — тем менее видеть вас. В течение целых лет ваше имя ни разу не перешло моих губ, в то время как душа моя пила в нем, с самозабвенною жаждой, все, что было сказано о вас в моем присутствии.
Самый шепот, касавшийся вас, пробуждал во мне трепещущее шестое чувство, смутно слитое из страха, восторженного счастья и безумного, необъяснимого ощущения, которое ни на что не походит так близко, как на сознание вины.
Судите же, с какою дивящейся, неверующей радостью я получил написанное хорошо вам известным почерком нежное стихотворение, которое впервые дало мне увидать, что вы знаете о моем существовании.
Представление о том, что люди называют Судьбою, утратило тогда в моих глазах свой характер пустоты. Я почувствовал, что после этого ни в чем нельзя сомневаться, и на долгие недели потерялся в одном непрерывном сладостном сне, в котором все было живым, хотя и неясным, благословением.
Немедленно после прочтения посланного вами стихотворения я захотел найти какой-нибудь способ указать — не ранив вас видимым слишком прямым указанием — на мое чувство — о, мое острое — мое ликующее — мое восхищенное чувство почести, которое вы мне даровали. Выполнить это, как я хотел, в точности что я хотел, казалось, однако, невозможным, и я был уже готов оставить эту мысль, как глаза мои упали на том моих собственных поэм, и тогда строки, которые я написал во время страстного моего отрочества к первой, чисто идеальной, любви моей души — к Елене Стэннэрд, о которой я вам говорил, вспыхнули в моем воспоминании. Я обратился к ним. Они выразили все — все, что я сказал бы вам — так полно — так точно и так исключительно, что трепет напряженного суеверия пробежал мгновенно по всему моему телу. Прочтите стихи и потом примите во внимание особенную необходимость, которую я чувствовал в тот миг именно в таком, по-видимому, недостижимом способе общения с вами, каковой они доставляли. Подумайте о безусловной соответственности, с которой они восполняли эту необходимость — выражая не только все, что я хотел бы сказать о вашей наружности, но и все то, в чем я так хотел вас уверить, в строках, начинающихся словами
По жестоким морям я бродил, нелюдим.
Подумайте о редком совпадении имени, и вы не будете более удивляться, что для того, кто привык, как я, к счислению Вероятии, они имели вид положительного чуда… Я уступил сразу захватывающему чувству Рокового. С этого часа я никогда не был способен стряхнуть с моей души веру, что моя Судьба, для добра или зла, здесь ли или в том, что там, в какой-то мере сплетена с вашей собственной.
Конечно я не ждал с вашей стороны какого-нибудь признания напечатанных строк ‘К Елене’, и однако, не признаваясь в этом даже самому себе, я испытывал неопределимое чувство скорби из-за вашего молчания. Наконец, когда я подумал, что у вас было достаточно времени совсем позабыть обо мне (если в действительности вы когда-нибудь настоящим образом меня помнили), я послал вам безымянные строки в рукописи. Я писал сперва в силу мучительного, жгучего желания соприкоснуться с вами каким-нибудь образом — даже если бы вы оставались в неведении о пишущем вам. Простая мысль, что ваши милые пальцы прижмут — ваши нежные глаза медля глянут на буквы, которые я начертал — на буквы, которые хлынули на бумагу из глубин такой преданной любви — наполняла мою душу забвенным восторгом, который, казалось мне тогда, был всем, что нужно для моей человеческой природы. Это тогда открылось мне, что одна простая эта мысль включала в себе столько благословения, что здесь, на земле, я уже никогда более не мог бы иметь права сетовать — не было бы места для недовольства. Если когда-нибудь, тогда, я дерзал нарисовать себе какое-нибудь более богатое счастье, оно всегда было связано с вашим образом на Небе. Но была еще и другая мысль, которая побуждала меня послать вам эти строки, я говорил самому себе, чувство — святая страсть, которая пылает в груди моей к ней, она от Неба, она небесная, в ней нет земного пятна. Так значит, в тайных уголках ее собственного чистого сердца должен находиться, по крайней мере, зачаток взаимной любви, и, если это действительно так, ей не будет нужен никакой земной ключ — она инстинктивно почувствует, кто ей пишет. В этом случае я могу, значит, надеяться на какой-нибудь слабый знак, по крайней мере дающий мне понять, что источник поэмы известен и что чувство, ее проникающее, понимают, даже если не одобряют.
О, Боже! — как долго — как долго я ждал напрасно, надеясь вопреки надежде — пока наконец меня не обуял некий дух, гораздо более мрачный, гораздо более безудержный, чем отчаяние — я объяснил вам — но не исчисляя жизненных влияний, которые оказали на судьбу мою ваши строки — это особенное, добавочное и как будто вздорное предопределение, благодаря которому вам случилось адресовать ваши безымянные стансы в Фордгам вместо Нью-Йорка — и благодаря которому моя тетка узнала, что они находятся на Вест-Фармской почте. Но я еще не сказал вам, что ваши строки достигли меня в Ричмонде в тот самый день, когда я был готов вступить на путь, который унес бы меня далеко, далеко от вас, нежная, нежная Елена, и от этого божественного сна вашей любви.

[Подписи нет]

ЭДГАР ПО К ЕЛЕНЕ УИТМАН

[Без даты]

Я прижал ваше письмо еще и еще к губам моим, нежнейшая Елена, омывая его слезами радости или ‘божественного отчаяния’. Но я — который так недавно в вашем присутствии восхвалял ‘могущество слов’ — что мне теперь лишь слова? Если бы мог я верить в действительность молитвы к Богу на Небесах, я, конечно, преклонил бы колена — смиренно стал бы на колена — в эту самую серьезную пору моей жизни — стал бы на колена, умоляя о словах — только о словах, которые разоблачили бы вам, которые дали бы мне способность обнажить перед вами целиком мое сердце. Все мысли — все страсти кажутся теперь слитно погруженными в это одно пожирающее желание — в это хотение заставить вас понять, дать вам увидеть то, для чего нет человеческого голоса — несказанную пламенность моей любви к вам, ибо так хорошо я знаю вашу природу поэта, что я чувствую достоверно, если бы только вы могли заглянуть теперь в глубины моей души вашими чистыми духовными глазами, вы не могли бы отказаться сказать мне это, что, увы! еще решительно вы оставляете несказанным — вы полюбили бы меня, хотя бы только за величие моей любви. Не есть ли это что-то в холодном этом сумрачном мире быть любимым! О, если бы я только мог вжечь в ваш дух глубокое — истинное значение, которое я связываю с этими четырьмя подчеркнутыми слогами! о, увы, усилие напрасно, и ‘я живу и умираю не услышанный…’
Если бы я мог только держать вас близко у моего сердца и прошептать вам странные тайны страстной его летописи, воистину вы увидали бы тогда, что не было и не могло быть ни в чьей власти, кроме вашей, подвигнуть меня так, как я теперь подвигнут — обременить меня этим неизреченным ощущением — окружить и залить меня этим электрическим светом, озаряя и возжигая всю мою природу — наполняя мою душу лучезарною славой, чудом и благоговением. Во время нашей прогулки на кладбище я сказал вам, меж тем как горькие, горькие слезы подступали к глазам моим: ‘Елена, я люблю теперь — теперь — в первый и в единственный раз’, — я сказал это, повторяю, не в надежде, что вы могли бы мне поверить, но потому, что я не мог не чувствовать, как неравны
были сердечные богатства, которые мы могли бы предложить друг другу. Я, в первый раз, отдающий все мое фазу и навсегда, даже в то время как слова поэмы вашей еще звучали в моих ушах.
О, Елена, зачем вы показали их мне, эти строки? Ведь было, кроме того, какое-то совсем особенное намерение в том, что вы сделали. Самая красота их была жестокостью ко мне…
А теперь, в самых простых словах, какими я могу распоряжаться, позвольте мне нарисовать вам впечатление, произведенное на меня вашим внешним видом. Когда вы вошли в комнату, бледная, колеблющаяся, и, видимо, со стесненным сердцем, когда глаза ваши покоились на краткое мгновение на моих, я чувствовал в первый раз в моей жизни и трепещуще признал существование духовного влияния всецело вне пределов рассудка, я увидел, что вы Елена — моя Елена — Елена тысячи снов… Она, которой великий Деятель всего благого предназначил быть моей — только моей — если не теперь, увы! тогда потом и навсегда, в Небесах. — Вы говорили, запинаясь, и, казалось, вряд ли сознавали, что вы говорили. Я не слышал слов — только мягкий голос, более близкий, более знакомый мне, чем мой собственный…
Ваша рука покоилась в моей, и вся душа моя содрогалась от трепетной восхищенности и тогда, если бы не страх огорчить или ранить вас, я упал бы к ногам вашим в таком чистом, в таком действительном обожании, какое когда-либо отдавали Идолу или Богу.
И когда потом, в эти два последовательные вечера всенебесного восторга, вы проходили туда и сюда по комнате то садясь рядом со мной, то далеко от меня, то стоя и держа свою руку на спинке моего кресла, меж тем как сверхприродная зыбь вашего прикосновения проходила волною даже через бесчувственное дерево в мое сердце — меж тем как вы двигались так беспокойно по комнате — как будто глубокая скорбь или самая зримая радость привиденьем вставала в вашей груди — мой мозг закружился под опьяняющей чарой вашего присутствия, и уже не просто человеческими чувствами я видел, я слышал вас. Это только душа моя различала вас там…
Позвольте мне привести отрывок из вашего письма: ‘…Хотя мое уважение перед вашим умом и мое преклонение перед вашим гением заставляют меня чувствовать себя ребенком в вашем присутствии, вы, быть может, не знаете, что я на несколько лет старше вас…’ Но допустим, что то, на чем вы настаиваете, даже верно. Не чувствуете ли вы в вашем сокровенном сердце сердец, что ‘любовь Души’, о которой люди говорят так часто и так напрасно, в данном случае, по крайней мере, есть лишь самая предельная — самая безусловная из действительностей? Не чувствуете ли вы — я спрашиваю это у вашего рассудка, любимая, не менее, чем у вашего сердца — не видите ли вы, что это моя божественная природа — моя духовная сущность горит и, задыхаясь, стремится смешаться с вашей? У души есть ли возраст, Елена? Может ли Бессмертие смотреть на Время? Может ли то, что никогда не начиналось и никогда не окончится, принимать во внимание несколько жалких лет своей воплощенной жизни? О, я почти готов поссориться с вами за произвольную обиду, которую вы наносите священной действительности своего чувства.
И как отвечать мне на то, что вы говорите о вашем внешнем виде? Не видел ли я вас, Елена? Не слышал ли я больше, чем мелодию вашего голоса? Не перестало ли сердце мое биться под чарованием вашей улыбки? Не держал ли я вашу руку в моей и не смотрел ли пристально в вашу душу через хрустальное небо ваших глаз? Сделал ли я все это? — Или я в грезе? — Или я сумасшедший?
Если б вы действительно были всем тем, чем будто вы стали, как ваша фантазия, ослабленная и искаженная недугом, искушает вас поверить, все-таки, жизнь моей жизни! я стал бы любить вас — я стал бы обожать вас еще больше. Но раз есть так, как есть, что могу я — что сумею я сказать? Кто когда-нибудь говорил о вас без чувства — без хвалы? Кто когда-нибудь видел вас и не полюбил?
Но теперь смертельный страх меня гнетет, ибо я слишком ясно вижу, что эти возражения — такие неосновательные — такие пустые… Я дрожу при мысли, не служат ли они лишь к тому, чтобы замаскировать другие, более действительные, и которые вы колеблетесь — может быть, из сострадания — сообщить мне.
Увы! Я слишком ясно вижу, кроме того, что ни разу еще, ни при каком случае, вы не позволили себе сказать, что вы любите меня. Вы знаете, нежная Елена, что с моей стороны есть непобедимое основание, возбраняющее мне настаивать на моей любви к вам. Если бы я не был беден — если б мои недавние ошибки и безудержные излишества не принизили меня справедливо в уважении благих — если бы я был богат или мог предложить вам светские почести — о, тогда — тогда — с какой гордостью стал бы я упорствовать — вести тяжбу с вами из-за вашей любви…
О, Елена! Моя душа! — Что говорил я вам? — К какому безумию понуждал я вас? — Я, который ничто для вас — вы, у которой есть мать и сестра, чтобы озарять их вашей жизнью и любовью. Но — о, любимая! если я кажусь себялюбивым, поверьте же, что я истинно, истинно люблю вас, и что это самая духовная любовь, о которой я говорю, если даже я говорю о ней из глубин самого страстного сердца. Подумайте — о, подумайте обо мне, Елена, и о самой себе…
Я бы стал заботиться о вас — нежить вас — убаюкивать. Вы бы отдохнули от заботы — от всех мирских треволнений. Вы бы стали поправляться, и вы были бы в конце совсем здоровы. А если бы нет, Елена — если б вы умерли — тогда, по крайней мере, я сжал бы ваши милые руки в смерти, и охотно — о, радостно — радостно снизошел бы с вами в ночь могилы.
Напишите мне скоро — скоро — о, скоро! — но не много. Не утомляйтесь и не волнуйтесь из-за меня. Скажите мне эти желанные слова, которые обратят Землю в Небо.

[Подписи нет]

ЭДГАР ПО К ЕЛЕНЕ УИТМАН

18 октября, 1848

Вы не любите меня, иначе вы бы ощущали слишком полно в сочувствии с впечатлительностью моей природы, чтобы так ранить меня этими страшными строками вашего письма:
‘Как часто я слышала, что о вас говорили: ‘Он имеет большую умственную силу, но у него нет принципов — нет морального чувства».
Возможно ли, чтобы такие выражения, как эти, могли быть повторены мне — мне — тою, кого я любил — о, кого я люблю!..
Именем Бога, что царит на Небесах, я клянусь вам, что душа моя не способна на бесчестие — что за исключением случайных безумий и излишеств, о которых я горько сожалею, но в которые я был вброшен нестерпимою скорбью и которые каждый час совершаются другими, не привлекая ничьего внимания — я не могу вспомнить ни одного поступка в моей жизни, который вызвал бы краску на моих щеках — или на ваших. Если я заблуждался вообще в этом отношении, это было на той стороне, что зовется людьми дон-кихотским чувством чести — рыцарства. Предаваться этому чувству было истинной усладой моей жизни. Во имя такого-то роскошества в ранней юности я сознательно отбросил от себя большое состояние, только б не снести пустой обиды. О, как глубока моя любовь к вам, раз она меня понуждает к этим разговорам о самом себе, за которые вы неизбежно будете презирать меня!..
Почти целых три года я был болен, беден, жил вне людского общества, и это таким-то образом, как с мучением я вижу теперь, я дал повод моим врагам клеветать на меня келейно, без моего ведения об этом, то есть безнаказанно. Хотя многое могло (и, как я теперь вижу, должно было) быть сказано в мое осуждение во время моей отъединенности, те немногие, однако же, которые, зная меня хорошо, были неизменно моими друзьями, не позволили, чтобы что-нибудь из этого достигло моих ушей — кроме одного случая, такого свойства, что я мог воззвать к суду для восстановления справедливости.
Я ответил на обвинение сполна в печатном органе — начав потом преследование журнала Mirror, Зеркало (где появилась эта клевета), получил приговор в мою пользу и нагромоздил такое количество пеней, что на время совсем прекратил этот журнал. И вы спрашиваете меня, почему люди так дурно судят обо мне — почему у меня есть враги. Если ваше знание моего характера и моего жизненного поприща не дает вам ответа на вопрос, по крайней мере мне не надлежит внушать ответ. Да будет довольно сказать, что у меня была смелость остаться бедным, дабы я мог сохранить мою независимость — что, несмотря на это, в литературе, до известной степени и в других отношениях, я ‘имел успех’ — что я был критиком — без оговорок честным, и несомненно, во многих случаях, суровым — что я единообразно нападал — когда я нападал вообще — на тех, которые стояли наиболее высоко во власти и влиянии, и что — в литературе ли, или в обществе, я редко воздерживался от выражения, прямо или косвенно, полного презрении, которое внушают мне притязания невежества, наглости и глупости. И вы, зная все это — вы спрашиваете меня, почему у меня есть враги. О, у меня есть сто друзей на каждого отдельного врага, но никогда не приходило вам в голову, что вы не живете среди моих друзей?
Если бы вы читали мои критические статьи вообще, вы бы увидели, почему все те, кого вы знаете наилучше, знают меня наименьше, и суть мои враги. Не помните ли вы, с каким глубоким вздохом я сказал вам: ‘Тяжело мое сердце, потому что я вижу, что ваши друзья не мои’?..
Но жестокая фраза в вашем письме не ранила бы, не могла бы так глубоко меня ранить, если бы душа моя была сперва сделана сильной теми уверениями в вашей любви, о которых так безумно — так напрасно — и я чувствую теперь, так притязательно — я умолял. Что наши души суть одно, каждая строчка, которую вы когда-нибудь написали, это утверждает — но наши сердца не бьются в согласии.
То, что разные люди, в вашем присутствии, объявили, что у меня нет чести, взывает неудержимо к одному инстинкту моей природы — к инстинкту, который, я чувствую, есть честь предоставить бесчестным говорить, что они могут, и запрещает мне, при таких обстоятельствах, оскорблять вас моей любовью…
Простите меня, любимая и единственно любимая, Елена, если есть горечь в моем тоне. По отношению к вам в душе моей нет места ни для какого другого чувства, кроме поклонения. Я только Судьбу виню. Это моя собственная несчастная природа…

[Подписи нет]

ЭДГАР ПО К ЕЛЕНЕ УИТМАН

[Без даты]

Милая — милая Елена, — я никуда не приглашен, но мне очень нездоровится — настолько, что должен, если возможно, отправиться домой — но если вы скажете ‘Останьтесь’, я попытаюсь и сделаю так. Если вы не можете меня видеть — напишите мне одно слово, чтобы сказать, что вы любите меня, и что, при всяких обстоятельствах, вы будете моей.
Вспомните, что этих желанных слов вы никогда еще не сказали — и, несмотря на это, я не упрекал вас. Если вы можете меня увидеть хотя бы на несколько мгновений, сделайте так — если же нет, напишите или пошлите какую-нибудь весточку, которая обрадует меня.

[Подписи нет]

ЭДГАР ПО К ЕЛЕНЕ УИТМАН

Ноября 14-го, 1848

Моя милая — милая Елена, — такая добрая, такая правдивая, такая великодушная — так невзволнованная всем тем, что взволновало бы любого, кто менее, чем ангел, возлюбленная моего сердца, моего воображения, моего разума — жизнь моей жизни — душа моей души, милая — о, милая, милая Елена, как отблагодарить, как когда-нибудь отблагодарю я вас!
Я тих и спокоен и если бы не странная тень подходящего зла, которое привидением встает во мне, я был бы счастлив. То, что я не верховно счастлив, даже когда я чувствую вашу милую любовь в моем сердце, пугает меня. Что может это значить?
Быть может, однако, это лишь необходимая опрокинутость после таких страшных возбуждений.
Сейчас пять часов, и лодка только что пристала к набережной. Я уеду с поездом, который в 7 часов уходит из Нью-Йорка в Фордгам. Я пишу это, чтобы показать вам, что я не посмел нарушить обещание, данное вам. А теперь, дорогая, милая — милая Елена, будьте верны мне…

[Подписи нет]

ЭДГАР ПО К ЕЛЕНЕ УИТМАН

[Без даты]

Не очень хорошо понимая почему, я вообразил себе, что вы честолюбивы… Это тогда только — тогда, как я думал о вас — я с ликованием стал размышлять о том, что я чувствовал, я мог бы свершить в литературе и в литературном влиянии — на самом широком и благородном поле человеческого честолюбия… Когда я увидал вас, однако — когда я коснулся вашей нежной руки — когда я услышал ваш мягкий голос и понял, как дурно я истолковывал вашу женскую природу — эти торжествующие видения нежно растаяли в солнечном свете неизреченной любви, и я предоставил моему воображению, блуждая, идти с вами и с немногими, которые любят нас обоих, к берегам какой-нибудь тихой реки в какую-нибудь ласковую долину нашего края.
Там, не слишком далеко, отделенные от мира, мы осуществляли вкус, непроверяемый никакими условностями, но с полным подчинением природному искусству, в созидании для нас самих коттеджа, мимо которого ни одно человеческое существо не могло бы никогда пройти без возгласа дивования на его странную, зачарованную и непостижимую, хотя самую простую, красоту. О, нежные и пышные, но не часто редкие цветы, в которых мы наполовину схоронили его! величие магнолий и тюльпановых деревьев, которые стояли, охраняя его, — роскошный бархат его лужайки — отсвечивающее сиянье речки, бегущей у самых дверей — полная вкуса, но спокойная юность там, внутри — музыка — книги — непоказные картины и превыше всего любовь — любовь, что пролила на все свое неувядающее сияние… Увы! теперь все это сон.

[Подписи нет]

ЭДГАР ПО К ЕЛЕНЕ УИТМАН

22 ноября, 1848.

Я написал вам вчера, нежная Елена, но, боясь опоздать на почту, не успел сказать вам несколько вещей, о которых сказать хотел. Я боюсь, кроме того, что письмо мое должно было показаться холодным — быть может, даже жестким или своекорыстным — потому что я говорил почти всецело о моих собственных печалях. Простите меня, моя Елена, если не во имя любви, которую я питаю к вам, по крайней мере, во имя скорбей, которые я претерпел — больше, думаю я, чем обычно их выпадало на долю человека. Как сильно были они отягощены моим сознаньем, что в слишком многих случаях они возникли из-за моей собственной преступной слабости или детского безумия! Моя единственная надежда теперь на вас, Елена. Будете ли вы мне верны или покинете меня, я буду жить или умру…
Был ли я прав, милая, милая Елена, в моем первом впечатлении от вас? — Вы знаете, я слепо верю в первые впечатления — был ли я прав во впечатлении, что вы честолюбивы? Если так, и если вы будете верить в меня, я могу и хочу осуществить самые безумные ваши желания. Это был бы блестящий триумф, Елена, для нас — для вас и для меня.
Я не смею доверить мои планы письму — да у меня и нет времени, чтобы намекнуть на них здесь. Когда я увижу вас, я объясню вам все — настолько, по крайней мере, насколько я смею объяснять все надежды даже вам.
Разве не было бы это ‘славным’, любимая, установить в Америке единственную бесспорную аристократию — аристократию разума — удостоверить ее верховенство — руководить ею и контролировать ее? Все это я могу сделать, Елена, и сделаю — если вы велите мне — и поможете мне.

[Подписи нет]

ЭДГАР ПО К ЕЛЕНЕ УИТМАН

Ноября 25-го, 1848

Немножко позднее чем через две недели, милая — милая Елена, я опять прижму вас к моему сердцу, до тех пор я возбраняю себе волновать вас и не буду говорить о моих желаниях — о моих надеждах и особенно о моих страхах. Вы говорите, что все зависит от моей собственной твердости. Если это так, все хорошо — потому что страшная агония, которую я перенес, — агония, ведомая только моему Богу и мне, — как будто провела мою душу через огонь и очистила ее от всего, что слабо. Отныне я силен: — это те, которые меня любят, увидят — так же как и те, кто так неутолимо пытался погубить меня. Нужно было только одно из таких испытаний, как то, через которое я только что прошел, чтобы сделать меня тем, чем я рожден быть, сделать меня сознающим мою собственную силу. — Но все не зависит, милая Елена, от моей твердости — все зависит от искренности вашей любви.
Вы говорите, что вас ‘мучили россказни, которые потом были разъяснены до полного вашего удовлетворения’. Касательно этого обстоятельства я принял твердое решение. Я не успокоюсь ни ночью, ни днем, пока я не предам тех, которые меня оклеветали, свету дня — пока я не явлю их и их мотивы общественному оку. У меня есть средства, и я безжалостно ими воспользуюсь. В одном позвольте мне остеречь вас, милая Елена. Как только мистрис Э. услышит о моем предложении вам, она пустит в ход всяческие интриганства, какие только можно представить, чтобы помешать мне, и, если вы не приготовлены к ее проделкам, она безошибочно преуспеет — ибо вся ее наука, за целую жизнь, это — удовлетворение своей злокозненности такими средствами, которые всякое другое человеческое существо скорее умрет, чем применит. Можете быть уверены, что вы получите анонимные письма, так искусно составленные, что обманется и самый проницательный. Вас навестят, возможно, особы, о которых вы никогда не слыхали, но которых она подговорила пойти к вам и позорить меня — причем они сами даже не осведомлены о влиянии, которое она оказала на них. Я не знаю кого-либо с более острым умом для таких вещей, как мистрис Осгуд — но даже и она, в течение долгого времени, была всецело ослеплена ухищрениями этого дьявола, и просто потому, что ее великодушное сердце не могло постичь, как какая-нибудь женщина может снизойти до махинаций, перед которыми содрогнулся бы самый отверженный из злых духов. Я приведу вам здесь лишь один пример ее низости и чувствую, что этого будет довольно…
Если вы цените ваше счастье, Елена, берегитесь этой женщины! Она не прекратила свои преследования здесь. Моя бедная Виргиния была постоянно мучима (хотя не обманута) ее анонимными письмами и на своем смертном ложе объявила, что мистрис Э. была ее убийцей. Не имел ли я право ненавидеть этого злого духа и предостерегать вас от нее? Вы поймете теперь, что я разумею, говоря, что единственная вещь, которую я не нашел возможной простить мистрис Осгуд, это то, что она приняла мистрис Э.
Берегите ваше здоровье, милая, милая Елена, и, быть может, все еще будет хорошо. Простите меня, что я позволяю этим обидам так захватывать меня — я не чувствовал их так горько, пока они не угрожали лишить меня вас… но ради вас, милая, я постараюсь быть спокойным.
Ваши строки ‘К Арктуру’ поистине прекрасны.

[Подписи нет]

ЭДГАР ПО К ЕЛЕНЕ УИТМАН

[Без даты]

Никакой вызов ни в каком нагромождении не заставит меня говорить дурно о вас даже в мою собственную защиту. Если бы, чтоб защитить себя от клеветы, как бы она ни была незаслуженна, или как бы она ни была нестерпима, я увижу необходимым прибегнуть к объяснениям, которые могли бы быть осуждающими для вас или мучительными, самым торжественным образом я уверяю вас, что я терпеливо снесу такую клевету, скорее чем воспользуюсь каким-либо из таких средств ее опровергнуть. Итак, вы видите, до этого предела я весь в вашей власти — но, давая вам такое уверенье, не вправе ли я просить у вас некоторой сдержанности взамен?.. Что вы каким-нибудь образом поддержали эту жалкую ложь, я не верю и не могу поверить — кто-то, равно ваш враг и мой, был ее автором — но о чем я вас прошу, это написать мне тотчас несколько строк в объяснение… Я могу опровергнуть утверждаемые факты самым удовлетворительным образом — но, может быть, нет надобности опровергать то, чего, я чувствую с полным доверием, не утверждали вы — ваше простое отрицание есть все, чего я хочу — вы, конечно, напишете мне немедленно по получении этого… Небо знает, как не хотел бы я ранить или огорчить вас!.. Да защитит вас Небо от всего злого!.. Пусть мои писания и действия говорят за себя сами. Моим намерением было сказать просто, что наш брак отложен просто по причине вашего нездоровья. Или вы сказали, или вы сделали что-нибудь, что может мешать так обосновать наш разрыв? Если нет, я буду настаивать на этом утверждении, и, таким образом, все это несчастное дело спокойно замрет.

[Подписи нет]

МИСТРИС КЛЕММ К АННИ

Моя милая Анни, — Бог услышал мои молитвы и еще раз вернул мне моего бедного любимого Эдди. Но каким измененным?! Я едва узнала его. Я была почти полубезумной, не имея от него вестей, и знала, что случилось что-то страшное, и, о! как близка я была к тому, чтобы потерять его. Но наш благой и добрый Бог спас его. Кровь холодеет вокруг моего сердца, когда я об этом подумаю. Я читала его письмо к вам и сказала ему, что считаю это очень себялюбивым желать, чтоб вы приехали, потому что я знаю, любимое мое дитя, это было бы неудобно… Эдди сказал мне о всей вашей доброте к нему. Бог да благословит вас за нее, родная моя любимица. Я прошу вас, пишите часто. Он бредил всю ночь о вас, но теперь он спокойнее. Я тоже очень больна, но сделаю все, что могу, чтобы утешить и развеселить его. Как я чувствовала за вас, милая — милая, когда я читала страшный рассказ о смерти вашего бедного двоюродного брата. Слышали ли вы что-нибудь о мистрис Л. — со времени ее трагического выступления? Она мне никогда не нравилась, я говорила это с самого начала. Скажите мне о ней все.

Прощайте, моя милая, Ваша родная М. К.

Ноябрь 16-го 1848

ЭДГАР ПО К АННИ

Фордгам, ноября 16-го, 1848

О, Анни, Анни! какие жестокие мысли… должны были мучить ваше сердце во время этих последних страшных двух недель, когда вы ничего не имели от меня, ни даже одного малого слова, которое бы сказало вам, что я еще жив… Но, Анни, я знаю, что вы чувствовали слишком глубоко свойство моей любви к вам, чтобы сомневаться в этом хотя бы на мгновенье, и эта мысль была моим облегчением в горькой моей скорби. Я мог бы снести, чтобы вы вообразили какое угодно другое зло, кроме этого одного — что моя душа была неверна вашей. Зачем я не с вами сейчас, я сжал бы вашу милую руку в моей и глубоко бы заглянул в ясное небо ваших глаз, и слова, которые теперь я могу только написать, могли бы проникнуть в ваше сердце и заставить вас понять, что это есть, что я хотел бы сказать… Но — о, моя собственная, нежная сестра Анни, мой чистый красивый ангел… как объясню я вам горькую, горькую боль, которая терзала меня с тех пор, как я вас оставил? Вы видели, вы чувствовали агонию печали, с которой я сказал вам ‘Прощайте’ — вы вспомните мое выражение, такое мрачное — выражение страшного, ужасающего предчувствия Зла. Поистине — поистине мне казалось, что Смерть приближалась ко мне даже тогда и что я был вовлечен в тень, которая шла перед ней… Я говорил себе: ‘Это в последний раз, пока мы не встретимся в Небе’. Я не помню ясно ничего с этого мгновенья до тех пор, как я очутился в Провиденсе. Я лег спать и проплакал всю долгую, долгую чудовищную ночь Отчаяния — когда день занялся, я встал и попытался успокоить мой ум быстрою прогулкой на холодном остром воздухе — но все было напрасно — Демон продолжал меня мучить. Наконец, я добыл две унции настоя из опиума и, не возвращаясь в мою гостиницу, сел в обратный поезд, направляющийся в Бостон. По приезде я написал вам письмо, в котором открыл все мое сердце вам — вам… я сказал вам, как моя борьба больше того, что я могу вынести… я потом напомнил вам о том священном обещании, которое было последним, потребованным мною у вас при разлуке — обещании, что, при каких бы то ни было обстоятельствах, вы пришли бы ко мне к моей постели смертной. Я умолял вас прийти теперь, упоминая место, где меня можно найти в Бостоне. Написав это письмо, я проглотил около половины опиума и поспешил на почтамт — намереваясь не принимать остального, пока я не увижу вас — потому что я не сомневался ни минуты, что Анни исполнит свое священное обещание. Но я не рассчитал силы опиума, ибо, прежде чем я достиг почтамта, рассудок мой совершенно исчез, и письмо не было отправлено. Позвольте мне обойти молчанием — любимая сестра моя, чудовищные ужасы, которые за этим последовали. Некий друг был близко, он помог мне, и (если это может быть названо спасением) спас меня, но только за эти последние три дня я сделался способен припомнить, что произошло в этот темный промежуток времени. Как кажется, после того как опиум был выброшен из желудка, я стал спокоен, и — для случайного наблюдателя — был здоров — так что мне позволили вернуться в Провиденс…
Это не много, что я прошу, нежная сестра Анни, моя мать и я, мы найдем небольшой коттедж — о, такой маленький, такой очень скромный — я был бы далеко от мирской суеты — от тщеславия, которое мне ненавистно, — я стал бы работать днем и ночью, а при усердии я мог бы сделать так много. Анни! это был бы Рай свыше моих самых безумных надежд — я мог бы видеть кого-нибудь из вашей дорогой семьи каждый день, и вас часто… не трогают ли эти картины самое сокровенное ваше сердце?.. Я теперь дома с моей милой матерью, которая старается доставить мне облегчение — но единственные слова, которые успокоительно ласкают меня, это те, что она говорит об Анни — она говорит мне, что она написала вам, прося вас приехать в Фордгам. О, Анни, разве это невозможно? мне так худо — так страшно безнадежно худо, и в теле и в духе, что я не могу жить, если только я не буду чувствовать, что ваша нежная, ласковая, любящая рука прижимается к моему лбу — о, моя чистая, целомудренная, великодушная, красивая сестра Анни! Разве не возможно для вас приехать, хотя бы на одну короткую неделю? Пока я не овладею этим страшным волнением, которое, если оно продлится, или разрушит мою жизнь, или доведет меня до безнадежного сумасшествия.
Прощайте — здесь и там — навсегда

ваш собственный Эдди.

ЭДГАР ПО К АННИ

[Без даты]

…Анни!.. мне кажется так много времени прошло с тех пор, как я написал вам, что я чувствую себя осужденным и почти трепещу, думая, нет ли у вас злых мыслей об… Эдди… Но нет, вы никогда не будете сомневаться во мне ни при каких обстоятельствах — ведь правда?.. Мне кажется, что Судьба против нашего скорого свидания — но ведь мы не позволим расстоянию уменьшить нашу привязанность, и скоро все будет хорошо. О, Анни, несмотря на столь многие мирские печали — несмотря на все беспокойство и искажение (которое так трудно переносить), нагроможденное на меня Бедностью за такое долгое время — несмотря на все это, я так — так счастлив при мысли, что вы действительно любите меня. Если б вы жили столько же, сколько я, вы поняли бы вполне, что я разумею. Поистине, поистине, Анни, ничего нет в этом мире достойного жизни, кроме любви — любви не такой, какую я, как я однажды думал, чувствовал к мистрис *, но такой, как та, что горит в сокровенности души моей к вам — такой чистой — такой не мирской — любви, которая принесет всякие жертвы ради вас… Если бы я мог совершить все, чего я хотел, никакая жертва не показалась бы мне слишком большой, я чувствую такую горячую, такую напряженно-страстную жажду показать вам, что я любил вас… Пишите мне… как только у вас будет минутка, хотя бы одну строку… Я начинаю устраиваться с деньгами, по мере того как мое душевное состояние улучшается, и скоро — очень скоро, надеюсь, я буду совершенно вне затруднений. Вы не можете представить себе, как я трудолюбив. Я решил сделаться богатым — восторжествовать — ради вас, нежная… Поцелуйте от меня милую Сару {Младшая сестра Анни. (К. Б.)} — скажите ей, что я скоро ей напишу — мы говорим так много о ней. Когда вы будете писать, скажите мне что-нибудь о Б. — Уехал ли он в Ричмонд? или что он делает? О, если бы я только мог быть ему полезен каким-нибудь образом! Передайте мой привет всем — вашему отцу и матери, и милой, маленькой Кэдди, и мистеру Р. — и мистеру К. — А теперь прощайте, родная моя милая сестра Анни!

[Подписи нет]

ЭДГАР ПО К САРЕ

Фордгам, ноября 23-го, 1848.

Милая Сара, — родная моя милая сестра Сара. Если есть сколько-нибудь жалости в вашем сердце, ответьте мне немедленно и дайте мне знать, почему у меня нет вестей от Анни. Если она не откликнется скоро, я, конечно, умру. Мне грезится всяческое злое, иногда я даже думаю, что я ее оскорбил и что она больше… и думать обо мне не хочет. Я написал ей длинное письмо восемь дней тому назад, вложив в него письмо от моей матери, которая опять писала 19-го. Ни слова мы не получили в ответ. О, Сара, если бы я не любил вашу сестру самой чистой и самой беспритязательной любовью, я не осмелился бы довериться вам — но вы знаете, как правдиво, как чисто я люблю ее и… я знаю также, как невозможно видеть и не любить ее. В самых безумных моих снах я никогда не представлял себе существа, так всецело чарующего — такого доброго — такого правдивого — такого благородного — такого чистого — такого целомудренного — ее молчание наполняет всю мою душу страхом. Получила ли она мое письмо? Если она на меня сердится, скажите ей, милая Сара, что на коленях я умоляю ее простить меня — скажите ей, что я ее раб во всем — что все, что бы она ни велела сделать, я сделаю — если даже она скажет, что я никогда более не должен ее видеть или писать ей. Пусть только она откликнется еще раз, и я снесу все, что бы ни случилось. О, Сара, вы сжалились бы надо мной, если б вы знали пытку моего сердца, в то время как я пишу вам эти слова. Не откажитесь ответить мне тотчас.
Бог да благословит вас, моя нежная сестра —

Эдгар

ЭДГАР ПО К АННИ

Вторник, утро — 28.

Анни, — милая мать моя объяснит вам, почему я не могу написать вам подробно — но я должен написать лишь несколько слов, чтоб вы могли видеть, что я здоров, а то вы стали бы подозревать, что я болен. Все хорошо!.. Надеюсь, что я отличился на лекции — я старался, чтоб это было так, ради вас. Присутствовало 1800 человек, и какие аплодисменты! Это было гораздо лучше, чем в Ляуэле. Если бы вы только были там… Передайте мою нежнейшую любовь всем —

Эдди

ЭДГАР ПО К АННИ

[Около 23 января, 1849]

Верная Анни! Как буду я всегда благодарен Богу за то, что Он дал мне, во всех моих превратностях, такого верного, такого красивого друга! Я был глубоко ранен жестокими утверждениями вашего письма, и, однако же, я предвидел почти все… Из глубины моего сердца я прощаю ей все, и простил бы ей еще более {Речь идет о Елене Уитман. (К. Б.)}. Некоторую часть вашего письма я не вполне понимаю. Если ваши слова нужно понять так, что я нарушил мое обещание вам, я просто говорю, Анни, что я его не нарушил и с благословения Бога не нарушу никогда. О, если бы только вы знали, как счастлив я, блюдя его во имя вас. Вы никогда не могли бы поверить, будто я нарушил его. Слухи — если были какие-нибудь слухи — могли возникнуть, однако, благодаря тому, что я делал в Провиденсе в тот страшный день — вы знаете, что я разумею: — о, я дрожу при одной мысли об этом. Что… ее друзья будут дурно говорить обо мне, это неизбежное зло — я должен это снести. На самом деле, Анни, я начинаю быть более мудрым и не беспокоюсь более столь много, как делал это раньше, о мнениях людей, в каковых я вижу собственными моими глазами, что поступать великодушно рассматривается как умысел и что быть бедным значит быть негодяем. Я должен сделаться богатым — богатым. Тогда все будет хорошо — но до тех пор я должен принять, что мною будут злоупотреблять. Я глубоко сожалею, если мистер Р. {М-р Ричмонд, муж Анни. (К. Б.)} будет дурно думать обо мне. Если вы можете разубедить его в ошибке — и во всем, действуйте за меня как вы сочтете наилучшим. Я отдаю мою честь, как я отдал бы мою жизнь и душу, целиком в ваши руки, но, в этом одном, я скорее не доверил бы никому другому, кроме вашей милой сестры.
Я влагаю в конверт письмо к мистрис Уитман. Прочтите его — покажите его только тем, в кого у вас есть вера, и потом запечатайте его и отправьте из Бостона. Когда придет ее ответ, я пошлю его вам: это убедит вас в правде. Если она откажется ответить, я напишу мистеру Крокеру. Кстати, если вы знаете точное его имя и адрес, пошлите мне… Но пока вы и ваши любят меня, что нужды мне беспокоиться об этом жестоком, несправедливом, расчетливом мире?.. Во всех моих душевных тревогах и затруднениях я все чувствую в тайниках души моей какую-то божественную радость — счастье невыразимое — которое, кажется, ничто не нарушит.
Я надеюсь, что мистер К. здоров. Напомните ему обо мне и спросите его, видел ли он мое ‘Рассуждение о стихе’ в последних октябрьском и ноябрьском номерах Southern Literary Messenger… Я так деятелен теперь и чувствую столько энергии. Приглашения писать сыплются на меня каждый день. За последнюю неделю у меня было два предложения из Бостона. Вчера я послал статью в American Review, о ‘Критиках и критике’. Не так давно я послал в Metropolitan очерк под названием ‘Коттедж Лэндора’: там есть нечто об Анни, появится это, как я думаю, в мартовском номере. В Южный литературный вестник я послал пятьдесят страниц ‘Заметок на полях’, по пяти страниц на каждый месяц в текущем году. Я прочно договорился также с каждым журналом в Америке (кроме National Питерсона), включая один цинциннатский журнал, называемый The Gentlemen’s. Таким образом, вы видите, что мне нужно только твердо держаться в бодром настроении, чтобы выйти из всех моих денежных затруднений. Наименьшая цена, которую я получаю, это 5 долларов за ‘страницу Грэхэма’, и я легко могу средним счетом написать 1 1/2 страницы в день, то есть заработать 7 1/2 долларов. Как только ‘денежные переводы’ придут, я выйду из затруднения. Я прочел, что Годи объявляет какую-то мою статью, но я совершенно не ведаю, что бы это было. Вы просите меня, Анни, чтобы я указал вам какую-нибудь книгу для чтения. Видели ли вы ‘Percy Ranthope’, мистрис Гор? Вы можете достать эту книгу в любом агентстве. Я читал ее последние дни с глубоким интересом и извлек из нее также и большое утешение. В ней рассказывается стезя одного литературного деятеля и дается справедливая точка зрения на истинные задачи и истинные достоинства литературного характера. Прочтите ее ради меня.
Но в одном пребудьте уверены, Анни, — от этого дня впредь я избегаю чумного общества литературных женщин. Это бессердечная, противоестественная, ядовитая, бесчестная шайка, без какого-либо руководящего принципа, кроме безудержного самопочитания. Мистрис Осгуд есть единственное исключение, которое я знаю… Поцелуйте от меня маленькую Кэдди и поклонитесь от меня мистеру Р. и всем.
За последние две недели у меня была чрезвычайно беспокойная головная боль…

[Подписи нет]

ЭДГАР ПО К АННИ

Четверг — 8-го

Милая Анни, — моя мать как раз отправляется в город, где, я надеюсь, она найдет нежное письмо от вас или от Сары, но я уже так давно не писал вам, что я должен послать вам несколько слов, чтобы дать вам возможность видеть и чувствовать, что Эдди, даже когда он молчит, хранит вас всегда в своем уме и сердце — я был так занят, Анни, все время с тех пор как я вернулся из Провиденса — шесть недель тому назад. Дня не пропускал я без того, чтобы не написать от страницы до трех страниц. Вчера я написал пять, а за день перед этим поэму, значительно более длинную, чем ‘Ворон’. Я назвал ее ‘Колокола’. Как мне хочется, чтобы Анни увидала ее! Ее мнение в этой области так дорого мне — во всем оно для меня есть нечто — но в поэзии-особенно. И Сара тоже… Я сказал ей, когда мы были в В…, что вряд ли я когда-либо знал кого-нибудь с такой острой способностью различения того, что есть действительно поэтическое. Пять прозаических страниц, которые я вчера кончил, называются — как бы вы думали? — уверен, что вы никогда не отгадаете — ‘Гоп-фрог’, ‘Лягушка-попрыгушка’! Подумайте только о вашем Эдди, который пишет рассказ с таким названием, как ‘Лягушка-попрыгушка’. Вы никогда не догадались бы по названию о содержании (которое страшно), в этом я уверен. Он будет напечатан в одном еженедельнике в Бостоне… не очень почтенный журнал, быть может, с литературной точки зрения, но он дает столь высокую плату. Собственник написал мне, предлагая около 5 долларов за ‘грэхэмовскую страницу’, а я хлопочу о том, чтобы выйти из моих денежных затруднений, и потому принял предложение. Он дает также 5 долларов за сонет, приглашены мистрис Осгуд, Парк Бендэмин и мистрис Сигурни. Я думаю, что ‘Колокола’ появятся в Американском Обозрении. Я не получил еще никакого ответа от мистрис Уитман… Я полагаю, что ее мать перехватила письмо и никогда ей его не отдаст…
Милая мать говорит, что она напишет вам длинное письмо дня через два и расскажет вам, какой я хороший. Она в большом подъеме от моих планов и от наших надежд скоро увидеть Анни. Мы сказали нашему домохозяину, что мы не наймем дом на следующий год. Не дозволяйте, однако же, мистеру Р. делать какие-либо устроения для нас в *, или В…, потому что, будучи бедны, мы так часто рабы обстоятельств. Во всяком случае, мы оба приедем и увидим вас и проведем с вами неделю раннею весной или еще до этого — но мы вам сообщим обо всем заблаговременно. Мать шлет свою самую сердечную-сердечную любовь вам и Саре и всем. А теперь прощайте, моя милая Анни. —

Ваш собственный Эдди

ЭДГАР ПО К АННИ

Фордгам, февраля 19-го, воскресенье

Нежный мой друг и сестра, — я боюсь, что в этом письме, которое я пишу с тяжелым сердцем, вы найдете много того, что разочарует и огорчит вас — ибо я должен отказаться от моего предположенного посещения — и один Бог знает, когда я увижу вас и сожму вашу руку. Я пришел к этому решению сегодня, после того как перечел некоторые из ваших писем ко мне и к моей матери, написанные с тех пор, как я оставил вас. Вы не сказали этого мне, но я был способен уловить из того, что вы сказали, что мистер Р. позволил себе (быть может, не зная этого) подчиниться враждебному для меня влиянию, благодаря злокозненным для меня искажениям со стороны мистера и мистрис —. Но я чистосердечно признаюсь вам, милая Анни, что я горд, хотя я никогда не показывал себя гордым вам или вашим и никогда не покажу. Вы знаете, что я поссорился с — только из-за вас и мистера Р. Интерес мой явно требовал, чтобы я сохранял с ними отношения, и, кроме того, они оказали мне некоторые услуги, которые давали им право на мою благодарность, до тех пор как я не открыл, что они трубили о своих благодеяниях по всему миру. Итак, благодарность, так же как интерес, могли побудить меня не оскорблять их, и оскорбления, которые нанесла мне самому мистрис — , были недостаточны, чтобы заставить меня порвать с ними. И тогда лишь только, когда я услыхал их говорящими… что ваш муж есть все что угодно, достойное презрения… тогда лишь только, когда такие оскорбления были нанесены вам, кого я искренно и самым чистым образом любил, и мистеру Р., к которому я имел все основании относиться с симпатией и уважением, я встал и оставил их дом, и обеспечил непримиримую месть того худшего из дьяволов-врагов, что называется ‘женщина, которую презрели’. Чувствуя все это, я не могу не думать, что мистер Р. поступает недобрым образом, когда он, в то время как я отсутствую и не способен защищать себя, продолжает слушать то, что эти люди говорят в поношение мое. Я не могу не думать, кроме того, что это самый необъяснимый пример слабости — тупости, — в которой когда-либо был повинен, в пределах моего знания, мужчина: женщин легче заманить в подобное. Во ими Бога, чего иного я мог ожидать в ответ на оскорбление, которое я нанес сумасшедшему тщеславию и самопочитанию мистрис — как не тому, что она наполнит остаток дней своих раскапыванием всего мира, чтобы найти какую-нибудь клевету в ущерб мне (и чем лживее, тем лучше для ее целей) и в фабриковании обвинений там, где она не сможет найти их готовыми? Конечно, я не предполагал с ее стороны иной линии поведения, но, с другой стороны, я, конечно, не предполагал, что какой-либо человек, владеющий своим разумом, когда-либо захочет слушать обвинения, проистекающие из такого подозрительного источника… Не только я не навещу вас в *, но я должен более не посылать писем вам и вы мне. Я не могу и не хочу иметь это на своей совести, что я вмешался в семейное счастье единственного существа в целом мире, которое я любил, в одно и то же время правдиво и чисто — я не только люблю вас, Анни, я восторгаюсь вами и уважаю вас еще более — и Небу ведомо, нет ни одной частицы себялюбия в преклонении моем — я не прошу ничего для самого себя, я хочу только вашего собственного счастья — и благоприятного истолкования этих клевет, которые, во имя вас, я претерпеваю теперь от этой подлой женщины — и которые во имя вас, милая, я охотнейшим образом претерпел бы, если б они были умножены до стократности — клеветы эти, Анни, на самом деле вовсе не ранят меня и не причиняют мне ущерба, кроме того, что они лишают меня вашего общества — ибо вашей привязанности и уважения, я чувствую, они не могут лишить меня никогда. Что касается ущерба, который могут причинить мне лжи этих людей, не тревожьтесь об этом — это верно, что ‘ад не имеет такой фурии, как женщина, которую презрели’, но я уже встречался с таким мщением раньше, на гораздо более высоких основаниях, то есть из-за чего-то гораздо менее священного, чем то, что я чувствую как защиту вашего доброго имени. Я презрил мистрис Э. просто потому, что она возмущала меня, и до сего дня она никогда не прекращала своих анонимных преследований. Но к чему они свелись? Она не лишала меня ни одного друга из тех, кто меня знал и однажды доверял мне — ни, с другой стороны, не принизила меня ни на один дюйм в общественном мнении. Когда она дерзнула зайти слишком далеко, я тотчас возбудил против нее преследование (через ее жалких сообщников) и взыскал примерные протори и убытки — как, без сомнения, я сделаю тотчас, в случае, если мистер — посмеет сказать хоть одно подсудное слово… Вы видите теперь, милая Анни, как и почему это, что моя мать и я сам, мы не можем посетить вас, как мы предполагали… Моим намерением было попросить вас и мистера Р. (или, быть может, ваших родителей) дать возможность моей матери столоваться у вас, в то время как я буду на Юге, и я намеревался отправиться туда после того, как пробуду с вами одну неделю, но все мои планы теперь расстроились — я взял коттедж в Фордгаме еще на год — время, милая Анни, покажет все. Да будет сердце ваше спокойно, я никогда не перестану думать о вас и буду хранить в уме два торжественных обещания, которые я вам сделал — одно я исполняю благоговейно, а другое (в этом да поможет мне Небо!) рано или поздно будет исполнено.

Всегда ваш близкий друг и брат, Эдгар

ЭДГАР ПО К АННИ

Марта 23-го, 1849.

Анни не хочет сообщить тайну относительно Вестфорда? Не сделал ли я чего-нибудь, что заставило вас ‘потерять надежду’? Милая Анни, я очень счастлив, что могу доставать мистеру Р. доказательство чего-нибудь, в чем, по-видимому, он сомневался во мне…
Я посылаю также строки ‘К Анни’ — и не захотите ли вы сообщить мне, какое они оказали на вас впечатление. Я послал их в Flag of our Union. Кстати, получили ли вы ‘Гоп-Фрога’? Я послал его почтой, не зная, видите ли вы это издание.
С прискорбием сообщаю, что Metropolitan прекратился, и ‘Коттедж Лэндора’ мне вернули не напечатанным. Я думаю, что строки ‘К Анни’ (которые я вам сейчас посылаю) гораздо лучше всего, что я до сих пор написал, но автор редко способен сам судить о своих собственных произведениях, и потому я хочу знать, что Анни истинно думает о них — и также ее милая сестра — и мистер К.
Не выпускайте стихов из ваших рук до тех пор, пока вы не увидите их в печати — потому что я продал их издателю Флага… Поклонитесь от меня всем.

[Подписи нет]

ЭДГАР ПО К АННИ

[Без даты]

Анни, вы увидите из этого письма, что я почти, если не совсем, здоров — не беспокойтесь же больше обо мне. Я был не настолько болен, как предполагала моя мать, и она так обо мне беспокоится, что поднимает тревогу часто без причины. Я не столько был болен, сколько в очень подавленном настроении — я не могу вам выразить, как страшно я страдал от меланхолии… Вы знаете, как весело писал я вам недавно — о моих планах — надеждах — как я предвидел, что вскоре выйду из затруднения. Ну и вот! по видимости, все это разрушилось — по крайней мере, в настоящее время. Как обычно, злополучие никогда не приходит в одиночку, и я испытал одно разочарование за другим. Прежде всего Columbian Magazine обанкротился, потом Union (уничтожив главные мои расчеты), потом Whig Review должен был прекратить подписку — затем Democratic, потом (из-за угнетения и наглости) я вынужден был поссориться окончательно с — , и потом, в довершение всего, ‘ — — ‘ (от какового журнала я ожидал столького и заключил с ним при этом правильный договор о десяти долларах в неделю в течение года), обратился к своим корреспондентам с циркуляром, сообщая о своей бедности и отклоняя дальнейший прием каких-либо статей. Это еще все S.L.Messenger, который должен мне изрядную сумму, как раз не может ее уплатить, и целиком я сведен на Сартэна и Грээма, причем оба чрезвычайно ненадежны. Без сомнения, Анни, вы припишете мое ‘мрачное состояние’ этим событиям — но вы ошибаетесь. Это не во власти каких-либо чисто мирских соображений, подобных данным, пригнести меня… Нет, моя печаль необъяснима, и это делает меня еще более печальным. Я полон мрачных предчувствий. Ничто меня не радует и не веселит. Жизнь моя представляется мне опустошенной, будущее — точно угрюмый пробел, но я буду бороться и ‘надеяться вопреки надежде’. Что вы думаете? Я получил письмо от мистрис Л. — и какое письмо! Она говорит мне, что собирается напечатать подробный рассказ обо всем, что произошло между нами, в форме романа с вымышленными именами, и пр., — что она представит меня благодарным, великодушным и пр., и пр. — отнюдь не дурным — что она отдаст справедливость моим мотивам, и пр., и пр. Она спрашивает, не имею ли я ‘сделать каких-либо указаний’. Если я не отвечу в течение двух недель, книга поступит в печать как она есть — и более чем все это — она немедленно прибывает, чтобы увидеть меня в Фордгаме. Я не ответил — нужно? и что? ‘Друг’, который послал строки {Речь идет о стихотворении ‘К Анни’. — Том 1-й русского издания (К. Б.).} в Home Journal, был другом, который любит вас наилучшим образом — я сам. Флаг так дурно напечатал их, что я решился иметь верную копию. В редакции Флага есть еще две мои вещи — ‘Сонет к моей матери’ и ‘Коттедж Лэндора’. Я написал балладу, которая называется ‘Аннабель Ли’, и скоро пошлю ее вам. Почему вы не посылаете рассказ, о котором вы говорили?

[Подписи нет]

ЭДГАР ПО К АННИ

Фордгам — июня 16-го.

Вы просили меня, чтобы я написал вам пред тем как я выеду в Ричмонд, а я должен был выехать в прошлый понедельник (11-го) — таким образом, быть может, вы думаете, что я уже уехал, не написав и не сказавши ‘Прощайте’ — но, поистине, Анни, я не мог этого сделать. Дело в том, что, с тех пор как я написал, я каждый день готов был уехать — и, таким образом, откладывал новое письмо до последней минуты — но меня ждало разочарование — и я не могу более удержаться от того, чтобы не послать вам хоть несколько строк, показать вам, почему я так долго молчал. Когда я могу теперь уехать, это недостоверно — но, быть может, я могу уехать завтра или через день — все зависит от обстоятельств, находящихся вне моего контроля…
Видели ли вы ‘Мораль для авторов’, новую сатиру Д. Э. Тьюиля? — Кто, во имя Неба, есть этот Д. Э. Тьюиль? Книга жалостна, тупоумна. Он написал длинную пародию на ‘Ворона’ — на самом деле почти все метит, как кажется, в меня. Если вы не видали этой книги и хотите увидеть, я вам ее пошлю… От мистрис Л. еще никаких новостей. Если она прибудет сюда, я откажусь ее видеть. Поклонитесь от меня вашим родителям, мистеру Р. и другим. А теперь Небо да благословит вас навсегда —

Эдди

Моя мать посылает вам самую нежную — самую преданную любовь.

МИСТРИС КЛЕММ К АННИ

Июля 9-го, 1849

Эдди уехал десять дней тому назад, а я еще не получила от него ни слова. Будете ли вы удивляться, что я совершенно как безумная! Я боюсь всего… Будете ли вы удивляться, что у него так мало доверия к кому-либо? разве не страдали мы от самой черной измены?.. Эдди должен был ехать через Филадельфию, и как я боюсь, что он запутался там в какие-нибудь трудности, он так искренно обещал мне написать оттуда. Я должна была получить от него письмо в последний понедельник, а теперь уже опять понедельник — и ни слова… О, если что-нибудь злое случилось с ним, что сможет утешить меня? День спустя после того, как он уехал из Нью-Йорка, я уехала от мистрис Льюис и отправилась домой. Я зашла к богатой родственнице, которая дала мне много обещаний, но никогда она не знала нашего положения. Я чистосердечно рассказала ей… Она предложила мне оставить Эдди, сказав, что он отлично сумеет устроиться и сам… Чтобы кто-нибудь предложил мне оставить моего Эдди — какое жестокое оскорбление! Никого, чтобы утешить и успокоить его, кроме меня, никого, чтобы позаботиться о нем и походить за ним, когда он болен и беспомощен! Смогу ли я когда-нибудь забыть то милое, нежное лицо, такое спокойное, такое бледное, и эти милые глаза, смотрящие на меня так печально, в то время как она сказала: ‘Любимая, любимая Медди, ты будешь утешать его и будешь заботиться о моем бедном Эдди — ты никогда, никогда не оставишь его? Обещай мне, дорогая моя Медди, и тогда я умру спокойно’. И я обещала. И когда я встречу ее в Небе, я могу сказать: ‘Я сдержала свое слово, моя любимая’… Если Эдди благополучно приедет в Ричмонд и успеет в том, что он задумал, мы несколько освободимся от наших затруднений, но если он вернется домой в тревоге и больной, я не знаю, что будет с нами.

М.К

МИСТРИС КЛЕММ К АННИ

Октября 8-го, 1849

Анни, мой Эдди мертв. Он умер в Балтиморе вчера. Анни! Молитесь за меня, вашего покинутого друга. Чувства мои хотят меня оставить. Я напишу в ту же минуту, как только узнаю подробности. Я написала в Балтимор. Напишите и посоветуйте мне, что делать.

Ваш помраченный друг, М.К.

МИСТРИС КЛЕММ К НЭЙЛЬСОНУ ПО {*}

Нью-Йорк, октября 9-го — 1845

{* Нэйльсон По — троюродный брат поэта. В волнении мистрис Клемм пометила 1845 год, вместо 1849, и Нэльсон вместо Нэйльсон. (К. Б.)}
Дорогой Нэльсон, — я только что услышала о смерти моего дорогого сына Эдгара — я не могу поверить в это (неразборчиво), написала вам, чтобы спросить и узнать о событии и подробностях — он был на юге последние три месяца и возвращался домой — газеты утверждают, что он умер в Балтиморе вчера. Если это так, истинный Бог да сжалится надо мною, ибо он был последнее, к чему я могла прилепиться и любить. Напишите мне, прошу вас, тотчас же, как вы получите это, и освободите меня от этой ужасной неуверенности — мой ум приготовлен услышать все — не скрывайте ничего от меня.

Ваш опечаленный друг, Мария Клемм

АННИ К МИСТРИС КЛЕММ

Октябрь, 1849, среда, утро

О, моя мать, моя любимая, любимая мать, о, что скажу я вам — как смогу я утешить вас — о, мать, это кажется большим, чем я могу вынести — и когда я думаю о вас, его матери, которая потеряла все свое, я чувствую, что это не должно, нет, это не может быть — о, если бы я только могла вас видеть. Сделайте это, я умоляю вас, поспешите к Анни как только возможно — придите ко мне, милая мать, я буду вам действительно дочерью — о, если бы я только могла отдать мою жизнь за его, чтобы он мог быть сохранен для вас — но, мать, это воля Бога, и мы должны подчиниться, и Небо даст нам силы снести это, — мы скоро (в самом позднем случае) встретим любимого и потерянного для нас здесь в том благословенном мире, где нет расставаний — ваше письмо в это мгновение пришло ко мне, но я видела известие об его смерти за несколько мгновений перед этим, в газете — о, мать, когда я читала это, я сказала нет, нет, это неправда, мой Эдди не может быть мертвым, нет, это не так, я не могла поверить в это, пока я не получила ваше письмо, даже теперь это кажется невозможным, потому что, как же это может быть — как могу я перенести это — и, о, как может его бедная, бедная мать перенести это и жить — о Боже, разве это не слишком много, простите мне, мать, но я не могу вынести, подчиниться без ропота, и знаю, это дурно, но, мать, я не могу — если б мое собственное было взято, я могла бы примириться и утешиться, потому что у меня добрые родители, брат и сестра остались, но он был все ее — Боже, сжалься, утешь и поддержи ее, потому что это больше, чем она может вынести — простите меня, если я придаю новую пытку к вашей печали, милая мать, но собственное мое сердце разрывается, я не могу предложить вам утешение, которого хотела бы, теперь, но, мать, я буду молиться за вас и за Себя, чтобы я могла быть способной утешать вас. Мистер Р. просит, чтобы вы приехали сюда так скоро, как вы только можете, и оставались бы с нами так долго, как вам будет хотеться — сделайте это, милая мать, соберите все его бумаги и книги и возьмите их, и приезжайте к вашей родной Анни, которая сделает все, что в ее власти, чтобы вам было хорошо и чтобы вы примирились с горьким уделом, который повелело для вас Небо — не отказывайте мне в этом преимуществе, милая мать, мое сердце почти разорвется, если вы не приедете — напишите мне хоть бы одно только слово так скоро, как только получите это — почта закрывается через 10 минут. Я должна кончить — моя любимая, любимая мать, Бог на небе да благословит и да поддержит вас и да приведет вас благополучно к вашей собственной

верной Анни

НЭЙЛЬСОН ПО К МИСТРИС КЛЕММ

Балтимор, октября 11-го, 1849

Дорогая моя сударыня,

Если бы благоугодно было Богу, чтобы я мог утешить вас сведением, что ваш дорогой сын, Эдгар А. По, находится еще среди живых. Газеты, сообщая о его смерти, сказали только правду, о которой можем скорбеть и которую можем оплакивать, но не можем изменить. Он умер в воскресенье утром, около 5-ти часов, в Вашингтонском медицинском Колледже, где он находился с прошлой среды. Когда он прибыл в этот город, где проводил время, когда был здесь, или при каких обстоятельствах — об этом получить сведения я не мог.
Оказывается, что в среду его увидали и узнали в одном из избирательных мест в старом городе, и что его состояние было таково, что сделалось необходимым отправить его в Коллегию, где за ним ласково ухаживали до самой его смерти. Как только я услышал, что он в Колледже, я отправился туда, но его врачи не сочли подходящим, чтобы я его увидел, потому что он очень легко возбуждался. На следующий день я зашел и послал ему смены белья и т. п. Я с радостью узнал, что ему гораздо лучше, и никогда в жизни я не был так потрясен, как в воскресенье утром, когда мне было послано сообщение, что он умер. Мистер Герринг и я сам, мы немедленно приняли все необходимые меры для его похорон, которые произошли в понедельник в четыре часа пополудни. Он лежит около своих предков на Пресвитерианском погосте на Green Street {Зеленая улица).
Я уверяю вас, дорогая моя сударыня, что, если бы я знал, где письмо может застать вас, я сообщил бы вам своевременно печальную весть, чтобы вы могли проводить его гроб — но я совершенно не знал, куда адресовать вам. За телом шли до могилы мистер Герринг, доктор Снодгрэсс, мистер З.Коллинз-Ли (старый школьный товарищ) и я. Служба была свершена преподобным В.Т.Д. Клеммом, сыном Джэмса Т. Клемма. Мистер Герринг и я, мы искали безуспешно чемодан и платье Эдгара. Есть основание думать, что у него украли их, в то время когда он был в таком состоянии, которое его делало нечувствительным к потере.
Я не буду предпринимать бесполезной задачи утешения вас при такой потере. Эдгар видел столько горя — у него было так мало основания быть довольным жизнью — что для него перемена вряд ли может считаться злополучием. Если она оставляет вас одинокой в этом мире тревоги, в этом мире беспокойства, да будет даровано мне дружеское преимущество выразить на- дежду, что в размышлении о мире, к которому он ушел и к которому мы все поспешаем, вы найдете прочные и вседостаточные утешения. Я буду рад всегда получить от вас весть и облегчить всяческим образом, насколько это в моей власти, печали, которым эта утрата может подвергать вас. Я хочу только, чтобы эта моя способность была равной моему расположению.
Жена моя присоединяется ко мне в выражении сочувствия.

Истинно ваш друг и слуга Нэйльсон По

МАРИЯ КЛЕММ К АННИ

Октября 13-го, 1849

Моя собственная, самая дорогая Анни, — я не обманулась в вас, вы еще хотите, чтобы бедный ваш одинокий друг приехал к вам… Я написала бедной Эльмире и жду ее ответа. Уже хлопочут о том, чтобы опубликовать произведения моего утраченного любимца… — Я получила несколько соболезнующих писем, и одно, которое поистине доставило мне утешение. Нэйльсон По из Балтимора написал мне и говорит, что он умер в Вашингтонском медицинском Колледже, не в госпитале, и от прилива крови к мозгу, а не от того, в чем обвиняют его подлые, подлые газеты. С ним было много добрых друзей, и до могилы его провожали балтиморские литераторы и многие друзья. Сильное возбуждение (и, без сомнения, какая-нибудь неосторожность) вызвали это, у него ни разу не было промежутка сознания. Я не могу вам рассказать всего теперь… Они теперь ценят его и хотят отдать справедливость его возлюбленной памяти. Они хотят воздвигнуть монумент его памяти. Некоторые из газет, правда, почти все, отдают ему должное. Я влагаю в конверт статью из одной балтиморской газеты. Но это, милая моя Анни, не восстановит его. Никогда, о, никогда не увижу я эти милые, ласковые глаза. Я чувствую себя такой брошенной, такой злосчастной, лишенной дружбы, и одной… Я получила красивое письмо от генерала Морриса, он истинно любил его. У него было много друзей, но как мало ему в том пользы теперь. Мне нужно идти из дому — к его дому сегодня, чтобы привести в порядок его бумаги. О, чего только я не вынесу…

М.К.

АННИ К МИСТРИС КЛЕММ

Понедельник, утро, октября 14-го

Моя любимая мать, — ваше милое письмо в эту минуту достигло меня, и как оно обрадовало меня! Я так благодарна вам за то, что вы говорите, что приедете, я так боялась, что ваши нью-йоркские друзья убедят вас остаться с ними до весны, но благодарю Небо, благословенное преимущество дорогого вашего общества эту зиму будет моим — и, милая мать, не захотите ли вы захватить с собою все бумаги нашего любимца, драгоценного Эдди, все, что вы не отдаете издателям, и его напечатанные произведения тоже? Здесь так мало что можно получить из его сочинений — ‘S.L.Messenger’, ‘Literary Wold’, ‘Broadway Journal’, и пр., и пр. мы никогда не видим, они здесь вовсе не получаются. Если у вас будет чемодан и вы все положите туда и захватите с собой, вам ничего это не будет стоить, милая мать, — сделайте так, прошу вас, потому что все, что он написал, дорого для меня, и это моя единственная отрада теперь. О, мать, любимая, любимая мать, возможно ли, что он никогда, никогда более не напишет мне? Я ждала так долго, и теперь, зная, что этого никогда не может быть, о, меть, это несправедливо, я не могу вынести этого спокойно, я не могу еще видеть, почему или как это может быть к лучшему, Бог да дарует мне, чтобы я могла. — Я с такой благодарностью вижу эти добрые заметки о нем, потому что мое сердце так терзалось, о мать, это так жестоко со стороны тех, которые завидовали ему, когда он был жив, говорить так жестоко о нем, когда он ушел — но как вы сказали, что в том, он никогда об этом не узнает, а друзья его будут только еще больше любить его память. — Напишите мне, в какой день вы будете здесь, чтобы я встретила вас на станции, дорогая мать. — У меня есть небольшая сумма, отложенная для вас, — сохранить ли мне ее до вашего приезда или послать вам в письме? Скажите мне, любимая мать, когда вы будете отвечать мне на это письмо. — Приезжайте поскорей, как только будет можно, для вас уже готова небольшая комната, где у вас будет свой собственный камин, и я постараюсь, чтобы вам было уютно — приготовьтесь остаться у нас надолго, ведь так? — Захватите с собой все, что вам дорого, у меня много места, чтобы сложить вещи, не расставайтесь ни с чем, что вы хотели бы сохранить, из боязни, что это причинит мне неудобство, потому что никакого неудобства не будет, только приезжайте. Мистер Р. посылает вам самые ласковые приветствия, — он ждет, чтобы отнести это письмо на почту. Небо да благословит вас, моя любимая, любимая мать!

Ваша собственная любящая и верная Анни

P.S. Если у вас есть какие-нибудь письма мистрис Локки или к вам, или от вас, не уничтожайте их, но захватите их с собою, для этого есть особое основание, я объясню вам, когда я увижу вас. — Не забудьте написать, послать ли вам деньги и когда вы будете здесь.

Д-р МОРАН К МИСТРИС КЛЕММ

Морской госпиталь города Балтимора, ноября 15, 1849

Дорогая моя сударыня, я пользуюсь первым же случаем ответить вам на ваше письмо от 9-го сего месяца, которое я получил со вчерашней почтой…
Но перейдем к требуемым сведениям. Предполагая, что вы уже знаете о болезни, от которой умер мистер По, я должен только в сжатом виде дать вам подробности всех обстоятельств, его касающихся, от его поступления в госпиталь до его кончины.
Когда его принесли в госпиталь, он не сознавал своего состояния — кто его принес или с кем он был. Он оставался в этом положении от пяти часов пополудни — час его принятия — до трех следующего утра. Это было 3 октября.
За этим состоянием последовал трепет всех членов, сначала беспокойный бред, но не буйный и не деятельного свойства — непрерывное говорение — и отсутствующий разговор с призрачными и воображаемыми предметами на стенах. Лицо его было бледно и все его тело взмокло от испарины. Мы не могли достичь спокойствия его до второго дня после его принятия в госпиталь.
Оставив соответственные распоряжения сиделкам, я был призван к его постели как только наступило сознание, и спросил его о его семье, о местожительстве, о родных и т. п. Но его ответы были бессвязны и неудовлетворительны. Он сказал мне, однако, что у него жена в Ричмонде (чего, как я узнал после, не было в действительности) {Эдгар По, конечно, разумел Эльмиру, которая была его невестой и с которой он должен был в скорости обвенчаться. (К. Б.)}, что он не знал, когда он уехал из этого города и что сделалось с его чемоданом, в котором была одежда. Желая подбодрить и поддержать его быстро падавшие надежды, я сказал ему, что через несколько дней он будет, надеюсь, способен наслаждаться обществом своих здешних друзей и что я был бы очень счастлив содействовать всячески его доброму состоянию и утешению. На это он разразился очень сильной вспышкой и сказал, что лучшее, что мог бы сделать лучший его друг, это если бы он пистолетною пулей пронзил его мозг — что, раз увидев свое унижение, он готов провалиться в землю и т. п. Вскоре после того, как он дал выражение этим словам, мистер По, по-видимому, задремал, и я оставил его ненадолго. Когда я вернулся, я нашел его в буйном бреде, противоборствующим усильям двух сиделок удержать его в постели. Это состояние продолжалось до вечера субботы (он был принят в среду), и тут он начал звать какого-то ‘Рэйнольдса’ {Среди друзей и знакомых Эдгара По не было ни одного, носящего это имя. Гаррисон говорит, что Рэйнольдс был автором ‘Слова об экспедиции в южные моря’ — каковой проект когда-то глубоко заинтересовал Эдгара По и, без сомнения, внушил ему замысел его ‘Повествования Артура Гордона Пима’. К Южному Полюсу уходил он мечтой, умирая. (К. Б.)}, и он звал его всю ночь до трех часов утра воскресенья. В это время очень решительная перемена стала происходить с ним. Ослабев от усилий, он сделался тихим и, казалось, отдыхал некоторое короткое время, затем, мягко двинув своей головой, он сказал: ‘Господи, помоги моей бедной душе!’ и испустил дыхание.
Это, сударыня, столь правдивый отчет, какой только я мог сделать по записи его случая.
…Останки его были посещены некоторыми из первых людей города, многим из них очень хотелось получить прядь его волос…

Почтительно ваш
Д. Д. Моран,
заведующий врач

МИСТРИС КЛЕММ К НЭЙЛЬСОНУ ПО

Августа 19-го, 1860

О, как верховно счастливы были мы в нашем коттедже, в нашем милом домике! Мы трое жили только друг для друга. Эдди редко оставлял свой красивый дом. Я выполняла все его литературные хлопоты, потому что он, бедняга, ничего не понимал в денежных делах. Как бы он мог, выросший в роскоши и экстравагантности?
Он проводил большую часть утра в своей рабочей комнате, и после того как он кончал свою дневную задачу, он работал в нашем красивом саду, богатом цветами, или читал и произносил стихи нам. Каждый, кто знал его интимно, любил его. Люди сведущие говорили, что это лучший из всех живущих разговорщиков. У нас было очень мало знакомых, кроме как среди литераторов, но это было так очаровательно.

[Подписи нет]

МИСТРИС КЛЕММ К НЭЙЛЬСОНУ ПО

Августа 26-го, 1860

…Рассказ о том, что он был неверен ей {Виргиния. (К. Б.)} или недобр с нею, совершенно ложен. Он был глубоко предан ей до последнего ее смертного часа, как все наши друзья могут свидетельствовать.
Я прилагаю два письма Эдди… Второе было написано в то время, когда вы великодушно предложили взять к себе мою любимицу, Виргинию. Я написала тогда Эдди, прося его совета, и это его ответ. Разве чувство, нашедшее здесь выражение, имеет такой вид, что он мог бы когда-нибудь перестать любить ее? И он никогда не перестал.

[Подписи нет]

АННИ К МИСТРИС КЛЕММ

Воскресенье, вечер, июня 15-го [год не означен]

Моя любимая Медди, — несмотря на то, что я не получила ответа на мое последнее письмо к вам, я не хочу пропустить случая вам написать. — Я одна в доме и, о, как хочу я, чтобы моя родная, драгоценная Медди могла сесть рядом со мною, хоть на один час, в этот вечер — думаете ли вы, что мы когда-нибудь встретимся на земле? Иногда я думаю, что это невозможно, тогда я чувствую, что я должна увидать вас и что какой-нибудь добрый ангел устроит для нас свидание — я так томлюсь желанием услышать ваш голос, зовущий меня опять, — ‘Анни’, ‘милая Анни’, как вы звали меня так часто, и как он звал меня, о, так ласково — Медди, был ли когда-нибудь какой-нибудь голос, такой нежный? Меж тем как годы уходят, и я вижу других, которых называют утонченными и изящными среди людей, я вижу более полно его превосходство — я напрасно ищу лба, который могла бы сравнить с его — я ищу его манеры держаться — этого изящества в соединении с достоинством — опять и опять я отвечала тем, которые спрашивали меня, не есть ли такой-то и такой-то человек ‘совершенный джентльмен’, я отвечала, что никогда доселе я еще не видала никого, кроме одного, кого я судила достойным носить этот титул, и, Медди, я знаю, я никогда не увижу другого, потому что никогда не может быть другого, подобного ему. — Медди, я должна вам сказать что-то грустное, кто-то украл у меня его портрет дагерротип. С тех пор как мы поселились в этом доме, я всегда держала его в выдвижном ящике одного маленького стола в гостиной, вместе с несколькими другими. Около шести месяцев тому назад я хватилась его и долгое время думала, что это, наверно, кто-нибудь взял, чтобы сделать снимок, и положит его обратно, но теперь, когда я спросила каждого, о ком только могла подумать, и не могу найти разгадки, я так, так несчастна, правда, у меня есть портрет пастелью, но он и приблизительно не так хорош. О, Медди, спрячьте портрет, .принадлежащий вам, под замок и держите его всегда в сохранности! Можете ли вы там, где вы находитесь, получить фотографическую карточку с него? Я не буду притязать на что-нибудь большее, потому что у меня есть другое драгоценное сокровище, медальон с прядью его волос — он всегда у меня под замком, и портрет обыкновенно также был под замком, но мне нужно было вынимать его так часто, что, наконец, я оставила его внизу в гостиной на несколько недель, никогда ни разу не помыслив, что он может там не быть в сохранности… О, Медди, если вы только можете понять, какой несчастной это меня делает, я уверена, вы бы пообещали, что, если я переживу вас, портрет, вам принадлежащий, будет моим — я обещаю вам хранить его, я даже никому не покажу его. Столь многие из его поклонников просили меня дать им принадлежащий мне портрет, чтобы скопировать его, но я никогда не давала его — я так боялась, что что-нибудь может с ним случиться. Я пообещала, что я сама буду копировать его, и действительно намеревалась так сделать, потому что мало кому я с удовольствием дала бы портрет, кто мог бы сполна оценить его. Мне грустно, что я печалю вас, говоря об этом, но, Медди, это не от небрежности, а то я никогда бы не могла простить себе — может быть, его еще вернут, я не могу не надеяться — но возможность, что этого может не быть, заставляет меня так тревожиться о том, чтобы вы берегли свой с удесятеренной заботой — если вы можете заставить его скопировать, я пошлю вам денег, если снимки будут хороши — так мало хороших фотографов, и так много дрянных портретов, что я почти боюсь довериться кому-нибудь — но вы мне можете сказать, что вы об этом думаете… [Здесь рукопись прерывается].
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека