Письма Николаю I и к А. Х. Бенкендорфу, Жуковский Василий Андреевич, Год: 1832

Время на прочтение: 16 минут(ы)

В. А. Жуковский

Письма Николаю I и к А. Х. Бенкендорфу

В. А. Жуковский — критик / Сост., вступ. ст. и коммент. Ю. М. Прозорова.— М.: Сов. Россия, 1985.— (Б-ка русской критики).
Сокращения восстановлены по журналу ‘Русский архив’, 1896, кн. 1, No 1

Письмо В. А. Жуковскаго Николаю I

30 марта 1830 г. <Петербург>.

Вчера я имел разговор с государынею императрицею на счет того, что было мне сказано Карлом Карловичем {Мердером, воспитателем Великого Князя Наследника. П. Б.}1 от имени вашего Императорского Величества, но то, что я имел несчастие услышать от самой Государыни, так неожиданно и болезненно сразило меня, так обременило мне душу, что я по тех пор не буду свободно дышать, пока не объяснюсь с Вашим Величеством. Будьте милостивы, Государь, избавьте меня от этого душевного паралича, позвольте увидеться с вами на свободе и высказать перед вами все мое сердце, на коем нет вины ни перед кем, а еще менее перед вами.
Но я не знаю, скоро ли буду иметь счастие вас увидеть. Ждать же не могу: состояние мое слишком для меня несносно. Я должен объясниться письменно. Меня обвиняют перед вашим величеством в том, что я впутываюсь в дела литераторов. Против такого обвинения не могу принести никакого оправдания, ибо не знаю, на чем оно основано. Прожив сорок лет без пятна и из этих сорока лет посвятив двенадцать исключительно семейству вашего величества, в котором мой нравственный характер мог сделаться коротко известен, я имел право надеяться, что никакой донос не может быть мне вреден, что я по крайней мере стою того, чтобы помедлили делать на счет мой дурные заключения. И теперь, в мои лета, я должен себя оправдывать против обвинения мне неизвестного. В защиту свою могу представить только всю прошедшую жизнь мою.
До 1817 года, с которого начал я находиться при особе государыни императрицы2, я жил уединенно в кругу семейства и писал. То, что я писал, смею сказать, говорит ясно о моем характере нравственном. Этот характер не был унижен никаким недостойным поступком, ссылаюсь на всех, кто знает меня лично, и на публику, которая с этой стороны отдала мне справедливость. Во все это время моего авторства я ни с кем не имел литературных ссор и написал только две критики, когда сам издавал журнал {Т. е. ‘Вестник Европы’ в 1808 и 1809 годах. П. Б.}3, и эти критики были не бранные, а просто забавные, не отвечал ни на одну писанную против меня критику, не заводил партий, ибо писал не для ничтожного, купленного интригами успеха, а просто по влечению сердца, которое искренно выражалось в моих сочинениях, не искал похвалы, ибо презираю всякую выисканную происками похвалу. Лучшие люди были моими друзьями и остались моими друзьями, заслужить их одобрение было моею наградою, и я приобрел его. Как писатель я был учеником Карамзина, те, кои начали писать после меня, называли себя моими учениками, и между ними Пушкин, по таланту и искусству, превзошел своего учителя. Смотря на страницы, мною написанные, скажу смело, что мною были пущены в ход и высокие мысли, и чистые чувства, и любовь к вере, и любовь к отечеству. С этой стороны имею право на одобрение моих современников. Стихи мои останутся верным памятником и моей жизни, и, смею прибавить, славнейших дней Александрова времени. Я жил как писал: оставался чист и мыслями, и делами.
С 1817-го года начинается другая половина жизни моей, совершенно отличная от первой. Я был приближен к особе государыни императрицы. Смею сказать, что я приобрел доверенность ее величества: это мой лучший аттестат. Во это время я продолжал еще писать. Но с той минуты, в которую возложена была на меня учебная часть воспитания Великого Князя4, авторство мое кончилось, и я сошел со сцены. Я перешел на другую, возвышенную, и, положив руку на сердце, могу сказать, что понимаю святость моего назначения. Все мои мысли свелись на один предмет: я не способен соединить с ним ничего недостойного! Теперь ли пойду марать себя в общество презренных людей, которых я чуждался и тогда, когда занимался одним авторством? Теперь пишу для одного Великого Князя. Теже чувства, которые наполняли душу мою, когда я просто работал для чистой славы писателя, наполняют ее и теперь, но только для высшей цели. Теперь живу не для себя. Я простился с светом, он весь в учебной комнате Великого Князя, где я исполняю свое дело, и в моем кабинете, где я к нему готовлюсь, в обществе никто меня не видит. Кто посмотрит на мои работы, тот согласится, что я не могу иметь и времени заниматься ничем посторонним. Каждый из учителей Великого Князя имеет определенную часть свою, я же не только смотрю за ходом учения, но и сам работаю по всем главным частям. В два экзамена, в которые ваше величество присутствовали, можно было видеть, что сделано в два года. Но кто видел то, чего это стоило мне? С детской азбуки до огромных карт, таблиц исторических, таблиц естественной истории, христианского учения, а отчасти математических, — все выдумано, сочинено и написано мною, теперь прибавились еще русская история и статистика, и беспрестанно круг деятельности моей будет расширяться. Я сидел дома, чертил, марал бумагу и измарал ее кипы. Ничто это вам, государь, не было показано, вы видели один только результат. Великий князь знает твердо все, чему его учили: это главное! Чтобы вести такую жизнь, какую веду я, нужен энтузиазм, и его давала мне до сих пор высокая цель моя, его животворила мысль, что меня знают, что мне ничто не нужно для поддержания себя в драгоценном мнении моего государя, что за меня говорит вся прошедшая жизнь моя и вся настоящая моя деятельность и что я могу идти смело вперед, не опасаясь, чтобы какое-нибудь недоброжелательство мне повредило. Но теперь чувствую, что я и от него не спасся.
Уже во продолжение прошедшего года весьма часто тревожила меня мысль, что милость ваша, Государь, ко мне уменьшилась. С стеснением сердца замечал я, что, при всей доверенности Вашей, которой главным доказательством служит то место, которое занимаю, имели Вы ко мне какую-то горестную для меня холодность, которая казалась мне неизъяснимою. Как подданный, я навсегда привязан к Вам силою присяги, но Вы для меня более нежели Царь: Вы отец моего Питомца и в этом отношении я имею право на Ваше сердце, а к этому-то сердцу, столь благородному, столь чистому, я не имею доступа, я которого вся жизнь передана тому, что так дорого для этого сердца. Государь иногда оказывает мне благосклонность, но Отец молчит со мною. Скажите, Государь, что лишило меня Вашей милости? Я не обманулся в своем предчувствии. В то время, когда я весь был предан своему делу и ни о чем, кроме него не думал и не мог думать, тайная вражда против меня действовала. Я не знаю врагов моих, но, очевидно, что их имею и что это враги литературные. Государыня сказала мне, что ваше величество не довольны мною за то, что я впутываюсь в литературные ссоры и стою за Воейкова5. Вот все, что мне известно. Кто обвинил меня? Чем подтверждено это обвинение? Не знаю! Могу только догадываться и никого не могу представить себе, кроме Булгарина6. Предварительно скажу, что я вообще не имею никакого сношения с здешними писателями, овладевшими литературою, видаюсь только с Крыловым, Гнедичем и бароном Дельвигом, которых уважаю. С другими же, которые срамят литературу своими непристойными перебранками, и особенно с Булгариным, у меня нет и не может быть ничего общего ни в каком отношении. Думаю, что Булгарин (который до сих пор при всех наших встречах показывал мне великую преданность) ненавидит меня с тех пор, как я очень искренно сказал ему в лицо, что не одобряю того торгового духа и той непристойности, какую он ввел в литературу, и что я не мог дочитать его ‘Выжигина’7. Вот обстоятельства, дошедшие до меня по слуху, которые заставляют меня думать, что тайный обвинитель мой есть Булгарин. Когда ваше величество наказали Булгарина, Греча и Воейкова за непристойные статьи, в журнале их помещенные8, то Булгарин начал везде разглашать (это даже дошло и до Москвы), что он посажен был на гауптвахту по моим проискам и что Воейкова (коему я будто покровительствую) посадили с ним вместе только для того, чтобы скрыть мои интриги. Разумеется, что я не обратил внимания на такое забавное обвинение. Но до Булгарина должны были потом дойти слова мои, сказанные мною товарищу его Гречу на счет другой его статьи, после уже напечатанной в ‘Северной пчеле’. Государь, сказал я Гречу, верно, будет недоволен этою статьею, если она дойдет до его сведения. Я полагаю, что Булгарин довел сии слова мои до начальства, растолковав их по-своему, то есть представив, что я угрожаю ему именем вашим, так как он везде разгласил, что я посадил его на гауптвахту.
Другой случай: в Москве напечатан альманах9, в коем мой родственник Киреевский поместил обозрение русской литературы за прошлый год10. В этом обозрении сделаны резкие замечания на роман Булгарина ‘Иван Выжигин’11. В то время, когда альманах печатался в Москве, Киреевский, проездом в чужие края, находился в Петербурге и жил у меня. Альманах вышел уже после его отъезда. Но этого было довольно, чтобы заставить думать Булгарина, что статья Киреевского была написана по моему наущению. Это бы ничего, но после я услышал, что Булгарин везде расславляет, будто бы Киреевский написал ко мне какое-то либеральное письмо, которое известно и правительству. Весьма сожалею, что я и это оставил без внимания и не предупредил, для собственной безопасности, генерала Бенкендорфа12: ибо этим людям для удовлетворения их злобы никакие способы не страшны. Киреевский не писал ко мне никакого письма, за его правила я отвечаю, но клевета распущена, может быть, сочинено и письмо, и тайный вред мне сделан.
Наконец, меня обвиняют в том, что я держу сторону Воейкова. Это имеет вид справедливости, ибо ‘Инвалид’13 сохранен Воейкову по моей просьбе и предстательству государыни императрицы. Но с самим Воейковым я не имею ничего общего… Меня приковала к нему бедственная судьба его жены, которая выросла на руках моих и стоила лучшей участи, я и теперь прикован к нему ее милыми сиротами. Все, что имеют оне, к несчастию, заключается в доходе, получаемом их отцом от ‘Инвалида’, могу ли не желать всем сердцем, чтобы этот доход ему сохранился? Но в литературных перебранках Воейкова я не могу участвовать14.
Вот и все, что я мог придумать, дабы объяснить для себя перед лицом вашего величества, как могло пасть на меня обвинение, столь несогласное с моим характером. Могу ли не скорбеть всем сердцем, видя себя в необходимости оправдываться и для того стать на ряду с Воейковым и Булгариным? На что же жить, когда наша жизнь ничто перед глазами тех, кои нам всего дороже на свете, когда она ничего не свидетельствует, ни от чего не защищает? Вы Государь (более нежели мой Государь, мой благотворитель, отец моего Воспитанника) можете носить на сердце худое против меня мнение, можете видеть меня каждый день и не спасти меня от величайшего для меня бедствия, от потери Ваших милостей! Государь, чтобы исполнить возложенное Вами на меня дело достойным его образом, я должен иметь бодрость, а как иметь ее при убийственной мысли, что я кажусь вам не таким каков я есть, что Вы не одобряете моего поведения?
Умоляю Ваше Величество, будьте сострадательны, допустите меня к себе, благоволите изъяснить, в чем вина моя перед Вами. Если в самом деле я без намерения в чем-нибудь виноват, то Вы услышите самое искреннее признание, и смею надеяться великодушного прощения, или буду оправдан. И то и другое для меня столь же необходимо, как воздух для дыхания: с тою тягостию, которая у меня на сердце, я ни на что не могу быть способен.

В. Жуковский.

Недоразумение скоро прекратилось. Покойная Авдотья Петровна Елагина передавала нам (со слов самого Жуковского), что Николай Павлович, после одного из таких омрачений (навеянных на него из III-го Отделения Собственной Канцелярии), встретив проходившего по Зимнему дворцу Василия Андреевича, подозвал его к себе, обнял и с сердечностю сказал: ‘Кто старое помянет, тому глаз вон!’. П. Б.

Письмо В. А. Жуковскаго к А. X. Бенкендорфу об И. В. Киреевском.

(1832).

На сих днях запрещен журнал, издаваемый в Москве под названием ‘Европейца’. Издателю сего журнала приписывают злые намерения, а это обвинение основывается на том положении, будто бы в статье его ‘XIX век’ заключается в некоторых напечатанных выражениях тайный смысл, понятный одному только автору, и что он, говоря о словесности и философии, хотел говорить о политике.
Если бы прежде совершения наказания над автором иди прежде доведения до сведения Государя Императора о мнимой вине его, было потребовано от него какое-нибудь объяснение, то он вероятно нашел бы способ оправдаться, но этого не сделано, и молодой человек, ни одним поступком в жизни не заслуживший нарекания, объявлен теперь публично злонамеренным и подозрительным человеком.
Будучи близким ему свойственником, зная его прекрасные свойства, зная совершенно всю его жизнь почти от колыбели до теперешней минуты, я почел себя обязанным дать за него то объяснение, которого от него не потребовали, и вступиться пред вашим высокопревосходительством если не за его журнал, который уже не существует, то по крайней мере за честь его, оскорбленную без всякого со стороны его проступка.
Нет строки, сколь бы она просто ни была написана, которой бы нельзя было истолковать самым гибельным образом, если вместо слов, употребленных автором, выдумать другие и, предположив в авторе дурное намерение, заставить его говорить не то, что думал он, а то, что заставляешь его думать. Нет молитвы, которая таким образом не была бы превращена в богохуление.
Это и сделано с статьею Киреевского. Думают, что под некоторыми выражениями им употребленными в статье напечатанной, надобно разуметь другие, тайные, дающие оным совсем иной и вредный смысл. Что же могло заставить это подумать? Кому автор открыл свою тайну? И где доказательства, что он имел такое намерение? Зная его лично с ребячества, зная его образ мыслей, смело могу утверждать перед вашим высокопревосходительством, что он сего намерения не имел и что он по своему прямодушию не способен поступить так криво, тем более, что подобный поступок был бы без всякой цели: ибо для кого может быть написана статья, в которой читаешь одно, а должен понимать другое? Нужен ключ для читателя, а где найти этот ключ? Разве только у автора. Но для этого нужно, чтобы сам же автор объявил письменно или хотя под рукою, что у него есть такой ключ. Кому же объявлял об этом автор? Пускай укажут хотя на одного человека, с коим бы он говорил об этом? И так обвинение ни на чем не основано. Что же надлежит заключить из того вредного толкования, которое дано пред вами статье напечатанной и на котором основано осуждение ее сочинителя? То, что нашелся злонамеренный человек, который хотел погубить его и растолковать статью его по своему, не подтвердив того никаким доказательством. Клеветать на намерение легко и всегда выгодно для клеветника, ибо чем можно защититься против клеветы его? Можно просто сказать: я не имел того намерения, которое мне приписывают, но кто же поверит на слово и где взять доказательств? Но и клеветник также утверждает свое без доказательств, и ему верят на слово. Почему же тот, кто убивает тайно чужую честь, имеет право на доверенность, а тот, чья честь убита без всякой защиты перед законом, не имеет ни голоса, ни средства защитить свою лучшую драгоценность, доброе имя? Почему слову, произнесенному клеветником без доказательства: он злодей должно верить, а слову, произнесенному обвиненным: я не злодей верить не должно?
Кто оклеветал Киреевского перед правительством, не знаю. Но должен сказать вам, в. п., что он имеет врагов литературных. Это те самые, которые, давно уже срамят нашу словесность, давая ей самое низкое направление и обратив поприще ума и таланта в презренную торговую площадь, на которой несколько торгашей хотят, опасаясь совместников, завладеть прибытком и для того чернят и осыпают презренными ругательствами всякого, кто хочет выступить на посрамленное ими поприще совсем с другими намерениями, чистыми и благородными. Они окружили нашу словесность густою стеною, сквозь которую трудно пробиться. Они непобедимы и должны всегда иметь успех верный, ибо употребляют такие средства, себе не позволит человек благородный, по тому самому совершено против них беззащитный. Никогда Русская литература бывала в таком унижении как теперь, честный человек с талантом должен бросить перо и отказаться от мысли. Если он силится выйти на сцену, на него посыплятся ругательства и вооружится тайная клевета. Авторская жизнь его будет отравлена низкой бранью пред читающею публикою, а жизнь гражданская замарана перед правительством доносами, в следствии которых он будет ошельмован, как злонамеренный человек, перед целым светом, и голос его в защиту погибающей чести своей не будет услышан: суд совершится над ним прежде, нежели он успеет сказать одно слово в свое оправдание. Между тем эти люди, живущие литературным стыдом и тайными происками клеветы, торжествуют перед глазами публики, которая их знает и, оскорбляясь их действиями, винит правительство за то, что оно дает торжествовать им. Они владеют умами и портят умы, ибо срамят литературу, действующую на их образование.
Статья Киреевского, в которой он говорит о безрассудном пристрастии нашем ко всем иностранцам без разбора и хочет отличить сие пристрастие от полезного и необходимого нам уважения к просвещению Европейскому, объяснена самым превратным образом. Говорят, будто он разумел под именем людей носящих не-Русскую фамилию всех тех кои населяют наши Немецкие провинции и столь же Русские по своему патриотизму и по своим услугам общему отечеству как и коренные жители Москвы, Владимира и Новгорода. Такой мысли Киреевский иметь не мог просто потому, что он не сумасшедший. Он говорил об иностранцах не-Русских подданных, хотя и родившихся в России и предпочитаемых в наших обществах только за то, что их фамилии не-Русские. Так пристрастно были истолкованы самые обыкновенные и ясные мысли в статьях Киреевского. Между тем есть у нас романы, в коих Россия обругана, в них не только дурная сторона наших нравов представлена весьма ярко в каррикатуре (а хорошая сторона весьма вяло), но под вымышленными именами обруганы некоторые из живых людей, занимающих в обществе почетное место, имена не напечатаны, но были распущены под рукою, и в некоторых вымышленных есть сходство с настоящими. Через это книги получили ход, были раскуплены, и из десяти читателей конечно один знал, кого разумел в ругательстве своем автор.

Письмо В. А. Жуковскаго Николаю I об И. В. Киреевском

<Февраль 1832, Петербург>.

Я перечитал с величайшим вниманием в журнале ‘Европеец’ те статьи, о коих ваше императорское величество благоволили говорить со мною, и, положив руку на сердце, осмеливаюсь сказать, что не умею изъяснить себе, что могло быть найдено в них злонамеренного. Думаю, что я не остановился бы пропустить их, когда бы должен был их рассматривать как цензор.
В первой статье, ‘Девятнадцатый век’1, автор судит о ходе европейского общества, взяв его от конца XVIII <века> до нашего времени, в отношении литературном, нравственном, философическом и религиозном, он не касается до политики (о чем именно говорит в начале статьи), и его собственные мнения решительно антиреволюционные, об остальном же говорит он просто исторически. В некоторых местах он темен, но это без намерения, а единственно оттого, что не умел выразиться яснее, что не только весьма трудно, но и почти неизбежно на русском языке, в котором так мало терминов философических. Это просто неумение писателя. Но и в этих темных местах (если не предполагать с начала дурного намерения в авторе, на что нет никакого повода), добравшись с трудом до смысла, не найдешь ничего предосудительного, ибо везде говорится исключительно об одной литературе и философии, и нет нигде ничего политического. Сии места, вырванные из связи целого, могли быть изъяснены неблагоприятным образом, особливо если представить их в смысле политическом, но прочтенные в связи с прочим, они совершенно невинны. Какие это именно места, я не знаю, ибо я прочитал статью в связи, и ничего в ней не показалось мне предосудительным. В замечаниях на комедию ‘Горе от ума’ автор не только не нападает на иностранцев, но еще хочет, в смысле правительства, оправдать благоразумное подражание иностранному, утверждая, что оно не только не вредит национальности, но должно еще послужить к ее утверждению. Он смеется над нашею исключительною привязанностью к иностранцам, которая действительно смешна, и под именем тех иностранцев, на коих нападает, не разумеет тех достойных уважения иностранцев, кои употреблены правительством, а только те, кои у нас (или родясь в России, или переселясь в нее из отечества), под покровительством нерусского имени, первенствуют в обществе и портят домашнее воспитание, вверенное им без разбора родителями. Одним словом, он хочет отличить благоразумное уважение к иностранному просвещению, нужное России, от безрассудного уважения к иностранцам без разбора, вредного и смешного2.
Теперь осмелюсь сказать слово о самом авторе. Его мать выросла на глазах моих, и его самого и его братьев знаю я с колыбели. В этом семействе не было никогда и тени безнравственности. Он все свое воспитание получил дома, имеет самый скромный, тихий, можно сказать, девственный характер, застенчив и чист, как дитя, не только не имеет в себе ничего буйного, но до крайности робок и осторожен на словах. Он служил несколько времени в Архиве Иностранных Дел в Москве. Несчастная привязанность, которая овладела душою его, заставила его мать отправить его для рассеяния мыслей в чужие края. Проезжая через Петербург, он провел в нем не более недели и, это время прожив у меня3, отправился прямо в Берлин, где провел несколько месяцев и слушал лекции в университете. Получив от меня рекомендательные письма к людям, которые могли указать ему только хорошую дорогу, он умел заслужить приязнь их. Из Берлина поехал он в Мюнхен к брату, учившемуся в тамошнем университете4. Открывшаяся в Москве холера5 заставила обоих братьев все бросить и спешить в Москву делить опасность чумы с семейством. С тех пор оба брата живут мирно в кругу семейственном, занимаясь литературою. И тот и другой почти неизвестны в обществе, круг знакомства их самый тесный, вся цель их состоит в занятиях мирных, и они, по своим свойствам, по добрым привычкам, полученным в семействе, по хорошему образованию, могли бы на избранной ими дороге сделаться людьми дельными и заслужить одобрение отечества полезными трудами, ибо имеют хорошие сведения, соединенные с талантом и, смело говорю, с самою непорочною нравственностию. Об этом говорить я имею право более нежели кто-нибудь на свете, ибо я сам член этого семейства и знаю в нем всех с колыбели.
Что могло дать на счет Киреевского вашему императорскому величеству мнение, столь гибельное для целой будущей его жизни, постигнуть не умею. Он имеет врагов литературных, именно тех, которые и здесь в Петербурге, и в Москве срамят русскую литературу, дают ей самое низкое направление и почитают врагами своими всякого, кто берется за перо с благороднейшим чувством6. Этим людям всякое средство возможно, и тем успешнее их действия, что те, против коих они враждуют, совершенно безоружны в этой неровной войне, ибо никогда не употребят против них тех способов, коими они так решительно действуют. Клевета искусна: издалека наготовит она столько обвинений против беспечного честного человека, что он вдруг явится в самом черном виде и, со всех сторон запутанный, не найдет слов для оправдания. Не имея возможности указать на поступки, обвиняют тайные намерения. Такое обвинение легко, а оправдания против него быть не может. Можно отвечать: ‘Я не имею злых намерений’. Кто же поверит на слово? Можно представить в свидетельство непорочную жизнь свою. Но и она уже издалека очернена и подрыта. Что же остается делать честному человеку, и где может найти он убежище? Пример перед глазами вашего величества, Киреевский, молодой человек, чистый совершенно, с надеждою приобрести хорошее имя, берется за перо и хочет быть автором в благородном значении этого слова. И в первых строках его находят злое намерение. Кто прочитает эти строки без предубеждения против автора, тот, конечно, не найдет в них сего тайного злого намерения. Но уже этот автор представлен вам как человек безнравственный, и он, неизвестный лично вам, не имеет средства сказать никому ни одного слова в свое оправдание, уже осужден перед верховным судилищем, перед вашим мнением.
На дурные поступки его никто указать не может, их не было и нет, но уже на первом шагу дорога его кончена7. Для нас он не только чужой, но вредный. Одной благости вашей должно приписать только то, что его не постигло никакое наказание. Но главное несчастие совершилось. Государь, представитель закона, следственно, сам закон, наименовал его уже виновным. На что же послужили ему двадцать пять лет непорочной жизни? И на что может вообще служить непорочная жизнь, если она в минуту может быть опрокинута клеветою?
Письмо это, равно как и два предыдущие, черновые, они сохранились у сына Жуковского, Павла Васильевича, и ему обязаны мы этим украшением ‘Русского Архива’. Издание ‘европейца’ было прекращено по тайным наветам Булгарина с братиею. Его вышло всего две прекрасные книжки. Отпечатанные листы третьей неконченой книжки (402 страницы) составляют редкость и хранятся у немногих любителях старины. Они имеются в Чертковской библиотеке. ‘Европеец’ подробно описан в ‘Книжных редкостях’ И. М. Остроглазова (см. ‘Русский Архив’ 1892 года). П. Б.

КОММЕНТАРИИ

НИКОЛАЮ I

Впервые — Русский архив, 1896, кн. I, No 1, с. 109—113. Печатается по тексту первой публикации.
Письмо отражает те сложные отношения, которые сложились у Жуковского с Николаем I, смотревшим на поэта-придворного как на ‘главу партии, защитника всех тех, кто только худ с правительством’ (Дубровин Н. В. А. Жуковский и его отношение к декабристам. — Русская старина, 1902, т. 110, с. 79). Вместе с тем в письме содержатся и литературные мнения Жуковского, существенные для понимания его позиции по отношению к реакционной журналистике 1830-х годов. Жуковский формулирует здесь некоторые из принципов, которых придерживалась в литературной борьбе последекабрьской эпохи пушкинская группа писателей,
1 Карл Карлович Мёрдер — генерал-адъютант, один из воспитателей Великого Князя Александра Николаевича.
2 В 1817 году Жуковский был приглашен во дворец в качестве учителя русского языка великой княгини Александры Федоровны (принцессы Шарлотты), жены Великого Князя Николая Павловича (будущего Николая I).
3 Имеются в виду полемические статьи Жуковского, помещенные им в ‘Вестнике Европы’: ‘Радамист и Зенобия…’ и ‘Электра и Орест…’ (см. наст. изд.).
4 В 1826 году Жуковский был назначен воспитателем наследника цесаревича Александра Николаевича (будущего Александра II), в этой должности он состоял до 1841 года, когда с совершеннолетием его воспитанника ему была дана почетная отставка.
5 Александр Федорович Воейков (1778—1839) — поэт, переводчики журналист, муж любимой племянницы Жуковского Александры Андреевны.
6 Фаддей Венедиктович Булгарин (1789—1859)—реакционный писатель и журналист, издатель газеты ‘Северная пчела’, известен идейной беспринципностью и литературной недобросовестностью.
7 Имеется в виду роман Ф. В. Булгарина ‘Иван Выжигин’ (1829).
8 Имеются в виду статьи в журнале ‘Сын отечества’ и в газете ‘Северная пчела’, направленные против ‘аристократической’ партии в литературе, — так реакционная журналистика именовала пушкинский круг писателей.
9 Речь идет об альманахе ‘Денница’, изданном М. Максимовичем (М., 1830).
10 Иван Васильевич Киреевский (1806—1856) — писатель и критик, сын племянницы Жуковского Авдотьи Петровны Юшковой (по первому мужу — Киреевской, по второму — Елагиной). Статья, о которой говорит Жуковский, называлась ‘Обозрение русской литературы 1829 года’.
11 Киреевский писал о романе Булгарина: ‘Пустота, безвкусие, бездушность, нравственные сентенции, выбранные из детских прописей, неверность описаний, приторность шуток — вот качества сего сочинения…’ (Киреевский И. В. Избр. статьи. М., 1984, с. 58-59).
12 Александр Христофорович Бенкендорф (1783—1844) — граф, командующий императорской главной квартирой и начальник III Отделения собственной его императорского величества Канцелярии (шеф жандармов).
13 Речь идет об издававшейся А. Ф. Воейковым газете ‘Русский инвалид’ (1822—1838), при газете выходили ‘Литературные прибавления’.
14 А. Ф. Воейков был острый полемист, но его журналистская деятельность, подчиненная прежде всего коммерческим целям, отличалась беспринципностью и могла вызывать литературные скандалы. ‘Воейковщиной’ именовались в 1820—1830-е годы перепечатки литературных произведений без согласия их авторов и первых издателей и вообще издательский произвол.

НИКОЛАЮ I

Впервые — Русский архив, 1896, кн. 1, No 1, с. 117—119.
Данное письмо — одно из проявлений постоянного заступничества Жуковского за русских писателей перед Николаем I. Обращение к царю было вызвано запрещением журнала И. В. Киреевского ‘Европеец’ на втором номере от начала издания. ‘Европеец’ должен был стать одним из органов пушкинской литературной группы. Пушкин писал Киреевскому (11 июля 1832 г.) в связи с этим событием: ‘Запрещение Вашего журнала сделало здесь большое впечатление, все были на Вашей стороне, то есть на стороне совершенной безвинности. Донос, сколько я мог узнать, ударил не из булгаринской навозной кучи, но из тучи. Жуковский заступился за Вас с своим горячим прямодушием’ (Пушкин А. С. Полн. собр. соч., т. XV. М.—Л., 1949, с. 26).
1 Статья И. В. Киреевского ‘Девятнадцатый век’ (Европеец, 1832, ч. 1, No 1) послужила одним из главных поводов к закрытию журнала. В историко-публицистических рассуждениях автора о ‘духе века’ Николай усмотрел опасный политический смысл и призраки революции.
2 Жуковский излагает положения статьи И. В. Киреевского ‘Горе от ума’ — на московском театре’ (Европеец, 1832, ч. 1, No 1).
3 И. В. Киреевский гостил у Жуковского в январе 1830 года.
4 Речь идет о брате И. В. Киреевского Петре Васильевиче Киреевском (1808—1856), впоследствии ставшем собирателем и исследователем русского фольклора и видным славянофильским публицистом.
5 Эпидемия холеры началась в Москве в сентябре 1830 года.
6 Имеются в виду петербургские журналисты Н. И. Греч и Ф. В. Булгарин, а также редактор ‘Московского телеграфа’ Н. А. Полевой, враждебно относившиеся к пушкинскому кругу писателей.
7 После закрытия ‘Европейца’ Киреевскому запретили выступать в печати, над ним был установлен полицейский надзор.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека