Письма к С. А. Рачинскому, Розанов Василий Васильевич, Год: 1901

Время на прочтение: 224 минут(ы)
Розанов В. В. Собрание сочинений. Литературные изгнанники. Книга вторая
М.: Республика, СПб.: Росток, 2010.

ПИСЬМА В. В. РОЗАНОВА к С. А. РАЧИНСКОМУ

1

[Середина января 1892 г.]
Глубокоуважаемый Сергей Александрович!
Прежде всего прошу Вас извинить меня, что так поздно благодарю Вас за присылку ‘Сельской школы’, причина этого лежит в том, что она была передана мне во время сборов к поездке домой на каникулы, и только теперь, вернувшись к своим обычным занятиям, я получил возможность выполнить свой долг.
Давно, будучи еще в университете, я прочел впервые, в аксаковской ‘Руси’, одну из Ваших заметок о нашей народной школе, и с тех пор, время от времени, не переставал думать о Вашем деле и той неизмеримой области труда и надежд, уголок которой оно открывает собою. Здесь — восстановление, нормальное развитие громадной исторической народности, по моему убеждению — последней в истории. Буду искренен и правдив с Вами: сам я — дурной педагог, у меня нет той объективности, чуткости к окружающему и близости с ним, без которых невозможна плодотворная педагогическая деятельность. Все, что могу я — это видеть, что совершают другие, и очень глубоко любить или глубоко же ненавидеть это совершаемое.
Я знаю (из одной брошюрки о пьянстве), Вы очень не любите печатного слова, и вот — действуете через него. Мне также всегда казалось нечто развращающее в том психическом процессе, который неотделим от писательства: пока пишешь дома на бумаге, все чисто и ясно в душе, но меня всегда охватывало чувство неудержимой грусти, когда впервые это написанное мне приносили откуда-то с почты и я видел напечатанным. Точно что-то дорогое, внутреннее — затаскано по площади грязными ногами, и я сам — виновник этого. Это обнажение души своей перед всеми, перед неизвестными людьми — что-то нецеломудренное, бесстыдное, совершаемое над самой дорогой частью собственного существа. Так я всегда чувствовал, и от этого так бросилось мне в глаза Ваше замечание: ‘Я был рад, что прибегнул к до-гутенберговскому способу передачи мысли’.
С завистью читал я у Вас, как учили и учились во времена Бандинелли. Несколько раз перечел это место, и горько, горько стало за наше время, за людей нашего времени, и не только юных, но и взрослых. Истинной сладости учения они уже не знают. Дурны мы, грязны и ограниченны сердцем и умом, но, быть может, еще гораздо более мы несчастны.
По поводу и книги Вашей, и всей Вашей деятельности, очень много приходит мыслей в голову, главная: дело ли государства воспитывать и обучать? Для его грубости, неизбежного формализма, для его слепоты к индивидуальному — доступен ли мир индивидуального, с которым исключительно имеет дело воспитание и образование? И далее, чувствуете ли Вы сами, что с историей внутреннего своего развития, которое привело и замкнуло Вас в Татево, Вы стоите совершенно вне государства, что, напротив, Вы как сын церкви приходите в государство и требуете от него того, что оно никогда не сможет сделать?
И много, много других подобных мыслей приходит мне на ум, когда думаю о Вас и Вашем положении среди всей сложности начал, из коих слагается история и цивилизация. Вам глубоко преданный

В. Розанов.

2

[Ок. 20 апреля 1892 г.]
Глубокоуважаемый Сергей Александрович!
Ваше внимание к трудам моим и радует меня, и успокаивает: а мне все кажется, литературная деятельность чем-то до такой степени далеким от личного существования, так мало связанным с чьими-нибудь реальными интересами и нуждами, что когда пишешь, всегда невольно думаешь: к чему это. Причина для писания есть: хочется выразить то, что пережил, передумал, цель его — очень неясна, жить им — я думаю, мог бы человек лишь с очень узким кругом душевных потребностей. Изредка дойдет знак, что как будто и есть кто, кому это интересно, но, однако, и этот интерес в чужой душе представляется минутным, случайным, вовсе не необходимым. Не знаю, как с этим ощущением справляются другие пишущие, но я всякий раз, как разрезаю страницы своей статьи в журнале, и особенно когда в них высказалось что-нибудь заветное, думаю о подобном высказывании через печать как о какой-то профанации своей души, вовсе не необходимой ввиду смутности целей, для которых это делается.
Но Бог с ними, с этими беспокойными соображениями. Кто знает, правы ли они в конечном анализе, а из нас каждый должен делать то дело, какое ему Бог велел. Писанье — трудное дело, для нас неясное, мучительное, и, однако, если есть к нему такая непреодолимая потребность — нужно делать это дело, оставляя Богу выбросить его или поместить в планы Своего строительства нашей жизни.
Письмо Ваше в той части его, которая касается намерений Т. И. Филиппова,— меня удивило. Действительно, учительская судьба меня тяготит — не по чему-нибудь в ней самой содержащемся, но по моему неумению ее выполнять, о чем я уже писал Вам и ранее. Невыполненный или дурно выполненный долг, и это ежедневно, и в отношении к детям, которых не любить не можешь — это кладет на душу страшную тяжесть. Вы пишете, что я слишком пессимист: в причинах этого есть много личного, и давно, давно бы мне пора светло поднять глаза кверху и твердо посмотреть на все окружающее. Ни этой твердости, ни этого света нет во мне уже многие годы, а между тем жить без него Вы можете понять как трудно.
Года три назад я ездил в Петербург и от H. Н. Страхова и Л. Н. Майкова старался разузнать, нельзя ли поступить на службу в петербургскую Публичную библиотеку, но они сказали мне оба, что там служат года по 3 бесплатно, дожидаясь вакансии. Потом я спрашивал об этом В. И. Герье, но ответил мне, что для должности главного библиотекаря (в Университете) я не знаю языков, а помощник библиотекаря получает слишком малое вознаграждение. Так мои попытки оставить учительство и остались безуспешными. Я знаю, что тысячи людей могли бы выполнить то дело, какое я выполняю около детей, лучше и плодотворнее моего, и есть разнообразные дела, которые я мог бы выполнить с вниманием и страстью даже, каких дай Бог другому. Это так, но вот механизм государственный, который, громыхая и дымясь, движется вперед громадной своей массой, каждый штифтик свой несет вперед, конечно, без всякого внимания к тому, туда ли он попал, куда следует,— перетирая его, но перетираясь и само около него, когда он ‘не туда попал’. Роль такого маленького, перетираемого и перетирающего штифтика выпала на долю и мне — к моему несчастию и к маленькому вреду, конечно, и для самого государства.
Кто бы ни подал мне руку помощи, я буду благодарен ему глубоко, бесконечно, к сожалению, слишком бескорыстных людей теперь так мало, что чужая судьба или маленький вред государству чье же внимание может остановить? Так привык я думать, и если приходится мне делать дурно хорошее дело, Бог не вменит мне это в непрощаемый грех, зная, как мучаюсь я этим и бессилен что-либо тут сделать. Так он меня устроил, и что я могу тут сделать, когда еще будучи гимназистом вместо того, чтобы внимательно слушать уроки учителя — я обдумывал способы давать урок, способы избирать людей на это дело, и еще Бог знает что, все общее и общее,— а вызванный внезапно к доске, совершенно недоумевал, о чем меня спрашивают и что тут делается в классе. Это горе, это несчастье — просто мозг, обращенный не туда, куда ему нужно бы ежеминутно смотреть.
Но не буду говорить об этом — для меня это слишком тяжело: выйдите Вы из класса, оставив мне его — я буду смотреть на детей, любить их, буду объяснять им и говорить вещи — увы, для них совершенно непонятные и чуждые, и совершенно бесплодны будут мои попытки сказать что-либо, не мне интересное, а им нужное. А между тем понять Вашу мысль, которую Вы влагаете в дело, оценить мимолетное Ваше замечание об этом самом деле, которого выполнить я не умею — я могу с чрезвычайною ясностью и полнотой. Скажу более: совершенно независимо от моего желания, Ваше замечание будет жить во мне, пустит тысячи новых ростков, развитие которых я, безусловно, бессилен остановить. Ваш Горбов в ‘Русском Обозрении’ написал 2-3 страницы о ненужности у нас анализа при обучении, и о том, что это германскими особенностями вызван факт, что у них и таблицу умножения разлагают перед учениками, объясняя ее состав. Прошло 2 года, должно быть, а мысль эта в ее глубокой верности и до сей поры тревожит меня. Я попал на нужное слово: именно вечная встревоженность своими разнообразными мыслями живет во мне, и за нею я так же не способен выполнять какое-нибудь практическое дело, как всякий не способен выполнять его ввиду грозящей опасности, ожидания встречи с очень дорогим человеком и т. д.
Я объяснил Вам мою душу, как тяжело мне — Вы можете без труда понять, будучи сам увлечены одной определенной идеей, вне которой жизнь Вам была бы тягостна, чужда, быть может, бесплодна для других. Покоряться и терпеть — это наше дело, снимать бремя с наших плеч — это дело Божие, за Волей Которого мы должны идти слепо.
С искренним расположением остаюсь

В. Розанов.

3

Глубокоуважаемый Сергей Александрович!
Я был у Вас и, к сожалению, не застал, а между тем мне нужно бы поговорить с Вами, поэтому будьте столь добры, прошу Вас, как найдете минуту свободную, прикажите служителю гостиницы известить меня — по адресу, который он знает.
С глубоким уважением остаюсь

В. Розанов.

5 мая 1892 г.

4

[Конец мая — начало июня 1892 г.]
Глубокоуважаемый Сергей Александрович!
Одновременно с этим письмом я посылаю письмо и брату с просьбою посоветовать мне то или иное, но и до его ответа могу сказать, что незачем, кажется, мне лично вмешиваться в то, как Вы решите мою судьбу. Думаю, что без подобного личного моего участия Вы все разрешите лучше, мне же достаточно знания Вашего нравственного характера, чтобы всецело и окончательно на Вас положиться. Разумеется, невозможное есть для каждого, и нисколько, даже в тайниках души своей, если Вам и несмотря на все желание, не удастся что-либо сделать, но, думаю, скорее удастся. Видеться же с Тертием Ивановичем, я думаю, будет лишнее, и, быть может, даже не безопасное по пассивности моего характера, неспособности ясно и отчетливо выразить отказ (это между нами). В силу этой пассивности (при очень ясном сознании, что нужно и чего не нужно) я боюсь стать в ложное положение, тягостное и одновременно такое, из которого не найдешь путей выйти. Ваш же характер, известный мне и теперь, и прежде, дает мне совершенную уверенность, что ничего подобного не произойдет, раз все будет только в Ваших руках.
В самых общих чертах, и лишь чтобы облегчить Ваши затруднения, я позволю сказать свои пожелания, к сожалению, не ‘благочестивые’:
1) хотелось бы служить где-нибудь в Москве, Петербурге, Киеве, Одессе или другом университетском городе (напр. в Ярославле, но не в Дерпте и не в Варшаве), если нельзя — где-нибудь в губернском городе (за исключением Нижнего Новгорода, по особым обстоятельствам),
2) чтобы служба не занимала времени более полудня, т. е. сколько занимает гимназическая (9 утра — 2 пополудни),
3) чтобы она не давала содержания менее, чем теперь я получаю, т. е. 1500-1600 р. во всяком городе, и около 2200 в СПб,
4) по ведомству не министерства народного просвещения было бы лучше, чем по ведомству народного просвещения, в этом последнем — лучше в положении наблюдателя-руководителя, нежели собственно преподавателя.
Думаю, что хорошо бы мог выполнить всякого рода редакторскую деятельность — судя по тому, что читая или слушая в Педагогических советах разного рода распоряжения, предписания, правила и т. п., всегда и моментально чувствовал ужасающую неловкость, запутанность, темноту, неточность формы, в коей эти распоряжения выражались. Может быть, при Св. Синоде есть какая-нибудь должность соответствующего значения. Думаю, что недурно могу я рассматривать людей, их преданность делу или равнодушие, их нравственный характер,— и при общей даже страстности моей к делу ли народного образования, или к чему другому, и при добром и мягком отношении к людям, к чему склонен — в этой роли наблюдателя и поощрителя мог бы быть не бесполезен. Участие в редактировании, напр., ‘Правительственного Вестника’ (им заведует Случевский,— вот — ему бы в помощники), должность цензора — все это, я думаю, шло бы. Вы еще говорили мне о должности директора гимназии: по моему складу характера в какие-либо начальники над людьми, одинаковыми со мной, и с ответственностью за качество и дух начальствования — я не могу: погублю себя по службе, измучаюсь, и других без пользы приведу только в замешательство, недоумение. Гораздо способнее я быть директором народных училищ, где я неизмеримо больше свободен, и в силу этой именно свободы мог бы быть более одушевлен, и одушевлять других. Это мне представляется хорошей должностью,— и важно, что тут еще сохраняется право полувыслуженной мною пенсии. Нужно только посоветоваться с братом, у которого близкий товарищ Овсянников исполняет эту должность.
Мне немножко стыдно писать Вам о таких делах, Бог бы дал устроить это, и помину о них больше не было бы. Только верьте, что если и ничего не устроится, то, видя Вашу сердечную заботу — никогда ее не забуду. Исход дел — от Бога, а мы ответственны лишь за пожелания и на них же должны быть основаны все душевные отношения между людьми.
Перед отъездом из Белого в Елец, около 5 июня, на родину жены, мне хотелось бы побывать у Вас в Татеве, и кой-чем запастись от Вас на память. Я вот не могу жить иначе, как переносясь в самое далекое будущее, и всё меня страшит в этом будущем страшная одинокость и пустынность вокруг, и хочется забрать туда из настоящего хоть что-нибудь подкрепляющее, как память. Мечтается спросить у Вас фотографию, и Евангелие, какие Вы даете своим питомцам — с надписью от Вас. Кто знает, когда и как еще придется свидеться.

С искренним уважением остаюсь В. Розанов.

По получении от брата ответа, еще раз и уже окончательно напишу Вам все. Еще и еще раз стыдно, что столько я Вас утруждаю.

5

[Конец июля 1892 г., Елец]
Глубокоуважаемый и дорогой Сергей Александрович!
Простите, что снова решаюсь беспокоить Вас вопросом практическим и не из круга Ваших интересов, без некоторой настоятельной необходимости не решился бы этого сделать. Необходимость эта состоит в следующем: возвращаясь в Белый к 7-му августа, я не знаю, насколько продолжительно будет мое там пребывание, и в зависимости от этого не знаю, брать ли мне с собою дочь и жену, а главное — мать ее, женщину 64-х лет, которая поедет на этот раз к дочери, так как последней в октябре месяце предстоит разрешиться от бремени. В случае, если мое пребывание в Белом может продолжиться не дольше конца августа, их, конечно, брать не следует — они прямо и отдельно приедут в Петербург. В противном случае их теперь же нужно будет брать в Белый, но доехав до Белого на лошадях, и на них же везти до Ржева, и в осеннюю грязь — мне их жаль, да и просто тогда они заболеют дорогой. Поэтому, насколько это в пределах Вашего предусмотрения, будьте добры, дайте до отъезда моего отсюда совет или указание, как было бы удобнее мне поступить в этом отношении.
Чем более я думаю о возможности непосредственно служить при К. П. Победоносцеве, тем более радуюсь, если она осуществится. Никогда мне не случалось наблюдать государственных людей, а администратор и государственный человек, хотя трудятся и в одной сфере, но по вложенному в них смыслу почти противоположны. Можно и увидеть, и испытать много интересного. Ничего лучшего я бы не желал, поэтому, т. е. ничего, что, дороже оплачиваясь, было бы менее интересно. Сверх того, после некоторых ошибок от неумелости на первых порах, рисуется и надежда сделать со временем что-нибудь хорошо и существенно-ценное, но это — в руках Божиих.
После незначительной работы, о которой меня просил давно Берг, принялся я за статью о воспитании, на которой будет ли благословение Божие — не знаю. Маленькие собственные недомогания и слухи о холере волнуют атмосферу вне и настроение внутри, а начал я ее с большими ожиданиями. Думаю, что будет она пропущена, ибо по существу наше общественное воспитание и его принципы суть местное повторение европейских, и поэтому нет нужды что-либо говорить непременно о наших болезнях. Удивительно: все коренные принципы мне представляются так ярко ложными, но не знаю, я ли грубо и наивно заблуждаюсь в простом и ясном деле, или оно в самом деле невероятно запутано и искажено сверху. Но обо всем этом Вам удобнее будет прочесть в связной статье, нежели в кратком и разбросанном письме.
Прошу Вас передать уважаемой Варваре Александровне мой глубокий поклон, Вам и всем татевским желаю доброго здоровья,— а душевным спокойствием Вы, кажется, и так все пользуетесь.
В искреннем уважении остаюсь

В. Розанов.

Если Вас не затруднит, будьте добры, напишите мне так, чтобы я мог получить письмо Ваше до 1-го августа. Адрес мой:
В г. Елец, Орловской губ., против церкви Введения, д. Рудневой. В. В. Р-ву.

6

18 авг. 1892
Многоуважаемый Сергей Александрович! Посылаю Вам, согласно условию, свой curriculum vitae {краткие сведения о жизни (лат.).} [зачеркнуто: краткий, какой только могу написать].
Основываясь на словах письма Победоносцева, переданных Вами мне в письме еще в Елец: ‘Мест наличествующих и денег лишних (т. е. при Синоде) нет’, я решусь передать Вам мою мысль, с некоторого времени меня занимающую. В Москве, прохаживаясь там и здесь (напр., около Страстного монастыря), я читал, в особых рамах за стеклом, краткие религиозные наставления или жития святых, выставленные для чтения проходящих, припоминаю из газет, что это — мысль Победоносцева. Итак, одною из добрых мер он считает останавливать время от времени мысль каждого на религиозных текстах, считает это влиятельным даже тогда, когда это — мысль праздно гуляющего, т. е. почва для зерна несколько каменистая. Не так давно, в видах, что у меня в октябре родится ребенок и будет крещен, я достал требник, и, кстати, уже прочел там ‘последование’ и всех таинств. При крещении, напр., есть молитва, перед совершением таинства священником читаемая втайне, высокого смысла, также весь текст венчания — прекрасен, трогателен. Думаю, что готовясь только стать отцом, я читал о таинстве крещения внимательно и с большим волнением, нежели сделал бы то же в другое время и при других обстоятельствах. И вот мне пришла мысль: отчего при крещении (и также венчании, думаю) не давать родителям младенца лист, где сверх слов: такого-то числа сын или дочь тех-то крещена там-то и таким-то священником, восприемниками были те-то, помещен был бы и весь текст таинства, который может быть помещен на листе. Поверьте, Сергей Александрович, что каждый отец и мать прочтут этот текст с волнением и смыслом,— даже самый неверующий, и даже неверующий кое-что поймет из христианства в этот миг, а поняв, и не скажет о христианстве слов, какие обычно говорят у нас о нем неверующие. Не говорю о людях, уже заранее смирившихся перед христианством или всегда понимавших его как должно, но я хочу сказать, что всякая почва будет разрыхлена и смягчена для доброго семени в эти минуты.
Вот мысль, выполнение которой я охотно взял бы на себя, и которая могла бы быть осуществлена при Синоде и от Синода, т. е. при нем могли бы быть составляемы тексты и пересылаемы по всем церквам — для вручения (желающим или всем) родителям, брачующимся. Если бы Победоносцев одобрил это, и дозволил мне войти к нему об этом с докладною запиской, я пришел бы в Синод не ex abrupto {внезапно (лат.).}, не есть чужой хлеб. По правде, эта мысль мне противна и даже несколько унизительна (к последнему, впрочем, я не слишком чувствителен). Но церковь (не знаю, в синодальных ли формах), но религию я очень люблю, не скрою от Вас, что я из смирившихся, т. е. было время (приблизительно до 2-го курса Университета), когда я вовсе не был таков. Итак, ее оживление, всякое добро для нее есть мой личный интерес, личная потребность. Конечно, если Победоносцев с ‘кучею проектов пошлет меня в Москву для переговоров о них с учебным ведомством’ (как Шемякина, о чем я с любопытством прочел в письме Горбова из Вашего сборника писем), я ему только невообразимо напутаю, т. е. при начале же переговоров раздражусь, никого и ни к чему не склоню, и буду возвращаться к Победоносцеву — со страхом к нему, отвращением к людям, с коими вел переговоры и так же в своей деятельности. Итак, деловитости у меня никакой нет, по крайней мере — в отношениях с людьми, где я волнуюсь, раздражаюсь или увлекаюсь, забываю нужное и говорю лишнее — это всегда было, это подлинная моя натура и мое практическое несчастье. Все, что есть у меня — это голова вечно деятельная, любовь (но не принуждение себя) к труду неустанная, думаю, есть некоторая изобретательность в мыслях и даже в практических способах, какими другой мог бы достичь тех или иных целей, к этому, как сказал уже я, есть любовь к церкви и к религии, есть, если хотите, тайная жажда придать церковный характер течению всех дел на нашем Востоке, т. е. прежде всего образованию, а затем и в тесном смысле политике, но это Вы можете косвенно вывести из моих писаний.
Непременного желания служить при Синоде у меня нет, правда, занимаемая мною должность мне не нравится, по отсутствию (бедственному) любви и интереса во мне к частному, индивидуальному, написать любую главу в книге ‘О понимании’ мне было легче, чем обучить десяток мальчиков рекам Европы, ничего нет для меня интересного в этих реках, вовсе не убежден я в том, что сыну такого-то лавочника непременно нужно знать эти реки. Но делал же я это 10 лет, и десять лет мне приходилось испытывать столь трудные вещи, переживать такие состояния, сравнительно с которыми моя жизнь в Белом есть радостный, счастливый отдых.

——

Более всего меня теперь занимает статья о воспитании, и все подумываю о Вас, когда пишу ее, Вы первый живой, конкретный читатель, какого себе представляю, и перед судом коего заранее смущаюсь. Но что бы то ни было, пишу чистосердечно, в меру своего разумения. Как художник — думаю, Вы поймете меня, т. е. смотря на мои мысли, как садовник смотрит на лес, скажете: ‘Все это так, растет правильно, хорошо’, как человек практики и муж все-таки государственных соображений, верно, подумаете: ‘Это все не так, тут многое мешает пройти, это надо вырубить, тут вырвать с корнем’.
Я действительно получил от Александрова предложение сотрудничать, и он, верно, примет мою маленькую работку, ранее его смены Цертелева посланную в ‘Рус. Обозр.’ — Вам искренне преданный

В. Розанов.

Будьте добры, передайте Победоносцеву о первой половине моего письма. Я хотел писать ему curriculum vitae — но как в мои годы писать это для человека незнакомого? И вот я написал вроде curriculum vitae — Вам, коего знаю и могу Вам довериться.
Думаю (по двум выдержкам из писем), что Победоносцев — человек несколько нерешительный, нерешительный именно в практических делах, в море которых он все боится запутаться или запнуться именно как человек слишком большого теоретического развития (т. е. как бывший хороший профессор). От этого его тяготит мысль: ‘Ну, что я стану делать с этим учителем гимназии, который все пишет и пишет, а дел никаких не умеет’. Мысль правильная, и она была бы очень тягостна, если б история не учила нас, что, в конце концов, именно из мыслей текут дела, и практические Санчо-Пансо все-таки следуют за несколько сумасшедшими — вечно ушибающимися Дон-Кихотами. Впрочем, предложенная мною выше мысль, кажется, имеет и практические достоинства. Если я и не буду служить при Победоносцеве, он с пользой мог бы осуществить ее.
Лутковский за лето до того наболтал здесь о моем чуть не прокурорстве в Синоде, что я не могу выйти из дому без крайне неприятных встреч, засматриваний и косвенных намеков. Вот уж нескромность, не соответствующая его положению.

——

Воспоминания увлекли меня, и я написал curriculum vitae иначе, чем думал вчера, когда писал Вам письмо, быть может, там и есть что личное, но уж пусть лучше Победоносцев знает, что ему делать или не делать с таким-то определенным человеком. По правде, составляя его, я почти забыл о нем, до такой степени, в сущности, каждому дорого его прошлое.— 19 авг.—

7

Многоуважаемый Сергей Александрович!
Во Ржев я не поеду, так как только вчера отослал Вам длинное письмо, то писать пока нечего. Преданный Вам

В. Розанов.

Пятница, 21 авг., 92 г.

8

[Середина октября 1892 г.]
Многоуважаемый и дорогой Сергей Александрович!
Услышал я здесь о Вашем падении и что Вы больно разбились, и хотя Вам теперь не до писем, но захотелось мне написать Вам несколько строк. Очень Вы мало бережете себя, и дела нашей маленькой республики пусть бы хоть иногда обходились без трудного для Вас участия в них. Хоть силы Ваши и слабы, и лета преклонны, и трудно делать вид, что ждешь от Вас славных трудов,— но копаясь в Татево, Вы бы много еще могли сказать интересного, хотя бы в самых мимолетных замыслах, хотя бы вовсе не обрабатываемых, напр., даже о музыке, живописи, и о всем, что как в полу арсенале, полу архиве бережется в Вашей душе. Но даже и не это, а просто то, что Вы живы и на все еще смотрите и все оцениваете в душе своей — важно для неопределенного множества лиц, Вам вовсе не известных.
Я, пока, жду прибавления семейства и думаю, жизнь моя после этого будет еще уютнее, чем теперь. Дай Вам Бог как можно скорее поправиться, а о сбережении себя Вы уже подумать должны сами. Вам преданный

В. Розанов.

Я Вас еще не благодарил за Ваши заботы о моей судьбе, но Вы, верно, и без слов знали, что благодарность моя горяча. Бог не дал Вам своей семьи и, верно, от того Вы бессознательно образуете вокруг себя духовную семью и так любите заботиться о ней. Дай Вам Бог за это всего доброго и хорошего.

9

[Получено 15 марта 1893 г.]
Глубокоуважаемый Сергей Александрович!
Я решился принять место чиновника особых поручений при Тертии Ивановиче Филиппове, которое он мне предложил тотчас, как я к нему обратился с просьбою помочь мне выйти из настоящего моего положения. Дальше продолжать свою теперешнюю недеятельность мне показалось неудобно, а после письма Вашего последнего я стал опасаться, что мое настоящее положение никогда не изменится или затянется неопределенно долго, что для меня, при отсутствии какого-либо призвания к учительству, было бы истинным ужасом. Эта тревога за свое будущее и принудила меня сделать решительный шаг к перемене моей судьбы теперь же. Служба же при Константине Петровиче при сознании, что я ему, в сущности, не нужен и он меня взял лишь из уважения к Вам как к своему личному другу, отравляла бы мне каждый день и каждую ночь. Уверен, что вдумавшись внутри себя в сказанное мною, Вы поймете правоту моих слов, и психическую невозможность такой службы для всякого человека сколько-нибудь впечатлительного.
Проститься с Вами я приеду, как только получу бумагу о своем назначении, что жду со дня на день. Преданный Вам

В. Розанов.

Очень может быть, что еще до назначения я соберусь к Вам — в субботу или воскресенье.

10

[Конец марта 1893 г.]
Глубокоуважаемый и дорогой Сергей Александрович!
Забыл я у Вас в спальной комнате, наверху, на столике, стоявшем около кровати, две связки ключей на двух стальных кольцах, одна побольше, другая поменьше (ключа 4). Будьте столь добры, если они замечены были в свое время, т. е. вскоре по моем уезде из Татева, и вообще не затеряны, передайте их А. П. Маркову, которого одновременно с сим прошу передать их Соболеву. Прошу передать мой поклон всем татевским друзьям. Ваш искренне

В. Розанов.

11

[20 апреля 1893 г.]
Дорогой и уважаемый Сергей Александрович!
Не подумайте, что я забыл написать Вам по приезде сюда, но пока писать было и не о чем, и совершенно невозможно за тысячью дел самонужнейших. И теперь пишу Вам на страницах громадной бумаги ‘О порядке ликвидации железнодорожного общества’, над коей сижу, не прибивая гардин к окнам и не расставляя книг, сваленных в углу квартиры, по полкам. Начну с начала: после того, как был в Татеве, 2 недели я просидел в Вязьме, не получая отпуска от попечителя округа и не имея возможности, в качестве беспаспортного, выехать в Петербург, затем, приехав в Петерб., неделю дожидался, когда будет готов вицмундир, чтобы явиться к Т. Ив., и, наконец, явился в понедельник лишь на прошлой неделе (а сегодня вторник 20-го числа), очень величественен, затем для выучки контрольному делу он вручил меня одному доверенному чиновнику Контроля А. В. Васильеву, только что произведенному в генерал-контролеры (начальник департамента железнодорожной отчетности), он поручил мне разобрать сперва одно дело: именно способ погашения железнодорожными обществами долгов их казне по уплатам гарантий по акциям, а когда я его окончил на прошлой неделе, то вручил мне серию бумаг — о порядке ликвидации железнодорожных обществ — это страниц 400 в лист законопроектов, правил, журналов заседаний комиссий, особых мнений etc., не особенно ароматная литература, хотя, соглашаюсь, полезная и необходимая для государства. Железные дороги воруют у общества и государства миллионы, найти способ спасти хоть тысячи — вот задача. Только странен я в роли такого спасителя, даже и предполагаемого.
Но пожив, увидим, быть может, и лучшие дни. Квартиру я нашел на Петербургской Стороне, довольно миленькую, цена с дровами 37 р., а главное — в первом этаже, и, следовательно, не буду задыхаться, подымаясь по чудовищным петербургским улицам [sic]. Все здесь удобно, Нева чудно хороша, небо слезоточиво. С какой радостью засел бы я за продолжение своих афоризмов об образовании — но сижу над ликвидациями. Берг говорил мне, что против моей статьи об образовании, правда, возмутились в министерстве, особенно ругался Любимов. Окончание ее будет в мае.
Кланяйтесь всем татевским друзьям, попросите Николая Петровича прислать мне (заложив в картон, чтобы не перегнули) копию с моей физиогномии, кою он изобразил в Татеве, и еще раз поблагодарите его за труд. Дай Вам Бог всего хорошего.
Искренне Вам преданный

В. Розанов.

Адрес (пожалуйста, пишите):
В С.-Петербург, Петербургская сторона, Павловская улица, д. No 2, кв. No 1. См. на обороте.
Чувствую, что я неисправимый провинциал, все думаю о пустынных кривых улицах, о тесном кружке маленьких людей за фыркающим самоваром, о непринужденном смехе, забавных воспоминаниях и анекдотах. Верно, Бог так меня устроил, что все больше заставляет меня тесниться в сторону, и лишь в среду обыкновенного и серенького я вхожу с раскрытою душою и, кажется, заставляю и других распахиваться наружу.—

12

13 мая [1893 г.]
Очень грустно было мне, дорогой и многоуважаемый Сергей Александрович, прочесть о Вашем нездоровьи, и я хотел сейчас же писать Вам, но подоспели неотложимые дела, и вот я пишу теперь только. Берегите себя, и не утомляйте очень никаким делом, хотя бы это и было даже очень важно. Довольно сделали, а теперь ничего важнее не можете сделать, как только жить, т. е. дать тысячам людей помнить, что на Руси есть человек, который за всем блюдет, на все смотрит — с таким именно сердцем и умом. Вовсе не дела одни наши важны, я даже думаю, что это второстепенное: важнее всего самому быть тем, а не иным. Самое важное, что мы совершаем своей жизнью — то, чего никто не узнает и о чем мы сами не догадываемся.
Ждал и не дождался портрета своего, рисованного Ник. Петровичем, попеняйте ему и напомните, я никогда не имел своего портрета с выражением, а он выражение-то и схватил, подумайте, как это дорого и как мне хочется это иметь.
Живу я так себе, устроиться Бог дал очень хорошо, квартира хоть на Петербургской стороне, т. е. на час от Контроля, но в первом этаже, а ведь это благодеяние! И есть палисадничек даже. Да неужели мы никогда не свидимся — может, Вы будете в Петербурге? Тогда не забудьте черкнуть, да я Вас и к себе привезу посмотреть житье-бытье наше. Дочка меня утешает так, что я не знаю, даже в Контроле о ней думаю, а как прихожу домой, сбрасываю пальто и прямо беру ее на руки от мамки. И она все ко мне просится.
Т. Ив. видел еще раз — позвал, встретясь на улице, к себе за обедню, и после обедни — petit causerie {непринужденная беседа (фр.).}, говорит, подумайте, как вам лучше окончательно устроиться, при Контроле, или, быть может, у вас в виду какая-нибудь редакторская деятельность, я не очень ясно его понял. Конечно, я останусь при Контроле, всякое писанье мне до того надоело, что еще взвалить редакторские труды на себя было бы каторгой. Очень, очень меня занимает мысль о сборнике статей, нужно все почти поправить (о трех принципах и еще одну выкину — совсем негодно написал), и это главная, почти единственная цель издания. Я очень взыскателен к себе, и мысль, что вот написано и издано уже дурно — до последней степени мучительна. Теперь расчеты: 600 экземпляров разойдутся в 3-5 лет, их издание (конечно, никто не возьмется, нужно самому) будет стоить (2 тома стр. по 400) около 1300 р., как это устроить и думаю и советуюсь, но мало вижу надежд. В кредит у типографии можно на [] года, но в [] года мало купится еще, и, следовательно, чем я заплачу? А мне именно хотелось бы сборником. Другое средство — издавать статьи отдельно, но тогда куда пойдут мелкие статьи, а их тоже нужно поправить.
Страхов очень подробно о Вас расспрашивал, и очень интересовался, что Вы делаете, т. е. не по школе, а что пишете. Я говорил о Вашем, к сожалению, отвращении от воспоминаний, и что Вы ничего не хотите писать. По-моему, у Вас еще, кроме воспоминаний, богатый запас критических взглядов на искусство и литературу, на живопись и зодчество, напр., Вы мне говорили много интересного о Пантеоне и о Моцарте. Я бы на Вашем месте все что-нибудь слегка, не торопясь, писал. Очень меня тронуло то, что Вы написали о Кон. Петр. Поб., что он помнит меня. Дай Бог ему всего хорошего, и, как старому человеку, тоже прежде всего здоровья и жизни. Не оскудевает земля наша людьми, как-то в этом отношении будущее выполнит свое дело.
Пришлю Вам книжку Романова, прочтите там ‘Психологию раскола’, и ‘Из записок барона Гоморрского’: это он вывел кн. Мещерского 15 лет назад — теперь. Человек он благороднейшей души и светлого ума. Я все хлопочу пристроить его к ‘Русскому Вестнику’ — ведь это находка, но подите объясните это Бергу. Ведь Берг — это Лясковский журналистики, и все со мной разговаривает в религиозно-патриотическом духе, о том, что ‘этот Петербург’ его оскорбляет. Я это понимаю и должен слушать и кивать головой. Так бы и перенесся к Вам в Татево денька на 2. Ужасно хочется море увидеть, на Троицу, должно быть, поеду в Кронштадт. Дай Вам Бог всего хорошего. Не забывайте Вашего преданного В. Розанова.
Всякое Ваше письмо для меня величайшая отрада, пожалуйста, пишите. В Контроле я сижу с 11 до 5, и время для ковыряния пером очень мало. Окончание ‘Сумерек’ в июне.

13

11 июня [1893 г.]
Дорогой Сергей Александрович! Я сообщаю Вам, и простите, что так поздно, только свой адрес: Петербургская сторона, Павловская ул., д. 2, кв. 1.
— В голове стучат шурупы с полукруглыми головками, плоское и круглое железо, шпингалеты и все прочее, что приобретает Главное Общество Российских железных дорог и на чем ворует, а я предполагаюсь в роли его уличителя и поимщика, но я никогда не мог уличить кухарку в воровстве говядины,— как же уличу Главное общество в воровстве шурупов? Удивительно…
Статьи мои по образованию кончены, но как-то не до них. Берг только заставил меня переделать все почти окончание статьи в ‘Русск. Вести.’, над чем я работал у него в кабинете часов 6-7, а потом и еще сам прямо позачеркивал — насчет газет, администрации и университетов, теперь пишу ‘Афоризмы и наблюдения’ между 10 ночи и 2 ч. утра, только при моей выносливости [к труду] с малых лет могу я это делать, но зато уже отказался от всякой прогулки, и ребенка своего вижу только за чаем и обедом, когда одной рукою ем, а другою держу его в руках. Теперь — он наше счастье и веселье семейное. Собственно, от Терт. Ив. я перешел к Васильеву — директору железнодорожного Деп-та, а это — кулак, хотя и очень слащавый, но, ради Бога,— все это между нами, и только по совершенному доверию к Вам и пишу все это, ибо стыдно, назвавшись груздем, не лезть в кузов.
Вы же меня, ради Бога, не забывайте письмами, и теперь, когда я так далек от Вас — больше прошу об этом, чем когда-нибудь, положительно огорчите меня, если будете молчать. Я подыскал с помощью Страхова типографщика, который [] года будет ждать расчета: думаю издать друг за другом: 1) три статьи критические, 2) сборник статей по образованию, 3) сборник историко-философских статей. Дай Бог успеха, порознь буду издавать для того, чтобы не рисковать при расплате. Целую Вас крепко, да хранит Вас Бог.

Ваш В. Розанов.

Сюда приехал и со мною познакомился Ник. Петр. Аксаков, богослов, философ и историк первой степени, кончивший курс в Гейдельберге, автор брошюры ‘Подспудный материализм, по поводу диссертации Струве’, и пр., представьте, человек такого образования и крепких церковных убеждений — не имеет приюта ни в одном крупном журнале, что же это такое? разве не ‘сумерки просвещения’? — но уже изливаемые из скоропечатных станков. Нет, просвещение — это в своем роде расседающийся в потоках лавы вулкан, а его истинные любители — подавляемые этой плывущею лавою пигмеи, пусть они знают химию и геологию, пусть понимают, откуда все это — им не остановить потока, а предстоит только умереть. Печально и необходимо.
Смирновой воспоминания достал и прочел: удивителен колорит той эпохи, удивителен по глубине и правдивости Пушкин — и так же имп. Николай,— Пушкин по ясности души на престоле, по честности, но только без его воображения и, следовательно, гениальности.

14

13 авг. [1893 г.]
Давно, очень давно собирался Вам писать, но… отвращение мое к письму дошло до того, что я как о кошмаре думаю о необходимости писать письмо. 22 июля все-таки собрался в Петергоф — и 2 раза видел Государя: прекрасное лицо, исполненное мысли и многих, многих испытаний — выразить трудно, но на меня произвело чрезвычайное впечатление, и у меня, не знаю почему, тотчас мелькнула мысль: ‘Это нужно написать Сергею Александровичу’ (т. е. Вам) — да вот все откладывал. Государь ездил но аллеям со всей семьей, но я ни на кого не обратил внимания. Рисуют его совершенно непохоже, т. е. полного и без выражения, но именно выражения чрезвычайно много. Да как и не быть выражению!.. Я, впрочем, все это и предчувствовал, без этого не написал бы ‘О монархии’. Без сомнения, Государь бессилен что-либо улучшить, истинно помочь делу,— но он хочет помочь — это для нас (и всего народа) несомненно, и это одно значуще, т. е. за это его любим и никогда его не продадим, ‘интеллигенция’, впрочем, продала уже давно, за воспоминания <о>разных красавцах истории прошлого века.
Должно быть, недели 3 назад призывает меня к себе экстренно Т. И. и говорит, что Вы ему обо мне писали, т. е. о моей нужде и пр., также о замысле моем печатать сборник своих статей, ничего впредь ему обо мне не пишите: он принял и говорил со мной прямо недоброжелательно, не советовал (= повелел) что-либо печатать (‘у Вас довольно известности’ — как будто в ней дело — провались она совсем) etc., долго писать, уходя, я ему сказал, что писать так, как теперь (т. е. много), не знаю, долго ли хватит сил, а жить с семьей решительно нет средств — он сказал: ‘Я отдал Вам последние’ — вообще декларация тягостная была. Вас же я крепко обнимаю и целую за то, что не забыли меня, и вечно буду в Вас помнить сельского учителя, нашего белянина, но не ходатайствуйте за меня более ни перед кем — не знаешь, где ошибешься, все это неверно, ненадежно и очень мучительно (конечно, и для Вас). Глупое положение нужда — точно зависишь от сапогов, в которых ходишь: пойдут они туда — и пойдешь, идут в другое место — туда идешь, и главное, душою, мыслью.— Пока есть теперешняя сила работать пером — я не пропал, но слабеет голова — спасай, кто может.
Ну вот, дорогой мой Сергей Александрович, напачкал Вам еще письмо,— а Вы меня, ради Бога, не забывайте, т. е. письмами. Мало, я думаю, людей таких одиноких и нуждающихся в отдаленном друге. Написал я эти дни ‘Свобода и вера’ (но еще не кончил), 2 фельетона — это по поводу споров о пределах веротерпимости (Л. Тихомиров, Вл. Соловьёв etc.) — должно быть, появится в ‘Моек. Вед.’ или ‘Новом Времени’. Мне теперь где бы ни печатать, хоть в ‘Московском Листке’ (есть такой) — только бы где дороже дали. ‘Афоризмы и наблюдения’ — еще нужно написать страниц 12, лежит в столе готовая статья ‘Около вековечной темы’ (самое разнообразное содержание), и кончил, дней 8 назад, для нового издания Достоевского ‘Критико-биографический очерк’ его, ночью, перевертываясь с боку на бок, высчитываю, сколько же приблизительно запасено, т. е. на сколько месяцев прокроет дефицит. Только бы башка не развалилась — проживу,— а для этого надо молиться и веровать в Бога. Думаю, что нынешний, т. е. во вновь открывающийся год, придется сцепиться с Соловьёвым: у меня уже так в голове темы расположились: год — причина, год — народное образование, год — против явных и скрытых врагов церкви etc. Крепко, крепко целую Вас. Ваш В. Розанов.
Вот что очень, может быть, нужно не сегодня — завтра: нужно непременно, чтобы Вы хоть продиктовали очерк внешней своей жизни Варваре Александровне, а она записала. Биография Достоевского мною сработана для ‘Нивы’, и мне тотчас пришло на ум, что туда может потребоваться Ваш портрет и краткий очерк жизни и деятельности (с хронологическими данными).
Ради Бога, пишите мне, а обо мне никому ни гу-гу.

15

7 окт. [1893 г.]
Многоуважаемый и дорогой Сергей Александрович!
Простите, что я не писал Вам столь долго, хотя несколько раз нужно было сделать это: вскоре после получения Вашего письма, но много спустя после письма к Вам Т. И., я действительно получил прибавку жалованья в 40 р., слава Богу,— теперь я могу вздохнуть, и вот месяц не берусь за перо, чувствуя положительное отвращение к тому, чтобы думать, воображать etc. В ноябре пойдет в ‘Р. Вес.’ моя статья ‘Около вековечной темы’ — прошу, как не соскучитесь, Вашего отзыва. Она и две другие, которые пойдут позже — плод моего торопливого здесь писания ввиду денег, конечно, мысли внушала не нужда, но без нее они долго бы лежали в душе без всякой потребности выкладывать их на бумагу.
Вы, дорогой Сергей Александрович, слишком кратко написали Ваш curriculum: я его сохраню, теперь или позже — он понадобится, хорошо, если бы Вы прислали и обещанную фотографию Вашего портрета, работы Богданова-Бельского (которого, кстати, я очень благодарю за мой портрет).
Простите, дорогой мой, что я пишу Вам очень мало. 10 дней назад умерла моя дочь, Надя, воспалением мозга, и всякая суета, речь, писание, как-то больны и трудны.
Целую Вас крепко. Ваш В. Розанов.
При случае поблагодарите за меня Тертия: я как-то лично, на словах не умею этого делать, и почти не благодарил его. Вы не можете представить себе, до чего меня обрадовала прибавка: я точно воскрес, и вот после безмерной радости — смерть дочери. Хороший урок.

16

16 февр. [1894 г.]
Дорогой и незабвенный Сергей Александрович! Я о Вас так же много думаю, как мало пишу Вам: спасибо Вам за письма Ваши, мысленно сливаюсь с Вашим маленьким великим трудом в Татево, в Белом, мысленно целую всех милых белян, кои в тысячи раз лучше и чище бледно-черно-грязных петербуржцев. У меня горе: талант былой меня оставляет, не могу, не умею писать так, как прежде. Но молюсь, дабы Бог не оставил меня… В декабре уничтожили набор статьи в ‘Русск. Вестн.’ ‘Около вековечной темы’: дурацкая моя отвлеченность — все непонятно вышло. Ради Бога, сообщите мне: не писал ли Вам Победоносцев о статье ‘Свобода и вера’: если да, выпишите мне из его письма, не поскучайте, я хоть в словах могу впадать в чужой тон, в литературе — сам не знаю, почему,— не могу и только себя высказываю, но Поб-цев — любопытный человек, и любопытно знать его мнение. Дурак Соловьёв наткнулся, что медведь на рогатину — помолчал бы, и никто не обратил бы на мою статью внимания (плохо написана, туманно), теперь все о ней говорят, все читают, и — умные, живые все на моей стороне. Если Бог поможет, и силы меня окончательно не покинут — поборемся. Вы же, милый Сергей Александрович, будьте веселы: все здесь ярко Вас помнят, почти еще на днях я разговаривал и описывал Татево Ст-ву, и спросил, как он на Вас смотрит: старик зашевелился: ‘Я восхищен его деятельностью’,— сказал он мне {Еще он спрашивал о Вашей религиозности и ее источниках, главное — не художественные ли они. Я сказал, что Вы так серьезно религиозны, и без всяких таких источников, и что я всегда чувствовал невозможность, несмотря на желание, заговорить с Вами о Боге, Его бытии: не то неприлично, не то оскорбительно было бы. Здесь же все, даже самые верующие — в сущности, лишь жаждущие верить.
Адр.: Петербургская сторона, Павловская ул., д. 2, кв. 1.}. Статья ‘Св. и вера’ и ему не понравилась: ‘Ну, что Вы, как все свято, как пришло с неба, как нельзя обсуждать религ. истин’, а я ему: ‘И вы — только боящийся своего скептицизма скептик’. Многие меня зовут (не зная в лицо) изувером, и я, посмеиваясь,— отвечаю: я добрейший малый и даже люблю преферанс. Варваре Александровне — мой глубокий и горячий привет, всему милому и умному Татеву — поклон, Вас. Осиповичу рукопожатие, Ник. Ив. Соболеву — поцелуй. Будете в Белом, пригласили бы Вы к себе и познакомились бы с учителем математики Любвиным — честнейшей души человек. Фу, как устал. Не писал я Вам долго, ибо кроме дел всяких, и скверных, и милых, жена больна вот уже lO месяца, и ей придется делать операцию, кажется (и дай бы Бог) легкую, но боюсь говорить, чтобы не сглазить. Крепко, крепко Вас целую. Неужели мы никогда не увидимся?! Что за безобразие. Ваш преданный и искренний В. Розанов.
Не забывайте же меня, как я Вас не забываю, и никогда не осуждайте, как и я Вас никогда не осуждаю и не осужу. Простите, что такой еще молодой так говорю с Вами: между нами (или мне это чудилось) было что-то дружелюбное, и так должно остаться. Был я в Москве, по разным навязанным хлопотам: испачкался, изгрязнился, не знаю, с чего и зачем, не на улицах, не от людей. Однако и ранее, еще из Белого, из отвлечения я всегда не уважал литераторов более всякого другого сословия. Очень, очень здесь редко жемчуг — и всегда в навозной куче.— С ‘Русским Обозр.’ и, кажется, с ‘Моек. Вед.’ я окончательно разорвал. В М-е мне показался всех симпатичнее Л. Тихомиров, ничего себе — Говоруха-Отр., очень хорош маленький человечек Георгиевский, но абсолютно невозможны Александров и Фудель, первый — лакей, второй — лицемер. Простите, но Вы их не видели, и не можете судить меня очень, ибо мое впечатление очень сильно.

17

29 апр. [1894 г.]
Дорогой Сергей Александрович!
Вы, верно, опять думали — вот — вот забыл, но я столько раз ходил по Морской мимо выставки ‘передвижников’ и думая о Вашем любимом ученике — не вырвал часа, чтоб пойти и посмотреть его ‘Последнее завещание’, план которого он мне рассказывал. В понедельник на 1-й неделе Великого Поста жена легла в больницу делать операцию по женской болезни, и не трудную, но ее взялся производить директор Шмит и произвел неудачно, так что показались день на 6-й крови, и другой лучший доктор Личкус день на 10-й доделывал операцию: так хороша здесь медицинская помощь, а на 12-й день стала температура повышаться и обнаружился тиф,— в коем она и пролежала весь пост в больнице, так что и Пасху я встречал у ее постели там же. И вот, среди этой болезни, за совершенной невозможностью обходиться 140 рублями жалованья, возвращаясь по ночам из больницы, пишу статью — ибо за больницу 2 месяца плачу 100 р., сестер милосердия пришлось нанять по 1 р. в сутки,— вино дорогое и коньяк с молоком постоянно, всего выпила на 78 р.,— это все надо вытягивать из Берга, который, запутавшись в деньгах — тянет каждый рубль и у него приходится по 3-4 раза бывать и свое заработанное выпрашивать. Преподлое положение быть в России теоретиком и не иметь собственности, плохи теории, когда больны близкие (они ведь все-таки ближе литературы сердцу и лучше ее, т. е. более заслуживают внимания и заботы). Все мои статьи петербургские уже писаны в Контроле, где мне, к счастью, не дают слишком много работы, да и она совсем бестолкова. Контроль — это отцеживающий комара законник и притом безголосый зритель, как поглощаются верблюды министерствами финансовым и путей сообщения, кои вместе с акционерными компаниями обрабатывают глухую и слепую старушку, не побежденную Наполеоном, и побеждаемую железнодорожниками. Что Вы писали (и говорили раньше) насчет литературы министров — на это не стыжусь внимания даже я: им — абсолютно некогда не только писать, но и читать, это — лишь воспоминание о грехах молодости, а если что и пишут они, то это даже в канцеляриях их читающие чиновники или не читают или не придают этому никакого значения,— справедливо: как и все, литература требует специального внимания к себе и также особого, думаю, дара. Александров — просто мошенник оказался, судя по последним слухам, к которым я, впрочем, и не прислушиваюсь. Его хотели не сместить, но оставить ему лишь беллетристический отдел, ибо он отказался напечатать статью Н. П. Аксакова ‘Не угашайте духа’, написанную давно, до начатия каких-либо связей с Т. Ив.— Теперь Аксаков в Контроле, о беспризорной статье его сказал генерал-контролер Васильев Филиппову, кот. прочел, чрезвычайно ему она понравилась по рассеянным в ней сведениям (и мне тоже), и он был уверен, что Ал-в после его рекомендации примет ее, но тот не принял не только по рекомендации, но и по требованию, а между тем статья ведь истинно православная, и вся основанная на отцах церкви и истории церковной. Деньги на журнал дает Морозов — и по его требованию Ал-в не печатает: оказывается, что не печатается статья потому, что Грингмуту и ‘Моек. ‘Вед.’ не нравится. Завязалась борьба и попытка поставить меня вторым редактором. Тут я был свидетелем и зрителем всей несомненной бесстыдной лжи, низкого ханжества и жадности Ал-ва, и вообще выкупался в грязи,— выйдя из которой, конечно, не желаю на нее оглядываться, только перестал сотрудничать в ‘Русск. Обозр.’, что меня очень стеснило в средствах жизни.— Но вот оказывается, т. е. заговорили в Контроле двое литераторов,— что журнал Морозова Ал-в прямо присваивает себе как собственность, предлагая или заплатить ему что-то около 30 000 р. или продать права на него кому-то, и чуть ли не еврею Полякову.— Грязно, ‘сумерки’ даже и против времен Булгарина, со мной он никакой невежливости не сделал, кроме, разве, мелких по тупости, которых и не подозревает, что видно из письма, кое ко мне написал из Москвы, но я на него не ответил, и статью Аксакова переслал на имя Морозова, отказавшись от каких-либо сношений с Ал-вым,— но тот эту статью поместил в ужасно измененном виде и даже оскорбительном для Аксакова. Вообще, помои, это можно сказать и вообще о литературе, но о ‘Рус. Обозр.’ в особенности. Ваш

В. Розанов.

18

Адрес: СПб., Петербургская сторона, Павловская ул., д. 2, кв. 24.
Авг. 20 [1894 г.]
Дорогой Сергей Александрович!
Вспоминаю я Вас каждый раз в нашей Парголовской церкви, где поет смешанный хор деревенских подростков и девочек — очень хорошо,— а главное, им хорошо и слушающим, молящимся хорошо, и все в общем благообразно. И что стоило государству 25 лет назад завести это благообразие? Кто посылал в деревню учителей-пропагандистов, из нигилизированных учительских институтов, а потом, хватая, ссылал их в Сибирь,— скажите, кто? И что за страшная, дикая судьба у России: насаждать своими руками нигилизм, хватать нигилистов, ведь самый большой наш нигилист Дм. Толстой, приятель жида Полякова (как здесь, оказывается, всем известно), любитель девиц la Stamboloff {вроде Стамболова (фр.).}, обер-прокурор Синода, министр народного просвещения, всемогущий доверенный министр: да его следовало повесить вперед Желябова и Рысакова, ибо он их вел за собою, они выполняли то, что им предначертано было — не от большого ума, большой хитрости, а просто потому, что душа его была tabula rasa, и как низка наша Акад. Наук, которая по смерти этого прохвоста серьезно говорила о его не графской умелости заниматься наукою (а здесь говорят, что свое сочинение о финансах в России он также писал, как граф Капнист — рассуждение о классицизме: не знаю, известно ли Вам, что статья о классицизме написана окружным инспектором Исаенковым и только подписана графом, кот. за ученую любознательность к предмету командирован на лето с ученою целью за границу, а округ свой никогда, кроме скандальных казусов, не посещал: я 12 лет учителем служа, совершенно, ни разу, не видел в глаза Капниста, как будто он управлял нами с луны.—
Грустно и грустно, хотел по поводу прекращения Вашем у нас пьянства писать статью, но мне в ‘Нов. Вр.’ сказали — бесполезно, пожалуй, пишете, это бряцание струны в тумане выйдет, ну, что Вы с обществом трезвости своим сделаете, если государство манит народ в кабак.
У меня непробиваемая толща чувств охранительных в душе, но факты так ярки, так убийственны, что они пробивают все, защититься от них нечем и на сердце больно, досадно…
Посылаю Вам ‘Легенду’ свою — Страхов принял на себя ее издание, он очень меня любит, за ‘Св. и в.’ и ‘Отв. Сол-ву’ ужасно бранил, и все пытался остановить (Берг ему посылал на просмотр), отговорить: но это дело необходимостиоб этом и так именно писать: пора выводить Россию из нигилистического периода ее истории, в ‘Ответе Соловьёву’ было примечание, выпущенное Бергом: ‘Кстати, вот пример единственной нетерпимости, какой мы желали бы: чтобы не были терпимы в государственном строе страны православной и монархической такие атеисты и анархисты, как умерший не так давно государственный муж,— официально бывший стражем церкви, воспитателем молодых поколений и, по какому-то недоразумению, считавшийся всеми опорой трона’. ‘Ну, этого нельзя’,— закричал Берг. Кстати, я почти порвал с ним: он совсем не платит мне, и в последний раз только со скандалом я вырвал у него 135 р. за статью, и почти скандалом же добился ее печатания (ответ Тихомирову), в ‘Рус. Обозр.’ тоже все расстроилось из-за тупости Тертия — и мои ‘Аф. и наблюдения’ (конец ‘Сумерек просвещения’), 2 месяца назад туда посланные,— лежат, и Александров ничего не отвечает на мое письмо. Таким образом, мои отношения литературные расстроились — и чем я буду жить — не понимаю, как все было хорошо, когда я жил в Белом и Ельце, здесь народ тупой и умен только на интригу, в этом — собаку все съели, интриганы министры, интриганы редакторы, интриганы писатели (это Соловьёв, не будучи в силах что-нибудь мне ответить, воодушевил Буренина на фельетон, кот. Вы, верно, читали: фельетон написан с лучшими намерениями: Буренин просто был возмущен, как я смел выражаться очень дерзко о человеке заслуженном, ученом и пр., как Соловьёв, я ему сказал: ‘Да он нападает на православную церковь’, но тут Буренин заговорил такое, что и бумага не всякая сдержит передачу его слов, но я Вам уже писал, что в Пет. все нигилисты и атеисты, и просто ему нужно провалиться сквозь землю, Бур., за исключением его религиозных понятий, человек бесспорной порядочности, и не верьте никому, кто иначе о нем скажет: он смотрит только на человека, определяет себе его духовную личность,— и уже затем его возносит или ругает неистово. Весьма было естественно ему понять мой ответ Со-ву как акт нахальства, нескромности — он соответственно этому и написал. Я был у него и после фельетона, и сказав, что дело литературное — быть обруганным, предложил с жаром написанный фельетон ‘Казерио Санто и виды на будущее Европы’, но через неделю он меня уведомил, что фельетон не может быть абсолютно напечатан по цензурным причинам, ведь Вы помните, что наша мудрая цензура, пропуская Писарева, Благосветлова и Шелгунова,— преследовала Аксакова и Хомякова, вообще, если формулировать дело, то лучше сказать так: Россия есть страна, где религия (а паче всего православие) и самодержавие искореняются в идее беспощадно, атеизм же и политический нигилизм поощряются — инде арендою, инде жалованьем, инде орденами и чинами, и всюду свободою и благоволением свыше. Статью ‘Казерио’ (православно-объективный взгляд на буржуазию и пролетариат) я попытаюсь печатать брошюрою, а если не пропустят — ну, тогда в корыто ‘Гражданина’ нужно проситься: я статьей очень дорожу, да и жить чем-нибудь нужно, и кое-кто из брезгающих ‘Гражданином’ мне говорил: ‘У Вас, как и Леонтьева, имя, настолько определившееся — что Вас не может испачкать участие в ‘Гражданине’: другое дело для нас — это была бы литературная смерть’ (слова Романова). Кстати, не могу ли еще я к Вам, а через Вас — к Победоносцеву обратиться за пособием (в праве) к напечатанию сей брошюры? Здесь о Поб-ве все говорят очень хорошо, как о челов. истинно госуд. способностей, а о Тертии — как о старой тщеславной бабе, что очень справедливо (все это секреты).— Всенепременно напишите мне исход поездки Варвары Александровны в Москву, что у нее было за заболевание и поправилась ли она? — Я живу в том же доме, но переменил No квартиры: СПб., Петербургская сторона, Павловскаяул., д. 2, кв. 24.— Когда же вы будете в Петербурге? Когда я вас напою хорошим чаем? Вы можете у меня даже остановиться. Не верю, чтобы Вы совершенно не ездили в Петербург, но, верно, на такое короткое время, что ко мне и заглянуть некогда,— но старая дружба крепче новых (простите, что называю наши отношения даже дружбою).
По-моему, дорогой Сергей Александрович, исход из нигилизма (из коего мы вовсе не вышли) в руках правительства, и фатально для него, что оно не хочет выйти.— Программа так ясна, кстати, я читал протоколы комиссии, обсуждавшей реформу жен. образования: о, никогда мы с Эльмановичем, Любвиным etc. в Белом не унижались до голого пустословия, между прочим, был поднят вопрос, удобно ли в таком-то выражение: ‘Родители, беря своих детей из гимназии’ и пр.: нашлись заметившие: ‘Неудобно говорить ‘детей’ о девицах лет 16-18, комиссия спохватилась и вычеркнула ‘детей’, но ведь тут ‘дети’ не в смысле возраста было употреблено, а в смысле, что они для родителей ‘дети’ — порождение их.— Ну, что с такими головотяпами можно сделать. Заседали высшие чины империи: Ром., Волконский, Деля— нов, Капустин…— А в больничном дворе, где лежала моя жена, мною был подслушан разговор девочек 7-8 лет:
— Ты, Маня, знаешь ‘Отче’ и ‘Верую’? — спрашивала дочь экономки, или няньки, только вообще прислуги.
— Нет, закону я буду учиться потом, а теперь я с гувернанткою учу французский язык.
Как же ты, Манечка, без молитв-заповедей будешь жить?..
Собственно, разговор этот своей дочери с дворовой девчонкою подслушала начальница больницы и передала моей выздоравливающей жене, а та — мне. А я лежал в соседнем номере, отдыхал и курил и, как мне жена передала, я и подумал: ‘Ну, вот и ключ ‘Сумерек просвещения’, вот и разгадка исторического нигилизма, нужно было комиссию Российской империи об образовании подвести к этим восьмилетним девочкам, для ‘заслушания, размышления и исполнения’… Целую Вас крепко, крепко.

В. Розанов.

19

[Получено 6 июня 1895 г.]
Дорогой Сергей Александрович!
Перечел я письма Ваши к себе — и так мне стыдно и больно стало, что я столько времени Вам не писал. Да, много было между нами сказано о религии, церкви, государстве, школе, и все прервано по непобедимой мизантропии, у меня в Петербурге развившейся. Печальная страница в моей жизни — эта служба у Филиппова. По мелочности интересов — он достоин бы занимать пост управляющего Контрольною палатой, по аппетитам — он тот же Кривошеин, и непревосходим в тонкости и сложности интриг. Бедный Кривошеин, с которым он ел, пил, кажется, вместе покупал или продавал имения — и утопил его, чтобы укрепиться при новом Государе, заявить строгую свою честность. А затем — far niente {безделье (ит.).}.
Картину Богд.-Бельского я тогда же видел, посетив Вас, некоторые лица производят елейное впечатление, помнится одно, около отставного солдата. Дай ему Бог, и, конечно, картина важна еще и тем, что она — историческая, изображает момент в истории нашего развития.— Заранее восхищаюсь Вашей статьей ‘Церковная школа’, знаете, это вернее, чем церк.-приход., имеет более правильную в себе идею, понятнее, выразительнее, яснее в задачах своих. Мне всегда брезжилась эта поправка к церк.-приход, школе. Приход— научаем церковью, ею образуем через школу, от себя он ничего в школу не привносит. Наслаждаюсь заранее и Вашим правильным, ясным языком — это пушкинская школа, это-ясность эпического покоя. Но, знаете, упрекая меня за язык (и все более позднее), Вы забываете, что поколение людей в самом психическом строе неузнаваемо изменилось, и в зависимости от этого изменился язык, а не по произволу, не по случаю, не по капризу.
Дорогой мой друг, коего я люблю, как отца родного — Ник. Ник. Страхов занемог страшною болезнью, раком языка, нижней челюсти и заушных желез. В субботу на прошлой неделе ему произвел операцию с хорошим исходом доктор Мультановский в Николаевском госпитале. Я постоянно его там навещаю — он бодр и весел, как обыкновенно, если бы Вы знали, что это за человек, какой редкой души, заботливости о ближнем, человеколюбия, совершенной скромности. В талантах и душевном строе — какой резкий контраст с К. Н. Леонтьевым. ‘У него совершенно не было чутья, различения душевно чистого от душевно — нечистого’,— сказал он мне однажды об Леонтьеве, и я понял, что это именно, а не то, что подозревал Леонтьев, было причиною его отчуждения от ‘великого эстетика’ и… язычника.
Пожалуйста, пишите мне о себе, своих и делах своих, я хочу все знать о тех милых бельских местах, которые мне останутся навсегда дороги. Что делает Софья Николаевна? Богданов-Бельский? Что рисует? Адрес мой, вероятно, Вы забыли: Петербург, Петербургская сторона, Павловская ул., д. 2, кв. 24.— Ваш искренне

В. Розанов.

20

7 июн. [1895 г., по содержанию — 3 июня]
‘Ветер неверия, по миру несущийся’ — мы его, Бог даст, сломим.
А там все опять оживет и зацветет старой, доброй, Божьей исторической жизнью…

——

Так-то я думал, дорогой Сергей Александрович, читая Вашу прекрасную статью, так выдержанную в мере своей, в перспективах нужного и ненужного, в умеренной терпимости к земщине (хотя она и пронизана нигилизмом), в указании, что департаментский патриотизм Мин. Нар. Проев, все-таки не может принести вреда, хотя и старается, и очень бороться с ним нечего.— Ужасно только то, что Вы пишете о Дух. Академиях, и боюсь, не прегрешаете ли Вы тут, придавая более значения таинству, чем оно заслуживает {Кстати, в Белом за рекой есть церковь, и там священник служит не только хорошо, но и увлекает молящихся прямо к слезам. Меня это так удивило, что я справился о нем и узнал, что он страдает запоем, его слова на литургии были слезами покаяния. Помните: ‘А Бог, видящий тайное — воздаст тебе явно’.}. Вчера я был у Победоносцева, предварив, что Вы мне указали в трудную минуту, когда бы она ни была, и к чему бы ни относилась,— обратиться к нему, с твердою верой, что он поможет, если убедится, что я прав. Целый час этот человек сидел и говорил мне, не говоря об уме — с великою простотою, откровенностью, и я слушал его не только с удивлением, но и с благодарностью такою, какую мог бы почувствовать только к старому профессору, раскрывающему наедине суть своей науки понятливому ученику. Конечно — это великий государственный ум, он истинный христианин, и беседа с ним, конечно — его слушание меня хоть несколько примирило с нашею бюрократией, кою, не уважая и либеральной земщины, я ненавижу глубоко, страстно, затаенно… Дело в том, что вырезали мою статью из июньской книжки ‘Русского Вестника’: ‘О подразумеваемом смысле нашей монархии’, с эпиграфом из газет: ‘Мрежи иные тебя ожидают, иные заботы’.
В цензуре Бергу сказали о статье: ‘Конечно — это высший апофеоз монархии’ — и все-таки вырезали, да еще и предупредили Берга, что он навсегда будет лишен прав редакторства, если допустит предлагать цензуре к одобрению подобные статьи. Дело в том, что в статье была задета ‘новая царица’ — бюрократия, а не порфироносная вдова, которую я так люблю рыцарски, как скорбную, милую, закованную в цепи пленницу. Но статья была написана вся в мягком, ласкающем тоне, всему, кроме Сперанского и Брянской прогимназии, отдавалась честь, была только маленькая, и то извиняющаяся ирония над Главным Штабом, Ермоловым и Анненковым. Она начиналась отношением Главного Штаба об уплате двумя гербовыми марками Главного Штаба страхового полиса в Узун-Ада и кончалась жалобой генерал-лейт. Анненкова, что его упрекают за устройство хора,— Скобелев, тот проституток выписывал для здоровья низших чинов из Евр. России, в средине шли рассуждения. Этой статьей я хотел кончить свои полуполитические течения писания и перейти к более мирным темам. Над ней же я много думал.
С глубокой грустью и сознанием беспомощности положения дела Побед. говорил, что указываемое зло — владеет всей Европой, что страсть к новым и новым учреждениям, которые, бессмысленно громоздясь друг на друга, путаются в работе своей и совершают только нелепости — повторяются нами тотчас вслед за западными собратьями, которые мечутся из стороны в сторону, не видя выхода из нужды работать и незнания, как работать. Что монархии губят (это — главная мысль моей статьи) себя излишней бюрократией, и нет Геркулеса, который сломил бы эти Авгиевы конюшни канцеляризма, и, вероятно, что они погибнут, что один — французский, уже и погиб. Но представьте, он прочел только отмеченные цензором места статьи и, очевидно, сам столько уже думал об этом, что когда он стал говорить мне и объяснять — я подумал, что из цензуры предварительно статья как сомнительная была ему представлена на рассмотрение и что он читал ее всю: ибо он говорил то самое, что содержалось в моей статье и что цензором не было отмечено, и потом уже, идя от него, я размышлял, что он все-таки не читал, верно, статьи, не знал о ней ранее, и по двум-трем-пяти отрывкам, цензором отмеченным, так угадал ее всю — она так совпала с его идеями — что он мне ее повторял. ‘Конечно — Государь только пропечатывает (налагает штемпель: ‘Да’) на дела’, ‘Конечно — это ведет к революции’, ‘Конечно — социализм и прав, указывая на эту нелепость всего строя бюрократического’ etc., etc.,— ‘и нет из этого выхода, нет гигантов прежнего времени, никто этого побороть не может и не умеет’. Это слышать от человека, друга и оберегателя трона — было удивительно. И, конечно, он влил в мое сердце еще большую жалость к государям, которую я и всегда питал, и не только к нашим, но и ко всем — ибо это изгои истории. Какое может быть сравнение с ‘патриархом’ с Мойки, ведь у того, кроме хорошего слога, да министерски выпяченной груди, когда он говорит с купцами — ничего нет.— Это в полном смысле слова Хлестаков, попавший по недоразумению в Контролеры и врущий, что ‘сорок тысяч курьеров будут звать его…’ на патриаршество. Представьте, он так унизился, что отправляясь ко св. Местам, поручил мне написать Дав. Ив. Морозову письмо, чтоб он выслал для его сопровождающего чин. особ. пор. Погодина (племянника) — деньги, а когда я, недоумевая, молчал — он, отступя шаг и сделав удивленное лицо, спросил: ‘Разве вы не знаете, что я значу для восточных церквей’, и когда я сказал, что книгу его читал и знаю его мысли — он прибавил: ‘То ведь нужно будет мне, кроме прямого назначения (т. е. Иерусалима), быть здесь и тут, видеться с этим и тем’ — а я все молчал.— ‘Но ведь эти же поездки и командирования от себя чиновников будут стоить денег’ (а Витте уже ему дал 12 000).— Я, ничего не говоря, вышел из кабинета, но он, тотчас вернув меня, сказал: ‘Только мое имя не должно быть упомянуто в письме’, — ‘А на чье же имя должны быть высланы деньги?’.— ‘На Ваше или Погодина’. Меня это так тяготило, ибо у Д. Ив. Морозова могла [возникнуть] мысль, что я и для себя прошу, что я рассказал это своему начальнику Васильеву Аф. В., хотя и знал его как очень у Филипп, доверенное лицо: но мне некому было еще сказать, чтобы себя официально обезопасить и к тому же Васильев знает Морозова и при случае мог ему это сказать, главное — мне нельзя было носить этой тайны. Таков-то патриарх с Мойки, ходящий маленькими шажками и классически преклоняющийся перед крестом и св. Чашею,— кстати же и блудник превеликий, как здесь говорят все. Ну, вот я впал в злые глаголы, но, может быть хуже всех, о ком говорю. Простите и Вы меня грешного за блудословие. Ваш искренне В. Розанов.
Статья Ваша очень хороша, очень многозначительна, очень содержательна, я перечитал ее два раза.— О пороках духовенства: все так — и все-таки идеальнейшие типы я встречал только в духовенстве, и, знаете, это так на меня повлияло, что до известной степени определило мою литературную деятельность. Я знал диакона, между прочим, который из страха перед саном священника и его душевною ответственностью не захотел священства, и когда Мисаил Орловский ему это предложил — отказался, и когда тот за непослушание перевел его на худшее место — служил там, пока его по просьбе сестры перед архиереем не вернули на прежнее место. Другой священник и очень легкомысленный, и очень мною нелюбимый, мне говорил, однако, случайно, мельком, но, очевидно, без всякой лжи: ‘Страх перед своим саном — постоянен, ощущение на себе особого таинства священства — постоянно, расстричься — это для священника, для неверующего особенно — великая мука, великие угрызения совести’. Очень любопытно.

21

Июнь 20 [1895 г.]
Только что получил, дорогой Сергей Александрович, Ваше письмо — и успокоился, а я уже начинал думать, что Вы за что-нибудь мною недовольны (знаю, что я очень и очень могу во всяком вызвать неудовольствие своей необдуманностью) и оттого не пишете. Спасибо зато, что Вы написали мне о действительном и возможном в моих писаниях, и никогда не думал, чтобы Вы так внимательно вдумывались в мою психику. Спасибо за ум и тонкость Ваших определений, верность которых я почувствовал, прочтя у Вас, хотя сам раньше этого не формулировал. Правда — что очень любишь, о том прямо не нужно говорить: выйдет грубо, а боковым отражением это все равно скажется.
Статью Вашу и не я один, но все считают классической, не знаю, знаете ли Вы, что ее перепечатали целиком ‘Русское Слово’ и ‘Гражданин’. Я думал, она вызвана была буквально неистовством против церк. школы, в которое впадают либеральные части печати и общества. Недавно, когда я высказался, что церк. школа есть естественная для нашего народа, уже потому, что как православный он прежде всего хочет знать и разуметь свою церковь — мне возразили: ‘Да с чего же вы взяли, что он православный?’. Так как я очень раздражился, то говоривший со мной стал поправляться: ‘Т. е. я хотел сказать, что он не православный по пониманию, что он ничего не понимает в православии’.
Да, Страхова ужасно жаль, и одна надежда, что Бог сократит его страдания, которые при его болезни ужасны (о смерти брата Вашего мне много рассказывал покойный мой брат Н. В.). О свадьбе в семье Вашей я знал — около Страхова всегда много близких к семье Толстого, в письме к нему Толстой писал: ‘Были у нас молодые Сережа с невестой — я всегда смотрю на готовых вступить в брак с таким же страхом, как на роженицу, только в этом случае больше бывает родов с дурным исходом’. Уже не помню, в этом ли письме Т. прочел я, или слышал, что молодая — очень образованная девушка (чуть ли не из Оксфорда была?), но без всяких неприятных следов учения. — — —
Тут же Т. пишет: ‘Прочел статью о математике в ‘Русской Мысли’ — очень понравилась, напротив, последняя статья Соловьёва — не понравилась. У него нет бессознательной внутренней оригинальности‘. Это меня так поразило, что я тут же Страхову сказал, что это совершенно совпадает с моим определением Соловьёва, что у него нет внутреннего центра, неудержимо формирующего внешние черты образа и деятельности’.— ‘Да, да, вы верно его определили, но у Вас ничего не понять от Ваших…’. Страхов меня часто бранит за литературу. Так как я с ним очень близок, то я ему передал свой разговор с Поб., он непременно мне советовал (2 раза) его записать: ‘Это исторический разговор’, ‘Кон. Пет. утонченно умный человек и он честный человек’,— сказал он с очень большим уважением, хотя тут же не одобрил его препятствующую политику, объясняя: ‘Он оттого препятствует, что он не надеется, не доверяет, сомневается’ (что в высшей степени согласовалось с тем, что я от него слышал). Я очень, очень рад, что у него не служу: служба — это такая проклятая вещь, где высший Вас связывает и за потерю свободы вы начинаете не любить его (но не подумайте, что отсюда течет мое нерасположение: для Тертия хоть трын-трава не расти на свете), и я рад, что не будучи ничем связан хоть с одним очень высоким человеком, я могу сохранить к нему свободное и независимое уважение — что так и будет. А то очень много во мне накопилось неуважения к бюрократии.
Я Вам, кажется, не написал, чем он кончил свою речь: ‘Вас не поймут, что Вы злое говорите (о Ермолове) и насмешливое — подхватят и понесут, а доброго и положительного никто не подымет, и Вам лучше пожертвовать своей статьей’. Получил письмо от издателя ‘Троицких Листков’ арх. Никона — я писал открытое письмо с выражением благодарности к Православному автору чудесной статьи ‘Правы ли мы?’ в ‘Рус. Об.’, которая меня тронула до слез. Оказалось,— это Никон. Ваш искренне В. Розанов.

22

26 июл. [1895 г.]
Простите, дорогой и милый Сергей Александрович, что давно не отвечал Вам, простите за невежливость, которая здесь содержится: да, вот Вы больной, усталый, и в такие годы не только отвечаете на письма, но еще и хлопочете о нас, а мы все откладываем ответ до завтра. Был ужасно занят, т. е. взволнован немножко, статьей своей о Толстом, в ‘Русск. Вестн.’, август: читая корректуру — чувствовал, что щиплет в носу, и, кажется, ничего я не писал так от сердца, как эту статью, а Вас, дорогой, усердно прошу на нее дать отзыв (называется: ‘По поводу одной тревоги гр. Л. Толстого’) — и посвящена вопросу о бессмертии души, о грехе как истинной смерти души, и почему Толстой тревожится (как и все мы очень грешные — смертью). Идея же греха есть для меня, по крайней мере, главная идея человеческого существования, перед коей ничто тревоги политики и социальные вопросы. Впрочем — Вы все увидите.
Страхову операция сделана д-ром Мультановским, в Николаевском госпитале (я удивляюсь, что Вам не писал), отрезана значительная часть языка, в деснах вырезано много, и за ухом железы. Дома, по возвращении из госпиталя (день на 23 после операции) я уже не видел веселым и оживленным, но в госпитале, посещая его постоянно, я дивился бодрости и прямо жизнерадостности его. Как, бывало, придешь, он берет тетрадочку и пишет: ‘Рассказывайте’ (говорить недели 2 нельзя было, до снятия швов), и нужно было рассказывать все, что делается дома, в Контроле, от кого получил письмо, здорова ли его крестница (он крестил у меня дочь Татьяну), и сам, показывая на лежащие около книги, писал в тетради мне и о них больше ‘речения’, чем ‘рецензии’, напр., по поводу большой статьи Киреева в ‘Русск. Обозрении’:
‘Превосходнейшей души человек, но не больших способностей’, а по поводу одной статьи Н. Михайловского: ‘Ни начал, ни концов — Бог знает, что такое!’.
Не знаю, писал ли я Вам, и на всякий случай повторю, что когда я ему передал (как очень мне близкому человеку, а вообще я никому не рассказываю) разговор с Поб., он с волнением выслушал (он уже говорил тогда): ‘К. П.— честнейший человек’ (еще что-то говорил, но это с ударением сказал, и оно одно выскочило в речи и мне запомнилось), но он так мало доверяет людям, что много сдерживает, подавляет, и что Вы рассказываете, в высшей степени объясняет его мероприятия, часто дурно истолковываемые’. Я бы хотел, чтобы не передавая как, от кого и по поводу чего Вы это узнали — Вы ему (К. П.) передали эту оценку Страхова. Страхов такой высокой души человек, что всякому доброму человеку должна быть дорога его оценка {О Филиппове он давно как-то сказал: ‘Отвратительнейший человек’, а когда я при Ап. Майкове, смеясь, рассказывал о его лицемерии религиозном, Майков сказал: ‘Догадались-таки вы’. В СПб. о Фил., кажется, нет 2-х мнений.} +, хотя бы он и был ‘мал в мире сем’.

——

Ради Бога, читайте книгу Барсукова ‘Жизнь и труды Погодина’, это действует и успокоительно и отрадно, как Гомер на Вертера или, еще лучше, Плутарх на все поколения.

——

Сегодня жена прислала мне Ваше письмо к ней в Елец. Благодарю Вас за внимание к ней. Бог послал мне в ней друга и помощницу, и не был бы я такого высокого мнения о человеке, не знай ее и ее мать, которой жизнь до 67 лет есть одно служение непрерывное,— отчасти по обучению грамоте детей, отчасти по собиранию и всякого рода физическому и духовному приючению детей. Вы правы, что около Поб. мне лучше не служить, на одну минуту я его увидел как человека, со всею простотою рассуждающего о государстве, и хочу так сохранить его в памяти. Итак, об этом, службе у него — не будем никогда говорить, а там — если Бог даст что — слава Богу. Излишне печься об этом не нужно. Больше смущает меня опасность, бесприютность здесь, ибо в Контроле меня съесть готовы бы, и, чего и жена не знает, иногда бывало так трудно, что слезы навертывались от унижения. Да, эти Акакии Акакиевичи бывают злы, хоть я и защищал их в литературе, но дело в том, что на меня как на ‘литератора’ они смотрят враждебно: ‘А, ты умен — вот, мы посмотрим, как умен’, и бывали полуиздевательства со стороны совсем мальчишек, 25-29 лет, издевательства, напр, над тем, что ищешь — не можешь найти реестра к документам, кои препровождаются в главное казначейство при депозитных квитанциях. Шкаф сверху донизу забит ‘делами’, каждый из чиновников знает, где и как найти реестр, ибо они в шкаф укладывали ‘дела’ и, так сказать, имеют ‘ключ’ от шкафа, которого мне не дают, и т. д. Но, слава Богу, я все это преодолел, и Акакии Акак., увидя, что я совершенно смиренен и ‘ума’ не выставляю, а к ним отношусь хорошо — примирились и даже стали мне помогать, так что теперь мне легко, и опаснее гораздо ‘литераторы’ из первого отделения (где я прежде служил) с Афоней Васильевым во главе, про которых мне сказали стороною: ‘Если вы тонуть будете, они Вам не подадут руки’. Сам Афоня со всеми этими литераторами, друзьями своими (кружок бывших сотрудников ‘Русского Дела’ и теперь ‘Русской Беседы’) так ‘либерально’ распоряжались контрольными суммами (в 1894 г. выдано 30 000 наград и пособий по департаменту), что товарищ Государственного контролера Череванский (моя симпатия по виду, манерам, достоинству держать себя и всем распоряжениям, сколько я их понимаю) потребовал ревизии, и теперь, вот уже месяц, происходит ревизия департамента железнодорожной отчетности товарищем министра — вещь неслыханная в Петербурге, у Аксакова, коий назначен, прослужив 8-9 месяцев в Контроле, старшим ревизором, с содержанием 3000 в год (он нигде раньше не служил), он нашел только 8 ‘дел’, т. е. то, что поручается 1-2 чиновникам, а между тем ему дано отделение, то же было со Введенским, библиографом, тоже прослужившим месяцев 5-6 и уже назначенном старшим ревизором и отправленным в Сибирь в составе важной комиссии, Череванский спрашивает: ‘Покажите мне хоть одно капитальное дело Введенского’ — и его заместители не могут ни важного, ни неважного показать, ибо он сочинял критику об ‘Евг. Онегине’ для ‘Русск. Беседы’. Таковы-то преемники Хомякова и Киреевского, славянофильство, не разрушенное в идеях, давно разрушено в людях.
Грязно? Что делать — это Петербург.
А вот у меня будет просьба более существенная — для Вас приятная: относительно отца Иоанна Кронштадтского. Оставим житейские попечения, а то Бог отнимет и то, что есть, и драгоценнейшее. У нас очень слабы дети рождаются, и Танюша тоже все прихварывает, и жена вот с тревогой шлет 2— е письмо и просится в Петербург. Когда будет нужно — я к Вам обращусь письменно, и Вы не оставьте дать мне письмо, записочку или что-нибудь, что дало бы средство пробиться к отцу Иоанну, т. е. пригласить его к нам в дом. Прошлого года мы были с женой в Кронштадте и не застали его там: его достигнуть — ужасно трудно, он часто отсутствует из Кронштадта, и в Петербурге бывает — у кого? как? каким способом обратить его внимание на себя, вот на эту определенную точку, которую он увидал бы и посетил? Сидя здесь один и вспоминая прошлогоднюю болезнь жены (она нервная, с наклонностями к истеричности, угнетена ужасно душевно, теряет веру в людей, вообще ей нужно душевное укрепление, и в отца Иоанна она очень верит) и завидуя тем, кому между всеми благами и отец Иоанн доступен, я вдруг вспомнил, что могу к Вам обратиться, и вот теперь пишу эти строки как бы в предвещание, что обращусь раньше или позже, что обеспокою Вас.—

——

А из письма Вашего ко мне я с грустью усмотрел, что Вы — очень устали: что же, Сергей Александрович, разве вы мало жили и трудились. О школе не думайте: важна инициатива, а камень, толкнутый с высоты горы вот на этот склон, уже прокатится по всему ее отвесу силой своей тяжести. В нашей интеллигенции — какое-то безумие: сами идут в народ, составляют земледельческие деревни, как толстовцы, как энгельгардтовцы, все усилия делают, чтобы обратиться в ‘Никит’ (‘Хозяин и работник’) — и, между тем, с фанатизмом, с неистовством усиливаются через школу светскую обратить этих самых Никит в себя, и не в себя даже, в недорослей до себя. Какое противоречие, какая темнота сознания! Правда, что пока Бог не откроет человеку глаза на какой-нибудь предмет — он не видит его, хотя бы и таращит из всех сил веки.— Труд же Ваш не забудется, не знаю, чувствуете ли Вы: при обсуждении массы вопросов, вовсе не о школе только, но и социальных, в возникающих спорах молча принимается во внимание Ваша деятельность, ну, напр., при вопросе о поместном дворянстве, о противоположности будто бы дворянских и крестьянских интересов, о противоречии науки и религии и пр. Я так чувствовал часто, и видел, что тот или иной из спорящих потому только не высказывает такого-то предположения, не выставляет такого-то тезиса, что замешалось в море нашей действительности Татево. Факт всегда обильнее содержанием, чем слово. Я Вам давно об этом молчаливом принятии во внимание хотел написать. Да хранит Вас Бог и утешает и облегчит в болезнях. Страхов у Толстого, чувствует себя хорошо. Толстой ‘усердно пишет новую повесть, несмотря на жару’,— пишет мне Страхов.

Вам преданный Розанов.

23

Авг. 11 [1895 г.]
Спасибо Вам, дорогой Сергей Александрович, что не забываете меня — спасибо, п. ч. Вы один, кажется, не забываете и у Вас зоркое сердце к человеку далеко находящемуся. О способе сделать себя известным отцу Иоанну (все-таки я к нему прибегну в критическую минуту) я уже думал, но как-то страшно было такому человеку говорить: ‘Яписатель — посети меня’. Страшно, но иного способа выделиться и, так сказать, уловить его внимание на себя на минуту — нет, вот я и попросил Вас, думая, что как-нибудь косвенно, через известного Вам и отцу Иоанну человека, Вы сделаете это. Пока жена вернулась ко мне, слава Богу, значительно оправившись нервами. В Петербурге мы оба стали какими-то истеричными. Грубость, тупость здешних людей — поразительна, поразительные вещи, о которых в провинции и не слыхано, здесь чуть-чуть маскируются: славянофил Васильев позволяет себе (мы с ним знакомы домами, познакомившись сейчас по приезде в Петербург на обеде у Романова-Рцы, сотрудн. ‘Благовеста’ и ‘Русск. Беседы’) нескромные обнимания и поцелуи со своими дочерьми — Александрой и Любовью (мы их так и зовем, да, кажется, и Романовы — Сашкой и Любкой), и, зайдя к нему часов в 11 утра, сколько раз видел я, что он мнет неприлично Любку, а та говорит: ‘Папка-дай Юр.’ (т. е. на Гостиный двор, откуда обе не выходят).
Он ходит в русском платье и каких-то желтых сапогах, а когда я в разговоре раз сказал: ‘Петр Великий’, не подчеркивая вовсе великий, он резко меня перебил: ‘Зачем вы говорите великий — он Петрушка, мерзавец и гад’ (т. е. что платье русское отменил), и в то же время с первых дней нашего приезда сюда, обсуждая те и се вопросы, настаивал, что храмы нужно освещать электричеством, и я никак не мог его переубедить, и в его тупую голову ничего нельзя вбить. Озираясь на все это, на всех этих людей, которые противны, как гробы, я думаю как-нибудь отречься от славянофильства (т. е. печатно)! Бог с ним, если оно ни к чему не нудит чиновника и ни от чего его не останавливает.— Я представляю себе, как Вам противно читать мои петербургские письма, раздраженные, ноющие про жизнь: я часто сам себе становлюсь противен, нет спокойствия и ясности духа провинциального. Говорят: ‘Петербургские люди холодны’: о, какая это ошибка! Они вялы, тупы, безжизненны (это я приписываю недостатку солнца), и посторонние, особенно зависимые люди, принимают это за холодность, но это — холод купели, пожалуй, холод ‘мхов и ягеля’ полярных, а не камня, не бронзы. О Барсукове я написал большую статью, и Берг требует смягчить выражения: ‘Помилуйте, вы его считаете чуть не гением!’. Но я по сердцу его считаю гением, по чистоте, неиспачканности сердца. Я с ним здесь познакомился: классическая наружность и обстановка комнат. Обедают они (их 4 брата) в комнате, которая у них называется ‘Патриаршей’: это — коллекция всех иерархов русской церкви, распределенная по 4-м академиям, где они кончали курс, развешанных по стенам. И остальные комнаты — удивительны в полном смысле: представьте, все почти русские писатели, и многие с автографами, и другие ‘достопамятные люди’ земли русской. Я им восхищаюсь как человеком: живая ‘жизнь и труды Погодина’. Прибавлю, что наивности в нем ни капли нет, есть только несокрушимая крепость православия и русского духа, он, напротив, очень желчен в отзывах — кричит, имп. Алекс. III очень любит: ‘До него просто нельзя писать русской истории,— сказал он,— это — одно неприличие (он резче выразился), Ал. III показал, что значит нравственность, без подвигов он возвел Россию на высоту’. Кажется, он не читал мою статью ‘Смысл недавнего прошлого’, и я рад был, что совпал с ним во взглядах на Алекс. III и его значение. Простите, что пишу мелко: хочется больше написать, а бумаги больше нет.— Я у Барсукова выпросил все IX вып. его ‘Илиады’ и говорю с ним так легко, как будто долгие годы знаком. Очень я вошел в его дух. Он, между прочим, бранил и Страхова (тот мне писал, что здоровье его лучше, а Толстой пишет горячо и с увлечением новую повесть): ‘Такого человека посадили в члены Ученого Комитета — а он с Толстым дружен и Бог знает во что верит’. Я это понимаю, Страхов тонок и умен, но ужасно расшатан (у него много горечи по поводу этого, но это мне только он дал подсмотреть, при других имеет вид твердый и спокойный), и это хуже, чем не очень подсматривающая вера, и даже дальше, я думаю, от истины объективной. Философия и науки слишком дробят явления, и, как лягушка, сидящая на перилах железнодорожного моста, никак не могут понять его смысла, назначения, основания его бытия, так и для ученых мир темнее, чем даже для простофилей, которые удивительно чувствуют целое мира, чувствуют не столько головой, сколько опять целостным существом своим. Я как женатый человек и имеющий детей могу сказать, что есть некоторые тайны душевные и жизненные, которые навсегда останутся темными, неясными, незначущими для человека, не испытавшего брака — и в самом деле в них прямо сказывается Бог. Напр., что нет тайны у мужа от жены и обратно, и даже в том, о чем они никогда не сообщают друг другу, тяготятся сказать. Равно поразительно взаимное влияние, как бы уподобление, ассимиляция — она опять не в делах, а именно в темных, затененных, не высказанных сторонах души. Далее — наследственность, эта неисчерпаемая глубина органического мира. Поэтому на Чернышевского, Добролюбова и др. я просто смотрю как на детей, которые множество отвергали, просто этого не испытав. Они похожи были на одного индусского раджу, который велел казнить за наглую ложь перед ним одного миссионера, который сказал, что у него на родине вода в некоторое время года становится твердою. Прощайте, мой дорогой. Пишите, трудитесь (теперь пора — в меру), размышляйте. Ваш путь — годы последнего озирания мира, суммации его смысла. Я бы на Вашем месте писал мемуары, даже мимолетные заметки о людях, коих Вы знали. Способность художественной критики в отношении к явлениям жизни и лицам — в Вас преобладающее начало. Жаль очень Лутковского. Поклонитесь ему и Варваре Александровне.

Ваш В. Розанов.

Напишите мне о статье о Толстом моей — и даже если не соскучитесь и не покажется неловким — и о другой в августовских книжках. Будьте здоровы: берегите себя.

24

Авг. 23 [1895 г.]
Дорогой Сергей Александрович! Мне очень грустно, что я так долго от Вас не получаю письма,— потому особенно, что боюсь, не больны ли Вы настолько, что Вам нельзя писать. Если да, то пусть Вар. Алекс, напишет 2 строки, что с Вами, какая болезнь и что говорит доктор — и хоть без подписи вложит в конверт и по моему адресу отправит (Петербург, Петербургская сторона, Павловская ул., д. 2, кв. 24). В сент. будет моя большая статья о Барсукове, Берг прибежал в Контроль и просил выкинуть излишние похвалы, но я врал бы против души, если б их выкинул, и все оставил. Занят статьей ‘Интеллигенция и народ’ — по поводу ассигнования 3000… на церковно-приходские школы. Эту статью Вы мне невольно внушили, написав, что свою превосходную статью ‘Церковная школа’ — написали по случаю этого ассигнования. Я подумал: дай и я помогу этому же доброму делу. Общество безверное — бесится на церковную школу, она решительно выбивает его из колеи. Читали, что пишет ‘Вест. Евр.’ и меньшая братия? Главный преступник против церковной школы был Д. Толстой. Этот человек всю власть имел у себя в руках и ничего культурно-созидательного, духовно-эфирного не сделал, ненавижу его и презираю.— Даже народники и нигилисты лучше его, те идут в народ с надеждою, порывом, хотя и безбожники. Он был такой же безбожник и, как бревно, как колода мертвая, лег на Россию. Даже нигилисты так не бесились бы, если бы не его без-мысленная строгость. Мне понятна не только строгость, но и жестокость, когда она идейна. Но в Толстом ничего идейного не было, кроме классицизма, коего он не знал (но, вводя классицизм, стал брать уроки греческ. яз. у Каэтана Коссовича). Замечательно, что классицизм вообще вводили у нас не классики, и потому так скверно ввели его.— Тут и Катков виноват, у кот. ‘интеллигентности’ — как ни гадко это слово — тоже не много было. Это представители России как торжествующего Я, без вопроса о его правде и содержании. Еще в ‘Русск. Обозр.’ я написал статью: ‘Схема развития славянофильства’ — где от него отказываюсь и говорю, что его больше нравственно и практически нет. Не хочу быть со смердами, коих можно продать, купить и разменять за 10 р.,— а здесь я их встретил целую кучу, тотчас прямо попал в их северное логовище,— правда, со всеми раззнакомился и почти уже не кланяюсь. Это что-то (простите) похабное и жадное в одно и то же время.— Здесь разыгрывается в газетах грязная история между Мещерским и Тертием. Тертий, с новым царствованием, топит своих прежних однокорытников, и, конечно, успеет в этом, ибо ловчее всех. Кто знает закулисную сторону этого дела, не может не ахать. Тут обобрали, при Кривошеине, бедного Голике, кот. входил с просьбой, ища защиты, к Череванскому, и Череванский доложил о Голике (с коим произвольно нарушили до окончания договор, и он ждал дом и машины для типографии) Тертию, а Тертий, еще хлебая из корыта Мещерского, положил под сукно. Голике, говорят, чуть не со слезами в передней Кривошеина говорил: ‘Я расскажу, как вы меня разоряете, в газетах’. Ему сказали: ‘Если расскажете — вы ничего не получите, а если будете скромнее, мы Вам дадим крохи’, и работы были сданы Мещерскому в 4 или 5 раз дороже при молчании Контроля. А теперь Контроль (какова правда!) делает начет, и уже начел что-то около 20 000 руб. на Управление каз. ж. д., и, говорят, этот начет будет взыскан с чиновников хозяйственного отдела У-ния каз. ж. д., конечно, и пикнуть не смевшего при Кривошеине о невыгодности договора. Ну, простите.
Вас искренне любящий

В. Розанов.

25

4 септ. [1895 г.]
Уж я узнал, дорогой Сергей Александрович, что Вы здоровы, из первого Вашего письма — и успокоился. Знаете, есть люди (я некоторых знаю и знал в частной жизни), которые нужно — чтобы они жили, даже если они и не делают, не совершают ничего по усталости, по возрасту, простые люди — по не— учености и целому кругу их деятельности, нужно просто, чтобы они жили и смотрели на красоту Божьего мира, их важная функция — не могу не сказать: в мироздании — состоит в том, чтобы другие люди на них оглядывались, и, оглядываясь, что нужно запоминали, принимали во внимание при своих трудах, внутренно укреплялись. Мне всегда Вы представлялись в Татеве таким (до чего охотно еще раз приехал бы я к Вам по лесам и ложбинам!), и тоже Ник. Ник. Страхов. Я боюсь, что Страхов уже ничего не напишет теперь, он и не собирался, и не в этом, вовсе не в этом дело, чтобы было написано, сказано, даже сделано.
Пишу это все на Ваши слова об усталости и трудности для Вас теперь школьных хлопот.
Нужно, главное, чтобы не умирали люди — лучшие нас: это дает силу жить, не любя и не уважая самоубийц, и даже их совершенно презирая, я не знаю, нашел ли бы силы жить, если бы не был уверен, что живет еще множество людей несравненно, неизмеримо лучших, чем я. Для того и пишешь: это им в помощь, без всякой мысли о себе. Кстати, донесся слух о Страхове (он в Крыму, у вдовы Данилевского и так хотел пробыть до ноября), что он нехорошо там себя чувствует и собирается в Петерб.— Вы, верно, не знаете сборник его статей со стихами: я сам его стихов никогда не читал, но на днях приходит ко мне Стахеев (‘Ныне отпущаеши’) etc. и, сообщив известие о Страхове, спросил сборник его статей и сам прочел стихи, которые я Вам приведу:
Дума
Покой и свет вокруг меня:
Все узы мира я оставил,
На чистый пламень бытия
Я взор души своей направил.
Но часто тускл усталый взгляд.
Но язвы давнего растленья,
На сердце старом вновь горят,
И меркнет радостное зренье.
Бог милосерд! Он мне пошлет
Свое святое испытанье,
Он зло мое во мне сожжет
Огнем предсмертного страданья.
Подчеркнутые строки удивительно выражают его и что вокруг его, в последние четыре просто страшно читать ввиду приближающегося страдания. Веселым после операции я его видел только в больнице. Мультановский ему сказал: ‘У Вас удивительный организм — нисколько не испорченный, удивительное сердце и нервы’. Не знаю, к этим ли словам отнести источник его радости — но только он был так светел, как вернувшись к себе, к Торговому мосту — уже не был никогда. Бывало, как приедешь к нему в больницу, он сейчас пишет в тетради: ‘Ну, рассказывайте же!’ (говорить 2 недели ему нельзя было) — а что рассказывать, только смотришь на него и дивишься, зная о страшной действительности. У него был в больнице Делянов и Георгиевский, и Делянов написал письмо Мультановскому, прося все возможное оказать пациенту. Добрый старик — и, конечно, веселей жить, зная, что здесь и там есть добрые люди. Страхов ужасно доверчив: его лечил врач Рюльман, много Страхову обязанный (мне говорили) — и, видя язвы около 5 месяцев до операции,— не узнал рака. Это ужасно, а некоторые говорят — и бесстыдно, ибо не узнать рака он не мог и ничего не говорил больному, продолжая преспокойно лечить горло и железы за ухом. Здесь, впрочем, медицинская помощь никуда против московской: из Воен.-Мед. Академии идут в армию и флот, а практикующие врачи, врачи улицы и площади — понаехавшие сюда евреи и немцы, искатели, карьеристы. Здесь больницы ‘городские’ так и распределены: если уже евреи — то ни одного немца, если немцы — то уже ни одного еврея. Почти рядом с нами родильный дом Марии Магдалины, где жена лежала: Шмидт (главный доктор), Эйфус, Шуфенбах, Гесс, Личкус — ни одного русского. И так, мне говорили, везде. Ну, уж ‘руссификация’ окраин. Кстати, прочтите заключение статьи Липранди в сент. ‘Русск. Обозр.’ — я почти не сплю, постоянно натыкаясь на такую действительность. Вот почему есть дело патриотизма писать о смысле монархии, и разделять, сколько есть сил — разделять ее от нашей преступной, полукрамольной бюрократии, этого безумного ордена нашего исторического самодержавия, нас она губит, как иезуиты погубят своими услугами нравственный и религиозный авторитет папства. Ваш любящий В. Розанов.

26

14 окт. [1895 г.]
Дорогой и милый Сергей Александрович! Чаю, как Вы сетовали на меня за долгое молчание и, может быть, уже приписывали его всему, кроме того, чему следовало. Берг переврал мое объяснение по поводу Толстого — я вскипятился, ему послал очень бранное письмо и написал в ‘Русск. Обозр.’ письмо и просьбу воспроизвести в точности ‘Обьяснение’, оно было писано Вам, и мне в голову не приходило отвечать Чуйкам и Буренину — Христос с ними, что им Гекуба… Вы уж простите меня, что я назвал Ваше имя в письме к Александрову — все как было: не умею и не хочу выдумывать. Только устроил это дело и иду в Тов. ‘Общ. польза’, говоря, что у меня почти готова им статья, говорят, в ноябрьскую книжку уже нельзя, да если хотите в декабрьскую — то торопитесь к 15 октября представить, я хлопотливо принялся за дело, и вдруг присылаются моей дочке старшей 300 р. на рояль от Преосвященного Ионафана Ярославского (ее дед по матери) — пришлось бегать по объявлениям и отыскивать. Так, дорогой мой, суета и одолела. Читая Вашу статью, я все думал: Вы так молчаливы при устной беседе, не разговорчивы, а между тем у Вас уже все обдумано, т. е. что, напр., тревожит и тревожит мою голову — томит и Вашу душу,— все тончайшие детали обучения. Действительно, секрет вовсе не в программах, действительно, ‘впечатления действительности’ — одолевают без труда точный смысл научения (у Вас — в словах о бедных учителях сельских).
И, наконец, в формуле ‘школа есть училище благочестия и добрых нравов’ выражен тот христианский идеал училища, который в слишком светской статье ‘Сумерки просвещения’ я боялся назвать страха ради иудейска ^’либерального’), но в статье ‘Смысл недавнего прошлого’ (по поводу смерти Государя Алекс. III) у меня вырвалось как идея ‘благочестивого быта’ в качестве политического и вообще культурного идеала. Но мы так далеко стоим от нашего времени, что, это самое веяные для нас в наших чаяниях вовсе даже не замечается нашими читателями. Удивительно в Вашей статье слово о Толстом: ‘Смутно и странно (тут отрицание его), но прямо и искренно заговорил о Боге, о жизни для Бога и в Боге’ (тут-утверждение). Действительно, это есть истинная на него точка зрения: как на христианина, а не как на ересиарха (еп. Никанор). Дело в том, что по букве своих слов он, конечно: ересиарх, но ведь нужно вспомнить, что он вышел из совершенно атеистического общества, коего картину Вы в статье своей начертали, а от содомитян, уловляющих гостей Лота — пробиться до заблуждения Ария или Нестора уже есть великая заслуга перед людьми и прямо добродетель перед Богом. Бог наделил меня каким-то психическим чутьем — и я чую, что Толстой даже церковной (в нашем с Вами смысле) точки не будет отвергать, лишь временно и по особенному целомудрию языка упираясь перед нею, как сильный бык. Вспомните его ‘Крейцерову сонату’: ведь в тоне его почти нет осуждения тому купцу, который в вагоне говорит с Позднышевым, и про коего ‘дамы’ говорят потом: ‘Сущий домострой’ — и есть ясное брезгливое отношение к адвокату с ‘новыми вещами’ и даме ‘с измученным лицом’. О, это великий наблюдатель жизни, и массу скорби за жизнь в ее уродстве принял в душу свою. К церкви же он стоит гораздо ближе, чем кажется. На этом, на чутье к Толстому я и основал статью свою (кстати, Страхов сказал, что ничего против тона не имеет, но я ошибся, пытаясь угадать недостатки Толстого, но я почему-то, каким-то инстинктом чую, что скорее тут Страхов ошибается). Но будущее покажет, где истина, а вот пока оправдание меня: Вл. Соловьёв — пришел ко мне знакомиться,— после всего, что было между нами сказано, т. е. как бы молча признал, что ошибся, считая меня Иудой или даже сознательно клеветал, а главное — признал в этом странном и интимном шаге, как верно я угадал его психику, написав (‘Отв. Вл. С-ву’), что он ‘подобен дереву без корня, которое вечно к кому-нибудь клонится’. Я чувствовал, что в этом человеке тоскливых порывов нет веры, и, след., нет покоя и радости в его душе, и, конечно, его либералы не могут ему этого дать, он попросил у меня ‘брошюру об ‘Инквизиторе’, и так как я не мог скоро найти, то обещал принести ее при ответном визите, а когда уходил от него, попросил у него чего-нибудь — напр., ‘Россия и вселенская церковь’ (т. е. чего у меня нет и я не видал),— он говорит — ‘Это археология — я вам что-нибудь более близкое и отвечающее моему теперешнему настроению дам’. Так как его тон примирения я считаю истинно христианским, то, уходя, я поцеловал его ‘не яко Иуда’, но искренно, а Вас прошу сие посещение сохранить в абсолютной тайне, ибо оно чрезвычайно щекотливо для его самолюбия, а мы редко умеем гордиться добрым, что делаем, в то же время это нас унижает перед миром. Он погружен в мысли об Антихристе теперь, и, прощаясь, тоже сказал: ‘Как я рад, что с Вами познакомился: разве в образ, классе России найдешь хоть 10 человек, с коими об этом (т. е. Антихристе) можно бы поговорить’ (я ему сказал, что Антихрист будет тот, кто даст и научит всему, чему научал и что дал Бог — но от себя, и скажет, что это не от Бога). Я немножко боюсь, что этот удивительный и деликатный шаг Соловьёва, в связи с моей мягкостью, заставит меня податься в его сторону в литературе, так сказать — щадить, замалчивать, прощать то, чего не следует щадить. Хотя, по смыслу его шага, и будь я пожесточе нравом — конечно, нужно бы ожидать обратного. Он пришел ужасно смятый какой-то, почти все молчал, и жена говорит, что во время чаю он ни разу не поднял глаз, я же очень ругал его друзей Кареева (мой bte noire {антипатия (фр.).} — Ашимов ‘историософии’), младенца Грота и Трачевского и упрекал его, что ради какой-то деловой партийности он поддерживает в критических своих статьях, таких дураков. И вообразите — он отрицал, что Кареев = Ашимов. Это до того меня удивило… По личному моему впечатлению — Соловьёв очень несчастный человек, как я его определял — все верно: в нем есть дары только к второстепенному: выучить еврейский язык, пройти сверх Университета — Духовную Академию, сказать о Достоевском речь — за которую ‘вышлют’ — это все он может, но уединиться, сосредоточиться, сохранить свое сердце от лукавства,— к мысли гениальной, героическому самоотвержению он не способен. К нему всего более идут слова лермонтовской ‘Думы’:
Ни бросивши векам ни мысли плодотворной,
Ни гением печатного труда
— к гробу мы спешим. Он произвел на меня впечатление разрушенного корабля, что-то растерянное, спотыкающееся, ищущее, за что ухватиться, есть в нем. И судя по тому, за осколки каких жемчужин мысли он хватался со своим сухим деревянистым хохотом при моем визите у него — он умственно даже не даровит. Потом — огромное отсутствие русского в натуре, недостаток размашистости, ширины, открытости, папаша все себе взял в роде Соловьёвых — и остались какие-то ‘между-человеки’ или ‘обще-европейцы’ в его детях. Вы заметили в Вашей статье корректорские ошибки: это ужасно, на стр. 442 ‘яркая сигнатура’ — знаки препинания совсем перевраны, и Александров не чувствует этого.— О Вас недели 2 назад со страхом спрашивал меня школьный мой товарищ, учитель Карачаевской прогимназии, Алексей Н. Овсянников, говоря, что есть слухи, будто Вы опасно больны, я его успокоил — и Бог дай, чтобы Вы долго еще сохраняли нужное всей России здоровье. Ваша статья о ‘Церковной школе’ большая заслуга (и как хорошо, что бросают неуклюже длинное заглавие ‘церк.-приходская’ — к чему такая не русская точность и ригоризм в названиях). Кстати: начинать обучение чтению нужно с славянского алфавита, и потом переходить к русскому, тут важна духовная перспектива. Не смею и высказать своей мысли печатно, но в письме скажу: в школах грамоты совсем бы следовало не начинать нового, гражданского шрифта. Этим раз и навсегда народ был бы отучен от ‘Новейших песенников’ и издание вроде ‘Адская почта любви и наслаждений’ — ‘Ключ к женским сердцам’ (представьте — это есть и даже в каталоги попало). Через отделение от гражданского шрифта Россия имеет возможность навсегда, навечно сохранить народ в ‘атмосфере’ хотя бы идей только ‘благочестия и добрых нравов’. А интеллигенция пусть идет куда знает, никого за собою не увлекая — так сказать, паруса без корабля. Ваш любящий В. Розанов.

27

24 нояб. [1895 г.]
Удовлетворило ли Вас, дорогой Сергей Александрович, мое ‘разъяснение’ насчет Толстого? В декабр. ‘Русск. Вестн.’ будет статья моя ‘Гордиев узел’ — так сказать, методология нашего самоуправления, самый больной, самый мучительный вопрос нашей внутренней жизни, ибо ни на бюрократию — этот иезуитический орден нашей монархии — положиться и рассчитывать нельзя, ни на парламентские формы самоуправления — этот разврат, эту проституцию общественной жизни, надеяться нечего. Вместе с вырезанною из ‘Русск. Вестн.’ статьей ‘О подразумеваемом смысле нашей монархии’, кою цензура вырезала только по наивности — я ее отдал Александрову, и он об ней будет советоваться с Феоктистовым — в двух этих статьях буден дан приблизительно полный очерк некоторой чаемой политической системы. Это всё — части Civitas Dei {Град Божий (лат.).} — ‘Взыскуемого Града’, которого мы все ищем, в искании которого цель и оправдание нашей жизни. С великим удовольствием и удивлением прочел в ноябрьской книжке ‘Книжек Недели’ (есть такой радикальный орган) большое, сочувственное и очень уважительное изложение Ваших мыслей о Civitas Dei и compascere {сострадать (лат.).} и о критике Вами наших недавних идеалов. Да, радикалы гораздо ближе к нам, чем либералы ‘Вестника Европы’ (нужно бы читать ‘Вестник Европы’, насколько она пожидовела): от этих, в сущности, успокоенных, самодовольных людей — нам нечего ожидать пощады и милости, они с таким спокойствием состригут головы со всех нас, со всего нам дорогого в России, со своими жидками, полячишками, парламентишками и женскими курсами, что если мы рассудительны — мы должны постараться всеми мерами предварительно вытолкнуть их вон из России, напротив, радикалы — только невоспитанные, только жестокие младенцы, люди без всякого жизненного и духовного опыта. Они не рождали детей, жены у них не требовали развода, дети не грубили им, не были с ними жестоки, они не испытали всего, что мучит и гнетет в жизни, не видали ее хаоса, ее неустроенности, и вот почему вздох по Civitas Dei — им не понятен. Но они искренни, честны, это — одно, что нужно в истории, они доразовьются до всего, до чего нужно, жены им изменят, и с нахальством скажут: ‘Что же, он вкуснее тебя’, дети скажут: ‘Вы, папенька, глупы’, жидки, которых они усердно призывают на место Кит Китычей, разорят их {Страшную весть я слышал о сыне поэта Тютчева, бывшего предводителем дворянства в Орл. губ.— уже здесь слышал: за 1 р. он крестит незаконнорожденных детей в родильных домах, а за 3 р. исполняет роль посаженого отца на мещанских свадьбах. Начало его судьбы я слышал, еще живя в Брянске — добрейший и мудрый барин, он не заметил, как около него выросли долги,— и все было продано с аукциона, здесь же случайно в конке, назвав его фамилию, услышал его конец.} — и они вздохнут, как мы, и обратят взоры к Civitas Dei. От радикалов я всего [sic] надеюсь в будущем, напротив, либералам я желаю только умереть, т. е. желаю видеть их только выносимыми за Эйдкунен, первые — зелены, вторые — стары и гнилы.
Вы простите меня, голубчик, что я все письмо наполнил литературой.— В визите Соловьёва, коему Вы удивились и вознегодовали на него, и было признание себя неправым, т. е. облыжно называвшим меня Иудой: он вошел до того измученный в лице, в манере, а во время чаю ни разу не поднял глаз, как мне потом сказала жена, за ним следившая. Не менее удивила меня живущая у Вас племянница Ломоносова: неужели Михаила Васильевича Ломоносова? Но каким образом? И сколько же ей лет? Очень, очень боюсь, что мое письмо придет к вам не во время, т. е. когда она, может быть, умерла. В свете смерти все наши тревоги (литературные и политические) представляются до того ничтожными, и мы сами с этими тревогами — так мелочными и грязными, что можно сразу потерять уважение к человеку, получив от него не вовремя и неуместного содержания письмо. А потому будьте ко мне снисходительны. Верьте только, что всякий акт смерти никому так не близок, как мне, никто с таким страхом и благоговением в него не всматривался: только в нем человек становится священным, молчит всякое осуждение перед ним, только совершенная любовь следует за человеком, сходящим в гроб. Страхов увядает, целую Вас крепко, крепко. Ваш

В. Розанов.

28

16 дек. [1895 г.]
5 и 6 декабря, дорогой Сергей Александрович, я пережил большую радость — такую большую, какой давно не переживал. Прихожу в Тов. ‘Общ. пользы’ получить плату за статью ‘Гордиев узел’ — встречаю там Берга и Стахеева, после нескольких слов Берг говорит: ‘На днях является к Барсукову, Ник. Пл., от имени какого-то московского господина представитель и говорит, что его доверитель, прочтя статью Розанова в ‘Русск. Вестн.’ об его труде и о том, что он все средства свои на него потратил — предлагает ему средства для издания всех последующих томов’. Не можете Вы представить себе мою радость, ибо Барсуков действительно — достойнейший человек и по самоотверженности личной и духу, который упорно в себе хранит — явление в наше время исключительное. Я думаю, я так же был обрадован, как и Барсуков, хотел сейчас писать Вам, но написал Страхову — как ближайшему.
6-го декабря прихожу вечером (он именинник) — он говорит: ‘Был у меня Аф. В. Бычков (директор Публ. Библ.) и сказал, что не только неизвестный господин обеспечил издание последующих томов Барсукову, но так как он уже стар, то просил его составить приблизительный расчет, сколько томов еще выйдет и сколько приблизительно будет стоить издание каждого тома: он оговорит эту сумму в духовном завещании, как предназначенную для оплаты издания ‘Жизни Погодина’. Сладко это мне было слышать, ибо это — первый практический плод трудов моих, а то отчаяние берет, что все — бряцание пустое, как я вообще склонен смотреть на литературу, отчасти и на свои писания (отсюда — иногда цинизм в моих статьях, как бы их никто не читает, с другой стороны, и искренность — я пишу, как бы говорю у себя в комнате, где кроме меня никого нет). Спасибо Вам за отзыв о ‘Красоте в природе’ — я его передал Александрову, вместе с неблагопр. вашим отзывом о статье о Толстом: это было очень кстати, ибо статья о красоте ему, по-видимому, не понравилась, и он с удивлением переспросил: ‘О красоте в природе?’ По форме — она скучна, конечно, для журнала — тяжела, но нужно как-нибудь мыслить природу и органическое развитие, и хотя бы 1000 раз были убеждены в недостаточности дарвинизма, если мы не имеем другого положительного объяснения, если хоть его возможности, к нему лазейки — мы в силу устройства своих способностей вернемся к дарвинизму, в тайне души — будем его исповедовать, ибо совсем никак не мыслить о том, как же развился органический мир, не можем, достигнув известной степени умственного развития. Я беру самые общие факты: мир — развивался, он — усложнялся, т. е. наполняющая его энергия — возрастала в количестве, что возрастает — приближается к своей причине (свет — около источника сильнее, радость — в первый момент ощутительнее, падение камня — быстрее в последний момент, полет — быстрее в первый момент). Ergo {следовательно (лат.).} — причина приближается во времени к органическому миру, или, перевернуть — он приближается к своей причине. Но он — не один: органический мир, человеческие расы, история в высшей из них — белой, в истории — политика, искусства и науки, талантливое и гениальное, все завершается и дальше не идет, дальше не ищет, когда приходит к Богу. Ergo — вот солнце. Это ужасно просто, вместе — это правдоподобно, это — лазейка, куда все-таки можно просунуть голову, но я ужасно намямлил эту статью, ее надо было изложить коротко и просто, почти как это письмо. С Бергом у меня была превеликая буря, равно и с Тов. ‘Общ. пользы’. Нужно сказать, что положение мое литературное — довольно трудно. После статьи о Толстом приходит в Тов. ‘Общ. пользы’ (теперь — там редакция) один из сотрудников ‘очень важный — Вы его знаете, но имени открыть не могу’ (слова Берга) и говорит, что если ‘Русск. Вестн.’ напечатает еще одну такую статью, то он отказывается участвовать в журнале (это было одной из причин, что я написал ‘Обьяснение’, а после статьи Буренина в ‘Нов. Вр.’ В. И. Вишняков — добрейший человек, простец-директор Тов. ‘Общ. П.’ — ‘пришел в положительное уныние’ (слова Берга). Я поехал с ним поговорить, и он мне одно: ‘Нельзя, В. В., нельзя: это не литературно говорить ты писателю: Вы с ним брудершафт не пили’, видя, что все до такой степени в моей статье неясно для читателей — я предложил Вишнякову, или, собственно, высказал мысль, а он подхватил: ‘Если бы, говорю, я твердо стоял в ‘Русском Вестнике’ и больше имел доверия от Вас и свободы для себя — я написал бы объяснение, в коем пристыдил бы все эти инсинуации Буренина и других как пустые и ничтожные’ (а Буренин для них всех — сила, Вишняков добродушнейший называет его прямо прокурором литературы). Но трусишка Берг взял и обкорнал мою статью в последней, своей корректуре, я ему написал очень резкое письмо, говоря, что это он может извиняться печатно перед ‘Нов. Вр.’, а я не могу, и послал к Александрову. Правда, я рассчитывал, что ни Берг, ни Вишняков не заметят повторения в ‘Русск. Обозр.’, но вдруг получаю письмо от Берга, по выходе книжки ‘Русск. Обозр.’ — ‘Возьмите ‘Гордиев узел’ назад’ etc. Тут мне нужно было в тот же день выехать из Петербурга по делу, не терпящему отлагательств, и я поручил съездить Варе к Стахееву, а Стахеев накануне был у нас и тоже шумел за необдуманность шага, что его не следовало делать, не посоветовавшись с ближайшими сотрудниками журнала (Ачкасов-Матвеев, Д. Стахеев, Берг, Вишняков, еще кое— кто). Но он очень добрый, а так как имеет влияние на Вишнякова — то я думал, что дело как-нибудь уломается. Варя поехала к нему (это уже без меня), он успокоил ее, говоря, что В. В. горяч и, конечно, не так сделал, но зла он журналу не хотел, и обещал все сделать. На другой день Берг в роскошной шубе и экипаже подъезжает к нашей квартире, Варя выходит к нему, и он, не здороваясь (был у нас раз, тотчас по переезде нашем в СПб.) — начинает кричать, что я Бог знает что делаю, и кончает тем, что ‘больше ни одной статьи В. В. в ‘Русском Вестнике’ не будет напечатано’, она же ему, высказав, сколько мучились мы с получением от него денег, пока журнал был в его руках — сказала на последние слова: ‘Посмотрим’, и поехала в Тов. ‘Общ. пользы’. Вишняков принял ее, как отец, успокоил и обещал, что статья будет напечатана, говорил: ‘Мы все очень жалеем В. В., что он делает со своим талантом, прежде его статьи были украшением журнала, а теперь он сам губит свое имя и репутацию, говорит писателям ты‘ и пр., и высказал, что они все смотрят на меня как на больного, она же объяснила, что я болен от службы, которая не дает времени писать и жизни не обеспечивает (кстати — Аксакова Тертий преспокойно усадил, после ревизии Череванского, что-то на 3 800 руб. без необходимости являться на должность, и он бывает в Контроле лишь 20-го числа: чиновн. особ. пор. VI класса). Приезжаю я, побывал у Вишнякова, поблагодарил его за внимание к жене и доброе к себе отношение.— Потом вижу Страхова (он обедает у нас через воскресенье) и рассказываю ему историю. Он говорит: ‘Конечно, вы были вправе перепечатать объяснение в ‘Русск. Обозрении’.— ‘Но ведь я не спросился’,— говорю я.— ‘А разве они вас спрашивали, что делали изменения в вашей статье, и советовались с Вами?’ Источник же всей этой горячности с нашей стороны был тот, что без ‘Русск. Вести.’ абсолютно невозможно нам существовать. Так все и уладилось. Берг очень хвалил потом ‘Гордиев узел’, хотя я недоволен изложением: так все горячо и смутно. Ну, простите, записался я. Целую Вас крепко. Варваре Александровне поклон. Нынешнюю зиму у нас потеплело, нет прошлогодних страданий, дочурка маленькая — слава Богу, Варя — не больна, финансы мало-помалу приходят в порядок, и мы с Варей взяли даже 2 билета в итальянскую оперу, наверху, за 25 руб. и будем наслаждаться Зембрих.— Так-то колесом идут дела на свете, где радость, где горе,— где труд, где удовольствия. Любящий Вас В. Розанов.
Немножко я сетую за устройство администрации наблюдения над церк.— прих. школами. Не сделана ли она ввиду ничтожных обвинений либералов, что церк.-прих. школы существуют фиктивно. Я боюсь, как бы при Синоде не возникло повторения Мин. нар. пр.— Еще questio vexata {неприятный вопрос (лат.).} насчет Штевен: нет спора, что ее школы вне-церковные опаснее отсутствия всяких школ,— с кем я говорил из нашего лагеря — все не имеют на это двух точек зрения. Но вот что мучительно, мучительно относительно самой Штевен, и что есть вопрос о всем нашем бытии: она строит школу и говорит: ‘Я буду им читать детям Евангелие, я буду толковать его рационалистически или la Толстой, не-церковно, но общеморально, etc…
— ‘Нельзя,— говорит officium {чиновник (лат.).}.
— Я пойду в дом терпимости…
— Что на это скажет officium?
Если бы камень раздробляющий он пустил и во втором случае — понятно и допустимо, что он пускает и первый камень — на внецерковную, лаическую школу. Но если во втором случае он отвечает:
‘Пожалуйста’ или ‘Как хотите’.
— Ясно, что он не может опустить камень раздробляющий и в первом случае. Нельзя какого бы то ни было типа школу закрыть, если не закрыт рядом стоящий дом терпимости, нельзя сказать: ‘Не учи так-то’, если не говорится: ‘Не развратничай’ и вот…
Мы стоим перед черной революцией. Никто более меня ее не желает, никто так не желает великого katarsis для жизни, но это будет именно революция, обновление, и оно должно начаться с улицы, проникнуть в дома, позднее всего — в школу. Но ‘Бог упасет нас, ими же путями ведает’.

29

13 янв. [1896 г.]
Дорогой мой Сергей Александрович! Еще — уже в последний раз пишу Вам о деле: знакомый мой, Ник. Ник. Новиков, член Совета по делам печати — выходит за болезнью и старостью в отставку, на его место передвигается цензор Катенин, и должность цензора остается вакантною. Это в среду у Страхова мне сообщил П. А. Матвеев (= Ачкасов). Я спросил, могу ли занять место цензора? ‘Отчего же, вы писатель, и писателям делается преимущество при выборе. Конечно, если за вас попросит кто-нибудь — без этого ничего нельзя сделать (сам Матвеев цензор), так что если Вы думаете об этом — то спешите, п. ч. Новиков уходит теперь’. Жалованья сперва 2500 и позднее 3000. Я получаю теперь 150 в месяц + 50 из ‘Русского Обозрения’ ежемесячно, что обеспечивает мне норму бюджета [440 квартира + 100 обед, чай, завтрак + 10 р. в кассу + 4 р. вычеты на инвалидов + 2 р. пенсия вдове Каблица + остальное на разное] и из ‘Русского Вестника’ — на платье, помощь детям и вдове брата Николая, удовольствия. Вообще теперь — слава Богу, нужды нет, но это при том героическом напряжении сил, кое я делаю, и которого на долгие годы не хватит. Теперь, дорогой мой, выслушайте: не будет Вас, не будет Поб. (к коему, утопая,— я все-таки побегу без смущения) — я абсолютно одинок останусь в мире (Страхов — мой лучший заступник — перед гробом). С семьей, с детьми ежегодно рождающимися, с силами упадающими — могу ли я быть спокоен? Не говорю о тюрьме моей, в полуподвальном этаже Д-та железнодорожной отчетности (2-е отделение) с сырым воздухом, с окнами без выставляющихся хотя на лето зимних рам, прямо от земли начинаются, и откуда выход в безоконный коридор, со шкафами с бумагами за старые года, в одном конце которого сортир и в середине кухня, где наш служитель готовит чай и кофе — с вечно горящей горелкой газа. Тут-то, гуляя во время отдыха и куря, я заражаюсь некоторым видом консервативного якобинизма, и, в сущности, без этого коридора — вовсе необъяснима моя в СПб. литературная деятельность, как и Ваши статьи — без детства в Татеве. Я теперь смеюсь, потому что мною овладела надежда из этой тюрьмы вылезть. Так вот, голубчик, сия надеющаяся птичка Вас молит (NB. Само собою разумеется, что если ничего этого не выйдет — а мной опять овладевает сомнение — все и вся и в отношении ко всему во мне останется неизменным):
Напишите без промедления Победоносцеву, что простой факт христианского милосердия лежит перед ним, если он напишет Горемыкину письмо с самою легкою просьбою на открывающуюся вакансию цензора с окладом 2 500 р. определить:
Окончившего в 1882 году в Московском университете,— по историко— филологическому факультету, кандидата Вас. Вас. Розанова, и исправлявшего должность преподавателя истории и географии последовательно в прогимназиях Брянска (5 лет), в Ельце (5 лет) и в Белом (2 года), причем все перемещения сделаны по собственному желанию г. Розанова, имеющего чин Коллежского Советника и орден св. Станислава 3-й степени, ныне исправляющего должность чиновника особых поручений VII класса при Государственном Контролере и откомандированного для занятий в Департамент Железнодорожной Отчетности,

человека трезвого, исполнительного, трудолюбивого

——

— то Горемыкин (как я слышал у Страхова — недавно, он попал в министры — предполагался Плеве — в силу замечания, Поб. сказанного Государю: Мин. внутренних дел никогда не был с иностранною фамилией — было только одно исключение, и это был Лорис-Меликов)
— маленькую записочку на розовой бумаге Феоктистову,— и для литературы будет спасен писатель, для жизни — человек, для малюток — отец.

——

Я задумал удивительнейшую статью: ‘Христианство и язык’ — т. е. на тему, коих никогда не касался, кои и в голову мне никогда не приходили. Помоги Бог! 25 стр. моего мельчайшего письма написал.
Ради Бога, Сергей Александрович, сделайте это, а так как Победоносцеву неудобно и просить Горемыкина без curriculum vitae кандидата на должность —то, ради Бога, служебные данные приложите ему на другой, чистой половинке своего письма. А главное, пусть ни он и никто не беспокоится об одном: я действительно аккуратнейший чиновник, исполнительный, совершенно покорливый, это у меня в письмах:
и горя и радость
житейское море
— в службе же совершенная ‘тишь да гладь’, да и вообще я 14 лет прослуживши все это хорошо понял и усвоил. И никакого упрямства, никакого своенравия — и не было у меня никогда на службе — хоть кого спросить, равно я с товарищами весьма обходителен. Цензура же книг производится у себя на дому: мне не нужно будет ‘высиживать’ от 11 утра до 5 пополудня в Департаменте, это — благородная, умственная деятельность, а не позорное щелканье битых 6 часов на счетах, наконец,— тут я буду чувствовать себя при деле, с которого некуда глядеть в сторону, а при счетной части находясь — подумайте, могу ли я чувствовать себя: ‘Здесь моя и могила будет’. А мне уже 40 лет, и мне нужна служба с мыслью: ‘Здесь и никуда больше’.

——

У Страхова опухоль распространяться стала на всю нижнюю челюсть и, как гов. доктор Батуев, племянник Стахеева — пошла внутрь, между собой мы думаем, что старик догадывается о характере болезни, в эту среду (у него собираемся) он был очень худ и потемнело как-то лицо: ‘Мне нездоровится, ночью отчего-то сделалось сердцебиение,— сказал он мне,— но я не придаю никакого значения’. В пятницу на той неделе, т. е. 5-го января, по убедительной просьбе Соловьёва Вл., я упросил Страхова помириться с ним: Соловьёв приехал прямо из Царского Села, в 10 ч. вечера ко мне, и Страхов тут же приехал. Соловьёв вошел к нему и протянул руку — поцеловал его в голову, 2 часа просидели они, мирно разговаривая.— Страхов ужасно не уважает Соловьёва: ‘Нет ни настоящих мыслей у этого человека, ни настоящих чувств’,— сказал он, и ‘только для вас я это делаю и без всякого ожидания какого-нибудь толка’,— сказал он мне, когда, получив в четверг телеграмму от Соловьёва, я пошел приглашать его. Он убежден, что Соловьёв — весь фальшивый, фальшит для себя непреоборимо, это какой-то католический характер, и я сам думаю, что по странной вертлявости, по постоянному скрытию своих действительных ко всему отношений он представляет явление новое и неприятное в нашей литературе,— даже явление, эту литературу как-то извращающее. Ибо при всей великой бестолковости многих явлений — наша литература необыкновенно внутренне чиста, она вся открыта, прямодушна, в ней нет подходцев. Бывали мошенники, но совершенно открытые (Булгарин), есть как бы целовальники в ней (Суворин) — но это все-таки не иезуитство: Соловьёв первый внес в нее тон какого-то далекого политиканства, не прямодушия, подходцев. Я сам отношусь к нему странно: зная все его прошлое, столь полное изменчивости, не в силах и думать, что есть прямота в том дружелюбии и доверчивости, с каким он ко мне относится. Но как-то я его очень мало боюсь, боюсь его будущей возможной вражды — и потому все-таки говорю с ним безусловно откровенно, т. е. разные мнения, взгляды на res et homines {дела и людей (лат.).}. Кн. Трубецкой, из Москвы, его очень бранил за декабрьскую статью в ‘Вест. Ев.’, порицал даже слог ее, не говоря о содержании, и смеется над ‘Вест. Евр.’, который поместил такую византийскую статью и сам высек себя за западничество. Ваш искренне В. Розанов.
Не написать ли вместо Поб. Саблеру, Поб. очень теоретичен, Саблер (все говорят) подвижен, неутомим, не оставляет никакого дела не доделав? Сам я все-таки пойду завтра к Новикову — это ничему не может помешать. Простите меня за шутливый тон письма, это минутное оживление.
Еще 2 слова о должности: должность цензора в самом деле обладает способностью меня совершенно и окончательно насытить. 200 р. в месяц — это уже то, более чего я вовсе не желаю и что равняется 140 р. в провинции, что я получал 12 лет. Это совершенно отвечает заведенному порядку моей жизни. Знаете, государство берет на себя несколько помогать писателям, конечно, для него это легче сделать, доставляя им службу, вот почва, на которой может быть выражена моя просьба к Горемыкину и теперь к Победоносцеву. Некоторую правоту этой просьбы я чувствую: не знаю и не могу представить человека, который бы усидчивее меня трудился: кроме обеда и двух чаепитий — я совершенно не знаю отдыха, и так как вообще занятия умственные, то, слава Богу — не утомляюсь, теперь посмотрите на разных Кареевых, на проходимцев, как Трачевский: да разве не горько против родины, что приемля таковых и им давая хлеб, давая псам ее ненавидящим и ее презирающим, она, эта земля,— ну, хоть в форме труда написания письма министрам — не хочет сделать пользы человеку, весь труд которого был пропитан мыслью о пользе этой земли. Еще в Ельце нечто подобное и очень горькое мне приходило в голову, приходило в голову в Белом, когда я ясно увидел политику Высоцкого, желавшего меня похоронить в этой прогимназии. Знаю, знаю я и оправдание всей сей судьбы: ‘Ты испытываешь очень много радостей, сидя в Белом, и в Ельце, за бумагой, Бог дал тебе это и то, воображение, сердце, самое чувство любви к этой земле своей, и ничего этого нет у этих, бедных (Кареев et tutti quanti {все подобные (лат.).}): почему ты думаешь, что некоторое страдание, тобою выносимое в жизни — чрезмерно, что оно не уравновешивает только счастье твое и Кареева? Ты хотел бы и внутреннего счастья, и внешнего — это свинство’.
Так, так, Господи. И ропот мой грешен, безнадежность за будущее — малодушие. И все-таки, все-таки — когда видишь перед собой конфету — протягиваешь губы, чтобы ее взять и сосать. Так дурно устроена наша природа — вечно скользить по уклону наименьшего страдания, наибольшего счастья.— Повторяю еще раз, так безусловно не дурно мои дела, слава Богу — ума хватает, чего не было все эти 2-3 года, когда приходилось буквально заложить всю одежду.— Ну, да что будет, то будет. Но я нетвердо сижу, потому что никакого покоя духа в силу неистовой вражды к считанию, не говоря прямо о вражде ко мне Тертия (для ней нет других оснований, как что — внезапно вызываемый к нему из Департамента, я так и входил к нему в пиджаке: но как же иначе? и что год 1-й, как автора ‘Современных церковных вопросов’ я его как-то не называл ‘Высокопревосходительство’,— но однако, конечно, не говорил и ‘Тертий Иванович’, а избегал как-нибудь называть, что возможно в разговоре. Но ведь это же было из ‘литературного уважения’. Потом, конечно, меня удивило и возмутило, что по таким ничтожным причинам он мог забыть, прямо совсем забыть, раз грубо отказав в просьбе — человека, им выписанного в СПб., и, при получении 100 р. в месяц — прямо брошенного на нужду. Бедная жена тогда, скрывая от меня, продала все, что имела своего — вещи и лишнее в платье — ибо 60 р., что я ей выдавал на стол,— при мамке и дочери, и еще выписанной мною сестре — абсолютно и совершенно не хватало — она, наконец, дошла чуть не до истерик тайных каждый день, до непрерывных слез — что делать? что делать? И это он, преспокойно выдающий 3000 ‘поющему’ Истомину, и теперь 3800 Н. Аксакову, пишущему ‘Не угашайте духа’ со ссылками на милых его сердцу греческих Отцов церкви, и в Контроль даже не являющихся. Но я опять пакощусь, пакощусь, как только об этом вспоминаю.
Простите и Вы меня, мой добрый, и не поставьте в вину этого раздражения, малодушия. Если бы только лично обо мне было дело — не произнес бы я ни одной жалобы. Но я всегда думал: чем ближние наши, семья, дети — виноваты, что ‘папаша был писатель, писал великие мысли и забыл, что есть мы’. Никогда, никогда этого я не сделаю,— хотя ведь, в сущности, это именно делаю, ибо что такое моя жизнь и деятельность, как не зажжение чужого дома, когда свой горит, и не молотьба на чужом поле хлеба — когда на своем он осыпается. Грустно и страшно!
Удивительная, в самом деле, вещь пенье в церкви. Голос свыше художества идет к Богу — теснее, субъективнее.
Хорош очень, что вся последняя возня с приходскими школами вызвала Вас к цельному и окончательному развитию идеи вашей насчет церк. школы.

30

24 янв. [1896 г.]
Спасибо, дорогой Сергей Александрович, за Вашу доброту, теперешнюю и прежнюю (‘сто раз о вас я писал и гов. Поб-ву’). NB: кстати, в консервативной партии даже прошел слух, что я не только ‘Аскоченский’, но и специально пишу так-то и ‘защищаю церковь’, подделываясь к Поб-ву: Вишняков наивнейший сказал мне, что так гов. сотрудники ‘Русск. Вестн.’ — прости им Бог! Я только что в эту минуту из бани и всю баню (любимейшее мое времяпровождение и единственный радикальный отдых, равно как и прибежище во всех горестях) думал. Вот Вы — то же, что и Страхов, т. е. уже не имея сил к труду — с великой бодростью умственной и чистотой души — блюдете ‘пасущихся’ вокруг Вас — в этом теперь Ваша миссия. Завтра или послезавтра пойду к Поб.— в черном сюртуке — устал я от ‘зрака’ Акакия Акакиевича (т. е. вицмундира). Что Бог даст. Я в бане все думал, не стал ли я в самом деле низок в Петербурге, вот хлопочу о месте, жалуюсь, т. е. как будто завидую. Не знаю, не решаюсь судить, страшно за будущее часто (дети) и очень тяжело теперь иногда. Расскажу вам о случае, который давно хочется рассказать: спускали броненосец ‘Гангут’ (кажется) и накануне я прочел в ‘Петерб. газете’ (мне нравится — наивнейшие и честнейшие там дебютанты), что во столько-то часов будут спускать, доехав до Николаевского моста, я пошел дальше пешком, и так как хотелось получше видеть, то прошел и Горный институт, все дальше, дальше, пока не дошел до стенки Балтийского завода, уже опускающейся почти к воде.
Верфь, откуда должен был происходить спуск — приходилась вправо (очень вправо) наискосок, на противоположном берегу Невы, немедленно я спустился на маленький плашкот, служащий пристанью для перевоза, и совершенно счастливый ждал, на берегу собралось рабочих человек 40, часть которых была тут же на плашкоте. Я уже довольно устал, а еще ‘никто’ не проехал на спуск, так что приходилось ждать долго. Перевоз был ‘закрыт’, но саженях в 10 от плашкота, с ужасным усилием держась против течения, плавал на одном месте полицейский — очевидно, охраняя воды, по коим вот-вот пройдет Государь. Вдруг я со страхом, мерзким страхом, без шуток,— увидал полицейского, быстро и торопливо подбежавшего к плашкоту: я уже догадался и не обманулся: он погнал нас с плашкота (нужно Вам заметить, что плашкот — это такое же общественное место, как и дорога, почти). Во всяком случае, перевозчики были тут и ничего не имели против того, чтобы мы стояли тут на их ‘собственности’. Но стоя прямо лицом к воде, по коей пройдет вот-вот Государь — мы, очевидно, были ‘публикой, высунувшейся вперед’. Рабочие и другие — все понимали, что сойди мы с плашкота — и нам спуска не видать (за выступом стены Балтийского завода и косым положением места спуска). Но вот селедка полицейского заработала, я спросил, отчего нельзя тут стоять: ‘Да нам распоряжение сделано — закрыть перевозы’ (очевидно, врал, но кто же в участок побежит справляться). У меня была минута — не уходить, и прямо сказать, что не уйду, пусть прогоняет, составляет и проч. и подговорить тоже рабочих не уходить, но страх, что они без всякого протокола прямо меня стащат за рукав в крайне жалком и позорном виде — заставил сойти. С земли ничего не было видно. Вдруг кто-то полез налево, и мы видим сажени на 1 [] над водой, слева пригромождены мостки — 2 доски длинные, подпертые жердями — все бросились туда, и я с ними, проехал Государь с домом, с штандартом — а перед этим проезжали дамы и вообще много нарядных паровых катеров. Легкий треск раздался под нами, и часть публики пугливо сбежала с мостков, остальная острила, что если подломятся колья под мостками — то упадем в воду (не глубокую) и ‘будет смешно, мокро’, но не больно. Вся Нева пестрела флагами и судами, стояли тут броненосцы, частные пароходы, крейсер ‘Варяг’ и пр., красоты было много, Государь, должно быть, долго осматривал выстроенный ‘Гангут’: нам были видны мостки, по коим построенный броненосец должен был скользить в воду — до половины,— т. е. верхняя [], начиная от ворот верфи — и всплеска воды под упавшим броненосцем мы не увидали бы. Народ, как я всегда замечал,— никакого внимания не обращал на ‘вообще’ проезжающих (аристократическая черта) и ждал Государя, только Его. ‘Ура’ Ему прокричали с воодушевлением и все сняв шапки и долго потом стояли без шапок (чистая публика пред Зимним дворцом Александра III шапок почти не снимала и ‘ура’ только пискнула — при свадьбе Ксении было). От усталости ли скучного ожидания, от злобы ли на полицейского или страха упасть в воду — я стоял с глазами, полными слез, и мне вдруг встала вся жизнь моя, с книгой ‘О понимании’ (любимое мое детище) и всем прочим — и мне показалось, что этот момент, эта минута ожидания сконцентрировала весь смысл моей жизни,— так как еще никогда этого не было. Желание поглядеть на спуск броненосца — самое невинное, самое даже прекрасное в смысле патриотизма — ‘вот еще слава, вот еще сила’, труд ходьбы, усталость — это как бы труд всей моей жизни, которая и не имела иной точки перед собой, как святость, сила, счастье (чистое, не свиное) родной земли, впереди ждут барыни, которые все ‘это’ видели тысячу раз, и не нужно им видеть, и не очень хочется, а главное — они свиньи и совершенно не заслуживают, чтобы это им показывали, вокруг народ — не ‘народ’ журналов, предмет всей ‘словесности’ нашей, но действительный, обыкновенный, даже не догадывающийся о своем ‘социальном’ положении, и хоть сердящийся, что его прогнали, но единственно лишь в смысле факта, что ‘не увидим’, а не нарушенного права. Полицейский — нас прогнавший — и в единственном числе занявший плашкот, отгородившись от ‘нахалов’ брошенной поперек входа на плашкот жердью (и как мне хотелось сбросить эту прямо ненавистную и, однако, грозную для меня жердь, и вообще начать ‘скандал’ — но удержался). И, наконец, совершенно бессмысленно охранявший воду полицейский от людей (ибо ведь не бросят же бомбу в воду на средину Невы, где будет проезжать Государь) — и мостки под нами, почти ломящиеся. У меня был гривенный в кармане,— и все время я его ощупывал, желая и не решаясь поменяться местом у одного впереди, дальше над водой стоящих рабочих, чтобы увидеть и ‘всплеск’ воды под броненосцем — но почему-то я, все волнуясь, думал, что обижу таким предложением рабочего — и так и не предложил…
Медленно, как в раскрытую пасть, показался из ворот верфи броненосец, по-моему, он был колоссален, потому что мостки были довольно крупны и он положительно долго тянулся из пасти, все мы сняли шапки и я тоже с благоговением, наконец, вот он отделился от верфи — скрылся за глухой стеной Балтийского завода.
Все мы простились, и сперва рабочие, а потом и я за ними, стали говорить: ‘Дай Господи, дай Господи!’. Никогда этих слов не могу забыть, что тут выражалось: жажда ли побед себе? мольба ли о некрушении, об избавлении от несчастья? долговечность ли службы и славные бои?..
Салюты гремели, и некоторые с нетерпимою громкостью, рабочие различали калибры пушек салютовавших…
Но столько слияния с землей своей, с государственной мощью, с значением в истории и вообще с смыслом бытия своего на земле и перед Богом сказалось в этом ‘дай Господи’ (главное тон, коего я передать не могу), такой аристократизм в истории, в уровень стоящий с Римом в его золотую пору — сказался тут…
И эти бабы со штандартами великокняжескими или ‘морского министерства’, этот полицейский, торчащий на людях, трещащие под нами мостки… Мне показалось, что тут в миниатюре — вся русская история…
Да, так вот я тогда сетовал, что ‘такого великого мыслителя’ на плашкот не пускают, и что в Англии меня пустили бы… А теперь вижу, что я даже счастлив был тогда, соприкасаясь ‘мирам иным’ родной истории, и, пожалуй, мне было лучше, чем тем дамам и подвыпившим князькам, которые спешили на место ‘преступления’… Ибо несомненно они все в своих чувствах перед флагом броненосца и перед народным положением преступны…
А вот и я ‘преступил’. О чувствах своих рассказывал раньше, а позже о начинающейся кончине Страхова. В воскресенье перед 20-м он еще собирался быть у меня, но в субботу получаю записку, что не может — я в воскресенье отправляюсь к нему с женой и Кусковым, который собирался у меня со Страховым обедать и обедал один, уже ранее у Страхова началось (приблизительно со среды) сильное сердцебиение, приходим мы к нему — жизни в глазах нет: ‘Ах, как плохо мне, как плохо’ — ‘Дышать трудно’, ‘доктор говорит — придется вам просидеть до пятницы’,— говорить ему тоже, видимо, трудно. Я из Контроля в понедельник, на другой день, к нему пришел: ‘Чуточку мне легче’,— сказал он мне, был у него Ап. Майков, я всегда замечал, до чего все люди, у Стр. бывавшие и частью более его ‘знаменитые’ (как Майков) — меньше его, менее интересны умственно, менее великодушны, проницательны, не говоря уже — любящи. Был и доктор, Майков вышел с ним одновременно — а меня удержал за руку и просил побыть с больным, я глазами спросил его, каково положение больного,— он глазами же и движением лица дал мне понять, что дело идет к концу. Тут опять проклятая ‘земля’ замешалась: должен я Страхову за издание ‘Легенды’ 247 руб., из них уплатил кусочками 7+15+40 рублей, и с женой в воскресенье привез 30 (он — поразительно всегда молча клавший деньги в карман, тут сказал: ‘За Вами остается, В. В., 155 р.’ — моментально сосчитав, так как о полной об отдаче и речи быть не могло, то смысл один: при Кускове сказать, сколько я остаюсь должен (‘не сколько уплатил я’,— сказал он), дабы в случае неуплаты до кончины — не было нарекания, что я не всё уплатил и остался больше 155 р. должен — поверьте, именно так). Отдав же 30 р. в воскресенье, я все время трепетал, как Иуда — главное 30 — ’30 серебреников’, человек умирает, а я ‘реабилитирую честь’, ссовывая ему деньги. И так это у меня перемешалось в душе, сказать Вам не могу — горечь, жалость к хрустально чистому сердцу и добрейшей душе — и ‘деньги, деньги, где достать еще 155 р. завтра или послезавтра’. Во вторник, т. е. уже сегодня, опять иду к нему из Контроля: доктор его утешал — и я слушал из другой комнаты: ‘Еще дня 3 будет вам очень трудно, даже труднее этого — главное, сил не будет’, а я слышу по тону и ходу объяснений, что все это слова, слова — а Страхов верит как будто, или делает вид, что верит, я встретил доктора (Соловьёв, по рекомендации Майкова) и проводив в переднюю, подал пальто — и все, спрашиваю: ‘В эти три дня он умрет?’ — ‘Нет, будет медленно умирать’, ‘О, если бы скорее, а то ведь это медленно, постепенно задыхаться’, ‘Что делать: а сказать ему самому — или ужасного страдания еще минуты, или без страдания сейчас умереть — и он сам выберет страдать, но хоть неделю жить’. Я ничего не мог сказать, но ужас мистический мной овладел. И страшная, непостижимая его болезнь рак — Вы знаете, конечно, эпителиальная клеточка начинает с некоторого момента разрастаться, ‘атипически‘ (страшное слово) развиваться, разрушая все на своем пути — потому, объясняют, что в момент формирования зародышевых листков молекула блостодермы или чего — попадает не туда, куда нужно — а вот эта-то заблудившаяся молекула с некоторого года жизни вдруг пожирает организм, является точкой, от которой начиная организм как бы раздирается по всем швам своего создания. Господи, избави от этого всякого! Мне думается — с известного года (всегда почти в старости) начинает расти потому, что в этот год в сопротивлении своем весь организм, все окружающие клеточки слабеют в силе сопротивления росту той одной, и та одна эпителиальная клеточка, нисколько не приобретая новых сил роста — теперь, в этом ослабевшем организме, растет со всей силой 60-летнего неподвижного прозябания, со всей энергией только что родившегося молодого существа. Может,— глупости, но уж очень много я размышлял об этой таинственной болезни, столь частой теперь, столь грозной для изнашивающегося человечества.— Итак, вхожу я к нему — он как-то весь подался в организме своем, и лицо что-то уже не страховское в нем, а как бы чужое лицо надето на него. Страшно. Тут сейчас подошел Майков, то и се, Майков всегда говорит о постороннем, а я все гляжу на Страхова, в кармане у меня было 85 р., которые я занял в Контроле — и так и не отдал — страшно. Посидел Майков, выходит — я тоже вышел запереть за ним — прислугу далеко звать, сказал ему я о словах доктора, он покачал головой, еще что-то сказал: ‘Посмотрите, у него там том энциклопедии Брокгауза и Эфрона — мой: отложите в сторону’. ‘Земля, земля!’ — опять с мистическим ужасом подумал я, вспоминая — о лежащих в кармане 85 р., ‘земля — персь есмь, гадюка — ползающая по земле, кусающая в пяту и глодущая землю’. И так страшно, так горестно, так стыдно стало за все бытие человеческое, за его судьбу печальную, за эгоизм червяков могильных, коих мы во рту у себя держим и всю жизнь их пережевываем. Пошел я опять к больному, лоб и рука горячие (а были с воскресения холодные): ‘Чувствую я, что барометрическое давление большое’,— говорит он (это сил нет у него — а погода чудная, ясная). ‘Должно быть,— говорю я,— не знаю’. ‘Сердце гораздо лучше, не так бьется — но сил нет, слабость ужасная’ (ему кофеин дают, бром сегодня прекратили). Просто не знаю, что говорить ему, и не помню, что говорил и все пустяки: ‘Отличная у вас книга ‘Из истории литературного нигилизма’, ‘Да — ошибка: с 61 по 65 г., а у меня сказано за четыре года, ведь ‘включительно’ напечатано: ужасная ошибка — единственная, какую сделал’. Я не понял точно смысла слов, и он, видимо’ не интересовался этим. ‘Давно получали от Толстого письмо?’.— ‘Давно, очень давно не получал’. И все это не то было. Боже, Боже? — говорить-то не умеем, а уже по городской почте я ему послал письмо, чтобы причастился, и со смирением, какое он так любил и уважал в людях, не знаю, что будет, но, видимо, силы его покидают, и с ними отчетливость сознания, почти ничего не разбираешь из речи. Ах, дорогой Сергей Александрович, как трудно быть человеком, как стал меркнуть его разум, отчетливая, спрашивающая и разрешающая вопросы речь. Где человек? Из своего лица, из своего организма — куда-то уходит — точно от окна отодвигается в глубину ниши, вот ставни захлопнутся, и мы не увидим того, что есть — там, за ставнями захлопнувшиеся 5 чувств. Может, тоже глупость — я очень боюсь смерти, и, собственно, смерть и рождение есть два окна к Богу, целую Вас крепко, крепко. Будьте здоровы. Вас любящий

В. Розанов.

31

12 февр. [1896 г.]
Понедельник. 2 нед. вел. Поста.
Только что от Победоносцева — велел в другой раз придти, и боюсь, что ‘в другой раз’ разочарует — пишу пока. Еще раз наблюдал его, когда он меня не видел — даже не знал, что я пришел, наблюдал в толпе разных просителей и деловых людей — и тоже свежее впечатление легло мне на душу. Мне даже нравится крик его, т. е., собственно, голос в разговоре, но какой-то протяжный, бабий, и как он бегает, или ходит, но никогда не ‘шествует’. В этом есть его самая (для меня) характерная черта отличия от Тертия, который, кажется, ночью к урыльнику (простите!) и то ‘шествует’. Не знаю, обманываюсь ли я, но взгляд у меня, кажется, изощрен всею естественною подозрительностью, раздражительностью против людей, житейскими огорчениями, взгляд мизантропа и ‘инквизитора’ (меня так в литературе называют) — и этот недоверчивый взгляд не открывает в нем темного пятна. Он тут отказывал некоторым (о церкви в Анапе и на Кавказе), другим говорил: ‘Пришлите мне памятную записочку’, ‘Обратиться нужно сперва к местному Преосвященному’ — вообще ни сладкого, ни горького, а обыкновенное деловое было в словах, но прежде всего, он не таился, не шептался, не отвечал двулично или двусмысленно. Дай Бог мне не разочароваться, до того жалко мне разочаровываться, как это надобно, столько я раз не давал только слово, но и обет (как на кончине Страхова) быть мирнее в душе моей, не волноваться, не злиться — и… после смерти Страхова разыгрался страшный скандал у Берга: ‘Этот Страхов, эти протеже Страхова Розанов etc.’,— говорил он моему приятелю Шперку. Дело в том, что однажды Страхов написал Вишнякову по поводу моей статьи, не принимаемой Бергом, что ‘ведь ‘Русск. Вестн.’ — скучнейший журнал,— и если что его несколько оживляет, то это статьи Розанова’. Этого вмешательства Страхова и отзыва о ‘Русск. Вестн.’ Берг не может ему забыть, статья моя о Толстом и последовавший фельетон Буренина имели огромное отрицательное значение: сотрудники один за другим объявляли Вишнякову, что я роняю журнал своими статьями, что так писать слишком дурно и пр. Раз в редакции меня окружили Всеволод Соловьёв, Матвеев (= Ачкасов), Медведский, Соколов (милый поэт, мне понравился — вепрь свирепый по виду, но, по крайней мере, без задних мыслей) и стали ужасно попрекать мои статьи — Матвеев, между прочим, спросил: ‘Да кто Вам поручал защищать Церковь?’. Я сказал, что меня в этом один духовник (от. Димитрий Грибоедов в Белом), знавший случайно мои писания, в этом одобрил, и для меня это достаточно, да и странно, говорю: когда Добролюбов и Чернышевский выпроваживают Церковь за дверь — им никто ни слова не говорит, но вот, в журналистике находится голос за церковь, и спрашивают: ‘По чьему поручению вы действуете, кто вас благословил? — Да мое сердце’. Шутя, я их назвал переодетыми нигилистами (Матвеева) и он-то мне и предложил вопрос: с чего я беру на себя защищать церковь? Но теперь слушайте далее: год назад меня просил Вишняков понизить гонорар, пока обстоятельства ‘Русск. Вестника’ плохи, до 80 р. (со 100, которые мне Берг платил). Я согласился, вдруг статью о Тихомирове он рассчитывает по 60 р., я спрашиваю — почему? — ‘Да это же в отдел критики, а критика у нас идет по 60 р.’ — ‘Об излечениях и о чудесном’ тоже прошла по 60 р. (Матвеев получает 80). Тогда я пишу, что ‘статью о символистах’, мною переданную для февраля, а потом отложенную до марта, прошу поместить не в ‘Современной летописи’, а отдельною статьею, и решительно не могу получать менее 80 р. (тут стеклись плата за учение дочери 45 р., рассчитывать мамку за год — рублей 80, и уплата Страхову остатка долгу — 85 р.). Он мне написал длинное и укоризненное письмо, что я пишу такие дурные статьи, вызывающие порицания журналу (Буренина), журнал едва окупается подпискою и еще я же прошу повышения гонорара (а это не повышение, а обещанное).— Я ему в ответном письме написал, что журнал идет дурно от нелепого редактирования, от неуважения себя, от печатания (янв., стр. 1 и 2 ‘Современной летописи’) поздравления подписчикам ‘с новым годом, Рождеством Христовым и близкою масленицею’, что идет к половым ресторана Палкина, но литературному журналу к лицу не идет. Он еще раз спросил меня, хочу ли я печататься по 60 р., я отказался, ссылаясь на Матвеева, который получает 80 р. (Татищев за болтовню свою получает 300 ежемесячно. Стахеев за романы — 200 р. за лист: вот положение литературного рынка) — и теперь, теперь…
Больше я и не в ‘Русском Вестнике’, до чего это меня подавило, до чего разгромило. Теперь я вижу, что мне нужно было уступить пусть по 60 р., деньги позарез нужны для получения расчетов. Но так мне стало горько и обидно, что ‘Русск. Вестн.’, коему я, любя этот журнал, отдавал все лучшие статьи свои, поставил меня ниже Матвеева. Но это дело долго-давно подготавливалось, и, собственно, Вишняков тут ни при чем, а все дело в сотрудниках, и не в статье о Толстом дело — это только удар против меня! Это простейшая, мелкая редакционная передряга, это скрежетня зубовная сотрудников. Зачем я не пишу так же, как они (мне прямо, тогда кучкою, они Матвеева в пример ставили,— когда он был тут, перед глазами), а за глаза его же порицали (Всевол. Соловьёв), что он разбирает романы чужих (радикалов), очевидно, раздраженный, почему он разбирает не его романы.
Ну, Бог с ними, но тяготы жизни увеличиваются. Я написал, чтобы как-нибудь справиться с обстоятельствами, 3 фельетона в ‘Русское Слово’ и 1 — в ‘Моск. Ведом.’, последний — о К. Н. Леонтьеве, причина и отрицание его теории исторической, в которой забыта церковь (теория, что через 1200 лет все народы умирают). Очень, очень боюсь, чтобы если и эта опора надо мною рухнет (из ‘Русс. Обозр.’ я получаю 50 р. каждомесячно, за все статьи, что печатаю).
Екатерине Антоновне — царство небесное! Это о ее кончине Вы, без сомнения, пишете, хотя имени и не пишете. Варваре Александровне и Софии Николаевне мой искренний привет. Всех целую. Ваш В. Розанов.

32

22 марта [1896 г.]
Христос Воскресе!
Дорогой Сергей Александрович!
Ваш вид и состояние духа — показатель верный и состояния тела — здесь в Петербурге дал мне уверенность, что мы еще и еще раз с Вами увидимся. Не писал я Вам так долго по причине некоторой вины против вас, в тягости сказать ее: карточка к Сабуровой легко легла ко мне в карман и тяжело на мою душу. Теперь я Вам пишу полушутя, потому что Пасха-день Светлый, но я прожил с этою карточкою 1 1/2 месяца поистине мрачные. {Я озабочен (греч.).} = у меня лежит на сердце, как учили мы еще в гимназии, вот выражение неопределенно-тоскливого состояния духа, в кое я погрузился с момента, как знал, что в боковом кармане у меня лежит карточка важной женщины. Первую ночь, т. е. придя домой от Вас, я очень смеялся, передавая жене весь разговор за столом у Вас и описывая Сабурову, как она ‘pleine’ de {полная (фр.).} вдохновения (незабываемо!) вздумала написать Толстому письмо, но получила ответ от его дочери со словами: ‘Денег нет’ или ‘Деньги вам не нужны’ — не знаю, не разобрал. И еще три дня пропустил, думая: ‘Успею, и срок еще не пропущен’. Но вот, в ближайший понедельник я сажусь на конку, которая отправляется на Михайловскую площадь, т. е. к Михайловскому дворцу, с самым смущенным сердцем и в самой чистой и новой рубашке, какая у меня имеется. Я так был доволен, когда конка задерживалась, медлила, но наконец она, к моему страданию, доехала. Я походил в саду, против дворца, и когда решительно нельзя было еще курить,— отправился к воротам. Спрашиваю квартиру Сабуровых — куда, надо пройти 3-е малых ворот дворца, не говоря о чугунных колоссальных главных воротах, запертых и никогда, по— видимому, не открываемых: ведь Мих. Пав. так давно уже умер. Наконец, мне указали (служители при дворе и доме, однако, все учтивы, и со мной вовсе не было поступлено так, как с Андреем Бульбой, когда он высматривал знаменитую ‘полячку’, смущавшую воображение Гоголя). В звонок перед дверью, на которой были карточки ‘статс-секретаря Сабурова’ и еще какого-то князя или графа (помните — кажется, их дядя) я, наконец, позвонил. Было никак не больше 7: 12. Каково же было мое изумление, когда отперший мне швейцар сказал, что г-жа Сабурова уже изволила уехать. С мыслью ‘завтра’, ‘завтра’ — я совершенно счастливый вышел и поехал в Контроль. Но ‘завтра’ уже не наступило…
Теперь, по тону моего письма, Вы решительно не можете себе представить степень душевного угнетения, в каком я находился. Было почти то же, что испытывал Раскольников перед посягновением на кошелек процентщицы-старухи. Нужно заметить, что просить вещь вообще гибельная, гибельная — душевно, страдаешь, прежде, чем попросишь, до того, что, наконец, впадаешь в какое-то психическое изнеможение. И заметьте (это самое, самое важное) — тут вовсе нет никакой гордости, никакого самолюбия, ничего похожего на ‘амбиции’, просто психически изнемогаешь, сам не зная отчего, просить о месте цензора Победоносцева — я еще мог, во-первых — я его уважаю: я его знаю — даже довольно тесно, близко, по общественной его деятельности, взглядам etc., а главное, по разговору по поводу запрещенной статьи, где он так интимно мне раскрылся. Наконец, есть некоторая обширная категория, психическая, политическая, литературная, историческая, в коей мы оба — звенья, где мы несем пассивную роль выполнения и по временам можем окликнуть друг друга голосом, взглянуть друг на друга. В этой обширной категории я чувствую себя совершенно свободным, говорю не стесняясь или почти не стесняясь, с кем бы ни говорил: так цель далекая нас всех подавляет и уравнивает под собою. Но…
Я сказал, не было гордости и самолюбия просить Сабурову, и это мне так искренно казалось, но, пожалуй, некоторое трансцендентное самолюбие тут есть, я был очень рад, что меня дворники не прогнали от Михайловского дворца — значит, самолюбия, очевидно, нет во мне. Но Сабуровы — они были поставлены Лорис-Меликовым, т. е. отделением ‘Вестника Европы’ в администрацию, я же их не уважаю, не знаю, каков он в качестве ‘статс-секретаря’, но его деятельность пиджачная в качестве министра нар. пр. была истинно постыдна. Бог ему судья и, кажется, он потерпел, даже с избытком, за недостатки свои. Бог да дарует все хорошее и ему, и его жене, и дай Бог им хорошо разговеться эту Пасху. Все это так, но нет никакой категории связывающей между нами, но к Побед, (видит Бог — с каким все-таки тяжелым чувством) я иду и прошу товарища, идя к Сабуровой — я выхожу на дорогу просить. Это невозможно! Я еще рыцарь, хоть и без панталон. Все это потом я разобрал, обдумывая, почему безотчетно мне было так тяжко попросить женщину, очевидно, расположенную делать добро, несколько легкомысленную, но милую, грациозную, которой я истинно любовался, ее слушая а ‘pleine’ de вдохновенья и повторял про себя, жалея, почему я еще и еще не запомнил из ее разговора. Итак, да будет всякое благо ей в жизни и да растут ее внуки, но ее карточка — я уже теперь не помню, где именно она лежит. Одно было бы мне чрезвычайно больно: так как она очевидно, добрая женщина, и, очевидно же, самолюбивая и суетная — ей удесятеренно больно всякое кажущееся невнимание к ее готовности помогать. Это невнимание она и не заслужила отнюдь, нисколько. Поэтому было бы в высшей степени дорого для меня, если бы Вы, если имеете нить сообщений с нею,— сказали бы или написали кому-нибудь так, что ‘наш бедный друг В. В. Розанов, коему Вы выразили готовность помочь — вдруг и скоропостижно захворал’, или ‘умер’ или что-нибудь. Потому что в душе к ней я, и в самом деле, питаю самые хорошие чувства. Ну вот, я Вам высказал то, что так долго не находил слов высказать. Как бы мне хотелось иметь ‘Луг духовный’ — но ничего не приобретал из книг 3 года уже. Раздумывал послать арх. Никону ‘Легенду’ и обратно попросить ‘Луг’ — авторски, т. е. дешевле. Ну, да хранит Вас Бог. Пишите любящему Вас В. Розанову.
Варваре Александровне и Софье Николаевне искренний привет. Александров Ан. Ал.— добрый человек, прислал мне очень теплое, задушевное письмо, он мало говорит, но много и хорошо делает.

33

2 сент. [1896 г.]
Дорогой Сергей Александрович!
Откликнитесь: в скорбях, хлопотах и нуждах не имею спокойного духа Вам писать, но постоянно и живо Вас помню. Какой чудный человек М. П. Соловьёв: вот спасибо П-ву, что его выдвинул. В Пет. бездна перемен: Афоньку (Васильева) прогнали, он все ‘соперничал с Витте’, мальчика взяли за ухо и отвели в сторону. У Филиппова Витте потребовал под угрозою, что иначе будет бороться против него самого. Если не скучно и не тяготит Вас, напишите мне впечатление от последних моих статей: мне очень важно это знать. Здоровье Ваше? Варвары Алек.? Софьи Николаевны? Мы о Вас с Кравчинским вспоминали летом, он очень Вас любит, в нем Вы имеете одного из преданнейших людей. Если Вы с ним переписываетесь — отнеситесь к нему поласковее. Чистое сердце, ужасно мучится недостатком (на несколько миллиметров) в себе веры: ‘Я рад, что у меня (кроме одного сына) нет детей — как бы я их воспитал?’. Это ужасно симптоматично, ужасно характерно. Ваш В. Розанов.

34

17 сент. [1896 г.]
Почувствовал я, дорогой Сергей Александрович, по тону письма Вашего (слогу), что силы Ваши падают, жаль Вас очень, пошли Вам Бог ‘светлые, сухие, ясные дни’, как бывают в хорошую осень — или закат жизни. Труд Ваш жизненный дорог каждому русскому, дорога мысль, коею Вы увили этот труд, уверен, что мысль эта, вся выраженная в эпиграфе к книге Вашей: ‘Камень, его же извергаша строящие — той бысть во главу угла’ — будет расти и из малого горчичного зерна станет ветвистым деревом, конечно, и начала его роста Вы не увидите. Образование все должно быть под лоном церкви, нужно для этого вырасти самой церкви, т. е. духовенству в достоинстве, научении, просвещении, и затем нужно решиться правительству доверить детство и юность народа этому святому лону — без подозрительного подсматривания. Наконец, предстоит духовно преобразоваться самому обществу. Задачи огромные, требующие огромного времени.
На ‘устройство’ свое я как-то питаю мало надежд или лучше — вовсе их не питаю. Что же, нужно уметь терпеть, не все же мне: вот Говоруху-Отрока бросила нежно любимая жена, и уехала в Харьков играть на сцене, но уже и в Москве возилась с офицерами, решительно не вынося мужа, а он на нее не надышался (мне Александровы рассказывали), она ему даже ‘ты’ не говорила и называла ‘Юрий Ник.’ совершенно как чужого, когда он жил в Кокоревской гостинице (я там у него был, но не застал дома — осмотрел квартиру), она имела свою отдельную квартиру, с роялем, коврами, обстановкой, а он наверху писал в No статьи. Грустная и тяжелая у них была жизнь, и, говорят, от грусти он иногда выпивал лишнее. Вообще был постоянно печален: он, очевидно, любил семейную жизнь. Таких потаскух теперь (‘с курсами’) развелось сколько угодно: все образованы, все брали, после гимназии, уроки сценического пения, музыки или чего еще, далее — курсы, все знают Бланку Кастильскую или как играть Шекспира, только в жены ни к черту не годятся, детей свирепо не хотят: помилуйте, только портит беременность талью, а, главное, самое главное: как бежать из дому, ибо бежать из дому главная забота, на улицу, в сад, в концерт. И вот он бедный испытал это долгие годы. Я этого не испытываю (хоть тоже видел в свое время и даже в своей жизни): должен помириться с нуждой: это лучше и легче. А то всё нам: это — бессовестно, есть бессовестность в самих желаниях всего, и вот — наказан. Так и надо.—
Новый мой ребенок, слава Богу, здоров здоровешенек: и не замечаешь его: ни кричит, ни болен, первые 2 девочки были бледненькие,— и обычно с первых уже дней жизни прописывался пепсин для пищеварения. Этой же до сих пор ничего не давали и ничего не нужно. Я Вам напрасно раньше много худого писал о Васильеве, и жалко об этом: тут захворали соседские дети (Романовы) и семья Васильева обнаружила много доброты, вообще человеческого, т. ч. меня тронуло. Меня поразила раньше невообразимая хаотичность этой семьи, т. ч. я просто бывать там не мог, а они вечно звали, и к ‘начальству’ нельзя было ‘совсем’ не ходить, хотя я избегал всеми способами и под всякими предлогами бывать. Полон дом народу (масса сыновей и дочерей взрослых) — и никто палец о палец не ударит, ни чулка (вязанье), ни книги, пляс, балалайки (любитель ‘народного творчества’), наряды, беспрерывное и глупое вранье, недоброжелательность бездарных людей ко всему, что не унижено и не хочет быть уничижено, чудовищные манеры. Но вот Романовым они послали incognito 25 р., справляются каждый день о болезни (скарлатина), и вообще хоть грубые, но люди. Стыжусь, что раньше Вам писал — прости меня Бог.
Я очень слушаю все, что Вы мне говорите о статьях моих, очень много обдумываю, пишу я невольно, неудержимо, но не чувствую ни уважения к литературе, ни любви к труду своему: просто мне литература надоела, опротивела. Если бы я был одинок — ни на минуту не задумался бы, где-нибудь на юге, пойти в монастырь. Бесконечно люблю природу: только в Лесном это лето я почувствовал, как велика во мне жажда леса и неба. Буквально целые дни я пролеживал под соснами и такой трепет восхищения испытывал, что литература и политика для меня не существуют: что явись Равашоли и взорви Петербург, я даже не приподнимусь из-под сосны и не спрошу их имя. Удивительное ощущение — но только несколько часов. Писатель, по самой структуре своего духа, есть отвратительное существо (все ‘высказывает’), и я страдаю этим чувством самоотвращения часто очень болезненно. Целую Вас и обнимаю. В. Розанов.
Не получая от Вас письма — я уже хотел писать Вар. Ал.— здоровы ли Вы?

35

2 нояб. [1896 г.]
Дорогой и милый Сергей Александрович!
Наконец блеснул ‘светлый луч’ в моем ‘темном царстве’, на другой— третий день после того, как жена чуть не со слезами отнесла в ломбард венчальное кольцо, чтобы получить самонужнейшие 3 рубля, приезжает ко мне сотрудник ‘Света’ С. К. Литвин и делает предложение писать для ‘Света’ 8 передовых статей в месяц за 100 р. Это было все, что мне нужно, и я спасен от позорнейших, унизительнейших форм нужды, какие нес в течение 3-х лет петербургской жизни. Едва пришла эта радостная весть, оживившая всю нашу семью, приезжает Гайдебуров, редактор неопределенно-радикальной ‘Недели’ и предлагает сотрудничество в ‘Руси’, кою он купил у кн. Мещерского. Мне даже, в мечтах, стала рисоваться возможность поехать как-нибудь на лето в Крым или Кавказ: благословенные края, о коих я часто думал (я безумно люблю прозрачный, особенный южный воздух: видел в Воронежской губ.— самая южная точка, коей я досягал).
Все остальное перед этим — пустяки. Не знаю, как и нарадоваться. Просто не верится, что я могу не нуждаться в деньгах. Мы все, и Варя особенно, были просто измождены эти 3 года абсолютной невозможностью жить на получаемые деньги (не забудьте постоянные ее и детей болезни и ученье старшей дочери), просто 10 р. стало для нас ‘штандт-пунктом’ размышлений, созерцания, любования, мечты. Обыкновенно получишь деньги из ‘Нов. Вр.’, напр.,— и уже сейчас они розданы в мясную, в зеленную, в ломбард — и опять сидишь на другой же день после 90-100 р.— без чистых денег.
Спасибо за мысли о ‘9-го сент. в СПб.’. Конечно, статья плоха, но я почувствовал raison d’ecrire {повод писать (лат.).}: раз я нападаю жестоко на тверских земцев, нельзя было за аналогичное не нападать на высшее чиновничество. Потом впечатления: правда, что я не б. в соборе, и не мог быть по случайному стечению ассигновок, кои нельзя держать по закону долее 3-х дней на ревизии, и уже 2 дня прошло, это был 3-й, и я спешил их выпустить. Далее, года 3 назад я слышал в частном разговоре: ‘Да ведь в Госуд. совете когда вопрос зайдет о чем-нибудь касающимся церкви — то только Делянов, Победоносцев и Филиппов высказывают сочувствие и какое-нибудь понимание дела: все остальные члены даже слышать не могут без отвращения об этом противном ханжестве, скудоумии и суеверии, кое называют церковью’. Это у меня засело в голове, мстительно — засело, и вот через 3 года вырвалось странно-нелепою статьей, где я ‘сорвал сердце’ на шитых золотым галуном прихвостней Благосветлова, Краевского и проч. Жаль, очень жаль, что Вы не читаете воспоминания Стасова о сестре: вот уже иллюстрация к ‘Бесам’ Достоевского. Все, все высшие госуд. учреждения и сановники у нас — это какие-то т. наз. Кукшины в мундирах II—IV классов. Это же возмутительно, эта низость падения государства и общества возмутительна. Целую Вас и обнимаю В. Розанов.

36

12 дек. [1896 г.]
Давно я не писал Вам, дорогой и милый Сергей Александрович, а хотел сейчас писать по прочтении статьи ‘О чтении псалтири в школе’. Вы знаете, что я люблю в Вас как в писателе: покой, удостоверенность в истине (впрочем, не покой не есть свидетельство о неубежденности в обладании истиной: пример — пророки, это важно, это NB), ясность выражения и ‘незлобивость к врагам’, коих у Вас, при всей тихости Вашей, может быть, больше, чем у меня при моей пылкости. Грингмут оказался мошенник: представьте, пригласил Вл. Соловьёва, мучительно разыскивал в Петерб. ‘A-та’ и ‘Не-фельетониста’ (из ‘Нов. Вр.’, чтобы сделать их постоянными сотрудниками ‘Моcк. Вед.’. Бедный Государь! Вл. Сол-в с ужасным хохотом рассказывал мне, как, приехав в Hot. d’Angleterre, он сделал ему визит,— и, заговорив о том и о сем, стал излагать, что в формуле ‘православие, самод., народность’ (кстати — ужасно не люблю ее: точно 3 клетки в зверинце) ведь совершенно ложно понимают равенство принципов: самодержавие — ну, это так, это действительно, это для всякого, это — абсолют, но дико говорить о народности как знамени государства, когда в него вошли огромные и живые народы, коим нет решительно никакого дела до русской народности, и также еще менее дела до православия. Это-то он развивал перед Вл. Сол-вым, и, конечно, этот сказал, что таковая программа ему нравится, и принял приглашение сотрудничать в ‘Моcк. Вед.’. Заговорили обо мне: Грингм. схватился за голову — ‘О, что он пишет!’. Мошенник, хоть я и видел это давно, да собственно — полумошенника в нем видел и тогда, когда он принимал и устраивал мои статьи в ‘Моcк. Вед.’ в 91-м году. Ну, Бог с ними, да, кстати, ужасно ругал Победоносцева и смеялся над Мих. Петр, и его мерами.— ‘Чтением Псалтири’, т. е. в школе, Вам можно бы даже кончить литературн. деят., так оно идет к концу, такой правильный кладет аккорд на Вашу осеннюю, несколько напоминающую сухую и теплую осень, музыку. Я говорю о музе, и ведь музыка близка музе, по крайней мере — созвучна. Да, дорогой мой, в Вас нет страстей, но стойкость, т. е. постоянство ровным светом горящего камина, есть, до известной степени, страсть настроения, а не взрыва, страсть решения, которое не берется назад, и, главное, практически выполняется, а не порыва. Если припомнить, что Вы были переводчиком печального и легкомысленного труда Дарвина, окончание на ‘Псалтири’ — прекрасно, становится исторически прекрасным. Кстати, напишите мне о статье моей о Дарв. (в ‘Нов. ‘Вр.’, фельет.): я с истинным злорадством писал его, и как он более 600 строк, maximum фельетона в ‘Нов. Вр.’ — устроил его через Попова (Эльпе), с коим познакомился: лет 42, брюнет, очень симпатичен, задумчив, образован. Он признал мой взгляд на Дарвина — правильным (т.
е. что это не есть объективное, а субъективное, и плоско-субъективное объяснение природы).
Но довольно о дарвинизме.
С Вл. Сол. я был у Мих. Петр., по поводу дела с ‘Русью’, которую Мих. Петр, не выпускает, кстати, он назвал меня, в одном обществе, ‘другом своим’ — и это ужасно меня обрадовало, почти утешило: ибо я его (по картинкам) считаю великим человеком. Он долго не выходил к нам с Вл. Сол., чем-то занятый в кабинете — и я в гостиной, пересмотрев альбом, открыл папку, где оказались фотографии картин Васнецова, снимков с коих я ранее не видал… И вот тут, видя ряд снимков, и особенно некоторые, я был поражен новой для меня их тенденцией: особенно поразило меня одно изображение Бож. Матери: руки прижаты к груди, почти к плечам, т. е. кверху, и почти скрещены: глаза тоже — кверху, в молитве, прошении, но главное, голова как-то полуоткинувшись, полуосев в шею, и вся фигура сжатая, готовящаяся — молиться? прыгнуть? Дорогой мой, Вы ошиблись в Васнецове, высказав, что в нем видите нечто твердое и решительное, сказанное Православием, т. е. обществом русским на почве Православия. Это — католичество, это — глубочайший нерв католический, к нам пробивающийся, в наше тело врастающий, точнее — в нем зарождающийся. Но тут я вхожу вглубь современных наших содроганий, в центр страшный и мистический исторического творчества. Дурачок Вл. Соловьёв писал о ‘соединении’ церквей и, конечно, это так плоско и грубо, что только всех рассмешило. Но вот не видите ли Вы, что в самих русских, даже в не знающих или почти не знающих латинского языка, для них самих неуловимо и неудержимо развивается католическая тенденция, зародилась гамма католическая… Это так страшно, что я едва решился Вам писать, от Васнецова мысль моя перебежала ко множеству других… Достоевский — какая тревога? где тут покой, ну хоть Ваш, хоть Страхова, хоть Данилевского, и, в глубочайшей основе, где покой русского народа, этот удивительный эпос подвига, героизма, даже греха и самой святости. Ибо сравните св. Сергия и св. Франциска — и вы увидите, до чего это несоизмеримо, до чего — разные категории святости… Конечно, Дост. не в категории св. Сергия, не у него под епитрахилью,— а под тонзурой св. Франциска. Страшно это всё, и вот я оглядываюсь на себя: есть какое-то, при всех бедах жизни, счастье у меня в душе, умиление, и опять — это ужас, ужас — вовсе не умиление св. Сергия при видении Богородицы. Это так страшно, что я едва рассказываю, Вы знаете, как я ненавижу католичество, с его обманом, с его насилием, и до чего, до чего всем сердцем и упованием прилег к Православию, а от. Амвросий Оптинский есть для меня идеал исторического героя, исторически нужного человека. Но вот — моя взволнованность? Статьи о свободе и другие, где я все-таки был жесток? Этот дух нетерпимости, который стремит мою душу и с коим бороться я не способен?.. Вихрь, вечный вихрь, в своем роде декартовский, в душе — откуда он, от Бога ли? Вот что страшно… И главное, самое мучительное — я никого не могу послушать, не умею: слова, увещания отскакивают от наружной поверхности вихря, и внутренняя его сторона, стержень, увлекает в тот же полет… Франческа-да-Римини? Да, да! Я не знаю музыки, но вот же Чайковский написал ‘Франч.-да-Римини’? Почему этот сюжет? Почему не Садко богатый гость? Тайны истории! Но идите дальше. Смело анализируйте факты: Бог поразил Россию нигилизмом, бросил этот ужасный камень, и всё под ним взволновалось, взволновалась возмущенная поверхность дремавших вод: этот смрад исторический кто вынес бы без гнева? Кого он не измучил? В ком не породил злобы? Злоба, да — вот она, корень католичества, корень почти святых Григория VII, Иоанна III — приводит гнев, черта католическая и библейская, т. е. древне-иудейская, еще анти— Евангельская, еще Эо-Православная. Вы знаете, я непрерывно пишу, неудержимо, и между тем каждый момент не уверен, не есть ли все мои писания некоторое ужасное зло: ибо для меня народ русский именно в покое его, в эпосе, в св. Сергии — есть абсолютное, абсолютное именно по способу, по методу своего выражения, суждения, всяческих отношений, и я ясно вижу, что этот метод, этот способ — я разрушаю, т. е. глубочайшим, психическим образом разрушаю, ибо чувствую, сам чувствую красоту и правду и силу в своем гневе, который, след., заразит, будет заражать? Сжечь все написанное? Скажут — Гоголь, т. е. болезнь, но ведь это же холодная логика, это кристальная прозрачность мысли, абсолютная невзволнованность в самом суждении: волнуется сердце около подобных суждений… Это разница.
Хотелось бы слышать об этом мудрое слово, или хоть какое-нибудь, ибо тревога моя велика. Смысл нигилизма при этом будет далек от разумения дурачков-нигилистов, но он будет провиденциально-необходим, именно бич Божий, ударивший нас по спинам, и вдруг, подняв головы, мы заговорили новыми языками. Надеяться ли, утешимся ли, вернемся ли еще к эпосу? Кстати, разве вы не чувствуете при этом понимании и своего собственного положения в литературе и истории: это осень еще светлая и теплая, но уже закатывающегося лета. Варвара Александровна раз сказала: ‘У тебя же, Сережа, пушкинская проза’ (т. е. категория та же: ровная, гармонии.): святая истина, смысл коей она не понимала: закатывающийся, умирающий язык, стиль, кстати: чувствуете ли, что Ваш стиль оживленнее, подвижнее страховского, и если спросить: ‘Розанова’, ‘у кого более — у Рачинского или у Страхова?’, всякий, бесспорно, ответит, ‘у Рачинского’, т. е. я хочу сказать, уже у Вас есть, в пушкинской кристальности стиля, сжатость и устремленность осенних темных бурь (а ведь Страх, написал ‘Из истории литературного нигилизма’ прозой спокойной, как у Батюшкова или ‘дедушки Крылова’. Я хочу сказать, что тайна тут не в сюжете, только раздражающем, но именно в субъекте). И вот я кричу, с ужасом кричу: гибнет русский гений! Пришли скверные католические монахи, беспутные, лживые, насильники, растленные… И кто же ведет их, кто гасит русский гений, этого С. Т. Акс-ва, Пушкина, Тютчева, Данилевского, Страхова, Рачинского? — Да, не говоря о неосмысленных, ‘не ведающих, что творят’ — я же, холодно все понимающий. И это еще удесятеряет тревогу, эта мысль до экстаза доводит язык, и вот цель, таинственная Божия цель еще ближе, и уже ясно достигается. Я чувствую, именно в языке своем чувствую, что он заразит сердца и зажжет умы совершенно новым огнем, т. е. новой, не нашей, не эпической категории. А люблю я только эпическое, не только читаю, но ведь я из строки в строку знаю Пушкина, и всякому Платону или Канту предпочитаю, ездя на общественных санях или на верху конки,— слушать разговоры там: гораздо лучше сократовских. Ну вот я написал Вам существенное письмо. Как хотелось бы, чтобы Вы просто изучили его и мне ответили, неделю-две писали бы, но, с возраста 60 лет, знания Европы, зрелища множества людей бросили бы свет мною не предугадываемый на все это: а если бы Вы меня успокоили — убили бы 10 католических монахов и право же, право, сделали бы некоторый факт в литературе. Ваш любящий В. Розанов.

37

11 февр. [1897 г.]
Дорогой Сергей Александрович!
Назавтра, 12-го февраля, когда я хотел у Вас быть, назначена свадьба старшего сына Васильева, и я боюсь, что освобожусь поздно для посещения Вас (хоть и постараюсь, и приеду, если по расчету могу быть на Литейной к 10 час. вечера), а сегодня, 11 —го, у Вас Нарышкина. Такое несчастие. Я написал сегодня, на всякий случай, Кравчинскому о Вашем приезде, он очень Вас любит. Ну, Христос с Вами, да сохранит Он Вас. В. Розанов.

38

Дорогой Сергей Александрович!
Посылаю Вам 2 письма того юноши-студента, который собирается идти в Дух. Ак. и монашество. Я взял их у отца — для показания ‘любопытствующему о всем в духовном мире человека’ — для прочтения.

Ваш любящий В. Розанов.

12 февр. [1897 г.]

39

25 июл. [1897 г.]
Дорогой и милый Сергей Александрович!
Давно я Вам не писал, и главное — по некоторой odium {отвращение (лат.).} ко всему вообще писанью. Хотелось и нужно мне было Вам написать еще весною письмо. Странные мысли стали мною овладевать, начну с того, что Вам известно, т. е. с пункта моих мыслей, Вами уже прочитанных. Я помню, Вы, в общем, с интересом следили и если не высказывали согласия, то, во всяком случае, не отвергали то, что я писал о выражении красоты в природе, именно красоты в органической жизни. Напомню вкратце и в общем мысль мою: что красота явно повышается в индивидууме к моменту спаривания, что отчего бы ни происходили новые органические формы — они рождаются, т. е. новое и лучшее (differentia speciei {различные виды (лат.).}) возникает опять в момент спаривания, что так, вероятно, произошли расы человеческие, все улучшаясь, и, наконец, сперва в монгольской, а потом в кавказской — появляется история, и если в ней мы выделим генерации, фамилии — мы увидим, что после гениального творчества — в творце род не продолжается, умирает, ‘отдав все земное — земному’. Связь с sexual’ным отношением — замечается, а главное, она чувствуется, художественно и философски обоняется: если позволительно так выразиться. Думаю, эти идеи бессознательно давно во мне бродят, ибо — догадываюсь я, т. е. теперь только сознаю с полною отчетливостью — моя книга ‘О понимании’ вся и написана в убеждении, что наука вырастает,рождается из предустановленных в уме схем понимания (категорий познания) — естественно и необходимо,— как растение рождается и вырастает из семени, всюду аналогия семени и растения у меня там и проведена. Думаю, что молчаливое и многолетнее (конечно, бессознательное) как бы факирское созерцание прорастающего семени (я видал еще в детстве и всегда дивился — на картофель и особенно лук). Вообще есть пункт, откуда пошло даже мое философское настроение, или, точнее, в момент ‘уставленности’ (человек ‘уставился’ на что-нибудь) это впервые мне показалось на глаза и меня заняло. Теперь заметьте: великие люди еще женятся, но не рождают (или слабое потомство очень быстро вымирает), но святые, апостолы, пророки — вовсе не женятся, и что удивительнее — они не женятся (да будет прощена аналогия) во всех религиях, то есть во всех формах религиозного повышенного самочувствия. Это отрицательное отношение, но замечательно — к sexual’ному же акту. Мне лично известно 2 случая (один — автор письма, которое я Вам показывал,— другой начавший и теперь умирающий от чахотки писатель, 25 л.) sexual’ной аномалии, к счастью, благополучно окончившиеся, которые сопровождались глубокою, беспримерною в других людях религиозностью. Связь sexual’ной как бы встревоженности, как бы ушиба и опамятования — так ясна с мистическим чувством небесного, что для меня, видевшего подробности выражения последнего чувства — и не может быть сомнения в прямой их зависимости (‘волею Божию — упал’, так студент, коего письмо я Вам показал, объяснил падение с кровати ребенка, за которым, погрузившись в Псалмы, он не досмотрел), был же он грубый и даже жестокий (ко второй матери) юноша до болезни. Читаю совсем на днях биографию баронессы Крюденер (в истории литературы какого-то либерального шалопая, датчанина) — и что же, порицая ее за действие на Алекс. I и Священный союз, он говорит, что в чистосердечии и глубокой, постоянной ее религиозности не может быть сомнения. Она была необыкновенно чувственна не только в молодости, но и в зрелые годы, до старости — и момента покаяния в ней не было (ни одной строчки нет в биографии). Момент покаяния все бы объяснил, если бы он б. верен: религиозность выражается не в форме наказания себя за грех, но в форме взрыва религиозных чувств, куда пост и молитва входят, но именно не как покаяние, но как составная часть религиозности. Да и почему покаяние не наступает после других и иногда тягчайших преступлений: против других, против человека преступлений? Автор-датчанин даже говорит в той же книге, в биогр. Бальзака, мимоходом: ‘так частая, впрочем, связь чувственности и мистицизма’. Что это за странный ‘дым’, от какого он ‘огня’, т. е. я говорю об этой связи, вообще если и известной, то вовсе и никогда не исследованной. Прошу Вас, если Вы когда-нибудь что-нибудь об этом думали или Вам теперь придет на ум — напишите мне, ясно, что тут мы имеем некоторую тайну бытия. Ваш любящий В. Розанов.— Но только прошу Вас полно писать, хотя бы не очень обдумывая — но непременно полно. Спокойствие и ясность Ваших созерцаний, при огромном поле столь разнообразных (от ботаники до письма Ю. Самарина) наблюдений — есть кладезь, в который полезно заглянуть, а Вы, я убежден, не будете скрягой, который закроет свой колодезь от жаждущего. Видел случайно Тертия — в сопровождении доктора идет больным, еле-еле переступая, я с ним не кланяюсь, но тут, придя домой, на другой день написал письмо сочувственное, но, кажется, дурака сыграл — письмо очень теплое, на которое он не ответил. Неужто сердится? Бог с ним — это преходящее. Как Вы? и Ваши? и школа? Еще раз обнимаю Вас. Я, собственно, цвету, кроме безмерной усталости и обыкновенного, ‘по грехам’, безденежья. Адрес: Лесной. Варенцов переулок, дача 2.

40

7 авг. [1897 г.]
Спасибо, дорогой Сергей Александрович, за скорое и обстоятельное письмо. Так, все, что Вы пишете об отрицательном отношении к смеси религиозности и анормальной чувственности не только справедливо как мнение, но и истинно как факт. Все это — эксцессы, судорожность которых есть условие непрочности, а ‘что от Бога — вечно’. Но эти эксцессы — ужасающие у Достоевского — есть то же, что дрожания магнитной стрелки, которые не в себе самих важны, но важны как единственный показатель для исследования существующих в земном шаре магнитных токов, их существа и их направления (М. Нордау, как и Бальзака — на них обоих Вы ссылаетесь — не читал, к сожалению, и, удивительно, как и к Мопассану и Зола, имею непреодолимое суверие), так же и для изучения связи с этими тонами так называемых ‘солнечных пятен’. Низкопробная и искривленная эта религиозность важна тем, что указует в природе вещей существующую связь между теистическим устремлением человека и осогиргка (откуда) самого человека. Вы помните скептический смех (кажется) Гейне

Кто он (человек), откуда, куда он идет?

Если от Бога, он, так сказать, в самом семени своем, в источнике, в тончайшем беленьком корешке, которым держится на матери-земле — теистическому созерцанию всех вещей мира сего обеспечена победа, и смех Вольтера в 95 томах отлетает ‘срезанный соломинкой’ (‘Лес’ — Кольцова). Вот какая важная вещь открывается ‘inter fasces et urinam’ {‘между пеленками и мочой’ (лат.).}. И здесь же все эти эксцессы и все уродство опять подрезается ‘тонкою соломинкой’: ибо что многозначительно, много содержательно, многоценно an und fr sich — не может стать предметом легкомысленных поползновений Стивы Облонского (‘Анна Каренина’), и Стива, столь легкомысленный всегда, ударяет себя ладонью по лбу и произнеся, как капитан Копейкин: ‘Ах, я телятина’, становится в этом направлении серьезен, как Левин, который прогнал от себя ‘Васеньку’ [сверху: Веселовского]… (забыл фамилию: все ногу подвертывал сидя на стуле, и шапочку какую-то носил: Левин назавтра попросил его выехать из их имения). На все открывается совершенно новая, необыкновенно серьезная точка зрения, почти торжественная. Конец легкомыслию, конец проституции как промышленности, семья становится домашнею церковью, улица, театр, ‘ристалища’ — меркнут. Все это — как только человек поймет торжественную серьезность алькова, бездну серьезного и космического в том, что до сих пор он делал ‘под пьяную руку’. Самая мысль о вине (так я догадываюсь в тайниках души своей) отсягнет в сторону перед ужасом, как бы в ‘винных парах’ не наделать sexual’ного легкомыслия. Вот какие белые горизонты открывает исследование этих черных ужасов. Главное — все в источнике и около источников, так что действие на умы — бесспорно, и станет фатально. Может быть, и даже вероятно, что писать об этом не буду, но, мой дорогой, сохраните эти мои письма в своей библиотеке ‘epistolarum’ {писем (лат.).}: может, когда кто прочитает и разработает эти мысли. В узле явлений тут роль сказуемого играет религиозность, а роль подлежащего — семя человеческое, которое есть или легкомыслие — и из него тогда фатально растет Стива, культивирует его Стива, или серьезно — и тогда растет Левин, культивирует его Левин, и семья является или под углом воззрения на нее Долли и Левина, или под углом воззрения Стивы. Вы понимаете, что две эти противоположные точки зрения открывают две категории бытия человеческого (частного и общественного), которые никогда и ни за что не смешаются, как Левин просто не понимает Стивы, и обратно. Ваш любящий В. Розанов. Буду ждать ответа.

41

22 авг. [1897 г.]
Пишу Вам, дорогой Сергей Александрович, в Контроле, отодвинув перепроверку земляных работ по Сурамскому перевалу, чем усердно занят,— и пользуясь, что сегодня 20-е и чиновники больше ‘ходят’ по Департаменту, нежели сидят и пишут, а след., чем наблюдают за работой товарища. Повод письма моего — частный случай. Посетили мы третьего дня одно семейство, по соседству с нашей дачей, гимназист 6-го класса, очевидно, умный и развитой, и без дурного направления. Я люблю пересматривать книги подростков, всегда находя что-нибудь интересное, и наталкиваюсь на издание Белинского, полное собрание сочинений — Павленкова, 4 компактные, в 2 столбца, тома, цена за все 4 т. 5 руб., порознь — 1 р. 25 к. ‘Это у нас (гимназистов) — настольная книга, больше нечем руководиться в старших классах при писании сочинений: учитель рекомендует, да и без учителя мы знаем, что Белинский в разное время дал критическую оценку всех фазисов русской литературы’. Мальчик, повторяю, очень смышленый. Увидя приложенную к изданию вводную статью Н. Михайловского ‘Прудон и Белинский’ и не читав ее — я взял на дом к себе 3-й — 4-й томы (один переплет), к которым она приложена. Ну, Михайловский — как Михайловский, пишет, что ему пристало. Ничего в статье нет, но приложено длинное и трогательнейшее письмо Белинского (заимствованное из книги Пыпина ‘Жизнь и переписка Белинского’) из того периода его жизни, когда под влиянием Гегеля он ‘примирился с действительностью’. Письмо, написанное куда— то на Кавказ, к приятелю, содержит оправдание России, в частности, оправдание всех мер правительственных и еще точнее — мер цензурных. Спокойное по тону, ‘благорастворенное’ резигнациею и Гегелем, письмо, как справедливо замечает Михайловский,— дышит святостью. Тут же Михайловский (это очень хитрый писатель) оговаривается, что в эти именно месяцы, когда Белинский писал письмо, он доходил до крайней нужды. Вот как сплетаются идеи, откуда родятся великие исторические катаклизмы, слушайте подробности: к изданию, и именно этому же тому приложена гравюра с известной картины — ‘Умирающий Белинский’: гимназистик мне объяснил, что картину рисовал их учитель рисования, кажется, Наумов, смиренный, конечно, чиновник, как все учителя чистописания и рисования, и ничего тенденциозного не думая, но думая о мелодраматической стороне рисуемой картины, он изобразил умирающего Белинского испуганно оглядывающегося на дверь. Среди комнаты — жена умирающего, с девочкой — 4-5 лет (дочь), перед кроватью сидят Некрасов и Панаев, в задумчивых позах, в заднем угле — шкаф с книгами, и на нем бюст Пушкина, в отворенную дверь полупоказывается жандарм.
Теперь, мой дорогой, слушайте, как сплетается история. Что дурак жандармский офицер послал солдата-жандарма к критику — конечно, правительство Николая I не ответственно, еще менее ответственна Россия, и еще менее ответственна Россия в ее истории, вся эта громада ‘Руси’. Это очевидно Вам и мне, но вовсе не очевидно впечатлительному мальчику 17 лет, он видит только, что ‘правительство’ к лежащему на смертном одре человеку ‘лезет’ с ‘тесаком’ и ‘шпорами’. Повторяю, тут много значат дочь и жена (завтра — вдова в нищенской нужде), значит, много мелодрамы, но ведь мелодрамы от трагедии мы с Вами умеем различать, а не мальчик 17 лет, который замышляет ‘Разбойников’ Шиллера etc. Просто не могу писать без величайшего волнения. Теперь — кто умирает, к кому обращены ‘тесак’ и ‘шпоры’ правительства? Опять, мы знаем ошибки Белинского — в возрасте 17 и даже до 26 лет — они непонятны и не видны. Умирает герой и праведник. Безумное письмо его к Гоголю — гимназисту неизвестно, да оно и вообще неизвестно иначе как по слухам (тут Белинский себе надавал пощечин, своему непониманию, своему легкомыслию, но таковы ‘подробности’ истории, что оно — известно 3-му отделению и неизвестно публике). Итак, я повторяю — умирает праведник и труженик, и кроме несчастия своей молодости, молодости всей своей эпохи и своего особливого склада ума (Рудин) — Белинский в самом деле был праведник и герой. Мальчик — из года в год его читает, ‘зачитывается’ им, что слишком понятно, ибо некогда зачитывалась вся Россия. А главное — он видит действительно пламенное сердце и гору труда, оценку, в самом деле, всей литературы, до мелких книжонок включительно. Читает язвительную статью по поводу ‘Переписки с друзьями’ etc.
Конечно, книга ‘не одобрена’ для библиотек, но решительно всякий отец купит сыну за 5 р. ‘thesaurus {свод, справочник (лат.).} русской критики’: он нужен как Кронеберг или Кюнер, он учебно нужен, и вот
От потрясенного Кремля…
До стен недвижного Китая… etc.
Самая жгучая, самая идеалистическая, самая основательная до известной степени и вместе горько ошибочная ненависть и презрение к отечеству загорится в лучших сердцах. Вот что ‘они’ делают, я говорю о всей нашей ‘правительственной’ партии, об этих редакторах-официозах, наживающих Чг миллиона через 5-10 лет аренды, о Мин. Нар. проев., высчитывающем, как бы в Харькове протоиерей не получил годом раньше пенсии, чем следует (попалась в Контроле бумажка мне: 2 министра, финансов и нар. просвещ., переписываются официально об этом выеденном яйце). Пришел Павленков — и победил, пришел человек без средств (он, говорят, ничего не имеет), без образования, но с истинною любовью к той глупой идее, которая овладела его головой, и Мин. Нар. просв. с 20 000 000 бюджетом, академиями и всяческою ученостью отлетело как соломинка. Quous que tandem?.. {Как это может быть? (лат.).} Да и что мы можем? Разве Павленков не имеет, в самом деле, оснований презирать страну, которую он так легко побеждает? Оставим громаду быта, историю и вообще все это великолепие почтенных седин, и мы увидим в ежедневной будничной работе самую плоскую глупость. Что стоило министерству, зная, что без Белинского действительно невозможно обойтись в гимназиях, так же за 5 рублей дать его, без мучительной картинки и без статейки Михайловского. Дать вполне, ибо иначе покупать не станут.
И вот это-то, что я называю ‘beati possidentes’ {счастливые обладающие, блаженные (лат.).}, наша официозная и частью официальная партия — именно ‘beati’, что значит вся литературная деятельность Л. Тихомирова и хоть бы моя по сохранению ‘основ’ сравнительно с умно задуманным и выполненным изданием Павленкова. Мы пали, как ‘соломинка’, как совершенные дурачки, никому не нужные и ни для чего не нужные…
Больно, до самой последней степени больно…
И вот я обращаюсь к ‘Сурамскому перевалу’ и ’20-му’, которые и меня задавили. Но что такое Россия? Это — волнение стихий, без всякого о себе сознания. Когда я подслушиваю в народе разговоры — ‘что же это за гениальный народ’, часто думаю: какая глубина взглядов, осторожность оценок. Православие — конечно, это красота религиозной жизни. Если что — любить и чему отдаться, это народ и вся его духовная стихия. Но едва вы выходите из этого, едва просовываете голову в сознательные части России — Вас поражает хуже, чем безумие, чем белая горячка: плоская улыбка идиота, плоское ‘не-делание’ как бы по рецепту Толстого. Очень меня порадовало все, что Вы в этом письме написали, и я хотел на него написать Вам ответ, но случай взволновал. Не знаю, как на Ваш взгляд, но на мой такое простое и единичное явление, имеющее силу действовать на всю Россию и на определенное число лет — важнее вопроса о Кавказском транзите, который так волновал Россию. О, газеты: вы ничего не даете видеть, что есть важного в действительности, газета есть способ укрывательства, именно укрывательства важного, о чем она не говорит. Прощайте, мой дорогой, и не посетуйте <на> меня за это письмо. В. Розанов.
Есть поговорка или, точней, примета: кого Бог захочет погубить — сперва отнимет разум. Когда размышляю о России, приходит иногда на ум.

42

3 сентября 1897 г.
Лучшие мысли, дорогой Сергей Александрович, пролетают в конке, и я написал Вам мысленно несколько писем, пока вот добрался до реального письма, удосуживая минутку. Буду продолжать о теме, занявшей меня.
Карл Бэр пишет: наблюдая оплодотворенное яйцо, ни в один миг и ни в одной точке мы не можем понять, ‘отчего‘ это происходит: причин, двигателей, рычагов нет (это я добавляю), но всякую минуту и во всякой точке мы ясно понимаем, ‘для чего’ происходит (то или иное движение, та или иная перемена). Вот полное — даже исключительное господство начала цели в природе. Этому наблюдению отвечают слова одного из друзей, беседующих с Иовом: ‘Дыхание Вседержителя дало мне жизнь’. Да и обернемся на мистиков: Геккель говорит: зарождение живых существ есть чисто механический процесс, осторожный Страхов рассмеялся ему в ответ: ‘Ну, что он говорит: слепота Геккеля простирается до того, что даже оплодотворение он считает механическим процессом’. Это — разговор ученых, но мы хотим знать мнение мистиков: они негодуют на претензии точной науки и говорят: ‘Уберите ваши микроскопы, ланцеты и пинцеты — вы тут ничего не рассмотрите, ни до чего не дорежетесь — это сверхъестественный акт’. Тут я принимаю их речь и доканчиваю: сверхъестественный, т. е. вы находите, и я нахожу вместе с вами, что здесь мы имеем ‘естество’, naturam, но не одну и не так, как всюду в остальном мироздании (насколько можно рассмотреть), но в миг касания к нему этого ‘сверх’: это ‘сверх’ — каково бы ни было его имя и избранный им способ касания, и привносит жизнь на землю, отчего мы и говорим, что существо жизни непостижимо, и даже прибавляем, что оно священно (убийство — страшный, религиозный грех). Таким образом, именно в миг зачатия — и это в целой природе — natura как бы проходит под дыханием… скажем ‘сверх’: мы тогда не выйдем из границ науки (выключая легкомысленного Геккеля) и расцветание природы (запах и окраска растений) есть как бы залившееся румянцем яблоко при взгляде на Того, Кого вы давно ожидали и любите и вот наконец увидели. ‘Морозом хватило капусту’ и она ‘побелела’ (в начале сентября), солнцем обожгло яблоки и они ‘зарумянились’: аналогии таинственного дыхания, ни смысла, ни имени которого я не знаю и говорю только, что оно есть. Вот вещь, которая в целой природе забыта только одним человеком, и миг зачатия он сделал предметом анекдота (Стива Облонский), анекдот — ну это шутка, ну это ‘под пьяную руку’, и проституция как фабрика есть уже следствие анекдотического взгляда на вещи. Но, с другой стороны, тогда ясно станет теистическое чувство, которое ясно течет отсюда: миг ‘Вседержитель дал мне жизнь’ (Иов) есть миг, понимаем мы его или нет,— непосредственного прохождения каждого индивидуума под дыханием ‘сверх’: и человек ‘заиндевеется’, ‘зарумянивается’ теистическим чувством потому, что ясно ударяет по нему ‘мороз’, ‘солнце’ — как бы это ни назвали. Вся природа ‘бе к Богу’ — это очевидно, лоб человека невольно смарщивается необыкновенной серьезностью, шутка отпадает, все стягивается, смарщивается, серьезнеет по мере того, как приближается к человеку, уходит с площади, или » {народное собрание (греч.).}, ‘senatus’ {сенат (лат.).}, и входит в ‘дом’, который становится, как я утверждаю, домашнею ‘скинией’ каждого человека, которую он носит около себя. Все перспективы меняются, и таинственная история Товии и Сары становится биографией всякого человека. Дух человека при этом изменении: ‘шутка’ — ‘святое’ переменится так, как если б он, не меняя точки своего положения, повернулся на пятке и вместо запада обернулся к востоку: ‘мадам Анго’ — провалилась, встала молитва Сарры: ‘Господи, если я не угодна на земле, пошли Ангела взять мою душу’. Вы помните молитву Товии и Сары: ‘Господи, вот я беру ее не для чувственности, но для того… но по закону Твоему святому’ и так и хочется добавить: ‘для Тебя, для жертвы Тебе’. Говорю — все точки зрения меняются, все горизонты перекрашиваются. Я безмерно устал, служба меня истомила, необходимость 60 р. в месяц заработать литературою — истощила. Нужно все это выразить с силою, с красотой, со слезами и прямо с молитвой,— и тогда это получит многозначительность потрясающей истины, но Вы знаете — переложи поэму Гомера Акакий Акакиевич на ‘свои слова’ и ничего не получится. Так и у меня уже теперь ‘ничего не получилось бы’, начни я писать об этом, но пусть хоть зерно моей мысли, или, точнее, гадкая шелуха живого зерна, вымолоченная солома пусть останется в письмах к Вам. Прощайте, мой дорогой, целую Вас крепко.

В. Розанов.

Удивительно, что в конке — от одиночества, что ли (я всегда там закрываю глаза) у меня пролезали удивительные по поэтичности, вдохновению письма к Вам: ‘Это бы С. Ал. понял, это бы его убедило’,— думал я, как бы просыпаясь после сна-письма. Но моя беда — что кроме самого общего впечатления, что было ‘что-то хорошо’ из этих видений-писем, я ничего не помню, может быть, потому, что я не продумываю мысль, а именно проговариваю в уме слова письма, и как они проговорены — именно слова-то, их порядок, а следовательно, синтаксис, т. е. красота и сила — и рассыпалась. Мысль же всё одна и она бедна как всякая логика.
Еще добавлю: тысячелетия греха и преступления закрыли от человека истину, простую и очевидную истину его бытия и исхождения, а следовательно, и глубочайшего его существа. Кто решится разгрести эту навозную кучу, которою он закопал себя. Это ужасно, и даже мужественный Апостол содрогнулся, сказав: ‘Не хочу говорить об этом’ или ‘по нужде говорю об этом’. Всё — гнушается, зажмуривается, плюет в кучу навоза, и далее и далее от нас отходит истина бытия нашего, мы изукрашаемся, надеваем венки или мундир, когда выходим на площадь, там мы ‘служим’, делаем ‘дело’, исполняем ‘долг’, а дома — как-нибудь, тут мы грязны, тут у нас свиное логовище, естественное и законное окружение свиного действия, возмутительной ‘мерзости’. Я говорю — все горизонты меняются, и если мы подметаем еще пол дома, ставим хорошую мебель, то потому — что у нас бывают ‘гости’, есть ‘знакомые’ и, в сущности, мы украшаем дом из внимания к площади, », ‘senatus’. Угол зрения, закон мышления не изменен: ‘я — свинья’ и если есть что чистое — то оно на ‘площади’, в ‘государстве’, ‘обществе’.
Между тем взгляните на мир, да и на человека: в ‘обществе’, да и, наконец, в человеке как ‘ическом существе — все понятно, уразумеваемо, гут — место Геккелю, и, так сказать, ‘питательный бульон’, где плавают бациллы матерьялизма, механизма, позитивизма и всяческого без-теизма. Все постижимо и прозрачно, исследимо ланцетом, ухватываемо пинцетом, рассмотримо в микроскоп или телескоп. Конт торжествует, и я ничего ему не имею, по существу, возразить, но вот я опускаю взор и вижу, что человек, единое существо, единый Адам раздваивается и выявляется огромная sexual’ная собственность: я взглядываю на Конта — и он смущен. Оба мы — ничего не понимаем, даже не понимаем, где, с которой точки, черты начинается таинственное разделение. У мужчины почему-то борода — у женщины — нет, голос — у одного и другого различен, тенор или сопрано. Мужчины не поют сопрано. Да почему? Да что такое? Что за пустяки, и отчего одну мысль им не выразить одним голосом. Ничего не понимаем, но всматриваясь видим, что распадение существа на два проникает глубже: мысли, строй чувств, а мелодия души — различна. ‘Черт знает что такое’,— восклицает Конт и ‘разбивает горшок’, из коего от чудесных варящихся трав поднялась какая-то им не разгадываемая тайна, какое-то чудесное явление, в котором он ничего решительно не постигает. ‘Мужа и жену сотворил их’ (Бытие, 2), вот все, что мы умеем прочесть и не имеем все-таки постигнуть, и только говорим: Божий план, Божия неисповедимость. Но почему Конт смутился и почему мы сами ничего не понимаем — мы постигаем ‘не от мира сего’. Я хочу сказать, что мистическое в человеке, совершенно, очевидно, неисследимое, совершенно, очевидно, ‘не от мира сего’, не поддающееся вовсе никаким нормам мышления, никакому остроумию анализа — начинается вот от этого распадающегося на сопрано и тенор голоса, растущей и не вырастающей бороды, и далее, далее что все мы называем sexual’ным разделением. Чем оно кончается: рождением безгрешного младенца. Что такое младенец? — Мысль Божия, как мысль: ‘Все люди смертны, Сократ человек, itaque {поэтому (лат.).} Сократ смертен’ есть мысль Аристотеля или моя. Тут все исследимо, там ничего не исследимо, ‘нет никаких причин’ (Бэр). Грешен ли младенец? Не знаем, но вот проходит 6 месяцев, он улыбается нам и мы говорим: ‘Это, только это на земле и есть истинная и во всей полноте безгрешная улыбка. Таковых есть царство небесное’. Да что за странность, почему не мое, не мне царство небесное, когда я столько усиливался, трудился, страдал,— а он ничего не сделал для царства небесного, ‘палец о палец не ударил’. Он не по заслуге (как мог бы я), но по природе достоин царства небесного. Да кто он? Откуда? Окончательное, полное, через 9 месяцев наступившее ‘зарумянивание яблока’ — вот все, что нам понятно, чего видимую сторону мы наблюдаем и невидимую открывают слова: ‘Дыхание Вседержителя дало мне жизнь’ и ‘Таковых царство небесное’. Он — принадлежит царству небесному, до 5-7 лет — он еще не вышел из него, не впал в грех, церковь не требует от него покаяния, но ласкает, любит его, понимает, окрестила Христу и говорит родителям: ‘Таковыми будьте, таковых царство небесное’. Ребенок умирает, как у нас 9-месячная Надя, и священник, утешая плачущих родителей, говорит: ‘Утешитесь, он в Раю, пожил бы нагрешил и не был бы там’. Да почему в Раю? Значит, это не навоз, как я предполагал? Не свиной плод свиной минуты? Священник молчит, но по всей связи понятий, по умозаключению науки, инстинктам человечества и даже по собственным его словам я утверждаюсь, что не только это не навоз, но что это было навозом насколько я топтал его и вообще салило в слепоте его человечество, но в себе самом это единственное и есть sacrum noumenon {святой ноумен (лат.).} Канта, ‘вещь в себе’ Гегеля,— спадший на землю кусок ‘царствия небесного’, как проще и конкретнее я и священник выражаем. Он не вышел до 7 лет из царства небесного,— потому что он из него низошел, и вот отчего его улыбка радует, а дыхание, вид и резвость как-то и почему-то неизъяснимо освежает и просветляет дом. ‘Чадорождением жена спасается’ (Апостол) — как, да ведь это навоз? Да нет же, это, по Геккелю, навоз, а по-моему — из царства небесного. Но это — всегда и все знали! Не очень — или забыли, или заплевали, уж не знаю, как и что, но опять-таки в себе самом, an und fr sich, это все считали и считают навозом, остроумием, предметом итальянских fablieus или ‘в наш промышленный’ век торговлей, на которую только что не выдают патента. Опять-таки я говорю ‘в себе самом’, церковь освящает, да, это любопытно и многозначительно, что никакую книгу, никакое умственное, ‘ическое произведение она не берет под свою мантию, под освящение, и берет таинственное sexual’ное разделение. Вне церкви — это ужасный грех, почему? Без благословения: нет молитвы Товии ‘на сон грядущий’, великую тайну, где около тебя ‘зарумянятся’ небеса, ‘заиндевеет’ мороз ничего не делаешь, как бы тасуешь колоду карт. ‘Опомнись’ — вот жест, который делает церковь в таинстве. Но, следовательно, в самом себе и уже ранее церкви это есть и всегда было от создания мира таинство, fas и religio sum {есть правда и религия (лат.).}, и как явилась церковь — она и взяла поэтому именно себе в ‘таинство’, как никогда, да простит меня Бог, но говорю для очевидности: он не возьмет себе в таинство ни игры в карты, ни сочинения книг, даже богословских. Это — таинство религиозное ‘в себе самом’, fas et religiorum внедренное в миры, впрыск в землю ‘дыхания Божия’, брызги бриллианта в черной породе, дешевой и грубой, как кварц, и ни на что-нибудь. ‘Страшно место сие’, но ‘и страшись’, т. е. религиозно страшись, а уже не гигиенически или экономически, как всегда решительно везде и все. ‘Окружи себя молитвою’ и ‘укрепи постом’. Повторяю, все горизонты меняются. Но какой горизонт особенно ясен,— то это — что в таинственном sexual’ном разделении, отсюда с каких-то неисследимых точек теряется в человеке граница ясного, механического, геометрического, ‘ического, и начинается ‘все по новому порядку’, как бы ‘из иного мира’, а по безгрешному младенцу = мысли Божией, мы заключаем, что здесь, от растущей бороды и звучащего голоса, но и в глубь души, в разнообразие характеров и даже противоположность одежд, ‘кожаных одежд’, которые сшил Адаму и Еве Бог — начинается в природе человека, в самом, так сказать, плане его создания небесная сторона. Повторяю — человек занавозил. Вы любите родителей — священно, т. е. родитель — священен? Но вот как говорит Толстой: ‘Нынче по-другому стало — уже детки отцов трясут за бороду’: существо родительства перестало ли быть священным? Есть, наконец, родители, растлевающие детей, матери, продающие дочерей,— в себе самом, ‘от начала мира’ существо родительское потрясено. О, нет, и нет — это ‘потряслись человеки’, выронили из себя тайну, вытрясли из себя таинство, и гибнут, и несчастны, но от ‘начала паки бытия’ заповедь: ‘Чти отца и мать твою’ нарушена и все-таки неразрушима, есть. И снова ею могут ожить и освятиться люди. Это как бы вино кагор, из которого можно устроить пьянство (мир так и делает) и таинство исцеления: так нужно сделать.

43

7 сент. [1897 г.]
Больше всего меня огорчили слова Вашего письма: ‘Болею и ничего не делаю’, и, признаюсь, вижу в этом больше причин для смущения, чем в неудачах и ‘политике’ не-деяния, коему предается Мин. Нар. пр-ния. Все личное как-то открытее для меня становится, все общее и общественное (и никогда, впрочем, не любимое) уходит за завесу. ‘Вот и еще умный зритель мира его и неустанный в течение 40-30 лет сеятель около входа в могилу’,— подумал я о Вас, дочитав письмо, конечно, я не хочу Вас смущать, хотя уверен, по всему, по всем признакам, что страха смерти, столь недостойного христианина, в Вас нет. Страх смерти мне всегда казался атеистическим состоянием, и удивительно, как Толстой, имея его, даже и не скрывает. Христианин всегда должен быть ‘готов’, и вообще покорность воле Божией есть тот посох, на который христ. опирается в жизненном пути своем. Рванулся было я и исполнить Ваш совет с письмом моим, т. е. переделать в статью, но это был первый и самый необдуманный порыв. Я не передавал Вам истории с моим сотрудничеством в ‘Руси’ Гайдебурова, и теперь расскажу, чтобы Вы поняли, почему я остановился исполнить Ваш совет. Напечатал я там 2 статьи против толстовских колоний, где объяснил психологические и культурные причины их неудачи, их быстрого распадения, и показывал, что становиться Робинзонами среди моря окружающей жизни значит брать себе на плечи выработку 10/10 культуры, что человеку и кучке людей непосильно. Гайдебуров был очень доволен, и сотрудники, встречаясь со мною, говорили хмуро: ‘Да, конечно, Вы правы’, но я видел, как им тяжело было это ‘вы правы’. Статьи были очень мною обдуманы с логической и психологической стороны и написаны мягким, увещающим, переманивающим к старой культуре тоном. Все обещало мне новую аудиторию, и ту, которая у ‘Недели’,— т. е. невежественно-задушевную, и рублей 50-60 в месяц, что после потери места в ‘Свете’ (какая-то интрига, мне непонятная, но, кажется, шедшая со стороны покойного Любимова, смертельно ненавидевшего меня за статьи по образованию, он друг Комарову) означало: еще плывешь на льдине, свежей, не подтаявшей, когда предыдущая ускользнула из-под ног. И дернул же меня ‘черный’ (гимназисты маленькие зовут так ч-та) подсмеяться над нашими ‘марксистами’ и ‘антимарксистами’. От вторых к первым перешел журнал ‘Новое Слово’, и тогда целый кружок сотрудников вышел из журнала, с Кривенко во главе, и напечатали в ‘Нов. Вр.’ ‘Письмо’, что вот ‘выходим’. Ну, все курьез, кутерьма, глупость, какая возможна только в нашей идиотской литературе и в наши идиотские годы, когда все решают глубокомысленно вопрос: минует ли Россия фазис, предреченный для всех культурных народов Марксом, или миновав его сможет прямо вступить в ‘фазу справедливого распределения богатств’. И напиши я статейку ‘Литературные волнения’, где, пересмеяв выход в отставку журналистов, и, кстати, посмеявшись над Михайловским (втайне это устроившим, чтобы ‘Новое Слово’ = ‘Русскому Богатству’ не подрывало подписки у последнего журнала), разыгрывающего роль какого-то главы полумарксистов в русской литературе, говорю, что обе эти партии равно стараются ‘за упокой’ русского народа, и утешением может быть то только, что их голоса шума русский народ не знает, и в то время как о нем заботятся, он преспокойно справляет крестины и свадьбы и поет ‘Во лузях’. Словом — шутка, но тут дернул употребить меня сравнение марксистов и антимарксистов с чудаками, которые возятся где-то в незнаемом для народа углу, ‘что-то в избушке на курьих ножках, где-то очень далеко, что-то на Лахте, и шум их возни, долетая друг до друга, ни до кого в России не долетает’. Теперь слушайте, что вышло из этого. Газет я никаких не читаю и слово ‘Лахта’ было употреблено мною потому, что я вообще искал отдаленного от центра пункта, и что Мережковская, знакомясь со мною, произнесла, улыбаясь: ‘Вы с Лахты?’ (т. е. ‘как Вы далеко живете’, шутка, игра), когда я писал статью и мне нужен был отдаленный пункт — то я и взял Лахту, не зная других в Петербур. Оказывается, О года назад на Лахте арестовали тайную типографию: о чем много писали в заграничных газетах (я и ‘Нов. Вр.’ не читаю за утомлением). Вхожу к Гайдебурову уже не первый, в приемный понедельник. Он ужасно смущен, весь как-то от страха припал к земле: я что-то спрашиваю, а он мне: ‘Ай, ай, ай,— что же у нас с вами вышло’.— Что вышло? — Донос! — Какой донос? — Лахта.— Ну, что Лахта? Я— то, я-то просмотрел: и забыл совсем действительно, я за границей был тогда и очень много печатали об этом аресте: на Лахте прошлым летом была найдена типография.— Я догадался, и чувство ужасного смущения овладело и мной: главное, как оправдаться? — Да было в русских газетах? — Ни слова, запрещено было писать, но в заграничных много было.— Да я же не читаю заграничных и никто не обязан знать, что там печатается, и рассказываю случай с Мережковской, подавшей повод, а он не слушает меня: ‘Меньшиков, Н. А. Энгельгардт, Абрамов — все объявили, что они выходят из сотрудничества у меня, если я отдал свои издания для сочинительства в них доносов’.— ‘Деньги мои, деньги’ — одно я думал, сидя перед ним, ибо в ‘Книжки Недели’ у меня были сданы статьи, не пошедшие в ‘Русск. Об.’, и, кроме нужды, я ничего более в литературе не чувствую и равно мне на все наплевать, равно, конечно, и на всякие обвинения. ‘Нельзя, батенька, нельзя, нужно повременить, нужно переждать, пока пройдет и успокоится впечатление’, и вот 0 года прошло, мои статьи, из коих одна, о К. Леонтьеве, уже была набрана для ‘Кн. Недели’ и в высшей степени понравилась Гайдебурову — все лето, а на днях я и взял обратно все статьи и, видя, что сотрудничество более не удается. Но слушайте далее: всего неделю назад встречаюсь в ‘Нов. Вр.’ с одним писателем, он меня хвалит как писателя, но я говорю, что все и везде мне не удается, вот было началось в ‘Руси’ — и… ‘Да, да: ужасно — донос,— прерывает он меня,— похоже на донос’. Я разразился проклятиями на эти безличные, подпольные обвинения. Он говорит: ‘Что делать, все в Петербурге заговорили о Вашем доносе, ибо Вы уже в таких журналах сотрудничаете, где на них постоянно доносят, и они запуганы’.— ‘Какое, к черту, запуганы, это мы ими запуганы’…— ‘Что вы: нет, их действительно преследуют, и писатель должен быть осторожен, чтобы не подать руку преследующему правительству…’
Но Вы, верно, не догадываетесь, в чем донос: словом ‘Лахта’ я указывал безмолвно ‘кому следует’, что между неомарксистами, сотрудничавшими в ‘Нов. Слове’, и политическими преступниками (тайная типография) есть или возможна связь, на которую сыскному отделению следует обратить внимание.
Таки я Вам дорисую картину: Александров, коему от ведения журнала очищается тысячи две в год, не имеет силы платить за статьи, и за последние статьи я уже ничего от него не получил, а так как все просил и просил выслать хоть сколько-нибудь, то он перестал печатать и у него лежит 3 мои небольшие статьи, почти D года, т. е. он молча показывает, что платить не в состоянии (еще больший убыток дает ‘Русск. Слово’), я и раньше знал, что покойному Брикнеру и вообще ученым и обеспеченным авторам, даже когда плата была выговорена, он не платил и так и не заплатил. Самого я его видел в Москве едящим редьку с квасом и деревянными ложками, и, следовательно, претендовать на него не могу. Он платит Тихомирову, Фуделю, мне до последнего времени, хотя по многим месяцам всегда задерживая и хоть после моих отчаянных просьб — платил. Его задавил долг типографии, и Петровский с него ждал, и Грингмут через нотариуса потребовал уплаты.— Теперь — ‘Новое Время’, вся моя надежда — но добрый и благородный, но невежественный Буренин — из 3-х мною представленных статей печатает одну, отрезав ножницами начало и конец. И то, когда напечатает — уж я его благодарю, благодарю, ибо сейчас в зеленную уплатишь, к портному Юр. месячной ренты снесешь, и что-нибудь детишкам на сапожонки. Да, литературу я вполне и безусловно проклял, и равно мне наплевать в ней до всяких партий и до всяких ‘торжеств’ и ‘падений’, ибо Россия без моей защиты обойдется, а мои дети без моей защиты не обойдутся, а вы знаете, даже благий Спаситель сказал: ‘Не бросают псам, когда…’ etc. Теперь я осторожнейшим образом налаживаю сотрудничество в одном либеральном петерб. издании, где, впрочем, морщатся и просто страшатся моего имени: ‘Вы не кто-нибудь, Ваше имя слишком значит и ярко в консервативном лагере и для журнала появление Ваших статей, даже если они совершенно отвечают программе нашего журнала (есть одна линия — вражда к 60-м гг., у нас сходная, и на ней я и пытаюсь жонглировать), вызовет в читателях (читай — подписке) недоумение, сохраняет ли и хочет ли журнал наш сохранять либеральные традиции’. Повторяю — уважение как к писателю я везде встречаю живое: прямо как-то любят меня, но страх против ‘направления’ моего — столь же не скрытый, яркий (‘Вас читают за мистицизм, за искренность, за яркий язык — не только не разделяя, но и ненавидя ваши убеждения, читают как писателя и не как публициста’,— все говорят мне). Теперь, напечатай я, что из павленковских изданий выходит революция (именно и страшная выходит, жгучая), это будет не ‘донос’ обмолвки, но уже прямой и ясный донос на огромную книгопродавческую деятельность старого столпа радикализма, и двери литературы, т. е. единственно платящей и кормящей литературы, для меня будут закрыты. А потому, дорогой мой, да лежат все мои ‘гражданские слезы’ в архиве Вашем, с каковою целью я Вам и возвращаю мое письмо. Да и Бог с ней, с Россией: она довольно берет с населения — в виде годового миллиарда, чтобы отдельные сыны ее еще ‘кровь аки воду лиях и лиях’… Пусть уж с этим миллиардом получше распорядится и как-нибудь сама себя защитит. Пусть подумает, пусть постарается…
Когда я говорю с ‘младенцем’ Михаилом Петровичем, сим непорочным рисовальщиком религиозных иллюстраций, иду и думаю: они ничего не видят, они совершенно оптимисты, и делаются ими тотчас, как оклад жалованья достигает 12 000 р. Он меня уверял, что либеральная печать составляет ‘До всей, я говорю: ‘С духовной?’ — Нет, нет, одна светская: консервативная печать одолевает либеральную, Ну, что я с таким младенцем стану говорить: он читает своего Владимира Андр. Грингмута и совершенно не хочет знать, что еще его читает Лев Ал. Тихомиров и поставщик интендантства, и решительно больше никто. Разговор был у нас потому, что Мих. Петр, отказал утвердить издание одной газеты, Яблонского, который меня пригласил в редакторы, с 6000 в год, и без права вмешиваться в направление газеты. Все было бы: Розанов был бы спасен, существовала бы лишняя консервативная газета, но уже Мих. Петр, столько поразрешил разным проходимцам газет, в радостную первую пору своего 12 000 оклада, что теперь ему неловко просить у министра еще разрешения. Психологию-то я понимаю, да и не сержусь нисколько на этого простейшего и невиннейшего человека, но…
Ну, Бог с Россией: я еще раз отравил свое сердце, говоря о ней: и всякий раз отравляется оно, как только переходит к ней. Только тогда и отдыхаешь, когда сядешь на пол и, растянув руки, кричишь дочерям: ‘Кто скорее ко мне поспеет’. И вот обе бегут, одна еще шатаясь, чуть ходит, а пойдешь отдохнуть после обеда, они плачут-плачут около двери: ‘Папа, ди (= иди)’. И когда я думаю, что суть, тончайший нерв литературы состоит в том, чтобы променять общение с этой невинностью на воплощеннейший грех, и заботу об этих беззащитных на заботу о какой-то старой и беззубой волчице, которую ложно мы именуем ‘отечеством’,— безумие всего этого представляется ярким. ‘Дар’ писать в смысле порыва — это несчастие, это уродство и преступление против ‘присных’: всякий раз, как я отхожу к письменному столу — точно на тайное воровство иду, и всегда, когда жена говорит детям: ‘Не мешайте, не входите, папа занят’, я прерываю и разучиваю их: ‘Папа никогда для вас не занят, и всегда входите’. Ну, целую Вас крепко, теперь целый день надо успокаиваться. Да сохранит Вас Бог.

В. Розанов

44

16 сент. [1897 г.]
Дорогой Сергей Александрович — мне так больно не получать от Вас письма, что я Вас прошу простить меня, за то, что коснулся вопросов, очевидно, неприятных для Вас и чуждых. Тут есть ‘нечистота’, специфическая, особенная, и мне слишком понятен (и даже родствен) строй мыслей, душевный тембр, который абсолютно с этими темами не сливается. Великая предосторожность природы: великий и яркий жест затаивания, которым она предохраняет себя от любопытства человеческого. С каким отвращением на эту сторону символистов и декадентов наших я смотрел раньше, и довольно прозрачно намекнул в литературе наличные пороки как почву их эротического декадентства, и кажется (судя по Мережковскому и Волынскому — даже, наверное, знаю), что эти слова мои, энергично выраженные, заставили их если не исчезнуть, то спрятаться, притвориться, и, каковы бы ни были их действительные привычки,— от них отстать как от очевидной пакости. И вот сочинителю сатир — ударило сатирой в голову, очень ярки были 2 прошедшие перед моими глазами случая. Вы знаете: что может быть правильнее, нормальнее Отца Иоанна Кронштадтского? Ведь его-то духовный взор уже не ошибется. Итак, того юноши, коего письмо я Вам показывал,— последнее время он не отпускал от себя, ел с ним с одной тарелки, звал к себе в алтарь во время службы, и суровым жестом (именно — поводив пальцем в воздухе перед собою: приказал ему словами: ‘Оставь отца и мать ради Мене’ — окончательно идти в Духовную академию, и он, уже решив постриг, отправился в Москву. Я Вам скажу удивительную вещь: Вы знаете — есть благочестие, есть праведность, но у этого юноши есть — как ни дерзко сказать, и особенно теперь — святость. Как же Вы назовете это радостное сияние на мир? Эту прочную и никогда с уст не сходящую улыбку, с коей с неизреченною любовью он на всех окружающих смотрит? Благочестивых людей, праведных — я видал, что же буду я искать примеров: разве не благочестива была вся жизнь и вся фигура покойного Страхова, кстати, он и сродни мне (крестил дочь): но ничего подобного фигуре, лицу и деятельности этого юноши, который есть бесспорный феномен, и, если Бог не прервет его жизнь, он сыграет феноменальную роль в нашей общественности. Я же немного психолог и умею различать людей: ничего подобного, кроме умирающего теперь Шперка — я еще ни у кого не встречал. Это основная для меня черта, новый факт наблюдения в поле моего зрения. И не мог не остановиться я на нем, не поразиться им. Два юноши, почти однолетки, около 24 лет — Шперк и Бех — один перед смертью принимает православие (был лютеранин) и другой идет в монастырь, а главное, оба с чертами такой вдохновенной правды, такого яркого богоощущения, такого глубокого прозрения внутрь вещей, и оба имеющие… но я не буду говорить, я скажу только, что со всеми своими довольно религиозными писаниями я прямо склоняюсь и ‘развязываю ремень’ у сапога этих, по существу, еще мальчиков, и никогда, никогда такой праведности в себе я не ощущал, как знаю в их поступках. Кстати — любопытны слова Шперка перед таинством о лютеранизме: ‘В нем никакого не содержится таинства, это рационализм, ничего — мистического’. Вы понимаете, как правилен и строг этот мотив перехода в православие.
И вот со словами ‘…есть, друг Горацио…’ я опустился в кладезь темных и опасных размышлений. О, опасность-то их я вижу, чуждо было и спускание в ‘колодезь’, и, замечательно, пока еще размышляешь о природе, там о ботанике — ничего, но вот подходишь к человеку, и шаги затрудняются, ум костенеет. Это я называю самозатаиванием природы. Не хочет раскрыться. Тут все становится ужасно, цветы расцветают и мы их обоняем, но как только является животное,— начинается гадкое. И именно с этого пункта. Говорю — жест затаивания, и он непреоборим. В растениях — это замечательно — все чисто. Это — царство чистоты, чистоты какого-то девичества, хотя оно мужеженское, как и животное, но без специфического его дурного запаха. Козявки, черви — уже гадки, среди растений — ни одного гадкого, и мох по осени хорош, как и латании. Говорю — тут всё замечательно, и не устаешь размышлять. Растения, собственно, бесполы, кроме минуты бытия своего, когда на них — на картофеле, на папоротнике высыпает пол, то точечками, то цветком — но он не удерживается, как у животного, опадает, нет его через неделю или месяц, и 11 месяцев в году березы есть почти движущийся минерал, т. е. со скрытым внутри, потенциальным, а не реальным полом…
Но оставлю это, идея отчества в природе повела меня к идее Отца и Промыслителя, под которою мы мыслим Бога и иначе не умеем его мыслить. Идея покровительства, идея охранения, идея покрова, над миром простертого, наконец,— идея законодательства в мире и, след., Законодателя, все это удивительно отсюда вытекает и, обратно, сюда именно примыкает. ‘Каков в колыбельку — таков и в могилку’,— повторяет крестьянин и — Кювье в учении о постоянных, предустановленных видах. A ‘species’ — не только форма, но и образ жизни, закон бытия, частность питания и размножения, и снова все это дано, т. е. открыто в момент отчества. Снова оставляю все это…

——

Тертий, сказывают, уходит, к нам прочат кандидатами то Куломзина, то Верховского. Но вот видите, как я заговорю о ‘деле’ — и ничего говорить, просто даже смешно: чувствую, что Вам не интересно и мне тоже. Итак, буду говорить о совершенных частностях: Вы пишете, что дорогу через милый Бельский уезд инженеры собираются вести не так, как нужно, а так, как ‘больше дадут’. Это — то же, что гимназии — обратили ли вы внимание, что в губерниях и уездных городах вокзалы всегда за 2-5 верст от края города: это — город ‘не дал’, и строители, в сущности, ‘обошли’ город, т. е. всем торговцам они наложили на каждый пуд товара отправляемого лишних 5-6 копеек за провоз, ну, даже 1 коп., но в годах и в тысячах пудов это скажется. Милый наш Кравчинский? Сказал фразу, поразившую меня мудростью: ‘Хорошо, что много худого: значит, может быть лучше’ (т. е. старайся, усиливайся открыть простор прогрессу и, след., жизни). Это — целая философия, до которой не додумывался Вольтер в ‘Кандиде’, ни Лейбниц в ‘Теодицее’: это — признание зла, но как-то связано и примирено с идеей окончательного торжества добра. Итак, мысленно обнимая Кравчинского за его светлую мысль, которую я положительно считаю философским открытием и даже немножко на манер ‘cogito — ergo sum’ {мыслю — следовательно существую (лат.).}, я примиряюсь и с ужасным направлением множества наших железных дорог — через прусскую границу к Кенигсбергу и Данцигу, и с проведением линии мимо Лутковского и Резникова. Да, нашим внукам будет много работы и нет причин нам не подремать от этого. Еще раз прошу вас, мой дорогой, простить меня, и ответить мне, не касаясь вовсе, чего не нужно, и вообще ‘вся сия’ предав забвению, чем, может быть, и я кончу. Позволю себе обнять Вас Ваш В. Розанов.
До чего я рад, что развязался — воспользовавшись предлогом — со знакомством здешних неославянофилов, Васильева, Шарапова, И. Аксакова, Романова (Рцы). До чего чище стала атмосфера, как легче дышится, как успокоился мой ум только от того, что я ‘не беседую’ с этими ‘собеседователями’ ‘Благовеста’, ‘Русской Беседы’ и ‘Русского Труда’. Они давили меня кошмаром своего либерального православия, своего конституционного ‘народничества’, этого удивительного ‘богословия’ (у Н. Аксакова), которое мирилось и даже почти требовало в Пасху проспать заутреню, а в день Ангела — немножко напиться, а главное, ‘ради службы’, ‘для пользы службы’, как говорится в формулярах — оставить дома одну жену есть пирог и побежать к начальству есть более вкусный ‘по долгу службы’ пирог. Мало кто знает, что все мое консервативное бешенство в Петербурге вытекло из этих гнусных ‘собеседований’ с ‘собеседователями’ (на кои меня Васильев уже как подчиненного не столько звал, сколько требовал), где каждое слово их, самый голос, самая повадка говорить, важно барская, точно впрыскивала мне сулему или мышьяк в мозг. Вы видите — я вспоминаю — и уже отравлен.
Час ночи — спокойной ночи. В. Р.
Нынешний год — у меня какой-то наплыв энергии, какой-то лютости в отпор ‘миру’ и энергии, я решил, что, верно, мне никто не поможет выбраться из тяжких жизненных условий, и решил ‘принять борьбу’. По всему вероятно, я прикончу настоящую, т. е. любимую и в любимой форме литературную деятельность и из 1/9 ‘зарабатывания’ хлеба обращу литературу в 10/10 зарабатывания хлеба. Довольно я написал ‘для души’, ‘Довольно Вы пописали’,— говорит мне остроумный (и милый) Мих. Петр. Соловьёв. Пора бросить эти затеи, я еще люблю оперу, у меня есть дети, есть много претерпевшая жена, и так еще много есть чем жить и для чего жить. Мне 42 года, т. е. лет 18 жизни, когда можно и отдохнуть, тем паче, что, правда, я бесконечно много писал, и просто мне нужно пожить для непосредственных ощущений. Весь Петербург можно отдать за Зембрих в ‘Травиате’, нынче она будет петь и с Мазини, но именно не придется ‘по домашним обстоятельствам’ брать абонемента.

45

23 сент. [1897 г.]
Только что получил, дорогой и милый Сергей Александрович, Ваше письмо, и даже не дочитав последних строк, спешу отвечать — так обрадовал меня его объем и ценность. А я думал, Вы не хотите мне отвечать, и вообще решили порвать с изгрязнившим мысль свою человеком. Самое дорогое в Вашем письме — начало. Дорого, что Вы так серьезно заговорили о волнующей меня теме: сославшись на поэтов и смиренное непонимание верующих, на красоту космическую, отсюда вытекающую, и неизбежность страсти, Вы поразили меня, что ‘обрели язык простой, и торжественный’ вместе для темы, которая не столько решается мыслью, сколько тонами мысли. Литература в ‘Нов. Вр.’: о, конечно, да и прежде всего это средства существования: но уж не посетуйте, что я и для занумеровывания в Вашем музее писем пришлю то, что выбросил у меня (добрый) Буренин: так это мне дорого, да прочтя и Вы увидите, что это святая святых славянофильства. Музей Ал. III: год об этом думаю, не знаю, как и к кому сунуться с просьбой. Это решило бы и устроило и спасло меня. Целую Вас. Я в Петербурге, т. е. адрес: Петербургская сторона, Павловская ул., д. 2, кв. 24.
Ваш любящий В. Розанов.
Дочитал письмо: опять смутило меня: ‘еле существую’. Да что с Вами! Вы были очень бодры, свежи и сильны в Петербурге прошлым годом. См. на обороте:
Соловьёва Вл. читать я едва ли стану: вот истинно бедный духом человек (личное впечатление): никогда такой нищеты сердца, такой мишурности ума и ‘стучащей бочки’ я не встречал. Как перед ним богат бедный умирающий Шперк, никому не знаемый. У Вл. Соловьёва нет музыки в душе, у него сердце не поет,

он музыки не любит, он на все способен.

Его благочестивые предложения Пушкину не волноваться клеветам на жену есть истинная подлость, если принять во внимание, как не благочестиво он сам оклеветал бедного и бессильного Страхова (‘пляшете перед истуканом’, ‘равнодушие к истине’ — с полным сознанием, что ведь все это ложь) и ничего себе, живет себе без ‘мук’ сознания, на Афон не идет. Он когда-то назвал меня ‘иудушкой’ (что меня нимало не обидело: так не попал он в цель, хоть, конечно, у меня есть во что попасть): но его отношение к Пушкину, его похвалы Писареву (как мне передавали, в той же статье), то заискивание перед каким-нибудь Михайловским и сплетении с мыслью: ‘Что бы стал делать Пушкин, застрелив негодяя’, ибо вот ‘душа’, вот ‘Афон’ — представляет такое сплетение действительно иудушкиных черт, что ужас. Я думаю,— он глуп, и только от этого не замечает, зияющих в нем ран. Просто не могу выносить мысли о нем: это новое в русской литературе явление, т. е. в литературе нелепой и невежественной, но как-то открытой и честной. Писарев и Влад. Соловьёв — это антиподы, и не в пользу последнего. Надоела нам пустота, поверхностность нашей честности, но и это углубление кусающее, клевещущее, извивающееся в ногах и в ногу язвящее еще отвратительней. К счастью, он глуп.
Но не буду Вам писать пропусков из статьи, правда, ужасно дельных, ибо там дана удачная культурно-бытовая формула славянофильства. Авось, когда-нибудь кто-нибудь и поможет мне издать сборничек статей, и тогда и там восстановлю тексты. В ‘Нов. Вр.’, от Буренина, узнал, что пропуски сделал старик-Суворин, кот. почему-то очень боится Грингмута, т. е. его подпольных влияний. Да хранит Вас Бог.

46

28 нояб. [1897 г.]
Дорогой Сергей Александрович! Кажется (судя по словам Лутковского), Петербург вас ждет к себе, и я надеюсь скоро с Вами свидеться. Писать Вам — тысяча бы тем, и именно поэтому не пишешь ни одной. Прежде всего, конечно, глубокое извинение пред нашим добрым попечителем кн. Н. П. Мещерским. Высокого роста, худощавый с бакенбардами ‘парижанин’, как объяснил нам Бертран, т. е. ‘бертрашка’, как звали мы своего, очень недостойного, учителя франц. языка. Но к делу: в цитате из его статьи у меня есть пропуски — ибо они к теме моей не относились, прямо не шли к делу и невозможно было сплошь цитировать, такие сплошные цитаты возможны в книге, а не в газете, и есть перепуск, т. е. в кавычки »я ввел фактические сведения: ‘который (гр. Капн.) и оставался 14 лет попечителем’. И опять тут виновата газетная теснота: факт верный и официальный я заверил перед читателями ‘кн. Мещерского, вместо того, чтобы объяснять, почему и откуда я его знаю (пространно, а тут только »). Но и на кн. Мещерском лежит великая вина: Вы знаете, что Капнист не управлял округом, а управлял Высоцкий, и ревизий почти не было, ибо нечего было ревизовать людей, купивших место и, след., несместимых. Не везде это было, но было в Брянске, где я 5 лет служил, и Попов, имевший 50 000 годов, дохода (служил для избежания воинской повинности) мало того, что брал с урока математики преподавателя, громко говоря перед классом: ‘Никол. Федор., пойдемте играть в шашки, за Вас тут Ал. Макс, посидит’, но жил с женой этого Ал. Макс., достойнейшего человека (учит, подготовительного класса и вместе надзиратель), доведя его почти до сумасшествия, и на плечах коего (семинариста) держалась вся прогимназия. А затем за такие прелести и, конечно, за крупную взятку его перевели из инспекторов 4-классной прогимназии директором в Тулу, а Ал. Макс. Мещерского, перед коим ученики благоговели, при перемещенном новом к нам инспекторе Пенкине выгнать не выгнали, а выжили, потому что место понравилось другому кандидату, у коего была смазливая сестра, помнится, Варв. Александровна, и Мещерский пошел, не зная куда голову прислонить, в сельские священники. Это только план в больших размерах, не упоминая о подробностях. И вот нам говорят: ‘Он (Капн.) все же был лучший, и я на него указал’, когда лучший-то был под боком: это Гавриил Афанасьевич Иванов, латинист и классик, отличный администратор, бывший потом ректором университета, создание Павла Михайловича Леонтьева и по многим удивительнейшим чертам, о коих я поздней, после университета, узнал — благочестивейший православный. Но вот, видите ли, он имел торопливую походку, как Серг. Ал. Рач-ский и В. В. P-в, он был мал ростом, невзрачен, и хоть он один, одушевленный истинным пониманием древности, поправил бы все прорехи классицизма для Моск. округа, а след., родителям и ученикам был до крайности нужен, но он не был ‘фигурою’, а граф Капнист был фигурист: высокий рост, матовый цвет лица, словом — ‘цвет наваринского дыма с пламенем’, и хоть он дурак и проходимец, но для фигурных целей вполне достаточен: как же, он может приехать в Петербург и за обедом у Делянова это будет ‘фигура’, а какая же ‘фигура’ Гавр. Аф. Иванов, когда он и в Бога верует, и Тацита livre ouvert {по раскрытой книге, сразу (фр.).} читает: это — ‘прохвост’. Так-то Россия наша и ‘прохвостится’ со своими ‘фигурами’ и на всех решительно путях дела своего.— Но довольно.
‘Призывал’ меня Тертий, т. е. ‘призывал’ и, след., думал распечь, но об этом я догадался только выйдя от него. Я его уже года 2 не видел. Держит книжку ‘Русск. Обозр.’ в руках и прямо начинает: ‘С чего Вы взяли, что Катков указал на Вышнеградского?’. Едва я догадался, что это он читает мою статью ‘Отрывок (из Петербургских видений)’ и поняв, что тут под министрами, исполняющими толстовское ‘не-делание’, прежде и больше всех он разумеется,— захотел дать мне острастку: ‘На него указал кн. Мещерский’ — ‘Гражданин’. Конечно, я это не знал, и объяснил, что тогда писались против Бунге громовые статьи в ‘Моcк. Вед.’ и кто-то указывался при этом как могущий поправить наши финансы. Все говорили тогда, т. е. в провинции, что это указывался Вышнеградский, и действительно он был вскоре назначен. ‘Ужасный вздор — ничего подобного не было: как Вы пишете о вещах, не справляясь и не зная их настоящего положения’.— Я ему объяснил, что это принципиального значения не имеет, и для целей моей статьи безразлично, Мещерский или Катков, но, во всяком случае, частный человек указал на Вышнеградского. Разговор был неприятен (кстати — в статье хвалится Витте, который вечно дерет Тертия за уши) и я спросил его о здоровье: ‘Да, я получил Ваше письмо. Вы там называете меня Рудиным (за раскольничьи дела — но я хотел сказать ему, умирающему, как мне казалось, теплое слово участия). За что Вы меня называете Рудиным, когда Рудин фантазер, живет своими фантазиями и на них опирается, я же стою на почве предания, факта, закона’.— ‘Из огня в полымя,— подумал я и, как-то неловко повертевшись в речи, спросил: — А как Вы думаете, Терт. Ив., насчет электричества в храмах’ (тогда Палладий собирал у себя комиссию, и меня это раздражало).— ‘Конечно, нигилизм. Покойный К. Н. Леонтьев говорил: ‘Я не всякую Россию могу уважать, я могу уважать только Россию православную’. Так как мое положение было очень трудное, то я высказал, что, правда, с электричеством Россия уже как бы снимает с себя облик православия.— ‘Конечно, я уж теперь больше в Исаакиевский собор не пойду’. И вот, ненавидя до этих пор электричество в храмах и уже мысленно формируя против него статью — я вышел из ‘кабинета’ совершенно равнодушный к делу. Удивительно, как много значит лицо в истории: правому вы не хотите больше сочувствовать, против неправого не можете бороться. Вы уже знаете об удалении Череванского: вот они, sexual’ные бури: он удален, не захотев и даже сказав: ‘Никогда я этого безумия не сделаю’ подписать бумаги о назначении управляющим контр, палатою в Волынской губ. некоего Алмазова, домашнего секретаря и, как говорили в Москве, ‘постельничего’ Т-ия, который, как Вы, вероятно, слыхали, предан до излишества ‘греческим делам’. И 10 лет управлявший К-м человек (а 40 лет на службе) назавтра вылетел даже без пенсии. Катков когда-то писал: ‘Наша конституция — в присяге’. Ну и вот за ‘верность’ конституции человек на улице, лишен ‘кавалерии и чинов’. Россия — это волчий лес, главное бесстыдство: весь Ko-ль ужасно потрясен, ибо почему-то назавтра же было всем известно, почему Череванский удален. Алмазов, как передавали, по приказанию Т-ия и писал увольнительную бумагу. Призвав вечером Смиттена, директора канцелярии он сказал ему, подавая бумагу (сенатский указ): ‘Исполните’. Тот взглянул и выронил бумагу из рук. Потом поехал к Чер-скому, чтобы передать ему, а Тертий поехал в заседание Географ. Общ. слушать образцы русского пения. Вот Вам и министерия. Тут только я понял, когда такой столп свалился, до чего зыбко нас всех существование, ‘с детишками’, ‘с потрохами’. Тут я постигнул жадный порыв Некрасова к ‘миллиону’! Да — 1 000 000 — это моя свобода, это единственное в России условие не быть наковальней, не бегать la Молчалин. Да — 1 000 000, ну, а у меня теперь есть на книжке 390 руб., скопленных в Петерб. Как только освобожусь я от одной огромной задуманной работы буду писать в газеты всякую чепуху просто для обеспечения детей. Ибо у меня девочки, и почему на ‘св. Руси’ им не стать со временем жительницами Вяземской лавры, чем-нибудь под старость вроде описанной там ‘чухи’. Нет, Серг. Александр.: для консерватизма, для status quo никаких нет оснований в России и что особенно печально, то эго-то, что тоненькие корешки этого, кажется, зарыты очень далеко в земле, обросли мохом, ‘ветхи деньми’. Ну, обнимаю Вас и целую крепко. Ваш В. Розанов.
Простите, что я написал Вам на таких неуклюжих листах: нетерпелив и вдруг захотелось написать, и в секунду этого ‘вдруг’ никакой бумаги не оказалось. А я при ‘вдруг’ даже не могу отыскивать и вообще ‘годить’.

47

10 авг. [1898 г.]
Пишу Вам, дорогой и милый Сергей Александрович, кратко (вечная усталость) и только чтобы поблагодарить за присылку ‘Сельской школы’. Мои письма — не нужны Вам (чему я Вас мог бы научить?), а мне Ваши так бы нужны. Слова Вашего последнего письма: ‘Осторожнее пишите о браке’ — я не только не обошел вниманием, но и напротив — взвесил и обдумал. Но тут у меня особенная причина ‘писать и писать’. Давно мне хотелось Вам написать одну мою семейную тайну — но удерживался, и вот то, что я столько лет (7) удерживаюсь сказать вещь, в коей чувствую главное и самое святое своей жизни, показывает: что же должны чувствовать в подобном положении другие, а чувствуя ужасные муки — и вынуждаются к ужасным поступкам. О вопрос о браке я ушибся больно, и мой ушиб был бы смертелен, если б я насильственно и дико не вырывался из этого ушиба — в жизнь. Вот и теперь, когда я собрался сказать Вам все, рука дрожит, и я не нахожу слов. Я никогда не мог понять жизни иначе как в семье, просто я должен видеть дом около себя, а не квартиру, родных, а не прислугу, etc. Нисколько я не чувствен, и ни-ни Карамазова во мне нет, но от какого-то самочувствия, я никогда не ощущал греха в этом (беспорядочного и даже просто несерьезного здесь у меня и никогда не было). Посему, проживая 3 года в полном и глубоком одиночестве (никогда не любил товарищества) студентом, я в конце 3-го курса женился на Сусловой, сестре известной докторши, какая-то мистическая привязанность к много пожившей Irene (Ирина из ‘Дыма’) ‘avec l’озлобленный ум’ {с озлобленным умом (фр.-рус.).}. Телесной к ней любви у меня никогда не было, разве минутки самого начала романа, но был вечный страх, что эта безумная и ‘несчастная’ (в моем воображении) женщина что-нибудь с собой сделает — Вы знаете, как трагично-жалостива становится Анна (Каренина) с начала 3-го тома романа: вечный страх — за нее, вечная грусть — по ней, вечная готовность все сделать, чтобы отвратить надвигающиеся на нее колеса поезда. Вероятно, я тут много нафантазировал: но и частица реального в моем чувстве верно, была, я никогда ей не сказал простого ‘дура’, при всей вспыльчивости и неудержимости в слове. Жили бесконечно плохо, мучительно, скандально, я писал тогда (в Брянске) книгу ‘О понимании’, а она уверена была, что у меня мелькают юбки перед глазами, несколько раз, забрав рукописи, я переходил в гостиницу, и она упрашивала меня вернуться. Кажется, весь город знал наши скандалы, и я со всеми (т. е. с близкими) советовался, как лучше жить, какой метод ‘женатого человека’, так бы, верно, промучились мы до могилы, пока (как теперь соображаю) она не влюбилась в молодого (кончающего унив. курс) студента-еврея Гольдовского, с матерью коего она (чудная еврейская семья, характерно христианского типа) была связана 20-летнею дружбою, она сама позвала его гостить к нам на лето, он приехал и влюбился в дочь священника, отца Петра, Александру Петровну — прекраснейшую и поэтическую девушку-христианку. Я в то время писал любимейшие главы в ‘Понимании’ и рад был только, что отправляясь в лес или в поле (и Суслова всегда в их компании), они оставляют меня одного, вообще выполняя обязанности супруга и домохозяина, быть может, сухо, я весь ушел в книгу, август — и еврею и девушке настало время расстаться, роман их (безусловно чистый) все знали, и все видели, что он роковой — по невозможности женитьбы. Слезы, муки — но они расстались, но тут-то и вышел роман жестокий, коего никто все лето не подозревал, да и я стал о нем догадываться годы спустя. Как я понимаю теперь, Суслова давно и тайно полюбила Гольдовского, и вызвала его к нам, чтобы быть около него, и без всяких дальнейших надежд (ему — 20-19-21 лет, ей — за 40), но зрелище взаимной и необыкновенно счастливой любви, пусть краткотечной,— проникло фурии в ее сердце, она написала, уже по отъезде его, его матери письмо, где, между прочим, слегка упомянув о его привязанности, отозвал.: — ‘Стаха привязался к барышне, не разобрав, что это — из тех дев, которые умеют любить только на постели’ (Гольдовский очень меня любил, был мне в ‘духовного сына’ и все передал, но очень деликатно, и щадя ее самолюбие. Вообще Суслова была невероятно грязна в речи, и ‘юбки’-‘панталоны’ вечно мелькали в ее речи, зная, что это — какая-то болезнь у нее, я именно в грязи бесконечно жалел ее, и утонченно-вежливый Гольд, сообразовался с этим). Письмо это было только начало, долго рассказывать дальнейшее, но достаточно сказать, что она кончила тем, что упекла его в тюрьму (перехватывала его письма ко мне, без моего подозрения, и одно, где он, по поводу университетских беспорядков, дурно выразился о начале царствования Ал. III, переслала жандармскому полковнику в Москву, обвинила его перед отцом в кровосмешении с матерью (о чем мне с дикою яростью сообщила — он сказал: ‘Она что-то написала отцу, но такое, что он даже мне не показал письма’ (замечательная дружба и доверие отца и сына’) и пр. Тут были самые трудные для меня дни, чтобы утишить бурю, я на все соглашался, она требовала, чтобы я ему писал тоже (диктовала) подлые по содержанию письма, но я отказался, но не мог ей отказать в безусловном требовании — отнюдь не видеться ‘с жидом’ и вычеркнуть его из бытия в моей памяти. Я это обещал, хотя замечательно его любил (‘духовный сын’), нужно заметить, что он (безвозмездно) корректировал всю мою книгу ‘О понимании’ и раздавал ее в магазины на комиссию, и затеряйся куда-то комис. квитанция магаз. Глазунова, тут не деньги важны, а самолюбивое ожидание автора, только что объявившегося в свет, ‘сколько продано’. И вот, проезжая через Москву и остановившись в (с братом Николаем), я вызвал его (Гольд.) письмом на час, чтобы спросить, не у него ли квитанция, или вообще где она? Нужно заметить, что Суслова была гениальна в шпионстве, когда Гольдовский от меня выходил, а я кивал ему с лестницы, вышел милейший наш (и Сусловой) знакомый Борисов, из Шуи или из Иванова,— и у меня тогда же мелькнул испуг, что Суслова узнает о свидании, и правда, когда в свою очередь она поехала на свидание с отцом в Нижний — она уже из Москвы написала мне бешеное письмо (а я проводил ее на вокзал, и вообще она уехала мирно), чтобы я выслал ей вещи, etc. Больше я ее и не видел, я плакал, писал ей письма, все обещал, даже противоестественное для честного человека, все было напрасно, думал, что это — какая-то атмосфера помешательства и она связана уже с обстановкой, с местом, людьми, я поехал в учебный округ и попросил перевести меня из Брянска, меня перевели в Елец, и я вызвал ее, говоря, что новый город и люди нас успокоят, ‘тысячи людей — в Вашем положении, и не воют, люди не собаки’,— помню я рельефные строки из ее ответного письма. В Ельце у меня был друг, И. Ф. Петропавловский, семинарист и учитель подготовительного класса гимназии, когда он помер, я все напевал гамлетовское:
Моего ль вы знали
. . . . . . . . . .
В белых перьях старый воин
Первый Дании боец.
Мало я знавал столь уравновешенных, дивно гармоничных натур, какая-то во все стороны льющаяся — благость, спокойствие суждений, огромная практическая опытность, — и чисто российский идеализм и мечтательность. Год на 2-й жизни в Ельце, я ему рассказал свой роман с Сусловой и попросил совета: ‘Не сходитесь, никогда и ничего не выйдет у вас’. Так это решение и упало камнем на меня. Я прекратил дальнейшие попытки восстановить разрушенную жизнь.
Петропавловский этот квартировал в доме моей теперешней жены, от пустой простудной болезни сердца, по чистой неумелости доктора, он в 2 недели погиб. Вы знаете, как смерть человека сближает всех, его любивших, слезы, смятение, самые доверчивые слова, и вот впервые в эти мятущиеся дни, в беганье в аптеку, в созывах консилиумов, около гроба, старушки-матери его, торопливо вызванной из села — завязалась первая не любовь, но просто бесконечное доверие и уважение между мною и молодой вдовой-доче— рью хозяйки его. Тут много — непередаваемого, тут — именно наблюдение человека в смятении, т. е. самое безошибочное, около постели умирающего передо мной вспыхнула как бы древняя христианская жизнь, где-то в темном углу истории, в катакомбах, но из коей идет свет необыкновенной любви, заботы, сострадания друг о друге, и бескорыстного, за которую нет платы. Я уже поприсмотрелся к цинизму жизни, к холоду людей, и этот новый мир — поразил меня. В конце моей книги ‘Легенда об Инквизиторе’ есть страница — о высоком священнике, церкви, церковной службе, и тихих и простых людях, приходящих туда. Это и есть милая и навечно дорогая для меня Введенская церковь в Ельце, vis-a-vis с коею в своем домике (где, кстати, родился и их дедушка, Иннокентий Херсонский, архиепископ) и жила вся милая семья. Я даже не знаю, в кого я влюбился: во внучку ли 6-5 лет, милую и остроумную девочку, в бабушку ли ее, кою и посейчас безумно люблю, как настоящую свою вторую мать, или в между ними стоящую молодую женщину. Все было чисто тут — и вот это-то и пленило меня, была нужда, но какая-то веселая, без ропота. Все еще любви у меня не было, но, скорее, удивленность идеалиста, ничего я не искал, но началось знакомство: и опять в случайных разговорах я узнал о кратком и необыкновенном по красоте (самоотверженная любовь) романе молодой женщины, матери внучки-Санюши. Все опять — чисто и бескорыстно, и опять это меня поразило, поразило как человека, поразило как писателя. Молодая женщина осталась вдовой 21 года, а ее муж, прекраснейший и честнейший человек, умер ужасною болезнью, закончившейся слепотой и сумасшествием. Значит, молодое сердце много перенесло. Ну, пора идти в Контроль — вечером допишу.
Буду кончать мою печальную повесть — не без воодушевления начатую. Тяжело шли мои дни. Я писал отцу-Суслову, чтобы он поговорил дочери о разводе, старик, добрый и прекрасный человек, ответил мне иносказательно на своем апокалипсическом языке: ‘Демон рода человеческого вселился ко мне в дом и мне напоследок лет самому нет отдыха’ (она и до брака и теперь, после возвращения из брака, куролесила над родителями), ездил я сам в Нижний, но она, сказавшись, что выехала в Москву, скрылась от меня. Говорил я в Ельце с жандармским офицером в Ельце [sic], могу ли ее вытребовать к себе: он ответил, что хотя формальное право это у мужа есть, т. е. он может требовать к себе жену через полицию, но полиция лишь передает это требование жене и напоминает ей о необходимости следовать за мужем, но на это она всегда может ответить отговорками болезни и проч., и вообще реального способа заставить жену жить с мужем не существует. Вы не следите, но я чуток к этой стороне жизни, и помню, что года 3 назад в подобном же положении оставшийся муж попробовал через суд требовать жену к себе, но суд (в Казани) отказал. Да и дико, конечно, держать при себе жену, как черкешенку Бэлу держал Печорин: испуганно-гневного зверя, который жмется в угол. Я спрашивал у жандарма — скорей, с любопытством. Так странно — дико положение, в котором я очутился.
Вы пишете в (прекрасных) ‘Письмах к духовному юношеству’: ‘Члены армии Бутса — рано женятся’. Действительно, альфа брака есть брачное состояние от 17—18 лет — до могилы, без этого мы имеем оазисы брака, а не материк его, материком его является гнусная проституция. Но брошу философию, впору рассказать о себе.
Никакой романтической любви у меня так и не вспыхнуло, шло возраставшее уважение, шла потребность дышать одною духовною атмосферою с домиком около Введения, часто мы виделись, а когда наступила холодная осень, старушка — сберегая здоровье будущих детей своих — позволила мне бывать у них сперва часто, и позднее каждый вечер, всегда или почти всегда была с нами, все было бессмысленно тут — потому что ничем не могло кончиться. ‘Лучше мне в землю живой лечь, нежели увидеть свою дочь, потерявшею себя’,— сказала она мне, предостерегая от разных возможностей, и имея полное доверие матери, конечно, и дочь так же держала себя. Прошла зима, прошла другая, все в городе, т. е. ее обширный кружок родных, и мои учителя-товарищи, знали о привязанности, и также знали — да и мы раньше всех — что ничего тут не может быть. Конечно, можно сказать: ‘Нужно было не видеться’: но это все равно, как Вам: не интересоваться более школою. Дело в том, что ‘брак’, ‘семья’ есть духовный мир, есть идеал физиологический ли, религиозный ли: который образует из себя притяжение, и человек липнет к нему, как облачко влажное к вершине горы. ‘Не ходи в школу’ — что это для Вас, или для меня было бы ‘не ходи в домик к Введению’. Да если в домике этом я научился бездне мудрости (от старушки-матери), если впервые я там узнал девственное целомудрие, так сказать, не целомудрие тела, но духовных созерцаний, и, словом, если ‘писатель-Розанов’ незаметно там созрел в фундаменте как ‘Розанов-человек’. ‘Не ходи’ — это значило для меня: погрузись в дрязги, служебные нашептывания, начни копить деньги, глубже и грязнее: ‘Возьми себе миловидную прислугу’. Словом, ‘не ходи’ для меня было однозначуще: ‘Сойди с высоты, на которую не ты встал, но тебя подняли люди — и опустись книзу’, я знаю, есть стоицизм, есть виды долга, служения благу, но прежде всего уже так меня Бог устроил, что семья, ‘дом’ (антитеза ‘квартиры’) мною всегда ощущалась как первый долг, как, так сказать, первая заповедь в порядке всякого философствования, назовем ли его ‘стоицизмом’, ‘служением благу’ etc. Для Вас ‘не пей’ есть условие священства, учительства, есть первое требование, за коим уже выступают потом вторые: для меня — играющие дети, хлопочущая около мужа жена и, словом, ‘дом’ есть также primum {первое (лат.).}, на крыльях коего уже я полечу куда угодно: и без коего прямо не полечу, не хочу и не могу лететь никуда решительно. Такое ‘умоначертание’. Теперь, когда я более обдумал себя, я понимаю одну дикую свою привычку: куда бы я ни пришел в дом, я его озираю как-то, и теперь-то понимаю почему, но прежде инстинктивно и как будто нечаянно — всегда дойду до детской и отворю дверь в спальню домохозяев, в ‘гостиных’ же и ‘залах’ просто не могу усидеть. Это — инстинкт, повторяю — непреодолимый, жажда какая-то всеобщего домоустройства: как-то уже здесь, в Пет. делая впервые визит — служебный — некоему Кандаурову, я пошел по квартире, оставив гостей в зале (был ‘визитерский’ день), и дошел до спальни мужа и жены (детей у них не оказалось). Дойдя — я вернулся, и уже мог сидеть в зале: придя — рассказал смеясь жене, не понимая, что и для чего я сделал, она предупредила, что это — неприлично, да я и сам знал, оттого и рассказывал, смеясь и недоумевая о себе. Просто вся парадная сторона жизни, зальная, гостиная — для меня есть пустыня, но жизнь начинается, где начинается ‘домашнее’, хлопоты к обеду, одевание-раздевание, нужда житейская и тревожный счет денег (я всегда о хозяйстве расспрашиваю — даже вашу сестру расспрашивал, и в Дунаеве — содержателя станции), но прежде и в основе всего: как здоровье жены, сколько детей, как они рождались, каковы способности, не трудно ли воспитывать. ‘Умоначертание’ — которое я теперь сознал, но оно всегда во мне жило инстинктом. Но скорее — к фактам.
Родственник по первому мужу однажды завел разговор со своим отцом, строгим и властительным протоиереем, о браке: ‘Папаша, ведь священнику венчающему в строгом значении закона требуется, собственно, одно знать: не принужденно ли венчаются жених и невеста, и по любви ли’. При мне и, думаю, для меня был заведен странный разговор: я никогда (до тех пор) не справлялся с каноническим правом, и вообще весь разговор мне показался странным, отец поправил сына, говоря о полноте условий при венчании, но сын опять свел отца на узко-законную почву, и сейчас не припомню подробностей, но вынудил отца сказать: ‘Собственно, все другое лежит на ответственности и душе брачующихся, а для самого священника conditio sine qua non {обязательное условие (лат.).} венчания заключается в добровольном и по любви согласии на брак венчающихся’. Нужно Вам заметить, что я знал и мне как-то впало в душу одно условие 2-го венчания, ужасно близкое к моему положению: 5-летнее безвестное отсутствие одного из супругов. Скажите, какое мне дело, что я знаю адрес своей супруги, когда одновременно я знаю, что это есть вечное разлучение, бессрочное отсутствие. Это адресные браки, т. е. с ведением адреса ложа супруги — одна из тех чудовищных аномалий, которые загромождают жизнь, и со своей стороны раз уже 5-летняя давность законом установлена, я считал и до пролития крови считаю себя вправе на второй брак, ибо что 5-летнее отсутствие нимало не включает в себя смерть супруга, исчезновение его с лица земли, выбытие из живых — это-то само собою разумеется. Не сказано в законе: ‘имея доказательство смерти мужа’, а сказано: ‘если отсутствует’. Но вот еще более: ‘Муж, ссылаемый в ссылку — раскрывает свободу 2-го брака для жены’. Здесь подумано: ‘Жена не обязана терпеть за преступление мужа и следовать за ним, но он жив, существует — и, однако, именно потому, что произошло фактическое расторжение ложа — церковь дает жене 2-й брак’. Вот почему, повторяю, до пролития крови в сердце я всегда сознавал свое право на 2-й брак, на тяготение 2000-летней привычки брало свое, и я не решался даже обмолвиться об этом, пока странный диалог священника не заставил меня постучаться в двери. Так все и свершилось: было много плачу со стороны старушки, болезнь, совещание с духовником, мы же решили уже заранее принадлежать друг другу после смерти старушки — теперь же естественно пошли в раскрытую дверь. Условием венчания было: полная его тайна, отсутствие церковных записей, немедленное после венчания выбытие из Ельца (для предупреждения разговоров). Он был священником в Калабинской приютской церкви, и в воскресенье, поведя нас как бы показывать храм, запер дверь и в последний (скоромный) венчальный день, 4-го или 5 июня 91-го года, наш брак совершился.
Все утихло, священник этот помер, старушка и весь ее круг родных так привязался к нам, что мы не чувствуем ненормальности своего положения, мы отделены только паспортно, и когда померла моя старшая девочка Надю— ша, и я в Петербурге в полиции выправлял разрешение на пропуск на кладбище, мне пришлось выслушать злобное издевательство 22-25-летнего, в мундире, чиновника, над ‘ребенком вдовы (имя рек) — хе-хе-хе’. Подлец знал, что я отец, и что ребенок в гробу лежит у меня дома, тут же, в полиции, стоял огромный образ св. Николая Чуд., с горящей лампадой: и этот образ около этого издевательства над отцом и матерью умершего ребенка — человечка, который, может быть, и не выходит из ‘Аркадий’ — больно-больно, какой-то потусветной горечью, кольнул меня. Конечно, на памятнике, на Смоленском кладбище, я приказал вырезать ‘Надюша Розанова’. Да и они все — Розановы, это воистину так, воистину нет закона, чтобы отца и ребенка разлучать, это — что-то от Ирода, около Вифлеема, ‘поиски Христа’ же, но не пастырей чтобы поклониться Ему, а убийц, чтобы умертвить Его.
Вот причина моего усиленного внимания к браку, конечно, я детей не брошу, конечно, жену я не брошу, но ведь я прошел горнило 7-летнего размышления, и еще имею особое ‘умоначертание’, чтобы не чувствовать стыда и позора в своем положении. Но тысячи слабых сердцем людей чувствуют что ‘младенец пачкает отца’, как только он родится не при полноте условий* ‘пачкает и мать’. Иродова легенда бежит черною кошкою по миру: детей — стыдятся, и стыдясь — убивают, поразительно, что в публичные дома никто решительно не стыдится ходить, тут нет зазора и даже нет юридического ли канонического ли препятствия. Стыдно — родить, стыдна именно степень начинающейся правильности около пола, ну хоть какой-нибудь правильности, 75-ой ее тени. Не наблюдаете ли Вы, что венчающиеся теперь — бегут на железную дорогу, совершают свадебное путешествие вместо того, чтобы становить ‘дом’, скотское сладострастие до того овладело миром, что обвенчавшиеся — которые сейчас начнут ‘скотствовать’ — краснея, бегут из круга известных им людей и, как кошки на крыши, так они в каналах Венеции проделывают свои пакости. Это убийственное падение брака, именно какое-то презрение к нему, какое-то половое друг от друга отвращение и если увлечение, то на минуту, кое-как (проституция) или крадучись (бежим после венца) возмутило мою душу: и вот причина, почему целомудреннейший до сих пор Розанов заговорил о ‘святой’ карамазовщине, Сципион Африканский еще юношею, после какого-то поражения римлян, когда остатки рассеянного отряда хотели вовсе вон бежать из Италии, остановил их, и людей, бегущих из брака, тоже я решил поворотить оглоблями ‘ко двору’. Вот почему я смею заговорить о спальне и ее подробностях, сказал, что тут уместна молитва. Да следите же за инстинктами человечества: в спальне-то, около ее нечести, благочестивые супруги, поставят там образ, коим девушку отец и мать благословили в брак — зажигают лампаду, а в проклятых залах ничего не зажигают, только свои поганые люстры, родился младенец — опять лампада, да все это так религиозно, так, очевидно, религиозно, что нужно быть слепым или нахально путешествующим по Венеции, чтобы не заметить особой и, очевидно, святой атмосферы, которая здесь струится, ‘колышется’, и еще остающихся, или точнее — вымирающий остаток идеалистов брака она-то (эта атмосфера) и тянет к себе, но, повторяю, это есть вымирающее чувство, и браки, которые в образованных классах ужасно редки, а в крестьянстве — после всеобщей воинской повинности — тоже перестали быть ‘ранни’ и след., чисты, через век-два совершенно исчезнут, станут зубром в Беловежской пуще. Это — такой ужас социального и культурного разложения, перед грозой коего мои ‘неосторожные’ статьи суть треск лучины перед московским пепелищем 12-го года. А потому, предвидя пепелище, я и кричу заблаговременно: ‘La sancta {святая (лат.).} постеля’, ‘святы дети’, ‘свято чадорождение’, не надо, лет на 200-400 не надо ни Венеции, ни канделябр, ни зал — но постеля, постеля и постеля, пот и труд любящих, домашние счеты, и, словом, ‘дом’ и ‘дом’ ‘около Введения Пресв. Богородицы’, как научила меня жизнь и собственный горький опыт. Любящий Вас

В. Розанов.

‘Письма к юношам’ в высочайшей степени ценны, тут — Вы деятель, ‘как св. Колумбан’ (в Англии, кажется), или где угодно, тут — такая правда,— и столько горькой правды. Поразительно, что Вы пишете о ‘лжи, лжи и лжи’, которая нас увила по рукам и ногам. Еще более меня поразило (именно в Вас), что Вы написали о магометанстве, Африке: я бы не решился, просто из осторожности, печатать такое грустное наблюдение, но как оно истинно: пьяный, а по моему наблюдению и — прогнивший в распутстве христианский мир, да что же истиннее этого и что ужаснее.
Первая у меня к вам вещественная просьба: я безумно влюбился в нумизматику: чеканные портретные изображения на монетах ‘древних героев’ неизъяснимо волнуют мою душу. Собрал 23 монеты. Среди культурных сокровищ Татева, быть может, есть несколько заводящихся монет, которые и не вошли в реестры ее богатств. Они у Вас ‘так себе’, ‘ни к чему’, и вот, если вы принесете такую ‘лепту’ древности мне в дар, Вы доставите несколько дней чисто детского восторга В. В. Розанову. Покупать их страшно дорого, а при болящих моих детках — и преступно. Я решил — excusez du peu {ни больше, ни меньше (фр.).} — ‘клянчить при дороге культурной милостыни‘.

48

29 авг. [1898 г.]
Спасибо Вам, дорогой Сергей Александрович, за письмо Ваше — как всегда чистое и ласковое. Я знал, что у Вас есть как бы идиосинкразическое отвращение к плотски-нечистому, и потому Ваш страх и чувство отталкивающего чего-то от моих писаний (NB: Суворины, их едва пропускали, с превеликой неохотой печатали, как сквозь лес я пробивался через нежелание, убеждая, переубеждая и проч.). Не думайте, что я глубоко и осторожно не расспрашивал чистых людей: Вы, может быть, помните чудный рассказ в ‘Русском Вестнике’: ‘В тихой пристани’, с явно автобиографическими черточками, изображение монастырской жизни, подписано ‘Данилов’, а автор г-жа Фриббес, дочь бывшего Пермского или какого-то восточного губернатора, девушка лет 34, — не только очень воспитанная, но безусловно нравственно-чистая (живет с матерью и 2 детьми-племянниками в Петерб.). Она мне знакома (по вечерам в редакции ‘Рус. Вестн.’) и при встрече я ее внимательно спросил именно об этих статьях, мне нужно было знать мнение не писателя, а человека, и Вы знаете, женщины особенно чутко-внимательны и осторожны в этих темах. Она, как бы поняв мою мысль, ответила: ‘Конечно,— это религиозный акт’. Так не ловка тема, что разговор наш и не продолжался, но она сказала очень твердо {Теперь, после Вашего письма, при встрече я ее еще переспрошу, и попрошу осудить меня, если в точности она это чувствует.}. Далее, получив тоже очень укоряющее письмо от М. П. Соловьёва, и находясь в унынии, я послал его одному священнику, из Старой Руссы, который, спросив в ред. ‘Нов. Вр.’ мой адрес, завязал со мною по этому поводу, т. е. этих тем, переписку, и я Вам его ответ прилагаю, с просьбою мне его вернуть. Лично я почти холоден к вещам сим, тут — не 43 года, а постоянная моя отчужденность и занятость 1000 теоретических тем (во всю жизнь). Но что тут около жены и тут же дети религия, просто я это чувствую. Еще на днях пошел с детьми в сад при Владимирской церкви,— и взял в церковь маленькую Веру: она очень хорошо молилась, т. е. со всею наивной неумелостью двулетка. И так хорошо было: я подумал: да что же может быть угоднее Богу, как чтобы родители с детьми Ему молились. И все — вместе. Тут вообще целый мир мысли, 1000 ощущений, которых не опишешь — но они мне легли на душу и запомнились, мы думали, что 2-я Татьяна умрет — худенькая и миниатюрная — и вот в Лесном я иногда возил ее в колясочке: издали чуть-чуть доносится благовест, и она, уловив звук, повторяет: ‘бом-бом’, а я думал: вот так-то тебя понесут при ‘бом-бом’ в церковь (т. е. в гробике, как старшую Надежду). И много-много. Но что стоит в центре всего этого? То, на что люди вздумали плевать, о чем без анекдота теперь люди и не разговаривают. Вот это скверное начало анекдота я и решил вымести. Устал я писать, но за годы размышлений я вынес наблюдение, что коренной пункт крушения нашей цивилизации есть именно отсутствие религиозно-текущей семьи, страшное разъединение плотей, и этот ‘анекдот’ около плоти, который царит от Парижа до Б. Морской (какие здесь картины, какое на окнах магазинов оподление женщины: тут и падать некуда, на дне лежим). Мы загниваем в самом узелке бытия, мы не умеем рождать и родиться, холодная и гусиная семья дает выброс детей на улицу. Дети точат ножи на родителей. Раз это есть, раз это — факт, все утешения религии бессильны, все школы напрасны. Дайте мне семьи — и я дам вам цивилизацию, дайте дьяволу в цивилизации проткнуть гнилой палкой семью — и цивилизация рухнет как мертвец. Теперь, мне думается, я нашел средство поправить семью: существо плоти священно, и брак не номинально религиозен, но реально — это есть таинство между супругами. ‘Брак’ есть супружество и таинством названо самою церковью именно оно. Говорить ярко и, словом, как хотелось бы мешают мои 43 года и вечная усталость, но при досуге и свободе я нашел бы ‘язык простой и отзыв мыслей благородный’, а теперь — устал и устал. Ну, прощайте, дорогой мой. Письма Ваши о пьянстве мне понравились даже больше, чем ‘Сельская школа’, там знакомое, а тут ново, нов язык и это прекраснейшее одушевление. Я бы в Ваше общество записался, но вы знаете — мне рюмку водки выпить, что в лужу опуститься, идиосинкразия отвращения к вину, даже к виноградному. На Кавказе я рассмотрел наши русские ужасы: в Ялте, около 9 час вечера красивейшие и нарумяненные татары, и мне уже с Кисловодска говорили много об этом безобразии, и русские дамы: но эти татары, что кокотки на Невском, и так беззастенчиво вскрыли значение ‘курорта’, как дома терпимости. Но я уже и в Кисловодске видел, что такое ‘русская семья’. Она, очевидно смешалась с проституцией и плач ‘Крейц. сонаты’ не безоснователен.
Тут такое горе, перед коим самое забубенное пьянство — цветочки перед ягодками. Письмо верните же.

В. Розанов.

49

23 сент. [1898 г.]
Дорогой Сергей Александрович! Пишу вам кратко и о главном: не откажитесь при помощи, кажется, имеющейся у вас камер-обскуры переснять мне 1 экз. египетского портрета, коим вы меня живо заинтересовали.— Судя по двум прекрасным в Петерб. фивским сфинксам, я судил, что египетское искусство, не имея щеголеватости греческого, внутренне-жизненнее (экспрессивнее) его: замечательно, в постановке лап, в сгибе хвоста — сила и движение, нельзя сказать: хвост лежит: он положен (усилие, черта кладки определена): лапа — протянута: но она — вытянута, или: поставлена. Вообще ничего висящего, высшей степени отрицание русского: ‘Моя хата с краю — ничего не знаю’. И так как эту ‘хату с краю’ я начинаю глубоко ненавидеть, то сфинксы, а через них и ‘всё’ египетское, меня начало привлекать. При том мое почти постоянно грустное настроение духа находит решительный отдых и оздоровление в их веселых, в высшей степени бодрых и добросовестных лицах. Думаю, на портрете египтянина, который, ожидаю, что Вы найдете хитрый способ мне переслать в снимке — я буду неотстанно любоваться.
За Псалтирь — благодарю, очень полезны примечания, перевод слов и выражений, и давным давно Св. Синоду это следовало сделать относительно всего Нов. и Ветх. Завета, но тут — ‘моя хата с краю’… Спасибо и за ранее мною полученные книжки: ‘Сельскую школу’ и ‘Письма к студентам’ (богатый исторический и бытовой материал). О Кавказе — вообразите — думал, что хорошо и поэтично написал! Но, по крайней мере, написал то, что и как видел. Терек — ей-ей невозможен при этих условиях, и в те дни, как я его видел: он растворен землей, а я всего землистого, грязного — не выношу. Чудна — серебристая Арагва. Вид цепи гор издали — я не видел: для этого надо было съездить на Бармамуд, откуда утром — открывается 3 цепи гор — но стояла дурная погода, и ямщики не советовали ехать. К тому ведь я узнал на Кавказе о трудной и давней болезни жены моей, и, признаюсь, весь Кавказ от этого мне ‘показался в овчинку’. С тоскующим сердцем — какие виды: я писал только, чтобы как-нибудь уплатить образовавшийся от этой поездки долг. Поехали-то мы погулять, отдохнуть, но вышло — обратное. Тяжело писать об этом. Целую Вас Ваш В. Розанов.
О браке ‘еще бы и многие книги писать — не исписать’. Но, простите, дорогой мой: Ваше письмо мне показало, среди какой спутанности понятий в этой области мы живем. Тут есть колебание, отразившееся и в Вашем письме: ‘Будем ли мы спорить об азбучных истинах, что бр. есть таинство (след., +), но для чего размазывать его животную сторону (след.,— ), которая в нем одном с печальными суррогатами брака (огромный — проституции), которая процветает ‘без апологий’ (— моего писания). Вот, можно сказать, compendium {свод (лат.).} всего, что человечество постигает в браке (не говоря о ремесленном видении и анатомии, и медицины). Ведь если я 7 лет о нем думаю, то потому, что вся плачевная судьба моя и детей (незаконные) висит на этом кратком compendium’e. Суслова уезжает от мужа — ну, что же, она порывает с животной стороной своей жизни и обращается к книгам (почти учена), Вас. Вас. остается и ропщет: совершенно глупо, ибо тут-то для него и открывается возможность всецело предаться литературе, но он хотел бы семьи: да, это — ничего себе, но высшие светочи мира были безбрачные аскеты. Вот посылки, из коих и вытекает весь крик моей жизни, я вдруг почувствовал себя ограбленным не в худшем, не в суете (каковою немножко считаю и литературу), а в том, что всего серьезнее и религиознее во мне лежало. Теперь, исходя от своих ‘незаконных’ детей, коих ‘юридически’ я мог бы завтра бросить и никакой полицейский меня не остановил бы, наконец, прямо на словах Моисея: ‘Господи — если Ты извергнешь из книги живота народ мой — хочу и я быть с ним извергнут’: я строю альфу совершенно нового воззрения на пол: влияние рождения всегда прекрасно и религиозно. Это и есть порядок ‘je suis’ {‘я существую’ (фр.).} в мире (второй член декартовой формулы: ‘je pense — donc je suis’ {мыслю — следовательно, существую (фр.).}, коего отдаленная зарница есть откровение Ветхозаветного, не растолкованного филологами: ‘Аз есмь сый‘. Великим инстинктом и, наконец, водимая Богом — церковь это постигла и объявила брак (супружество, сочетание, но вовсе не номинальную его сторону, венчание) таинством, чего не сделала даже по отношению гораздо более для нее милого и ей понятного института монашества. Теперь самое это монашество как иначе может совмещаться с браком в той же одной церкви, в той же доктрине — иначе, как утвердить в своем монашестве не отрицание вовсе пола, но его ‘умное молчание’, ‘внутреннее глаголание’: при обратной и вульгарно-ходячей точке зрения, отождествляющей монашество с проклятою доктриною Селиванова и только без операции: при этой точке зрения брак и монашество раскалывают друг друга, и через их одновременную совместность — в сущности, раскалывается церковь (в последовательности, в логичности). Католики так и поступили для последовательности: у них никакой священник, творящий таинства (евхаристии, крещения etc.) не касается женщин, чист от скверны (скопчество), и что при этом они оставляют брак ‘таинством’ — то это вопиющая нелепость, и в веках, вероятно, произойдет окончательный (на Западе) разрыв, т. е. брак вовсе будет выкинут из состава церковных доктрин и равно таинств, и ‘человеку’, ‘этому прирожденному скоту’, будет ‘скотскою стороною своею’, ‘жить по-скотски’. Вот логика Запада, Григория Гильдебрандта и символ скопчества без операции. Проституция идентична скопчеству в том и потому, что равно признает пол недоуменным минусом или нолем, и что отрезывавет скопец, то погубляет ‘ничтоже сумняшеся’ развратник в доме терпимости, а загнив сифилисом — получает казенную субсидию и едет в Пятигорск. Теперь моя крошечная альфа, мои ‘незаконные дети’ — прямо вписываются в середину между Григорием VII Гильдебрандтом и Налем с Дамаянти — и открывают просвет к иному житию: ‘Мы — всегда священны’, ‘нас рождение — всегда религиозно’, направо и налево от нас — или гибельное заблуждение Селиванова, или непрощеный грех сифилиса. Но ведь факт один в браке и вне его: нет, вне — это механизм акта, обездушение того, что по преимуществу духовно: смерть, убийство, грех первородный. В браке — механизм акта наполнен душою, жив, а через детей — воскресает и воскресает в новую жизнь. И т. д. Я без конца устал, 3-й час ночи. Но по этим альфам Вы видите, что это новая философия, размазывание, вращаясь, по— видимому, в грязных вещах и начиная их одухотворять — дает просвет к целомудреннейшему и воздержаннейшему, но только не доходящему как до величайшего греха до отрицания — житию. Тут-то и лежит великое крушение объективных отношений ‘общества’, ‘хождений по гостям’, ‘бульваров с музыкою и без музыки’: и возвращение каждой овцы в свой дом. Имея эту концепцию — Суслова не смела бы убежать, просто в голову бы не пришло, как ведь не приходит же в голову святотатство, Церковь, при этой концепции, не сказала бы: ‘Ваше дело — разбирайтесь, моя хата с краю: но как Спаситель разбирал частные дела, извлекал впавшего в яму — она (церковь) разобрала бы мою частную жизнь и восстановила в целость в том, что для нее не номинально, а в самом деле дорого, что есть ‘таинство’ в ‘реальном течении’ своем, а не в одних церковных записях. Словом, мы получили бы нормальную семью, всегда религиозно-текущую, а не религиозную только в момент ее заключения. Ведь Суслова не нарушила венчания — значит, она права, но мои дети родились вне (объявленного) венчания — они прокляты. Значит, нет существа брака: и от Ле-Пле до приходского священника мы напрасно утешаемся, что ‘возвысились над мирскою жизнью’: мы жители именно его, ибо мы имеем церковное венчание, но не имеем брака религиозно-церковного. Я живу все там же: Павловская, д. 2, кв. 24. Ох, до чего же устал и простите за неразборчивость. Зато много правды моей душевной будет лежать в Вашей коллекции, и когда-нибудь всплывет. ‘На последях оправдаемся’.

Ваш В. Розанов.

50

13 окт. [1898 г.]
Поразил меня грустный тон Вашего письма, дорогой Сергей Александрович. Мало удивительного в нашей литературе, мало — и на Западе, ‘преходит лик мира сего’, как писал в вещем предчувствии, и тоске какой-то, и радости — Достоевский. И все чувствуют это ‘прехождение’, и всем грустно. Возьмите австрийского императора: какая грустная жизнь, какой венец из терний, как это характерно, что жена — императрица устраивает где-то фантастическую могилу Гейне и поклоняется любимому поэту, и старухе не дают дожить, человек-людоед бросается на женщину, царицу, старицу и закалывает ее шилом. Что за чудовищность, да и чудовищна такая цивилизация: а как мир может стоять только на Божией правде, то — сойдя с этой правды — и ‘преходит лик мира сего’. И пусть его ‘преходит’.
У меня давно нравственный долг перед Вами: давно лежит ‘Сельская школа’, и давно бы я мог дать о ней рецензию, но все мечталось (и мечтается) раздвинуть ее в фельетон-статью. И все увлекают другие темы (ведь мы не свободны: налетит вихрь на голову, и пишешь не о том, что нужно, но о чем говорит вихрь или что закрутилось вихреобразно — в голове). Прибавляется к этому усталость, но я говорил с Сувориным, и если Бог меня устроит на статью о Вас, то я на тот случай заговорил с Сувориным и о портрете Вашем, не прячьтесь в тень, ибо кроме Вашей личности — тут и дело России. Плохо ей бедной, нет или редки у нее служители: помните, как в ‘Тарасе Бульбе’ окрик кошевого: ‘— А что, братцы, не перевелся ли порох в пороховницах, не притупились ли сабли? — спросил кошевой, объезжая сильно поредевшие ряды казаков.
‘— Есть еще, батько, порох в пороховницах, не притупились еще сабли’. И снова дружно ударили на ляхов, а уже посадили на пику Мосия Шило, уже… уже…’ — и вот дошла очередь до Кукубенко (я, бывало, плакал над смертью героя)’.
Так вот таково-то и дело России. И мы, редеющие, должны поддерживать друг друга. Но — к практике: я вспомнил, что года 34 назад Вы мне писали о возможном Вашем портрете в ‘Ниву’ — ‘тогда напишите мне — я Вам вышлю лучший’. Вышлите-ка теперь (у меня есть фотография Ваша маленькая).
Знали ли Вы, что Влад. Соловьёв — пьет? т. е. много и постоянно, бывая у меня, он был в высокой степени целомудрен, но Венгеров мне с удивлением сказал: ‘Да разве Вы этого не знали: он постоянно впадает в удивительное неприличие рассказов (анекдотов, фабул) и пишет отвратительно-циничные стихи на эти темы’. Я только руками развел и просто ушам не верил. Собственно, любить я его перестал по случаю одного краткого диалога: он живет (кочуя) в Angleterre, и я спросил его, неужели ему не отвратителен номер и к тому же это, вероятно, дорого. Он ухмыльнулся и ответил, что боится иметь комнату в семейном дому, ибо сим может внушить матримониальные надежды. Мне стало так отвратительно (и самонадеянность с моей стороны), что такой кащей все еще боится, как бы его, такое сокровище философии и русской национальной гордости, не уловили в сети брака — что как-то и почему-то мое сердце отпало от него, и он стал мне как бы вещь, а не человек. Вы мне ничего не написали о моей статье о Толстом: пришлось сильно ее переделать, меня привел в восторг портрет со статуи Гинцбурга в ‘Ниве’, и я написал статью ‘Бюст Гинцбурга: гр. Л. Н. Толстой’. ‘Как можно писать по поводу No ‘Нивы’,— сказал Суворин — и пришлось перефасонить (нелепо) начало. А была цельна и сразу, за присест, написалась. Получил на другой день утром целую пачку ругательных писем, и получил — горячие похвалы (не от толстовцев) за чисто литературно-критическую сторону статьи — посмеялся тем и другим, что единственно остается при таком расхождении взглядов.
Да, о браке нам лучше не говорить: как можно такой темы касаться в письмах. Конечно,— тут и моя судьба, но — не одна, и даже не впереди всего. Ну, жена прервала: — Подбросила перед глазами прелестное детское пунцовое одеяло, и говорит:
‘— Два рубля тебе сберегла, погляди…’
Одеяло — на вате, легкое, как пух.
‘— Где еще ты найдешь жену, которая и обед готовит, и одеяла стегает, и с животом (на 8-м месяце) ходит’.
А я думаю — дай запишу Сергею Александровичу, и склонился над бумагой:
‘— И никогда ты меня не похвалишь, хоть бы слово сказал, только свои сочинения пишешь’.— ‘Идиллия’ Феокрита.—
Да, говорю я,— так тут бездна наблюдений, и мечтаний, историко-культурных. Ты не давай мне ‘Пространных догматических богословий’ — а дай трезвый мир — деревню: разве не об этом вопль изболевшихся овец Христовых, ты не давай мне утонченностей ‘juris canonici et publici’ {права канонического и общественного (лат.).} — помоги или, по крайней мере, не мешай сложиться любящей и теплой семье — вот еще вопль. Как же не видеть, что суть религиозности нашей (и именно специально у христиан) по маковку ушла в книгу, в устроение книг, а не в устроение жизни. Это — дефект, который в прелестных письмах о пьянстве Вы отметили у христиан даже в сравнении с нелепой армией Бутса и внутрь-африканским магометанством. Я со своим семейным вопросом — ‘Камо гряду?’ — не к кому, никто не рассудит, просто — никому нет дела. А Христос всех судил. Сколько я догадываюсь о Толстом, эта черта церкви — равнодушие к действительности — была причиною его шатаний. ‘Догматическая разница’ — и церковь в волнении, ибо Россия от Охотского до Балтийского моря устанавливается кабаками и б-ми (домами терпимости): ну, и где же проповедники. Теперь военное ведомство еще обсуживает меры к сужению брака офицеров, т. е. = к развитию полового растления, я написал тревожную статью в ‘Биржевые Ведомости’, но видя многие церковные органы — ни одной даже строки против законопроекта не прочел. ‘Не от мира сего’.— ‘Ну, так и я не от тебя’ — отвечает мир: и вот пункт, на коем ‘преходит лик мира сего’. Жизнь и религия текут по ‘никогда не сходящимся’ параллелям. Мучительно жалко, что мы так разошлись с Вами возрастом, и Вам уже трудно писать (письма) и, конечно, трудны и чужды (просто по физической немощи) новые вопросы, а меж тем вы религиознейший человек нашего времени, и мог бы быть горячий обмен мысли. С ‘язычниками’, от Толстого до газетного прохвоста — не хочется говорить. Там уже труха веры, полный скепсис и равнодушие. Мне говорят: ‘Вы все ставите брак на церковно-трансцендентную точку зрения, это — схоластика и самая Ваша точка зрения ошибочна, и потому — статьи бесплодны’. Вот точка зрения, коей Вы еще не знаете, и которая меня подмывает: для 9/10, может быть, 99/100 — брака вовсе нет в идеях, и это — для людей семейных, хорошо живущих в семье (лучшие из контрольных чиновников). Мне мечталось — оживить церковь семьею, ее пылом, ее животною, органическою и страстною стороною, и самую страсть, животное в нас — очистить религиею. Религиозно устроиться человеку — не в идеях, в ‘лжеименном разуме’, а в полноте и целостности духовно-органического существа своего. Дайте нам тела чистые — может быть, мы станем чище сердцем. Прежде всего, уже мы перестанем быть желчны — и вот уже великий плюс нравственного миропорядка. Но, дорогой мой,— простите, что я Вам это пишу — и больше никогда не стану писать, а Вы мне тоже на это не отвечайте и не возбуждайте к сим темам, как бы их вовсе между нами не было. У меня есть почтительность к старости — и меньше всего хотел бы я Вас чем-нибудь огорчить. Варваре Александровне, старице (удивительно люблю я стариков и детей — и просто не выношу среднего возраста) — мой глубокий поклон, и сердечнейший привет, равно-труженице Софьи Николаевне, и всему мирному и умиренному Татеву. Вас искренно любящий и усталый (вечно) В. Розанов.
Пришлите же портрет.— Присоедините к Вашей коллекции и к моему письму сие прилагаемое безграмотное (даже больно это писать) письмо моей несравненной матери, т. е. матери жены. Скучно мне, хотя и в пачке Ваших писем, лежать одному, а Вы, наблюдатель народной жизни, может, что-нибудь найдете любопытного в каракулях тещи, но и я подправлю для Вас.— Только об этом письме не упоминайте в ответе мне: Ваши (как и все ко мне) раньше моего возвращения со службы — жена читает, и ей будет обидна эта посылка письма ее матери, т. е. ‘безграмотного’ (опять больно писать: так я не возлюбил ‘лжеименный разум’) к Вам.
Утром
Не без внутренних слез делаю Вам эту приписку, последнюю о браке. Вы трижды мне писали (я очень внимателен) — ‘именно Вам, живущему в аномальном браке, не следует вовсе о нем говорить’. Как же Вы не видите простого исхода из моего положения — это брак фактически распавшийся, и распавшийся по доказуемому письменно и свидетелями (тысяча свидетелей) отъезду одного из супругов, уже не содержит в себе: 1) Заповеди Ветхого Завета, определившей брак: ‘Того ради оставит’ и прочее, и 2) определение Апостола: ‘Муж не владеет своим телом, но жена, и жена не владеет своим телом, но муж’ — т. е. не содержит вовсе ничего, никакого брака, кроме его nomen {ноумен (лат.).},— церковной записи и венчания, к коему, как позднее сложившемуся в процессуальной и юридической своей форме, не относится ни заповедь Ветхого, ни заповедь Нового Завета. Все мучение и порождено этою смесью и подменою самого ‘супружества’, благочестивого и религиозного ‘сопряжения’ полов слово-глаголанием об открывающейся и начинающейся затем тайне самой жизни. Что мужья жен забивают в гроб, что под одним венчанием уживаются (во Франции — всегда, у нас — часто) — втроем, с ‘другом дома’ — все это оподление семьи и вытекло из этого чудовищного смешения: ибо что жизнь грязна — это (будто бы) канона и церкви не задевает, и ее дело только венчать и зарегистрировать. Но я скажу Вам, что тут — она не искренна: в случае ссылки в Сибирь одного из супругов, или безвестной 5-летней пропажи-развод дается, т. е. он дается без доказанного прелюбодеяния и без доказанной смерти, просто по сознанию: что невинный за виновным не должен следовать в Сибирь, и что нужна же ему (все это скотская точка зрения, не религиозная) женщина или женщине мужчина. При случае разъезда мы имеем полное подобие и даже равенство ссылке одной половины в Сибирь, ибо суть дела и его форма: что другая половина остается безбрачной — там и здесь тоже. Я годы об этом продумал, все это — так. В письме к Шарапову я и объяснил, что масса чудовищностей, каков не только отказ от детей родителей, но и их убийство — творится от непонимания (канонического), что такое брак, а отсюда и его подробностей, его аномалий. Неужели же, по Вашему, чудовищное задушение ребенка офицером Винклером — не заслуживает, чтобы вся эта прямо дьявольщина была распутана, выведена на свет Божий, и с Божией помощью упразднена. За проституцию — ничего, за честнейшее, при уезде одной жены, сожитие с другой (истинный и религиозный брак, ‘обязательный’ для честного человека, хоть и без венчания) — Сибирь. Да Вы же понимаете, что это — демонизм, хитро маскировавшийся. Ну, теперь молчание. Молчание.
Простите меня, дорогой, что я Вас, наверное, раздражаю, что делать — больно трудно: у меня как-то встало это… [далее заклеено при переплетении]

51

24 декабря 1898 г.
Дорогой Сергей Александрович!
Пишу вам кратко и, так сказать, лишь с фактической стороны, уже месяца 1D—2 назад отнес я в ‘Нов. Вр.’ большой о Вас (‘Сельская школа’) фельетон, строк на 900.— Ал. Ал. Суворин отверг по разным и долгим для пересказа причинам, передал я его Ухтомскому (‘СПб. Вед.’), который обещал напечатать, но пока ‘ждет’ в газете, для Суворина же, по его желанию, написал ‘С. А. Рачинский’ — строк 250 характеристику — очерк деятельности, и передал Вашу карточку (с портрета Богд.-Бел., у меня, хороша). Это уже с месяц назад, и вот все тянут, помещая каких-то дураков Давыдовых и нисколько никому не интересного, а тем паче известного Влад. Соловьёва. Не буду передавать своих ‘хождений’ к редакторам и ‘дипломатии’ у них в кабинетах, дабы ‘выиграть сражение’, т. е. понудить к напечатанию. Я еще не теряю надежды, что все будет напечатано, дело в том, что в каждой газете каждый сотрудник на всех прочих смотрит как на врагов (‘отнимает у меня место — т. е. квадрат места в газете — и след., деньги’), и я чувствую, что в ‘Нов. Вр.’ у меня есть слишком много недоброжелателей. Статейку мою о Побед, всю обрезали, и именно пооторвали все цветочки, это так меня возмутило, что распорядителю сред, Тычинкину, я написал резковатое письмо и указал на безвкусицу подобных переделок. Для ‘характеристики’ Вашей я справлялся в Публ. Библ. и теперь могу Вам сказать то, что Вы, верно, давно забыли:
1. Растение и его жизнь. Популярные чтения проф. М. Я. Шлейдена (вот бы Вы подарили мне). Перевел профессор М. у. С. А. Р-ский, с хромолитографированным снимком с картины Де-Геема, с 14 рис. Георги и с 5 таблицами. М., Глазунов. 1862. 14 + 380 + IV стр.
2. О происхождении видов путем естественного подбора или о сохранении усовершенствованных пород в борьбе за существование. Соч. Ч. Дарв. Перев. с англ. С. А. Р-ский. Изд. 3. М., 1873. XV + 380 + 80.
NB. А ведь ‘происхождение’ и ‘сохранение’ суть совершенно разные явления и процессы, и не сказалась ли в самом заголовке сочинения действительная неточность ума Дар-на? Неумение различать тем исследования и границ исследуемого?
То же, изд. Глазунов. М., 1865. XIV + 399 стр.
То же. 1-е изд. ‘О происхождении видов в царстве животном и растительном путем естественного подбора родичей или о сохранении усовершенствованных пород в борьбе за существование. СПб. 1864. Глазунов.—
Вы видите, я могу быть библиографом. Недавно получил (осенью) подарок из прекрасных греческих и римских монет, римские — императоров, но особ, прекрасны греческие — 5-4, а одна 6-го века до P.X.До того удивительно видеть Аполлона, Палладу, Зевса, Химеру, Пегаса на изображениях монетных, которые были нарисованы людьми, для коих все это было живо, как для нас ‘Николай II’, ‘Ал. III’? Как это все возможно? Я подписался и читал этот год сборную переводную ‘Историю религии’. Представьте: ‘В кивоте завета евреи без сомнения (sic! sic!) носили аэролитные камни’! и ни доказательства: носили — и шабаш, аэролиты — и опять шабаш! Нет, послушайте, что европейская цивилизация дошла до такого фатального столбняка, и именно в религии — это же не спроста. Бог поразил лжеименный разум, из коего, в сущности, только и состоит Европа. Ни тени мистицизма, ни тени неясного, ни тени чувства святого. И это наряду с 8 т. ‘Догматики’ Макария и XXV томами Фомы Аквинского. Нет, уж лучше вернуться к толстовскому простомудрию: ‘Три Вас — три нас — спаси нас’, хоть это и пахнет элементарностью Австралии. Ваш В. Розанов.
[На правом поле:] В большой статье о Вас есть принципиальное оспаривание идеи небесного монастыря: знаю, что Вы истины хотите, а не пассивного согласия — и потому я спорю открыто и ясно. Думаю, что ход спора был бы и Вам любопытен.
[На левом поле:] Ну, мысленно танцую около татевской елки, и всех целую.

52

24 янв. 99.
Получил известие о Вашем приезде и, вероятно, в понедельник у Вас буду. Кстати, принесу No газеты, где напечатан (только что сегодня) большой разбор ‘Сельской школы’, о котором, кажется, я Вам писал, что в ‘Нов. Вр.’ его не приняли. Сердце мое так бьется (уже несколько месяцев) о мое семейное положение, что, признаюсь, посетив Вас, я (по психическому бессилию) не в силах ничего буду слушать и ничего верно сам не скажу. Никакого укрывательства из своего поступка (вторичной женитьбы) я не хочу делать, потому что это значит отказываться от детей, которые светом души своей меня всему морально научили (больше и влиятельнее проповедей) и потому-то такое отречение — страшный перед Богом и совестью грех. Кроме того, я хочу, чтобы мне возвратили моих детей, т. е. из дурацкого переименования их в ‘Александровых’ и ‘Николаевых’ переименовали в ‘Розановых’ и записали в мой формуляр, с прописью ‘законные’ или ‘незаконные’ — мне все равно, но с оговоркою, что они пользуются полнотою имущественных прав моих как отца. Я государству служил — и плод службы моей, т. е. у меня из жалованья удержанную пенсию не вправе отнимать у моих детей, и далее, если фамилия ‘Розанов’ сколько-нибудь почтенна, то моим личным умственным трудом, и опять честь этого имени никто у детей моих единокровных не вправе отнять и переименовывать их в ничего не значущие фамилии ‘Александровых’ и ‘Николаевых’. Государство, не отнимающее и не могущее отнять клока от частной земельной собственности (случай Фридриха II и мельника), не может отнять детей от родителей или самовольно распоряжаться именами или трудом и плодом труда, еще менее это может сделать Церковь, или побудить к этому государство, ибо это значило бы последовать (‘подражать’) не Христу, а греческому законодателю Дракону, отчасти — Ироду. Я знаю, что такого, т. е. для удовлетворения меня, закона нет — но уже это не касается меня как не законодателя: а у меня есть право, коего закон отнять не может и актом ли самодержавной власти или сейчас же и специально для меня изданным законом — но ‘должен вернуть мне мою мельницу’. Основание не просьбы моей, но строжайшего и нетерпеливого требования, заключается в том, что я вел себя честным супругом во всю мою жизнь, на что относительно первого супружества есть свидетели (весь штат гимназии), а относительно второго супружества свидетельницею будет моя жена, падчерица — совершеннолетняя и вся родня, словом. Затем, мне до всего остального дела нет, и отказ в возвращении мне детей будет знаком к тайному выходу из церкви и государства, а позднее несколько — когда труд мой не будет нужен детям — и к открытому выходу, с строжайшим запрещением меня хоронить на общегражданских или церковных кладбищах. Ибо если честного отца и мужа дети выброшены в поле, то, конечно, и я с ними желаю быть в поле и совершенно вне ограды государства и церкви. Обременять Вас настойчивым желанием я не могу, но как добрый человек, Вы, верно, не откажетесь сообщить это мое письмо К. П., с которым, собственно, в обсуждение темы я не хочу входить, а иметь да или нет и без укрывательства, а совершенно открыто. Прощайте, мой добрый, целую Вас и обнимаю. Сильно закружился я: из таких-то вот закружений и аномалий и выходят беды в истории. Да ведь если бы русло жизни текло всегда и везде ровно — зачем государство? Зачем закон? Зачем вера? Все это нужно человеческому несчастью, а счастливые и без этого были бы счастливы. Ваш В. Розанов.
Не скрою от Вас, что два неосторожные выражения в Ваших ко мне письмах покончили все в моем ‘закружении’ и, так сказать, дали мне аттестат ‘зрелости’. Это-указание, как бы по характеру моих писаний посторонние не догадались о мотиве моего писания: т. е. что я должен таиться со второю женитьбою, а следов не показывать на улицу детей своих и, след., тайно вгонять их в могилу (отделаться от них). Второе выражение-настойчивое повторение: ‘первый законный и второй беззаконный брак’. Это-точка зрения 60-х годов, Чернышевского и ‘Что делать’, которые изобрели ‘фиктивный брак’: перевенчались — и в стороны — а брак существует. Извините: существует венчание и запись в книгах, о чем ни в Ветхом, ни в Новом <Завете>, да и нигде не сказано, что они суть ‘таинство’, а ‘брак‘, о коем сказано, что он ‘таинство’ — умер и открывает свободу второго брака (= ‘супружества’ = ‘семьи’, а не ‘венчания’). Если Церковь ‘стоит на точке зрения 60-х годов’, то это не религиозно.

53

14 март. [1899 г.]
Я живу все там же, дорогой Сергей Александрович, т. е. Павловская, д. 2, но как дом угольный и выходит другою стороною на Большой проспект, то он вместе и ‘Больш. просп., д. 26’. Не знаю, для чего мне Филиппов посылает рукопись. Я и печатного давно ничего не читаю: некогда и устал. Студенты что-то возятся, но что именно — я как-то не дослушиваю или затыкаю уши: возня ученическая в Брянске, Ельце, Белом меня уже утомила. По воскресеньями вечером у нас бывает 2 студента, коих я очень люблю за их правду, наивность, один — радикал, другой — богослов, и я люблю их собственные суждения (‘Руслан и Людмила’ в своем роде), но терпеть не могу, когда милые фантазии или начинают сменять ‘фактическим изложением’ ‘сходок’ и проч. Тогда я им немного узурпаторски велю переменить тему. Вообще эти цыплята с тем и тогда дурны, когда и кто на них смотрит как на взрослых, и в этом беда наших госуд. людей, что они (т. е. госуд. люди), в сущности, ужасные дети, тоже из ‘Руслана и Людмилы’. Разве Филиппов не ребенок, со ‘свечкой’, вспыхнувшей в соборе, ‘в минуту его рождения’. Арапчик из ‘Марша Черномора’. Странно, что серьезная жизнь и серьезных людей, регулируется такими детьми, и еще жаль 1D миллиарда, которые ухлопываются на эту ораву и на это блистательное оперное представление, которое называется ‘Внутренняя и внешняя политика великих держав’. Кому она нужна.
Единственный смысл ‘истории’ (студентов), как и алкоголизма, как и распутства (‘Воскресение’ Толстого) — это чем-нибудь занять давящую косность существования. Вот уж бессолнечная цивилизация:
Ни мрак, ни свет,
Ни день, ни ночь.
Я много стал думать о пьянстве. ‘Отчего люди одурманиваются?’ — задал вопрос Толстой, и ни он сам, и никто со стороны не нашелся ответить. Алкоголизм как болезнь прививается поздно, это — конец факта, где его начало? Т. е. как люди приучаются пить, берут первую и 101-ю рюмку? В этом — секрет. Поразительно, что евреи и магометане этого не делают, я спрашивал на Кавказе кумысника-туземца (дворянин-кабардинец, не вовсе без образования, т. е. своего). Он объяснил, что им запрещено, собственно, виноградное вино, а не спиртное (хлебное, коего во времена Магомета и в странах Магомета не было), но они не пьют, т. е. их не тянет. Не пьют жиды, эти всемогущие Дрейфусы, от коих ой-ой как плохо Европе будет к концу XX века. Пьет только Европа, и если не водку, то хлоран-гидрат (в Ирландии), и пьет неудержимо, жадно. Если мы будем наблюдать индивидуумов, то заметим любопытную вещь: не пьют и чувствуют глубокое отвращение к вину все активные натуры, не пил Пушкин, о Гоголе не много сведений, но уверен, что он не мог рюмки проглотить, чувствую по сочинениям, не пил игрок рулеточный Достоевский, ничего не известно о любви к ‘рюмочке’ корнета Лермонтова. Я очень присматривался в жизни к этому, и наблюдал, напр., такое соотношение: абсолютно трезвые люди необыкновенно любят париться в бане: в Брянске (есть только общие бани) когда кто чрезмерно парится, заговорят остальные: ‘Он — точно жид парится’ (вот — необыкновенно: жиды, т. е. южный народ, и у коих ‘баня’ и ‘пар’ не есть исторически-бытовое явление, более и страстнее русских парятся). Я, не могущий выпить рюмку водки, в Москве, студентом, почти из физиологической любознательности пошел повторить купцов, так сказать, допросить, что они чувствуют в этой чепухе. И с тех пор ‘баня’ и ‘пар’ для меня неотделимы.
Брат мой Николай значительно пассивнее меня, был — тучен (жидов и мусульман нет почти тучных), не мог вовсе и вовсе не любил париться, и мог, а изредка и немного — чувствовал и влечение к вину. Он оживлялся, а на меня рюмка портвейна, производя какое-то неприятное ощущение, нагоняет неудержимую сонливость. После кофея я не могу говорить — и засыпаю, и это всегда для меня крепящий, прочный сон. Итак, я думаю, ‘люди одурманиваются’ вообще пассивные, с вялою нервною консистенцией, и вино дает временный подъем жизненных сил (что потом — упадок вдвойне, это я знаю, да и они знают, но не могут удержаться перед желанием на минуту почувствовать себя одушевленнее, жизненнее). Отсюда — объяснение, что все вялые, пассивные цивилизации неодолимо заражаются пьянством, обратно, цивилизация, если так позволительно выразиться, оргиастические — не могут, если бы и захотели, коснуться вина. Это было бы через край, пена полилась бы на пол, и обычные силы человека прямо не выдерживают и избегают двойного внутреннего давления пара. Теперь, если принять во внимание, что Европа есть подчеркнуто не оргиастическая цивилизация, и в этом заключается самая оригинальная и новая (во всемирной истории) ее черта, черта ‘вопреки иудею’, ‘в пику эллину’ — мы поймем, почему она и именно одна она во всемирной истории есть пьяная цивилизация (еще бенедиктинцы выдумали ликеры — т. е. крепчайшие напитки — и в Средние века были стишки о ‘vinum’, не помню, но факт знаю). Это есть цивилизация слова и Слова, ‘a и ‘a, Британского музея, Парижской национальной библиотеки, берлинских ученых, в Средние века — 11 т. in Fо Фомы Аквинского. Как много, после кратких молитв Товии, Иова, Псалтыри даже, — или сравните — Херасков (10 т. in 4to) и Пиндар. Но мне думается, ‘слово’ исчерпалось, и усталый мозг человечества ничего больше из себя не может вытянуть. Теперь закрытие школ была бы истинная радость, иначе Европе прямо грозит безумие от мозгового истощения: человек вытянуть не может простого силлогизма, а его заставляют учить или сочинять книгу. Поэтому-то я у себя и запрещаю юношам очень умствовать, как и девиц — прямо бы распустил с ‘курсов’ и из гимназий! — Нужно самое легкое учение, пластическое учение, среди немногих бесед, а главное — в круге сколько-нибудь порядочной семьи и кругу сколько-нибудь порядочного общества (‘домашнее воспитание’). Но ‘общество’ и ‘семья’ пошли в клуб, ведь и дома — ‘клуб’, с картами и гостями, а клуб — это и есть стадная семья. Карты играют роль алкоголизма же, т. е. подбавляют внутреннего пара, недостающего вообще цивилизации. И вот на этой почве, что нет семьи, нет общества, вырастает чудовищная, от 8 до 26 лет, школа. Вы видите, что дело из рук вон плохо, ‘куда ни кинь — всё клин’. И мне думается, что роковой круг так сошелся, что Европа maxim’ально простоит еще лет 300 — и рухнет, с империями, армиями, и музеями. Голова — золотая, руки и плечи — серебряные, а дальше — плохо, как дальновидно намекнул Даниил.
Просто — Европе нельзя жить. Почва выпахана, перепахана и истощена. Песок и галька. Тут и придут люди с железными началами. Я разумею эти странные народы, которые не умеют пить, не нуждаются в клубах, и прожив 4000 лет — даже и не думают ‘вырождаться’ (я считал одно путешествие по Италии: больной народ, т. е. решительно вся масса народа — больная. Это так ужасно, что хочется плакать). Татары в стычках с русскими — всегда берут верх, а в Нижнем, на ярмарке (я там учился в гимназии, их наблюдая) русские купцы доверяют хранить товар и носить тюки могучему и чистому племени. Вот вам и ‘гарем’, над которым издевался Д. Иловайский (в последнюю русско-турецкую войну): ‘орда’, ‘орды’, ‘орде’, ‘орду’, ‘об орде’? — У Измаила на Кавказе (кумысника) я спросил о прекрасном 16-летнем — 14-лет — нем мальчике, привозившем кумыс: ‘Ну, а что — он так красив и жив, пожалуй… до свадьбы’. Он с чрезмерным удивлением посмотрел на меня: ‘У нас это — не бывает’.— ‘Ну, может быть, он соблазнит или его соблазнят’.— ‘Да, нет — это невозможно и греха до брака ни с кем и вовсе не бывает’. Вот вам и ‘гурии’, на которых — еще я учил учеников в Белом — осекся Магомет, будучи сам развратен и погубив развратом все племена, принявшие ислам. Я не повторял Иловайского, но мне из общих фактов и из необходимых заключений так казалось. Обращаю сюда внимание — Магометом и всем исламом: теперь, сейчас станет понятен смысл почти пропаганды Толстого (‘начало’ ‘Воскресенья’): да мы вот где гнием, без света, без просвещения. Этот гнусный жеребец Неклюдов, эта судьба Масловой: какой ужас, если подумать. Ну, ‘а не это — так водка’. И вот raison d’etre {смысл существования (фр.).} пропаганды Толстого, его давнишних уже слез, слово и Слово стоят прекрасным созерцаемым идеалом — в стороне. Это самая главная их сущность, что они — не Дело, не Res {дело (лат.).}, что, так сказать, ‘дело’ может повиснуть на них как на вешалке, т. е. подвиг принудительный, с страданием, с кислой миной. Симеон простоит 70 лет на столбе: потому что это трудно и мучительно. Т. е. он ‘целомудрие, смиренномудрие, терпение’ — повесит на гвоздь своего внимания и будет ими любоваться, как богач дорого ему стоившею одеждою. Но нет праведной жизни, праведного веселья, праведных домашних вечеров, праведного утра. Таким образом, самая суть ошибки заключена в том, что мы заслугою считаем подвиг, когда заслугою должна быть просто чистая и светлая жизнь. Для этого, для последнего, надо бы жемчуг веры растворить в жизни, т. е. ‘святое’ не извне иметь повешенным на гвоздь ‘примером’, а, так сказать, святиться живя, быть ‘светоносной бабочкой’, ‘Ивановым червячком’: но такой внутренний свет есть уже Res, а не выслушанное да принятое к исполнению Слово, и вообще это выходит из орбиты нашей цивилизации. Я боюсь, что не очень ясно говорю в последних строках: моя мысль в том, что не реальность есть самая характерная и оригинально новая в Европе черта, ‘вопреки эллину и иудею’, черта ‘бескровных жертв’ и продолжительных ‘разговоров’. Музыка речей, о — самая чудная, обаятельная, эфирная — но все-таки речей, и при существенно глиняных ногах. В этом весь пункт. Как вы переходите на реальность не по примеру, не по заповеди, не во исполнение закона и не с ‘терпением’, а радостью — Вы получаете Пиндара, или получаете Товию и Сарру. Только так вы стоите на почве: ‘Мертв человек’, ‘но научен’ — Вы в орбите Европы, ‘терпения любви, смиренномудрия’. Не умею хорошо выразить свою мысль, хотя очень чувствую = ее: не осуществленность и не осуществимость и есть главный и специальный предикат Слова: и вот на этом и рушится европейский строй, ничего и никогда в пределах самого Слова не достигнуто, податься от Слова к Res — значит выйти из орбиты Слова, и до известной степени, разрушить Слово, начать разрушать его главный и специальный предикат. Но миссия всякой заповеди (высшего научения), по-видимому, состоит в том, чтобы осуществиться: не среди чистой же риторики, моральной риторики, мы живем. И на порыве, страстном, мучительном, к осуществлению реализации — и возникнет св. Res, как противоположное св. Слову, вот думается, коллизия, которая заключит век. Как далеко мы ушли от пьянства {} но, между прочим, эту давнюю свою мысль о Res и Aoyo я вспомнил по поводу ваших слов о Публичной библиотеке, и ее увеличенных штатов Просто — совестно и вспомнить: человек — нуждается в месте, человека — любят, благожелательны, ‘не пьет, в карты не играет’. Но все — в пределах ‘a: как же может это осуществиться?! И семь лет (теперь,— слава Богу, нет горькой нужды) человек ждет ‘движения воды’, взывает: ‘не имам человека, который довел бы до купели, а когда прихожу, то уже другой раньше пришел и занял возмущенную воду’ — напрасно. Просто и беспрекословно напрасно: один — пишет статьи, другой — переводит книги, третий — служит, четвертый — ставит зажженные свечи или рассказывает, что они сами горят, когда он родился или празднует день рождения. Море ‘a и царство ‘a. Где же Res: человек жил в городе, и не знал — путаться ли ему с кухаркой, идти ли в монастырь (кажется — нельзя), сходил к жандарму — жалуйтесь, все равно ничего не выйдет, отпишется больной, а по этапу посылают мужичек, пришел к священнику (это уже здесь в Петербурге): ‘Какое безобразие — конечно, нужно издать закон, и, кажется, есть проект закона’, говорю П-ву: ‘Ну — тут и царь ничего не может сделать’ Пропадает человек, а помочь ему можно только погубив себя, получа на всю жизнь порочащее название, да и, может быть, лишась своего семейного круга. И приходит — Res. Какой Res? Живой человек, старая ‘ева’ (= ‘жизнь’) и жизнь за жизнь — отдает свою. Собственно, христианнейший закон исполнен, прямое повторение притчи о Самарянине: да — но то притча, ‘слово’, , а оно ‘свято’, но это — res, т. е. положительное разрушение самого существа слова, самого главного и отличительного его предиката. Да что самарянин: ведь тот только перевязку сделал, так что факт — неизмеримо выше притчи, несравненнее ее, блистательнее, громоноснее. Миллион — и копейка, копейке умилился Спаситель, ее поставил — в пример. Увы, ‘пример’ — это , это рассказы, это — урок в школе. Факт — на улице, ‘в самом деле’, и уже этой самой реальностью он есть факт эллиноиудейской цивилизации, факт Пиндара и Товии, или, пожалуй, факт этого ужасного Дрейфуса, за коего братья, не имеющие никаких заповедей о любви, потрясают целую Европу 4 года. А сколько сгнило невинных в Петропавловке, в Тауэре, в Бастилии: сгнило, и все знали, но никто не тронулся. Да взять избиение незаконнорожденных детей стыдящимися матерями: хоть бы кто публично, напр., с кафедры, остановил: конечно — грех прелюбодеяния, но его можно искупить именно материнскою теперь заботою, трудами воспитания и прокормления. Ведь тысячи бы загубленных детей были спасены. Но никто не сказал, нет ни одного слова в целой литературе — и кому же тут научать — в целой церковной литературе:

А сердца, так сказать, никак не шевелит.

Это Дмитриев Ив. Ив. написал в ‘Чужом толке’ об одах державинского стиля, неудержимо умиравших, и вот эта параллель не ‘шевелящегося сердца’ приходит на ум относительно гораздо более сложных вещей и явлений. Ну, замучился. Прощайте. В. Розанов.
Все же хочется дополнить: как только мы вступаем в цикл Res — мы вступаем в цикл могущества. Это — самый главный предикат Rei. Слабый человек — ворочает горами, бессильный — спасает, трус (жиды) совершает подвиги, казалось бы, развратник (Магомет) вдруг устраивает целомудреннейшее отрочество и девство, и даже совсем дурак Бутс, осел и барабанщик — кое-что делает. Тут несовершенна именно только доктрина, чугунная голова, никаких библиотек, но res — золота. И вот вам объяснение, что дикари внутренней Африки бегут к блесткам ‘золотых дел’, и так смертно, так нервно ненавидят Европу, страшатся чудища Европы, считая ее — издали — лукавою и притворною. Увы, они лучше о ней думают: мы — жалки, бессильны. Мы ведь плачем, по всей Европе плачем, и о проституции, и об водке: но уже не можем удержаться, такие ‘Мармеладовы’. Ну, я Вам написал философии — на службе. 4 часа, и нужно мне спешить в редакцию. И все ‘начальство’ видело, т. е. что я не за делом. Вот почему, дорогой Серг. Ал., я думаю, долго следя за Вашей деятельностью и много лет о ней продумав, что Вы существенно бессильны, так сказать, не индивидуальными своими силами, но бессилием самого факта своей работы, ‘песка’, ‘песка’ и ‘песка’, на котором ничего нельзя воздвигнуть. Вы понимаете, однако, какая любовь говорит моим языком. В. Р.

54

23 апр. [1899 г.]
[Приписка над письмом:] Слава Богу — книжки, особенно ‘Сумерки’, идут хорошо. На днях пришлю Вам 3-й сборник. Перцов — молодой и совершенно бескорыстный энтузиаст ‘с душою чисто геттингенской’. В Вашем письме очень ценно указание на бесплодные пахучие цветы: хотя цветок и без тычинок и пестиков есть форма пола, непременно есть аномалия — но пола же. Это ужасно важно, и мне дает много мыслей.
Я для того, дорогой Сергей Александрович, и стал писать о поле, чтобы церковь отказалась признавать ‘великую тайну’ брака своим таинством, входящим в состав церковного канона, признания и вообще даже ведения. Сочетать основное и высшее требование церкви, девство, нельзя с браком, и для чего же двоиться, т. е. быть не чистосердечным и непоследовательным, что недопустимо и для грешного человека, и совершенно неуместно в святой церкви. На почве протестантства мои статьи и не были бы возможны, там они и не написались бы. Напротив, с церковной точки зрения (‘брак — таинство’) нельзя ничего возразить по существу против них, там и здесь я могу быть неосторожен, и всегда готов понравиться в слове, но нельзя отказать мне в правоте, когда я развиваю и подтверждаю церковное признание ‘брак — таинство’. Когда церковь останется при шести таинствах, выбросив брак — это таинство тотчас и станет мирским, мировым таинством, и мир хоть до некоторой степени освятится и осветится. А свет ему нужен, да и святости он не вовсе чужд. ‘Аркадия’ умрет (будет расстреляна из пушек), а в мире станет 100% света (как в армии Бутса, и что Вы не совсем правильно отнесли к подражанию со стороны генерала церкви: это вовсе не так: идеал церкви девство, и к 10% или 100% семьи она равнодушна, равно и венчает в 17 лет, как Бутс, или в 69, как, верно, у Бутса нет — все равно). На этом ‘все равно’, ‘все равно’, ‘все равно’ и сокрушилась кровь европейской цивилизации роль европейской цивилизации и, пожалуй, вообще родство людей и народов. Но ни один католический священник не почесал об этом за ухом: они все побеждали республику, равно и ни один православный публицист: они, от Хомякова до Аксакова — всё сокрушали обер-прокуров. Вы знаете — есть книга Апокалипсис: каноническая, но в которой даже и аза люди и церковь не разгадали. Есть глагол апостола: ‘Весь Израиль спасется’: но, не считая крестничков Саблера, никто не спасся из Израиля, и люди обрезания имеют столь высокий тип семьи и столь успешны в нем, что чего же им искать в наших формальностях, внешностях и душевном и бытовом холоде. Итак, книги — не истолкованы, обещания — не исполнились. Что же это такое? Как утешить себя? Как объяснить? Очевидно, что-то не так в истории церкви. Что же не так: да отделение, отрубание корабля Нового Завета от якоря Ветхого Завета, и совершенное безвнимание христианского же пастырства, всей церкви к своему собственному Символу: ‘Верую в… Отца и в Сына Божия, рожденна, не сотворенная. Когда и как, но лодка христианства черпнула мертвой воды скопчества: та же доктрина, то же учение о чистоте (слова Селиванова), но без решительной операции, и присказку скопцов после операции ‘вот — я вырвал жало Сатанино из себя’ мы не читаем ли в молитве над крещаемым: ‘Отрекаешься ли от саганы?’. ‘Отрекся ли?’. ‘Дунь’. ‘Плюнь’. Подставлены духовные родители, высланы за дверь плотские, и, очевидно, ‘дунь’ и ‘плюнь’ относится к ‘сатанинскому акту’ зачатия младенца. Больше не к чему, да это следует и из знаменитого спора между Западом и Востоком: о непорочном зачатии св. Девы. Восточная церковь это отвергла, т. е. высказалась о всяком зачатии как о порочном. Что сумму зачатий она не могла возвести в таинство (‘брак’) — это очевидно. Вы видите из этого, до чего церкви нужно поправляться во всем этом, для чего тут существует только одна путаница — и больше ничего. Можно ли утверждать, что, так сказать, отпереть замок от целого чулана с новыми эпитрахилями, митрами, книгами и вообще целым ризным убором — значит прежде всего оказать огромную фактическую услугу церкви, насколько она в истине стоит и ежесекундно о ней помышляет. Масса вопросов, очевидно, ей не приходило на ум — и потому другие вопросы разрешены ею прямо неправильно. Ну, простите усталого

В. Розанова

Вот поторопился, написал после первых же Ваших слов в письме и забыл главный глагол —

Воистину Воскресе!

Мне и вообще больно, что вы так суживаете и обедняете мои статьи о поле, даже подставляете в них прямо не тот смысл, какой в них прямо напечатан: Вы формулируете мой взгляд как поощрение. Кто же в нем нуждается, когда государство, церковь и общество не налагает вовсе никакого ограничения на пол, допускает полное пресыщение (в мясоеды) уже самым полным умолчанием (всё, что Вы пишете от отношении церкви к полу — фактически неверно! ‘Приведение в Богом указанное русло, ясно намеченное христианским учением о браке и вместе с тем естественное’: а вдовые молодые священники, а искушения, жалобами на которые полны аскетические молитвы, напр. ‘Великий Канон’ Андрея Критского, все виды запрещений брака и молчаливое разрешение проституции при ‘отделении супругов от стола и ложа’: термин западных законодательств, сложившихся под давлением церковным): ‘Богом указанное русло и вместе естественное’, если бы с ним совпадали ‘налегания христианства’ — упразднили бы самый вопрос о браке, который стал неразрешимою путаницею именно потому, что христианство во всех линиях разошлось с ‘указанным Богом руслом’ и ‘вместе естественным’.
Но я продолжу защиту своих статей: в разборе книжки Данилова, да и во многих местах, я требую строгости почти монастырской для семьи, бережливости пола, целомудрия пола: как же Вам могло это показаться ‘поощрением’, где Вы это хотя в одной строчке прочли у меня? Это подстановка, хоть невольный, но плагиат, перенесение из Скабичевского в Розанова. У меня — ничего подобного. О чем же я пишу: есть ли брак удовольствие (‘масляничная’ точка зрения), в том числе и церкви, которая видит в поле что-то ‘скоромное’, равное ‘разрешению на мясо, яйца и молоко’, а посему брак и допустим в скоромное время). Вот где гадость, вот где родник разврата, что христианские народы воспитаны в воззрении на брак как на ‘скоромное удовольствие’, и всякий мужик, из того простого факта, что половая жизнь ему неопределенно и неограниченно разрешается в мясоед — прямо выводит, грубо выводит и, наконец,— право выводит, что в ней не содержится ни тайны, ни многозначительности, ни священства, приличествующего таинству. Отсюда — семейный разврат, внутрь-брачный разврат, о коем первый заплакал Толстой (‘Крейцерова соната’). Как же это не великое дело? И можно ли сказать, что Толстой — прохвост религиозный, а ‘батюшки’ — ‘иже во святых’, когда они попустили разврат (‘мясоед’, ‘скоромное’), он говорит: ‘Нет, тайна, а не мясоед’. Это же говорю и я: и поверьте, любы мои сочинения не тем, о ком Вы говорите, не любителям Аркадии, не посетителям кафе-шантанов: очень они нуждаются в ‘оправдании добра’, то бишь ‘порока’. Я очень наблюдаю, как к этим моим статьям относятся люди: и вот представьте себе, именно укоряют меня в неприличии темы и во вранье на тему эту холостяки: напротив — вот только что овдовевший чиновник Адельфинский, вот отец и муж счастливый Самойлов, вот недавно женившийся лейтенант Шталь и из прекрасной, барской семьи его целомудреннейшая жена, урожденная Макшеева — читают с подчеркиваниями, с глубокими размышлениями и испещрениями полей книги замечаниями — эти статьи. И, конечно, ни одной улыбки! Всё им ‘позволено’ (повенчаны), но Апостол уже сказал: ‘Но не всё дозволенное — хорошо’. Семья нуждается в каноне брачного течения, который Моисеем был отлично разработан (‘Второзаконие’), а ‘батюшки’ допустили людей дойти до ужасов и мерзости позднышевского бытия, и если теперь ‘мир’ поправляется сам, сам пытается подняться из мерзости разврата и крови, напр., ‘через Толстого’, напр., ‘через раба Божия Василия’ — можно ли сказать, что ‘рабы Лев и Василий’ суть отрицательные явления? Что это не гармония, но ‘какофония’? Ну, тогда гармония — в Аркадии и прекрасной Елене в соседстве с Александро-Невской лаврою, против которой начало борьбы ведь в новые времена приурочено будет не к ‘Кафедре Исаакиевского собора’ — издаваемой генералом Богдановичем, а к ‘Чем люди живы’, ‘Смерть Ивана Ильича, ‘Крейцерова соната’, ‘Воскресенье’. И вот почему мир бежит за ‘легкомысленными’ романистами и публицистами: мир бежит за тем, у кого слово, у кого подвиг — подвиг размышления, заботы, тревоги, сострадания в мире. Не понимаю, как с Ваших собственных точек зрения (‘да всех приведем к Христу’) Вам не открывается чрезвычайная многозначительность и многоценность этой литературы, в том числе и данной моей. Я прямо смотрю на них как на начало установления таинства брака, когда прежде было имя брака, фикция брака, распутство брака.
Потом, почему вы не замечаете, до чего Ваш язык, совпадая с монашескими молитвами о спасении их от похоти, далек от Библии и даже не имеет себе аналогий и образцов в целомудреннейшем Евангелии. Повторю Вас: ‘Меныниковская маниловщина, соловьёвские парадоксы, толстовские откровенности могут произвести (просто больно списывать) лишь раздражения половой похоти. Дело моралиста — не подавление или апология этой похоти, а…’. Теперь послушайте Бога: ‘Женщина когда рождает-то мучится и кричит, а когда уже родила — то забывает всю скорбь свою, ибо новый человек пришел в мир’. Как благостно. Как плакать хочется. Как мир христианский был бы полон, слез умиления именно к целомудрию, если бы никогда не родился самый глагол: ‘похоть’. Собака пола, ангел пола. Первый дали монахи — пусть им пусто будет, второй дал Бог. Теперь слушайте Ветхий Завет: ‘И познал Адам Еву, и зачала, и родила и сказала: приобрела я от Господа’. Где же тут разврат? Он родился в монастыре, в таинстве пола, которое начато было в монастырях, в отменении Апостольского: ‘Братия — кто не может оставаться в девстве, как я — да не останется: ни чем разжигатися — то лучше посягати’. Вот принцип, который церкви предстояло сделать универсальным, и тогда мир бы не развратился, но в тысяче случаев, придираясь к недомолвкам евангелистов и апостолов, пользуясь несчастиями семьи, церковь заколачивает вход в брак: и тем прямо ввергло мир в блуд проституции, как и повторяя новый и чудовищный глагол о поле: ‘похоть’, ‘похоть’ заставила бедных матерей стыдиться как позора незаконных рождений и убивать детей своих (рябая вдова — которую к сознанию привел Толстой — см. ‘Как живет и работает Толстой’). Разберем этот случай: женщина 35 лет: ‘Богом указанное русло и вместе с тем естественное’, конечно, совершенно ей разрешает зачатие, рождение и воспитание ребенка: совершенно ее дело — как и от кого родить, и Спаситель был до того зорок в день веков, что через слова самарянке (которую избрал, выбрал в ученицу величайших Своих тайн) — Он дал внимательным почувствовать, что именно дело сердца каждой женщины избрать, как и через кого стать носительницею отнюдь не скверной, но совершенно святой тайны чадорождения. Но у монахов, которые решительно не знают тайны чадорождения, но лишь слюнявые ночные мерзости фантазий — совершенно нет понятия инстинкта, что женщине не удовольствие нужно, а было бы по смерти ее кому поставить на канун свечку ‘о рабе Божией Екатерине рябой’. И вот она родила: уже тысячу лет твердят: ‘похоть’, ‘похоть’, ‘мерзость’, ‘мерзость’. Розанов может бороться с 1000 лет вранья, но куда бороться ‘рябой вдове’: она в ужасе на тысячелетнее ашуканье на ртды бежит к пруду и бросает туда детище. Толстой спрашивает: — ‘Не ты родила?’ Она: ‘Не я’. Толстой: ‘Не знаю, чей это ребенок, но знаю, что нет во всей земле теперь, кому бы так тяжело было, как этой женщине, которая загубила ребенка’. Она: ‘Нет никого меня несчастнее теперь на земле’. И Вы, Сергей Александрович, решаетесь сказать, что это — какофония. Но удержим восторги перед Евангельской красоты беседою романиста с бабою, будем критиковать, я хочу критиковать, ибо в сию минуту я, наконец, жесток. Женщина несчастнее всех на свете, убив младенца. Кто же ее толкнул на это? Факт совершился, fait accomplie, и ‘по Божию руслу и естественному закону’ он мог совершиться, вправе был совершиться. Церкви предлежало в веках воспитать, открытым и честным учением (а не топотом на исповедях, которые ведь есть именно двоение церковного лица и взваливание всего стыда на обремененное сердце женщины: уж лучше бы не исповедовали, и самою исповедью еще до перепуга не увеличивали чувство совершенно не существующего в данном случае греха, или, пожалуй, существующего греха небрежения церкви, не обеспечившей за взрослою женщиною правильного бесстыдного и непрерывного рождения): итак, говорю я, честно и открыто церкви следовало дать всеобщее научение — родившая женщина, всякая, да ‘питает и греет плоть свою’. Но церковь схоронилась. Тут, видите ли, Палладий спорил с Победоносцевым: до ‘женщины’ ли им. Перепуганная женщина (1000 лет пугания и плевания на ‘похоть’) бежит и кидает плоть свою в пруд. Теперь, Сергей Александрович, если церковь скажет, в 1000-летнем бытии своем: ‘Аз неповинна в крови сего младенца’ — то,— Ну, вот тут и подымается раб Божий Василий и речет: вранье, вранье, вранье. Вранье о браке: непонимание чадорождения, забвение Апостолов (‘чадорождением женщина спасается’, ‘ни чем разжигатися — то лучше посягати’) и Иисуса (‘новый человек пришел в мир’) — тоже забвение, не спасли женщину, погубили ребенка, да еще эти же умывающие руки Пилаты — т. е. 1000 лет Пилаты, глаголют: ‘Приди к нам и покайся — за 75 коп. отпустим грех’, ‘Мы возвели брак в Таинство, до нас этого не было: и никогда до церкви брак так высоко не поднимался, как церковью’. Ну, тогда я и начинаю впервые после 2000 лет непонимания раскрывать, что и ребенок — свет, и женщина — праведна, и 75 коп. уплачивать не нужно, а надо купить за 75 коп. люльку, удвоить работу и вдвоем питаться, любя и согревая друг друга: а после смерти — свечку на канун ‘о рабе Божией Екатерине’. Вы никак не можете отвергнуть, что мое учение о браке возвышеннее церковного этого пустого ‘Исайя ликуй’ (каков напев скверный, масляничный) и ближе вообще к Христову воззрению на брак, женщину и детей. Да! да! и да! И не можете вы сказать: нет! нет! и нет! Это есть, т. е. у меня мысль благословляющая Каны. А церковь содержит ‘чистое’ (Селиванов) скопчество.
Потом, как Вы не обратите внимания, дорогой Сергей Александрович: ну, Розанов — декадент и невежда, а — Толстой: ведь написал не малое, ведь подумал немало: но и Толстой — невежда в науках, ну — тогда Вл. Соловьёв. Но он алкоголик: ну, так Толстой и я не алкоголики. Пьян один — трезв другой, один психопат, но ведь Толстой-то уже пример здоровья. Итак — у Толстого колоссальный опыт, у Соловьёва — образование, у меня хоть мытарево: ‘Буди милостив мне грешному’. В разных формах, но мы не декаденты своего времени. Почему Вы думаете, что мы заблуждаемся и являемся историческою какофониею. Еще 4-й Страхов, который, Вы знаете, сочувствовал именно и специально последнему религиозному периоду Толстого и дал строгую отповедь Никанору Одесскому. Почему же, долго подумав в нощи, Вы ни разу про себя в безмолвии не подумаете: прав ли я? Может быть, эти три и даже четыре человека обратили внимание на такие стороны положения исторического церкви ли, христианства ли, на кои я не обращал внимания. Все четыре они непрерывно религиозны, да каким же духом они религиозны, откуда идет путь религиозного чувства, в них играющий? Исчерпывается ли религия теми средствами общения и передачи, какие я считаю единственными? И т. д. Вообще, почему у Вас нет нисколько скептицизма, тогда как, поверьте, мы все долго были относительно себя скептиками и только очевидность почти алгебраической точности и прямо религиозное уныние греха в прежнем состоянии понудило нас обратиться к существенно новому. Для меня такой очевидностью было: что нельзя скалу греховного начинать как с чернейшего — с новорожденного младенца, или, по крайней мере, если уж начинать грех с зачатия (ночь — от сатаны) — нельзя удерживать доктрины: брак есть благословляемое церковью таинство. Я догадался, что этот акт признания — не чистосердечен (отсюда — ограничения по мере возможности брака и, так сказать, принуждение лежать всех упавших в браке, попы вдовые) {Вы знаете: есть бездна евангельских и апостольских указаний, принятых церковью без придачи им канонического значения ‘евангельский совет’, ‘апостольский совет’, но все дающие тенденцию к скопчеству, обмолвки текстов внимательнейшим образом собраны и возведены в закон —т. е. скопческий дух ‘чистоты’, ‘жала сатани— на’ прямо развит самою церковью, есть оригинальное и новое в ней, разрушившее Ветхий Завет, учение.} (и есть просто акт властолюбия, желания властвовать над миром семейным без всякого к нему сочувствия).
Во Вл. Соловьёве это было недоумение молитвы о ‘мире всего мира и соединения церквей’ при практическом прямо остервенении, которое подымается при всякой попытке в самом деле их соединить. Толстой… но он, верно, нашел вообще безучастность церкви, напр., к Анне, к ее мужу Каренину, к Вронскому: ко всем этим кроваво-слезным коллизиям, над которыми читатели плачут, но духовенство — ‘вместо хлеба’ утешения и помощи ‘подает камень’ невнимания, или изредка ‘вместо рыбы’ съедобной — кусающуюся ‘змею’ (высылки в Америку духоборов, которые, ведь, исполнили заповедь: ‘Поднимающий меч от меча погибнет’). Дорогой Сергей Александрович, почему вы не усомнитесь, что не мы не правы, а Вы. Вы умны. Вы образованы. Вы чистосердечны и любите Бога. Но мы тоже любим Бога (от ‘юности’), чистосердечны же и, конечно, не гении, но не неумны, без всякой гордости, просто говоря как факт. Просто — не все ладно в церкви: ‘соборной’, т. е. собранной, ‘апостольской’, т. е. преемственно текущей от Апостолов, пусть даже ‘единой’ (хотя это — мертвое слово с 1054 г. и после Лютера): но затем начинается вопрос о первом и самом главном ее определении: о свете поступков, о сиянии лица, о потоке чистосердечия — так сказать, о шагах Апостольских, которые через море несли Петра к Спасителю, и лились Фаворским светом от Иоанна и Петра. В тысяче случаев церковь прямо ссылается: ‘есть статья 1083 Свода Законов, том X’ etc. Это может мировой судья. Если церковь не делает большего и святейшего, чем судья хотя бы в одном конкретном случае — уже прав мир в осуждении и в сомнении о ее Фаворском свете, т. е. от нее льющемся, но не права она перед миром. Я хочу сказать, что, может быть, исторически и генетически все право в построении церкви: но это есть правость юридическая без ‘души’ и без ‘святости’. А вечное искание мира от церкви ли, от религии ли есть именно вечное алкание святости: дай мне святого — и я помолюсь тебе. Не дашь — буду искать в ином месте. Без святого не может жить человек. Мне мерещится, что ведь святого ищет Вл. Соловьёв в соединенной и мирной церкви, я ищу — святого в брачном житии, Толстой — святого на улицах, в суде, в семье. Вы не оспорите, что мы все тянемся к святому, Вы не оспорите, что в данных точках церковь действительно не дает ‘просфоры’, а просто отмалчивается. Затем — литургия, конечно, свята, батюшка Петр — свят же, да и всё свято, кроме некоторых связей здания, стропил молитвенного храма. И на них невольно направляется и критика. Но Вы знаете, что за ‘ранней ласточкой’ появляется много ласточек, и, наконец, наступает лето, когда ‘везде ласточки’: опять обращаю Ваше внимание, что вовсе не случайно 4 человека очень внимательные, очень вдумчивые, очень религиозные и чистосердечные становятся ‘ласточками’, нисколько не сговариваясь и даже все три между собою смертельно враждуя. Т. е., может быть, они не так и не туда летят — но что к поднятию от земли, к началу полета, очевидно, есть большие атмосферические причины — этого нельзя отвергнуть, это прямо неблагоразумно отвергать, подумайте. И у нас есть душа, о спасении которой мы думаем.

55

5 мая [1899 г.]
Дорогой Сергей Александрович! Ради Бога — простите за письмо. Только в ответ (на Ваше) я его написал, и, конечно, ничего не написал бы, знай только, что оно Вас расстроит. Мне всегда казались бесполезны и не нужны споры, где люди не могут (и не вправе перед собою) сойтись. Жизнь так тяжка, для огорчений — такие тысячи причин, что нельзя опускать ни одного случая, когда можно поцеловаться, и следует пропустить все случаи, где можно поссориться. Мои дела — слава Богу. Да и всё — слава Богу. Удивило меня ваше указание, что я сравнил Петрова с Шатобрианом. Не помню этого, да и подробности фельетона забыл. Книжка Петрова, конечно, недалекая, как и все и всякие ‘батюшкины писания’, и я ею воспользовался, чтобы ярко и резко сказать, что первородного греха (после Христа) — не существует, в этом — тема, остальное — вздор и придирки. Получил с надписью ‘В. Розанову — от автора’ книгу-исследование — о пророчестве Валаама (помните, ‘Валаамова ослица’: года три назад я бесконечно любил себя сравнивать как писателя с Валаамовой ослицею: говорю — а почему говорю и даже в точности что — не знаю, да и любопытства даже нет).— А Шатобриана я не люблю — за его жизнь, Вы помните ‘Ren’ и его роман с сестрою? На такой-то болезненной почве растут эти цветы французского упоения ‘поэзией’ религии. Не люблю и боюсь этих эксцессов. ‘Батюшки’? наши недалеки, но как-то безопаснее. Протягиваешь руку — знаешь, что не Шекспиру, но и не кровосмесителю. А о ‘Ren’, ‘Martyrs’ и ‘Gnie de chr.’ {‘Рене’, ‘Мученики’, ‘Гений христианства’ (фр.).} я не знаю, что тут относится к восторгу перед катакомбами (академическому) и что к (реальному) ‘сладкому покаянию’ после ‘сладкого романа’. Разве не Пушк. написал:
Когда для смертного умолкнет шумный день
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И с отвращением читая жизнь мою
Я трепещу и проклинаю
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но слез печальных не смываю.
Мы знаем только чудное стихотворение, но ведь была отвратительная жизнь, мы читаем ‘Martyrs’ и ‘Gnie’, но кто нам расскажет о жизни под ними. Шатобриан как был неосторожен, что ‘предисловием’ к ‘Полному собранию соч.’ пустил автобиографию, прочитав которую, я не хочу читать ‘П. соб. соч.’. Вообще поэзия религии не то, что религия. Библия — книга бездонной глубины (даже с светской точки зрения), собственно, совершенно лишена цветочков поэзии. Она в высокой степени поэтична, но складом своим, океаническим своим течением, и так же глубока во Второзаконии и Исходе, в уворованных у египтян драгоценностях (правда-то, правда-то о себе! Вот уж не фальшивая книга), как и в страницах Исайи, как в нежности Руфи. Право, последующие наслоения на Библию — едва ли не испортили всё. Эти кружева закрыли ‘человека’, закрыли вечную книгу, закрыли и для многих — похоронили. Прощайте, целую и обнимаю. Скоро пришлю еще книжку. Ваш В. Розанов.

56

16 мая 1899 г.
Пишу Вам кратко, дорогой Сергей Александрович, чтобы сообщить перемену своего адреса, который, т. е. новый, запишите внимательно: СПб. Шпалерная улица, дом 39, кв. 4. В. В. Р-ву. Семь лет прожил я на Павловской ул., целый период жизни, и какой волнующейся, с какими сильными колебаниями в одну и другую сторону. Это был самый тягостный период моей жизни, и ‘не было Ангела, возмущающего Силоамскую купель’. Молю Бога, чтобы в новом месте Он послал мне нечто лучшее, или не такие тяжкие испытания (смерть дочурки Надежды). В наших с Вами письмах — какое-то недоразумение. Как я не помню, или, точнее, наверное помню, что не сравнивал священника Петрова с Шатобрианом, так в письме предыдущем вовсе не упоминал о ‘М. d’ou. t.’ {‘Замогильные записки’ (фр.).}, и говорил о ‘Ren’ и ‘Atala’, а Вы, не упоминая о ‘Ren’, говорите, что я ошибся относительно ‘М. d’ou. t.’. Очень мне понравилось, что Вы написали об истеричности религиозности Шат. Вообще удивительная вещь, что Европа как-то вечно пытается, но совершенно не умеет быть верующею — без фокусов: то пастораль, то истерика, то политика (папы), то археология (Ренан), но нет ‘хождения перед Богом’ (Енох). Как, напр., вымучена и искажена судорогой молитва Достоевского, Гоголя, у Пушкина она ровнее — но слишком временна и, так сказать, ‘по поводу’, не переходя в постоянное чувство. У раскольников — помешательство на ‘Исус’ (одно и), у нас — в сущности, безбрежный рационализм (смотрел я курсы богословия). ‘Но ходите ли Вы перед Богом? — Нет и нет! Есть книги, исполненные глубочайшего недоумения: гимн Франциска Ассизского, ‘Историю детской души’ (кажется) Корелли, гимны цветов и птичек Богу в начале ‘Дон-Жуана’ гр. Ал. Толстого прямо бы можно и иллюстрировать снимками из ‘Denkmler’ Lepsius’a (атлас экспедиции в Египет): до такой степени родник их, и колорит, и все тоны и точные слова строк не имеют ничего общего с нашею эрою, по крайней мере, как для нас ее формулировали Макарий и Филарет, Лютер и Тридентский собор. И между тем все читают и соглашаются. Это, в сущности, прекрасно. Прекрасно, что есть неумирающая и вечная, очевидно, религия, и она-то именно и пламенеет в человеке, равно в Корелли и Франциске Ассизском. Мне иногда представляется эта религия Апокалипсической — помните, перед престолом Божиим 4 страшные существа, ‘в вечном движении’, непрерывно восклицают ‘свят, свят, свят’. Кровь в 30-летнюю войну пролилась напрасно. С точки зрения Апокалипсической из-за чего бились Адольф и Валенштейн? ‘Два мальчика, думавшие вычерпать черепком океан’ (видение какого-то святого). Как опять умилительны стада, окружившие ясли Спасителя, и волхвы, Ему поклонявшиеся. Как тонут около этих знамений наши споры, ‘…дондеже приидет Примиритель и Той — чаяние языков’. Хорошо. Вот чему молиться можно никогда не устать.— —
Перцов стихотворец — не мой. Грех — конечно, есть индивидуальный, насколько я сам успел потерпеть, но только ничего не передается от родителей в рождении к ребенку. Спасителем или в Спасителе смерть, т. е. совершившееся, что уже действенно, а не есть одна только возможность спасения, не есть предлежащее моей утилизации (‘вземляй грехи мира — приими молитву нашу’, ‘Ты бысть язвен за беззакония наши и мучим бысть за грехи… язвою Его мы исцелехом’, и обетование: ‘Семя жены сотрет главу Змея’). Это в высокой степени отрадно. С личным грехом справиться не трудно: но ужасно, отяготительна была бы мысль, что мы несем еще и Адамов грех, гору греха, кучу греха, задыхаемся в грехе. Это — ужасно истощающая, энервирующая мысль, и странно, до чего она, в самом деле, кассирует искупление, хотя это именно из тех мыслей, которые породили наиболее патетическое в христианстве — молитвы и порывы. Очень до меня много доходит слухов (в письмах) о Неплюеве: кто? что? Все говорят: ‘Вот—христианин’. Ничего не знаю. Говорят, какой-то в Чернигове, и аристократ, известный Государю Ал. III. Ваш В. Розанов.
Не забудьте же о новом адресе.

57

6 июня [1899 г.]
Вы так много получили, дорогой Сергей Александрович, в последнее время, а я не сказал вам слова: разумею рескрипт. Заметим, как вся печать заметила это и приветствовала. Печать наша лучше, чем о ней думают (между прочим — в ‘Моcк. Сборн.’, книге благоуханной, но излишне страстной). И как малого это стоило: приказ и подпись имени. И вся Россия улыбнулась и приветствовала. Частные люди в России гораздо более служат России и любят Россию, чем ‘сферы’. И между тем — они в вековом подозрении: они враги отечеству — в земстве, на студенческой скамье, в прессе etc. Тяжело. И когда этот дурман рассеется. И как грустно живется. Все университеты перебунтовались. В гимназиях боятся настойчиво учить и не хотят учиться. Министр — славен только борьбой с тужурками (в Москве). На Востоке ‘недород’ ли, голод ли. Казна кормит население, поставленное в условия, в коих нельзя прокормиться. Вот уж от Рюрика и до наших дней — ‘велика, обильна, а порядку нет’.
Вас смутило мое ‘6’: ‘6’ ‘6’. Все это — литература. Мне хотелось как-нибудь объяснить число, не поддающееся никаким объяснениям. Помните Пьера Безухова, переодетого, возвращающегося в Москву и тоже разгадывающего ‘666’.— Это Наполеон! — воскликнул он и чуть-чуть переделав Бонапарта в Buonoparte (так, кажется) уравнял его = 666. То же сделали во время Нерона, который более занимался греческими бандурами и волокитством, чем случайно ему подвернувшимися христианами. Очевидно, Иоанн имел что-то другое в виду, не имя — а принцип. В конце сказано: кто имеет ум — просто число, число это — человеческое (имеющее специальное отношение к человеку). И вот раз, долго смотря на 666 и, пожалуй, в 66666 я спросил себя, какое же специальное к человеку отношение имеет мелькающая здесь цифра. Да то, что в шестой день сотворен человек. Тогда я стал догадываться, почему она три раза повторена: три — крайне распространенное в религиях и мифологиях число, имеет то специальное к человеку отношение, что я человеческое распадается в три:

0x01 graphic

которые суть одно и вместе три. Думая дальше, почему ‘зверь’ (верно, ‘zwor’ по-гречески, т. е. просто ‘животное’ без нарицательного и пугающего оттенка ‘поведет борьбу со святыми’ и ‘победит их’,— и чем победит, я задумался: да что же такое

0x01 graphic

как не листок на древе жизни? и след., борьба будет за древо жизни, обладание им. Тут конец Апокалипсиса удачно сомкнулся с началом Бытия, и хотя это все гадание, но Вы видите, что в моих догадках все-таки больше, длиннее мысль, чем у Пьера Безухова или в ‘Кесаре Нероне’. Ибо кого же и что победил Нерон? Бонапарт? ‘Поживе и умре’. Пугали людей: но очевидно, есть для людей удивительная привлекательность, да и есть почти религия в ‘древе жизни’ и касании к нему. Но, повторяю, все это — литература.
Наконец, рискнув 4 р. 50 к., съездил со своей семьей на острова, ландо, мужчины — я и сын, жена, мамка, нянька, три дочки — чем не древо жизни? Поехали утром, когда воздух еще не испорчен и никого на островах нет. И до чего это мне понравилось. С островов покатались даже на лодке за 30 коп. И вспомнил я, что вот к вечеру сюда же приедут туалеты, и это я видал. И вот все время в экипаже (жена говорит: ‘Что ты расстроен’, а я просто задумался, ‘погрузился’) сидя, я думал: ‘Боже, до чего у нас все извращено, и до чего упал человек? И суть падения — разрыв с природою, а от природы оторвался — и Бога забыл. Помните Тютчева:
Не то, что мните вы, природа.
Не бездушный лик
. . . . . . . . . . . . . .
Разве садовник приклеил к ветвям листья?
И прочее. Очень хорошо у Тютчева. И это — вечно. У Тютчева, у Руссо, у Толстого. Но что же они все говорят: они все и поют неисповедимую песнь о древе жизни, и Боге, апокалипсическую песнь. Кто же, вспомнив семинарию, начнет молиться Богу? А прочитав Тютчева — помолится. Помните, в Москве академики отказались ходить к обедне? А Сергий Радонежский, живя в лесах, неустанно молился. Вот и вся мысль ‘древа жизни’ и апокалипсического zwor. Поклонение Богу — в жизни, поклонение живому Богу, живущему,— а не резонно ‘существующему’ в ‘Summa theologiae’ {‘Сумма теологии’ (лат.).} Фомы или Филарета, Богу Франциска Ассизского, Сергия, Тютчева, Данилевского, Страхова: коего чувством и сознанием полон мир, насыщена история. Апокалипсис — книга безмерно испорченная, со строчками и вставок: но в основной ткани это боговдохновенная книга. От вставок бессмыслица текста, а боговдохновенность сказывается в общем настроении и разительных отдельных речениях. Без Апок. христианство было бы не полно (не докончено) и гораздо менее таинственно. Слишком рационально и только морально. А оно таинственно и жизненно, т. е. животно: все, конечно, не в отрицательном смысле, ‘живот’, ‘жизнь’ и придает ему темная сия и неисповедимая книга. Ваш В. Розанов.—
Кончил, и перечтя последнюю страницу, подумал: а ведь если напечатать мои письма к Вам, то получится новое ‘П. собр. соч.’. Как хорошо, что они уцелеют. И многое, чего в печати не сумел удачно сказать, вдруг сказалось удачно в письме.

58

19 июн. [1899 г.]
Царство Небесное отцу Петру, я его помню в Татеве, и — прекрасную его службу. Вы всё опасаетесь моих писаний в ‘Н. Вр.’, как бывают неодинаковы впечатления от прочитанного, Вы можете судить но двум рецензиям на мои книги. Д. Ш., по словам редактора,— это сын умершего попечителя Казанского Дим. Шестакова: не можете Вы не усмотреть, что это — человек образованный, со вкусом, с симпатиями a la Кохановская, а не психопат и не эротоман, каким я могу показаться Вам. Все дело — как связать в узелок христианство и брак, на этой дороге — ничего не сделано, и мы имеем одни отрицания, которые, не победив пол, его расшатали и развратили. Уверен, что если бы больницы с дурною болезнью и дома терпимости были (как и вполне следует, ибо это есть раковые опухоли великого таинства) переданы в ведение Св. Синода, дабы он с ними и возился,— завтра же бы он установил и развод, и хоть десятые браки, а не то что пугался бы четвертого. Из прекрасного далека Валаамской обители можно быть испуганным перед вступлением в брак от псевдоживой жены или отчитываться епитимьею от третьего, но получив в заведывание Калининскую больницу, скажешь: ‘Господи, живите хоть как-нибудь, и с кем угодно, но ради Бога не в одиночку, и живите длительно, в привязанности’. Вот эти раковые опухоли и нужно срезать. Но я увлекся любимою темою. Во всяком случае, Вы видите — доброе впечатление, а это самое, самое главное, ибо суть даже и не в том, что написано, а как понимается. К счастью, есть какая-то чуткость у людей, и с каким мотивом пишешь, с таким — воспринимается читающим. Радуюсь успехам Бог— данова-Б., еще более радуюсь фисгармонье. Видите, как легко: одно мановение с престола, и освещена целая округа. Как же иногда не печалиться, что для этих мгновений нужны подсказывания, подталкивания. Как умели это Петр и Екатерина. Но слава Богу есть кое-кто и в наши дни. Вам преданный В. Розанов.
Но я очень боюсь, что неприятные из моих писем (в идейном смысле) Вы для блага потомства направляете не в шкаф, а в камин? Нет? Ну, смотрите — верующие не обманывают.
Бандероль пришлю на днях. См. на обороте
Сколько мне приходится отстаивать К. П. П-ва: удивительно, воплощенный лжец Тертий ухитрился создать себе ореол ‘просвещенного и либерального сановника’, ‘и уж несказанной доброты’ — а Поб-в — угрюмого, желчного, сухого и формального чиновника. Когда я о нем рассказывал то немногое, что видел — просто ушам не верят, и точно слушают галлюцинацию. К Поб. идет стих и все стихотворение Пушкина:
Среди сокровищ русского царя
. . . . . . . . . . . . . . .
О, люди жалкий род, достойный слез и смеха
Рабы минутного, поклонники успеха
Как часто мимо вас…
. . . . . . . . . . . . . . .
Но поэта приведет в восторг и умиленье.
До чего — идет! По уму, собственно, он выше, я думаю, выраженного, но недоверие его к людям и вообще отсутствие молодой мощи и акции отняло у него [] добродетелей. Он все ‘крепит’ и есть ‘крепительное России’, когда по отношению ко многому ее нужно ‘прочистить’ и полезнее вода Jani Huniadi. Но мне он как-то мил — резкостью слова, быстротой мысли, всею страстностью сухой и высокой и гибкой фигуры. Какая противоположность бабе Тертию, этой кормилице в положении министра. Вы знаете, по циклу проб, мне теперь родных, я совершенно вне цикла его забот и симпатий: но он мне дорого как лицо, как моральный характер. Читал на днях его Мессалину (‘М. Сб.’): ну, что за восторг, я прочел потому, что, как мне передали, он без прикрас там все рассказал о какой-то Лихтенбергской.— Как хорошо, что он издает Гилярова: это — он себе делает красивейший венок на могилу. Кто усопшего охорашивает, сам усопшим будет охорошен. Мою рецензию на Гилярова ненавистный Тычинкин опять окорнал и обессмыслил. Целую и обнимаю В. Р.

59

10 февр. [1900 г.]
Дорогой Сергей Александрович!
Горячо благодарю Вас, что Вы меня не забыли. Прочел повесть графини Сальяс— очень мило, стихи своего попечителя, может быть, удачные, но бледные, как и весь он, чрезвычайно хорош портрет Хомякова (выразителен), но я не нашел того видения Хомякова после потери жены, о коем Вы как-то устно мне передавали. Был у меня Лутковский, думаю сходить к нему. Он рассказывал, что Ваше здоровье слава Богу. Вы принадлежите к тем (физиологически) сухим и воздержанным натурам, которые, как астры, долго не отживают. Вообще, я думаю, тело — форма (мистическая) и, конечно, она тем неразрушимее, чем менее мы в нее пихаем всякой дряни, напр., воды, вина, табаку. Воздержание — великая гигиена тела, как молчание — великий конденсатор, сохраняющий ум (и вообще душу). Нужно жить сильно внутренно, формально, но не материально. Не пишу Вам много по причине вечной усталости. Лутк. говорит, что Вы ему показывали карточки детей — спасибо за ласковость, которая в этом сказалась. Пожалуйста, их в ‘Обоз к потомству’.
Ваш преданный В. Розанов.

60

29 июля [1901 г.]
Прочитав ‘Нов. Вр.’ о бывшем у вас первом ударе, многоуважаемый Сергей Александрович, почувствовал потребность написать Вам и спросить о здоровьи. Удар при Вашем сложении, худом и сухом, кажется, чрезвычайная редкость, и, вероятно, нет причин ожидать его повторения. Ведите себя тихо, меньше двигайтесь: вероятно, все-таки удар, как прилив крови к голове, вызывается движением. С удовольствием прочел, как Вы медленно идете от школы к церкви и обратно. Вероятно, однако, так же сидите с учениками на школьной терраске и пьете чай с анисовыми кренделями. Татевская идиллия. Вообще же, я думаю, Ваше здоровье, за исключением давней и не развивающейся и не опасной болезни, прочно, и, Бог даст, Вы увидите еще ряд осеней и весн (весен?). Правда, без привычного труда жизнь скучна, но остаются размышления, но остаются наблюдения, но остается еще любовь к природе и людям: так Бог устроил, чтобы благоразумный человек даже и в недвижимости (до которой еще далеко Вам) имел утешения.
А помните ‘Телега жизни’ Пушкина? Вот и я чувствую надвигающуюся старость и психика уже моя — другая, чем еще недавно. ‘Кричишь — полегче, дуралей!’ вознице и коням и всему житейскому поезду. Ну, да сохрани Вас Провидение и Ангел Хранитель. Ваш В. Розанов.

КОММЕНТАРИИ

ПИСЬМА В. В. РОЗАНОВА к С. А. РАЧИНСКОМУ

Письма В. В. Розанова к С. А. Рачинскому печатаются по автографам, хранящимся в Отделе рукописей Российской национальной библиотеки в Петербурге — в фонде С. А. Рачинского. No 631. Все письма, адресованные Рачинскому, переплетались им в книги в хронологическом порядке, в основном по два месяца в каждом томе, с указанием на переплете: Ф. 631. год и месяц(ы). Соответственно, письма Розанова находятся в разных томах, в зависимости от даты их получения адресатом. Некоторые из писем В. В. Розанова к С. А. Рачинскому печатались — преимущественно фрагментарно — в нью-йоркском ‘Новом журнале’ (НЖ. No 134. 1979. С. 149-172), как ‘письма из архива проф. А. Аронзона’. Эти письма имеются в РНБ и вошли в настоящее издание.
Публикуемая переписка расположена в хронологическом порядке. Так как в большинстве случаев даты на письмах Розанова отсутствуют, то датировка произведена на основании помет, сделанных на них Рачинским, о дате отправки по штемпелю на конверте. В тех редких случаях, когда такие пометы отсутствуют, письма Розанова датируются приблизительно, исходя из дат на соседних письмах в соответствующем томе переписки.

1

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1892. Янв.-февр. Ед. хр. 62. No 46. Л. 101-102.
…благодарю Вас за присылку ‘Сельской школы’…— С. А. Рачинский по всей вероятности, послал Розанову в г. Белый второе издание своей книги ‘Сельская школа’, вышедшее в свет в 1892 г. (1-е изд.— 1891 г.).
…во время сборов к поездке домой на каникулы…— во время каникул Розанов ездил из г. Белого, где работал учителем прогимназии, в Елец, откуда родом была его жена, В.Д. Бутягина-Розанова и где он сам до переезда в Белый преподавал в 1887-1891 гг.
…я прочел впервые, в аксаковской ‘Руси’, одну из Ваших заметок…— в 1881 г. С. А. Рачинский напечатал в нескольких номерах газеты И. С. Аксакова ‘Русь’ свои ‘Заметки о сельских школах’ (см.: Русь. 1881. No 45-53).
…как учили и учились во времена Бандинелли.— См.: Рачинский С. А. Сельская школа. М., 1892. С. 171-172. Рачинский описывает рисунок Бандинелли, на котором изображена мастерская художника, полная увлеченно работающих учеников мастера.

2

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. Ф. 631. 1892. Март-апр. Ед. хр. 63. No 68. Л. 136-139.
…касается намерений Т. И. Филиппова…— Филиппов выразил намерение подыскать Розанову место в Государственном Контроле и перевести его в Петербург,
Года три назад я ездил в Петербург …— Розанов был в Петербурге во время рождественских каникул в декабре 1889 — январе 1890 гг.
Ваш Горбов в ‘Русском Обозрении’ написал…— Горбов H. М. Из жизни немецкой школы // Русское Обозрение. 1891. No 1. О таблице умножения см. с. 200.

3

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1892. Май-июнь. Ед. хр. 64. No 4. Л. 7.
Записка, оставленная Розановым для Рачинского во время посещения Татева в мае 1892 г.

4

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1892. Май-июнь. Ед. хр. 64. No 35. Л. 78-80.
…я посылаю письмо к брату с просьбою посоветовать…— Старший брат писателя, Н. В. Розанов, его опекун с 14-летнего возраста, до 1892 г. был директором Бельской прогимназии и по делам службы был знаком с С. А. Рачинским. С 31 октября 1891 г. переведен на должность директора Вяземской гимназии (см.: Циркуляры Московского учебного округа за 1892 г. С. 69).
…(за исключением Нижнего Новгорода, по особым обстоятельствам).— Нижний Новгород не устраивал Розанова потому, что там жила покинувшая его первая жена, А. П. Суслова.
…(им заведует Случевский,— вотему бы в помощники)…— Поэт К. К. Случевский редактировал ‘Правительственный Вестник’ в 1891-1902 гг.

5

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1892. Июль-август. Ед. хр. 65. No 38. Л. 83-84. Письмо отправлено из Ельца, где Розанов проводил летний отпуск.
…насколько продолжительно будет мое там пребывание…— Розанов надеялся на скорый перевод к Победоносцеву. Однако обер-прокурор Св. Синода писал Рачинскому 29 июля 1892 г. о Розанове: ‘Пусть несколько потерпит. Я уже писал Вам, что у меня очень мало мест и все заняты. Притом, не зная лично Розанова, я не умею судить, к какой деятельности он расположен и способен. Может быть, он способен к одной лишь кабинетной, преимущественно литературной деятельности. Это удовольствие на круг очень тесный. А вообще должен бы я иметь curriculum vitae Розанова’ (ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1892. Июль-август. No 33. Л. 66).
…брать ли мне с собою дочь…— имеется в виду падчерица Розанова, A. М. Бутягина.
…и жену, а главноемать ее…— Речь идет об А. А. Рудневой, матери B. Д. Бутягиной-Розановой (урожд. Рудневой).
…последней в октябре месяце предстоит разрешиться от бремени.— 6 ноября 1892 г у Розановых родилась первая дочь, Надежда, которая, однако, 25 сентября 1893 г. умерла от менингита.
…принялся я за статью о воспитании…— Розанов работал над статьей ‘Сумерки просвещения’, опубликованной в ‘Русском Вестнике’ (1893. No 1-3, 5), где редактором был Ф. Н. Берг.

6

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1892. Июль-август. Ед. хр. 65. No 62. Л. 136-139.
Посылаю Вам… свой curriculum vitae…— См. прим. 1 к письму 5.
…в письме Горбова из Вашего сборника писем…— все поступавшие к нему письма С. А. Рачинский переплетал в сборники, чаще всего за каждые два месяца.
…получил от Александрова предложение сотрудничать…— А. А. Александров в 1892 г. сменил кн. Д. Н. Цертелева на посту редактора журнала ‘Русское Обозрение’.
…Победоносцев — человек несколько нерешительный…— Сделанный уже тогда вывод о нерешительности Победоносцева станет впоследствии одним из главных упреков в адрес обер-прокурора Св. Синода в статьях Розанова.

7

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1892. Июль-август. Ед. хр. 65. No 69. Л. 156.
Во Ржев я не поеду…— Розанов отказывался приехать на встречу с Филипповым по соображениям, высказанным в письме 4.
…вчера отослал Вам длинное письмо…— Победоносцев писал Рачинскому 15 сент. 1892 г., после получения части этого письма Розанова с его curriculum vitae: ‘Благодарю за сведения о Розанове и его curriculum vitae. Его характер мне представляется симпатичным и мне хотелось бы пристроить его к себе’ (Ф. 631. Оп. 1. 1892. Сент.-окт. Ед. хр. 66. No 16. Л. 33).

8

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1892. Сент.-окт. Ед. хр. 66. No 71. Л. 152-153.

9

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1893. Март-апр. Ед. хр. 69. No 27. Л. 53.
Проститься с Вами я приеду, как только получу бумагу о своем назначении.— Официально Розанов был ‘перемещен на службу в Государственный контроль с назначением на должность чиновника особых поручений VII класса при государственном контролере с 16 марта 1893 г.’ (Розанов В. В. Собр. соч. Литературные изгнанники. М., 2001. С. 123-124).
…я стал опасаться, что мое настоящее положение никогда не изменится…— Все попытки Рачинского ускорить перевод Розанова в Петербург в ведомство Победоносцева были безуспешными. Победоносцев писал Рачинскому 15 янв. 1893 г.: ‘Вы спрашиваете о Розанове. До сих пор недоумеваю, где бы найти ему у себя соответственно место’ (Ф. 631. Оп. 1. 1893. Янв.-февр. Ед. хр. 68. No 13. Л. 25).

10

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1893. Март-апр. Ед. хр. 69. No 61. Л. 114.
Забыл я у Вас в спальной комнате…— Перед отъездом в Петербург Розанов посетил Татево в марте 1893 г.
передайте их А. П. Маркову — А. П. Марков писал Рачинскому 31 марта 1893 г.: ‘Посылаю Вам письмо Розанова, ключи ему отправлены’ (Ф. 631. Оп. 1. 1893. Март-апр. Ед. хр. 69. No 64. Л. 116).

11

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1893. Март-апр. Ед. хр. 69. No 96. Л. 194-195.
2 недели я просидел в Вязьме…— В Вязьме с конца 1891 г. жила семья брата В. В. Розанова — Николая Васильевича, директора местной гимназии.
Квартиру я нашел на Петербургской стороне…— Поселиться на Петербургской Стороне (ныне Петроградская Сторона) Розанову предложил И. Ф. Романов-Рцы, член славянофильского кружка Т. И. Филиппова. См. Письма И. Ф. Романова (Рцы) к В. В. Розанову // Литературная учеба. 2000. Вып. 4. С. 106-179 (публ. и коммент. С. Р. Федякина).
…особенно ругался Любимов.— Н. А. Любимов как единомышленник М. Н. Каткова, инициатора введения классической системы образования, резко выступал против публикации антиклассической по содержанию статьи Розанова именно в ‘Русском Вестнике’ — журнале, основанном Катковым (см.: Розанов В. В. Литературные очерки. T. 1. СПб., 1913. С. 296). В отличие от Любимова, о содержании статьи положительно отозвался Победоносцев, хотя и критиковал стиль Розанова.
…копию с моей физиогномии, кою он изобразил в Татеве…— Во время посещения Розановым Татева 21 марта 1892 г. воспитанник Рачинского, впоследствии известный художник Н. П. Богданов-Бельский нарисовал его портрет, повторение (или оригинал) которого прислал впоследствии ему в Петербург (портрет по фотографии воспроизведен в кн.: Фатеев Валерий. С русской бездной в душе: Жизнеописание Василия Розанова СПб, Кострома, 2002. Фото IX). Местонахождение портрета неизвестно.

12

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1893. Май-июнь. Ед. хр. 70. No 18. Л. 40—41.
Ждал и не дождался портрета своего…— См. прим, к письму XI.
…квартира хоть на Петербургской стороне, т. е. на час от Контроля…— Государственный контроль находился рядом с Исаакиевской площадью (Наб. реки Мойки, 76). Квартира Розанова на Павловской (ныне Мончегорская, д. 2) была рядом с Введенской ул., у Большого проспекта Петербургской Стороны.
Дочка меня утешает…— Речь идет о первой дочери Розанова Наде, скончавшейся 25 сентября 1893 г. в грудном возрасте и похороненной на Смоленском кладбище в Петербурге, около часовни Ксении Блаженной (могила не сохранилась).
…Вы написали о Кон. Петр. Поб., что он помнит меня.— Победоносцев писал Рачинскому 31 марта 1893 г.: ‘Итак, Розанов перешел Рубикон. Каково— то он устроится. Признаюсь вам, что по строю мысли его и по манере писать, я недоумевал, пригоден ли он оказался бы для нашего дела. Кого-то он встретит здесь и с кем сойдется? При случае постараюсь пособить ему’ (ф. 631. 1893. Март-апр. Ед. хр. 69. No 63. Л. 117-118).
Пришлю Вам книжку Романова…— Имеется в виду книга: Рцы <Романов И. Ф.>. Листопад. М., 1891.
…это он вывел кн. Мещерского…— Издатель ‘Гражданина’ кн. В. П. Мещерский был известен своими извращенными наклонностями.
Ведь Бергэто Лясковский журналистики…— В. Н. Лясковский, автор двух брошюр о славянофилах, живший в Орловской губернии, состоял в переписке с Рачинским.

13

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1893. Май-июнь. Ед. хр. 70. No 64. Л. 135-136.
Статьи мои по образованию…— Речь идет о статьях ‘Сумерки просвещения’ (Русский Вестник. 1893. No 1—3, 6), ‘Три принципа образования’ (Русское Обозрение. 1893. No 5). ‘Афоризмы и наблюдения’ — завершающая работа этого цикла статей по вопросам образования, вошедших позже в книгу ‘Сумерки просвещения’ (1899).
…автор брошюры ‘Подспудный материализм…— Аксаков Н. П. Подспудный материализм: По поводу диссертации г-на Струве. М., 1870.

14

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1893. Июль-авг. Ед. хр. 71. No 64. Л. 140-141.
…не написал бы ‘Омонархии’.— Розанов В. В. О монархии (Размышления по поводу Панамских дел) // Русское Обозрение. 1893. No 2. С. 682-700.
…что Вы ему обо мне писали…— В ответ на просьбу Рачинского помочь Розанову Т. И. Филиппов 26 июля 1893 г. отвечал: ‘За Розанова прошу вас не беспокоиться. Я прочел ему Ваше письмо, дополнив его моими настоятельными советами, и без труда достиг того, что от мысли об издании его произведений он отказался. Трудности новициата им уже побеждены, и контрольная служба начинает ему нравиться, а так как его прямое начальство нашло возможным к моим 1200 р. прибавить некоторую сумму из своих средств, то и в вещественном отношении он успокоен. Государственная служба вообще, а контрольная особенно, будет ему полезна и в общем человеческом развитии. Она сообщит точность его суждениям и выражению мыслей, в чем он более всего нуждается. Кроме того, она поможет ему раскрыть глаза на явления действительного мира и, в частности, на положение нашего государства и самого народа. Она же заставит его и даст ему возможность сократить размеры собственно писательского труда к несомненному улучшению его качества’ (ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1893. Июль-авг. Ед. хр. 71. No 39. Л. 83-84).
…о пределах веротерпимости (Л. Тихомиров, Вл. Соловьёв etc.)…— Л. А. Тихомиров также выступил с рядом статей о религиозной терпимости и свободе (К вопросу о терпимости // Русское Обозрение. 1893. No 7, Больше терпимости // Московские Ведомости. 1894. 17 марта. Без подп., Существует ли свобода? // Русское Обозрение. 1894. No 4). Первый ответ В. С. Соловьёва (Спор о справедливости) // Вестник Европы. 1894. No 4) предназначался Тихомирову.
…должно быть, появитсяили в ‘Новом Времени’.— Отказ напечатать статью ‘Свобода и вера’ редактор ‘Нового Времени’ А. С. Суворин сопроводил такими словами: ‘Я прочитал Вашу статью ‘Свобода и вера’. Тема очень интересная. Но, во-первых, она не газетная, во-вторых, она изложена не для газеты’ (17 авг. 1893 г. В кн.: Розанов В. В. Собр. соч. Признаки времени. М., 2006. С. 291).

15

OP РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1893. Сент.-окт. Ед. хр. 72. No 54. Л. 117-118.
…моя статья ‘Около вековечной темы’…— Статья опубликована не была — см. следующее письмо.

16

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1894. Янв.-февр. Ед. хр. 73а. No 73а. Л. 169-170.
Дурак Соловьёв наткнулся…— Статья ‘Свобода и вера’ (Русский Вестник. 1894. No 1) вызвала резкий, язвительный ответ В. С. Соловьёва ‘Порфирий Головлев о свободе и вере’ (Вестник Европы. 1894. No 2). Фельетон Соловьёва имел успех, и за Розановым в либеральных кругах закрепилось прозвище ‘Иудушка Головлев’.
Был я в Москве…— Розанов приезжал в Москву в октябре 1893 г. (см. Тихомиров Л. Воспоминания. М., Л., 1927. С. 418), получив от Т. И. Филиппова предложение стать соредактором журнала ‘Русское Обозрение’ вместе с А. А. Александровым. Подробнее о ситуации с журналом см. комментарии к следующему письму.

17

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1894. Март-апрель. Ед. хр. 74. No 87. Л. 202-203.
…ходил по Морской мимо выставки ‘передвижников’…— На Морской ул., в Обществе поощрения художеств, на 22-й передвижной выставке (8 марта — 10 апр. 1894 г.) Богданов-Бельский показал картину ‘Последняя воля’, о которой здесь идет речь.
…отказался напечатать статью Н. П. Аксакова ‘Неугашайте духа’…— Это сочинение Н. П. Аксакова вышло отдельным изданием в Петербурге (‘Благовест’. 1894, на обложке — 1895).
…вообще выкупался в грязи… В Москве Розанов был встречен недоброжелательно, так как московские сотрудники журнала ‘Русское Обозрение’ увидели в стремлении сделать его соредактором вместе с Александровым посягательство Т. И. Филиппова на независимость журнала.
Победоносцев писал Рачинскому 17 октября 1893 г.: ‘Теперь Тертий навязывает Александрову в помощники Розанова, которого у себя устроил скудно на 1200 рублей жалованья. Но Розанов совсем не годен для практич. дела. Не знаю, куда он пристроится: ему всего лучше бы пристроиться где-нибудь в Публичной библиотеке и писать’ (Ф. 631. Оп. 1. 1893. Сент.-окт. Ед. хр. 72. No 70. Л. 154).
Против соредакторства выступили и сотрудники журнала. Так, священник И. И. Фудель писал Рачинскому 10 ноября 1893 г.: ‘В ‘Русском Обозрении’ теперь кризис, который неизвестно еще как кончится. Наверно, Вы слышали, что материально ‘Р. Обозрение’ поддерживает купец Д. И. Морозов. Он в хороших отношениях с Тертием Ивановичем Филипповым. В последнее время слышно было, что Тертий Иванович недоволен направлением ‘Р. Обозрения’, а теперь со стороны Д. Морозова последовало громадное давление на А. Александрова, чтобы он согласился иметь своим соредактором В. В. Розанова. Положение Александрова незавидное. Согласиться на это предложение — это значит в конце концов уступить журнал и уйти, не согласиться — это, пожалуй, рискованно: журнал сам себя не окупит. Розанов недавно был в Москве по этому делу. Правду говоря, впечатление, оставленное им на весь наш кружок, очень неприятное. Я, по крайней мере, был гораздо лучшего о нем мнения, судя по статьям. Непонятно только то, что если Розанов будет соредактором, то он будет в Петербурге и оттуда ‘направлять’ журнал. Узнавши его чрезвычайно мягкий характер и детскую простодушность, мы понимаем, какую незавидную роль он будет играть. Во всяком случае, при прекращении направления журнала, участие в нем меня и Л. Тихомирова становится очень проблематичным. На днях Александров едет в Петербург, чтобы выяснить положение к концу месяца. Кажется, будет видно, в какую сторону пойдет наше дело’ (Ф. 631. Оп. 1. 1893. Нояб.-дек. Ед. хр. 73. No 15. Л. 33-35).
Л. А. Тихомиров в письме к Рачинскому от 10 ноября 1893 г. вскрыл некоторые тайные разногласия, существовавшие между московским кружком и кружком Т. И. Филиппова: ‘При этом предполагается, что Р. останется все-таки в Петербурге, чтобы не попасть под влияние ‘московского кружка’. Что касается этого ‘московского кружка’, то уже предлагали А. прекратить ‘церковный отдел’, который, по оценке Пбга грешил односторонним вниманием к одной только ‘официальной Церкви’. Стало быть, надо полагать, реформированное ‘Обозрение’ должно стать на сторону некоторой ‘неофициальной’ Церкви? Всё это довольно ясно.
Я советовал А. выгнать всех своих издателей, всех радетелей ‘неофициальной церкви’, а также и почтеннейшего Вас. Вас. Розанова, который сделал визит мне, больному. Человек виден сразу. Разумеется, это игрушка в более ловких руках. А. сомневается в возможности вести дело самому. Что касается лично меня, то, если только Розанов будет редактором,— отказываюсь от сотрудничества, п. ч. дорожил ‘Обозрением’ как органом свободным, и если оно станет вдохновляться приказами из СПб., то мне в нем нечего делать. Достаточно надоели партии, и больше с ним не желаю иметь дел’ (Ф. 631. Оп. 1. 1893. Нояб.-дек. Ед. хр. 73. No 18а. Л. 40-41).
Дело разрешилось бесконфликтно, а для Розанова — безрезультатно, после визита Александрова в Петербург. Победоносцев так описал эту историю 23 ноября 1893 г. Рачинскому: ‘Что касается до А-ва, то его понуждают подать просьбу о назначении Роз<анова> соредактором — чего Ал-в не хочет, но рассчитывает, что Розанова не утвердят. Я советовал ему не ставить себя в нелепое положение и объяснить прямо, что Розанова не желает. Розанов же, по словам его, попал здесь в особливую компанию, и теперь уже говорит речи совсем не похожие на то, что говорил прежде. Итак, здесь А-ву предстояло явиться пред светлые очи Тертия! Куриозная сцена. Он был 20 числа принят величественно. Я, говорит A-в, по обыкновению советовался со старцем Варнавою — будет погибель.— Если Варнава сказал Вам так,— вещал Тертий,— то я умолкаю’. И отпустил A-а с миром. Не правда, курьезный анекдот?’ (Ф. 631. 1893. Нояб.-дек. Ед. хр. 73. No 43. Л. 96-97).
…продать чуть ли не еврею Полякову.— О династии Поляковых подробнее см.: С. Л. Поляков и его потомство (Культурно-историческая справка) // Русский Труд. 1898. No 1.3 янв. С. 9-10. Без подп.

18

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1 1894. Июль-авг. Ед. хр. 76. No 70. Л. 160-163.
в нашей Парголовской церкви…— Спасо-Парголовская церковь в Шувалове, ныне в пределах Санкт-Петербурга.
рассуждение о классицизме…— Здесь речь идет о труде попечителя Московского учебного округа П. А. Капниста ‘Классицизм как необходимая основа гимназического образования’ (1891).
Посылаю Вам ‘Легенду’ свою…— Первое издание книги Розанова ‘Легенда о Великом инквизиторе Ф. М. Достоевского’ (1894).
вот пример единственной нетерпимости…— Розанов имел в виду графа Д. А. Толстого.
воодушевил Буренина на фельетон…— Буренин В. Критические очерки. Ноги в перчатках, желудки, цепляющиеся за маски, и проч. // Новое Время. 1894. 29 июля. No 6614.
Статью ‘Казерио’…— Розанов В. Казерио Санто // Русский Вестник. 1894. No 9.
…кое-кто из брезгающих ‘Гражданином’…— Дурная репутация журнала-газеты ‘Гражданин’ была связана не только с его ‘реакционностью’, но и с моральным обликом самого издателя-редактора.

19

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1895. Май-июнь. Ед. хр. 81. No 49,49а. Л. 108-111.
Картину Богд-Бельского…— имеется в виду картина Н. П. Богданова— Бельского ‘Последняя воля’ (1894).
…причиною его отчуждения от ‘великого эстетика’…— Подробнее о причинах отчуждения Страхова от Леонтьева см.: Розанов В. В. Литературные изгнанники’. М., 2001. С. 105-108.

20

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1895. Май-июнь. Ед. хр. 81. No 50. Л. 112-115.
…читая Вашу прекрасную статью…— Речь идет о первой из статей Рачинского о церковной школе (Церковная школа // Русское Обозрение. 1895 No 6. С. 541-556).
Ужасно только то, что Вы пишете о Дух. академиях…— Рачинский отрицательно характеризовал обстановку в духовных академиях: ‘Многие пороки, и прежде всего лживость и пьянство, свили себе в наших духовно-учебных заведениях прочное гнездо. Великий грех лежит в этом отношении на наших духовных академиях, снабжающих все прочие духовно-учебные заведения преподавателями и начальствующими лицами. Весь внутренний склад и самое наименование этих академий есть ложь. Можно назвать их академиями богословскими, но отнюдь не духовными. Огромное большинство своих воспитанников они навсегда отвращают от духовного звания, подрывают в них веру, вселяют в них стремление к необузданной нравственной свободе, которая прежде всего осуществляется в чудовищном развитии пьянства. Всё это, конечно, требует прикрытия и ведет к столь же чудовищному развитию лжи’ (Русский Вестник, 1895. No 6. С. 545).
Вчера я был у Победоносцева — согласно письму Победоносцева (см. далее в прим.), по поводу запрещенной статьи Розанов был у него на приеме 2 июня 1895, а письмо написал, видимо, 3 июня.
...вырезали мою статью…— Статья Розанова ‘О подразумеваемом смысле нашей монархии’ была изьята из уже отпечатанного журнала (Русский Вестник. 1895. No 7) и в дальнейшем, несмотря на ходатайство у Победоносцева, в журнале так и не появилась. Опубликована Розановым отдельным изданием в 1912 г.
С глубокой грустью… Побед, говорил…— Розанов восторженно пересказывает свою беседу с Победоносцевым. К. П. Победоносцев в письме от 2 июня 1895 г. совсем в иной тональности описал свои впечатления от встречи с Розановым и приложил полученное им розановское письмо вместе с ‘Прошением’.
‘Сейчас был у меня Розанов, послав вперед себя прилагаемые писания и книжку ‘Русск. Вестника’.
Я вышел к нему и беседовал с ним. Боже мой! Жалость подумать, что у нас происходит с людьми, способными мыслить, но развивающимися в углу и в отчуждении от людей!!
Я ужаснулся, взглянув на него. Изможденный, кожа да кости, дикий, блуждающий взгляд! Но по мере беседы он успокаивался.
Статья его — невозможная. Если б Вы знали, что в ней написано! Какой беспорядочный бред блуждающего анализа, прыгающего негодования! Какое извращение самой идеи, которую он стремится защитить и возвысить. Какое отсутствие всякого представления о людях, которые должны читать написанное им!
Всё это я изъяснил ему, и он, кажется, понял — и благодарил меня. Но неужели никого не нашлось, кто бы мог дать ему столь простое изъяснение о пропорции, о мере и о ясности мысли! Видно, что редактор г. Берг или не читает статей, или не понимает, что читает.
Но мне жалко этого человека. Боюсь, что он кончит нездорово. Теперь, кажется, он считается под крылом Тертия Филиппова,— но Тертий едва ли не совсем забыл о нем’ (ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1895. Май-июнь. Ед. хр. 81. No 45б. Л. 98-99).
В. В. Розанов К. П. Победоносцеву
ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1895. Май —июнь. Ед. хр. 81. No 45 а. Л. 97, б/д.
Ваше высокопревосходительство!
Сергей Александрович Рачинский в прошлом году писал мне, что если бы когда-нибудь я почувствовал для себя трудность в С.-Петербурге и, в частности, встретил бы затруднения в цензуре,— я могу прибегнуть к Вам с твердою верою найти помощь и заступничество, если буду сам ее заслуживать. Основываясь на этом, я принимаю на себя дерзость просить Ваше Высокопревосходительство не отказать принять от меня прилагаемое при сем прошение и сделать всевозможное, чтобы вывести меня и даже весь журнал ‘Русский Вестник’ из тягостного положения, в каковое мы поставлены г. Цензором. Я убежден — от простого сопоставления моей статьи с тем. что уже раньше высказывалось по этому же предмету в нашей литературе как в форме образов, так и определенных мыслей — славянофилами. С глубоким почтением Василий Розанов.
ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1895. Май-июнь. Ед. хр. 81. No 45 в. Л. 100
Его Высокопревосходительству
Господину Обер-Прокурору Святейшего Синода
коллежского советника Василия Розанова
прошение
В статье, помещенной в июльской книжке ‘Русского Вестника’ и озаглавленной ‘О подразумеваемом смысле нашей монархии’, я изложил взгляд на существо монархической власти, как оно вытекает из ее исторического происхождения и санкции Божией воли, над ней лежащей. При чтении статьи этой, г. Цензор, отметив места, ему показавшиеся подозрительными, сделал распоряжение об аресте июльской книжки означенного журнала, о вырезке из нее и истреблении моей статьи, а редактору журнала г. Бергу сделал выговор и замечание, что за пропуск подобных статей он будет навсегда лишен права редакторства.
В столь прискорбных обстоятельствах, и зная совершенную чистоту намерений, я прибегаю к заступничеству Вашего Высокопревосходительства, прилагая при сем самую книжку ‘Русского Вестника’ с пометками на полях моей статьи, красным карандашом, г. Цензора, и осмеливаюсь просить Вашей защиты для статьи, неосторожность форм которой я не отрицаю, но думаю, что они могли бы быть оправданы необходимостью ярко оттенить существо моей мысли, чистота и одобрительность коей не может возбудить сомнения. Коллежский советник Василий Розанов. С.-Петербург. 2 июня 1895 г.
‘Мрежи иные тебя ожидают…— А. С. Пушкин. Отрок (1830).
…вся в мягком, ласкающем тоне, всему, кроме Сперанского и Брянской прогимназии…— в этой статье, как и в других сочинениях Розанова, М. М. Сперанский предстает основоположником губительного для России бюрократического чиновничества, ‘Гутенбергом новой администрации’.
В статье Розанова говорится также о формальном подходе к обучению и, в частности, к комплектованию библиотеки в Брянской прогимназии, где Розанов работал в 1882-1887 гг. См. также другие статьи Розанова о брянском периоде: Богоспасаемый городок // Новое Время. 1901. 26 июля. С. 7-9, Как и отчего нас закрыли // Новое Время. 1901. 2 авг.
Какое может быть сравнение с ‘патриархом’ с Мойки…— Розанов имеет в виду своего начальника, Государственного контролера Т. И. Филиппова, ведомство которого, как и занимаемый им дом, располагались на реке Мойке (Наб. Мойки, 74 и 76). Филиппов считался видным авторитетом по восточноевропейским церковным вопросам.
…я сказал, что книгу его читал…— Филиппов Т. И. Современные церковные вопросы. СПб., 1882. Книга была прислана Розанову через Ю. Н. Говоруху-Отрока, позже вышла вторая книга Филиппова — ‘Сборник’ (1896). Взгляды Филиппова и Победоносцева по ряду церковным вопросов существенно отличалось, и эти давние идейные разногласия служили одной из причин их взаимной неприязни. Кроме того, Победоносцев был невысокого мнения о человеческих качествах Филиппова.

21

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1895. Май-июнь. Ед. хр. 81. No 69. Л. 155-156.
Статью Вашу и не я один, но все считают классической…— Речь идет о статье Рачинского ‘Церковная школа’ (Русское Обозрение. 1895. No 6).
…о смерти брата Вашего…— Розанов имеет в виду брата Сергея Александровича — татевского помещика Владимира Александровича Рачинского (1831-1888).
‘О свадьбе в семье Вашей я знал…— В опубликованном варианте письма Рачинского (Русский Вестник. 1902. No 10. С. 619-621) пропущены сведения о свадьбе племянницы Рачинского Марии Константиновны Рачинской и С. Л. Толстого, сына писателя.
Прочел статью о математике в ‘Русской Мысли’…— см.: Шерский Вс. [Шереметьевский В. 77.]. Математика, как наука и ее школьные суррогаты // Русская Мысль. 1895. No 5. С. 105-125.
…последняя статья Соловьёва — не понравилась…— Соловьёв В. С. Религиозные начала нравственности // Книжки ‘Недели’. 1895. No 4. С. 72-89.
Вас не поймут, что Вы злое говорите…— речь идет о подвергшейся цензурному аресту статье Розанова ‘О подразумеваемом смысле нашей монархии’.
…письмо с выражением благодарности к Православному…— См.: Православный [иеросхимонах Никон]. Правы ли мы? // Русское Обозрение. 1895. No 5. Иеросхимонах Никон, позже епископ, издавал тогда газету Троице-Сергиевой лавры ‘Троицкие листки’. Как и Розанов, он состоял в переписке с Рачинским. Позже Розанов неоднократно полемизировал с еп. Никоном.

22

OP РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1895. Июль-авг. Ед. хр. 82. No 56. Л. 128-132.
…здорова ли его крестница…— Страхов был крестным отцом дочери Розанова Татьяны Васильевны, родившейся 6(22) марта 1895 г. Как ‘незаконнорожденная’, она получила в документах фамилию ‘Николаева’ по имени крестного отца.
…по поводу большой статьи Киреева…— Киреев А. Спор с западниками настоящей минуты // Русское Обозрение. 1895. No 5. С. 207-277.
…чтобы обратиться в ‘Никит’ (‘Хозяин и работник’)…— Никита — персонаж повести Л. Толстого ‘Хозяин и работник’ (1895), типичный представитель народа.
Сегодня жена прислала мне Ваше письмо к ней…— Упоминаемое письмо Рачинского к В. Д. Бутягиной-Розановой, жене В. В. Розанова,— ответ на публикуемое ниже письмо Варвары Дмитриевны к Рачинскому:
В. Д. Розанова — С. А. Рачинскому
(ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1895. Май-июнь. Ед. хр. 81. No 75. Л. 165)
б/д 22 июн<я 1995 г.> (помета Рачинского)
Многоуважаемый Сергей Александрович!
Извините, что не зная Вас лично, решилась Вас беспокоить этим письмом. Но Вы были так добры к моему мужу, когда он был в Белом учителем Прогимназии, и хотя с тех пор Ваши с ним отношения как-то изменились, но я надеюсь, что вы его не окончательно забыли, а мне на Вас последняя надежда. Служба его у Филиппова окончательно не удалась. Что мне не известно, и муж этого хорошо не знает. Кажется, с первого же раза они не понравились друг другу, а после присоединилось раздражение мужа на то, что вызвав его в Петербург, Филиппов бросил его, точно забыв, без всякого участия в его положении с жалованьем 140 руб. в месяц. Очутившись в столице, мы все переболели, потеряли ребенка, что ужасно подействовало на нервы Василия Васильевича. Служба его окончательно не пошла — финансы ежемесячно не достают до прожития в столице. А между тем Аксаков поступил в Контроль позже мужа и раньше нигде не служил, но, сумев понравиться Филиппову какой-то статьей, которую ему через Васильева представил на одобрение, уже получил теперь 250 руб. в месяц и старший ревизор. Муж мой, конечно, не представлял сочинений на одобрение, да и не думал никогда, что это входит в состав службы. И ведь от того, что он был независимый писатель, его засадили за счетное дело, за которым в контроле сидят мальчишки, и он сидит с ними с 11 до 5 часов. Муж просил ему дать больше работы — и увеличить жалованье на сколько-нибудь, его перевели в другое отделение, работы дали больше, а жалованье осталось то же, это было еще в прошлом году в сентябре. Василий Васильевич служит 14 лет и вне службы, дома, не отходит от письменного стола, теперь уже трудясь не по любви, а по необходимости, и нет этому конца, и мое сердце измучилось, глядя на него. Теперь, живя у брата, священника в селе, я прочла в ‘Церковных Ведомостях’, что у Победоносцева открывается место чиновника особых поручений. И у меня вдруг воскресла надежда, что я могу обратиться к Вам попросить вашего содействия, как уцепившись за последнюю соломинку, пишу вам это письмо, уважаемый Сергей Александрович, чтобы Вы помогли моему мужу, как Вы многим помогли около Белого, а Бог Вас наградит за это. Еще раз простите за мою смелость.
Глубоко уважающая Вас В. Розанова.
Село Казаки, Орл.-Гряз. жел. дор. Варваре Дмитриевне Розановой. Священнику Рудневу.
Священнику Рудневу.— В селе Казаки близ Ельца жил родной брат В. Д. Розановой, священник Иван Дмитриевич Руднев, с семьей.
Да, эти Акакии Акакиевичи бывают злы, хоть я и защищал их в литературе…— имеется в виду статья Розанова ‘Как произошел тип Акакия Акакиевича (К вопросу о характеристике гоголевского творчества)’ (Русский Вестник. 1894. No 4), вошедшая в кн. ‘Легенда о Великом Инквизиторе Ф. М. Достоевского’ (1894).
…кружок бывших сотрудников ‘Русского Дела’…— Газета С. Ф. Шарапова ‘Русское Дело’ была закрыта в 1891 г. по цензурным соображениям, и Васильев вместе с другими его бывшими сотрудниками создал журнал ‘Русская Беседа’ (1895—1899).
Толстой ‘усердно пишет новую повесть…’ — Летом 1895 г. Л. Толстой писал так называемую ‘Коневскую повесть’ на сюжет, подсказанный ему А. Ф. Кони,— в дальнейшем эта повесть выросла в роман ‘Воскресение’ (1899).

23

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1895. Июль-авг. Ед. хр. 82. No 82. Л. 189-190.
О Барсукове я написал большую статью…— Розанов В. Культурная хроника русского общества и литературы за XIX век // Русский Вестник. 1895. No 10. С. 163-189.
…мою статью ‘Смысл недавнего прошлого’…— Статья Розанова ‘Смысл недавнего прошлого’ (Русский Вестник. 1894. No 12) была посвящена царствованию Александра III.
…все IX вып. его ‘Илиады’…— Под ‘Илиадой’ Розанов имеет в виду продолжавшееся в то время многотомное издание труда Барсукова ‘Жизнь и труды М. П. Погодина’.

24

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1895. Июль-авг. Ед. хр. 82. No 100. Л. 221-222.
Занят статьей ‘Интеллигенция и народ’…— Статья с таким названием в печати не появилась. Впервые опубликована А. В. Ломоносовым: Записки отдела рукописей РГБ. М., 2008. Вып. 53. С. 458-460.
Читали, что пишет ‘Вест. Евр.’…— имеется в виду выступления в ‘Вестнике Европы’ и других либеральных изданиях против церковных школ.
Еще в ‘Русск. Обозр’. я написал статью: ‘Схема развития славянофильства’…— Статья в ‘Русском Обозрении’ напечатана не была.
…грязная история между Мещерским и Тертием.— Другая подобная афера описана в кн.: Розанов В. О подразумеваемом смысле нашей монархии. СПб., 1912. С. 5-7.

25

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1895. Июль-авг. Ед. хр. 83. No. 3. Л. 8-9.
…о Страхове (он в Крыму, у вдовы Данилевского…) — Страхов часто отдыхал во Мшатке — крымском имении своего друга, ученого-биолога, мыслителя и публициста Н. Я. Данилевского.
Вы, верно, не знаете сборник его статей со стихами…— имеется в виду сборник H. Н. Страхова ‘Воспоминания и отрывки’ (СПб., 1892), в который включены и его стихотворения, в том числе и ‘Дума’ (1888, см. на с. 313).
На днях приходит ко мне Стахеев (‘Ныне отпущаеши’)…— Страхов долгое время жил с писателем Стахеевым в одной квартире. Поэма Стахеева ‘Ныне отпущаеши’ была опубликована в No 7-8 ‘Русского Вестника’ за 1895 г. Розанов был невысокого мнения о Стахееве как писателе: ‘Раз он прислал мне томов 12 повестей и романов: и я начал один. И почувствовал то же, что на приеме Филиппова: умираю!!! Так что кто хочет лишить себя жизни, мог бы вместо мучительной уксусной кислоты заставлять себя ‘выпить до дна’ роман Стахеева’ (Розанов В. В. Литературные изгнанники. СПб., 1913. T. 1. С. 399). Страхов выведен Стахеевым как ‘философ’-книжник в его повести ‘Пустынножитель’ (Стахеев Д. И. Собр. соч.: В 12 т. СПб., М. Т. 2).
…вернувшись к себе, к Торговому мосту…— Квартира Страхова была расположена у Торгового моста, возле нынешней Театральной площади — см.: Письма H. Н. Страхова // Николай Яковлевич Грот в очерках, воспоминаниях и письмах товарищей и учеников, друзей и почитателей. СПб., 1911. С. 243: ‘А живу я все там же: у Торгового моста, д. 7, к. 19 (д. Стерлигова, или Оношкевича-Яцыны (нов. хозяин)…’.
Кстати, прочтите заключение статьи Липранди…— Липранди А. П. Из юго-западного края. Немцы и штунда // Русское Обозрение. 1895. No 10. В заключение статьи Липранди пишет: ‘В результате получается, что наши тридцатилетние усилия к обрусению и возвращению к православию западных окраин совершенно неожиданно приводят (и отчасти уже привели) к их онемечению и олютеранению’ (с. 436).

26

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1895. Сент.-окт. Ед. хр. 83. No 55. Л. 129-130.
Берг переврал мое объяснение по поводу Толстого…— имеется в виду статья Розанова ‘Необходимое объяснение’ (Русский Вестник. 1895. No 10), появление которой было вызвано нареканиями в адрес Розанова и ‘Русского Вестника’ за статью ‘По поводу одной тревоги гр. Л. Н. Толстого’ (Русский Вестник. 1895. No 8). Однако сделанные в ‘объяснении’ редактором журнала Ф. Н. Бергом сокращения привели к тому, что Розанов опубликовал заметку повторно, сопроводив еще одним пояснительным письмом: Розанов В. Письмо в редакцию (По поводу ‘Необходимого разъяснения’) // Русское Обозрение. 1895. No 11. С. 501-508.
…оно было писано Вам, и мне в голову не приходило отвечать Чуйкам и Буренину…— В. Чуйко опубликовал в ‘Журнальном обозрении’ газеты ‘Одесский Листок’ (1895. 5 сент.) резко отрицательную рецензию на статью Розанова о Толстом. Он, в частности, писал: ‘Какой-то г. Розанов, пишущий всего без году неделя, составивший себе скромную известность своими выходками мистического бреда,— авторитетно, грубо, с каким-то непонятным и нелепым изуверством обрушивается на великого писателя, осмеливается его поучать слогом пьяного пономаря! И вся эта пошлость в бреде находящегося человека находит приют в серьезном журнале’ (с. 1).
В. Буренин высмеял Розанова за статью о Толстом в фельетоне: Буренин В. Литературное юродство и кликушество // Новое Время. 1895. 1 сент. No 7007 (см.: В. В. Розанов: pro et contra. СПб., 1995. T. 1. С. 303-313).
…назвал Ваше имя в письме к Александрову…— В письме в редакцию ‘Русского Обозрения’ Розанов подчеркивал, что его статья ‘Необходимое разъяснение’ (Русский Вестник. 1895. No 10. С. 321-325, в полном авторском варианте: Русское Обозрение. 1895. No 11) является ответом не на критику Чуйко или Буренина, недостойных ответа, а на замечания, содержащиеся в письме уважаемого педагога С. А. Рачинского (Письмо в редакцию (По поводу ‘Необходимого разъяснения’) // Русское Обозрение. 1895. No 11. С. 501-506).
…иду в Тов. ‘Общ. польза’…— Редакция ‘Русского Вестника’ с осени 1894 г. располагалась в помещении Товарищества ‘Общественная польза’ (Б. Подьяческая, 39), которое стало владельцем журнала.
Читая Вашу статью…— имеется в виду вторая часть статьи С. А. Рачинского: Церковная школа // Русское Обозрение. 1895. No 10. С. 438-454.
…как на христианина, а не как на ересиарха (en. Никанор).— имеется в виду критика Л. Толстого еп. Никанором: Церковь и государство против гр. Л. Толстого (1888), Против гр. Льва Толстого. 8 бесед (1891).
…от содомитян, уловляющих гостей Лота…— Быт. XIX.
…до заблуждения Ария или Нестора…— Арий и Нестор — основоположники двух крупнейших ересей — арианства, отрицающего единосущность Бога-отца и Бога-Сына, и несторианства, утверждавшего, что Христос был рожден человеком и лишь впоследствии стал Сыном Божиим.
…почти нет осуждения тому купцу, который в вагоне говорит с Позднышевым…— См. гл. 1 ‘Крейцеровой сонаты’ Л. Н. Толстого.
…после всего, что было между нами сказано…— имеется в виду резкая полемика с Соловьёвым по поводу статьи Розанова ‘Свобода и вера’ в первой половине 1894 г.
…он попросил у меня ‘брошюру об ‘Инквизиторе’…— имеется в виду первое издание книги Розанова ‘Легенда о Великом Инквизиторе Ф. М. Достоевского’ (СПб., 1894).
…попросил у него чего-нибудь — напр., ‘Россия и вселенская церковь’… Розанов просил у В. С. Соловьёва его книгу ‘La Russie et l’Eglise Universelle’ (‘Россия и Вселенская Церковь’), вышедшую в 1889 г. на французском языке в Париже. На русском языке книга была издана только в 1911 г. московским издательством ‘Путь’ (в пер. Г. А. Рачинского, родственника С. А. Рачинского).
…Ашинов ‘историософии’…— Вольный русский казак Николай Иванович Ашинов в 1880-е гг. намеревался строить казацкие поселения на восточном берегу Африки. Авантюристические планы Ашинова, поддержанные в свое время М. Н. Катковым и еп. Николаем, привели к кровопролитию из-за территориальных споров в Сагалло в 1889 г.
…сказать о Достоевском речьза которую ‘вышлют’…— Намек на знаменитую лекцию В. С. Соловьёва, прочитанную 28 марта 1881 г., после убийства террористами 1 марта царя Александра II. Соловьёв обратился в ней к вступившему на трон Александру III с призывом по-христиански простить убийц своего отца. Тема лекции отношения к Достоевскому не имела (см.: Книга о Владимире Соловьёве. М., 1991. С. 184-188). Сослан Соловьёв не был — ему лишь запретили чтение общественных лекций (см.: Былое. 1906. No 3. С. 48-55, Былое. 1918. No 4-5. С. 330-336, Лосев А. Владимир Соловьёв и его время. М., 1990. С. 62-64).
Ни бросивши векам ни мысли плодотворной…— Неточная цитата из стихотворения М. Ю. Лермонтова ‘Дума’ (1838).
…папаша все себе взял в роде Соловьёвых — речь идет об отце В. С. Соловьёва — историке С. М. Соловьёве.

27

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1895. Нояб.-дек. Ед. хр. 84. No 71. Л. 176-177.
Град Божий — название книги Августина Блаженного, обозначающее Церковь.
прочел в ноябрьской книжке ‘Книжек Недели’…— В ноябрьском номере журнала ‘Книжки Недели’ была опубликована (без подписи автора) рецензия на статью ‘Церковная школа’ (Литературная летопись. XVI. Из русских изданий. Г. Рачинский о сельской школе. С. 244-247).
…очень уважительное изложение Ваших мыслей о Civitas Dei и compascere.— В рецензии журнала ‘Книжки Недели’ изложена идея ‘Взыску емого Града’ (Civitas Dei), раскрытая Рачинским в статье ‘Церковная школа’: ‘И бодрость, и радость мира на трудном поприще добра невозможны тому, кто не сознает себя звеном великого, вечного целого, той Civitas Dei, в коей есть место, и смысл, и похвала всякому, самому скромному труду, слава самому тихому подвигу, одобрение всякой награды, и надежда. И эта Civitas Dei скрыта от взоров наших подрастающих поколений’ (Русское Обозрение. 1895. Октябрь. С. 451). Далее рецензент писал: ‘Там же он развивает идею ‘compascere’ — ‘Слово ‘спасение’, как думает г. Рачинский, значит на русском языке совсем не то, что на других. Это не латинское salus или немецкое Heil. В слове ‘съпасение’ твердый знак имеет значение гласной. Точный перевод глагола ‘спасти’ не salvare, а малоупотребительный глагол compascerc. Отсюда идеал народного подвига, которого, по мнению г. Рачинского, ждут от него народы о единении в духе и могучих и немощных, и мудрых мира сего и тех нищих духом, возвещено царство небесное’ (из рец.: Г. Рачинский о сельской школе // Книжки Недели. 1895. Ноябрь, б/п. С. 247).
…о критике Вами наших недавних идеалов.— имеется в виду критика Рачинским идей ‘шестидесятников’.

28

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1895. Нояб.-дек. Ед. хр. 84. No 58. Л. 147-150.
от имени некоего московского господина представитель…— ‘Московский господин’, давший средства для продолжения издания Н. П. Барсукова ‘Жизнь и труды М. П. Погодина’,— Анатолий Иванович Мамонтов, издатель, коллекционер живописи, брат С. И. Мамонтова.
выехать из Петербурга по делу, не терпящему отлагательств.— Около 10 ноября Розанов ездил на похороны брата Дмитрия, скончавшегося 8 ноября (1852-1895) в Кострому — см.: Розанов В. В. Собр. соч. Литературные изгнанники. М., 2001. С. 142.
и я поручил съездить Варе к Стахееву — речь идет о Варваре Дмитриевне Розановой, жене писателя.
…он бывает в Контроле лишь 20-го числа — имеется в виду день получения жалованья.
…будем наслаждаться Зембрих — См. о певице статью Розанова: Мар— челла Зембрих // Новое Время. 1909. 7 апр. (перепеч. в кн. Розанова ‘Среди художников’).
…насчет Штевен — А. А. Штевен — сторонница нецерковных сельских народных школ в Арзамасе Нижегородской губ. В 1894 г., по решению Нижегородского училищного совета, ей было запрещено открывать новые школы, а существующие было решено подвергнуть попечительской опеке из-за ее отхода от православия. Это решение вызвало оживленную полемику в печати. Штевен переписывалась с Рачинским.

29

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1896. Янв.-февр. Ед. хр. 85. No 20. Л. 47-52.
…пенсия вдове Каблица…— С 1886 г. О. И. Каблиц служил в Государственном контроле и был знаком с Розановым. Вероятно, чиновники Государственного контроля выплачивали вдове Каблица пенсию из своих средств. Розанову принадлежит некролог: Памяти О. И. Каблица // Русское Обозрение. 1893. No 11. С. 513-518.
…имеющего чип Коллежского Советника и орден св. Станислава 3-й степени…— Розанов получил орден в 1887 г., в период работы учителем в Брянской женской прогимназии: ‘По удостоению Комитета гг. министров в 31 день января 1887 года Всемилостливейше награжден за отличную усердную службу орденом Св. Станислава 3-й степени’ (ГАЛО, Ф. 119. Оп. 1. Дело 200).
Я задумал удивительную статью: ‘Христианство и язык’…— Статья ‘Христианство и язык’ осталась неоконченной (ЦГАЛИ, ф. 419. On. I. Ед. хр. 92. Л. 1-17). Опубликована В. Г. Сукачем (Энтелехия. Кострома, 2006. Т. 12. С. 102-120).
‘И горе и радость житейское море’ — народная песня ‘Житейское море / Играет волнами В нем радость горе / Всегда перед нами’.
Кн. Трубецкой …его очень бранил за декабрьскую статью…— имеется в виду статья В. С. Соловьёва ‘Значение государства’ (‘Вестник Европы’. 1895. No 12. С. 803-814), в которой рассматривается византийская ‘идея христианского самодержавия’.

30

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1896. Янв.-февр. Ед. хр. 85. No 37. Л. 94-101.
…прошел слух, что я не только ‘Аскоченский’, но…— Сравнение с В. Аскоченским (у В. Буренина и др.) любопытно тем, что сам Розанов не раз писал против ханжества Аскоченского (напр.: Аскоченский и архимандрит Феодор Бухарев // Розанов В. В. Около церковных стен. СПб., 1906. Т. 2. С. 17-39).

31

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1896. Янв.-февр. Ед. хр. 85. No 63. Л. 149-150.
Только что от Победоносцева…— Розанов нанес визит Победоносцеву в надежде получить место цензора, которое оказалось уже занятым. Тем временем Победоносцев писал Рачинскому 27 янв. 1896 г.: ‘Едва ли Розанов годен к цензорству — в нынешнее время? Он сам измучится — и измучит других. Всего лучше ему пристроиться к Публ. библиотеке. У Тертия едва ли он усидит’ (Ф. 631. 1896. Янв.-февр. Ед. хр. 85. No 42. Л. 110). См. прим. 3 к письму 49.
…статью о Тихомирове…— имеется в виду статья Розанова: Где истинный источник ‘борьбы века’? (По поводу книги Л. Тихомирова ‘Борьба века’) // Русский Вестник. 1895. No 8. С. 271-280.
Тогда я пишу, что ‘статью о символистах’…— Речь идет о статье Розанова: О символистах // Русский Вестник. 1896. No 4. С. 271-282. Она была издана в ‘Русском Вестнике’ с редакционными сокращениями, и Розанов напечатал ее вторично, без купюр: Русское Обозрение. 1896. No 9. С. 318-334.
…идет к половым ресторана Палкина…— речь идет о знаменитом петербургском ресторане Палкина, находившемся по адресу: Невский проспект, 47 (ныне возрожден).
…3 фельетона в ‘Русское Слово’…— В московской газете ‘Русское Слово’ в 1-й половине 1896 г. Розанов опубликовал статьи: Памяти дорого друга. 14 февр. No 43., Кому ‘горе от ума’ в действительной жизни. 19 февр. No 48., Иллюстрация к историческому осуществлению принципов веры и свободы. 25 февр. No 55, 29 февр. No 58, Auditur et altera pars. 22 июня. No 166.
вМоcк. Ведом.— о К. Н. Леонтьеве…— Фельетон, посвященный критике эстетизма К. Н. Леонтьева, в этот период в печати не появился. Возможно, эта статья была опубликована позже: Розанов В. Поздние фазы славянофильства. К. Н. Леонтьев // Торгово-Промышленная Газета. Литер, при— лож. 1899. 4 апр. No 2.

32

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1896. Март-апр. Ед. хр. 86. No 37. Л. 77-79.
Ваш вид и состояние духа… здесь в Петербурге …— В феврале 1896 г. Рачинский побывал в Петербурге и встречался с Розановым.
…карточка к Сабуровой…— При встрече в Петербурге Рачинский познакомил Розанова с женой известного петербургского сановника, статс-секретаря А. А. Сабурова, меценаткой Е. В. Сабуровой, и она дала Розанову визитную карточку, обещая оказать содействие в подыскании службы. Сабуровы жили в Михайловском дворце.
…его деятельность…была истинно постыдна — Сабуров, бывший министром просвещения в 1880-1881 гг., покинул должность после того, как один из студентов публично оскорбил его.
Как бы мне хотелось иметь ‘Луг духовный’…— Иоанн Мосх. Луг духовный. Пер. с греч. свящ. М. И. Хитрово. Изд. Свято-Троицкой Сергиевой Лавры. 1896. Архимандрит Никон, знакомый Рачинского, редактор ‘Троицких листков’, был редактором этой книги.

33

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1896. Сент.-окт. Ед. хр. 89. No 3. Л. 11.
Афоньку (Васильева) прогнали…— А. Ф. Васильев, генерал-контролер, непосредственный начальник Розанова, был уволен в 1896 г. по настоянию Витте, бывшего тогда министром финансов (он предупреждал, что начнет борьбу с самим Т. И. Филипповым). Негативно настроенный по отношению к Васильеву Розанов утверждает, что его начальник был уволен за махинации, однако С. Ф. Шарапов писал, что сняли Васильева, наоборот, ‘за борьбу с махинациями Витте’. С 1896 г. управляющим департаментом железнодорожной отчетности стал Василий Герасимович Михалевский, ранее начальник канцелярии Государственного контроля. Однако Филиппов тут же назначил Васильева управляющим департаментом военной и морской отчетности.

34

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1896. Сент.-окт. Ед. хр. 89. No 18. Л. 41-42.
Камень, его же извергаша строящиетак быстъ во главу угла — эпиграф к книге ‘Сельская школа’, взятый Рачинским из Псалма 117 (в совр. пер.: ‘Камень, который отвергли строители, соделался главою угла’).
мне Александровы рассказывали …— речь идет о редакторе журнала ‘Русское Обозрение’ и газеты ‘Русское Слово’ А. А. Александрове и его жене Евдокии Тарасовне Александровой.
Новый мой ребенок, слава Богу, здоров …— речь идет о дочери писателя Вере, которая родилась 26 июня 1896 г. При крещении в качестве крестного отца выступал лейтенант морской службы Александр Викторович Шталь, а крестной матери — жена статского советника Мария Петровна Гесс. Как ‘незаконнорожденная’, Вера получила фамилию и отчество по имени крестного отца: Вера Александровна Александрова (см.: ‘Духовное завещание’ // Розанов В. В. О себе и жизни своей. М., 1990. С. 703-704).
…только в Лесном это лето…— Летом 1896 и 1897 гг. по рекомендации врача Розановы снимали для детей дачу в ближайшем пригороде Петербурга — в Лесном (Варенцов пер., дача 2).

35

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1896. Нояб.-дек. Ед. хр. 90. No 7. Л. 23-24.
…приезжает ко мне сотрудник ‘Света’ С. К. Литвин и делает предложение…— Помощь С. Литвина (С. К. Эфрона) с заработком стала для Розанова началом ‘возрождения’ после нескольких лет нужды. Розанов не раз с благодарностью вспоминал об этой помощи. Он написал рецензию на кн. С. Литвина ‘Замужество Ревекки’. СПб., 1898 // Новое Время. 1898. 25 нояб. Иллюстр. прилож. (перепечатано в кн.: Религия и культура. СПб., 1899), см. также о нем: Открытое письмо С. К. Эфрону (Литвину) // Новое Время. 1913. 3 окт.
…приезжает Гайдебуров… и предлагает сотрудничество в ‘Руси‘…— Получив после смерти отца в наследство газету ‘Неделя’ (1893), В. П. Гайдебуров стал с марта 1894 г. редактором-издателем. Издавал также журнал ‘Книжки Недели’. С 1897 г. издавал газету ‘Русь’. Идейные позиции Гайдебурова не отличались определенностью. Розанов напечатал в ‘Руси’ ряд статей.
Спасибо за мысли о ‘9 сент. в СПб.’. Конечно, статья плоха…— Статья Розанова (9 сентября 1896 года в Петербурге // Рус. Слово. 1896. 17 сент. С. 1-2) была посвящена открытию мощей св. Феодосия Углицкого.
…воспоминания Стасова о сестре…— Стасов В. Воспоминания о моей сестре // Книжки Недели. 1896. No 3).
…Кукшины в мундирах….— Кукшина — персонаж романа И. С. Тургенева ‘Отцы и дети’.

36

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1896. Нояб.-дек. Ед. хр. 90. No 81. Л. 200-201.
…по прочтении статьи ‘О чтении псалтири в школе’.— Рачинский С. А. Чтение Псалтири в начальной школе // Русское Обозрение. 1896. No 11.
…приехав в Hot. d’Angleterre…— В. С. Соловьёв, наезжая в Петербург, часто жил в гостинице ‘Англетер’.
…устраивал мои статьи в ‘Моcк. Вед.’ в 91 году…— В газете ‘Московские Ведомости’ в 1891 г. Розанов опубликовал четыре направленные против ‘шестидесятников’ фельетона, которые вызвали широкий резонанс (Почему мы отказываемся от наследства 60-70-х годов? // Московские Ведомости. 1891. No 185, 7 июля, В чем главный недостаток наследства 60-70-х годов? // Московские Ведомости. No 192. 14 июля, Два исхода // Московские Ведомости. No 207, 29 июля, Европейская культура и наше к ней отношение // Московские Ведомости. No 225. 16 авг.).
…напишите мне о статье моей о ДареРозанов В. Теория Чарлза
Дарвина, объясняемая из личности ее автора // Новое Время. 1896. 29 окт. No 7428. С. 2-3. Ранее Розанов опубликовал также статью-рецензию на кн. Н. Я. Данилевского ‘Дарвинизм’ (Вопрос о происхождении организмов // Русский Вестник. 1889. No 5. С. 311-316).
...в гостиной, пересмотрев альбом...— В альбоме были представлены ‘картинки’ самого М. П. Соловьёва, увлекавшегося религиозным искусством.

37

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1897. Янв.-февр. Ед. хр.91. No 66. Л. 152.
…могу быть на Литейной … имеется в виду дом Победоносцева (Литейный пр., 62), где, как обычно, остановился приехавший в Петербург Рачинский.

38

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1897. Янв.-февр. Ед. хр. 91. No 69. Л. 158.

39

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1897. июль-авг. No 51. Л. 97-98.
Посылаю Вам 2 письма того юноши-студента…— имеется в виду юноша, о котором Розанов подробнее писал в письме 44,— по всей видимости, будущий епископ Ижевский Стефан (в миру Бех Валерий Степанович, 1872—1933). См. о нем: Мануил (Лемешевский), еп. Русские православные иерархи. 1893-1965. Erlangen., 1979-1986. Т. 6.
…теперь умирающий от чахотки писатель…— речь идет о младшем друге Розанова, Ф. Э. Шперке.
…в истории литературы какого-то либерального шалопая, датчанина — Видимо, имеется в виду курс лекций Г. Брандеса ‘Литература XIX века в ее главнейших течениях. Французская литература’ (СПб., 1895).
…от ботаники до письма Ю. Самарина…— Вероятно, имеется в виду письмо Ю. Ф. Самарина о Хомякове, опубликованное в кн. С. А. Рачинского ‘Татевский сборник’ (1899).

40

OP РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1897. Июль-авг. Ед. хр. 94. No 65. Л. 130-131.
Кто он (человек), откуда, куда он идет? — Г. Гейне. Вопросы (1825— 1826, рус. пер. Ф. Тютчева, 1830, и др.).
…смех Вольтера в 95 томах…— Полное собрание сочинений Вольтера вышло в 52 т. (Париж, 1877-1875).
…отлетает ‘срезанный соломинкой’ (‘Лес’Кольцова),имеется в виду стихотворение А. В. Кольцова ‘Лес’ (1837).

41

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1897. Июль-авг. Ед. хр. 94. No 80. Л. 171-172.
…сегодня 20-е и чиновники больше ‘ходят’ по Департаменту…— 20-го числа — день выдачи жалованья чиновникам.
…издание Белинского, полное собрание сочинений — Павленкова…— Сочинения В. Г. Белинского в четырех томах (с портретом и факсимиле автора, гравюрой с картины А. А. Наумова и статьей Н. К. Михайловского). Дешевое издание Ф. Павленкова. СПб., 1896.
…из книги Пыпина ‘Жизнь и переписка Белинского’…— Пыпин А. Н. Белинский, его жизнь и переписка. СПб., 1876. T. 1.
…замышляет ‘Разбойников’ Шиллера…— ‘Разбойники’ (1781) — драма Ф. Шиллера периода ‘бури и натиска’, проникнутая бунтарскими, свободолюбивыми настроениями.
Безумное письмо его к Гоголю…— Знаменитое письмо Белинского к Гоголю от 3 (15) июля 1847 г. с осуждением религиозного духа книги писателя ‘Выбранные места из переписки с друзьями’ (1847).
От потрясенного Кремля…— А. С. Пушкин. Клеветникам России (1831).

42

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1897. Сент.-окт. Ед. хр. 95. No 3. Л. 9-12.
Дыхание Вседержителя дало мне жизнь — Иов 38: 4.
‘Таковых царство небесное‘ — Мф. 5, 3.
…домашнею ‘скинией’ каждого человека…— Скиния — в Библии, священное здание для служения Господу.
Вы помните молитву Товии и Сары — см. Тов. 7, 1.
…’мадам Анго’ — провалилась…— Персонаж оперетты Ш. Лекока ‘Дочь мадам Анго’ (1872).
Мужа и жену сотворил их — ср. Быт. 2, 22-24.
‘Чадорождением жена спасается’ — 1 Тим. 2, 15.
‘Чти отца и мать твою’ — Вт. 5, 16, Мф. 15, 4 и др.

43

OP РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1897. Сент.-окт. Ед. хр. 95. No 9. Л. 25-28, 13.
…2 статьи против толстовских колоний…— Розанов опубликовал в ‘Руси’ (1-е изд.) две статьи под рубрикой ‘Из мира идей и фактов’ — о толстовских колониях (1897. 20 марта) и о Б. Спинозе (25 марта), а затем — статью ‘Литературные волнения’ (31 марта), из-за которой его перестали печатать в этой газете ‘за донос’.
От вторых к первым перешел журнал ‘Новое Слово’…— Журнал ‘Новое Слово’, с 1894 г. принадлежавший издательнице О. Н. Поповой, с февраля 1907 г. передан ею М. Н. Семенову, убежденному марксисту (см.: Поссе В. А. Мой жизненный путь. М., Л. 1929. С. 119). В дек. 1897 г. журнал был конфискован.
И напиши я статейку ‘Литературные волнения’…— Розанов В. Литературные волнения // Русь. 1897. 31 марта.
Мережковская, знакомясь со мною…— Личное знакомство Розанова с Мережковскими состоялось в 1897 г.
Когда я говорю с ‘младенцемМихаилом Петровичем…— имеется в виду М. П. Соловьёв.

44

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1897. Сент.-окт. Ед. хр. 95. No 17. Л. 54-55.
…намекнул в литературе на личные пороки как почву их эротического декадентства…— Речь идет о статьях Розанова: О символистах // Русский Вестник. 1896. No 4. С. 271-282 (полн.: Русское Обозрение. 1896. No 9. С. 318—334), Нечто о декадентах, ‘лампадном масле’ и о проницательности нашей критики //Русское Обозрение. 1896. No 12. С. 1112-1120.
‘…есть, друг Горацио…’ — У. Шекспир. Гамлет (действие I).
…дорогу через милый Бельский уезд…— Речь идет о прокладке железной дороги Москва-Виндава не по направлению, которое представлялось всем целесообразным, а по местам, выгодным толстосумам. Победоносцев писал Рачинскому 2 окт. 1897 г.: ‘В угоду Полякову линию проводят по болоту’ (Ф. 631. 1897. Сент.-окт. Ед. хр. 95. No 40. Л. 107).

45

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1897. Сент.-окт. Ед. хр. 95. No 26. Л. 84.
Музей Ал. III: год об этом думаю…— Открытие музея Александра III (Русского музея) предполагалось в ноябре 1897 г. На просьбу Рачинского об устройстве туда Розанова Победоносцев отвечал 2 октября 1897 г.: ‘В Музее Александра III заведует великий князь, коего не знаю. Художественной частью заведует М. П. Боткин, когда увижу, поговорю’ (Ф. 631. 1897. Сент.-окт. Ед. хр. 95. No 40. Л. 107).
…он сам оклеветал бедного и бессильного Страхова…— имеется в виду полемика В. С. Соловьёва со Страховым по поводу книги Н. Я. Данилевского ‘Россия и Европа’ в 1888-1890 гг. Розанов цитирует оскорбительные слова из статьи Соловьёва ‘О грехах и болезнях’ (Вестник Европы. 1889. No 1)9 ‘Мнимая борьба с Западом’ (Русская Мысль. 1890. No 8).
…его похвалы Писареву…— В статье ‘Судьба Пушкина’ (Вестник Европы. 1897. No 9) Вл. С. Соловьёв писал: ‘Над Пушкиным всё еще тяготеет критика Писарева, только без ясности и последовательности этого замечательного писателя’ (Соловьёв В. С. Философия искусства и литературная критика. М., 1990. С. 287).
Розанов В. В. Литературно-экономический кризис // Новое Время. 1897. 23 сент. No 7749 (перепеч. в кн. ‘Литературные очерки’ под назв. ‘Литературно-общественный кризис’).

46

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1897. Нояб.-дек. Ед. хр. 96. No 40. Л. 89-91.
Кажется (судя по словам Лутковского) Петербург вас ждет к себе…— В. О. Лутковский в конце 1897 г. приезжал в Петербург в связи с переводом им книги Победоносцева ‘Московский сборник’ на французский язык.
…глубокое извинение пред нашим добрым попечителем кн. Н. П. Мещерским…— О знакомом Рачинского попечителе Московского учебного округа Н. П. Мещерском Розанов писал в статье: Представление о России в годы реформы // Новое Время. 1897. 16 сент. No 7742. С. 2-3 (включена в книгу ‘Сумерки просвещения’).
…это он читает мою статью ‘Отрывок (из Петербургских видений)’.— Розанов В. В. Отрывок (Из Петербургских видений) // Русское Обозрение 1897. No 9. С. 776-782.
Тут я постигнул жадный порыв Некрасова к ‘миллиону’! — Намек на нашумевшее ‘огаревское дело’. См.: Гершензон М. О. Исторические записки. М., 1910, Дементьев А. Г. Огаревское дело // Русская литература. 1974. No 4.
…почему на ‘св. Руси’ им не стать со временем жительницами Вяземской лавры.— В XIX в. Вяземская лавра — ночлежка на Московском проспекте, д. 10, во флигелях которой собирались нищие, бродяги, проститутки, торговцы краденым. Это злачное место было снесено в начале XX в.

47

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1898. Июль-авг. Ед. хр. 100. No 72-75. Л. 164-172.
Пишу Вам… чтобы поблагодарить за присылку ‘Сельской школы’.— Рачинский прислал Розанову 3-е издание своей книги ‘Сельская школа’ (М 1898).
…я в конце 3-го курса женился на Сусловой…— Розанов женился на А. П. Сусловой 12 ноября 1880 г., студентом 3 курса историко-филологического ф-та Московского университета.
…привязанность к много пожившей Irene (Ирина из ‘Дыма’) — персонаж повести И. С. Тургенева ‘Дым’ (1867).
Первый Дании боец — У. Шекспир. Гамлет. Пер. Н. Полевого. IV. 4 (песня Офелии).
…родился их дедушка — Архиепископ Иннокентий родился в том же доме, где впоследствии жил Розанов: ‘В древнейшей части города Ельца, Орловской губернии, на склоне красивой возвышенности, почти у берега небольшой речки Ельчик, впадающей в пределах города в реку Сосну, к северной стороне Введенской церкви примыкает продолговатая площадь, а в северо-восточном углу этой площади стоит скромненький одноэтажный маленький домик. В этом домике и родился 15 декабря 1800 г. будущий маститый архипастырь и богослов — архиепископ Херсонский и Таврический Иннокентий (Борисов)’ (Кондаков В. Иннокентий Борисов, архиепископ Херсонский и Таврический в его письмах 1823-1855 гг. // Русская Старина. 1881. No 12. С. 575.
…человечка, который, может быть, и не выходит из ‘Аркадий’…— ‘Аркадия’ — увеселительный сад и театр в Новой Деревне в Петербурге.
…на памятнике… я приказал вырезать ‘Надюша Розанова’.— Памятник на могиле Н. В. Розановой на Смоленском кладбище не сохранился.
‘Письма к юношам’ в высочайшей степени ценны…— Рачинский С. А. Письма к духовному юношеству. М., 1897.
…я безумно влюбился в нумизматику…— О нумизматических интересах Розанова см. подробнее: Василий Васильевич Розанов — коллекционер-нумизмат. 1856-1919 (к 150-летию со дня рождения). Каталог выставки. ГМИИ им. А. С. Пушкина. Сост. Л. А. Заворотная, С. А. Коваленко, H. М. Смирнова. М., 2006.

48

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1898. Июль-авг. Ед. хр. 100. No 99. Л. 232-233.
Суворины, их едва пропускали…— А. С. Суворин довольно скептически относился к увлечению Розанова вопросами пола, но позволял ему писать о них в газете, только удерживая от крайностей: Розанов В. В. Признаки времени. Статьи и очерки 1912 г. Письма А. С. Суворина к В. В. Розанову. Письма В. В. Розанова к А. С. Суворину. М., 2006. С. 316.
…чудный рассказ в ‘Русском Вестнике’: ‘В тихой пристани’…— Розанов опубликовал рецензию на эту на повесть: Данилов И. А. В тихой пристани. В морозную ночь. Поездки на богомолье. СПб., 1898 // Новое Время. 1899. 10 марта. No 8273. Иллюстр. прилож. С. 6-7. Розанов поддерживал с выступившей под псевдонимом автором повести О. А. Фрибес дружеские отношения до конца жизни — см.: Дневник М. О. Меньшикова // Российский архив. No 4.1993. С. 252, 257,265 и др.
…укоряющее письмо от М. П. Соловьёва… священнику, из Старой Руссы…— Письмо М. П. Соловьёва цитируется Розановым в статье ‘Брак и христианство’, посвященной переписке с упоминаемым здесь священником — прот. А. П. Устьинским: ‘Под гнетом духа любодеяния написаны Ваши последние статьи’ (Розанов В. В. В мире неясного и нерешенного. М., 1995. С. 133). Прот. А. П. Устьинский опровергал это утверждение (Там же. С. 136— 139).
…пошел с детьми в сад при Владимирской церкви…— Собор св. князя Владимира на Петербургской (ныне Петроградской) Стороне, расположенный недалеко от первой петербургской квартиры Розановых.
Язык простой и отзыв мыслей благородных.— Контаминация из стихотворения М. Ю. Лермонтова ‘Поэт’ (1838): ‘Твой стих, как Божий дух, носился над толпой, И, отзыв мыслей благородных, звучал. Но скучен нам простой и гордый твой язык’.

49

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1898. Сент.-окт. Ед. хр. 101. No 43. Л. 105-108.
За Псалтирь — благодарю…— Рачинский послал Розанову свою статью ‘Чтение Псалтири в начальной школе’ (Русское Обозрение. 1896. No 11).
О Кавказевообразитедумал, что хорошо и поэтично написал! — Свои впечатления о Кавказе Розанов изложил в очерке ‘С юга’ (Новое Время. 1898. 14, 24 июля и 2 сент.).
Господи — если Ты извергнешь из книги живота парод мой — хочу и я быть с ним извергнут’ — Исх. 32, 32.
Суслова не смогла бы убежать…— первая жена Розанова, А. П. Суслова, уехала от него в 1886 г., когда он преподавал в Брянске.

50

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1898. Окт. Ед. хр. 102. No 26. Л. 68-70.
Преходит лик мира сего — Кор. 1. 7, 31.
…человек-людоед бросается на женщину…— австрийская императрица Елизавета (1837-1898) была убита шилом на кладбище в Женеве анархистом в 1898 году.
…я написал статью ‘Бюст Гипцбурга: гр. Л. Н. Толстой‘ — имеется в виду статья: Розанов В. В. Гр. Л. Н. Толстой // Новое Время. 1898. 22 сент. No 8107. С. 2-3. Бюст Толстого, изваянный И. Я. Гинцбургом, сейчас находится в ГТГ. Позже, в 1909 г. Розанов встречался с Гинцбургом в ‘Пенатах’ у Репина (см.: Каблуков С. П. <О В. В. Розанове> // В. В. Розанов: pro et contra. T. 1. С. 215). В альбоме автографов В. В. Уманова-Каплуновского имеется рисунок Гинцбурга, изображающий Розанова позирующим Ю. Репину (упом.: Н. Раскатов. Альбом автографов В. Уманова-Каплуновского // Известия книжных магазинов по литературе, науке и библиографии. Т. 6. М. О. Вольф. 1910. No 7. С. 187).
Ты не давай мне ‘Пространных догматических богословий’…— имеется в виду ‘Догматическое богословие’ Макария (т. 1 — 1849, 4-е изд.— 1883).
…я написал тревожную статью в ‘Биржевые Ведомости’.— Розанов
В. В. Около болящих // Биржевые Ведомости. 1898. 15 сент. No 251. С. 2 (вошла в сб. ‘Литературные очерки’. СПб., 1899).
Присоедините к Вашей коллекции… письмо моей несравненной матери, т. е. матери жены.— Розанов послал Рачинскому одно из писем своей тещи А. А. Рудневой (урожд. Ждановой) — ОР РНБ. Ф. 631. Ед. хр. 102. No. 27). Того ради оставит — Быт. 2, 24.
Муж да не владеет своим телом, но — жена…— 1 Кор. 7, 4. …чудовищное задушение ребенка офицером Винклером…— Розанов упоминает тот же факт в статье ‘Иродова легенда’: офицер Венглер, задушивший собственного ребенка, был приговорен Военно-окружный судом к 12-летней каторге (Розанов В. В. Собр. соч. В мире неясного и нерешенного. М., 1995. С. 50).

51

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1898. Нояб.-дек. Ед. хр. 103. No 105. Л. 239-240.
‘…передал я его Ухтомскому (‘СПб. Вед.) — в ‘СПб. Ведомостях’ фельетон Розанова о Рачинском так и не появился. В 1899 г. вышли две его статьи-рецензии на книгу Рачинского ‘Сельская школа. Сборник статей. Изд. 3-е’ (СПб., 1898): Новое Время. 1899. 6 янв. No 8211. С. 6, Культура и деревня // Торгово-Промышленная Газета. 1899. No 18. Лит. прилож. Скорее всего именно вторая статья, гораздо больших размеров, не была принята в ‘Новое Время’, а затем в ‘Санкт-Петербургские Ведомости’, и Розанов был вынужден напечатать ее в малотиражном Литературном приложении к ‘Торгово— Промышленной Газете’, где бы редактором.
…передал Вашу карточку (с портрета Богд.-Бел…— портрет Рачинского работы Н. Богданова-Бельского.
статейку мою о Побед, обрезали…— имеется в виду рецензия Розанову на кн.: Победоносцев К. Новая школа (рец.) // Новое Время. 1898. 9 дек. No 8185.
Растение и его жизнь — В кн. М. Я. Шлейдена ‘Растение и его жизнь’, переведенную Рачинским (1862), включен также очерк Рачинского ‘По поводу картины де Геема’, понравившийся Шлейдену. В статье рассматривается ‘Натюрморт’ голландского художника Яна Давидса де Геема (Хеема) (1606-1683/4).
Я подписался ‘Историю религии’.— См. об этой кн.: Розанов В. Иллюстрированная история религий (рец.) // Новое Время. 1898. 25 нояб. No 8171 (перепеч. в кн. Розанова ‘Религия и культура’).
…наряду с 8 т. ‘Догматики’ Макария и XXV томами Фомы Аквинского…— ‘Православно-догматическое богословие’ историка Церкви Макария (М. П. Булгакова, 1816-1882) вышло в 5 т. (СПб., 1849-1853), Собр. соч. Фомы Аквинского вышло в 17 т. in фолио в Риме (1570-1571).
Три вас — три нас, спаси нас.— См. рассказ Л. Н. Толстого ‘Три старца’ (1893). Ср.: Розанов В. В. Одно воспоминание о Льве Толстом // Розанов В. В. Собр. соч. Около народной души. М., 2003. С. 377-378.
В большой статье о Вас есть принципиальное оспаривание идеи небесного монастыря…— см.: В. В. Розанов. Культура и деревня // ТПГ. 1999. Лит. прилож. No 18. 18 июля. В гл. IV Розанов пишет: ‘В круге, в который искусственно и невозможно замкнута ‘Сельская школа’ — она представляется в высокой степени целостною истиною, но этот круг весь — узок, а потому и истина эта — ошибочна, и она ошибочна не практически, даже не теоретически только: она ошибочна скорее религиозно. Она состоит в убегании от жизни…’ (Розанов В. В. Собр. соч. Во дворе язычников. М., 1999. С. 65).

52

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1899. Янв-февр. Ед. хр. 104. No 44. Л. 94-97.
Получил известие о Вашем приезде…— в январе 1899 г. Рачинский приезжал в Петербург и встречался с Розановым. Это письмо Розанов направил Рачинскому до встречи.
газету, где напечатан (только что сегодня) большой разбор ‘Сельской школы’…— Розанов В. <Рец.:> С. А. Рачинский. Сборник статей. СПб., 1898 // Новое Время. 1899. 6 янв. No 8211. Илл. прилож.
…честь этого имени никто у детей моих единокровных не в праве отнять.— Дети Розанова как незаконнорожденные получали фамилии, образованные от имени крестных отцов: Александровы (от А. В. Шталя) и Николаевы (от H. Н. Страхова).
Если Церковь ‘стоит на точке зрения 60-х годов’, то это не религиозно.— Лутковский, переехавший в 1899 г. в Петербург и ставший, видимо, по протекции Победоносцева, чиновником Уголовно-Кассационного департамента Сената, писал по поводу этого письма Рачинскому 26 янв. 1899 г.: ‘Вопль бесконечно несчастного Вас. Вас-ча не выходит у меня из головы, и куда ни кинь, всё клин. Едва ли можно ему помочь даже ‘в путях Монаршего милосердия’. Ходатайствовать о помиловании его от ‘последствий’ (предусмотренного кое-где) деяния его? Но ведь, благодаря Богу, его никто и не думает преследовать? Но вот в чем дело: он настоятельно нуждается в врачевании душевном, его письмо, по тону и содержанию, заставляет опасаться многого недоброго,— и знаете, кто бы его поврачевал? Посоветуйте-ка ему съездить поговеть к отцу Варнаве! — О нем вчера была речь — надеюсь, что В. В. вернется немного успокоенным: О. Варнава перенесет волнующие его вопросы высоко, высоко и, быть может, милый Розанов изольет свои чувства не чернилами, а слезами, кои его облегчат. Надеюсь застать Вас вскоре в добром здравии и остаюсь всей душой преданным В. Лутковский’ (Ф. 631. 1899. Янв.-февр. Ед. хр.104. No 48. Л. 103).

53

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1899. Март. Ед. хр. 105. No 29. Л. 67-70.
…дом угольный и выходит другою стороною на Большой проспект…— Видимо, Розанов на одном из конвертов обозначил адрес своего углового дома как Большой проспект, д. 26.
Не знаю, для чего мне Филиппов посылает рукопись…— А. Ф. Филиппов просил переслать свою рукопись Розанову, как он уведомил Рачинского, ‘для себя’ (Ф. 631. 1898. Окт. Ед. хр.102. No 35. Л. 90об).
…один — радикал, другойбогослов…— речь идет о Ф. Э. Шперке и В. С. Вехе (будущем еп. Стефане).
Арапчик из ‘Марша Черномора’ — персонаж оперы ‘Руслан и Людмила’ М. И. Глинки (1842).
Ни мрак, ни свет, ни день, ни ночь…— Неточная цитата из поэмы М. Ю. Лермонтова ‘Демон’ (ч. II).
‘Отчего люди одурманиваются?’ — Заметка Л. Н. Толстого (1890), на— правленая против одурманивания водкой.
…II т. in Fо Фомы Аквинского — Thomas Aquinas. Opera omnia. 17 t. in folio. Roma, 1570-1571.
сравните Херасков (10 m. in 4to)…— Херасков M. M. Творения. T. 1-12. M., 1796—[1803].
‘гарем’, над которым издевался Д. Иловайский…— учебник Иловайского, ‘Руководство к русской истории. Сравнительный курс’ (44 изд., 1-е изд.— 1860) или ‘Краткие очерки русской истории. Курс ст. возраста’ (26 изд.), которое было Р. известно как учителю истории.
человек ждет ‘движения воды’ — Ин. 5, 3.
А сердца, так сказать, никак не шевелит — И. И. Дмитриев. Чужой толк (1794).

54

ОР РНБ.Ф. 631. Оп. 1. 1899. Апр. Ед. хр. 106. No 57. Л. 125-132.
На днях пришлю Вам 3-й сборник.— Третий сборник статей Розанова, выпущенный П. П. Перцовым,— ‘Литературные очерки’ (апрель 1899).
…’с душою чисто гетчингенской’ — неточная цитата из ‘Евгения Онегина’ А. С. Пушкина (II, 6).
…и ‘Аркадия’ умрет (будет расстреляна из пушек)…— ‘Аркадия’ — увеселительный сад в Петербурге.
…как в армии Бутса.— Английский генерал и протестантский проповедник Уильям Бутс (1829-1912) организовал ‘Армии спасения’ и создавал религиозные поселения военного типа.
Есть глагол апостола: ‘Весь Израиль спасется’ — Рим. 11, 26.
‘Великий Канон’ Андрея Критского…— сочинение VIII в., в котором подробно рассказывается об искушениях.
…не к ‘Кафедре Исаакиевского собора’ — издаваемой генералом Богдановичем…— имеется в виду Богданович Модест Иванович (1805-1882) — генерал-лейтенант, военный историк, профессор кафедры военной истории Академии генерального штаба, выпускал периодическое издание ‘Кафедра Исаакиевского собора’.
Новый человек пришел в мир — Ин. 16, 21.
…И познал Адам Еву…— Быт. 4, 1.
Ни чем разжигатися — 1 Кор. 7, 9.
…рябая вдова — которую к сознанию привел Толстой…— см.: Сергиенко П. Как живет и работает Толстой. М., 1898. С. 44.
…чадорождением женщина спасается — 1 Тим. 2, 15.
…дал строгую отповедь Никанору Одесскому.— Страхов H. Н. Толки об Л. Н. Толстом // Вопросы Философии и Психологии. 1891. Т. 9. С. 98-132 (перепеч.: Страхов H. Н. Воспоминания и отрывки. СПб., 1892. С. 131-184).
Поднимающий меч…— Мф. 26, 52.
(хотя этомертвое слово с 1054 г….).— В 1054 г. в Константинополе состоялся догматический спор представителей православной и католической церквей, приведший к их окончательному разделению.

55

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1899. Май. Ед. хр. 107. No 10. Л. 29-30.
Получил… книгу-исследование — о пророчестве Валаама.— Серафим, еп. Прорицатель Валаам. Кн. чисел. XXII-XXX. СПб., 1899.
…любил себя сравнивать как писателя с Валаамовой ослицею — см. Чис. 22.
Когда для смертного умолкнет шумный день…— А. С. Пушкин. Воспоминание (1828).
Шатобриан‘предисловием’ к ‘Полному собранию соч.’ пустил автобиографию… Розанов путает: автобиографическое сочинение Шатобриана ‘Замогильные записки’ было опубликовано после его кончины (в 1848—1850 гг.)

56

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1899. Май. Ед. хр. 107. No 24. Л. 52-53.
…не было Ангела, возмущающего Силоамскую купель Ин 5, 4. …хождение перед Богом — Быт. 5, 24.
…гимн Франциска Ассизского…— стихотворное сочинение Рачинского на немецком языке, положенное на музыку Листом (ок. 1858). Однако, возможно, Розанов имеет здесь в виду ‘Цветочки’ Франциска Ассизского, наполненные духом приятия природы.
История детской души (кажется) Корелли…— Корелли М. История детской души. СПб. Изд. К. П. Победоносцева. 1898.
…гимны цветов и птичек Богу в начале ‘Дон-Жуана’ гр. Ал. Толстого — в прологе драмы в стихах А. К. Толстого ‘Дон Жуан’ (1859-1860) воспевается красота мира и воздается хвала ее Творцу. Розанов использовал жизнеутверждающий мотив этого произведения в своем споре с С. Ф. Шараповым (см.: Хорошо ли знаете, ‘какого вы духа’? Н Розанов В. В. В мире неясного и нерешенного. М., 1995. С. 262-267).
…иллюстрировать снимками из ‘DenkmlerLepsius’a — имеется в виду многотомное издание К. Р. Лепсиуса, посвященное фрескам Египта: Denkmler aus Egypten und Ethiopen. 1849-1860. 1-12 Bd. Победоносцев писал Рачинскому по поводу нового увлечения Розанова: ‘Розанов, я думаю, близок к сумасшествию. Теперь он ходит в Публичную библиотеку исследовать сирийские и египетские культы любострастия’ (ОР РНБ. Ф. 631. 1899. Нояб.— дек. Ед. хр. 111. No 64. Л. 140).
…перед престолом Божиим 4 страшных существа…— Откр. 4, 6-8.
…Лютер и Тридентский собор.— Тридентский (Триентский) собор католической церкви, состоявшийся в 1545-1547, 1551-1552, 1562-1563 гг. в г. Тренто, а в 1547-1549 в г. Болонье, утвердил основные положения католичества.
из-за чего бились Адольф и Валенштейн? — 30-летняя война (1618-1648) между католиками и протестантами, завершилась Вестфальским миром. Густав Адольф, король протестантской Швеции, был убит 16 ноября 1632 г. в битве при Люцене, где имперский главнокомандующий Валленштейн потерпел поражение.
…дондеже приидет Примиритель и Тойчаяние языков.— Быт. 49, 10.
Перцов стихотворец — не мой.— Речь идет о кн.: Перцов Н. В. Стихотворения. Пермь, 1899. Розанов имеет в виду, что автор книги — не его знакомый П. П. Перцов.
Ты бысть язвен за грехи наши…— Ис. 53, 5.
Семя Жены сотрет главу Змея — см.: 1 Тим. 2, 13.

57

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1899. Июнь. Ед.хр. 108. No 16. Л. 36-37.
…в ‘Моcк. Сбора.’, книге благоуханной, но излишне страстной.— речь идет о книге К. П. Победоносцева ‘Московский сборник’ (1-е изд. 1896).
…разумею рескрипт.— 19 мая 1899 г. был опубликован ‘Высочайший рескрипт Государя’ с выражением благодарности С. А. Рачинскому по случаю многолетней деятельности на пользу Отечества.
Министр — славен только борьбой с тужурками…— Имеется в виду декрет министра просвещения H. М. Боголепова, запрещающий студентам носить тужурки. Как известно, борьба министра с вольнодумством студентов завершилась трагически: в 1901 г. Боголепов был застрелен студентом Карповичем.
Вас смутило мое ‘6’ ‘6’ ‘6’.— Розанов опубликовал две близких по содержанию статьи о числе ‘666’: Об апокалиптическом числе. Из записной книжки русского писателя // Торгово-Промышленная Газета. 1899. Лит. при— лож. No 8. 16 мая. С. 4, ‘Звериное число’ // Альманах ‘Северные цветы’ на 1903 год. С. 85-92.
Не то, что мните вы, природа…— Неточная цитата из одноименного стихотворения Ф. И. Тютчева (1836).
Сумма теологии — сочинение Фомы Аквинского — 17 t. in folio. Roma, 1570-1571.

58

OP РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1899. Июнь. Ед. хр. 108. No 39. Л. 76-77.
…Вы можете судить по двум рецензиям на мои книги. Д. Ш.— имеются в виду рецензии Д. П. Шестакова в литературном приложении к ‘Торгово— Промышленной Газете’: 1899. 16 мая. No 8. С. 4 (на книгу Розанова ‘Сумерки просвещения’), 1899, 6 июня. No 12. С. 4 (на книгу ‘Литературные очерки’).
получив в заведывание Калининскую больницу.— Калининская больница в Петербурге, для женщин, больных венерическими заболеваниями. См.: Обозненко П. И. Поднадзорная проституция Санкт-Петербурга по данным врачебно-полицейского комитета и Калининской больницы. Дисс. СПб., 1896.
еще больше радуюсь фис-гармонье — см. письмо Рачинского (от 13 июля 1901 г.) с сообщением о подаренной императрицей фисгармонике.
Среди сокровищ русского царя…— неточная цитата из стихотворения А. С. Пушкина ‘Полководец’ (1835).
Как хорошо, что он издает Гилярова.— Победоносцев издал в 1899 г. первый том двухтомного ‘Сборника сочинений’ Н. П. Гилярова-Платонова, на который Розанов написал рецензию (Гиляров-Платонов Н. П. Сборник сочинений. T. 1. М., 1899 // НВип. 1899. 9 июня. No 8361).

59

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1900. Янв.-февр. Ед. хр. 112. No 63. Л. 141.
Горячо благодарю Вас, что Вы меня не забыли.— Рачинский, судя по письму, прислал Розанову составленный им ‘Татевский сборник’ (СПб., 1899).
Прочел повесть графини Сальяс.— Имеется в виду неоконченная повесть графини Е. В. Салиас ‘Раздел’ в ‘Татевском сборнике’ (с. 143-252).
…стихи своего попечителя, может быть, удачные, но бледные, как и весь он.— Речь идет о трех стихотворениях кн. Н. П. Мещерского, бывшего попечителя Московского учебного округа, в ‘Татевском сборнике’.
…чрезвычайно хорош портрет Хомякова.— В ‘Татевском сборнике’ был опубликован портрет А. С. Хомякова — ‘офорт, исполненный г. Волковым с рисунка свинцовым карандашом Э. Д. Дмитриева-Мамонова’ (с. VI).

60

ОР РНБ. Ф. 631. Оп. 1. 1901. Июль-авг. Ед. хр. 121. No 59. Л. 113.

В. А. Фатеев

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека