Письма к Б. А. Садовскому, Никольский Борис Владимирович, Год: 1918

Время на прочтение: 45 минут(ы)

Письма Б. В. Никольского к Б. А. Садовскому 1913-1918

Публикация С.В. Шумихина

[ист.: альманах ‘Звенья,’ No 2, Москва-Петербург, Феникс — Ahteneum, 1992, сс. 340-377]

И долго буду я для многих ненавистен
Тем, что растерзанных знамен не опускал,
Что в век бесчисленных и лживых полуистин
Единой Истины искал.
Борис Садовской

В No 5 за 1919 год одного из последних независимых изданий, вскоре закрытого журнала ‘Вестник литературы’, появился следующий некролог:

‘Б.В. Никольский

Как видно из официального сообщения, в Петрограде расстрелян профессор историко-филологического и юридического факультетов Воронежского университета Борис Владимирович Никольский. У него при обыске оказались оружие и документы, указывавшие на его причастность к заговору против советской власти. В эпоху царизма Никольский принимал деятельное участие в политике. При образовании политических партий в 1905 г. он вступил в состав Союза русского народа и состоял членом Русского Собрания. Когда возникли раздоры между известным доктором Дубровиным, Пуришкевичем и Марковым, Никольский примкнул к первому из них.
Никольский оставил немало ученых трудов по римскому праву и историко-литературного характера. Таковы: ‘Наследование по истории римского права’, ‘Дарения между супругами’, ‘Новое слово цивилистики’, ‘Поэт и читатель в лирике Пушкина’, ‘Последняя дуэль Пушкина’, ‘Сборник стихотворений’ и др. В издании Академии наук должен был выйти труд Никольского — ‘Пушкин и его современники’. В присланной покойным Никольским в одну литературную организацию просьбе о зачислении его в члены переименованы подготовленные им к изданию работы, частью напечатанные уже в университетских ученых записках, частью имевшие появиться, между прочим, по поручению военно-научной секции А. В. Д., он готовил к печати первый русский перевод с подлинника римского писателя Вегеция о военном деле с соответствующими толкованиями и введением’ {Вестник литературы. 1919. No 5. С. 12-13.}.
Рядом, на соседней странице, были помещены сообщения о еще четырех расстрелянных в Киеве, ‘при не совсем выясненных обстоятельствах’, профессорах: слависте и византологе Т. Д. Флоринском, хирурге Н. А. Щеголеве, политэкономе и статистике Н. М. Цитовиче, минералоге П. Я. Армашевском.
Расстрелянный Петроградской ЧК 49-летний Борис Владимирович Никольский (1870-1919) принадлежит к числу полузабытых в наши дни деятелей. Более 60 лет не переиздавались и произведения его адресата, писателя Бориса Александровича Садовского (1881-1952). {Первая, после 1928 года, книга, содержащая историко-фантастическую прозу и эссеистику Садовского, не так давно вышла в издательстве ‘Советский писатель’ (Садовской Б. А. Лебединые клики. М., 1990).}
Публикуемые семь писем Никольского Садовскому хранятся в фонде Садовского в ЦГАЛИ СССР. {ЦГАЛИ. Ф.464. Оп.2. Д.145.} Все письма, кроме первого, написаны в период с декабря 1917 по ноябрь 1918, то есть в первый год власти большевиков, и в значительной степени посвящены откликам на происходившие события.
Письма Никольского способны изменить (или, по крайней мере, серьезно поколебать) устоявшуюся точку зрения на взаимоотношения между большевиками и крайне правыми течениями русской политической и общественной мысли (проблему, надо сказать, вообще слабо изученную). Как Никольский, так и его корреспондент, принадлежали к числу убежденных монархистов, причем наиболее право-радикального, даже черносотенного толка. Высказывания Никольского, одного из признанных интеллектуальных лидеров правого лагеря, было бы ошибочно трактовать только как его частное мнение (хотя этот деятель и был известен независимостью суждений). Поэтому его письма Садовскому дают основание пересмотреть традиционную для отечественной историографии, логичную лишь на первый взгляд, а на деле предельно упрощенную схему, согласно которой монархисты всех оттенков — от умеренных консерваторов до черносотенцев — автоматически оказывались на противоположном от большевиков полюсе и a priori зачислялись в разряд их непримиримых врагов.
В мыслях Никольского можно найти некоторое сходство с идеями будущего сменовеховства, т.е. признания и оправдания большевистской власти с русской национальной точки зрения (лидер правого крыла сменовеховства Н. В. Устрялов ввел в употребление термин ‘национал-большевизм’). {См. об этом: Агурский М. Идеология национал-большевизма. Париж, 1980.} Любопытно было бы также сравнить мотивы, толкавшие монархиста Никольского к оправданию большевистской практики (в том числе таких крайних ее проявлений, как террор), с желанием В.В. Розанова пойти ‘в крепость’ к новой власти {См. примечание 2 к письму No 4 настоящей публикации.} или с анонимным свидетельством о точках идейной близости между большевиками и правыми, приписываемым (надо сказать, без достаточных на то оснований) Н. И. Бухарину. {‘Только мы [большевики], да еще, может быть (как это ни странно), самые крайние правые, разные Говорухи-Отроки, только мы разгадали русский сфинкс…’ (Наш современник. 1990. No 8. C.159). Категорически отвергается причастность Бухарина к этому тексту в журнале ‘Коммунист’ (1991. No 1. С. 80-84).}
Биографические сведения о Никольском в основном содержатся в давней публикации В. И. Беззубова и С.Г. Исакова ‘Блок — участник студенческого сборника’. {Блоковский сборник II: Труды Второй научной конференции, посвященной изучению жизни и творчества А. А. Блока. Тарту, 1972. С. 325-332.} За почти два десятилетия, прошедшие со времени выхода в свет этой статьи, ничего о Никольском в печати не появлялось, поэтому работа Беззубова и Исакова, несмотря на отдельные фактические неточности и недоговоренности (например, год смерти Никольского обозначен авторами как 1920-й, не говорится о том, что он был расстрелян и т. д.), сохраняет свое значение и в наши дни.
В первую очередь в этой незаурядной личности поражает то, что идеи, кажущиеся нам в исторической ретроспективе несовместимыми, сочетались в Никольском вполне органично, без тени какого-либо душевного дискомфорта. С одной стороны, это был многосторонне одаренный человек: поклонник и глубокий исследователь творчества Фета, осуществивший наиболее полное посмертное издание его стихотворений по рукописям, которыми Никольский владел, крупнейший специалист по творчеству Гая Валерия Катулла, пушкинист, поэт, критик отмеченный печатью несомненного таланта, вдобавок — один из лучших ораторов своего времени, легко овладевавший вниманием любой аудитории. С другой — перед нами активный член ‘Союза русского народа’ и не менее одиозного ‘Русского Собрания’, юдофоб, устроивший после оправдания в 1913 году Бейлиса демонстративный обед в честь прокурора и обвинения на процессе, ортодоксальный монархист. Его знаменитая ‘Всеподданнейшая речь’, прозвучавшая в кульминационные дни Первой русской революции (декабрь 1905) и неоднократно переизданная впоследствии в виде отдельной брошюры, обратила на автора внимание Николая II, вскоре его пригласили преподавать у великих князей Олега и Гавриила Константиновичей (о первом из них, смертельно раненном в начале войны 1914 года, Никольский оставил воспоминания). Одновременно ‘правый трибун’ позволял себе резко критиковать правительство. В частности, не принималось всё, связанное с деятельностью Распутина и ставленников ‘старца’: здесь Никольский был солидарен с В.М. Пуришкевичем, В.В. Шульгиным, В.Ф. Джунковским.
Богатый архив Никольского сохранился довольно полно. Он распределен между двумя архивохранилищами (ЦГАОР СССР. Ф.588 и ЦГИА СССР. Ф. 1006). Интересен дневник Никольского, хранящийся в Петербурге и являющийся важным источником не только об общественно-политических событиях, но и по истории литературы. {Небольшие извлечения из дневника Никольского 1905-1907 и записи о Г.Е. Распутине были напечатаны в ‘Красном архиве’ (1934. No 2. С.55-97, 1935. No 1. С. 157-161). Записи о Блоке приведены в публикации В. И. Беззубова и С. Г. Исакова.} Никольский был заметной фигурой в литературных кругах своего времени, со студенческих лет знал многих видных литераторов, философов, государственных деятелей. Можно отметить неожиданные сближения: так, нарком иностранных дел Советской России Г.В. Чичерин в своей автобиографии (написанной от третьего лица) вспоминал о большом влиянии, которое оказала на него философия Никольского как своеобразная разновидность отечественного ницшеанства: ‘Он [Чичерин] нашел отзвуки своим философски-пессимистическим настроениям в творчестве реакционера — Б.В. Никольского. Надо заметить, что лишь наименее интересные произведения последнего были опубликованы. В творчестве Никольского Ч. нашел возведенное в абсолют презрение к жизни, к себе и ко всему сущему. Но в окончательном развитии этих настроений самое презрение ко всему расплывалось в пустоте: ‘На высоте, где спит презренье, где спит восторг, нельзя и петь, грачам — полет, орлам — паренье, кто видит все — куда лететь’. Ход развития основной мысли в творчестве Никольского в конце концов оказался доведением до абсурда его исходной точки и тем самым помог Ч. нащупать противоположный путь’. {Деятели СССР и революционного движения России. Энциклопедический словарь Гранат. Репринт. М., 1989. С.755.} Некоторые факты позволяют предположить личное знакомство и общение Чичерина с Никольским в 1890-е годы.
Несколько раз упоминает о Никольском и желании с ним познакомиться в своем Дневнике поэт Михаил Кузмин, друг юности и одноклассник Чичерина по гимназии. Так, 18 октября 1905 он записывает:
‘Сегодня объявлена конституция, на улицах небывалый вид, незнакомые заговаривают, вокруг каждого говорящего собираются кучки слушателей, красные гвоздики, кашнэ, галстухи имеют вид намеренности. &lt,…&gt, Речи ораторов, гуляющие, глазеющие дамы, пошлость и общедоступность либерализма делают то, что с тоской и какой-то противоестественной жаждой думаешь о Б. Никольском, Русском Собрании, именно теперь, когда они со своею, м. б. не меньшею пошлостью (но меньшею популярностью), затоплены торжествующей болтовней’. 22 ноября того же года в Дневнике появляются следующие строки: ‘В Михайловском манеже был митинг ‘Союза русского народа’. ‘Русь’, конечно, беспардонно клевещет, что там были только дворники, но что она, паспорта, что-ль смотрела? и потом, почему дворники меньше изображают народ, чем рабочие или студенты. Устраивает какой-то доктор Дубровин. Никольский уже вернулся из Москвы и говорил на юбилее Семеновского полка, он молодец и не боится ни кастетов, ни тявканья газетных мосек’. {ЦГАЛИ. Ф. 232. Оп. 1. Д. 51. Л. 105-107.}
Вполне отчетливо звучат правые убеждения и у адресата Никольского, писателя Б. А. Садовского. Правда, его близкий знакомый В. Ф. Ходасевич писал (не без стремления обелить своего друга перед либеральной частью эмиграции): ‘Мне кажется, &lt,…&gt, что тут им руководило скорее эстетическое любование старой, великодержавной Россией, даже влюбленность в неё, — нежели серьезно обдуманное политическое мировоззрение.’ {Последние новости. [Париж]. 1925. 3 мая. (Статья Ходасевича — это некролог, написанный после того, как в Париж дошли ложные слухи о смерти Садовского.)} Думается, здесь Ходасевич был неправ: монархизм Садовского не сводился только к эстетическим предпочтениям, а составлял именно основу его мировоззрения, его ‘хватанье за устои’ было глубоко принципиально.
С Никольским Садовского свела в начале 1912 общая страсть — увлечение творчеством Фета, в котором оба видели великого поэта, недостаточно оцененного современниками. Познакомил их писатель А. А. Кондратьев, служивший тогда секретарем в канцелярии Государственной думы. 26 января 1912 он писал Садовскому: ‘Сегодня я говорил по телефону с Борисом Владимировичем Никольским. Его даже к телефону трудно бывает обыкновенно получить, так как он занят своей адвокатской деятельностью, лекциями, уроками у великих князей и… Русским Собранием. Я сообщил ему о Ваших занятиях Фетом и желании с ним познакомиться. Сообщил также, что Вы пробудете в Петербурге лишь до воскресенья. Он просил меня передать Вам, что весьма рад будет видеть Вас у себя и поговорить с Вами.’ {ЦГАЛИ. Ф. 464. Оп. 2. Д. 114. Л. 5-5об. В своих ‘Записках’ Садовской пишет, что его познакомил с Никольским Валерий Брюсов.}
Через несколько дней, 31 января 1912, Садовской писал в Нижний Новгород отцу: ‘Был у знаменитого Бориса Никольского — по поводу Фета — и он обещал мне полное содействие, в сравнении с его коллекцией фетовских рукописей, черногубовская {Черногубов Николай Николаевич — хранитель Третьяковской галереи в Москве, коллекционер. Много лет собирал материалы по Фету, в свое время обследовал бывшее имение поэта Воробьевку и извлек все находившиеся там его бумаги.} гроша не стоит. У Никольского — огромная квартира, на столе портреты великих князей с подписями, визитные карточки министров, библиотека в 25000 томов (четыре комнаты). &lt,…&gt, Подарил мне свои издания — есть очень любопытные.’ {ЦГАЛИ. Ф. 464. Оп. 2. Д. 277. Л. 57.}
Общность интересов, дополненная идейной близостью, заложила основу последующей дружбы. В своих ‘Записках’ Садовской оставил такой портрет Никольского:
‘Борису Влад&lt,имировичу&gt, Никольскому было в то время лет за сорок. Представительный, плотный, лысый, с монгольского склада лицом и длинными седеющими усами, он держался ровно. Но под наружной выдержкой кипел горячий характер. Смеялся Никольский громко, говорил много. Холодные глаза его всегда оставались неподвижными, точно незаведенные часы.
Огромная квартира на Офицерской была запружена книгами. В несметной библиотеке имелись редкие библиографические сокровища. Издания Катулла, все, от первого до последнего (Никольский был специалист по Катуллу), уники Лондонского библиографического общества, отпечатанные особым шрифтом, с отдельными рисунками для титульных букв, редчайшие фолианты по римскому праву. Из магазинов прибывали ежедневно кипы новейших изданий. Библиотека занимала две огромные комнаты и кабинет, книги теснились в гостиной, в передней и в задних покоях. В 1913 году к Никольскому перешло по завещанию пять тысяч томов библиотеки тестя его С. Н. Шубинского, редактора ‘Исторического вестника’, для неё пришлось нанять на Подъяческой отдельную квартиру. &lt,…&gt,
Никольский владел рукописями Фета и разрешил мне заняться ими. В библиотеке он поставил для меня отдельный столик, приготовил бумагу, карандаши и выдал все фетовские тетради. Ходил я заниматься недели две. В кабинете рядом сидел хозяин за грудой бумаг.
Это был изумительный собеседник, обладавший способностью в совершенстве подражать голосу и манерам кого угодно. Изображая в лицах людей умерших, он словно воскрешал их. По точности, с которой он представлял живых, известных мне современников, я мог судить о сходстве в его передаче мертвых Майкова, Полонского, Страхова, Победоносцева и Вл. Соловьева.’ {Встречи с прошлым. Вып. 6. М., 1988. С. 129.}
Февральская революция, отречение императора, образование Временного правительства — все эти события были восприняты и Садовским, и Никольским трагически. В письме к Садовскому от 20 июня 1917, не называя из осторожности имени Никольского, А.А. Кондратьев сообщал: ‘Того, о ком Вы спрашиваете, я вижу сравнительно редко. Он с первых дней революции от всего отстранился, хотя события подействовали на него подавляющим образом. Я счёл своим долгом несколько раз навестить его в эти тяжелые, полные криков и выстрелов дни, когда, словно нарочно, в рядом стоящих домах толпы граждан производили обыски и аресты. Я не буду разыгрывать из себя героя и откровенно скажу, что, ввиду вышеприведенных обстоятельств, визиты мои в такие дни не были очень длительными (с полчаса, не больше). Конечно, он лишился всех своих кафедр и одно время думал получить таковую за границей (иногда вместо кафедры — юрисконсульство). Кажется, это не состоялось…’ {ЦГАЛИ. Ф. 464. Оп. 2. Д. 114. Л. 66.}
На восприятие Садовским революции как события апокалипсического повлияли также те внешние обстоятельства его жизни, о которых можно было бы умолчать, если бы они не имели решающего значения для дальнейшей духовной эволюции писателя. Осенью 1916, за два-три месяца до революции, 35-летнего Садовского разбил паралич, и следующие 35 лет он мог передвигаться только с посторонней помощью или на инвалидной коляске. Паралич явился следствием перенесенной за десять с лишним лет до того венерической болезни. Лечить сухотку спинного мозга (tabes dorsalis) пытались лучшие врачи того времени (в том числе и известный Плетнев), в отчаянии прибегал Садовской также к услугам многочисленных шарлатанов, но все было тщетно. В письмах Садовского, начиная с 1910 года, постепенно меняется почерк, превратившись к 1917 в дрожащие каракули, выводимые еле удерживаемым в руке карандашом.
Совпадение во времени двух событий — всемирно-исторического и частного, но полностью определившего дальнейшую жизнь писателя, ощущение расплаты за грехи, постигшей как страну, так и его лично, причем расплаты не абстрактной, не умозрительной, но воплощенной в жестокую конкретность Божьей кары, — все это полностью перестроило сознание Садовского.
Политические взгляды Садовского в интересующий нас период являлись почти точным сколком со взглядов боготворимого им Фета. Здесь уместно будет процитировать статью молодого литературоведа Юрия Никольского ‘История одной дружбы. Фет и Полонский,’ на появление которой в ‘Русской мысли’ Садовской обращал внимание однофамильца автора в одном из писем:
‘Но, наконец, нужно понять, хотя бы теперь, когда Россия стала республикой и к защите самодержавия можно отнестись исторически, теократический взгляд Фета на природу власти. Он видел перед собой не отживающие формы, а правопорядок в его сущности, как она, быть может, рисовалась московским идеологам XVI века. Не веря в новое устройство, что оно обеспечит ему внешнее спокойствие, что за ним есть тоже трансцендентные силы, которые сохранили бы дорогое ему поэтическое безумие, Фет видел в гибели самодержавного правопорядка — гибель правопорядка вообще и защищал свои убеждения с почти гениальным упорством. То, что казалось ему только внешним устройством людей, и анархизм — были одинаково ему враждебны.’ {Русская мысль. 1917.No 5/6. С. 123 (2-я пагинация).}
Отношение обоих корреспондентов к личности последнего российского императора отнюдь не было ни однозначным, ни, тем более, таким сусальным, как у нынешних ‘монархо-патриотов’. С одной стороны, Николай II был легитимным монархом, ‘помазанником Божиим’. С другой — и Никольский, и Садовской видели в императоре человека, который своими необдуманными действиями, а иногда необъяснимой пассивностью в такой степени подорвал престиж своей власти и невольно способствовал как военным поражениям, так и сравнительно легкой победе революционеров, как никто другой из его окружения. По этому поводу В. Ф. Ходасевич писал:
‘Никогда не забуду, как встретились мы [с Садовским] однажды в ‘Летучей Мыши’ на репетиции. Кажется, это было осенью 1916 года. Вдребезги больной, едва передвигающий ноги, обутые в валенки (башмаков уже не мог носить), поминутно оступающийся, падающий, Садовской увел меня в еле освещенный угол пустой столовой, сел за длинный, дубовый, ничем не покрытый стол — и под звуки какой-то ‘Катеньки’, доносящейся из зрительного зала, — заговорил. С болью, с отчаянием говорил о войне, со злобной ненавистью — о Николае II. И заплакал, а плачущий Садовской — не легкое и не частое зрелище. Потом утер слезы, поглядел на меня и сказал с улыбкой:
— Это все вы Россию сгубили, проклятые либералы. Ну, да уж Бог с вами.’ {Последние новости. 1925. 3 мая.}
После отречения и, особенно, после екатеринбургского расстрела, отношение к императору существенно изменилось. Последний российский государь стал восприниматься, как фигура трагическая в своем безволии и раздвоенности. Характерна перекличка неопубликованной трагедии Садовского ‘Агнец’ {ЦГАЛИ. Ф. 464. Оп. 4. Д. 20.} с пушкинским ‘Борисом Годуновым’. Те же мотивы — в подписанном инициалом К. стихотворении ‘Царь’, находящемся среди собранных Садовским рукописей. {См. ‘Приложение’ 1.}
Высказывания Никольского после Октябрьского переворота могут показаться неожиданными. Ни позор ‘похабного’ мира с Германией, ни внушительный мартиролог расстрелянных царских сановников, приводимый Никольским (см. письмо No 7 настоящей публикации), ни даже известия о расстреле царской семьи не помешали Никольскому заявить: ‘Худого лично мне и моей семье большевики ничего не сделали, а хорошего много… Делать то, что они делают, я по совести не могу и не стану, сотрудником их я не был и не буду, но я не иду и не пойду против них: они исполнители воли Божией и правят Россией если не Божией милостью, то Божиим гневом и попущением’.
Насколько искренни были подобные признания? Участвовал ли Никольский в контрреволюционном заговоре или стал жертвой ‘дутого’ дела, сфабрикованного петроградскими чекистами? Подобные вопросы не могут не возникнуть, но ответ на них на сегодняшний день можно дать только предположительный.
Психологически откровенность писем Никольского убедительна, все, что нам известно о его характере, позволяет скорее предположить презрение к тайной заговорщической деятельности и ‘эзопову языку’. Безнадежность индивидуальной борьбы с большевиками в настоящем была для Никольского очевидна: он видел дальше многих. В стихотворении об убийстве Цезаря (письмо No 6 настоящей публикации), можно усмотреть некоторые автоассоциации, несомненно, Никольский до некоторой степени отождествлял себя с Цезарем. Цезарь Никольского принимает смерть как бы из презрения, считая ниже своего достоинства сопротивляться, ибо актом самозащиты низвел бы себя до уровня заговорщиков.
Тем не менее, уверенно утверждать непричастность Никольского к антибольшевистскому заговору, опираясь только на содержание его писем к Садовскому, равно как и видеть в этих письмах лишь изощренную конспирацию — одинаково некорректно. Прояснить этот и многие другие вопросы можно будет тогда, когда исследователи приступят к изучению архивов КГБ. События последнего года внушают в этом смысле некоторые надежды, хотя — может быть — и преждевременные.
Никольский был казнен без гласного суда и процесса. В своей ‘Черной книжке’ З. Гиппиус привела такой, вероятно, все же легендарный, но показательный для ‘духа эпохи’ эпизод: ‘На днях сына [Б. В. Никольского] потребовали во ‘Всевобуч’ (всеобщее военное обучение). Он явился. Там ему сразу комиссар с хохотком объявил (шутники эти комиссары!): ‘А вы знаете, где тело вашего папашки? Мы его зверькам скормили’.
Зверей Зоологического Сада, еще не подохших, кормят свежими трупами расстрелянных, благо Петропавловская крепость близко, — это всем известно. Но родственникам, кажется, не объявляли раньше. Объявление так подействовало на мальчика, что он четвертый день лежит в бреду. (Имя комиссара я знаю)’ {Гиппиус З.Н. Петербургские дневники 1914-19. Нью-Йорк, 1982. С. 37.}.
Так, или почти так закончился жизненный путь Бориса Никольского. Осмысление событий привело его к позиции сочувственного нейтралитета по отношению к советской власти. Быть может, в его сознании вырисовывались контуры возможного ‘черносотенно-большевистского’ симбиоза. Однако этим чаяниям не суждено было осуществиться.
Письма Б.В. Никольского к Б.А. Садовскому публикуются в современной орфографии, с сохранением некоторых особенностей правописания и синтаксиса оригинала. На ряде писем оттиснут прямоугольный штамп с адресом и телефоном Никольского, а также датой, исполненной нумератором.

1

26 сентября 1913
Многоуважаемый Борис Александрович,
прилагаю статью Тинякова, смелую и симптоматичную, с двумя моими замечаниями карандашом. Оба места легко переделать. Во всем остальном заявить ничего не имею.
Очень буду рад видеть у себя Тинякова. Захватите его как-нибудь с собою1. Может быть, вместе с ним подумаете о нашем разговоре касательно единения правых.
Всегда готовый Вам к услугам

Б. Никольский

1 Александр Иванович Тиняков (1886 — после 1934) — поэт, литературный критик, крайне одиозная фигура литературной жизни 1910-20-х годов. О нем писали В.Ф. Ходасевич, Г.В. Иванов, К.И. Чуковский и др. Под инициалом Т. он упомянут в ‘Повести о разуме’ М.М. Зощенко. Своеобразный ‘человек из подполья’, обладавший некоторым талантом, но беспредельно циничный, Тиняков сделал своей главной поэтической темой смакование темных сторон жизни и воспевание наиболее примитивных человеческих инстинктов (‘В свои лишь мускулы я верую //и знаю: сладостно пожрать! // На все, что за телесной сферою, // Мне совершенно наплевать’). На литературном горизонте Москвы и Петербурга появился около 1904 и быстро обзавелся многочисленными знакомствами среди писателей, поэтов, журналистов. Современники (Ходасевич, Брюсов, Блок, Садовской, В. Юнгер) вначале оказывали Тинякову литературное покровительство, прощая и алкоголизм, доходивший до белой горячки, и помещения в психиатрическую лечебницу, и всевозможные безобразные выходки, кое-кто даже видел в нем ‘российского Вердена’, отечественную модификацию poet maudit. Наибольшее участие в судьбе Тинякова принимал Садовской, ссужая его деньгами, рекомендуя в редакциях как талантливого поэта и даже одалживая одежду из своего гардероба. Очень скоро Тиняков пришел к сотрудничеству не просто в правой, а в откровенно черносотенной прессе. Под псевдонимом ‘А. Куликовский’ поместил в сентябре-октябре 1913 три антисемитские статьи (о деле Бейлиса) в газете ‘Земщина’. Об одной из этих статей и упоминается в письме Никольского, который отредактировал ее. 11 ноября 1913 Тиняков писал Садовскому: ‘Вчера отправил уже 3-ю статью в ‘Земщину’ &lt,…&gt, Очень прошу Вас, дорогой Б. А., сообщить мне точные адреса Розанова и Б. Никольского’ (ЦГАЛИ. Ф. 464. Оп. 2. Д. 212. Л. 26). Садовской познакомил Тинякова с Никольским и Розановым, после этого Тиняков стал бывать у Никольского, однако частым посещениям мешало его запойное пьянство. В письме от 26 сентября 1914он признавался Садовскому: ‘У Бориса Владимировича я не был и, должно быть, пойду к нему не скоро, потому что сюртук, и брюки, и пальто я уже заложил. Поистине, я обречен на собачье существование! Пропьешь какую-нибудь десятку, а после голодай. Но не могу же я выносить все время ужасного одиночества комнаты: надо же человеку куда-нибудь пойти!’ (Там же. Л. 37). Трещина в отношениях между Садовским и Тиняковым прошла весной 1915, когда Тиняков напечатал осудительную заметку о книге статей своего бывшего благодетеля ‘Озимь’. Садовской, в свою очередь, рассказал о сотрудничестве Тинякова в ‘Земщине’, но скрыл при этом свою роль. 6 июня 1915 в личном письме Тиняков чуть ли не угрожал Садовскому: ‘Бог Вас знает, за что Вы желаете истребить меня из литературы! Я Вам зла не делал и не желал, а Вы разным паршивым жуликам рассказали что-то про какую-то ‘Земщину’, — и они этим уже начали пользоваться в своих низких целях. Те, кому Вы это рассказали, — прирожденная чернь, холопы хозяйского рубля, косные тупицы, всесторонняя обозная сволочь. А мне стыда от этого не будет, ибо я органически выше и шире партийных и газетных перегородок. Сознаю в себе, как святыню, мою арийскую душу и не могу загнать себя ни в какую жидовскую каморочку. &lt,…&gt, И вот Вы — ученик и поклонник Фета, — стали на сторону газетной рвани! Не могу я этого осмыслить, тем более, что этим Вы грозите вырвать у меня последний кусок хлеба. Но Вы забыли, что Вы сами черносотенец и юдофоб, что Вы познакомили меня и с Никольским, и с Розановым, и что у меня есть копия письма Б. Никольского к Вам по поводу одной статьи [речь идет о письме, опубликованном выше. — С.Ш.]. А когда Вы у меня будете хлеб отнимать, я буду бороться, как зверь, как гад и как дьявол — вместе!’ (Там же. Л. 42-43). Осенью появилась неодобрительная рецензия Тинякова на сборник рассказов Садовского ‘Адмиралтейская игла’, а Садовской поместил в No 11 ‘Журнала журналов’ (март 1916) под псевдонимом ‘Б. Борисов ‘ стихотворный памфлет на Тинякова, где прозрачно намекалось на сотрудничество в ‘Земщине’ и обыгрывался псевдоним Тинякова ‘Одинокий’ (перепечатано: Русская стихотворная сатира 1908-1917-х годов. Л., 1974. С.457). В ответ Тиняков поместил в ‘Журнале журналов’ свою ‘Исповедь антисемита’, где раскрыл всю подоплеку действий Садовского и рассказал об инспирировании им своих черносотенных ‘исканий’. Садовской довольно болезненно переживал то, что его имя стало связываться с ‘Земщиной’, так, он писал отцу в Нижний: ‘В ‘Журнале журналов’ прочтешь пасквильную статейку на меня, где говорится, что я участвую в ‘Земщине’. Не смущайся этой клеветой, ибо она уже обнаружена и ликвидирована’ (ЦГАЛИ. Ф.464. Оп.2. Д.277. Л. 144).
Более подробно о ‘тиняковской истории’ и о реакции на нее знакомых Садовского — В. Ф. Ходасевича и М. О. Гершензона см. в примечаниях и приложениях к публикации писем В. Ф. Ходасевича к Б. А. Садовскому Р. Хьюза и Д. Малмстада (Slavica Hierosolymitana. Vol. V-VI. Jerusalem, 1981. P. 467-500).
О дальнейшей судьбе Тинякова вкратце можно сказать, что с той же легкостью, с какой он пришел к сотрудничеству в черносотенных изданиях, он стал писать под псевдонимом ‘Герасим Чудаков’ коммунистические пропагандистские и антирелигиозные брошюрки, выпустил книгу ‘Русская литература и революция’, где представил всех русских писателей — от Пушкина до Бальмонта и Брюсова — явными или скрытыми контрреволюционерами, оставил воспоминания о Гумилеве и Блоке. Остаются непроверенными утверждения о якобы сотрудничестве Тинякова в 1920-е с ВЧК-ОГПУ (воспоминания В. Ф. Ходасевича и Г. В. Иванова). Зато достоверно известно, что в середине 1920-х он сотрудничал в ленинградских газетах, а уже в конце 1920-х опустился до профессионального попрошайничества, прося подаяния с плакатом ‘Писатель’ на груди (см. у Зощенко и в ‘Современниках’ Чуковского). В начале 1930-х побывал в заключении, выйдя из которого, умер. Нам неизвестно, в чем он обвинялся, а также ни точная дата, ни обстоятельства смерти Тинякова. См. также: Писатели Орловского края: Биобиблиографический словарь. Орел, 1981. С. 165.

2

10 декабря 1917
Многоуважаемый Борис Александрович,
возвратясь из Юрьева, где меня две недели продержало безвыездно переполнение поездов бегущими с фронта солдатами, нашел Вашу ‘Обитель смерти’1 и спешу поблагодарить Вас за память и внимание. Своего в ответ ничего послать еще не могу, но прилагаю брошюрку одного моего молодого приятеля, только что выпущенную в продажу и весьма, по-моему, интересную.
Я слышал от Змия2, что Вы были очень сериозно больны, и хотел Вам написать, но поездки в Юрьев, лекции в Университете и отъезды самого Змия так и лишили меня возможности своевременно узнать Ваш адрес. Теперь с удовольствием прочел его на Вашей бандероли, хотя название улицы пишу по догадке: манускрипт более напоминает ‘Шилоновская’, чем ‘Тихоновская’.
По поводу стихотворения ‘Цари и поэты’3 не могу не упрекнуть Вас в нескольких несправедливостях. Прежде всего, Александра I ‘пел’ гораздо характернее Карамзина Жуковский, Карамзин был в оппозиции. Но и Карамзин, и Жуковский бледнеют перед пушкинскими: ‘Вы помните ль, как наш Агамемнон…’ и: ‘О други, с мест! Вторую наливайте!..’ и пр. С другой стороны, разве не Пушкин характеризовал царствование Александра I тем, что лира наших поэтов о нем безмолвствовала? Относительно Николая I и Пушкина ничего не возражаю, кроме разве слова ‘был’: не только был, но и есть, и будет, и во веки веков, но ‘воспевание’ Александра II Тютчевым — весьма условный факт. Всею же более несправедливо упоминание по поводу Александра III одного Фета. А Майков? А Голенищев-Кутузов? Если Вы скажете, что стихи Фета лучше, то я скажу, что вообще стихов, достойных Александра III, я не знаю. Наконец, Фет воспевал в равной мере и Александра II, и Александра III, и даже не в равной мере: в Александре III он воспел только его коронацию, а в Александре II предложенное им Герцену помилование. Правда, Фет после вычеркнул окончание и дату стихотворения, но что написано пером, того не вырубишь и топором. Словом, факты слишком громко говорят не в тон Вашему стихотворению, чтобы не заглушить той доли поэтической истины, которой оно внушено. Кстати, по поводу последнего куплета: не помните ли Вы, к кому обращено стихотворение Майкова ‘Царственный юноша, трижды спасенный…’4 и пр.?
О событиях ничего не пишу: противно о них и думать-то. Как-то Вы пережили Ваши нижегородские происшествия? Рад буду, если как-нибудь напишете о себе.
Желаю Вам здоровья и душевного спокойствия. И то, и другое не только дороже, но и ценнее всего, даже хлеба, сахара и сапог.
Неизменно Вам преданный и готовый к услугам

Б. Никольский

1 Речь идет о стихотворном сборнике: Садовской Б. Обитель смерти. М. (на титуле — Нижний Новгород), 1917.
2 ‘Змий’ — неустановленное лицо.
3 ‘Цари и поэты’ — стихотворение из сборника ‘Обитель смерти’. Название, очевидно, навеяно стихотворением А. Фета, обращенным к Тютчеву, одобрившему в стихах подавление Польского восстания М.Н. Муравьевым:
Нетленностью божественной одеты,
Украсившие свет,
В Элизии цари, герои и поэты,
А темной черни нет.
Поскольку ‘Обитель смерти’ представляет сейчас чрезвычайную книжную редкость, нелишним будет воспроизвести здесь стихотворение Садовского, которое разбирается в письме Никольского:
ЦАРИ И ПОЭТЫ
Екатерину пел Державин
И Александра Карамзин,
Стихами Пушкина был славен
Безумца Павла грозный сын.
И в годы, пышные расцветом
Самодержавных олеандр,
Воспеты Тютчевым и Фетом
Второй и Третий Александр.
Лишь пред тобой немела лира
И замирал поэтов строй,
Царь-мученик с лицом вампира,
Несчастный Николай Второй!
На экземпляре с собственноручной карандашной правкой Садовского, одно время думавшего о переиздании своих сочинений, последняя строфа имеет вариант:
Лишь пред тобой немели лиры
И замирал хвалебный строй,
Невольник трона, раб порфиры
Несчастный Николай Второй!
В конце концов, вероятно, под влиянием критики Никольского, Садовской вообще вычеркнул это стихотворение из сборника.
4 Стихотворение Аполлона Майкова ‘На спасение Государя Наследника в Японии’ (Майков А. П. Полн. собр. соч. Т. 2. СПб., 1901. С. 424) было посвящено неудачному покушению на Николая II, когда тот, в бытность свою наследником престола, во время предпринятого им путешествия 23 апреля 1891 подвергся в Японии нападению полицейского Санзо Цуда, ударившего его саблей по голове. Никольский (умышленно или бессознательно) цитирует неточно (у Майкова: ‘Царственный Юноша, дважды [курсив наш. — С. Ш.] спасенный!’, где под первым спасением подразумевается крушение царского поезда, в котором ехал со своей семьей Александр III, у станции Борки 17 октября 1888).

3

29 декабря 1917
Многоуважаемый Борис Александрович,
Ваше письмо пришло ко мне сегодня, — как раз в такой день, когда вечер у меня свободен, писать сыну нечего, так как он приедет с фронта, где командовал за последние дни батальоном Семеновского полка, не завтра, так послезавтра, писать Анне (которую Вы, по-видимому, причисляете к большевикам, так как сочли нужным переименовать ее в Александру Борисовну1) нечего, так как сегодня объявлено о полном прекращении сообщений с югом, а она эвакуирована в Харьков, где нынче весною должна кончать курс, а другим писать никому не хочется или еще рано. Впрочем, настроение мое с февраля так печально, что едва ли мои письма кому-нибудь могут доставить много удовольствия. Вместо того, чтобы хворать, как Вы, пьянствовать, играть или спекулировать, как другие, я с февраля непрерывно работаю изо всех оставшихся сил. Написал по-латыни книгу о Катулле, докончил и заново переработал перевод всего Катулла размерами подлинника, напечатал 10 листов критического издания Катулла, напечатал 19 листов моих исследований о Пушкине и написал, кроме того, еще листов 30 о нем же, но дальнейшее печатание и Катулла, и Пушкина стало из-за общего положения дел2. Переработал учебник римского права Ефимова3 и напечатал 25 листов, набрано еще листов 6 и остальные листов 10-12 готовы к печати. Написал много (для меня) стихотворений. В Юрьеве потерял кафедру по циркуляру жалкого дурака Мануйлова4, но переизбран доцентом классической филологии и читаю филологам соответствующие курсы. Езжу туда и читаю лекции при непрерывном росте аудитории. Жена моя с двумя младшими детьми живет то в Любани, то здесь. Кстати, если ответите мне вскоре, то пишите прямо в Юрьев, Эстл&lt,яндия&gt,, Монашеская ул., 5, профессору Б. В. Н., но пишите непременно заказными. Я буду в Юрьеве примерно от 7-го до 15-го января. Засим, когда бываю в Петрограде, у меня по-прежнему собираются друзья. Оживленными наши собрания могу назвать всего более потому, что мы оживаем, встречаясь хоть изредка, после тех чувств и настроений, которые переживаем у себя дома. В остальном — зябнем, живем впроголодь, мало пользуемся светом, и на сердце у нас и холодно, и темно, и безотрадно. Все силы ума уходят на то, чтобы как-нибудь измыслить средства к существованию, а все силы души на то, чтобы не впасть в отчаяние и перетерпеть ужасное время. Решимостью приходится запасаться без ограничений, так как ныне каждое завтра темнее вчерашнего и неизвестность полная для всех и во всем.
Брошюру, которую Вы желали бы получить, пока выслать Вам не могу, но постараюсь сделать это в непродолжительном времени. А кто старое помянет, тому глаз вон. Что же касается переводов, то трудно в таком деле советовать. Если Вы хотите заняться кем-либо из древних, то попробуйте свои силы — конечно, не на Марциале: ни по свойству его таланта, ни по теперешней минуте он Вам, я думаю, совершенно не подходит, а на Георгиках Вергилия: в эпоху гражданских войн и смут поэты неудержимо тянутся к идиллии, а читатели жаждут ее наипаче в эпоху успокоения. Стих Вергилия — едва ли не прекраснейший во всей римской литературе, а Георгики — изумительно мудреная по прозаичнейшему, казалось бы, заданию и столь же изумительно прекрасная по выполнению поэма, невероятно трудная, но чрезвычайно заманчивая именно трудностями своими для переводчика. Суметь остаться в ней все время поэтом, ни одним стихом не завязнуть в жестокой прозе, передать всю негу, всю точность, всю музыкальность, всю утонченность и вместе непринужденность изящного стиха Вергилия — задача высокая и достойная многолетнего труда. А древние поэты, тем более столь ученый и взыскательный поэт, как Вергилий, все равно требуют, чтобы их изучали годами. Новые нам, конечно, доступнее, но Мёрике5 я переводить бы не стал. Я вообще сомневаюсь, чтобы можно было переводить целиком одного кого-нибудь из современных поэтов, как можно древних, или, по крайней мере, старых. Да и Мёрике не такая звезда, чтобы избирать ее своею, даже по рецепту Боратынского (‘Взгляни на небо: много звезд…’)6. Но вот если бы Вы вздумали дать русской литературе прелестную идиллию, писанную благоуханнейшей, очаровательною прозою, в которой каждая строка стоит стихотворения, — попробовали бы, отвечая Вашему настроению и несомненному вкусу ближайших мирных годов, дать нам достойный перевод Paul et Virginie Бернардьен де Сен Пьера7, — то Ваш труд не пропал бы даром. Сабашниковы не отказались бы со временем его издать. А Шекспир… Знаете, Шекспир, Гомер, Данте, — это подвиги целой жизни. Их перевод должен явиться непредвиденным для самого переводчика результатом долгой любви и долгого изучения. — Наконец, в последнюю очередь я предложил бы Вам перевести Фарсалию Лукана8: он несомненный поэт, а его поэма, посвященная жестокой гражданской войне, имела бы всю прелесть современности для нашей эпохи. Она же и не была ни разу переведена стихами на русский язык.
Вы спрашиваете меня в заключение, можете ли мне писать, не прибегая к эзоповскому языку, и объясняете свой вопрос тем, что боитесь меня подвести. Полноте: перед кем и как можно меня подвести? Разве вот эзоповским языком, всегда подозрительным. Мой принципиальный монархизм и патриотизм всем известны и ни одна душа в мире не предполагает, чтобы я хоть на иоту в них поколебался и хоть иотою в них поступился. Я думаю даже, что теперь и самый исступленный большевик начинает признавать не только правизну, но и правоту моих убеждений. Патриотизм и монархизм одни могут обеспечить России свободу, законность, благоденствие, порядок и действительно демократическое устройство, и только патриоты-монархисты смогут вывести ее из нового лихолетья. Во всяком случае, как бы ни думали другие, все знают, как думаю я, а история развертывает свою панораму — и я молча указываю моим друзьям, врагам и всему потомству на дни, дела и события перед зерцалом моих воззрений. Какие можно дать доказательства разительней и страшнее? Нет, милый Борис Александрович, мое положение таково, что ни мне, ни моим корреспондентам ничто не угрожает. А вообще, от тюрьмы да от сумы не отказывайся. Да я и не отказываюсь: я все-таки ничем не рискую. Если сбывается все самое худшее, чего я боялся и что сулил, то нельзя же меня в чем-либо считать виновным. Иначе нужно сажать в тюрьму астронома, вычислившего время и место появления кометы, когда она явится с точностью планиды небесной по его предуказанию: разве он ее вывел на небосклон? Правда, бывало — сажали, и даже на кострах жгли. Но ведь кого же, в конце концов, не сажали и не жгли! Чем бы ни грозило мне от теперешних людей и событий пристрастное и тревожное воображение друзей, моего спокойствия не возмутят не только никакие опасения, но даже никакие насилия обезумевших, остервенелых и совершенно ослепленных тушинцев9 из Смольного:
Не придумать им казни мучительней
Той, которую в сердце ношу!
Как видите, письмо вышло длиннее, чем сам я думал, не только Вы. Поправляйтесь, ради Бога, в новом году и пишите иногда неизменно готовому Вам к услугам

Б. Никольскому

1 Намек на псевдонимы, которыми пользовались большевистские деятели. Кроме А. Б. Никольской и ‘младших детей’, в письмах упоминаются сыновья Никольского — Роман и Владимир, сведениями о которых мы не располагаем.
2 Эти работы в свет не вышли. Есть сведения, что в начале 1930-х директор Гослитмузея В. Д. Бонч-Бруевич приобрел у наследников Никольского гранки его пушкиноведческих исследований, но эти материалы в архивах пока не разысканы.
3 Ефимов Василий Владимирович — профессор римского права Спб. ун-та. Автор ‘Лекций по истории римского права’ (1892). В 1918 в Сенатской типографии была выпущена 1-я часть ‘посмертного, переработанного издания’ под названием ‘Догма Римского права. Общая часть. Вещное право’, редактированная Никольским.
4 Мануйлов Александр Аполлонович (1861-1929) — министр просвещения ВП первых двух составов. Никольский, вероятно, имеет в виду подписанный им циркуляр от 15 апреля 1917 ‘О порядке замещения профессорских кафедр’ (Журнал Министерства народного просвещения. 1917. No 6. С. 49-50), согласно которому право определять, кто займет ту или иную кафедру, предоставлялось непосредственно ф-там ун-тов, без испрашивания предварительного разрешения министра, на конкурсной или иной основе. Учитывая недружественное отношение к Никольскому в университетских кругах из-за его правых взглядов (как пишут В. И. Беззубое и С. Г. Исаков, в 1915 докторская диссертация Никольского была отклонена юридическим ф-том Пг ун-та), можно сделать вывод, что Никольский при перевыборах профессоров был забаллотирован в Юрьевском ун-те. Вскоре появилось следующее газетное сообщение: ‘Уволены, согласно прошениям, профессора Юрьевского университета Н. Н. Вестенрик, Г. А. Адольфи, М. И. Догель и Б. В. Никольский…’ (Речь. 1917. 26 апреля).
5 Мёрике (MЖrike) Эдуард Фридрих (1804-1875) — немецкий поэт и прозаик.
6 Неточная цитата из стихотворения Е. А. Баратынского ‘Звезда’ (1824). У Баратынского: ‘Взгляни на звезды: много звезд // В безмолвии ночном…’
7 В 1917, когда Никольский предлагал Садовскому взяться за перевод ‘Поля и Виргинии’, роман имел только очень устаревший русский перевод Подшивалова (два издания, 1793 и 1806) и перевод Бекетовой (1892). Ни один из них, по-видимому, не удовлетворял Никольского.
8 Лукан М. Анней (39-65), племянник философа Сенеки. Входил в круг друзей Нерона, затем оказался в опале, в 64 году принял участие в заговоре Пизона и по приказу Нерона покончил с собой. Из многочисленных поэтических и прозаических произведений Лукана сохранилась только историческая поэма ‘Фарсалия, или О гражданской войне’ (‘Bellum civile’), повествующая о войне между Цезарем и Помпеем, полный текст поэмы до нас не дошел, известно 10 книг. В 1917 существовал только устаревший и неполный перевод С. Филатова (1819), сделанный, к тому же, с французского перевода. Новый русский перевод ‘Фарсалии’ был издан только в 1951.
9 Тушинцы — от ‘Тушинского вора’, прозвища, данного Лжедмитрию II, чья резиденция и военный лагерь в 1608-1610 находились в подмосковном селе Тушино. Никольский называет большевиков тушинцами, вероятно, под влиянием первых известий о начале 9 (22) декабря мирных переговоров в Брест-Литовске, когда Германия в ультимативной форме потребовала отторжения от России значительной части территории.

4

24 февраля 1918
Многоуважаемый Борис Александрович,
Ваше письмо от 16-го января я застал в Петрограде 27-го и в тот же день уехал обратно в Юрьев, откуда написать Вам из-за множества дел и хлопот не успел. Теперь временно застрял здесь и пользуюсь этим для приведения в порядок моей небольшой, но все же утомительной переписки. Она становится еще дороже по новой таксе, но для меня, увы, все необходимее. Жалею, поэтому, что Ваше письмо так пассивно: Вы только уклончиво отвечаете, а материалов для дальнейшей беседы не даете. Поневоле ограничиваюсь и я немногим. В Юрьеве у книгопродавца Миллистфера выставлен в витрине Ваш Самовар, а на прилавке лежит Полдень1. К добру это или к худу, не знаю. Со своей стороны, я открыл новый промысел: читаю публичные лекции — и не говорю: с успехом (‘Что слава? Яркая заплата…’ и пр.), но говорю: с прибылью, что гораздо важнее. Без шуток, две лекции в январе дали мне 1000 р. чистого дохода. Долго так идти не может, но ловить момент необходимо. Вообще, я в Юрьеве теперь едва ли не самый популярный профессор: так-то переменчивы времена, так-то переменчивы люди! Теперь только бы меня переизбрали юристы профессором — и я почувствую твердую почву под ногами в материальном отношении. Приват-доцентом-то они, дьяволы, меня уже переизбрали. Но пока немцы быстро подвигаются и я не знаю, когда попаду в Юрьев. Во всяком случае, буде вздумаете ответить, то адресуйте письмо, если мое придет к Вам при явной близости заключения мира, так: Юрьев, Эстл&lt,яндия&gt,, Монашеская ул., 5, книгопродавцу Paar для передачи профессору Б.В. Никольскому, в собственные руки. В этом адресе необходимо каждое слово. Если же натиск немцев и смута будут еще продолжаться, то пишите в голодающий Петроград, на Офицерскую. Жить в нем — невыносимо. Во время бессонницы сложил недавно стихи, вот они:
Когда на стогнах Петрограда
Мороз и голод, в грозный год,
Людского гибнущего стада
Застигли трепетный разброд,
Когда, в безбрежном море стонов,
Безумств, насильства и вражды,
Без власти, права и законов,
Без очагов и без еды,
Во мраке ночи беспросветной,
Всемирной казни предана,
Терзалась мукой беззаветной
Моя несчастная страна,
Когда былые злодеянья
Гордыней блещущих веков
В глухую бездну воздаянья
Россию свергли с облаков,
Когда ужасный жребий вышел
И я слова его читал —
О. что я видел, что я слышал,
Что пережил, перестрадал!
Игра, балы, театры, встречи,
В казармах рынки, в школах мгла,
Холопством дышащие речи,
Растленно-рабские дела,
Измена, ставшая гражданством,
Изменой верность, долгом ложь,
И ложью долг, и мудрость пьянством,
И подлость подвигом… И все ж
Тоска сознанья не затмила,
Что есть над нами небосвод
И незакатные светила —
Бог, царь, отчизна и народ!..
На чем остановитесь Вы со своим намерением переводить иноязычных поэтов? Я не люблю переводов стихами, но уж если браться за это дело, то именно так, как я Вам писал: одна жизнь — один поэт, никуда не торопясь, по мере накопления чувств, мыслей, слов и стихов. Так я переводил и перевожу Катулла. Дайте мне еще 47 лет жизни, я все его буду переводить и переправлять, ничуть не заботясь об издании. Представится случай — издам, не представится — не издам. — Вы пишете, что Розанов бедствует2. По человечеству мне его жаль, но по литературе — нисколечко. Все, за что я его жалею, как человека, он заслужил, как писатель. — Здесь меня прервали известием, что немцы, будто бы, заняли Псков. Не верю. Паническое воображение неосведомленных людей создает события, не считаясь с физическою возможностью3. Что касается меня, то, считаясь с физической невозможностью долее писать — завтра я с утра экзаменую в Училище Правоведения4, — мысленно жму Вашу руку, желаю Вам всего хорошего и жду от Вас известий. Всегда готовый Вам к услугам

Б. Никольский

1 Книги Б. Садовского ‘Самовар’ (М., 1914) и ‘Полдень. Собрание стихов 1905-1914’ (Пг., 1915).
2 Сохранилось (в копии) письмо В. В. Розанова к Садовскому, написанное в декабре 1917. Предполагая напечатать в 1926 это письмо в журнале ‘Новая Россия’, Садовской писал в предисловии: ‘Письмо Розанова является страшным, мучительно-безнадежным воплем человека, выброшенного из жизни. Пресловутый цинизм покойного писателя сослужил ему плохую службу. Розанов гордился, что прожил всю жизнь за занавеской, этой занавеской являлся для него огромный номер ‘Нового Времени’, когда же его не стало, философ очутился на улице голодный и холодный. По-моему мнению, &lt,…&gt, письмо должно считаться крупным человеческим документом из числа многих, порожденных революцией’. В 1926 редактор ‘Новой России’ И. Г. Лежнев не опубликовал письмо Розанова по цензурным соображениям, впервые в печати оно появилось лишь в начале 1990. Розанов, в частности, обращался к Садовскому с такими словами:
‘Неужели ни один человек в России не захочет и не сможет меня спасти? Что делать: научите, спасите, осветите путь жизни. Воображение мое еще полно мыслей, я могу и многое могу: но я — ничего не умею. Однако способен чистить сапоги, ставить самовары, даже носить воду, и вообще способен к ‘домашним услугам’. Не говоря о ‘чудных вымыслах’, к которым храню дар как Фет. Крепостное право я всегда рассматривал, как естественное и не унизительное положение для таких лиц или субъектов, как я: ну, что же, мы не находим себе места в мире, мы не находим модуса, формы труда. Мы не можем изобрести, придумать: как нам жить? И мы можем стать только за спину другого, сказав: ‘веди, защити, сохрани. Мы будем тебе покорны во всем. Послушны. Работящи (о лени нет и вопроса). Мы будем все делать тебе. А ты дай нам, и с семьей, которая тоже идет в крепость к тебе, — пропитание, хлеб, тепло, защиту’.
Мне всегда это казалось правдою и естественным состоянием неумелых, а следовательно и беззащитных людей’. (Литературная учеба. 1990. Кн. 1. С.76-77).
3 Псков был оккупирован и удерживался германскими войсками с 26 февраля по 25 ноября 1918. В день, когда Никольский писал свое письмо, бои под Псковом и Нарвой продолжались.
4 Императорское училище правоведения, где Никольский читал курс римского права, — закрытое привилегированное учебное заведение, состоявшее в ведомстве Министерства юстиции. После Февральской и Октябрьской революций некоторое время существовало по инерции, закрылось 1 сентября 1918 (см. письмо No 6 настоящей публикации).

5

21 апреля 1918
Многоуважаемый Борис Александрович,
Все, что творится вокруг нас, столь же неизбежно и естественно, сколь печально. Горькая чаша нами, увы, еще не допита до дна и дна еще не видно, хотя чувствуется его близость. Ясно, как великие события отражаются на существовании отдельных людей: этим объясняется, что я Вам отвечаю столь неспешно, получив Ваше письмо еще 19/III-1/IV с. г.
Пугнуть жида Ясного1, чтобы не погасло, вы можете всего лучше следующим образом. Составьте в Нижнем у нотариуса полную судебную доверенность на имя присяжного поверенного Роберта Иосифовича Блюменфельда (помнится, Вы с ним познакомились у меня) на ведение всех Ваших дел с издателем Ясным, с правом передоверия и дальнейшего передоверия, получать деньги, кончать дела миром, подавать апелляционные и кассационные жалобы и т. д., и пошлите эту доверенность Роберту Иосифовичу заказным отправлением со всеми имеющимися у Вас квитанциями, документами, письмами и т. д., рассказав ему обо всем деле. Блюменфельд мною предупрежден, вести Ваше дело согласен и человек безупречно порядочный и деловой. Его адрес — Петроград, Петропавловская улица (улица, улица, а не крепость), 8.
С книгопродавцами сношения по почте ныне невозможны, а потому рекомендую Вам поступить следующим образом. Напишите Константину Аркадьевичу Губастову, Песчаная, 33, Петроград, приложив марками или рублями цену нашего Сборника в память Леонтьева2 и заказной его пересылки (должна обойтись примерно рубля два), и попросите сего милого старца-сановника выслать Вам книгу, сославшись на то, что сношения с книгопродавцами ныне невозможны, книги в Нижнем нет, а склад издания, сколько знаю, у Губастова. Что касается книги Замысловского, то теперь ее нигде не достанете ни за какие деньги3.
Спасибо Вам за намерение посвятить мне Вашу пьесу. С удовольствием и нравственным удовлетворением всегда встречаю этот вид публичного выражения лестных для меня и дорогих мне чувств и мнений.
Что касается Ваших снов обо мне — увы…4 На реставрацию не надеюсь, а если бы реставрация состоялась, то я не стану во главе не только Публичной Библиотеки, но и чего бы то ни было. Страшно то, что происходит, но реставрация была бы еще страшнее. Царствовавшая династия кончена, и на меня её представителям рассчитывать не приходится. Та монархия, к которой мы летим, должна быть цезаризмом, т.е. таким же отрицанием монархической идеи, как революция. До настоящей же монархии, неизбежной, благодатной и воскресной, дожить я не надеюсь. До нее далеко, и путь наш тернист, ужасен и мучителен, а наша ночь так темна, что утро мне даже не снится.
Статьи Никольского о Фете и Полонском не читал5, так как ничего нового не читаю и стараюсь не читать. Может быть, когда-нибудь буду, сейчас я весь поглощен заботами о хлебе насущном для моей семьи и о ее существовании. Служу временно в инженерной обороне Петрограда чем-то вроде юрисконсульта, хлопочу по службе в тысячах учреждений, сбираюсь изобретать побочные заработки, — увы, все это так тяжело и трудно, кормимся мы так плохо и скудно, утомление так непомерно, впечатления так убийственно печальны, что жизнь становится не пыткою, но муками преисподней. Да будет воля Божия.
Остается ответить на Ваш вопрос об испанском подданстве. Не Вы первый хватаетесь за такую мысль и не Вам первому я отвечаю: бросьте, будьте мущиной, а не истерическою женщиною, мечущеюся в трудную минуту от одной беспочвенной фантазии к другой. Чем большевики хуже кадетов, эсеров, октябристов, Штюрмеров и Протопоповых? Ничем. Россиею правят сейчас карающий Бог и беспощадная история, какие бы черви ни заводились в ее зияющих ранах. Оказаться испанцем в Нижнем было бы сейчас просто смешно. А позже оказалось бы и еще смешнее. Сидите себе на месте, делайте свое литературное и житейское дело и не покушайтесь на формальное выяснение своего личного отношения к мировым событиям.
Очень бы хотел послать Вам дивную новую поэму Ивана Пересветова6, но боюсь, что украдут на почте. Вот, может быть, найдется оказия — тогда другое дело.
Спасибо за присланное Вами стихотворение. Хотел бы Вам ответить чем-нибудь в том же роде, но, увы, нового ничего нет. Вот, разве, мое декабрьское послание Ивану Пересветову на начало его поэмы:
И родина гибнет, и сын на войне,
И дети с женой голодают,
И думы нещадные гибельно мне
Печальное сердце терзают…
Ах, если б теперь ему чудом предстал
Сегодняшний, новый Никольский,
Былого трибуна бы в нем не узнал
Развенчанный узник Тобольский!
****
Но если печальную зимнюю темь
В сермяжном ее балахонце
Прорежет нежданно в тоскующий день
Лучами пресветлое солнце,
Заискрится празднично белая даль,
Снега засверкают огнями, —
То чья же осветится сладко печаль
Желанного солнца лучами?
****
Так ты, Пересветов, печали моей
Тюремной балладой ответил —
И будничный день мой от шутки твоей
Наряден и празднично светел.
Челом тебе бью на утешенном дне!
Иван Пересветов, спасибо!
Твое вдохновенье напомнило мне,
Что я человек, а не рыба,
****
Что слово начало всему и конец,
Что духу и тюрьмы истесны,
Что тайны событий, умов и сердец
Единому Богу известны,
Что сердце не умерло, воля жива,
Хоть горя не допита чаша,
И вещи, как прежде, святые слова:
Да здравствует родина наша!
До свидания, Борис Александрович. Всегда бываю рад получить о Вас известия.
Неизменно готовый Вам к услугам

Б. Никольский

1 Ясный Михаил Авраамович, купец 1-й гильдии, директор акционерного общества Ливентофского стеклянного и пробочного производств, приобрел в 1914 книгоиздательство и книжный магазин М. В. Попова. Под маркой ‘Книгоиздательство быв. М. В. Попова, влад. М. А. Ясный’ в 1915 вышли две книги Садовского: сборник рассказов ‘Адмиралтейская игла’ и повести ‘Лебединые клики’. Вероятно, обращение Садовского к Никольскому содержало просьбу помочь разрешить проблемы, возникшие при расчетах с издателем.
2 Имеется в виду издание: Памяти Константина Николаевича Леонтьева [ум.] 1891: Литературный сборник. Спб., 1911. Никольскому принадлежала в сборнике статья ‘К характеристике К. Н. Леонтьева’, где он, в частности, говорил о влиянии философа на становление своего мировоззрения: ‘Пишущий эти строки на себе испытал в молодые годы эту раскрепощающую силу произведений Леонтьева и немногим писателям так благодарен, как именно этому великому освободителю. Против затхлого, заплесневелого и закоснелого в своем убожестве российского либерального доктринерства и бесшабашного невежественного нигилизма он выступает такой же элементарно-властной и одиноко-властною фигурою, какою на наших глазах П.Н. Дурново обрисовался на фоне сановных трусишек бюрократии наверху, а внизу — камаринских товарищей’.
К. А. Губастов (1845-?) — действительный тайный советник, сотрудник Министерства иностранных дел, после отставки — товарищ председателя Русского генеалогического общества и казначей Императорского Русского Исторического общества. Друг К.Н. Леонтьева, участник сборника в его память.
3 Имеется в виду Георгин Георгиевич Замысловский (1872-?), один из лидеров ‘крайней правой’ в III и IV Государственных думах, был среди главных инициаторов и вдохновителей ‘дела Бейлиса’, пропагандист антисемитизма. В письме Садовского речь может идти о книгах Замысловского ‘Умученные от жидов’ (два издания 1911 и 1914) или ‘Убийство Андрюши Ющинского. Исследование в 3-х частях’ (Пг., 1917). Последнее было издано на деньги, полученные от царского Министерства внутренних дел (см.: Память: Исторический сборник. Вып. 4. Париж, 1981. C. 49. Прим. 14).
4 Садовской, подобно А. М. Ремизову, записывал свои сны, затем литературно их обрабатывая. Один из снов о Никольском, записанный уже после его расстрела, в 1919, см. в книге: Садовской Б.А. Лебединые клики. М., 1990. С. 442.
5 Имеется в виду статья Ю. А. Никольского ‘История одной дружбы. Фет и Полонский’ (Русская мысль. 1917. No 5/6). Юрий Александрович Никольский (1893-1922) — подававший большие надежды молодой литературовед, участник Пушкинского семинария С. А. Венгерова. 30 апреля 1918 просил содействия у Садовского в своих занятиях биографией Фета (Ф. 464. Оп. 4. Д. 9). По свидетельству В. Ф. Ходасевича, Никольский служил одно время в Добровольческой армии (Письма В. Ф. Ходасевича Б. А. Садовскому. Ann Arbor, 1983. С. 40). Г. Струве писал о Ю. Никольском: ‘Эвакуированный из Крыма в конце гражданской войны, он попал на Балканы, но вскоре вернулся в Россию, чтобы вызволить оттуда кого-то близкого ему, и умер там от сыпного тифа’ (Русская мысль (Париж). 1978. 4 мая. Цит. по: Huges R. P., Malmstad J. E. Op. cit. P.490). В своей повести ‘Встречи с ясновидцами’, по-видимому, основанной на свидетельствах очевидцев и документах, писатель Д. А. Жуков сообщает, что Никольский 12 сентября 1921 отплыл на шхуне из Варны в Крым на поиски своей невесты. Будучи арестован, Никольский умер от тифа в ЧК. (См.: Слово. 1990. No 6. С. 84-86).
6 ‘Иван Пересветов’ — по-видимому, псевдоним. Установить, кто скрывался за ним, не удалось. Сатирические стихи Пересветова помещались в журнале ‘Лукоморье’, издававшемся А. А. Сувориным. В свое время был популярен стихотворный памфлет Пересветова ‘Тоска по городовому’, широко расходившийся в списках в 1917-1918, где были такие строки:
Прекрасен клич восставшего народа,
Волнуют грудь великие дела,
Но без тебя и самая свобода
Запуганному сердцу не мила…
О, появися вновь с багрово-красным ликом,
С медалями, крестами на груди,
И обойди всю Русь с твоим могучим криком:
‘Куда ты прешь, подайся, осади!..’

6

24 июня 1918
Многоуважаемый Борис Александрович1,
27-го мая — 9-го июня получил Ваше письмо с сонетом, которым был очень тронут. Тогда же начал Вам ответ, но бесчисленные события лишили возможности его кончить и отослать. Могу ответить только сейчас. Пока, увы, не чувствую вдохновения, чтоб ответить стихами, а потому примите благосклонно сухую прозу. Впрочем, вот и стихи, недавно сложенные и весьма сочувственно встреченные:
I
Иван-Царевич, русский витязь!
Твой серый волк, я невредим!
Убийцы подлые, кичитесь
Успехом каинским своим!
Но, кто не умер, не воскреснет,
Бессильна попранная смерть,
И соли духа не опреснит
Иудам гибельная твердь.
Бесплодный сук над ней подъемлет
Предателя Христова прах,
Братоубийцы не приемлет
Земля в могильных глубинах,
Благоуханное нетленье
Дано целительным мощам
И воскресенье, воскресенье
Предречено сухим костям
Я — серый волк! Я знаю, знаю,
Тоскуя голодно в ночи,
Где воды льют земному краю
Животворящие ключи:
Живую, мертвую мне воду
Тот черный ворон принесет,
Что, славя карканьем свободу,
Теперь глаза твои клюет!
Я соберу твои останки,
Иван-Царевич бедный мой,
Обрызну их из звонкой склянки
Живой и мертвою водой, —
О том вся мысль моя, все песни,
Пока мой голос не умолк!..
Иван-Царевич мой, воскресни!
Я невредим, твой серый волк!
II
В белой тоге с алою каймою,
Свято чтя в себе патрициат,
Я моей дорогою прямою
Прохожу медлительно в сенат.
Буйный форум — яростное море:
Колобродит, бесится, ревет
И, с землей и небесами в споре,
Сквернословит, пакостит и жжет.
Не в прекрасном мужестве Гармодий
На тирана скрыл в цветы кинжал:
Хищный маг, женоподобный Клодий
Наглостью коварных палинодий
Все подонки Рима взбунтовал.
Но спешить патрицию невместно
Там, где гибель может угрожать:
Умереть всегда легко и честно,
Но достойно должно умирать.
Не ко всякой смерти мчится слава
Со всемирно-звонкою трубой:
Я ль державный пурпур латиклава
Опозорю схваткой площадной?
Пусть крутом смыкается пытливо
Любопытства робкого стена:
Я туда иду неторопливо,
Где святыня курии видна.
Мне в моем теченьи неуклонном,
Солнца луч, пример твоя стезя:
По законам, надписям, колоннам,
Изваяньям, портикам скользя,
Ты обходишь форум исступленный,
А вонзишься огненным копьем
Между древней Мения колонной
И закатным курии столпом, —
Возгласят глашатаи: ‘Suprema!’ —
И, близка ли, нет ли ночи тень,
Знает город Ромула и Рема,
Что для форума закончен день.
Так и нам, и днесь, и присно, боги,
Жизни путь судите совершать
И лучом прямой своей дороги
Озарять, учить и возвещать.
Что нам колья, копья и кинжалы,
Что угрозы яростной толпы,
Коль богов прекрасных идеалы
В устремленье мраморном столпы
Диадемой каменной фронтона
Так нетленно кроют на холмах,
Как Атлант громадой небосклона
Мир земной на мощных раменах?
Если ж, город Ромула и Рема,
Мне сената нынче не видать
И судьба мне возвестит: ‘Suprema!’ —
Римлянам ли ново умирать?
На алтарь, зовимый Вечным Градом,
Возлагая тела естество,
Я убийцу встречу ясным взглядом.
Назову по имени его!
Не блеянье твари бессловесной,
В жертвенных гирляндах и цветах,
Огласит тоскливо свод небесный:
Опочиет слово на устах
И, главу молитвенно скрывая
Гордой тоги вольной пеленой,
Я угасну, тело увивая
Пред богами пурпура каймой,
Да в потомстве, славою гремящий,
Буду музами животворим,
Жертва, жрец и жертву приносящий
За великий, вековечный Рим!
Во втором стихотворении, в котором мне, кажется, удалось затронуть небывалые в поэзии темы и впервые использовать для поэзии мою классическую ученость, обратите внимание на толкование мною предсмертных жестов и слов Цезаря. Я давно хотел написать о них ученую статью, а написал, как видите, стихотворение2.
Был очень обрадован, что Вы пишете уже собственноручно3. Желаю Вам и полной автономии в самом близком будущем. Буду ждать вестей от Вас из Москвы и из Нижнего. Хотелось бы, чтобы они были вестями отрадными.
Сперва дела. Доверенность нынче годится всякая, лишь бы в ней были упомянуты перечисленные мною полномочия и была приложена каучуковая печать. Ваше дело, если Ясный не покончит с Вами миролюбиво, в новом суде имеет все шансы на скорое и благоприятное для Вас решение. Сам я на днях блестяще выиграл очень неприятное дело, по которому был ответчиком. Буржую Ясному на пролетарском судилище не устоять против товарища-поэта Садовского4.
И потому посылайте Блюменфельду всякую доверенность, какую Вам признают возможным выдать. Здесь нотариусы функционируют и выдают все доверенности, какие угодно.
Я недавно видался с Сириусами5, и они меня спрашивали о Вас и о Ваших делах. Я рассказал все, что знаю. Ледоход Ваш, увы, двигается медленно, хотя в настоящую минуту расходятся даже очень тихоходные издания и терять надежды не следует, однако они не скрывают, что очень бы мечтали о расчете независимо от Ледохода. Я обещал Вам об этом передать.
От гражданки Папер6 получил не совсем вменяемое письмо, на которое, как и на многие другие, не успел еще ответить, — сейчас прочитаете, почему. При первой возможности напишу, хотя корысти ей с моего ответа мало будет.
С апреля месяца моя судьба не изменилась. Живу на чужой квартире, стараюсь пристроить мою библиотеку в бесплатное помещение и развязаться с моими хоромами на Офицерской. Сейчас у меня явились в этом отношении кое-какие светлые надежды, но я боюсь им отдаваться: слишком печальны и неустойчивы наши события. Работаю здесь во 2-м Военном Строительстве писарем. Училище Правоведения закрывают с 1-го сентября7. Конечно, можно продлить агонию, но это все-таки лишь агония. Зато наш Университет переживает что-то совершенно непостижимое: провалился где-то в немецкой слякоти и не убо явися, что будет. Денег оттуда, увы, не получаю. Заработал немного от Академии Наук: целый том моих мелких заметок о Пушкине, объемом листов 18 печатных, взят в издание ‘Пушкин и его современники’8. Жду корректуры первых листов. Затем здесь я приглашен написать вступительную статью об Аристофане и редактировать русский перевод стихами четырех его комедий, сделанный [покойным] академиком Никитиным и казанским профессором Шестаковым. На днях должно начаться печатание. Первый том редактированного мною посмертного издания учебника римского права покойного Ефимова поступил в продажу и понемногу расходится, второй набирается, осталось уже немного9. Пристраиваю в Москве мой перевод всего Катулла размерами подлинника, сделанный почти сплошь в 1893 году и с тех пор непрерывно мною пополнявшийся, поправлявшийся, перерабатывавшийся и т. д. По-видимому, в принципе дело решено10. Зато юрьевские мои книги застряли. Пока немцы не пропустят меня туда для ликвидации моих дел, подвинуть эти книги — т.е. отпечатанные 20 листов статей о Пушкине и отпечатанные 13 листов латинского текста и указателя Катулла — нет никакой возможности.
Это по части литературы. В остальном все сводится к заботам о хлебе насущном, которого, как Вы знаете, везде мало. Моя дочка все еще в Харькове, ни слова от нее не имеем уже очень давно и когда ее ждать — не знаем. Она кончила курс с первою золотою медалью. Роман поступил писарем в одну военно-спортивную канцелярию: получает 350 р. в месяц, льготный проезд по трамваям и солдатский съестной паек. Это дает нам два пайка на нашу семью, потому что и я такой паек получаю. А Володя только что был арестован по какому-то провокаторскому доносу. Его продержали 9 дней под арестом, Урицкий допросил его и, убедившись в совершенной лживости доноса, выпустил. Однако из-за этой подлой и грязной истории он должен теперь оставить военную службу. Впрочем, его сразу пригласили в провинцию на великолепное место. Близко от Петрограда, на хлебной и вообще съестной (в прямом смысле слова) должности, 550 рублей в месяц и полная возможность доканчивать экзамены по Училищу Правоведения. Служба военная же, т.е. охранная, со своими прежними сослуживцами и солдатами, только не в полку. Но тем и лучше. Выпустили его 24-го мая, взяли 15-го (по Божьему времени, а не по собачьему)11. Я нисколько за него не боялся, так как был вполне в нем уверен, но, само собою разумеется, хлопот по этому делу было много: обыск в той квартире, где мы с ним вместе живем, необходимость ежедневно справляться о нем (свидания не разрешались), носить ему еду (кормили более чем плохо и скудно) и пр. — все это отнимало страшно много времени. Отчасти всеми этими приятными событиями объясняется и то, что я сильно запустил мою переписку и другие дела.
Вот Вам мой краткий отчет. Пока живем и изворачиваемся, но что будет дальше — одному Богу известно. Немцы меня не надуют: они бесповоротно проиграли войну и, какие бы внешние успехи ни одерживали, разбиты со времени их апрельского наступления, когда не смогли прорваться в Кале. Рана их смертельна, и война может повернуться даже к осени. Конечно, все сроки — вздор, но я говорю примерно. А если немцы разбиты, то и весь их шарлатанский балаган в России так и останется только балаганом. Реакции настоящей у нас, однако, я жду не ранее, как осенью — зимой, и самое ранее весною — летом 1919 года. До тех пор много придется нам перенесть такого, что и нынешнее существование покажется раем. Я не буржуев пужаю мрачными пророчествами, но как взрослый и зрелый человек предусматриваю неизбежное, гляжу опасности в глаза и потому не пугаюсь никакой действительности.
Рад буду, когда Ваше здоровье позволит получить от Вас более подробные известия. Пока желаю скорейшего выздоровления. Всегда готовый Вам к услугам

Б. Никольский

1 В штамп на этом письме вписан новый адрес Никольского: Фонтанка, 38, кв. 11.
2 Некоторые реалии и персонажи, упоминаемые в стихотворении Никольского, требуют комментария:
Патрициат — родовая аристократия в Риме, принадлежать к которой можно было по праву происхождения, путем усыновления или будучи награжденным (последнее — со времен Константина).
Гармодий — сообщник Аристогитона в заговоре против афинских тираннов, братьев Гиппарха и Гиппия, сыновей Писистрата. В 514 до н. э. Гиппарх был убит, а Гармодий изрублен телохранителями тираннов на месте, Аристогитона казнил Гиппий. С 5 в. до н. э. за Аристогитоном и Гармодием закрепилась слава тиранноубийц, их потомки пользовались особым почетом и уважением.
Клодий — просторечная форма имени древнего патрицианского рода Клавдиев. В 59 до н. э. его принял пользовавшийся дурной славой Публий Клодий Пульхр, перешедший в сословие плебеев, чтобы быть избранным в трибуны. Клодию удалось провести, отчасти при содействии Цезаря, законопроекты, ограничивающие полномочия сената, а также указ о бесплатной раздаче хлеба городскому плебсу. Был убит в 52 до н. э.
Палинодия — впервые применено к песне Стесихора, в которой он отрекся от нападок на Елену Прекрасную из своей более ранней песни о ней. В более широком смысле — вообще всякое отречение.
Латиклав (точнее, латиклавия) — окаймленная широкой пурпурной полосой тога у сенаторов.
Курия — в Древнем Риме граждане делились на 30 курий, по куриям собирались народные собрания, отсюда курия как обозначение места собраний и жертвоприношений. Позднее так именовалось место заседания римского сената.
Suprema — употребляется в значении ‘последний час’, ‘смертный час’.
3 В периоды обострения болезни Садовского его пальцы не могли удерживать карандаш (пером он после 1916 уже не писал), под его диктовку писали близкие. Письмо, написанное собственноручно, свидетельствовало об улучшении состояния здоровья Садовского. Ср. в письме Ходасевича от 3 апреля 1919, которое является ответом на не дошедшее до нас письмо Садовского, где тот сообщал о своей попытке самоубийства: ‘О состоянии Вашем давно я привык судить по почерку. На сей раз он очень меня порадовал. Да здравствует эшафот: оказывается, это панацея!’ (Письма В. Ф. Ходасевича Б. А. Садовскому. Ann Arbor, 1983. С 39).
4 Выражение ‘товарищ-поэт’ может быть откликом Никольского на сообщение Садовского о своей преподавательской практике в советских вузах. Прикованный к постели в своей квартире в Нижнем Новгороде, Садовской в продолжение нескольких лет вел нечто вроде литературного семинара на дому для студентов Нижегородских педагогического и археологического институтов. Это обстоятельство дало ему впоследствии повод, ходатайствуя о пенсии, именовать себя ‘красным профессором’ (на самом деле у Садовского не только не было ученой степени, но и университетского курса в свое время он не окончил).
5 Книга Садовского ‘Ледоход. Статьи и заметки’ (издание автора), была отпечатана в Петрограде в 1916 в типографии ‘Сириус’. ‘Сириусы’ — совладельцы издательства С. Н. Тройницкий, А. А. Трубников и М. Н. Бурнашев. Как вспоминал С. К. Маковский: ‘При поддержке А. А. Трубникова (только окончившего Училище правоведения), вместе с М. Н. Бурнашевым (тоже правоведом), Тройницкий основал маленькую типографию для печатания необычных по выбору книжек, изданных с ‘любительским’ вкусом, — ‘Сириус’. &lt,…&gt, Издано было ‘Сириусом’ немало книжек всякого содержания и вида (иногда совсем крошечных), с иллюстрациями и виньетками, порой ‘в ограниченном количестве экземпляров’ (таких, что не могли бы быть пропущены цензурой), и становились они немедленно библиографической редкостью’ (Маковский С. На Парнасе ‘Серебряного века’. Мюнхен, 1962. С.З05-306).
6 Папер Мария Яковлевна (ум. 1918) — поэтесса, автор сборника ‘Мечты растоптанной лилии’. В кругу Садовского пользовалась репутацией экзальтированной и назойливой графоманки.
7 См. примечание 3 к письму No 4 настоящей публикации.
8 Пушкиноведческие статьи Никольского в издании ‘Пушкин и его современники’ не были напечатаны.
9 Второй том учебника В. В. Ефимова в переработке Никольского в свет не вышел. См. также прим. 3 к письму No 3 настоящей публикации.
10 Это издание тоже не осуществилось.
11 Т.е. по старому (грегорианскому) стилю.

7

28 октября 1918
Многоуважаемый Борис Александрович.
Письмо Ваше от 20 сентября — штемпель отправления 5/Х 1918 — мне доставлено, и я на него тотчас отвечаю, — тотчас, т.е. не по приходе письма, а по возвращении моем из деловой поездки в Москву и Воронеж. Я теперь профессор Воронежского Университета1, но пока живу и ликвидирую дела в Петрограде. Ликвидирую весьма медленно, а надо бы там быть к середине ноября. Но посмотрим.
Письмо Ваше привело меня в недоумение: у Вас удивительная привычка ничем не обнаруживать, доходят ли до Вас мои письма, получили ли Вы хоть одно из них и вообще — ведете ли Вы со мною переписку, или мы оба пишем в пустоту безответную. Я Вам послал в последнем письме — сдано заказным в Москву 25-го июня с. г. — мои стихи: тоже не вижу, прочли Вы их, или нет. А между тем Вы уверяете, будто бы ждете от меня письма, как манны небесной. Я всегда Вам отвечаю, хотя не всегда сразу, но редко знаю, получили Вы мое письмо, или нет. Но что касается новостей, особенно политических, то я таковых не имею: газет не читаю, разговоров не слушаю, ни с кем почти не вижусь, ибо нынче политические разговоры — сплошное неврастеническое блудословие. А вот Вас, между прочим, сразу могу уличить в неточных сообщениях. Вы хнычете о своей судьбе как ‘захолустного обывателя’ (дал бы Вам покойник Леонтьев за такие выражения!), не имеющего никаких новостей, и ни слова о том, что под Вашею редакциею вышел Опасный Сосед2, и не в захолустье, а в первопрестольной, первосовдепной, первосовнаркомной Москве, — да, в Москве! — как восклицал, по свидетельству Феофилакта Косичкина, Николай Иванович Греч3. Стыдно. Стыдно. И у меня этой книжки нет. А я в Москве познакомился с ‘Библиофилом’, т.е. Вашим нижегородцем Сотниковым, совместно с каким-то похабнейшим с виду жидом, лично торгующим в лавочке ‘Библиофил’ по Большой Никитской, 22, угол Хлыновского переулка. Что это за человек? В отношении книг он, как будто, кое-что понимает. Говорил, что имеет библиотеку в 14 000 томов. Возможно, хотя мне сомнительно: не зачеркнуть ли ноль?
Теперь я Вам расскажу о канарейке. Жила-была в клетке канарейка. Сия птица, как полагается канарейкам, пила воду и брызгалась, клевала семя и сорила, и потому под ее клетку подкладывали газеты. По мере углубления революции и покровительства просвещению со стороны советской власти школы, типографии, издательства и газеты стали закрываться, а советские газеты стоить дороже бывших книг. Подкладывать под клетку становилось нечего. Стали изыскивать новые подкладки. Вспомнили о целом ворохе старой бумаги, не то на чердаке, не то в чулане. Вспомнили, достали, развязали, подложили. По счастью, пришел гость и обратил внимание на старинную бумагу. Спросил, откуда. Посмотрел еще ближе — сомнительно: как это так, не разобравши бумаг, да прямо под канарейку! Отдайте лучше мне — Да, а что мы под канарейку подложим? — А я Вам газет сколько угодно дам в обмен. — Отлично. По рукам.
Привез сей счастливый гость — о, если бы это был я! — сколько следовало газетных вязок и увез бумаги. В них, не говоря о массе всего другого-прочего, двадцать три (23) безусловно доселе неизвестных тетради (да, тетради!)рукописей Пушкина, в которых более 12 печатных листов безусловно доселе неизвестных текстов. Согласитесь, что можно пожертвовать и ученою степенью, и кафедрой, и даже — даже несколькими фунтами сахару за то, чтобы быть этой канарейкой. А у нее, глупой, нет даже имени! Даже имени хозяина мне не сообщили! Даже подробностей никаких сверх того, что я Вам написал! Но факт достоверен: из первоисточника, т.е. из Пушкинской Комиссии при Академии Наук. И то, говорят, мы Вам слишком много сообщили. Еще бы, говорю. Эта находка поважнее пяти октябрьских революций, даже оказавшихся в ноябре4.
Вы спрашиваете, одни ли Хвостов и Щегловитов расстреляны.
Нет, не одни: кроме них Белецкий, Протопопов, Макаров, Восторгов, Маклаков-министр, протоиерей Орнатский, генералы Ванновский и Кайгородов, М. О. Меньшиков, сенатор Судейкин, говорят, генерал Зейн (финляндский генерал-губернатор). Сейчас схвачен и доставлен в Москву скрывавшийся А. Д. Самарин5. Что касается императора Николая II, то о его смерти я ничего не знаю, даже недостоверного, кроме официальных сообщений в газетах. Вот Вам мое четверостишие на эту кончину.
Царь отреченный убит — и смерть Иоанна Шестого
Взятый неправдою трон худшей неправдой взяла.
Отче наш, да будет Твоя правосудная воля!
Цареубийцы, убить Бога сумейте во мне!
О судьбе Зимнего Дворца ничего рассказать Вам не могу. Не бывал я там при царях, не пойду и без царей. Правда, был на приеме у Луначарского, но это в счет не идет. Мог бы Вам сообщить мои стихи, но не знаю, доходят ли они до Вас, и потому воздержусь.
26 окт. 1918 — 8 нояб. 19186
Мне поразительно не везет с письмами к Вам. Всегда выходит так, что, неожиданно располагая свободным вечером, я начинаю ответы почти сразу по получении Ваших посланий, но затем что-нибудь меня прерывает, задерживает, отвлекает — и я заканчиваю и отсылаю свои аккуратно начатые ответы с неимоверным опозданием. Так выходит и нынче — чуть ли не в четвертый раз.
С 15/28 октября ничего в моей личной жизни не изменилось. Тоскливо тянем канитель изо дня в день — ехать в Воронеж не едем, собираться, как следует, не собираемся, — жизнь впотьмах, и физически, и нравственно, и умственно, и политически. В свободные (?) минуты все пишу новые заметки о Пушкине — довел их число до 132, а число печатных листов академических превысило 25. Сейчас думаю, что дней через 10-14 уеду в Воронеж. Приходится здесь устраивать массу дел. Пока обеспечил свою библиотеку — по крайней мере впредь до переворота, когда бы и с чьей бы он стороны ни произошел. Я Вам должен сказать, что с советским режимом я мирюсь откровенней, искренней и полнее, чем с каким бы то ни было другим, не говоря уже о Распутинско-Штюрмеровски-Протопоповском. Худого лично мне и моей семье большевики ничего не сделали, а доброго и хорошего много. Враги у нас общие — эсеры, кадеты и до октябристов включительно. Демократическим элементам их программы сочувствую, не во всем, конечно, а все-таки, даже то, в чем не сочувствую, считаю исторически неизбежным, как временное бедствие: лес рубят — щепки летят. В активной политике они с не скудеющей энергиею занимаются самоубийственным для них разрушением России {Одновременно с тем выполняя всю закладку объединительной политики по нашей, русской патриотической программе, созидая, вопреки своей воле и мысли, новый фундамент для того, что сами разрушают, как продавившее свой недостаточный старый фундамент. (Прим. Б.В. Никольского).}. Это разрушение исторически неизбежно, необходимо: не оживет, аще не умрет. И они торопят, они не только торопят: они действительно ускоряют события. Ни лицемерия, ни коварства в этом смысле в них нет: они поистине орудие исторической неизбежности. Разумеется, к ним прилипли, как железные опилки к магниту, все мерзавцы — по крайней мере худшие — старого порядка и все мерзавцы нового, но лучшие в их собственной среде сами это чувствуют, как кошмар, как мурашки по спине, боясь в этом сознаться себе самим, а с другой стороны в этом их Немезида: несите тяготы власти, захватив власть! Знайте шапку Мономаха!
Он выплыть из всех напрягается сил,
Но панцирь тяжелый его утопил!7
Мы были сильны традициями, культурой, инерциею, все у нас слежалось, сам навоз, хоть и вонял, был контрфорсом для расползающихся стен, а они все поджигают и опрокидывают, но среди смердящих и дымящихся пожарищ будет необходимо строить с таким нечеловеческим напряжением, которого не выдержать было бы никому из прежних деятелей, — а у них никого, кроме обезумевшей толпы. И вот они делают последнее, что им остается, — истерически расталкивают всю глубь русского моря до самого дна. Они как Садко, играющий расплясавшемуся морскому царю. Европа гибнет — но гибель идет от нас. Мы очнемся, когда она будет в самом разгаре бреда. Наша революция покажется детскою невинною забавою перед тем, что должно разразиться на Западе и кончиться только в Америке. Вы знаете, до какой степени я не большевик и даже не социалист, но я, увы, много учился, много думал, и совесть и правда мне дороже всего. Заслуг у вождей нашего большевизма нет, как нет заслуг у бомбы, которая взрывает, как нет заслуги у рычага, который опрокидывает, у тарана, который проламывает: заслуга (или преступление) в той разумной воле, которая ими движет (когда такая воля есть), но они стихийные, неудержимые и верные исполнители исторической неизбежности. Делать то, что они делают, я по совести не могу и не стану, сотрудником их я не был и не буду, но я не иду и не пойду против них: они исполнители воли Божией и правят Россией если не Божиею милостию, то Божиим гневом и попущением. Они в моих глазах наилучшее доказательство того, что несть власти, аще не от Бога. Они власть, которая нами заслужена и которая исполняет волю Промысла, хотя сама того и не хочет, и не думает. Я жду — и вижу, что глубока чаша испытаний и далеко еще до дна. Доживу ли я до конца — кто знает? Вон вчера мне сказали, будто бы расстрелян Розанов. Я этому не верю, но, разумеется, это возможно. Да, великие требования предъявляет к нам история, и только претерпевый до конца, той спасется. Вот Вам стихи, сочиненные мною в Москве:
Поруган мир преданий кровных
И осквернен.
Молчит колоколов церковных
Певучий звон.
Кресты и главы золотые
Еще блестят,
С икон угодники святые
Еще глядят,
Еще сбираются к молитве
Остатки паств,
Но алчный голод уж грозит вам
Последних яств
Лишеньем, в испытаний чаше
Все ждущем дна,
И — да не дрогнет сердце ваше! —
Она полна,
Страданий полон путь безвестный,
Темнее ночь,
И мы должны под ношей крестной
Не изнемочь.
И тьма, и крест, и скорби в чаше,
И льды пустынь…
Да не смутится ж сердце наше!
Аминь. Аминь.
Все это я дописываю на досуге по случаю празднования годовщины совдепской революции: два дня без трамваев — что же делать, если не писать? Мое письмо да будет Вам поэтому октябрьским юбилейным подарком!
Дома у меня печально. О Володе ни слуху, ни духу. Получил весть, что он где-то в деревне в Полтавской губернии, но где, не знаю. Так как он туда поехал легально, с разрешения советских властей, то меня изумляет, что он ничего не пишет или что его письма не доходят. По моему мнению, он должен вернуться, и чем скорее, тем лучше. Пускай запишется в наш Воронежский Университет и сдает экзамены до конца. Но куда и как ему это сообщить? Недоумеваю. Прочие наши здесь. Роман служит в Стрельбище, много зарабатывает. Ашенька-таки приехала из Харькова, принята в Воронежский Университет, а пока служит, тоже в Стрельбище, только в другом. Я дослуживаю в моем Строительстве. Но бедная жена моя не выдержала и впала в полную неврастению. Положение не безнадежное, слабоумия полного нет, но тяжкая анемия мозга на почве недоеда и полный надрыв нервов, ослабление задерживающих центров и меланхолия с припадками бессмысленных угрызений совести. Мучительно видеть упадок человека близкого, бесконечно дорогого и которого прекрасную душу вполне узнал за 23 года супружества. Ее-то болезненное состояние для меня и служит главною помехою к выезду в Воронеж. Как это все еще обернется — и ума не приложу. Теперь я в самом разгаре всевозможных хлопот по этому поводу. На наступающей неделе хотел бы все покончить: удастся ли?
Буду рад вестям о Вас. Пишите пока в Петроград, Знаменская ул., 12, кв. 21: мы живем в квартире моей тещи, впавшей в старческое слабоумие и сданной в особое убежище. И о ней-то я должен заботиться… Ох, тяжела жизнь!
Всегда готовый Вам к услугам

Б. Никольский8.

1 В связи с наступлением германских войск, оккупировавших Юрьев в конце февраля 1918, ун-т был частично эвакуирован в Воронеж, где на его базе силами профессорско-преподавательского состава был основан новый Воронежский ун-т, первоначально в составе трех ф-тов: медицинского, физико-математического и юридического. По Юрьевскому договору 1920 все имущество Юрьевского ун-та было возвращено Эстонии, но Воронежский ун-т не был ликвидирован и действует до сих пор.
2 Имеется в виду издание: Пушкин В. Л. Опасный сосед / Вступительная статья и примечания Бориса Садовского / Приложение: Путешествие NN в Париж и Лондон, соч. И. И. Дмитриева. М., 1918. (Книга была издана, как обозначено на обороте титульного листа ‘иждивением книжного магазина ‘Библиофил»).
3 Цитируется статья А. С. Пушкина (Феофилакта Косичкина) ‘Торжество дружбы, или Оправданный Александр Анфимович Орлов’ (1831).
4 Речь идет о рукописи Пушкина ‘История Петра I’, которая была найдена в Лопасне, под Москвой, в усадьбе, куда переехал летом 1917 внук поэта Григорий Александрович. Была полностью опубликована только в 1938, в 10-м томе Большого академического издания сочинений Пушкина. См. об этом: Фейнберг И. Читая тетради Пушкина. М., 1985.
5 Хвостов Алексей Николаевич (1857-1918) — в 1915-1916 — министр внутренних дел, шеф корпуса жандармов. После Февральской революции арестован, позднее расстрелян.
Щегловитов Иван Григорьевич (1861-1918) — в 1917 председатель Государственного совета. После Февральской революции арестован, позднее расстрелян.
Белецкий Сергей Петрович (1873-1918) — бывший директор департамента полиции. После Февральской революции арестован, позднее расстрелян.
Протопопов Александр Дмитриевич (1866-1918) — последний министр внутренних дел царской России. После Февральской революции арестован, позднее расстрелян.
Макаров Александр Александрович (1857-1919?) — в 1916-17 — министр юстиции. В советских энциклопедиях указывается год смерти — 1919-й, однако факт расстрела в литературе не оспаривается.
Восторгов Иоанн Иоаннович (1867-1918) — протоиерей, один из организаторов ‘Союза русского народа’. Арестован Московской ЧК после Октября, затем расстрелян.
Маклаков Николай Алексеевич (1871-1918) — министр внутренних дел в 1913-1915, затем — член Государственного совета. Расстрелян.
Орнатский Философ Николаевич (1860-1918) — настоятель Казанского собора в Петрограде. Расстрелян.
Ванновский — возможно, С. П. Ванновский, сын известного военного министра и министра просвещения П. С. Ванновского (в 1905 был в чине полковника).
Кайгородов — неустановленное лицо. Генерал Михаил Никифорович Кайгородов (1853-1920) — согласно известным справочникам, не подвергался репрессиям.
Меньшиков Михаил Осипович (1859-1918) — публицист, сотрудник ‘Нового времени’. Расстрелян в Валдае.
Судейкин Власий Тимофеевич (1851-1918) — сенатор, служил во 2-м департаменте Правительствующего Сената. Расстрелян.
Зейн Франц-Альберт Александрович (1862-1918) — генерал-лейтенант и финляндский генерал-губернатор с 1909, отстранен от должности 16 марта 1917. Сведений, подтверждающих факт его расстрела, мы не обнаружили.
Самарин Александр Дмитриевич (1869-1932) — член Государственного совета, бывший обер-прокурор Синода. Был в числе обвиняемых на процессе Московского совета объединенных приходов 11-16 января 1920 (см.: Солженицын А. И. Архипелаг ГУЛАГ. Т. 1. М., 1989. С. 316-319).
6 Число проставлено Никольским тем же нумератором, что и на штампах.
7 Из стихотворения И. Пересветова ‘Панцирь паладина’. Машинописный список, по-видимому, полученный с оказией от Никольского, сохранился в фонде Садовского (см. ‘Приложение’ 2).
8 Окончание письма написано на обороте типографского обращения Никольского по-французски к иностранным букинистическим и антикварным фирмам, датированного августом 1909, где он просит о высылке каталогов книг интересующей его тематики.

Приложение 1

ЦАРЬ

И многолетье возглашали,
И клир ответствовал еще, —
Но были видимостью дали
И дней уже исчислен счет.
Как в дни былых десятилетий
Для многих были дни легки —
И пел в плетнях сентябрьский ветер,
Как встарь, дремали городки.
Украинские те же дали,
Над Петербургом та ж заря,
И отщепенцы не устали
Кричать про русского царя —
Когда пришедший из Сибири
Принес предвестие конца
И тишину сибирской шири
К решетке Зимнего дворца.
Вот прусские мелькнули каски,
Вот Польшу застилает дым —
Он тишину семейной ласки
Любил, в предчувствии беды.
А лик войны пред ним неистов,
И вот над ним вороний грай:
Недаром он из монтекристо
Стрелял вослед круживших стай.
Его беззвездная томила
И ослепляла вышина,
И только ночью приходила
И целовала тишина!
А дни последние, как камень,
Обрушившийся на алтарь.
Он, убиенный, перед нами,
Он и воскресший государь.
К.
Ф. 464. Оп. 3. Д. 11.

Приложение 2

ПАНЦИРЬ ПАЛАДИНА

Не мне, монархисту, в лихую годину
Роптать на событий естественный ток.
Пусть сволочь дерется, деля воровщину,
Пусть в страхе буржуй заперся на замок, —
Я, чуждый корысти, не склонный к испугу,
Охотно на время предамся досугу,
И новых людей я разглядывать рад
Сквозь вещие строфы старинных баллад.
——————
В грязи междуцарствия, в смраде обмана
Мне весело слышать от новых господ,
Что гвардия Либера, Гоца и Дана,
Престол сокрушая, спасала народ.
Охота сплетать вам такие тирады…
Сказали бы лучше из старой баллады:
‘Изменой слуга паладина убил, —
Убийце завиден сан рыцаря был…’
——————
С улыбкой гляжу на воришек проворных,
Спешащих упиться добычей своей,
На хамов, сидящих в каретах придворных,
На ‘бабушек’, гадящих в спальне ЦАРЕЙ…
Справляй же, каналья, свои маскарады,
А я же напомню из старой баллады
Как ‘шпоры и латы убийца надел
И в них на коня паладинова сел…’
——-
Но сколько бы РУСЬ вы ни драли на части,
Удел ваш — издохнуть, добычу деля,
Безжалостна месть ниспровергнутой власти,
Спокойно карает родная земля.
И каждый из вас, домогаясь пощады,
Услышит последние строки баллады:
‘Он выплыть из всех напрягается сил,
Но панцирь тяжелый его утопил’.
——-
В нас сила проснулась, в нас вера окрепла,
Мы знаем: очищенный знойным огнем
Престол наш восстанет, как феникс из пепла,
Сквозь горе и муки мы к свету придем.
А ныне, престола еще не достойный,
Народ пусть поплачет в республике гнойной,
Где воры, в забвении старых баллад,
Свирепо дерутся за найденный клад.

И. Пересветов

Оригинал здесь
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека