Письма (1867-1892), Репин Илья Ефимович, Год: 1892

Время на прочтение: 433 минут(ы)
И. Репин. Избранные письма в двух томах. 1867—1930
М., ‘Искусство’, 1969

Письма
1867—1892

СОДЕРЖАНИЕ

Предисловие

1867

А. В. Прахову, 26, 27, 28 мая
А. В. Прахову, 19, 22 июля

1868

A. В. Прахову, 6 июля

1869

B. Д. Поленову, 21 сентября

1872

В. В. Стасову, 27 мая
В. В. Стасову, 3 июня
В. В. Стасову, 13 июня
В. В. Стасову, 19 августа
В. В. Стасову, 24 сентября
В. В. Стасову, 6 октября
В. В. Стасову, 26 ноября
В. В. Стасову, 24 декабря

1873

В. В. Стасову, 1 января
В. В. Стасову, 11 января
П. М. Третьякову, 17 января
П. М. Третьякову, 6 февраля
В. В. Стасову, 15 марта
П. М. Третьякову, 24 марта
П. М. Третьякову, 28 марта
В. В. Стасову, 31 марта
П. М. Третьякову, апрель
В. В. Стасову, 10, 14 мая
В. В. Стасову, 4 июня
В. Д. Поленову, 2 августа
В. В. Стасову, 7 августа
И. Н. Крамскому, 21 августа
П. Ф. Исееву, 15 сентября
В. В. Стасову, 16 сентября
И. Н. Крамскому, 26 сентября
В. В. Стасову, 15 октября
И. Н. Крамскому, 8 ноября
П. Ф. Исееву, 27 ноября
В. В. Стасову, 27 ноября
И. Н. Крамскому, 26 ноября
В. В. Стасову, 11 декабря
И. Н. Крамскому, 16 декабря
В. В. Стасову, 25 декабря

1874

И. Н. Крамскому, 1 января
В. В. Стасову, 8 января
В. В. Стасову, 14 января
И. Н. Крамскому, 30 января
И. Н. Крамскому, 17 февраля
В. В. Стасову, 20 февраля
В. В. Стасову, 8 марта
П. М. Третьякову, 22 марта
В. В. Стасову, 27 марта
И. Н. Крамскому, 31 марта
К В. Стасову, 13 апреля
П. М. Третьякову, 13 апреля
В. В. Стасову, 12 мая
П. М. Третьякову, 23 мая
В. В. Стасову, 25 май
В. Д. Поленову, июнь
В. В. Стасову, 26 июня
В. Д. Поленову, 21 августа
В. В. Стасову, 22 августа
И. Н. Крамскому, 13 сентября
И. Н. Крамскому, 16 октября
И. Н. Крамскому, 15 ноября
И. Н. Крамскому, 24 ноября

1875

В. В. Стасову, 24 января
В. В. Стасову, 20 марта
В. В. Стасову, 24 апреля
В. В. Стасову, 25 апреля
И. Н. Крамскому, 10 мая
В. В. Стасову, 26 мая
И. Н. Крамскому, 1 июня
И. Н. Крамскому, 29 августа
В. В. Стасову, 15 сентября
В. В. Стасову, 30 ноября

1876

П. М. Третьякову, 23 января
В. В. Стасову, 27 января
В. В. Стасову, 18 февраля
Н. А. Александрову, 16 марта
В. В. Стасову, 26 марта
В. В. Стасову, 12 апреля
В. В. Стасову, 20 августа
В. В. Стасову, 10 октября
В. В. Стасову, 26 октября
В. В. Стасову, 11 ноября
В. Д. Поленову, 8 декабря

1877

В. В. Стасову, 17 января
В. Д. Поленову, 20 января
В. В. Стасову, 26 января
В. Д. Поленову, 9 февраля
Н. И. Мурашко, 20 февраля
В. Д. Поленову, 14 марта
В. В. Стасову, 2 мая
Л. В. Прахову, 3 мая
В. В. Стасову, 9 июня
A. В. Прахову, 20 июля
B. В. Стасову, 20 августа
В. В. Стасову, 2 октября
П. М. Третьякову, 14 октября

1878

И. Н. Крамскому, 13 января
И. Н. Крамскому, 13 февраля
И. Н. Крамскому, 6 марта
В. В. Стасову, 12 апреля
В. В. Стасову, 17 июня
П. М. Третьякову, 21 июля
В. В. Стасову, 7 августа
В. В. Стасову, 3 сентября
И. Н. Крамскому, 1 октября
В. В. Стасову, 15 октября
В. В. Стасову, 26 октября

1879

П. П. Чистякову, 24 января
И. Н. Крамскому, 2 февраля
И. Н. Крамскому, 9 февраля
И. Н. Крамскому, 17 февраля
В. В. Стасову, 1 марта
И. Н. Крамскому, 17 мая
В. В. Стасову, 11 октября

1880

В. В. Стасову, 4 января
B. В. Стасову, 20 марта
C. И. Мамонтову, 25 апреля
В. В. Стасову, 8 октября
Л. Н. Толстому, 14 октября
В. В. Стасову, 17 октября
В. В. Стасову, 6 ноября
Л. Н. Толстому, 19 ноября

1881

И. Н. Крамскому, 4 февраля
В. В. Стасову, 16 февраля
И. Н. Крамскому, 16 февраля
П. М. Третьякову, 27 февраля
В. И. Сурикову, 3 марта
В. В. Стасову, 18 марта
В. В. Стасову, 22 марта
В. В. Стасову, 26 марта
П. М. Третьякову, 8 апреля
В. В. Стасову, 12 апреля
В. М. Максимову, 13 апреля
П. М. Третьякову, 14 мая
В. В. Стасову, 20 мая
П. М. Третьякову, 29 мая
П. А. Стрепетовой, 4 июня
В. В. Стасову, 14 июня
П. М. Третьякову, 23 июня
П. М. Третьякову, 4 июля
П. А. Стрепетровой, 9 августа
В. В. Стасову, 20 октября
В. В. Стасову, 8 ноября
В. В. Стасову, 20 января
В. В. Стасову, 27 апреля
В. В. Стасову, 5 июля
В. В. Стасову, 26 июля
В. Д. Поленову, 5 октября
П. М. Третьякову, 1 декабря
П. М. Третьякову, декабрь

1883

В. В. Стасову, 4 февраля
П. М. Третьякову, 8 марта
В. В. Стасову, 25 марта
В. В. Стасову, 18 апреля
П. М. Третьякову, 21 апреля
П. М. Третьякову, 26 апреля
П. М. Третьякову, 29 мая
П. М. Третьякову, 10 июля
В. Д. Поленову, 17 июля
П. М. Третьякову, 13 ноября
Н. И. Мурашко, 30 ноября
П. М. Третьякову, 11 декабря

1884

П. М. Третьякову, 5 марта
П. М. Третьякову, 6 апреля
Н. И. Мурашко, 10 апреля
П. М. Третьякову, 10 августа
В. В. Стасову, 14 ноября
П. М. Третьякову, 5 декабря
Л. Н. Толстому, ноябрь — декабрь

1885

П. М. Третьякову, 29 января
П. М. Третьякову, 1 февраля
П. М. Третьякову, март
Л. Н. Толстому, 3 апреля
П. М. Третьякову, 4 апреля
В. В. Стасову, 29 апреля
В. В. Стасову, 9 мая
П. М. Третьякову, июль

1886

М. П. Федорову, 9 марта
М. П. Федорову, 4 мая

1887

Л. Н. Толстому, 4 января
В. В. Стасову, 16 марта
В. В. Стасову, 8 апреля
В. И. Сурикову, 8 апреля
В. В. Стасову, 15 апреля
В. Г. Черткову, 29 апреля
П. М. Третьякову, 4 мая
П. М. Третьякову, 4 мая
В. Г. Черткову, 24 мая
В. В. Стасову, 30 мая
В. В. Стасову, 1 июня
П. П. Чистякову, 10 июня
В. В. Стасову, 18 июня
В. В. Стасову, 1 августа
П. М. Третьякову, 17 августа
В. Г. Черткову, 29 августа
B. В. Стасову, 12 сентября
Л. Н. Толстому, 23 сентября
В Правление Товарищества передвижных (художественных) выставок, 27 сентября
К. А. Савицкому, 28 сентября
C. А. Толстой, 1 октября
В. Г. Черткову, октябрь
П. М. Третьякову, 24 ноября

1888

Л. Н. Толстому, 3 февраля
В. Г. Черткову, 16 февраля
П. М. Третьякову, 13 марта.
П. М. Третьякову, 14 апреля
В. Г. Черткову, 14 апреля
П. М. Третьякову, 27 апреля
В. В. Стасову, 23 мая
В. В. Стасову, 9 июня
A. В. Жиркевичу, 8 августа
К. М. Фофанову, 14 августа
B. Г. Черткову, 21 августа
В. В. Стасову, 6 сентября
Н. С. Лескову, 26 сентября.
В. Г. Черткову, октябрь.

1889

Н. С. Лескову, 19 февраля
A. В. Жиркевичу, 7 апреля
B. В. Стасову, 17 июня
В. Г. Черткову, 15 июля
В. С. Кривенко, 15 октября

1890

В. А. Серову, 16 января
В. А. Серову, 29 января
В. В. Стасову, 27 марта
В. Г. Черткову, 22 мая
А. В. Жиркевичу, 25—26 мая
A. В. Жиркевичу, 17 июля
B. В. Стасову, 25 июля
Е. Н. Званцевой, 27 августа
В. В. Стасову, 29 сентября
В. Д. Поленову, 8 октября
Е. Н. Званцевой
И. И. Горбунову-Посадову

1891

Г. П. Алексееву, март
Е. Н. Званцевой, 17 июля
А. В. Жиркевичу, 22 июля
Т. Л. Толстой, 31 июля
A. В. Жиркевичу, 14 августа
Т. Л. Толстой, 20 августа
Л. Н. Толстому, 13 сентября
Т. Л. Толстой, 13 сентября
Е. Г. Мамонтовой, 21 сентября
Л. Н. Толстому, сентябрь
Е. Н. Званцевой, 26 сентября
Т. Л. Толстой, 27 сентября
B. Г. Черткову, 16 октября
М. И. Шестеркину, 19 октября
В. В. Стасову, 30 октября
Т. Л. Толстой, 17—48 Ноября
П. М. Третьякову, 24 ноября
А. С. Суворину, 3 декабря
А. С. Суворину, 5 декабря
A. С. Суворину, декабрь
B. С. Кривенко, 9 декабря
А. С. Суворину, 25 декабря
М. В. Веревкиной, декабрь
C. Н. Полякову, 1891—1892

1892

П. М. Третьякову, 8 января
П. М. Третьякову, 13 января
П. М. Третьякову
П. М. Третьякову
В. В. Стасову, 5 февраля
В. В. Стасову, 13 февраля
В. В. Стасову, 22 февраля
П. М. Третьякову, 27 февраля
Т. Л. Толстой, 27 февраля
Т. Л. Толстой, 13 марта
A. В. Жиркевичу, 15 марта
B. В. Стасову, 18 марта
В. В. Стасову, 31 марта
Т. Л. Толстой, 18 апреля
В. А. Серову, 4 мая
В. В. Стасову, 7 мая
Т. Л. Толстой, 21 мая
Т. Л. Толстой, 10 июня
A. В. Жиркевичу, 10 июня
Т. Л. Толстой, 27 июня
B. В. Стасову, 22 июля
Т. Л. Толстой, 10 августа
Т. Л. Толстой, 18 октября
Т. Л. Толстой, 1 ноября
Т. Л. Толстой, 18 ноября
В. Д. Поленову, 6 декабря

ПРЕДИСЛОВИЕ

Уже современники Репина высоко оценили яркость и значительность его эпистолярного творчества. Перечитывая письма Репина 70-х годов, Стасов восклицал:
‘Какие там изумительные чудеса есть! Какая жизнь, энергия, стремительность, сила, живость, красивость и колоритность! Что ожидает чтецов будущих поколений!’ {И. Е. Репин, Письма, т. III, М.—Л., ‘Искусство’, 1950, стр. 62.}
Трудно даже приблизительно назвать количество писем Репина, ибо многие из них затерялись, а многие еще не найдены.
Переписка была для Репина средством творческого общения с людьми. И хотя он заявлял: ‘Я не люблю писать письма’,— все же писал их часто, почти каждодневно, иногда на многих страницах, откликаясь на все, что волновало его как художника и гражданина.
Он не оставлял без ответа ни одного адресованного ему письма, ибо считал это безнравственным.
По свидетельству К. И. Чуковского, ‘влечение к писательству было у него так велико, что смолоду и до старости почти ежедневно весь свой короткий досуг отдавал он писанию писем’ {К. И. Чуковский, Из воспоминаний, М., ‘Советский писатель’, 1959, стр. 190.}.
Все его письма проникнуты горячим интересом к людям, к окружающей действительности, ко всем проявлениям общественной и художественной жизни.
Почти все значительное в современном искусстве нашло отражение в его письмах, вызывало немедленную реакцию, получало оценку, порой пристрастную, ошибочную, но всегда искреннюю, художнически взволнованную. И в этом особая прелесть репинских писем, написанных как бы сгоряча, не всегда обдуманных, порывистых, шероховатых по стилю, но ярких по образности, блеску сравнений, метафор, сочности языка. О темпераменте репинского стиля говорит обилие восклицательных знаков, поставленных часто не по правилам грамматики, посреди фразы. ‘Мечущийся почерк’ Репина (выражение Стасова) был отражением его бурной натуры, кипения переполнявших его мыслей и чувств.
Только немногие свои письма Репин тщательно обрабатывал, оставляя черновики, что имело место преимущественно в последний период его жизни, когда ему казалось, что он уже неспособен сразу ясно изложить на бумаге свои мысли.
Значительная часть писем Репина в силу их большой содержательности имеет общественное значение, не случайно многие высказывания художника об искусстве, взятые из его писем, стали хрестоматийными.
Письма Репина помогают проследить и глубже понять становление и развитие его творчества, его идейные и эстетические позиции.
Интересно характеризуя художественную жизнь последней трети XIX и первой четверти XX века, они дают яркое представление о напряженной борьбе, которая велась между антагонистичными лагерями и направлениями в искусстве, в первую очередь реакционно-академическим и прогрессивно-демократическим, на стороне которого были симпатии Репина.
Время, когда он жил, ознаменовано многими событиями, имевшими важное значение для русского искусства. Создание Товарищества передвижных выставок, расцвет передвижничества, а затем его постепенный упадок, реформа Академии художеств, нарождение новых течений, непримиримый конфликт реалистических и декадентских группировок, буйное цветение модернистического искусства — от всего этого Репин не оставался в стороне, наоборот, он был всегда в самом центре борьбы как ее активный участник.
В его письмах неизбежно должна была отразиться история искусства его времени, сложная диалектика ее развития, идейные противоречия.
Позиция Репина-художника всегда была определенной, даже тогда, когда его эстетические взгляды претерпели сильное воздействие идеалистической эстетики и знаменовали его отход от передового идейно-реалистического искусства.
Письма Репина помогают понять мышление художника, сильные и слабые стороны его дарования, почувствовать его личность, характер, узнать его интеллектуальную жизнь. Человек и художник в них неразрывно слиты.
Перед читателем писем Репин предстает таким, каким он был, без всякой ретуши — вспыльчивым, увлекающимся, горячо воспринимающим все впечатления жизни. И хотя в письмах он сравнительно мало пишет о себе, они хорошо рисуют в первую очередь его самого, как бы образуя многогранный литературный автопортрет художника.
Репин скупо пишет о своем творчестве, о картинах, над которыми работает. Он слишком критичен к себе, невероятно скромен в оценке всего, что делает, а главное, убежден, что описывать и объяснять свои работы не его дело. И все же письма помогают заглянуть в его творческую лабораторию, постичь процесс работы над произведениями.
Но помимо самого Репина его письма характеризуют, конечно, и тех, кому они адресованы, в сознании читателя запечатлеваются живые образы Стасова, Крамского, Третьякова и многих других современников Репина.
Среди тех, с кем он переписывался, мы находим многих выдающихся людей. Это писатели Л. Н. Толстой, А. П. Чехов, Н. С. Лесков, В. М. Гаршин, В. Г. Короленко, А. М. Горький, Л. Н. Андреев, Д. Н. Мамин-Сибиряк, А. И. Куприн, К. И. Чуковский, художники И. Н. Крамской, В. И. Суриков, В. Д. Поленов, В. М. Васнецов, М. М. Антокольский, В. А. Серов, артисты М. Г. Савина, Ф. И. Шаляпин, А. И. Сумбатов-Южин, композиторы М. П. Мусоргский, Н. А. Римский-Корсаков, А. К. Глазунов, А. К. Лядов, ученые Д. И. Менделеев, И. П. Павлов, В. М. Бехтерев, И. Р. Тарханов и многие другие деятели искусства и науки. Уже этот далеко не полный перечень имн говорит о большом круге знакомств Репина, широте его интересов и убеждает в том, что он стоял в центре культурной жизни России своего времени.
Не случайно В. В. Стасов писал Л. Н. Толстому: ‘Репин всех умнее и образованнее всех наших художников’ {Л. Толстой и В. Стасов, Переписка, Л., 1929, стр. 34.}.
Читатель не может не поразиться глубокой заинтересованностью художника в развитии духовной культуры своего народа. Мы находим в его письмах отклики о прочитанных книгах Толстого, Гоголя, Золя, Тургенева, Некрасова, Чехова, Короленко, Бунина, Сергеева-Ценского, Леонова и многих других. Он писал о выставках, спектаклях, концертах, и всегда горячо, хваля или осуждая, профессионально разбираясь в тонкостях живописи, театра, музыки.
Многие мысли, высказанные им в письмах, вошли в золотой фонд крылатых изречений об искусстве. Репин владел очень яркой и самобытной литературной формой. Он находил верные, кажущиеся единственными слова, чтобы рассказать о виденном событии, о людях.
Его характеристики и описания во многом сродни его рисункам, в которых так остро схвачены главные особенности человека, предмета, пейзажа, что они кажутся живыми, осязаемыми.
Как образны и реалистически метки его выражения: ‘я плакал внутри…’, ‘зло горел негодованием на наши ‘высшие’ царскосельские порядки…’, ‘смеясь во весь рот’, ‘чаеглотство’, ‘пестроситцевые бабы’.
В этих часто ‘варварских’ по стилю синтаксических оборотах виден художник слова, владеющий мастерством пластической лепки, пользующийся всем богатством русского языка. В искрометности литературного стиля, гибкости формы, так тонко охватывающей суть явления, в способности метким словом охарактеризовать предмет, о котором идет речь, чувствуется народный характер репинского мышления. Его диалоги часто с поразительной точностью воспроизводят разговор, интонации говорящих, народный говор. Особенно силен он в литературном портрете. Человек под его пером объемен, трехмерен, подвижен. Он ощутим, мы как бы видим, слышим его. И главное — оцениваем.
В описаниях Репин так же колоритен и сочен, как в своей живописи. Вот оп пишет Крамскому о картине ‘Протодиакон’:
‘Этот экстракт наших дьяконов, этих львов духовенства, у которых ни на одну йоту не полагается ничего духовного,— весь он плоть и кровь, лупоглазие, зев и рев, рев бессмысленный, но торжественный и сильный, как сам обряд в большинстве случаев. Мне кажется, у нас дьякона есть единственный отголосок языческого жреца, славянского еще, и это мне всегда виделось в моем любезном дьяконе — как самом типичном, самом страшном из всех дьяконов. Чувственность и артистизм своего дела, больше ничего!’ (И. Н. Крамскому, 13 января 1878 г.)
Таких портретных зарисовок, свидетельствующих о большом литературном даре Репина, в его письмах немало.
А какой превосходный пейзажист Репин! Как тонко он пишет о природе, о своем ощущении того, что происходит в ней, и как поэтически верно передает ‘настроение’ пейзажа.
‘Двина, толстая, жирная, молчаливо улепетывает мимо нас. Как птицы, несутся по ней плоты (‘гонки’) с шалашиками и правилами и, медленно пыхтя, ползет пароход против течения’, (Т. Л. Толстой, 5 мая 1893 г.)
‘Какие у нас тут морозы! Сегодня и вчера не спускает с двадцати градусов. Снегу много, и все деревья абоцированы из чистейшего белого мрамора. Под ногами упруго скрипит. Вере представляется, что она наступает на шею белого лебедя… Ах, Север, Север… Нее меньше и меньше жизни на пустых длинных улицах…’ (Е. П. Антокольской, 10 декабря 1915 г.).
Письма Репина с большой полнотой раскрывают его общественно-политические и эстетические взгляды, его патриотизм, горячую веру в расцвет русского национального искусства.
Он всегда был убежден, что подлинное искусство — искусство реалистическое, что оно имеет общественное значение и призвано воздействовать па умы и чувства людей, воспитывать их, облагораживать. Он неизменно рассматривает свое творчество как служение народу. В этом он видел главную цель жизни. Свои взгляды на искусство он утверждал всем своим творчеством. И так же горячо и страстно, как это делал кистью, он отстаивал их пером в письмах и статьях.
Он четко формулирует свое кредо: ‘…наша задача — содержание. Лицо, душа человека, драма жизни, впечатление природы, ее жизнь и смысл, дух истории — вот наши темы, как мне кажется, краски у нас — орудие, они должны выражать наши мысли, колорит наш — не изящные пятна, он должен выражать нам настроение картины, ее душу, он должен расположить и захватить всего зрителя, как аккорд в музыке’ (И. Н. Крамскому, 31 марта 1874 г.).
Эту же мысль о решающем значении идеи, о соответствии правды искусства правде жизни, о правде, как высшем эстетическом критерии, он высказывает в письмах Стасову, Третьякову, Мурашко.
‘Красота — дело вкусов, для меня она вся в правде. […] Я не фельетонист, это правда, но я не могу заниматься непосредственным творчеством. Делать ковры, ласкающие глаз, плести кружева, заниматься модами — словом, всяким образом мешать божий дар с яичницей, приноравливаясь к новым веяниям времени… Нет, я человек 60-х годов, отсталый человек, для меня еще не умерли идеалы Гоголя, Белинского, Тургенева, Толстого и других идеалистов. Всеми своими ничтожными силенками я стремлюсь олицетворить мои идеи в правде, окружающая жизнь меня слишком волнует, не дает покоя, сама просится на холст, действительность слишком возмутительна, чтобы со спокойной совестью вышивать узоры — предоставим это благовоспитанным барышням’. (Н. И. Мурашко, 30 ноября 1883 г.)
Ратуя за высокую совершенную форму, Репин выступал против техники ради техники, виртуозничания, формы, лишенной содержания.
‘…Виртуозность кисти есть верный признак манериста и ограниченной посредственности, у великих же мастеров всегда бывало полное равнодушие к кисти и к колориту, это выходило помимо их воли, задачи их были гораздо шире… я всегда недоволен, всегда меняю и чаще всего уничтожаю эту вздорную виртуозность кисти, сгоряча нахватанные эффекты и тому подобные вещи, вредящие общему впечатлению’ (В. В. Стасову, 25 мая 1874 г.).
Во многих письмах Репина читатель найдет резкие высказывания художника о монархическом режиме, полные ненависти к царствующему дому и сановной бюрократии. 80-е годы Репин называл паскудным временем ‘царства идиотов, бездарностей, трусов, холуев и тому подобной сволочи, именующейся министрами государств и заботящейся о собственных животишках’ (В. В. Стасову, 12 сентября 1887 г.).
И позднее, в годы первой революции и в канун Октябрьской революции, он гневно клеймит царизм, называя Николая II ‘гнусным варваром’, ‘тупой скотиной’, ‘держимордой’. Но не меньшее осуждение в его письмах находят ‘сияющая самодовольная буржуазия, либералы, попы, мракобесы’.
Преклоняясь перед гением Достоевского, он осуждает его реакционные идеи: ‘Отдавая полную справедливость его таланту, изобретательности, глубине мысли, я ненавижу его убеждения! Что за архиерейская премудрость! Какое-то застращивание и суживание и без того нашей не широкой и полной предрассудков скучной жизни. И что это за симпатии к монастырям (‘Братья Карамазовы’). ‘От них-де выдет спасение русской земли’!!? (В. В. Стасову, 16 февраля 1881 г.).
Высказывания Репина об искусстве, политике, культуре — всегда непосредственная реакция на события. Свободно и живо, как будто в личной беседе, он делится новостями, рассказывает об увиденном или прочитанном, спорит, негодует, восхищается.
Импульсивный, увлекающийся, он не задумывается над точностью формулировок, стремясь в письмах выразить свои еще свежие впечатления.
В письмах Репина читатель найдет интересную хронику его жизни, описание путешествий по России и странам Европы. Это летопись дней и трудов великого мастера, его повседневные заметки о встречах с людьми, происшествиях, впечатлениях от произведений искусства. Такими почти дневниковыми записями являются многие его письма к В. В. Стасову (например, описание первой встречи с Л. Н. Толстым), письма Т. Л. Толстой, А. В. Жиркевичу, Е. П. Тархановой-Антокольской.
Как известно, Репин не вел дневников. В письме к Т. Л. Толстой (18 апреля 1892 года), посоветовавшей ему вести дневник, он писал: ‘А дневника я все еще не пишу — некогда. Так, едучи на извозчике, я часто думаю, что бы я написал, записал, и кажется, интересно все это, стоит. Но писать — это долго, надо подбирать соответствующие выражения — куда тут, и мысль уйдет, и все перезабудешь, пока соберешься’.
Письма заменяли ему дневники, высказавшись в них, он уже не нуждался в каждодневных записях.
В письмах Репина нет обывательских пересудов, мелочных тем, пустословия. Сердечность, добрая отзывчивость, бескорыстие, необычайная скромность и душевная деликатность характерны в его отношении к людям. Как трогательно он заботится о своих больных друзьях М. П. Мусоргском и К. М. Фофанове, как беспокоится о собратьях-художниках, к которым относится всегда доброжелательно, без тени зависти.
Вот он пишет своему старому товарищу В. М. Максимову: ‘Послушай, ведь ты мало работаешь. За весь год одну картинку с одной фигурой… Тебя бить следует. Выезжай же поскорей в деревню и пиши прямо с натуры картину, и чтобы она к октябрю была совсем готова. И пиши мне, пожалуйста, и про сюжет и про ход дела. Ведь это брат, безобразие. Ты как-то нравственно захирел, это скверно, подбери поводья, дай шпоры своему боевому коню, скрепись’ (13 апреля 1881 г.).
И таких писем, в которых Репин заряжает людей бодростью, окрыляет верой в свои силы, много.
А наряду с ними — полные самоуничижения, бичующие филиппики против себя: ‘вечно неудовлетворенная посредственность’, ‘трудолюбивая посредственность…’, ‘все мое мне кажется так плохо…’ Но прав К. И. Чуковский, говоря, что вместе с этим неверием в себя, неудовлетворенностью в нем жила гордость, вера в свое призвание, сознание выполненного долга. Эти противоречивые черты характера не дают повода заподозрить художника в неискренности. Он был всегда искренен. Это отмечают единодушно все мемуаристы, писавшие о нем.
Искренними были его преувеличенно восторженные оценки весьма второстепенных произведений и их авторов, искренними были и ‘разносы’, которые он, ‘воспламенившись’, учинял иногда даже значительным явлениям искусства, о чем потом сожалел и каялся в своих прегрешениях. Так было в случае с Аксели Галленом, А. Бенуа и другими.
Часто неровным, бросающимся в крайности он был в отношениях со своими неудачливыми детьми. Мы сочли нужным включить в сборник отдельные письма, имеющие бытовой, семейный характер, чтобы читатель мог полнее представить себе сложную личность Репина, понять его сильные и слабые стороны как человека и художника.
Он был честен, требователен, нетерпим ко лжи. Его ‘коробила до боли’ всякая фальшь, особенно когда это касалось его творчества. Все хвалебные высказывания о нем казались ему ложью. Он считал, что ему ‘подносили конфетку’.
Чтобы услышать ‘резкую правду’ о себе, он специально едет к своему старому другу художнику В. П. Горшкову, всегда говорившему нелицеприятно то, что он думал.
Свою старшую дочь Веру он особенно любит за то, что она говорит о недостатках в его работах, ‘не скрывая правды’. Об этом он просит своих друзей: ‘Я затем только и пишу Вам это, чтобы сказать всем своим друзьям: я умоляю их говорить мне только правду и за глаза и в глаза. Так тяжело и безотрадно становится на душе, если подумаешь, что все, что говорится лучшими, любимыми людьми, по поводу твоего труда, есть только пощада безнадежному старику в искусстве!.. И Вам сим объявляю: от меня пощады не ждите…’ (Е. П. Тархановой-Антокольской, 9 апреля 1910 г.).
Будучи человеком импульсивным, быстро воспламеняющимся, Репин всегда придерживался своего мнения, своих убеждений, делая свои выводы о людях, об искусстве, о политике. Он решительно заявлял Стасову, что давпо находится ‘под своим собственным влиянием’ и не нуждается в опеке.
Читая его письма и воспоминания, в которых он говорит о своем боге Льве Толстом, в присутствии которого он, ‘как загипнотизированный’, мог ‘только подчиняться его воле’, мы узнаем, что даже этот бог не был для него всесильным, он отвергает его учение как проповедь рабства, а толстовское отрицание искусства считает нелепым кощунством. При всем глубоком уважении к Стасову, Крамскому, Третьякову он остается непреклонным в своих убеждениях, когда они расходятся с их взглядами. ‘…Повторяю Вам, что я ни в чем не извиняюсь перед Вами, ни от чего из своих слов не отрекаюсь, нисколько не обещаю исправиться. Брюллова считаю большим талантом, картины П. Веронеза считаю умными, прекрасными и люблю их, и Вас я люблю и уважаю по-прежнему, но заискивать не стану, хотя бы наше знакомство и прекратилось’. (В. В. Стасову, 24 ноября 1893 г.) Эту непреклонность Репина в отстаивании своих взглядов, твердость его убеждений отметил Третьяков. ‘Я очень и глубоко уважаю вашу самостоятельность, и если высказываю когда свои мысли или взгляды, то знаю наперед, что Вам их не навяжешь, да и не желаю навязывать’ {И. Е. Репин, Письма. 1873—1898, М—Л., ‘Искусство’, 1946, стр. 63.}.
Со временем взгляды Репина на искусство и его симпатии менялись. Письма свидетельствуют о непрестанном обновлении, нежелании довольствоваться достигнутым, оставаться на завоеванной позиции. ‘…Одно только мне теперь ясно: надо крепче работать, надо совершенствоваться и идти вперед и вперед, добиваться — это сильно помогает делу, особенно когда есть возможность освежаться живыми фактами жизни. Как она подымает, как она усиливает!.. Да, к натуре! к природе! ближе и ближе, вот где наше спасение, сила и неувядаемость!’ (В. В. Стасову, 3 сентября 1878 г.)
Сравнивая отдельные высказывания Репина, можно подумать, что он крайне противоречив и непоследователен в своих суждениях об искусстве, о людях, что он беспринципен, но это было бы величайшей ошибкой, возникшей из непонимания его характера, его импульсивной художественной натуры.
‘У человека, живущего чувством, как Репин, и к тому же прожившего такую исключительную длинную жизнь, несомненно могли и должны быть противоречивые высказывания. Но вместо того, чтобы их злорадно сопоставлять, было бы во много раз полезнее их объяснить, исходя из той обстановки, в которой они возникли’,— писал известный искусствовед Н. Г. Машковцев {‘И. Е. Репин. Сборник докладов на конференции, посвященной 100-летию со дня рождения художника’, М., изд. Гос. Третьяковской галереи, 1947, стр. 208.}.
Стиль писем Репина не оставался неизменным. Он менялся вместе с его взглядами на жизнь и искусство. Репинские письма помогают нам узнать среду, условия, обстановку, в которой возникали его убеждения, понять, под влиянием чего они сформировались.
Подготовляя сборник, мы адресовали его широкому кругу читателей, интересующихся искусством, не преследуя целей научной академически подготовленной публикации репинских писем, в значительной части уже напечатанных.
В 1948—1952 гг. издательством ‘Искусство’ был осуществлен выпуск нескольких сборников писем Репина: ‘И. Е. Репин и П. М. Третьяков. Переписка’, ‘И. Е. Репин и В. В. Стасов. Переписка’, ‘И. Е. Репин и И. Н. Крамской. Переписка’, ‘И. Е. Репин и Л. Н. Толстой. Переписка с Л. Н. Толстым и его семьей’, ‘Письма к писателям и литературным деятелям’, ‘Письма к художникам и художественным деятелям’. Позднее, в 1953 году, издательством ‘Искусство’ была издана ‘Переписка И. Н. Крамского’, куда вошли письма Репина. Наиболее ранняя публикация писем Репина — сборник ‘И. Е. Репин, Письма к Е. П. Тархановой-Антокольской и И. Р. Тарханову’ (1937). Отдельные письма Репина печатались в сборниках ‘Художественное наследство. Репин’, ‘Новое о Репине’, а также в ряде других книжных и журнальных изданий.
Все эти публикации, ставшие уже библиографической редкостью, а также архивные материалы легли в основу при отборе писем для настоящего сборника. Некоторые из них публикуются впервые.
‘Если бы из восьми томов его писем,— писал К. И. Чуковский, когда были напечатаны первые сборники писем Репина,— выбрать все наиболее ценное и опубликовать в одном томе, вышла бы чудесная книга, которая смело могла бы примкнуть к таким шедеврам русского эпистолярного искусства, как письма Пушкина, Тургенева, Герцена, Салтыкова-Щедрина, Чехова, Горького’ {К. И. Чуковский, Из воспоминаний, стр. 198.}.
Именно такая цель — дать читателям, любящим русское искусство, интересную книгу избранных писем Репина — поставлена издательством перед составителем сборника.
Первый том, в котором собраны письма 1860—1880-х годов, наиболее плодотворных в творчестве Репина, когда им были созданы все крупнейшие произведения, более значителен по своему содержанию, так как многие письма этих лет являются программными не только для их автора, но и в целом для искусства того времени.
Написанные Репиным в 70-х годах письма Стасову, Крамскому и Третьякову, с которыми его объединяла борьба за идейно-реалистическое национальное искусство, являются наиболее интересными страницами их переписки, раскрывающими идейные позиции и эстетические взгляды передвижников.
В письмах Крамскому нашли отражение теоретические проблемы и большой круг практических вопросов, связанных с деятельностью Товарищества передвижных выставок. К личности Крамского, не только кистью, но и пером отстаивающего русское реалистическое искусство, к его творческой и общественной деятельности Репин относился с нескрываемым восхищением. Он видел в нем страстного и убежденного теоретика нового движения, выразителя мыслей и чувств целой группы художников, организатора, бойца. Нельзя не согласиться с его высокой оценкой многообразной деятельности Крамского.
‘…Я убежден, что я еще далеко не вcе знаю о Вас, чтобы достаточно оценить Вашу деятельность, это дело будущих людей, а мы, живущие в одно время, дышащие одним воздухом, принюхались достаточно к его аромату, чтобы судить безошибочно,— мы его не ценим. Могу сказать только одно, что Ваша деятельность в искусстве до сих пор была более политическая, чем гражданская, Вы более заботились об общественном положении искусства, чем о производительности. И это великая заслуга’ (И. Н. Крамскому, 1 января 1874 г.).
В письмах Репина, написанных из-за границы, оценки классического наследия и современного буржуазного салонно-академического искусства во многом совпадали со взглядами Крамского и, несомненно, возникли под его влиянием. Эти письма, содержащие богатый материал, дают читателю возмюжность понять политические симпатии и процесс формирования мировоззрения Репина. Жизнь Европы, Париж, не забывший Коммуны 1871 года, приниженное положение художников — все эти факты помогали ему делать правильные выводы о природе буржуазного искусства и капиталистического строя.
Живя в Париже, он стремился в Россию, чтобы скорее начать деятельность на благо своей родины. Вне России он не представлял себе возможности плодотворно работать в искусстве. ‘…Мне страх как хочется в Россию, чтобы изучать наше и работать по-своему, на родной почве, разрабатывать нашу особенность вкусов, образов и понятий — ведь почти непочатое дело’. (В. В. Стасову, 27 марта 1874 г.)
Переписка Репина со Стасовым охватывает тридцатипятилетний период. Она рисует картину их длительных отношений, не раз осложненных конфликтами. Это история их горячей дружбы и столь же горячей ссоры, а затем примирения.
В письмах Стасову Репин особенно доверителен, более чем другим корреспондентам он рассказывает ему о волновавших его событиях общественной и художественной жизни, постоянно делится впечатлениями о творчестве русских и зарубежных художников, парирует удары своих противников, видя в Стасове боевого товарища и старшего друга.
Ведь именно Стасов как воинствующий критик-демократ не раз защищал его от оскорбительных нападок реакционной и буржуазно-либеральной прессы — Суворина, Буренина, Дьякова, Стахеева и других.
‘Какой он гигант в сравнении со всеми кропателями статеек о выставках’,— писал о Стасове Репин.
Репин ценил в Стасове важнейшую способность критики ‘верно определить врожденных талантов (каковых на земле везде весьма немного) от искусственно воспитанных (каковых неисчислимое множество)’. Большой заслугой Стасова Репин считал его умение указывать ‘неопровержимый, хотя и трудный путь прогресса’.
Разойдясь в начале 90-х годов на почве различных взглядов на задачи искусства и художественного образования, они примирились, объединенные борьбой против модернизма.
Близкие отпошения между друзьями вновь возобновились в 1899 году, когда Репин выступил в журнале ‘Нива’ с резкой статьей ‘По адресу ‘Мира искусства’, давшей Стасову право говорить о ‘воскресении’ Репина. Несмотря на разногласия, разъединявшие Репина со Стасовым, он всегда умел оставаться объективным в оценке его деятельности. В письмах к нему и ко многим своим друзьям он с большим пиететом пишет о его личности и той роли, которую он сыграл как неутомимый боец за реализм.
Говоря о Стасове, Репин умел стать выше личных обид, забыть о резких взаимных высказываниях. Он неизменно писал о своей любви к нему как наставнику и соратнику:
‘Лучше всего и реальнее выдвигается передо мной Ваша собственная фигура, огромная, с белой бородой, без шляпы, с светлой лысиной на макушке, фигура, полная серьезной, строгой мысли, неутомимой идеи прогресса и юношеской готовности идти вперед без сожалений и страхов, без оглядки назад’ (В. В. Стасову, 15 сентября 1875 г.).
Письма Репина к Третьякову, которого он по праву считал единомышленником передвижников, проникнуты сознанием огромной важности того ‘высокого, благородного подвига’, который совершил основатель национальной галереи русского искусства. Неустанная бескорыстная деятельность Третьякова по созданию ‘Пантеона русской жизни в картинах’, вызывала его неизменное восхищение и признательную благодарность.
В свою очередь Третьяков высоко ценил Репина. Увидев картину ‘Бурлаки на Волге’, он одним из первых признал его большой талант, а затем приобрел все крупнейшие произведения Репина, написанные в пору его расцвета (‘Не ждали’, ‘Арест пропагандиста’, ‘Отказ от исповеди’, ‘Иван Грозный и сын его Иван 16 ноября 1581 г.’, ‘Царевна Софья Алексеевна’, ‘Крестный ход в Курской губернии’ и многие другие).
Для Третьякова Репин был великим мастером, художником-реалистом, служившим своей кистью народу. Суждения Репина об искусстве, его большой авторитет сделали художника постоянным советчиком Третьякова. Репин писал ему обо всем значительном, что появлялось на выставках и заслуживало приобретения для галереи. Третьяков советовался с ним о стоимости произведений, о рамах, в которые нужно их одеть, о том, как лучше повесить картины. Наряду с этим в их письмах нашли отражение большие идейно-эстетические проблемы, споры о сущности искусства и его месте в жизни. В этих спорах Репин был бескомпромиссен, неуступчив, так как глубоко верил в правоту своих взглядов.
Таким он показал себя в дискуссии, вызванной замечанием Третьякова по поводу его разговора с художниками, о том, что у Репина в картинах ‘все фигуры некрасивые, что у него люди ухудшенные против натуры’.
В своем ответе Репин изложил целую программу, выражающую его эстетическую веру: ‘С ‘разговором художников’, о котором Вы пишете, согласиться не могу. Это все устарелые, самоделковые теории и шаблоны. Для меня выше всего правда, посмотрите-ка в толпу, где угодно,— много Вы встретите красивых лиц, да еще непременно, для Вашего удовольствия, вылезших на первый план? И потом посмотрите на картины Рембрандта и Веласкеза. Много ли Вы насчитаете у них красавцев и красавиц?! Что же, значит — они должны бы ровно ничего не стоить по мнению Ваших художников […] В картине можно оставить только такое лицо, какое ею в общем смысле художественном терпится, это тонкое чувство, никакой теорией его не объяснишь, и умышленное приукрашивание сгубило бы картину. Для живой, гармонической правды целого нельзя не жертвовать деталями. Кто не понимает этого, тот неспособен сделать картину. Картина есть глубоко сложная вещь и очень трудная. Только напряжением всех внутренних сил в одно чувство можно воспринять картину, и только в такие моменты Вы почувствуете, что выше всего правда жизни, она всегда заключает в себе глубокую идею, и дробить ее, да еще умышленно, по каким-то кабинетным теория,! плохих художников и ограниченных ученых — просто профанация и святотатство’ (П. М. Третьякову, 8 марта 1883 г.).
Письма 90-х годов отражают новый этап в жизни Репина, значительно изменившиеся его взгляды на задачи искусства, когда он явно поддался идеалистической эстетике, приняв ряд ее основных положений. Идейные колебания Репина в эти годы, нашедшие отражение в его письмах, утверждение примата формы над содержанием и незаинтересованности искусства в общественной теме сказывались Цесоданенно отрицательно на его творчестве.
Оно неизбежно мельчало. Увлечение ‘чистой эстетикой’, толь, ко ‘художественной стороной дела’, ‘совершенствованием самого искусства’ отдаляло Репина от заветов идейного реализма. Но было бы ошибочно принимать его высказывания, порой случайные, за исчерпывающую теоретическую платформу всего его творчества того времени. Читая письма Репина, нетрудно заметить, что его выступления в защиту ‘чистого’ искусства крайне противоречивы, как и его творчество этих лет.
Эти противоречия были связаны с непоследовательностью его идейных убеждений, что и явилось причиной колебаний и отхода от принципов реалистического искусства. Но важно было то, что и в эти годы содержанием искусства для Репина являлся реальный мир, живая действительность, а не субъективные изменчивые ощущения.
Будучи ‘насквозь проржавлен реализмом’, Репин не мог отрешиться от него в своем творчестве, как не мог перестать быть идейным художником. На вопрос Третьякова о его новых картинах он отвечал:
‘…’Царское венчание’ я буду выполнять только в таком случае, если закажут. Несмотря на мюе ратование теперь за чистое искусство в принципе, я все же настолько уже испорчен ‘проклятыми вопросами’ жизни, что мне скучно уже писать для собственного удовольствия эту чисто живописную картину’ (П. М. Третьякову, 29 ноября 1894 г.).
В конце 90-х годов и в последующие годы заметно меняется круг репинских корреспондентов. Можно сказать, что мельчает их ‘качественный состав’, но по-прежнему остаются широкими и многообразными культурные и общественные интересы Репина. Неустанное творчество заполняет и теперь все его время. Только оно придает ему силы, возвышает его, делает содержательной жизнь: ‘…искусство я люблю больше добродетели, больше, чем людей, чем близких, чем друзей, больше, чем всякое счастье и радости жизни нашей. Люблю тайно, ревниво, как старый пьяница, неизлечимо… Где бы я ни был, чем бы ни развлекался, кем бы я ни восхищался, чем бы ни наслаждался… Оно, всегда и везде, в моей голове, в моем сердце, в моих желаниях лучших, сокровеннейших. Часы утра, которые я посвящаю ему,— лучшие часы моей жизни. И радости и горести, радости до счастья, горести до смерти,— все в этих часах, которые лучами освещают или омрачают все эпизоды моей жизни’ (В. В. Стасову, 27 июля 1899 г.).
Порой Репину казалось, что он уже высказал себя как художник, что лучшие годы прошли, и ему уже ничего не удастся сделать значительного ‘под занавес’. ‘Напрасно Вы чего-то еще ждете от меня в художестве,— пишет он Е. П. Антокольской.— Нет, уж и я склоняюсь ‘в долину лет преклонных’. В этом возрасте уже только инертное творчество. Хоть бы что-нибудь для сносного финала удалось сделать. Не те силы и не та уже страсть и смелость, чтобы работать с самоотвержением. А требования все выше, а рефлексов все больше’ (24 января 1894 г.).
Но и в эти годы Репин полон творческой энергии, необычайно жизнедеятелен, много работает, пишет статьи, увлеченно занимается педагогикой. Он яростно выступает против декадентского искусства, обрушиваясь на него в статьях и в письмах с горячностью молодого бойца, с глубокой уверенностью в торжестве реализма. И если в резкой оценке явлений нового искусства Репин порой чрезмерно ригористичен, то в целом его борьба, направленная против разгула дилетантского модернизма, грозившего увести искусство от больших путей мировой художественной культуры, была объективной, исторически оправданной.
Дилетантство неучей, нелепые кривлянья нахалов, объявлявших себя новаторами, Репин воспринимал как бедствие. Он жаждал, чтобы наступил всемирный потоп, ‘чтобы смыть с лица опозоренной земли всю эту мерзость’.
В старости письма Репина приобрели, по замечанию К. И. Чуковского, ‘автобиографически-мемуарный’ характер. Отрезанный от Советской России, живя в Куоккала, он был одинок среди окружавших его людей.
‘Ему оставалось одно: его великое прошлое,— пишет К. И. Чуковский.— И я, чтобы как-нибудь скрасить его сиротство, нарочно уводил его мысли к былым временам и в своих письмах расспрашивал его главным образом о творческой истории его прежних картин и портретов. Он охотно откликался на такие расспросы, его письма ко мне приобрели понемногу автобиографически-мемуарный характер, и передо мною снова возник прежний Репин, непревзойденный драматург нашей жизни, проникновеннейший из русских портретистов. Письма его были большие, на пяти-шести листах. Получишь такое письмо, перечитаешь его несколько раз и спешишь с ним в Третьяковскую, чтобы по-новому вглядеться в ту или иную картину, о которой говорится в письме, хотя бы и знал ее с детства’ {Корней Чуковский, Из воспоминаний, стр. 172.}. Переписка этих лет рисует грустную судьбу художника, оторванного от родины, лишенного связей со своим народом, национальной культурой. В его посланиях друзьям и близким часто прорывается сочувствие к тому, что происходит на его обновленной родине. ‘Пора нам вернуться в Россию и начать созидательную работу. К черту политические бредни’ (В. И. Репиной, 8 января 1922 г.). За несколько месяцев до смерти он мечтает написать портреты А. В1. Луначарского, академика А. П. Карпинского и других советских деятелей.
Беседуя в письмах с Чуковским, Бродским, Остроуховым, Нерадовским, Яворницким, он отводит душу, отвлекается от охвативших его мрачных дум.
‘Теперь я здесь, уже давно совсем одинок, припоминаю слова Достоевского о безнадежном состоянии человека, которому ‘пойти некуда’ (К. И. Чуковскому, 24 марта 1925 г.).
Но и в эти годы, дряхлый и обессиленный, он полон восторга перед миром, видя в самозабвенном творчестве счастье своей жизни.
По письмам ‘с того берега’, написанным дрожащей старческой рукой, мы прослеживаем грустную повесть последних лет жизни великого мастера. Нас поражает сила духа и светлая мудрость старца, не выпускавшего кисть из рук до своего последнего часа.
Сборник писем Репина состоит из двух томов, содержащих письма 1867—1892 и 1893—1930 годов. Письма расположены в хронологическом порядке. Датировки всех писем даются по старому стилю. Для единообразия все даты поставлены в правом верхнем углу. Недописанные Репиным слова расшифрованы, их окончания печатаются без квадратных скобок. Подчеркнутые автором слова даются курсивом. Собственные имена в примечаниях не комментируются, за исключением имен адресатов. В конце второго тома дается именной указатель.
Письма печатаются по подлинникам {За исключением писем В. А. Сурикову от 3 марта 1881 г. и К. А. Коровину от 3 августа 1929 г., имеющихся в копиях.}, с сохранением особенностей синтаксиса и орфографии. В ряде писем восстановлены купюры, допущенные в ранних публикациях.

1867

А. В. ПРАХОВУ 1

26 мая 1867 г.
Москва

1 Прахов Адриан Викторович (1846—1916) — историк искусств, археолог, художественный критик. Был профессором Петербургского университета и Академии художеств. С юных лет дружил с Репиным й оказывал большое влияние на его общекультурное развитие.

Милейший Адриан Викторович!

Со вчерашнего дня я уже дышу московским воздухом, сегодня целый день таскался по Москве {Репин остановился в Москве по пути в Чугуев, куда он ехал на летние каникулы, будучи студентом Академии художеств.}.
Ее можно сравнить с домом скряги, кулака, у которого очень много имущества, многое ему досталось от его богатых предков, сам он не прочь купить что-нибудь новое, но, ясно, уже в крайности, вообще он любит обойтись, и потому у него больше всего старого хлама, о красоте своих вещей и о порядке он нисколько не заботится, главное — чтобы кащдая дрянь была цела, нечто вроди кучи плюшкинского кабинета: золотые и серебряные дедовские кубки, поизогнувшиеся от совершенной чистоты этих металлов и заплесневевшие от прикосновения к ним всяких гадостей, обглоданные свинцовые пули, серебряные тарелки, солдатские медные пуговицы, янтарное ожерелье, шило без ручки, гвоздь и проч. — все это в одном сундуке и под кроватью. Черт знает, чего там нет, лучше не заглядывать, шкап новейшей работы, рядом с ним табурет простого дерева с темным глянцем времени и действия, с чистыми блестящими округленными углами — это уже помимо столяра. Такова же и Москва, например против Кремля, по ту сторону Москвы-реки,— это, кажется, самое лучшее место города.
В Пете1рбурге воздвигли бы здесь дворцы, а здесь: ‘шорная лавка’, продажа дегтя, веревок, далее следуют длинные, высокие каменные заборы с надписью ‘Свободен от постоя’, закоптелая вывеска ‘Повивальная бабка’, две крошечные вывески ‘Белошвейная’. Окна этой ‘белошвейной’ до того законченны и малы, что я, сколько ни старался, ничего не мог рассмотреть, ‘Портной’,— у этого хотя окна тоже малые, но отворены, на первом плане красуется согнутая коленка одной и босая подошва другой ноги, скобка волос и как бы между них выскакивающая рука, в другом окне также сидят, поджав ноги, на грязных ‘катках’. Синий собственный портняжеский чапан напомнил мне крестного отца,— царство ему небесное, а был он горький пьяница!
Маленькие жилые домикп связуются теми же заборами, свободными от постоя. И тут же красуется действительно нечто европейское, в котором я пребываю с удовольствием, — гостиница Кокорева, но все это пространство было бы скучно, если бы не украшалось вывесками ‘Распивочно и на вынос’. […]

27 мая

Какой дичи напорол я Вам вчера, Андриан Викторович! Так и хочется предать уничтожению, но ведь эдак ничего, пожалуй, и не пошлешь Вам. Была не была! Сравнение Москвы сделано сгоряча и неудачно — она, скорее, похожа на комнату ученика Академии художеств, где рядом с хорошей копией — плохой академический эскиз. Замасленная тряпка, грязный кашне, когда-то белый, а теперь превратившийся в серо-рыжий. Однако довольно мне распространяться, нагонять зевоту.
Сегодня я видел картину Иванова {Картина А. А. Иванова ‘Явление Христа народу’, находившаяся тогда в Румянцевском музее.} — вот что важно, вот что драгоценно! — но я весьма грущу, что не могу написать Вам о ней ни строчки — ‘душа не налягает’.
Во-первых, Вы мне не поверйте, потому что лишены возможности ее видеть, а во-вторых, мне уже известны изобретенные Вами ее достоинства.

28 мая

Сегодня был на этнографической выставке. Морды манекенов действуют неприятно, и, признаюсь, по слабости своей, я скоро обратился к живым.
Помнятся мне увлечения не одного фельетониста оригинальностью Москвы — все в ней своеобразно по-русски {Я посетил до 20 трактиров — это царство грязи, плесени и гнили. Половые мальчишки едва не вышибают из рук грязных чашек — шалят очень — мило. (Прим. автора.)}, и их порицания Петербурга за его бесхарактерность — ничем-де он не отличается от европейских городов. Жаль, что сих велемудрых мужей не посылают путешествовать, например, в Китай, какие сладкозвучные гимны своеобразию усладили бы тогда наш слух!.. Опять отвлекаюсь. Я хотел сказать, что Москва действительно оригинальна, оригинальна до провинциальности, или провинциальна до оригинальности. […]

28 мая

Мстислав Викторович {М. В. Прахов — брат А. В. Прахова.} хочет поехать со мной в Воронеж, а потом на Донец. Я до сих пор не могу объяснить себе его поведение в отношении ко мне. Боже мой, какая ангельская чистая душа у этого глубокого человека… и мне делается досадно до боли, когда вспоминаю, что этот богоподобный человек три раза посетил мое грязное жилище после Вашего отъезда. Две светлых ночи мы прохаживались с ним по петербургским улицам… Сейчас я получил от него Телеграмму, он обрекает меня на прожитие в Москве еще целой недели. Хотелось бы в леса!.. Но что делать — подождем. Я прочел ‘Дым’ Тургенева, Мстислав Викторович дочитывал его у меня, слушали Шевцов и Шестов.
Плоды ‘Дыма’ следующие: мне стыдно теперь за
свою вспышку (помните?). Я хотел совсем оставить немецкий язык, я буду им заниматься, хотя даже ничего из этого не выйдет. Но боже мой, какой я бесхарактерный!!! […]
В Москве производятся молебствия по случаю вторичного избавления государя от смерти. В Париже какой-то поляк Березовский стрелял.
Прощайте, Адриан Викторович, кланяйтесь от меня Лидии Викторовне, дяде Алексею Васильевичу {Л. В. Прахова — художница, сестра А. В. Прахова. А. В. Полубинский — дядя Праховых.}.
Веселитесь и тучнейте. Я буду ждать от Вас письма в Чугуеве.
Сейчас пойду на постоянную выставку и оттуда в Московский музей, где пребывает величайшее произведение целого света, гиганта, родившегося на Руси {‘Явление Христа народу’ А. А. Иванова.}.
Действительно на Руси родятся богатыри!

И. Репин

А. В. ПРАХОВУ

19 июля 1867 г.
Чугуев

Я не придумаю ни одного достойного прилагательного к Вашему имени, мой милый Адриан Викторович!
Вы пишете мне, что я наслаждаюсь теперь жизнью цельно, как следует — не верьте в это предположение. Я похож на летучую рыбу, которой далеко до птиц небесных, она даже не может поднять настолько голову, чтобы видеть их.
Но в то же время она выше рыб, плавающих в воде, ей удобно наблюдать за ними, она самой природой поставлена в это положение, скучное и безотрадное. Вечно молчать, смотреть на то, что уже так хорошо известно, как пережитое, видеть на странице книги одни буквы, расставленные таким образом, что не выражают собою ни даже одного слова, а не то чтобы мысли.
В летучей рыбке есть некоторый запас жизненных сил (одиночество сберегает силы), она хочет поделиться жизнью хоть с кем-нибудь, поджимает свои крылышки, спускается в воду, но неприятно щекочет ее нервы грязная вода, с тех пор как она подышала свежим воздухом, — она крепится, не показывает виду, но это выходит у нее неловко, она точно провинившаяся. Эти ненужные в воде крылышки вызывают в массе целый ряд острот… и каждый почитает себя вправе оторвать для общей потехи перышко у смиренно заискивающей рыбки…
Однако что же я вдаюсь опять в повествования — простите, господа ради!..
Теперь я люблю хохлов больше, чем когда-нибудь. Я прожил в деревне Тишках целый месяц — жаль было расставаться с моими милыми, и, если бы не письма, ожидавшие меня в Чугуеве, тянули меня домой, я бы не вернулся за все лето.
Благотворный родной воздух подействовал на меня отрицательно — я ужасно похудел и ослабел, ничего не работал — лень ужас.
Вы пишете, что Вам недостает человека, Антокольский (я уже получил от него два письма) пишет то же, этим же страдает и Петр Иванович {Художник П. И. Шестов, товарищ Репина по Академии художеств.}. Ринулся бы и я теперь на Вашу грудь и долго рыдал бы у ног Ваших как нераскаянный грешник, конечно, после этого мне было бы очень легко, но что Вам из этого — Вам не было бы легче, это может подбавить Вам горечи — Вы и тут увидели бы противоречие собственным чувствам.
Напрасно Вы боитесь наскучить мне своими, как говорите Вы, ‘отвлеченно-печальными песнями’. Я очень люблю и дорожу этими песнями, как бесцельно летающая над водою рыба с жадностью слушает песни птичек, своих идеалов.
В Тишках я иногда предавался в уединении совершенному покою — блаженное состояние для человека. Странно чувствуется жизнь всего мира в этом светлом полусне, глубокие и ясные, мысли проходят одна за другою, но у меня это делается так быстро, что я не могу ни поймать в то время, ни вспомнить в данную минуту ни одной из них, остается только одно смутное воспоминание, как после хорошего сна, и приятное расположение духа. Теперь и я вижу в природе много глубокого смысла. Но как туго и медленно добирается человек до этого смысла и доберется ли? Ясный глубокий мировой смысл только и проглядывает в тех действиях или произведениях человека, которые творит он бесцельно (чтобы не сказать — бессмысленно), и все мудрствования его мелочны и временны перед вечным разумом.
Я прочел несколько песен из ‘Дон Жуана’ Байрона. Он говорит в одном из своих обильных отступлений, что цель мира пустее картофельного яблока, я сомневаюсь в совершенной бесцельности картофельного яблока, — почем знать, может быть и оно имеет благодатную цель?
Бертольд Шварц случайно открыл порох, а сколько великих дел было его порождением, но на днях я узнал от одного мужика, что порох способен произвести дело, превышающее все предыдущее, а именно: если помазать содранную кожу у лошади порохом, смешанным с коровьим маслом, то рана скоро заживет, пойдет быстро шерсть и совершенно загладится больное место. (Мне кажется, что существуют только причины, порождающие явления, а цель этих явлений…)
О несказанно добрый Адриан Викторович! Только здесь, только в этой узкой пустыне я научусь ценить дорогое общество любезных моему сердцу друзей… Я оглядываюсь назад, и мне больно, жалко теперь времени, проведенного безжизненно, небрежно, теперь я буду дорожить каждой минутой божественной жизни в Петербурге. Все, что было лучшего в жизни, все там!..
После некоторых немногих сцен, которые останутся покрытые мраком, первое место занимают лунные ночи, проведенные в Гавани (помните?).
Помните, как мы сидели на досках разбившейся барки у берега залива, маленькие волны плескали у самых ног наших, Вы говорили тихо, внятно… и все эти вечера — какие-то торжественные сны.
Но здесь я уже не один раз благоговел перед величественной, но тихой и спокойной красотою украинской ночи… но этих картин не описать мне.
Из Серпухова до Харькова я ехал в дилижансе, не доезжая 50 верст до Харькова ночью нас застала страшная гроза, подобной я не видел: буря, проливной дождь, раскаты грома и ослепительная молния продолжались целый час. Удалые ямщики хватали во всю прыть, я задернулся кожей и смотрел в маленькое окошечко, блеснет вдруг молния дневным светом во мраке, ярко осветит шоссе да силуэт форейтора обрисуется темным пятном — и опять страшный бурливый и шумный мрак. Наконец прошла гроза и наступила тишь, но теплая, удушливая тишь, из-за облака вышла луна, измокшие до костей ямщики оправились, заморенные лошади пошли шагом, и между нами пошли уже веселые россказни о прошедшем ужасе. ‘Одначе душно, еще будет’, — сказал ямщик. И действительно, вглядевшись пристально, я заметил вдали целый дождевой ураган, пыли не могло быть, дождевая пыль неслась нам навстречу, черные тучи закрыли луну — и опять та же музыка, еще сильней. На этот раз уже и лошади не могли идти, они плотно прижались друг к дружке, поджали хвосты, и только мокрые гривы их готовы были оборваться и пропасть в страшной кутерьме. Мы терпеливо и напряженно молчали еще полчаса. Я побаивался, чтобы наш громадный фургон не своротило в канаву, а он только скрипел по временам… Но незаметно для самого себя я опять забрался в повествование. Но, боже мой, что же другое? Я положительно неспособен сокрушаться о великих вопросах, ибо слишком беззаботен. Я, например, признаю существование мирового порядка, но думаю, что человек составляет тут самую суть, а не ничтожную фибру, мысль моя пойдет дальше человека.
Впрочем, я неспособен даже изучать природу, вся она представляется мне искусно написанною: раскинулось ли красиво облако по небу, я вижу тут ловкие мазки, искусные удары кистью и необычное разнообразие колеров. Кстати о колорите, здесь удивительно колоритное небо, теперь еще я немного свыкся, а первое время меня это просто поражало, да не одно небо, а все, все, например, пыль, поднятая овцами, отражает в себе радугу.
Вещь, написанная здесь, должна блестеть своим колоритом и убивать все бледное, написанное на севере. Когда я приехал в Тишки, чтобы покрыть свои образа, написанные в Петербурге, то не узнал их, так они показались мне бесцветными и затушеванными. И действительно, я написал портрет с помещика (добродушное, но — рыло), этот портрет убил все.

22 июля

Третьего дня я был именинником, и это обстоятельство помешало мне продолжать начатое письмо.
Перечитываю вновь Ваше письмо и чувствую свое полнейшее бессилие сказать Вам что-нибудь утешительное, не понимаю я также прекрасного выражения ‘без воли его и волос не спадет с твоей головы’. Востоком веет от этого выражения, оно мне служит хорошим оправданием против сна, бездействия и безнравственности, в которые так глубоко погружена южная Русь под впечатлением плодотворной природы. К несчастью, эта природа значительно истощается и уже, видимо, не может удовлетворять увеличившуюся массу, неизбежен переворот, предвестники его уже явились — это лень и безнравственность, но переворот этот будет тянуться так долго, так лениво, что я боюсь даже, чтобы он не остановился на середине… (Впрочем, почем знать, может быть, и восток сберегает свои силы в чувственном оне, а потом заживет божественной жизнью человека, истинно свежими, сильными и не натянутыми чувствами, которыми так тщетно силятся теперь жить люди, обреченные на черную работу рассудка, и беспечить существование богоподобной жизни. Блаженство этих предшественников похоже на блаженство столяра, если он дерзнет отдохнуть на только что отделанном мягком диване для богатого вельможи?)
Мать моя очень добрая женщина и очень меня любит, впрочем, что и говорить об этом… а радость ее описывать ли? Она плакала… Брат мой очень хороший и способный мальчик, порядочно рисует, но нетерпелив. У него большая способность к музыке.
Вчера пришел ко мне один старик, чугуевский житель 70 лет, Иван Васильевич Шаровкин, он поэт — говорит почти стихами, проговорил мне несколько своих поэм, которые я вое спишу. Он служил в военном поселении, а потом в кавалерии, вытянул 42 года самой ужаснейшей лямки. Теперь худощав, красен, глазами смотрит, но ничего не видит, зеленоватые глаза тусклы, зрачков почти не приметно, голова — как лунь, бороды почти нет и та подстрижена. Веселый и крепкий старик, великолепно играет на флейте и на всех духовых инструментах, ветеринар, знахарь и все что хотите — я познакомлюсь с ним покороче, напишу с него портрет — интересный субъект!
Прощайте, Адриан Викторович! […]
Миколе {Николай Иванович Мурашко — художник, учился вместе с Репиным в Академии художеств.} я послал письмо из Чугуева — ответа нет.
Мстислав Викторович обещал написать мне, но до сих пор ничего. Я боюсь — не писали ли Вы ему чего-нибудь — я был так неосторожен. И теперь две строчки от него составили бы несказанную радость. Если он теперь в Лопуховке, то передайте ему мой смиренный и низкий поклон. Лидии Викторовне мое глубокое почтение.
Кланяйтесь Алексею Васильевичу и супруге его.
Привозите побольше здоровья, это самое главное.

Ваш Илья

Я видел здесь много любопытных вещей, как-то: сенокос, то есть косовицу, грабовицу, полову, жниву и тому подобные прелести, все это чудные, колоритные и сильные картины.
Прощайте, будьте здоровы: чуть-чуть не забыл сказать Вам о своей радости, причина этой радости — Ваше занятие малярством. Это Вам очень в пользу.

1868

А. В. ПРАХОВУ

6 июля 1868 г.
Петербург

Мой хороший Адриан Викторович!

Я думал, что в эту поездку Вашу я не напишу Вам ни одного письма, но это совершеннейший вздор, и дай мне более свободного времени, я бы написал Вам целую кучу писем.
Две кисточки я Вам послал через Мстислава Викторовича, но по другому Вашему поручению я оказываюсь постыдно несостоятельным. Простите или презирайте — воля Вашего правосудия. Можете себе представить, при выезде из Петербурга на это лето моих приятелей я ни с одним не прощался, ни с Вами, ни с Гаврилом, ни с Мстиславом Викторовичем, ни даже, что меня и теперь бесит, с Антокольским, который, как кажется, уехал навсегда за границу.
Вы, конечно, получите письмо Миколы гораздо раньше, чем я извещу Вас о его приезде, знаете также удар судьбы (как угодно называть некоторым), разразившийся над ним. Да, это весьма горестное обстоятельство, и оно ему чего-нибудь да стоит.
Адриан Викторович, приезжайте к нам поскорее. Мы проводим время очень весело, живем мы втроем — я, Петр Иванович и Микола. Таскаемся в Старую деревню, где живет зазноба Петра Ивановича, жизнь его преисполнена превратностей и непостоянства фортуны: иногда сияние, озаряющее его бесшабашную голову, бывает так усладительно светло, что даже утушовывает затаенную скорбь Миколы, иногда же он мрачен, колорит лица серо-зеленый и глубокие вздохи его не дают мне спать во всю светло-душную ночь, то есть прерывает мой чуткий сон. Наутро мы просыпаемся, разражаемся громким хохотом, и я, полный объективности и беспристрастия, таскаю Петра Ивановича по комнатке.
Недавно, то есть 29 июня, мы праздновали именины Петра Ивановича. Он вообразил себе, что к нему должны собраться в 12 часов дня, жара, все плавится пот просачивается на поверхность платья, стеариновые свечки текут на стол и помойные ямы отделяют атомы в таком количестве, что заражают атмосферу на 30 верст в окрестностях Петербурга.
Петр Иванович велел поставить самовар, большой, жару в нем, как в кухне сенатора: пар наполнил скоро наше необъемистое жилище горячим непроницаемым туманом, и мы лежали в изнеможении, задрав кверху ноги и почти без платья. Микола на небезукоризненном полу. Петр Иванович ждал, ждал, никто не идет, он рассердился слегка, плюнул, велел подбавить жару в самовар и начал душить (пунш с ромом!!!) стакан за стаканом, я же лежал полный объективности и беспристрастия. Наконец чай упоительно приятно пощекотал мой аппетит. Я встал, выпил большую рюмку рому за здоровье Петра Ивановича и его зазнобы, полный объективности и беспристрастия, и начал поглощать распекательный чай. Не помню, долго ли, коротко ли продолжалось наше чаеглотство, помню, что в это время пришли двое, один знакомый Петра Ивановича и ученик Петра Ивановича. К обоим Петр Иванович неотвязно приставал с ромом и уверял, что еще пошлет, особенно усердно он приставал к своему Телемаку и особенно усердно лил ему ром вместо чая. Я находился в полудремотном состоянии, прищурив покрасневшие и посоловевшие глазки, полный объективности и беспристрастия. Я томился жаждою, наконец самовар появился снова с большим жаром и усиленным паром, и я снова принялся за него. Было часов пять, когда я разглядел Петра Ивановича. Лицо его было зелено, глаза мутны, и казалось, что в это время и он был полон объективности и беспристрастия, впрочем, он поминал недобрыми словами тех, кто до сих пор не пришел. Мы ушли на Острова и только на другой день узнали, что все приходили к нам в 7 часов и, разумеется, разругали.
Я уже начал малевать Диогена {Картина ‘Диоген разбивает свою чашу, увидев мальчика, пьющего из ручья воду руками’ (1868).}, в академическом стиле (полный объективности и беспристрастия). Ваш Ахиллес {Иллюстрация Репина к статье А. Прахова ‘Ахилл Эрмитажа’.} скоро отгравируется (гравюра на камне — недурно). Карл Якимович {К. Я. Люгебиль — профессор Петербургского университета.} сравнивал пробный оттиск с оригиналом (статуей) и нашел, что удовлетворительно. И действительно, за 50 р. 1500 экземпляров едва ли возможно лучше. Литографией нельзя было удовлетвориться, ибо никакой камень не выдержит такое количество оттисков, а гравюры, по уверению Прохорова, все выйдут ‘как одна’.
Сейчас сходил к Прохорову и взял один оттиск, чтобы переслать Вам,— зрите и судите сами.
Недавно мы (я, Микола, Борис и Владимир Викторовичи {Борис Викторович и Владимир Викторович Праховы.} провели целый день на Черной речке и ее окрестностях, катались на лодке, лежали в лесу, последнее мне особенно нравится.
Какой добрый Мстислав Викторович, он хлопочет за моего брата, писал нарочно письмо Владимиру Александровичу. Не знаю, удастся ли это дело, но, во всяком случае, благодарности своей ему я и выразить не могу.
До свидания, мой хороший! Веселитесь и укрепляйтесь здоровьем, да поскорей приезжайте.

Ваш Илья

У Люгебиля я встретил однажды девушку, ту самую, которая была у Вас на маскараде. Она очень мила, хотя в немецком стиле.

1869

В. Д. ПОЛЕНОВУ 1

21 сентября 1869 г.
Петербург

1 Поленов Василий Дмитриевич (1844—1927) — известный художник-передвижник, жанрист, пейзажист и исторический живописец. Народный художник РСФСР. Учился вместе с Репиным в Академии художеств. Поленова и Репина связывала большая дружба, длившаяся все годы их знакомства.

Василий Дмитриевич,

может быть, письмо мое окажется лишним в настоящее время, когда я даже не уверен, застанет ли оно Вас на месте и когда нет никаких положительных сведений, которые я мог бы считать необходимостью сообщить Вам.
Но все же это гораздо лучше, чем письмо, которое я хотел было написать сейчас же, как поставлены были программы {Программные картины, написанные на малую золотую медаль. Вместе с Репиным картины на заданную тему ‘Иов и его друзья’ писали в 1869 г. В. Поленов, Е. Макаров и Е. Урлауб.} (роковая суббота), под влиянием самой безотрадной хандры. Программы на выставке показались мне до того плохими, мне сделалось так совестно, что оставалось только бежать или провалиться сквозь землю.
Не знаю, способность ли это человеческая — привыкать, или программы действительно не так плохи, как мне показалось сгоряча? Только теперь я уже нахожу в в них много хорошего. (По живописи Ваша лучшая, что, впрочем, Вы сами знаете.)
Лучшие вещи на выставке — это: Масленица Маковского, Тюрьма Верещагина, пейзаж Дюккера, портрет Перова и портрет Крамского Е. Васильчиковой {Репин пишет о картинах, экспонированных на академической выставке 1869 г.: К. Маковского ‘Народное гулянье во время масленицы на Адмиралтейской площади в Петербурге’ (1869), В. П. Верещагина ‘Свидание узника с семейством’ (1869), Е. Дюккера ‘Вид в Эстляндии’ (1869), В. Перова (был представлен портретами А. Писемского, А. Борисовского, А. Безсонова. написанными в 1863 г.) и И. Крамского ‘Портрет Е. Васильчиковой’ (1869).}. (Это, конечно, мое мнение.) Самое скорбное впечатление производит Вилевальд своими двумя баталиями (один приятель мой очень метко выразился о них: по его мнению, это два решета. Впрочем, к их счастью, глаз на них не останавливается. Вашей картиной, я слышал, он, Вилевальд, был очень огорчен за неоконченность. Небрежность в выполнении он принимает чуть ли не за личное оскорбление.
Говорят, что экзамен программ будет 27 сентября, впрочем, этот слух лишен всякого вероятия. А вернее, что это воспоследует по закрытии выставки. Меня очень приятно поражает спокойствие программистов: Урлауб ходит не иначе, как с самодовольной улыбкой и со спокойной самоуверенностью человека, сознающего себе цену. Макаров добродушно улыбается во весь свой огромный рот. На меня это подействовало очень благотворно, так что я теперь даже очень весел (может быть, не перед добром?). Как-то Вы там? {Поленов гостил у своих родителей в имении ‘Имоченцы’ Олонецкой губернии.} (Счастливец?), Василий Дмитриевич. Наслаждаетесь, вероятно, натуральными благами природы, а не искусственными, какие выпали теперь на нашу долю.

И. Репин

1872

В. В. СТАСОВУ 1

1 Стасов Владимир Васильевич (1824—1906) — выдающийся художественный и музыкальный критик. Продолжатель традиций русской революционно-демократической критики, активно отстаивал национальное, идейно-реалистическое искусство, выступая горячим поборником творчества художников-передвижников и композиторов ‘Могучей кучки’.
Переписка Стасова и Репина охватывает тридцатипятилетний период и отражает важнейшие события художественной жизни последней трети XIX и начала XX в.
Несмотря на частые разногласия со Стасовым и ссору с ним в 90-х гг., Репин всегда высоко ценил его как неутомимого борца за национальное искусство, сделавшего большой вклад в русскую художественную культуру. Об этом он часто пишет в своих письмах, а также в книге воспоминаний ‘Далекое близкое’. Воспоминания Репина о Стасове напечатаны также в сборнике ‘Художественное наследство. Репин’, т. 1, М., Изд-во Академии наук СССР, 1948.

27 мая 1872 г.
Москва

Дорогой Владимир Васильевич!
Неприятнее всего поразило меня в Москве (Москву я люблю как родную мать и нахожусь всегда точно в гостях у матери — в Москве) противно, гадко выстроенная Политехническая выставка {Всероссийская Политехническая выставка 1872 г. была размещена на территории Кремля и вокруг него, в специально построенных павильонах.}, особенно наверху у колокольни Ивана Великого и внизу против гостиницы Кокорева, где я имею большое удовольствие проживать, в 58 No, очень большое удовольствие потому, что из окна я вижу Кремль, Василия Блаженного, Спасские ворота, башни стены, колокольню Ивана Великого, все эти колоссальные, освященные веками и замечательно художественные вещи. Теперь особенно чувствительна их художественная грандиозность, когда есть сравнение: внизу слепили ‘курам на смех’ клетушки для выставки — должно быть, немец задался опошлить пресловутый мотив русской избы — хуже выдумать нельзя. Внизу здания имеют вид прачешной, назначения их не знаю. Впрочем, Морской отдел очень хорош, по крайней мере общеевропейская вещь, около здание очень хорошее — что-то китайское. Все это Вы сами увидите и оцените.
‘Славянский базар’ {Гостиница ‘Славянский базар’ в Москве, построенная по проекту архитектора Вебера. Концертный зал был оформлен в русском стиле по проекту А. Гуна и П. Кудрявцева. В 1872 г. Репин выполнил для этого зала по заказу А. Пороховщикова большую картину ‘Славянские композиторы’ (собрание русских, польских и чешских музыкантов).} Пороховщикова удивительная постройка, просто прелесть. Концертный зал в русском стиле превзошел все мои ожидания. Я думаю, и Европе стоит посмотреть.
Картина моя была бы очень хороша в этом зале, горячий тон очень выгоден, но, к несчастью, никакого света ни днем, ни ночью, совсем во мраке. Пороховщикова нет (в Петербурге), не с кем слова сказать по этому поводу. Самые яркие краски, которыми расписана зала, кажутся скромными (как в египетских храмах). В картине ничего не видно, и рамка отвратительна.
За всю эту неприятность я вознагражден сегодня на ‘Передвижной выставке’, но только не Передвижной выставкой, в которой все мне знакомо… Всю ее убил наповал Перов двумя портретами: его портрет И. С. Камынина, замечательнейшая вещь в русской живописи. Старый седой купчина, с медалью, сидит — жив он, и баста.
Петербургские вещи так подурнели в Москве, что их узнать нельзя, даже ‘Петр’ Ге подурнел, а Крамского Русалки — просто грязно-серое пятно, на котором едва намекаются манекены, намазанные белой глиной,— ничего не вижу, странно {Картины Н. Ге ‘Петр I допрашивает царевича Алексея Петровича в Петергофе’ (1871) и И. Крамского ‘Русалки’ (1871), представленные на Передвижной выставке в Москве в 1872 г. Одновременно там же была организована выставка произведений преподавателей и учеников Московского Училища живописи, ваяния и зодчества.}. Но мимо, может быть, это и не так, а заверните-ка, тут же в залах выставка московских учеников художников: вот где перлы! Вот где таланты! Сколько жизни, силы, чувства, и все это так правдиво, просто. Владимир Маковский один из самых слабых в этом роде, в последних вещах он (о! несчастный!) вздумал подражать своему брату К. Маковскому. Его ‘Точильщик’ и драка мальчиков жалкие вещи, подражание хлыщеватому К. Маковскому. Зато молодежь (я бы их перецеловал от (всей души) — Манизер, Старосельский, Грибков, Малышев, Старченков, Пупыкин и проч.
Молодежь московская так удивила, обрадовала меня, что я, при всей моей лени писать, мараю еще лист. Не знаю, с чего начать, глаза разбегаются. Везде живое непосредственное воспроизведение жизни, как она есть, типично, верно, экспрессивно, а какая живопись! Посмотрите, ради бога. Вы удивитесь. Это так своеобразно, сильно, что просто глазам не веришь. Я только думал об этом, что это будет скоро, а оно уже есть, вот оно, наше родное, и в Москве, на родине! Так и быть должно. Браво, браво! Нельзя не верить в юные русские силы. Вот где начинается действительно дело. Взгляните или припомните петербургскую выставку, какой пошлой гнилью пропитана она, да зачем далеко ходить, тут же в другой комнате есть сравнение.
Теперь я с ужасом вижу, до чего очумлен, обессилен и забит петербургский круг художников. Подальше от него, подальше от грешной земли! Я поселюсь в Москве, тут так тепло живется. И какое разнообразие, именно разнообразие всех существующих образов! Поразительно, и как это все валяется зря, как смело наляпано в самой натуре.
И обиднее всего, что про москвичей никто ни слова, точно их и на свете нет. Это похоже на московские лавки, которые или наглухо заперты тяжеловесными замками, или все там завернуто в кули и рогожи, а разомкни эти замки, разверни эти кули, рогожи — глаза разбегутся и рот раскроется от удивления.
Совестно, право, за петербургских художников, они пользуются незаслуженной славой, и один из этих невинных грешников есмь аз многогрешный. Эти похожи на напрасно прославленный гостиный двор, в котором все отвратительно, гадко и бессовестно, и я каждый раз удивляюсь, как они торгуют, да еще как торгуют, все обман и самый грубый обман.
До свидания, дорогой Владимир Васильевич, приезжайте поскорее в Москву, право, стоит, очень стоит.
В первый же вечер моего приезда в Москву я был удивлен сценой в Кремле: столпившийся народ слушал на дворе проповедь попа. Усердие слушать заставило некоторых взлезть на железную решетку ограды и везде, где слово слышнее, ближе к попу, который стоял на ступеньках лестницы и рассуждал, очень театрально позируя и изо всей мочи стараясь блеснуть схоластической ученостью. Трудно было долезть и услышать что-нибудь. (Какой-то слепой молодой парень предлагал ему вопросы, очевидно, его нарочно держал при себе хитрый поп для возбуждения своего остроумия (по лицу и фигуре поп ужасная дрянь.) Саишники, мороженщики мешали нам, наконец мы пробились и услышали: ‘Павел Коломенский сказал: ‘Ничего не смей переменять’. (Вот он, рассадник консерватизма! Противоестественное учение! Это была историческая сцена, с историческим назиданием.
‘Иван Грозный’ {Статуя М. Антокольского ‘Иван Грозный’ (1871).} на Передвижной выставке. Ему страшно подгадили: статую выкрасили грязно-белой краской и покрыли лаком!!!

29 мая

Третьего дня у меня не было конверта, письмо осталось, приписываю еще кое-что, хотя ужасно боюсь, что отнимаю у Вас время на прочтение этого хлама.
Вчера мы были в Румянцевском музее. По случаю воскресенья, а потому бесплатного входа, там было много мужичков, нас удивило ужасно их художественное понимание и умение наслаждаться картинами: мы ушам своим едва верили, как эти зипуны прочувствовали один пейзаж до последних мелочей, до едва приметных намеков дали, как они потом, как истые любители, перешли к другому пейзажу (‘Дубы’ Клодта), все разглядывалось в кулак, все перебиралось до ниточки. Вообще в Москве больше народной жизни, тут народ чувствует себя как дома, чувство это инстинктивно переходит на всех и даже приезжим от этого веселее — очень приятное чувство. На костюм не обращается никакого внимания, даже очень богатыми, про купцов и говорить нечего.
Потом мы были в зоологическом, ботаническом саду (богато зверьем помещение!), и тут милое мужичье да бабье, несмотря на большую цену за вход (50 к.). Увеселение не ахти: хор полковой музыки, а внимание публики заслуживает большего. Публика самая разношерстная, рядом с раздушенными барынями и франтами сидели засаленные сермяги и пестроситцевые бабы — удивительно картинно.
Напряженное внимание публики дошло до невероятности, когда на сцену выступили цыганки и цыгане. Ну, думали мы, вот, должно быть, разодолжат-то (мы их ни разу не слыхали). Я только слышал о цыганах. Однако, кроме порывистого бессилия да дикого взвизгивания, ничего не дали нам цыгане. Романсы, исполненные трио, напоминали нам церковное пенье мещан, любителей в уездном городке. Половина публики аплодировала, половина шикала.
Сейчас прочел Вашу заметку в ‘Петербургских ведомостях’, совершенно неожиданно {Статья ‘Новая картина Репина’ (‘С.-Петербургские ведомости’, 1872. 27 мая). Посвящена описанию картины ‘Славянские композиторы’.}, меня очень удивила отчетливость, с которой Вы описали каждое лицо, только Николай Рубинштейн не к брату, а также обращен к Глинке. Пороховщикова до сих пор нет, картина стоит во мраке (ничего не видно, фигуры едва различаешь). Такая досада.
Супруга моя Вам кланяется. Будьте здоровы, Владимир Васильевич. До свидания.

Ваш И. Репин

Гартмана еще не видал, работа шла днем и ночью, только сегодня, 29-го кончили, развесили флаги и пошли спать, и мне пора, 12 часов пробило в Кремле.
Я пугаюсь своего письма, так оно велико и беспорядочно, но Вы так добры, так великодушны, а я так ленив и не занят собою…

В. В. СТАСОВУ

8 июня 1872 г.
Москва

Вчера, по получении Вашего письма, мне страх как захотелось отвечать Вам, дорогой Владимир Васильевич, но, как всегда, когда мне что-нибудь очень хочется делать,— некогда было. Сегодня, пока мы собираемся идти на постоянную выставку, начну свой ответ держать Вашей светлости. Во-первых, оправдание против 1-го выговора: китайским знаком достоинства я воспользовался точно для такой же цели, для какой пользовались Вы им, чтобы быть допущенным поскорее к тлообразному, по своей умственной невинности, министру {Под ‘китайским знаком достоинства’ подразумевается титулование Стасова ‘превосходительством’. Репин напоминает, что Стасов сам пользовался этом титулом, чтобы быть допущенным к министну просвещения Д. Толстому.}. Ведь что ни говори, а Москва-таки очень похожа на забытую большую деревню, из которой выехали уж давно все господа, остались лакеи да дворецкие, да купцы, полиции — никакой, (везде кучи старого мусора, а чуть где свободный утолок — будь это даже у такого священного места, как пресловутые Спасские ворота — затыкай нос и не дыши, или умрешь от зловонья. В свободное от сна время москвичи шалят, и, может быть, одна из милых шалостей — прочтение писем, адресованных на разные имена (по городской почте письма редко доходят), вот почему я адресовал письмо на имя барина: страх божий у москвичей еще простирается до боязни господ. Теперь второе… Пора идти… XI часов вечера.
Особа миниатюрного формата очень хочет спать: скажу за нее, что она, как истинный художник, очень не любит плясать писем. (Много через это горести перенес я в бытность ее в институте {Жена художника Вера Алексеевна Репина, урожденная Шевцова.}.)
Насчет гласности моих заметок о Москве посылаю Вам свое veto. Положим, без имени я мог бы омыть руки за их слабость и поверхностность, но я, кроме того, признаю их положительно вредными в интересах моей родины. Печатное слово у нас критикуется очень немногими, а полемика большая редкость, масса принимает все безусловно — значит, надо быть осторожными в выборе.
Порицать нетрудно, труднее указать достоинства и целесообразность. (Для профана немыслимо, а я профан.)
О молодых москвичах мне бы очень, очень хотелось рассказать всему свету, никто этого не сделает так хорошо, как Вы, Владимир Васильевич, а потому я просил бы Вас, если особенно Вам это кстати, приезжать в Москву да и сказать Ваше доброе, пропитанное горячею любовью к родине слово, которое все читают и которому все верят, за немногими исключениями.
Молодые художники, правда, не поражают Вас глубиной мысли, но они поражают Вас свободой от всяких традиций, мертвящих искусство, а потому живы, своеобразны и необыкновенно сильны. Замечательно еще, что между ними почти нет пейзажистов. Это говорит за большой интерес к жизни, без романтизма, зато как воспроизведены экспрессии лиц! Увидите вот хотя бы картинку Манизера — ‘Неудавшийся портрет’ (сюжет мне не нравится). В трактире художник нарисовал портрет с купца. Приятель купца и сам заказчик смеются над рисунком, художник (не мечтатель — рыло) в оправдание своего что-то рассуждает, протянув руки, в одной из них два медных пятака, вероятно плата за портрет (больше не стоит, по мнению купцов, хотя они и наслаждаются теперь созерцанием всячески диковинной штучки). Руки длинные, грязные, и рубашка грязная, терпит лямку бедняк. За буфетом стоит бородатый буфетчик, всю жизнь свою стоит он за этим буфетом, кругозор его дальше буфета не простирался, а потому совершенно естественно, что сцену перед ним он едва удостаивает своего бесстрастного взгляда. Самодовольство и самоуважение воздерживают его от лишних наблюдений. Но что писать, картина потому и картина, что она не в словах, а в образах. Я только удивляюсь живости и силе образов. Не стану больше описывать, Вы не поверите, какой это труд для меня — сами увидите (то есть картины, а не труд).
Насчет ‘Инквизиции’ {Горельеф М. Антокольского ‘Нападение инквизиции на евреев в Испании во время тайного празднования ими пасхи’. Работа велась в 1867—1902 гг., осталась незаконченной.} Антокольского я с Вами совершенно согласен, и здесь, кроме расширения узкой рамы скульптуры, ему есть случай показать весь драматизм своего таланта, да еще на его родном народе, который он так любит, которому так предан и историческая участь которого ужасно трагикомична. А между тем что может он сказать в конной статуе героя по милости обстоятельств, героя по наследству? Официальных героев должны производить официанты художества, придворные лакеи вроде Бродзких, Годебских и Гальбихов {В. Бродзкий (1826—1904), К. Годебский (1835-1909), И. Гальбих (1814—1882) — скульпторы салонно-академического направления.} (всякий горшок найдет свою покрышку, особенно горшок с деньгами). Я бы от всей души желал, чтобы он поскорее принялся и за свою ‘Инквизицию’. ‘Ивана Грозного’ москвичи находят не совсем грозным, не согласным с наводными преданиями об Иване. ‘Московские ведомости’ 2 июня находят, что Антокольский осуждает Ивана(?!!): ‘Смотрите, как он худ и бледен’. Будто бы он возбуждает антипатию. Не вижу, хотя это очень антипатичная личность. Надо бы, по их мнению, изобразить его в цветущую эпоху(?!!), вот тупость-то! Впрочем, о картине Ге и Мясоедова очень хорошо написано {Статья Л. А-ова ‘Передвижная выставка в Москве’ (‘Московские ведомости’. 1872, 2 июня). Автор ее утверждал, что ‘едва ли вообще состояние нравственных терзаний, душевного расстройства и упадка сил может в ком бы то ни было, а также и в грозном царе считаться характернейшим, типичнейшим моментом: заметим еще, что едва ли дело искусства казнить выводимые им образы, а перед Иоанном г. Антокольского так и вспоминаются известные стихи Лермонтова:
‘…смотрите, дети, на него:
как он угрюм, и худ, и бледен,
. . . . . . . . . . . . . .
как презирают все его’.
Не таким, однако, Иван Грозный остался в памяти народной и в сознании истории’.
В статье разбирались также картины Н. Ге ‘Петр I допрашивает царевича Алексея Петровича в Петергофе’ и Г. Мясоедова ‘Дедушка русского флота’.}.
Я взглянул в окно. Над Москвой заря занимается: серое темно-голубоватое небо подернулось снизу на горизонте розовыми полосами, ясны только силуэты старинных церквей да башен, остальные здания слились в сером мраке. Может быть, точно такая же заря занималась накануне боя Степана Парамоновича с Кирибеевичем {Герои ‘Песни про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова’ М. Лермонтова.}. Теперь мне даже кажется, что завтра будет происходить этот бой. Утром царь Иван со своей свитой, мрачный, пойдет к месту лобному, где ‘палач весело похаживает’ перед пугливо озирающейся толпой оборванного люда. Как-то особенно торжественно и тихо. Точно ждет чего-то старая Москва. Да, она действительно ждет пробуждения!
Июня 4, X часов утра. Я все отвлекаюсь от настоящего дела и пишу Вам разные глупости, до описания природы включительно. Третьего дня и вчера у меня было так много сильных и разнообразных впечатлений, что я едва могу привести в порядок свою неправильную голову, чтобы отвечать за Ваши серьезные вопросы.
Относительно петербургских вещей Передвижной выставки скажу Вам, что они стоят в одинаковых условиях с московскими, поставлены как следует, но в них нет силы, нет сути, это не народные вещи. Если на них смотреть в Петербурге, то покажется, пожалуй, что они озарены глубокой мыслью, и только здесь рассеивается этот туман, чувствуешь, что это мысль не убеждения не прожитая и не выжитая из жизни, реальная мысль, мысль эта отзывается обезьянничеством западным мыслям, повторением за ними, и слабым, как всякое повторение, мыслей чужих людей, живших горячо своей жизнью, это можно сравнить с ребенком, который подражает большим и повторяет их слова. Не люблю я этих маленьких хлыщей мысли, я предпочитаю ребенка, выглядывающего исподлобья, молчаливо наблюдающего старших и нравящихся ему людей, внутренний мир таких ребят слагается крепко, глубоко и своеобразно. Таких ребят я вижу в московской молодежи.
Относительно слабости питерских живописцев и потери веры в них я руководствуюсь следующим соображением: живопись всегда шла об руку с интеллигенцией и отвечала ее интересам, воспроизводя интересные для нее образы и картины. Со времени Петра I интеллигенция вращается исключительно при дворе. Тогда русских художников еще не было, надо было иностранных, они не только удовлетворяли, они даже развивали двор (дрянь продавалась, как всегда). Буду краток. Во время Александра I русские баричи развились до того, что у них появилась национальная гордость и любовь к родине, хотя они были еще баричи чистой крови, но составляли собою интеллигенцию (Пушкин, Лермонтов и прочие) и особенно декабристы по благородству души. Формы для художника (достойные его интереса) были только в Петербурге да за границей. Явилась целая фаланга художников, ярким представителем которой был Брюллов. Национальная гордость Николая простиралась до того, что он поощрял русскую музыку в Глинке, русскую живопись в Федотове и даже заказал Брюллову русскую Помпею — ‘Осаду Пскова’, приставал с этим к архитектору Тону, но, кажется, получил отпор (у деспотов бывают капризные лакеи, которым все сходит). Интеллигенция эта не могла долго существовать, так как она была замкнута в своем аристократическом кругу и относилась с презрением ко всей окружающей жизни, кроме иностранцев, развращается и падает.
Выступает другая интеллигенция, это уже на наших глазах, интеллигенция бюрократическая, она уже не спасена от примеси народной крови, ей знакомы труд и бедность, а потому она гуманна, ее сопровождают уже лучшие доселе русские силы (Гоголь, Белинский, Добролюбов, Чернышевский, Михайлов, Некрасов). Много является хороших картин: начальные вещи Перова — ‘Проповедь в церкви’, ‘Дилетант’ и др. Якоби — ‘Арестанты’, Пукирев — ‘Неравный брак’ и прочие. Вы их лучше меня знаете. Эта интеллигенция как-то крепко держится Петербурга, вся стремится к одному центру и одним интересам, пути сообщения плохи, она остается замкнутой. А между тем она развивается до мировых воззрений, хочет разумно устроить целую страну (хотя и не имела знаний). Начинает борьбу и погибает в 1862 г. 4-е апреля и нечаевщина — только вспышка погасающего пожара {4 апреля 1866 г. Д. В. Каракозовым было совершено покушение на Александра II.
‘Нечаевщина’ — подпольные заговорщические кружки, руководимые С. Г. Нечаевым.}. […]
Теперь, обедая в кухмистерских и сходясь с учащеюся молодежью, я с удовольствием вижу, что это уже не щеголеватые студенты, имеющие прекрасные манеры и фразисто громко говорящие,— это сиволапые, грязные, мужицкие дети, не умеющие связать порядочно пару слов, но это люди с глубокой душой, люди, серьезно относящиеся к жизни и самобытно развивающиеся. Вся эта ватага бредет на каникулы домой пешком, да в III-м классе (как в раю), идут в свои грязные избы и много, много порасскажут своим родичам и знакомым, которые их поймут, поверят им и, в случае беды, не выдадут, тут будет поддержка. Вот почему художнику уже нечего держаться Петербурга, где, более чем где-нибудь, народ раб, а общество перепутанное, старое, отживающее, там нет форм народного интереса.
Судья теперь мужик, а потому надо воспроизводить его интересы (мне это очень кстати, ведь я, как Вам известно, мужик, сын отставного рядового, протянувшего 27 не очень благополучных лет николаевской солдатчины).
Судите же с этой точки зрения, что Вам может дать картина, изображающая русалок, да не живо изображающая?..
Нынешняя молодежи интеллигенции уже не поедет за границу сорить деньгами, у нее нет их, у нее едва хватает грошей на покупку книг иностранной литературы, тем крепче выживается то, что труднее достается, чем строже выбор.
Между тем как в Петербурге тек чистый родник народной жизни и портился в вонючей луже монархизма, в Москве он уже образовал довольно объемистый резервуар. Сюда постепенно стекалось все лучшее русское по части живописи. Тут более уцелела народная жизнь, материально поддерживаемая купцами. Тут есть Третьяковы, Солдатенковы, осматривая на днях галерею картин первого, я убедился, что он богаче петербургского императора. (Наполовину немцы, они поощряют только немцев.) Я был вне себя от радости, переходя от одной к другой драгоценности в его действительно замечательной коллекции картин. ‘Неравный брак’ Пукирева, ‘Тройка детей’, ‘Славильщики попы’ {Картины В. Перова ‘Тройка’ (1866) и ‘Сельский крестный *од да пасху’ (1861).} и другие вещи Перова, ‘Княжна Тараканова’ Флавицкого, ‘Партия арестантов’ Якоби и много, много замечательных русских вещей, так что я дивлюсь и дивлюсь богатству этого человека. Иванов (эскиз картины). А Румянцевский музей! Федотов там и, наконец, самая гениальная и самая народная русская картина — ‘Явление Христа народу’ Иванова, здесь же, на первый взгляд это лубок, но это мгновенное впечатление рассеивается, и перед вами вырастает русский колосс. (По воскресеньям перед нею толпа мужиков и только слышно: ‘Уж так живо! Так живо!’) И действительно, живая выразительность ее удивительна! И по своей идее близка она сердцу каждого русского. Тут изображен угнетенный народ, жаждущий слова свободы, идущий дружной толпой за горячим проповедником ‘предтечею’. Народ полюбил его, во всем верит ему безусловно и только ждет решительного призыва к делу. Но вот показывается на горизонте величественно-скромная фигура, полная спокойной решимости, с подавляющею силою взгляда. Проповедник только что окончил проповедь, проникнув ею до глубины души своих слушателей, потому что говорил от глубины души, взгляды всех в благоговейном молчании обратились к нему восторженно, а он, откинув свой плащ, простирает руки к спускающейся с горы фигуре реформатора и произносит с величайшей радостью, как бы оканчивая свою речь: ‘а вот идет посланник бога, он ляжет за вас костьми, чтобы улучшить ваше положение!’
Все обернулись в изумлении к идущему, и все чувствуют несокрушимую силу этого серьезного человека. Как воспроизведены эти два колоссальных характера, как живы и разнообразны предстоящие (описание каждого лица не уместилось бы на странице). Толпа вдали, вопиющая в угнетении, простирая руки к избавителю.
Каждый раз, когда я проезжаю через Москву, я захожу (как магометанин в Мекку) на поклонение этой картине, и каждый раз она вырастает передо мною. Я уже писал о ней письма Антокольскому в 1867 г., Прахову, и все на разные лады, под впечатлением.
С Гартманом еще не познакомился, некогда было. Вчера был на постоянной выставке. Да — еще у Николая Рубинштейна, завтра с него нарисую. Вчера устраивали освещение картины — высоко, лиц не видно. Сейчас пойдем смотреть народный театр Гартмана — хвалят.
До свидания, Владимир Васильевич, поскорей запечатаю письмо, а я уж очень увлекся, кажется.

Ваш И. Репин.

В. В. СТАСОВУ

13 июня 1872 г.
Нижний Новгород

Мы наконец на Волге, дорогой Владимир Васильевич, попали на прескверный пароходишко Самолета ‘Гонец’ и потому находимся в дурном настроении духа.
Благодарю Вас за статью о Шварце {Статья В. В. Стасова ‘Новые художественные издания’ (‘С.-Петербургские ведомости’, 1872, 2 июня).}, я прочел ее с большим удовольствием и не без назидания для себя. Мне только не потравил ось сопоставление его с Флавицким (совсем другой род, и деларошевского у Флавицкого уже ничего нет). Но статья написана горячо и художественно, как всегда у Вас, если Вы позволяете писать мне замечания о Ваших статьях. Может быть, и тут я скачу, куда мне не следует, но Вы сами виноваты, что избаловали меня несколько своей добротой.
А я желал бы уговориться с Вами наперед: я буду писать Вам совершенно откровенно все, что я думаю и чувствую, и прошу Вас так же откровенно и без всяких поблажек замечать мне мои недостатки (я не из обидчивых), недостатков у меня много, и много желания улучшаться и идти вперед, и потому, ради бога, построже! Или я никогда больше не напишу Вам ни одной строки. (А впрочем, я бы на Вашем месте порадовался такой угрозе: у Вас так много серьезных дел, что я не перестаю удивляться Вашему терпению прочитывать такой безобразный хлам, как мои письма, а приписываю все это Вашей бесконечной доброте и той горячей, доходящей до самопожертвования любви к человечеству, в его духовных немощах, которая известна только мне да еще очень немногим.) Итак, ради бога, прежде всего — беспощадная откровенность, или я перестану любить Вас. Все мои близкие друзья бранят меня в глаза. […]
Ах, боже мой, увлекся. И забыл, что Вы в глубоко огорченном состоянии. Вы так безотрадно опечалены фотографией с ‘Петра’ {Статуя М. Антокольского ‘Петр I’ (1872).}, что у меня сердце болело за Вас. За Антокольского я еще не смею сокрушаться, ибо мне очень хорошо известны всевозможные фотографии, коверкающие оригиналы до невероятного безобразия. (Вот почему я еще в Петербурге отказался от задушевной доверенности Антокольского показать мне сие уродство, оно способно только повредить первому впечатлению.) Советую Вам, если можете, забыть сие оптическое удлинение и укорачивание линий по милости неровных стекол и неверной постановки этой поистине великой выдумки ума человеческого. Не думайте о ней и забросьте ее.
А напечатать о ней успеете, прямо с натуры — выйдет и верней и сильней.
Я виделся в Москве с Тургеневым, признаться, не обрадован я этим необыкновенным случаем — не того я ждал.
Перов мне тоже не понравился: москвич.
Пишите, пожалуйста: в Самару, до востребования, только поскорей (если у Вас будет свободная минута) — я там не долго останусь.

Ваш И. Репин

А Бессель-то какая дрянь! {В. В. Бессель — известный музыкальный деятель и издатель. Репин сделал для издания ‘Детской’ Мусоргского рисунок для обложки.} Фотографию с виньетки ему, вероятно, сделали даром, хуже и грязнее невозможно, и это красуется на выставке, у меня от стыда глаза горят за него.
Выругайте этого мерзавца.

В. В. СТАСОВУ

19 августа 1872 г.
Петербург

Владимир Васильевич!

Да что же это, наконец, делает с Вами Ваш кураж! Ведь это ни на что не похоже! А этот любезный некто просто, по-моему, дурак набитый, или подлец, или лентяй, никогда не прочитавший ни одной Вашей строки, во всяком случае, очень веселый человек и совершенно ‘беззаботный насчет литературы’, и по крайней мере настолько бессовестен, чтобы говорить голословную нелепость {По всей вероятности, имеется в виду нежелание Стасова отвечать на статью Экса ‘Кое о чем’ (‘Биржевые ведомости’, 1872, 13 августа), в которой критиковался ‘большой апломб’ Стасова-критика.}.
Помните, меня Вы все упрекали в малодушии и податливости? А сами теперь что делаете? Бросьте это, дорогой Владимир Васильевич, ‘на всякое чханье не наздравствуешься’. Достаточно Вам знать, что Вы приносите пользу русскому искусству, ободряя молодежь, и, понукая публику, поощряете ее существенно. Достаточно Вам знать, что Вы имеете большой успех, как всякое доброе, вытекающее от души благородной дело не может не иметь успеха.
Антокольский в своем письме ко мне просто поразил меня одинаковостью впечатлений… Между прочим, спросите его, пожалуйста, о знаменитой картине Иванова, не забудьте.
В Москве ему столько неприятности с постановкой ‘Петра’, так он огорчен.
Ах, забыл, за согласие быть крестным мы Вас расцеловать готовы.
‘Татьяна’ {Первая дочь Репина была названа Верой, а не Татьяной.} еще шевелится в утробе матери, а ‘Бурлаки’ уже учатся ходить и кланяются крестному папаше.
Вчера мне сообщил Исеев (с горячкой), что не хочу ли я отправиться на Восток в экспедицию вел. кн. Николая Николаевича: Сирию, Палестину и пр. Если согласен, то чтобы я побывал для переговоров у вел. кн. Марии Николаевны. Я соглашаюсь, сегодня был у нее на Сергиевке за Петергофом.
Ее высочество изволила меня милостиво принять и милостиво разговаривать, в либеральном слегка тоне (это она указала на меня).
Для меня открываются здесь два очень интересных мира: мир Востока, какая-то невероятная греза, и мир придворный, тоже какая-то невероятная греза до сих пор еще.

Ваш И. Репин

Как же это, когда Антокольский приедет? Как бы не прозевать.
Сегодня утром я с приключениями путешествовал на петергофском пароходе, туман был сильный: на (мели два раза сидели, руль оборвался, и чуть пароходом не расшибло.
А день-то сегодня и пропал, чудный, светлый день.

В. В. СТАСОВУ

24 сентября 1872
Петербург

Владимир Васильевич!

Мы прочли Вашу статью о Политехнической выставке {Статья Стасова ‘Художественные заметки о политехнической выставке в Москве’ (‘С.-Петербургские ведомости’, 1872, 25 августа, 13 и 21 сентября).}, и она нам ужасно понравилась, не потому, что Вы упоминаете там о моей картине,— это место мне менее прочего нравится. Вы ее уже незаслуженно хвалите, говоря, что ‘это одна из замечательных картин русской школы’. Я помирился бы, если б сказано было, что это одна из замечательных русских картин, находящихся в русских гостиницах и концертных залах. Ну, да это в сторону, хотя мне и больно и совестно, что все это отнесут к хорошим нашим отношениям. А мне особенно понравилось, что Вы распекаете выставку за ‘кустарную промышленность’ — злоба и негодование грызли меня, когда я находился в этом павильоне.
Серебряное дело точно так же отвратительно со своим мещанским вкусом и купеческим самодурством в затрате благородных металлов и пр., все, что Вы описываете,— совершенно верно, и архитектура и нехудожественность Спаса {Храм Христа Спасителя в Москве, построенный К. Тоном. Был снесен в связи с начавшимся строительством Дворца Советов.}, все это смутно чувствовали и прочли с оживлением, как свои собственные мысли. Это особенно усладительно действует на людей: ‘не говорил ли я этого!’, ‘я это тотчас подумал’,— хотя и тот и другой только смутно чувствовали. Такова слабость человеческая, особенно теперь, когда человек из кожи лезет, чтобы не отдавать никому превосходство над собой (это реакция против прежнего поклонения знаменитостям?).
Ах, я забыл спросить о Вашем здоровье? Антоколь {М. М. Антокольский.} говорил мне, что Вы нездоровы. Ежели будете здоровы и если Вам случится быть на Острове, то заверните и взлезьте на высоты нашего болота […]
Вонь и тина этого болота действуют заразительно, мне уже невыносим становится запах этой гнили и давящая вязкость, тянущая книзу все попадающее туда, все мгновенно прикрывается слоем плесени и тонет, напитываясь вонью, надо (иметь невероятной силы крылья и мускулы, чтобы вырваться оттуда на свободу. Но болото наше Вы можете поздравить с новым приобретением. Один очень красивый цветок с европейским запахом и бросающейся в глаза формой пожелал украсить собою это болото, мало этого, он даже (о, дерзкий!) мечтал покрыть это болото приобретенным в Европе запахом царить над ним, составляя эффектный центр, пламенной звездой посреди непроглядной ночи {‘Болотом’ Репин называет Академию художеств, а ‘цветком’ — Г. И. Семирадского. На академической выставке была экспонирована его картина ‘Римляне блестящих времен кесаризма’ (1872).}. Но расчет не удался: на днях этот цветок пахнул на меня с наглой уверенностью в своей прелести и… боже мой, чем понесло от него!
Представьте себе смесь запаха из наркотически изысканных французских духов с запахом прелой капусты и вековой гнили и ладана, да прибавьте ко всему этому хвастовство нахальное этим запахом!
Мне было невыносимо больно и хотелось дать плюху этому наглому клеветнику на молодых московских художников! Это верх пошлости!
Угадайте, кто это!

Ваш И. Р.

В пятницу вечером были у нас Антокольские, провели вечер превесело: толковали об его ‘Инквизиции’. Упомянутый цветок я на него так же подействовал. […]

В. В. СТАСОВУ

6 октября 1872 г.
Петербург

Как я рад, Владимир Васильевич, что наконец хоть кое-как могу Вас уведомить.
Столько хлопот, столько горя, страданий и наконец столько радостей!
Во вторник в 5 1/4 часов вечера родилась дочь, мать — слава богу, хотя еще и очень не вполне, но здорова (трудный подвиг совершила). Называют Верой, ну, пусть себе.
Я даже напрасно пишу Вам: завтра я предчувствую, что увижу Вас, и, может быть, раньше письма благодаря нашей почте.
Уж заодно скажу Вам еще об одной радости. Сегодня я видел ‘Петра’ Антокольского — и статуя превзошла все мои ожидания. Как воспроизведение личности, как портрет — я не знаю ничего лучшего, это совершенно живой Петр Великий (вот Вам и фотография, она взята с самого слабого места, правая рука Петра с ее ненатуральным, изысканным и мелким движением никуда не годится), особенно когда не видишь правой руки, которая несколько нарушает цельность впечатления.
Интересно: после статуи Антокольского я взглянул на голову Петра — Фальконета, мимоходом — мертвая волоокая (бычачья голова) и почти не похожая на Петра I.
Да-с, это получше Ге — ‘Петра’, то есть Антокольского статуя.
Мы говорили с Васнецовым (вместе видели), сравнивая ‘Ивана IV’ с ‘Петром’, и сошлись на том, что как портрет исторический гениальной личности ‘Петр’ выше ‘Ивана’ (по технике он гораздо выше ‘Ивана’). ‘Иван’ силен только смыслом общечеловеческим, смыслом типа и слаб как портрет. Но, ради бога, посмотрите на ‘Петра’…
Ах, я и забыл, а из другой комнаты долетают до уха звуки, к которым я еще не привык,— а так тянут.

Ваш И. Репин

В. В. СТАСОВУ

26 ноября 1872 г.
Петербург

Если Вы вздумаете зайти ко мне в мастерскую, то сделайте это не иначе как в очень светлый день, по темным дням я не хожу туда — можно испортить.
‘А в ненастные дни
Занимаемся мы акварелью.
Дома как-то светлей
И идейки живей — к выполненью,
И бесцельный чертеж,
И скорее прочтешь по-французски’.
28 вторник. На этом месте меня прервал крик Вашей крестницы {Дочери Веры.} (кричит часто бедняжка).
А потом получил письмо от Антоколя. Удивляется, отчего Вы ему не пишете.
От Солдатенкова он получил деньги.
‘Инквизиция’ его находится у Соколова на Лиговке ‘за немецкую банию’. Вместо ‘Спинозы’ он хочет делать ‘Спор о талмуде’. По-моему, как он ни сделай эту вещь, будь она исполнена великолепно, все же это неизмеримо ниже ‘Спинозы’, выполненного и не с таким совершенством.
Об этом я ему напишу (он прибавляет третью фигуру глухого, да все это не важно).
Ах! Я забываю о самом главном, о чем хотел писать Вам уж давно, да что еще — я хотел даже писать статью. Так это покоробило меня.
Дело: зайдите в Академию и посмотрите на программы учеников на золотую медаль. Еще никогда пошлость пристрастия и защита старой вони не высказывалась так нагло наружу: Масалов, Швайкевич такая пошлая рутина. Вяткин (писал не сам) вздор с поползновением к эффекту. О прочих плохих я не упомяну, но не могу умолчать о тех, кому следовало бы дать. (Это не только мое мнение, это мнение всех молодых академистов.) Васильеву: его вещь очень выразительна, вещь новая по приему, хотя и не выдержана вполне, но это положительно лучшая вещь. Вторая — Загорского: по композиции она стоит наряду со всеми, но по живописи и колориту это очень хорошая вещица. А между тем дали троим первым! {Репин пишет о программных картинах 1872 г., представленных на конкурс на большую золотую медаль И. Масаловым, А. Швайкевичем, С. Вяткиным, А. Васильевым и Н. Загорским, на тему ‘Жертвоприношение Авраама’.}
Такие события, однако же, меня наталкивают на мысли (хотя неистово злят вначале), и последнее событие натолкнуло меня на мысль, которая по зрелом обсуждении перешла уже в убеждение. Вот оно: все великие образцы, антики, лучшие создания человечества принесли громадный вред человечеству, затормозили его на много веков, отупили и обидиотили его до полного бессилия, с тех пор как бездарные учителя с пошлым смирением предлагали его своим ученикам, а те, развесив уши, смиренно отуплялись сами и распространяли в массу (хотя без особенного успеха) их идиотизм. И чем древнее памятник, чем совершеннее он сам по себе, тем он вреднее.
Я это обдумал и докажу мак дважды два. Это не увлечение, это убеждение.
Ежели в темный день Вам некуда будет деть часа два времени, заезжайте ко мне на квартиру. Три акварели уже готовы, делается четвертая.

Ваш И. Репин

Вера кланяется Вам и малая.

В. В. СТАСОВУ

24 декабря 1872 г.
Петербург

Ах, Владимир Васильевич! А ведь я, признаться, поджидал Вас сегодня утром, думал начать раскраску бюста {Репин по просьбе Стасова должен был раскрасить его гипсовый бюст, исполненный Антокольским в 1872 г. Позднее эта работа была им выполнена, но неудачно.} с натуры (акварелью попробую), как жаль, что Вы нездоровы.
А насчет 2-го генваря — какое совпадение! {2 января — день рождения В. В. Стасову.} Это день рождения Веры. Надо как-нибудь ухитриться.
Тьма, тьма и тьма!! Придется бежать из Петербурга. Одно спасение, чтобы не застыть окончательно. Ведь это значит, что Прометей скован здесь, а мы, жалкие существа, должны прозябать без священного огня — ужасно.
Скорей, скорей куда-нибудь в Европу, Париж, Рим… все равно… где только есть солнце, где горит этот светоч! Может быть как моль, как ночной мотылек, налетев на него, сгоришь в нем, но все же не удержишься, чтобы не улететь из этого мрака, из этого оцепенения!
Можно с ума сойти от бессильной злобы, от досады на нечто непоколебимое, мрачное и ужасное, как смерть.
Да, в Европу, в Европу, там мы более нужны, чем здесь, где только из одного человеколюбия да, еще того хуже, из подражаний просвещенным странам нас поощряют из прихоти, по капризу и по мягкосердию, а более бесцеремонные люди прямо говорят, что мы (художники) не имеем право на существование. Они правы совершенно! Не до эстетических наслаждений здесь, где еще экономический быт в первобытном, варварском состоянии. А Европе мы нужны, она нуждается в приливе свежих сил из провинций, здоровые соки дадут ей новую жизнь. И мы будем спица в колеснице — это большое утешение!
А здесь (признаться Вам по совести) мне совестно, что я художник, мне кажется, что это дармоед, обманщик, приживалка.
Ах, простите, я увлекся и, вероятно, надоел Вам своею плаксивостью. Что у кого болит… и пр.
До свиданья, Владимир Васильевич. Скреплюсь до осени, а там и махнем. Жаль удобной мастерской, в которой я еще и не начинал работать.
А Вы между тем выздоравливайте!
Вера Вам кланяется и поздравляет с праздником, я тоже Вас поздравляю, маленькая тоже, я думаю, поздравила бы, если бы возвысилась до этой степени ума.

Ваш И. Репин

1873

В. В. СТАСОВУ

1 января 1873 г.
Петербург

Очень рад, дорогой Владимир Васильевич, что Вы здоровы. Мы были у Вас.
Поздравляем Вас с Новым годом! И с днем рождения, который случится завтра. А главное — будьте здоровы!
У меня есть к Вам одно дело: мне Третьяков заказывает написать портрет М. И. Глинки {Портрет ‘М. Глинка в период сочинения оперы ‘Руслан и Людмила’ был написан Репиным лишь в 1887 г.}, разумеется, я этому заказу рад, потому что очень люблю М. И. Портрет должен быть и картиной и характеристикой лица, а Потому я не могу тут обойтись без Вас: посоветуйте и снабдите материалами, которыми Вы обладаете, к моему утешению.

Ваш И. Репин

А когда же бюст раскрашивать?

В. В. СТАСОВУ

11 января 1873 г.
Петербург

Ваше письмо, Владимир Васильевич, застало меня уже за чтением Вашей статьи {‘Еврейское племя в созданиях европейского искусства’ (‘Еврейская библиотека’, 1873, т. III, V, VI).} (теперь у меня два экземпляра). Упиваюсь, упиваюсь описаниями картин Дорэ, это очень кстати. Вчера мы были в академической библиотеке и пересматривали ‘Дон-Кишота’ {Книгу с иллюстрациями Г. Доре.}. Библию я давно не видал, а Ваши описания воспроизводят их так живо и с такой же поэзией, как у Дорэ.
Если б я не боялся пристрастия, я сказал бы, что Ваши картины лучше Дорэ: Вы прибавляете к ним колорит, чего лишены оригиналы. Только простите — что за выражение: ‘на лучезарной бляхе солнца’? Я не понял. А ведь я не подозревал того, что прочту в этой брошюре. Я думал найти здесь главным образом, еврейское племя в своих выдающихся типах по мере влияния их на европейское искусство.
Как хорошо очерчен Иванов! Для меня совершенная новость его библейские композиции, в первый раз слышу. Особенно за него я бы крепко пожал Вашу руку.
‘Какое художество мыслимо без свободы и человечески достойного жизненного уровня’. (Это мне нравится.)
Прочитал всю брошюру и нахожусь под очень приятным впечатлением, она действует удивительно, миротворно. Я читал вслух Вере, ей также очень понравилось, она не пропустила без замечания легкость и грацию языка, которые чувствуешь только при чтении вслух. Хорошо, очень хорошо. Только об еврейском племени мало. Речь идет только о художниках.
Фотографии Антокольского у меня в мастерской уже давно, и Ваша брошюра о Брюллове, если Вы ее уже не взяли.
В мастерскую я хожу каждый день (исключение воскресенье) от 11—3 часов, хотя темно ужасно. Думаю, что над картиной {‘Бурлаки на Волге’ (1873).} придется поработать еще полгода, тогда только будет порядочная вещь.

Ваш И. Р.

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ 1

1 Третьяков Павел Михайлович (1832—1898) — основатель Третьяковской галереи. Крупный деятель русской культуры, богатый купец-меценат. В течение полустолетия собирал произведения русской реалистической школы, оказывая большую помощь развитию национального искусства. В 1892 г. Третьяков принес созданную им галерею, включая коллекцию, собранную его братом Сергеем Михайловичем, в дар г. Москве.

17 января 1873 г.
Петербург

Милостивый государь Павел Михайлович!

Сегодня я и без того собирался писать Вам, как вдруг получаю Ваше письмо. Во-первых, о портрете Ф. И. Тютчева: во вторник я был у И. С. Аксакова. Он сказал мне, что надобно подождать неделю, так как Ф. И. начинает только оправляться, и мой приход может произвести на него неприятное впечатление. Следовательно, я примусь за него через неделю. Фотографий его я пока и видеть не хочу, чтобы живее взглянуть на него самого, и тогда уже.
Я разумел картинку Васнецова {Картина В. Васнецова ‘Рабочие с тачками’ (1875).}, когда говорил Сергею Михайловичу о новинке. Впрочем, Вы и без того намерены были побывать через месяц здесь. Картинка его очень свежа по колориту (у нас редкость) и сильная вещица в общем. Нищие тонко вырабатываются.
Сообщу Вам еще интересную новость: сегодня я узнал, что картину мою ‘Бурлаки’ можно отстранить от великого князя {‘Бурлаки на Волге’ (1873). Писалась по заказу вице-президента Академии художеств вел. кн. Владимира Александровича.}, а потому мне теперь надобно заручиться Вашим словом — если Вы заплатите мне нее 4000 р., то я примусь хлопотать об этом. Будьте так добры, пришлите поскорее ответ. Я теперь много и сильно работаю над нею, картина делается живее и живее, так что если судить сравнительно, то 4000 весьма недорого, судя по работе и по силе картины. Можно и размер взять во внимание. Если Вы раздумаете, то я обращусь к Солдатенкову. Мне решительно надобно продать ее подороже, ибо она мне самому очень дорого стоит: надобно взять во внимание две поездки на Волгу и потом двухлетний труд. А сюжет картины действительно не дворцовый — очень уж сильно будет контрастировать.
Ах, забыл — еще есть пейзаж у Куинджи {Картина ‘На острове Валааме’ (1873).}, скоро кончит. Картина представляет суровую северную природу. Замечательна она еще удивительным серебряным тоном (он прожил лето на Валааме, и это плод его впечатлений). Гранитная плоскость освещена лучом холодного солнца, даль картины — лес над небольшой рекой и водоросли тонут во мраке под густыми тучами, на первом плане, на пригорке, стоят два, общипанные ветром, дерева — сосна и береза.
Очень впечатлительная вещь, всем она ужасно нравится, и еще не дальше как сегодня заходил ко мне Крамской — он от нее в восторге.
Какое большущее письмо я Вам написал — простите, что отымаю у Вас время на прочтение.

Истинно уважающий Вас Илья Репин

Супруга моя Вам кланяется и благодарит за внимание.

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

6 февраля 1873 г.
Петербург

Многоуважаемый Павел Михайлович!

У Тютчева я был в пятницу 2 февраля. Он очень болен и притом спал в то время. Видеть его я не мог, сколько ни добивался. Я даже не мог объяснить им мою надобность, то есть старику-камердинеру да какой-то камерфрау-немке. Я просил камерфрау написать мне, как только будет возможность его видеть, то есть когда ему будет полегче. Она обещала (я оставил адрес), но едва ли сдержит обещание. Они что-то уж очень безнадежно покачивают головами. Я не утерпел, однако же, и посмотрел две фотографии Ф. И. (не хотелось возвращаться ни с чем): лицо прекрасное, поэтическое, очень моложавое, несмотря на седые волосы, Вы правду говорили — очень интересное лицо. Камерфрау говорит, что теперь его узнать нельзя, так он изменился.
Признаться, я очень пожалею, если мне не удастся видеть его живым.
Рамки я еще не заказывал.
Желаю Вам быть здоровым.

Преданный Я. Репин

Представьте — я забыл Ваш адрес, опять адресую в Москву, и письмо мое опять опоздает.

В. В. СТАСОВУ

15 марта 1873 г.
Петербург

Наконец-то! Кончил я свою картину и поставил вчера на выставку.
Вы не можете себе представить, Владимир Васильевич, какое приятное чувство испытываю я теперь. Как гимназист, выдержавший экзамен. Тетради еще валяются на полу, все в беспорядке, а он, счастливый, ожидает со дня на день лошадей, чтобы уехать к родным на каникулы.
В самом деле, только теперь кончил я академический курс, только теперь я распрощаюсь с казенной скамейкой в моей казарменной мастерской. Ну, довольно.
Теперь неделю я буду гулять, а потом: я гляжу в эту минуту на Ваши две фотографические карточки и говорю точно с Вами, а потом припомните, не обещали ли Вы мне чего-то? Обещали посидеть для портрета. Исполните же, ради бога, свое обещание. Модеста Петровича {М. П. Мусоргского.} (недавно мы целый вечер припоминали с наслаждением отрывки из его оперы) я тоже считаю давшим мне слово посидеть. Мне так хочется пописать с хорошей натуры.
Благоволите уведомить, когда и куда могу я явиться, чтобы поговорить с Вами лично (что теперь сделалось такою редкостью для меня) и привезти Вам письма А. и П. {Письма Антокольского и Поленова.}
Будьте здоровы, а я теперь здоров и свободен, а потому весь Ваш, если Вам угодно.
А бюст-то ведь тоже ждет Вас. Надо же попробовать.

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

24 марта 1873 г.
Петербург

Многоуважаемый Павел Михайлович!

Вот уже почти две недели, как я кончил наконец свою картину ‘Бурлаки на Волге’. Ничего не делаю, а между тем здоровье мое все как-то не совсем.
Великий князь все еще не едет (он будет через 1 1/2 недели), я жду его с нетерпением, потому что у меня совсем нет денег, а без него здесь не дают. А мне бы так нужно было теперь уехать поскорее.
Васнецов кончил картинку ‘Мужики с тачками’, которую Вы знаете (он кончил ее так, как Вы говорили, то есть ничего не трогая, что прежде кончено).
Пейзаж Куинджи (Ваша собственность) обращает внимание нашей просвещенной публики и непросвещенной. В самом деле очень впечатлительная вещь.
У нас стоит превосходнейшая погода — просто Италия завелась. Я все гуляю… а впрочем, не жалею.

Преданный Вам И. Репин

Перова за его бестактность бранят у нас все художники (по поводу конкурса) {В. Г. Перов, уже будучи известным художником, представил в 1873 г. на конкурс Общества поощрения художеств свою картину ‘Отпетый’. В конкурсе, как правило, участвовали молодые художники, и поэтому его поступок был сочтен бестактным.}.

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

28 марта 1873 г.
Петербург

Многоуважаемый Павел Михайлович!

Благодарю Вас за скорый ответ, письмо Ваше меня очень утешило: радуюсь за Перова — с именем знаменитого художника всегда хочется связать и имя хорошего человека, и теперь нет никакого в этом сомнения {Третьяков счел поступок Перова вынужденным и характеризовал его как доброго и гуманного человека.}.
Насчет моей картины еще не потеряна надежда. Переговоры я откладывал до окончания картины, а когда кончил, его уже здесь не было. А между тем привез еще картину из Рима Семирадский {Картина ‘Христос и грешница’ (1887).}, сделанную также для великого князя (картина большая, на 10 000 р., полагает автор). Я ее еще не (видал, на днях она будет поставлена. Может быть, это обстоятельство повлияет на свободу моей картины, тем более что наши полячки и немчики, кажется, хлопочут об этом, не подозревая тут моего благополучия.
Картина моя на выставке оказалась колоритней, и от всех я слышу только лестные отзывы — публика толпится. И несмотря на жухлость (еще не покрыта лаком) и на то, что ее поставили между очень сильными вещами по технике (Гуна — пришивание креста Гугенота, Горавского — голова старухи с порами на коже и Верещагина ‘Погребение монаха’) {Картины К. Гуна ‘Канун Варфоломеевской ночи’ (1873), А. Горавского ‘Молящаяся старуха’ (1873), В. П. Верещагина ‘Св. Георгий Великий наказывает сребролюбие’ (1873).}, и поставили так, что ее и не видно (отсвечивает). А все-таки ничего. Извините за это отступление и не примите за самохвальство.
Завтра или послезавтра я пошлю к Вам картинку Васнецова (цену ее мы решили общим приговором по настоянию Васнецова ‘как можно дешевле’ — во 150 р.) со своими принадлежащими Вам двумя этюдами, рамок на них я не заказывал — сделают и в Москве не хуже, стоит ли с ними возиться.
Очень недурную картинку кончает В. Максимов — ‘Утро в деревне’.
Время близится, и мне приходится мало-помалу готовиться к отъезду за границу. Понаглазевшись в Вене, я выдумал отправиться на лето на север Адриатического моря, к далеким братьям славянам.

Преданный Вам Илья Репин

В. В. СТАСОВУ

31 марта 1873 г.
Петербург

Как жаль, дорогой Владимир Васильевич, что Вы нас не застали вчера, нет,— в четверг, а вчера я получил Ваше письмо, которое еще раз и еще перечитываю с наслаждением.
Боюсь я верить Вашему пристрастию ко мне…
Жаль, что не удалось мне видеть Порфирьева, мне про него рассказывал Васнецов, который его знает как очень талантливого, но еще совершенно не определившегося юношу. Славно разобрали Вы картину Якоби {‘Придворные шуты, потешающие императрицу Анну’ (1872).}, лучшего определения о ней не сказано, совершенно верно. ‘У него есть нюх в живописи’,— сказал про Вас Александр Васильевич {А. В. Мейер — друг В. В. Стасова, познакомивший его со многими художниками и композиторами. Мейер долгое время был слепым.} (слепой скептик). Это ужасно верно. Семирадского Вы также сразу разгадали, неумолимо, неподкупно, между тем как сотни молодых и старых художников поют ему гимны (особенно полячки). Публика чуть не рукоплещет перед его трескучим фейерверком, академия торжествует, видя в нем воскресение своих догматов. Вы с одного взгляда отвели ему должное место. Дай ему бог генеральский чин и кучу денег (он намерен взять 15 тысяч р.). Да, он действительно сделал громадный шаг вперед, и надо отдать честь его энергии и таланту. Если бы каждый из нас так успешно шел по своему пути и так энергично преследовал свои цели, каких бы чудес мы ни нагляделись! Молодец, право, молодец! В такое короткое время и такую огромную, и такую блестящую картину! В ней даже есть одно очень живое лицо: вакханка в красной драпировке, с медными тарелками в руках, полная жизни фигурка. Но довольно, ибо мне придется далее повторять уже Ваши слова о солнце, и об эффекте, они по своей верности так и просятся на язык.
Послезавтра страстная неделя. И потому я жду Вас для сеанса, а о дне и часе благоволите известить. Я помышляю об этом, как о ряде самых приятных и полезных во всех отношениях часов, только ради создателя не измените, а я не променяю этого ни на какого Корфа {М. А. Корф — историк, был директором Петербургской Публичной библиотеки. По предложению Стасова Репин должен был писать его портрет.} с его неподдельными кредитными билетами на сумму 700 р., тем более что теперь, говорят, в обращении свирепствуют поддельные.
Семирадский своей картиной меня очень убедил, что в Европу ехать надобно, и надобно учиться.
Кланяются Вам маленькая и манюсенькая Веры.

Ваш И. Р.

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

Апрель 1873 г.
Петербург

Многоуважаемый Павел Михайлович!

Покорнейше Вас благодарим, поздравляем и Вас с праздником. (Может быть, в Москве на этот случай погода веселей, а у нас снег валит всю ночь и весь день — совсем зима.)
Картинку Васнецова, вместе со своими этюдами, я отправил Вам еще 31 марта, но так как не знал до сих пор Вашего полного адреса, то надписал ‘до востребования’, иначе не принимали. Я думал, что я уже известил Вас об этом.
Извините за рассеянность. Вещи, значит, уже более недели ожидают Вашего востребования.
Великий князь по приезде видел нас и наши картины, и — счастье что-то бежит от меня — ему, кажется, понравилась моя картина. Впрочем, еще не знаю, чем кончится.
Картина Семирадского очень блестящая картина, эффектно и красиво исполненная, но легковесная, альбомная вещь, хотя громадна по размеру (арш. 9 и 5). Шарлатан в рисунке, шарлатан в колерах, он, однако же, с таким уменьем воспользовался светотенью и блеском общего, что на первый раз поразил, несмотря на плохое выражение сюжета. ‘Для вел. кн. она не по карману, он, кажется, спустит ее государю’,— сказали мне.
О Тютчеве ни слуху ни духу.
Если картина моя сделается собственностью вел. кн., то, если, конечно, Вы согласитесь,— я сделаю Вам другую года через два, могу ручаться, что Ваша будет лучше, а впрочем, можно и не ставить этого в обязательство ни Вам, ни мне, тем более что это не будет буквальное повторение.
Жажду вырваться из Петербурга, да и здоровье этого очень требует.

Преданный Вам Илья Репин

Супруга моя кланяется Вам, благодарит и поздравляет Вас с великоднем.

В. В. СТАСОВУ

10 мая 1873 г.
Варшава

Дорогой Владимир Васильевич!

Как видите, я еще в Варшаве {Летом 1873 г. Репин выехал со своей семьей за границу как пенсионер Академии художеств, удостоенный большой золотой медали за конкурсную картину ‘Воскрешение дочери Иаира’ (1871). Эта медаль давала право на шестилетнюю заграничную поездку. Посетив Вену, Флоренцию, Неаполь и Рим, Репин в октябре 1873 г. приехал в Париж, где прожил до июля 1876 г., выезжая на несколько дней в Лондон и летом 1874—1875 гг. в Нормандию (Бль).}. Завтра едем дальше. Несмотря на этот краткий и ничем не замечательный путь для бывалых людей, я много видел интересного, много передумал и перечувствовал, и даже так, что не знаю, с чего начать Вам. Если бы мне удалось передать Вам хоть сотую долю своих впечатлений и мыслей, то и тогда не хватило бы ни бумаги, ни времени… Но что это? Никак предисловие? К делу. ‘Я здоров, мне лучше’. Мы распрощались в пасмурную погоду под стрельчатым навесом вокзала. Под Гатчиной повалил снег и провожал нас до самого Динабурга. В Динабург мы прибыли с таким морозом (часов в 5 утра), что я опасался за здоровье маленькой Веры, хотя она всю дорогу держала себя молодцом. На этом пути ничего особенного не произошло: сначала мы наслаждались даже некоторым комфортом, но на первой же станции распахнулась дверь вагона, и к нам ввалили без счету мужиков до Луги, битком набитые, они должны были стоять всю дорогу. При появлении их в публике сидящей, разумеется, выразилось неудовольствие толканием от себя прочь добродушных сермяг.
‘Эка участь наша,— обратился ко мне один из них, должно быть старшой артели (они кирпичники).— Мы платим деньги, как все, а нас толкают, куда ни сунемся. Как нас там?.. примут ли?’ — Он указал вверх. ‘Конечно — прямо в рай’,— говорю я ему. Добродушный мужик печально осклабился, по загорелому липу заиграли беловатые морщинки, и открылись белые блестящие зубы.
‘Нет, родимый, где нам рай! Мы вот всю дорогу матюхались, за наши деньги нас прогоняют: хлеб сеем да робим, а сами голодом сидим,— прибавил он добродушно, смеясь во весь рот.— Вот какая мужицкая участь’.
Куинджи провожал меня до Гатчины. Удивительно, право, как это в таком толстяке и увальне на вид гнездится такой клад нежнейших чувств. Он вышел из вагона с полными слез глазами. На прощание я еще раз протянул ему руку. ‘Бросить все и уехать с тобой!’ — сказал он, посмотрев сквозь слезы вдаль. Снег валил хлопьями, природа сердито хмурилась, а он в летнем пальто бежал еще несколько времени по платформе за нами, когда поезд уже пошел. ‘Пиши, не забывай!’
В Динабурге солнце розоватым светом освещало нападавший ночью местами снег и было очень холодно, хотя можно было надеяться на хороший день. И он был действительно хорош. Природа была все теплей и приветливей, а в Вильне был уже теплый летний день и молодая майская зелень. Местоположение Вильны удивительно красиво и разнообразно, она напоминает кусками все города, какие я видел в России. Много зелени, много садов, прибавьте при этом, что они все в полном цвету теперь и оглашаются пением соловья и всяких других птичек. Мы пробыли там два прелестнейших дня. Бродили по лесам, ездили за город, упивались ароматом цветущих садов по р. Вилше, всходили на самую вершину горы, против замка, в дворянском клубе, глядели оттуда на красивую панораму Вильны в разных освещениях. Небо здесь очень голубое, а тени очень темны. Сколько блеску солнца на улицах! Как великолепно отчеканен этот живописный […] хлам! Прелесть, прелесть! Ах, забыл, одна из первых прогулок наших была поездка в Антоколь, это местечко все в саду и производит патриархальное впечатление, нечто вроде Аркадии.
Вот узенькая, как почти все в Вильне, улица, вся кипит… везде группы живописные и не живописные, расфранченные до нелепости женщины с грязными юбками и оборванные и засаленные до рвотности, в париках разной масти, причесанные по какой-то моде, мужчины в долгополых сюртуках, шапки на затылке, босоногие мальчишки — все это снует, галтует, орет, толкается, размахивает руками, пискотня многочисленных детишек, треск телег, визг… Вот послышался в стороне пронзительный крик, потом крик в квадрате, а потом такой ад всяких криков толпы в той стороне, что можно было подумать, что там идет поголовная резня […]. Скорей в другую улицу. Но все это так живописно, так типично! Какие головы стариков, женщин, мальчишек, девчонок! Какие пейсы! какие космы волос! какие лохмотья!
Фа! Ну в этой улице чисто, совсем другое. Тут праздник христиан. Ходят хорошо одетые польки и поляки, чистые магазины, кондитерские… а вот прямо и отворенная церковь.
Заходим. Так чисто, светло, ревностные католики проникнуты благоговением, некоторые чинно сидят, некоторые на коленях, входящие смешно подгибают колена. Совсем другой мир. Так хорошо и просторно. Мы отдохнули и вышли. Перед нами перекинутые через улицу аркой ворота (Острые ворота). Фасад не отделен, и сквозь стекло виден лик мадонны, горят свечи. Но что это… по тротуару на довольно большом пространстве стоят на коленях люди всяких состояний и кладут усердные поклоны иконе, написанной в польском стиле (стиль этот нам очень хорошо известен по той массе фигур, которая неуместно украшает Летний сад. И тут та же грация, то есть кривляние поз, это особенно смешно на апостолах и других святых, окружающих церкви. Изваянные, они так наивно наклоняют головки, выставляют коленки или ноги, так усердно выгибают кости торса, что нельзя не улыбнуться, видя их ненужную и даже неприличную их сединам телесную работу). Взгляды благоговейные и действительно Золящиеся были устремлены на эту икону всеми. На коленях посреди дороги, на камнях, на тротуаре, прижавшись живописно на стене… признаюсь, меня это тронуло. Погонщик с кнутом, в сермяге, красивые барышни в скромной одежде, выразительные лица женщин, нищих, молодой солдат, качающий нервически головой, старуха в черных лохмотьях, уткнувшая в книгу темное, морщинистое, сжатое в кулачок идиотское лицо,— все это как-то особенно, не по-нашему.
В Вильне теперь ‘Передвижная выставка’. Побывали и на ней. Публики мало. Московские вещи опять лучше питерских. ‘Птицелов’ Перова даже колоритная картина. Петербургские — мазня.
Все художественные вещи надо смотреть на их родине. Тогда они и понятны и прекрасны. Уродливая польская скульптура меня уже не поражает в Варшаве. Тут она на месте и кое-что говорит.
Прощайте, пойду спать. Наши спят, и я боюсь быть нездоровым. Я сегодня даже недосмотрел Варшавской постоянной выставки, нехорошо сделалось. А хотелось так много написать.

14 мая
Вена

Вот когда пришлось дописывать Вам письмо, Владимир Васильевич. Теперь я не знаю, с чего начать. Мы уже два дня в Вене. Сегодня заходил в Poste-restante, получил от Прахова и Антоколя письмо и телеграмму, зовут к себе в распростертые объятия, не советуют оставаться в Венеции.
У нас, однако же, нанята комната на месяц за 50 гульденов, за номер плохенький ‘нам пришлось заплатить 6 гульденов в сутки.
Какое странное столкновение, мы наняли комнату у очень солидной Frau с молодой Tochter. Комната хорошая, с роялью и очень мило меблирована. Сегодня мы попросили Frulein сыграть нам что-нибудь, она сыграла вальс какой-то. Мы спросили наудачу, не знает ли она что-нибудь из Бетховена, и что же оказалось: она сама племянница Бетховена, и тут же над столом у меня висит портрет Бетховена, первой молодости (неважный портрет). […]
Жалею, что сразу не удалось дописать письмо. Теперь я уже не знаю, писать ли прошлые впечатления. Вена так громадна, так оживленна, такая необозримая масса народу, колоссальных зданий, бульваров, исполинских афиш, непрерывной цепью тянущихся везде омнибусов и конно-железных вагонов, набитых людьми без счету, без определенных мест, просто стоящих, плотно прижавшись друг к другу, и только держащихся, на случай толчков, за ремни, прибитые петлей к потолку вагона: а эта масса сидящих на улице перед кафе и битком набитые кафе сидящих, говорящих, читающих и пьющих, подумаешь, чистую воду (‘frisch Wasser!’—кричат люди на железной дороге), ибо перед каждым почти два стакана чистой воды — все это так ошеломляет, так подавляет все интимные чувства, что решительно перестаешь верить, что есть такие-то грустные картинки, какие-то скучные идейки… Что существует серый, как грязная тряпица, Петербург, копошащаяся и силящаяся во что бы то ни стало походить на Европу Варшава, между тем как большая часть Польши (от Вильны до Варшавы) имеет такой осиротелый вид, горькая степь горючая, с ни на что не годной землею, где, несмотря ни на какой труд человека, ни на какое желание, ни на какую необходимость посеять и возрастить что-нибудь, родится только известковый булыжник, нахально высовывающий свои головы, стараясь походить на арбузы малороссийских баштанов. Какая-то дикая степь, жилья почти не видно, лишь изредка, точно в повести Гоголя (‘Страшная месть’), вырастают из земли мертвецы и с отвратительными проклятиями растут до самого неба. Это кладбищенские кресты, может быть, они хотят заглянуть в самую Сибирь и послать туда дикий вопль вместо привета своим братьям. Ах, скорей лети, наш вагон… мимо этого темного места!..
Вот и граница, сердце как-то забилось… Мы наконец за границей… Зеленые поля, тополи, деревни, дубы, чистые городки, чистые поля, везде порядок, строй…
Однако прощайте, а то у меня уже сердце в самом деле забилось.

В. В. СТАСОВУ

4 июня 1873 г.
Рим

Дорогой Владимир Васильевич!

Из Вены я удрал, прожив там всего 10 дней. Нездоровилось в большом городе, да и смотреть я был не в расположении. Вот уж три дня, как в Риме. Прожили мы 4 дня в великолепной Венеции, это, кажется, по крайней мере до сих пор, лучшее место из нашего путешествия. Пробыли день во Флоренции, но об этом после. Третьего дня получил Ваше письмо уже здесь (адресованное на квартиру в Вену), а первого я не получал, хотя был разов пять в Poste-restante и оставил там свою карточку (то есть адрес).
Выставка была еще не совсем готова {Венская всемирная выставка 1873 г. В Русском отделе экспонировалась картина Репина ‘Бурлаки на Волге’ (1873).}, но я все-таки таскался по ней несколько раз до дурноты. Банки, склянки, стеариновые свечи, камины, кровати, балдахины, портьеры, ковры и т. д. и т. д., всего этого до бесконечности, ни пройти, ни проехать, ни пером описать.
Хорошо, дурно, отвратительно, все это сменяется быстро и утомляет. Все, что австрийское,— пошлая, бездарная дрянь и главный зал с куполом, и расстановка стеариновых свеч, и две глупейшие фигуры (велики Федоры). Итальянское — похоже на индийское, изнеженно-наивное. Французское одно представляет много изящного. Турецкое очень интересно. Русское — старо: все те же путиловские примечательности {Металлические изделия Путиловского завода.}. Остальное благополучно и скучно. Ну, да к чертям их, нам искусство подавай, а то я от нетерпения очень громко стал уже ругать немцев на своем, красноречивом по этой части языке.
Я думаю, что все порядочные европейские художники презирают Вену — этот постоялый двор Европы. Известных крупных имен не много, неизвестных всего только один Дефреггер.
Нумером первым будет, вероятно, Матейко, действительно замечательный художник-драматург. У французов только Реньо. У немцев Кнаус и Дефреггер, и то уже известные картины, например Вотье ‘Похороны’, ну и дрянь. Впрочем, все это Вы сами увидите. Я, признаюсь, ждал больше. Но хороши наши комиссионеры! Они ужасно как позаботились об наших вещах, посланных из Петербурга со всевозможною скоростью. Вещи валялись недели три под каким-то забором, под дождем. На моей картине полосы потеков грязи сверху вниз, едва отмыл я их, и то не совсем, даже не отмывались. Наше искусство в сравнении с прочими не только не хуже, но даже очень хорошо (я смотрел его после всего). Портит только Бруни (много плохих его вещей). А впрочем, и у них много дряни даже в самой почетной зале, где висит рутинная штука Пилоти, лубочный Кабанель и другие и где, между прочим, Семирадский уже не играет никакой роли, [все равно] что его и нет там. Впрочем, об этом после.
Комната наша едва ли была бы для Вас удобна: она немножко удалена и от выставки и от центра города. Во всяком случае, Вы легко можете найти комнату за 50 гульденов в месяц. Только посмотрите на воротах записки об отдаче frei Zimmer.
Никогда я еще не приходил в такой восторг ни от чего, как от Венеции, от Палаццо Дожей и от картины Поля Веронеза (в Академии художеств)! {‘Пир в доме у Симона Фарисея’ (1570-е гг.).} Какой-то пир, на котором между прочими Христос сидит. Вера даже плакала перед этой картиной.
Очень веселый городок Триест, как он прелестно отстроен, и сколько в нем жизни, особенно на берегу. Вот мостовые-то! Не чета нашим.
Флоренция тоже недурной город, но скучноватый, даже со своим мозаичным собором.
Но что Вам сказать о пресловутом Риме? Ведь он мне совсем не нравится: отживший, мертвый город, и даже следы-то жизни остались только пошлые поповские (не то что в Венеции Дворец Дожей). Там один ‘Моисей’ Микель-Анджело действует поразительно, остальное, и с Рафаэлем во главе, такое старое, детское, что смотреть не хочется. Какая гадость тут в галереях! Просто смотреть не на что, только устанешь бесплодно. Но замечательнее всего, как они оставались верны своей природе. Как Поль Веронез выразил Венецию! Как Болонская школа верно передавала свой условный пейзаж! С горами, выродившимися у них в барокко! Как верен Перуджино и вся компания средней Италии! Я всех их узнал на их родине: и С. Жиовани, и Пиетро ди Кортона, и прочих, на их родине тот же самый суздальский примитивный пейзаж в натуре, те же большие передние планы без всякой воздушной и линейной перспективы и те же дали, рисующиеся почти ненатурально в воздухе. Все это ужасно верно перенесли они в своих картинах (как смешно после этого думать об изучении каких-то стилей Венецианской, Болонской, Флорентийской и других школ). Но обо всем об этом после.
Я почти совершенно здоров. Был здесь у доктора Боткина (Мордух {Антокольский.} с него делает хороший бюст), велел купаться в море. У Мордуха ‘Христос’ выйдет, кажется, замечательнейшею вещью. ‘Иван’ из мрамора тоже выйдет очень хорошо. А какая милая вещь ‘Иван’ из воску в маленьком виде! Я даже не удивляюсь, что бюст Петра из мрамора хорош, о нем и здесь хорошие отзывы, жалею, что не видел.
Мы с Праховым едем в окрестности Неаполя на лето к морю. А на зиму я подумываю о Париже. Рим мне не нравится, такая бедность и в окрестностях даже, а о рае-то земном, как его прославляли некоторые, и помину нету. Это просто-напросто восточный город, мало способный к движению. Нет, я теперь гораздо больше уважаю Россию! Вообще поездка принесет мне так много пользы, как я не ожидал: но я здесь долго не пробуду, дай бог пробыть два года, и то едва ли, надо работать на родной почве. Я чувствую, во мне происходит реакция против симпатий моих предков: как они презирали Россию и любили Италию, так мне противна теперь Италия с ее условной до рвоты красотой.
Пишите в Неаполь, Poste-restante.

Ваш Илья

Обе Веры здоровы, (кланяются, цепь моя {Золотая цепочка для часов, подаренная Репину Стасовым.} (золотая) производит фурор. На улице я ее прячу.
Поленов малый добрыня, я тут его и Мордуха подбиваю поскорее ехать к нам в Россию, строить свои мастерские и заводить новую русскую школу живописи. Им этот проект очень нравится. Пора нам.
Кланяйтесь Модесту Петровичу и всем дорогим, нашим и Вашим. Елена Антокольская {Жена Антокольского.} находится в ожидании потомства.

В. Д. ПОЛЕНОВУ

2 августа 1873 г.
Вилла Росси

Как жаль, что я утерял право бранить тебя, (мой милый Базилио, теперь я должен безропотно довольствоваться теми крохами, которые ты соблаговолил прислать мне из Вены. Я не ответил тебе из России, я был дома, сыт по горло и ленив […], теперь не то, теперь я ужасно голоден. Я написал уже десятка два писем и пока очень мало получил ответов. Каюсь, я буду исправляться, как могу.
Ты хоть пощадил бы авторское самолюбие: о моей картине {‘Бурлаки на Волге’ (1873).} ни слова, ни замечания.
Жаль, что мы не были вместе, и говорить нечего, что я теперь упивался бы там всем, как божественным нектаром: во-первых, теперь я почти здоров, а во-вторых, Италия все время трубит мне и во сне и наяву: друг мой, ты очень прыток, в тебе избыток варварских сил, и ты думаешь, что ты сможешь сделать лучше других, нет, шалишь! Сделать что-нибудь хорошее ужасно трудно, ты сам увидишь, как поживешь подольше у нас, ты сделаешься такой дрянью, таким ничтожеством, что будешь благоговеть перед последним богомазом Италии (ему покровительствует уна мадонна, а тебе кто?). Так делали до сих пор все твои соотечественники и более всех самый лучший ваш Signor Paul {Чистяков Павел Петрович — известный художник-педагог.}. Вот только разве Поленов не сдается, да он очень рано убежал отсюда…
Я просыпаюсь. Духота, жара, лень двинуть пальцем, на сквозной ветер боюсь идти, и так уж очень кашель допекает… Ах, поскорей бы отсюда! Бежать без оглядки, несмотря на чудные персики, великолепные сливы, фиги и прочие блага, которых тут теперь вдоволь, появились даже мои любимые арбузы и дыни.
Да, о вещах на Венской выставке я уже думаю теперь как о едва возможном, может быть, это было во сне. Невероятно, чтобы человечество поднялось до этого гения. Мы были на Капо ди Монте… Каспучини, Землочини, Сухачини, Грязини… мне даже дурно сделалось, слава богу, попался Боскетто, и я отвел на нем душу (тоже ученик Морелли, тоже общеевропейская вещь). Как просто, как живо, как свежо! Я напивался им, как изнемогающий в Аравийской степи у студеного ключа вдруг очутился.
Однако многих имен из упомянутых тобою при мне еще не было.
В октябре я еще побываю раз в Вене, и это будет плодотворней.
С Адрианом {А. В. Прахов.} в Неаполе мы были в студии у Альтамура и Дольбопи (очень интересно, тоже ученики Морелли). Адриан уехал в Вену, вместе с твоим письмом мы получили и от него из Триеста, он вот так совсем иначе: он, сев на пароход в Анконе, долго еще не может оторвать взгляда от прекрасного профиля прекрасной страны… в которой так много… и пр. и пр.
Хороша Академия наша: до сих пор ни слуху, ни духу, ни денег. Я уже написал к Гинцбургу {Г. О. Гинзбург — банкир. Через его парижскую контору РеТ{ пин получал деньги от Академии художеств.}, жду со дня на день. Так меня мучит, что я задолжал тебе. Вера очень благодарит и кланяется. Прощай пока, пиши, пожалуйста, как там у вас.
До сих пор ни дождинки, ни росинки, беловатого дыму так много накопилось, что Сарнских гор совсем не видно, а Везувия только верхушка, и курит по-прежнему…

В. В. СТАСОВУ

7 августа 1873 г.
Кастелламаре

Сейчас же отвечаю Вам, дорогой Владимир Васильевич!
Я, признаться, уже начал скучать, и вчера чуть не написал Вам, но сегодня я уже в отличном настроении, духа. Приятнее всего то, что мы думаем почти одно, в одно и то же время. И если б я написал вчера, то Вы прочли бы те же мысли и убеждения, которыми я наслаждаюсь сегодня в Вашем письме. Да, ‘настоящего искусства до сих пор еще не было’ в пластике. Его не было и у французов, за исключением попыток Курбэ, которого теперь я глубоко уважаю, как яркое начало. Да, поеду в Париж, но теперь я не жду много и от этой поездки (надо! непременно). Нет, я полетел бы теперь в Цитер и разразился бы там целой сотней картин, но ни красот, ни небывалых идеалов не увидели бы смотрящие, нет, они увидели бы как в зеркале самих себя, и ‘неча на зеркало пенять, коли рожа крива’. Но не все люди с кривыми рожами, есть светлые личности, есть прекрасные образы, озаряющие собою целые массы. Что же в сравнении с ними неимоверно задрапированные’ набеленные манекены пресловутых идеалистов!
А за выписку я Вас нисколько не благодарю, я бы даже разбранил Вас за эту трату Вашего драгоценного’ времени… Но человек слаб — я ужасно польщен тем обществом, в которое меня вклеили (стою ли?!!). Я испытываю теперь то чувство необъятной радости, которое испытывал юноша в день посвящения его в рыцари. И я теперь рыцарь!!! Неужели?! Нет, я еще оруженосец пока. Я еще не начинал действовать. Впереди. Ах, быть бы только здоровым!
Но мне очень нравится этот А. {Псевдоним писателя В. Г. Авсеенко. Печатал художественно-критические статьи в 1873—1877 гг. в журнале ‘Русский вестник’. Статья ‘Нужна ли нам литература’ была напечатана в No 5 этого журнала за 1873 г.}: исходя ‘прямо из европейских исторических понятий об искусстве’, автор спрашивает заглавием, ‘нужна ли нам литература?’!!? Его остается только погладить по головке да ущипнуть за двойной подбородок, который у него вместе с брюшком (я его иначе не могу представить) ‘есть образец возведения натуры в перл создания’. Да, он может и себя поздравить человеком ‘владеющим идеалами’. А впрочем, черт с ними, это народ допотопный, должно быть, помнящий, грустящий об отнятых крестьянах, взялся за перо и спрашивает, ‘нужно ли‘ и пр.
‘Кастратская’ Италия мне ужасно надоела. Я хочу переехать на некоторое время в Альбано, к Антоколю в соседство: об этом напишу. А пока я Вас очень попросил бы, если это Вам будет не во труд, перевести мне в письме, что пишут немцы о нас. Адриан Прахов теперь в Вене, в восторге от выставки вообще, но о Русском отделе отзывался с сокрушенным презрением и тошнительным унынием, впрочем, всю его горькую жалобу на бездарность отечества можно спокойно прочесть в романе Тургенева ‘Дым’, слова Потугина. Слово в слово.
Я здесь ничего не пишу, не рисую: отчасти нечего, отчасти воздерживаюсь, чтоб окрепнуть. Читаю запоем ‘Историю нидерландской революции’ Д. Л. Мотвелея, славно написано! и иногда кажется, точно Вы писали, ужасно похожи симпатии автора с Вашими, и даже обороты речи.
Да, надо почитать побольше на правах больного.
Маленькие Веры Вам кланяются. Микроскопическая обещает быть очень веселой особой. Уж теперь она развлекает и очень веселит наше небольшое общество. Каждый день новые штуки изобретает.
Я иногда думаю, что я в ссылке. Как я теперь зол и как презираю всех хваливших Италию!
Вижу из Вашего письма, что о хандре помину нет. Как я рад. А то и предчувствия и всякая страсть. Я, признаться, даже побаивался.
Отлично! Хорошо! Вперед, вперед! Только Вы не хвалите меня очень, Владимир Васильевич, надо бы иногда и побранить. Следовало бы!

Ваш Илья

Удивляюсь, как мог изорваться конверт, он такого же качества, как и этот, в котором Вы получили это письмо.
Жаль, что не послали ‘Гостиный двор’ Прянишникова, ‘Проводы чиновника’ (Шпортунова, кажется?) {Картины И. Прянишникова ‘Гостиный двор в Москве’ (1865), А. Юшанова ‘Проводы начальника’ (1864).}. Тоже замечательная вещь!
Я ужасно рад, что на Академию Вы имеете влияние! Нет, не за Ваше самолюбие (у Вас такого мелкого нет), а за то, что они побаиваются голоса правды, уступают силе добра.
Напишите, пожалуйста, в чем заключается Венская премия, должно быть, бронзовая медаль?
Какого Вы мнения о Матейко? По-моему, ему 1-й приз, он там лучший.

И. Н. КРАМСКОМУ1

1 Крамской Иван Николаевич (1837—1887) — выдающийся художник и художественный критик, горячий поборник идейного реалистического искусства. В 1863 г. возглавил выход из Академии художеств, ’14 протестантов’, выступивших против академической рутины. Был одним из организаторов и руководителей ‘Артели художников’, а затем Товарищества передвижных художественных выставок. Крамской оказал большое влияние на идейное и художественное развитие Репина, который некоторое время учился у него в Рисовальной школе на Бирже, а затем пользовался его советами. Интересные воспоминания Репина ‘Иван Николаевич Крамской. Памяти учителя’ вошли в его книгу ‘Далекое близкое’.
Высокую оценку деятельности Крамского как художника и теоретика искусства читатель встретит неоднократно на страницах писем Репина.

21 августа 1873 г.
Альбано

Письмо Ваше, добрый Иван Николаевич, захватило меня перед отъездом сюда, в Альбано, это и есть причина замедления ответа. Это ужасно невыгодно, ибо в уме своем я написал Вам очень много писем, много описаний, которые щедро обсыпают нас в дороге.
А теперь вот уже пять дней, как мы тут: новые прогулки, новые места (чудесные, похожие на наши, но живописней). Новые хлопоты, и я едва собрался ответить Вам.
Во-первых, благодарю Вас. Я не ожидал такого внимания ко мне (два больших листа). Вы, конечно, не оцените этого и даже склонны заподозрить меня в иронии, но надобно прожить почти три месяца в Италии, не видав в глаза людей, с которыми преследуешь одни интересы, живешь, так сказать, одной жизнью, чтобы оценить Ваше радушие, Вашу открытую улыбку. Ваше письменное объятие. Жму Вам крепко руку.
Во-вторых, постараюсь ответить Вам на все Ваши вопросы.
О Вене буду краток: это уже Европа, но, вглядевшись, Вы увидите, что это, собственно, европейский постоялый двор. Все рассчитано на короткий проезд, на беглый взгляд иностранца. Даже художественные музеи (Бельведер) полны плохими копиями, которые, однако, бессовестно выдают за оригиналы (не рассмотрят, мол, торопятся).
О Венской выставке (не будет ли ‘спустя лето по малину’, Вы давно больше слышали). Сильное впечатление, потрясающее вынес я от картин Матейко {На Венской выставке были экспонированы четыре картины Я. Матейко: ‘Баторий, король Польши, перед Псковом’, ‘Люблинская уния’, ‘Обличительная проповедь Скарги’ и ‘Коперник в наблюдении’.}. Особенно две, да еще третья висит в Бельведере: такая драма! такая сила! Вещи его висят высоко, но бьют все и ни на что после не хочется смотреть. (Картин описывать не буду — читать скучно.) Выдерживает еще Реньо, француз (фигура на коне) {Картина ‘Маршал Прим’ (1868).}, лучше по живописи — нет.
Теперь у меня часто всплывают в памяти многие картины, авторов не помню (я был недолго и был нездоров, едва мог смотреть). Много есть свежего, живого и непосредственного, много отваги, много энтузиазма и энергии, схватишь воображение, схватишь природу как есть, отрешившись от ярма рутины, которая не думайте чтобы совсем исчезла, нет, она еще царит в зале d’honneur {La salle d’honneur — зал почестей (франц.).} и везде важно расправляет складки засаленных драпировок, как итальянские попы. Что значит ленивый человек — я все иду по верхам, ни одного факта, утешаюсь, что у Вас нет недостатка в них. ‘Убиение Юлия Цезаря’ {‘Смерть Юлия Цезаря’ — фреска Карла Пилоти.} (почти копия с Камучини), плафоны Кабанеля. Боже мой! да где же справедливость, хоть в искусстве?! За что же эти вещи повешены в залах почести? А впрочем, это верно, и даже громадная картина Пилота этого стоит.
Удивительно, как он после такой глубокой жизненной правды, как ‘Смерть Валленштейна’ {‘Сени перед трупом Валленштейна’ (1855) — картина Пилоти.}, спустился до такой рутины, до слабости подражания Макарту. А есть удивительные вещи по разным высотам и углам, картины жизни как есть, без примеси глубоких знаний искусства, автора.
Хоть бы вот эта: на рассвете, узкая улица готического города занесена снегом, мокрым, снег беспристрастно засыпал мостовую, подъезд, все выступы и труп графа, убитого ночью у дверей монастыря. Проснувшись рано, монахи отворили дверь и ахнули — перед самым порогом человек убитый. Все так живо, как натура, и теперь даже мне кажется, что я это видел не вверху громадной залы в раме, а проезжая зимой германским городом, так и мерещится вся эта улица, засыпанная мокрым снегом, и убитый человек, так же припорошенный. Картинки Дефреггера и Кнауса возбуждали общий интерес.
Да, работают они во всю мочь, развертываются до самозабвения, до экстаза. Одно, забывают думать часто, и тогда вывозит их только практика, любовь к образам и смелость. Много, конечно, сюжетцев, композиций, по это не особенно трогает.
И, несмотря на многие выдающиеся вещи, на вообще сильные средства, которыми они завладели уже, все-таки приходишь к заключению, что пластическое искусство отстало значительно от других, идущих не только наравне с развивавшимися интеллектуально людьми, но даже отражающих и ведущих за собою этих людей (литература). Я забыл сказать о скульптуре. Монтеверде (итальянец, я был у него в студии в Риме) замечателен, его ‘Оспопрививатель’, ‘Юноша Колумб’, ‘Гений Франклина’ (фантазия) и ‘Детишки с кошкой’ — удивительные вещи!
Но все это не то. Искусство точно отреклось от жизни, не видит среды, в которой живет. Дуется, мучится, выдумывает всякие сюжетцы, небылицы, побасенки, забирается в отдаленные времена, прибегает даже к соблазнительным сюжетцам — ну, думает, угадало… Нет, и тут публика испытывает только неловкость и недоумение…
А немец-то как выразился! {В письме к Репину от 3 августа 1873 г. Крамской писал о мнении ‘одного немца’ о картине ‘Бурлаки на Волге’. ‘Идею Вашей картины он, немец, изволите видеть, понял очень глубокомысленно, что вот, дескать, кучка людей вымирающего племени, довольно дикого, близкого к горилле, перед приближением к цивилизации (пароход). Каково! а ведь верно. Что Вы на это скажете?’ (И. Е. Репин, Письма. 1873—1885, М—Л., ‘Искусство’, 1949, стр. 20.).} Удивительно верно, везде немец. Гуманные идеи для него мелочь, ему абсолют подавай, его интересуют только органические да геологические идеи — ‘философ чистой воды’. Случаев узнать немцев у нас еще не было. Австрийцы недалеко ушли от итальянцев. В Вене мы не встретили ни одной интеллигентной физиономии, на вид ‘все лучшие субъекты кажутся торгашами табаком (в Италии парикмахерами). Впрочем, эти заключения очень общи и мимолетны. […]
Что написать Вам про Поленова? Малый он чудесный, в Италии я с ним гораздо более сошелся. Мне было особенно приятно найти товарища ругать Италию и ругать любителей Италии, и мы, что называется, душу отводили. Когда я приехал, он уже уложил вещи, чтобы ехать. Работ его здесь я не видал, только под Неаполем (шутя) кое-что баловал. Товарищ он хороший. Мы мечтаем о будущей деятельности на родной почве. Впрочем, Прахов и Антокольский о нем незавидного мнения — ‘полено’, говорят. А я думаю, что он и талантлив и со вкусом. Однако разве в нем — самодеятельности мало.
Поленов в письме из Вены восхищался более всего пейзажем Шишкина, говорит, что и на Венской выставке это лучшая вещь в пейзаже.
Бедный Федор Александрович {Ф. А. Васильев, известный художник-пейзажист, умер молодым от туберкулеза в 1873 г.}, лучше не вспоминать… А Гоголев-то голубчик… В то время как я читал Ваше письмо, мне сообщили еще один некролог: будто бы умер архитектор Гартман. Не верю до сих пор, пока не узнаю наверно. Боже мой! Какая сирота эта Россия. Все лучшее или умирает, или передается Западу (впрочем, последнее лучшее сомнительного качества).
На правах больного я ничего не делаю и даже не скучаю этим. Это плохо.
Наблюдаю Италию. Много бы кое-чего можно было написать, да надоело, устал. В другой раз напишу побольше.
Прошу Вас отвечать скорей. Если успеете ответить через неделю по получении, то пишите: Roma. Albano, Albergo di Roma, а если запоздаете, то: Roma, Posterestante.
Жена и Вам и Софье Николаевне очень кланяется вместе со мною. Дай ей бог здоровья.
Кланяйтесь всей Вашей компании, посылаю им рукопожатия. Желаю блистательного окончания Аполлонычу {Константин Аполлонович Савицкий, художник. В то время заканчивал картину ‘Ремонт железной дороги’.}, идея славная. А что Иван Иваныч? {И. И. Шишкин — художник-пейзажист.}
Чижов здесь, в Альбано, мало интересный субъект, это, кажется, будет Верещагин В. П. в скульптуре. Вообще общество художников в Риме наводит тошноту и уныние.
Мы все учимся ездить верхом и уже оказываем успехи. В Альбано очень хорошо, много разнообразия и свободы.
Антокольский теперь в Вене. Жена его с маленьким Иудой Галеви здесь (впечатлительный ребенок). Он скоро приедет, тогда я отдам ему Ваше письмо.

И. Репин

П. Ф. ИСЕЕВУ1

1 Исеев Петр Федорович (1831—?) — конференц-секретарь Академии художеств (1866—1889). Играл большую роль как администратор Академии. За хищение государственных средств и проступки в хозяйственной деятельности был предан суду и приговорен к ссылке в Сибирь.

15 сентября 1873 г.
Рим

Милостивый государь Петр Федорович!

Пишу Вам вместо академического отчета, но постараюсь быть краток, чтобы не утомить Вашего внимания.
Из Вены через Триест (мостовые здесь доведены до такого изящества, что вечером улицы принимаешь за коридоры, а площади за залы) проехал я в Венецию (ни одно из человеческих действий не произвело на меня впечатления более поэтического целого, как эта прошедшая жизнь, кипевшая горячим ключом и в такой художественной форме! На пиацце С. Марка, перед Палаццо Дожей хочется петь и вздыхать полной грудью, да что писать про эти вещи, там труба последнего дома сделана, кажется, удивительным гением архитектуры).
В академии Веронез и Тициан во всей силе, и не знаешь, кому отдать преимущество, довольно того, что чудную вещь Тинторетто уже не замечаешь (нашей Академии следовало бы приобрести копию с гениальной вещи Веронеза ‘Христос на пиру’. Действие происходит в Венеции, удивительная вещь, но громадна по размеру). Да вообще в Венеции так много прелестных поражающих вещей! Довольно сказать, что она произвела не меня большее впечатление, чем Вена с ее всемирной выставкой. В Венеции искусство было плоть (и кровь, оно жило полной венецианской жизнью, трогало всех. В картинах Веронеза скрыты граждане его времени в поэтической обстановке, взятой прямо с натуры — но посмотрите в Вене, на всемирной выставке (что-то общее выдохшееся, бесхарактерное, эти господа художники, кроме студий и моделей, ничего не видят, только Реньо да Матейко остались людьми с поэтическим энтузиазмом, и по технике Реньо сильнее всех).
Во Флоренции Питти и Уффици удивительно богатые музеи, впрочем, это я говорю теперь, когда я немножко объевропеился, в самом деле, сюда люди едут издалека посмотреть дюжинные вещи великих мастеров или даже копии, как, например, в Венском Бельведере, а мы, русачки, обладаем неоцененными сокровищами в Эрмитаже и не даем им никакой цены, даже не заглядываем — действительно (варвары. Впрочем, варвары — слово относительное, итальянцев также можно назвать варварами, в Неаполе еще людей бьют палками, живут они грязнее нас и идолопоклонствуют.
Собор и прочая архитектура во Флоренции грандиозны и строги, особенно собор. Но город скучен, здесь нет уже божественной пиаццы С. Марка, которая по вечерам превращается в громадный зал, окруженный великолепным иконостасом, залитым светом, а на чудесном небе уже взошла луна. Музыка, и действительно прекрасные итальянки (только в Венеции и Неаполе безобразные) гуляют с итальянцами, опять Веронез в натуре, опять его картины вспомнишь.
Но что засиживаться в Флоренции! В Рим, в Рим, поскорей! Тут-то… Я везу целую тетрадь заметок о Риме, что смотреть (Бедекер не удовлетворяет). Приехал, увидел и заскучал: сам город ничтожен, провинциален, бесхарактерен, античные обломки надоели уже в фотографиях, в музеях.
Галерей множество, но набиты такой дрянью, что не хватит никакого терпения докапываться до хороших вещей, до оригиналов. Однако Моисей Микельанжело искупает все, эту вещь можно считать идеалом воспроизведения личности. Однако странны вообще люди: уже почти четыре века ездят они со всякими препятствиями, издалека смотреть плохие галереи, и не только без ропота, а даже пускают славу о них на весь мир (не с досады ли?). Хожу и я по нескольку раз, докапываюсь и вглядываюсь и думаю, что этой работой можно наконец отупить себя до того, что и плохие вещи начнут нравиться. Слава богу, что есть же и здесь несколько хороших вещей! Закончил хождением по мастерским знаменитостей (испанцы) Фортуни, Вилегас, Тусквец и еще несколько, но эти господа, однако же, глухи к громкому гласу классики, которая так неутолима в Риме, они, напротив, глаза проглядели на парижских знаменистостей и с легкой руки Мейсонье наполняют галереи любителей крошечными картинками, содержанием которых большею частью служит шитый золотом мундир и тому подобные неодушевленные предметы, по легкости своей такое содержание исчерпывается изумительно (да здравствует терпение!), а Гупиль платят хорошие деньги.
Лето провел в окрестностях Неаполя, купался в море. Окрестности эти восхитительны, есть что посмотреть: идиллический Капри с голубым гротом, ужасный кратер Везувия, бесконечные дали, на два залива, из Сорента, Помпее, Геркуланум. Большим уважением проникаешься к древнему миру, когда смотришь на эти остатки умершей цивилизации в Помпее! Какие удобства — весь город точно один дом для большой семьи, в центре форум, базилика, биржа, храмы, все под рукой, все близко, связано, и какие пропорции к человеку! как выигрывает фигура! Говорить ли про легкость и грацию внутренней отделки, столь хорошо известной всему свету. Неаполитанский музей богат этими образцами, сколько фресок! Да, мы еще варвары.
Вообще Неаполитанский залив поражает кипучестью жизни, и все делается на улице, на воздухе. Теперь в Риме, после Неаполя, такая тишина, точно в Чугуеве! Шум, гвалт, громозд, суета! И искусство не спит. Морелли замечательный колорист, его ‘Тасс с Елеонорой’, ‘Рыцарь с пажами’ и много других вещей самобытны, сильны и колоритны. Он считается там реформатором и создал целую школу. Я был у него в студии и у лучших его учеников: Боскетто, Альтамур, Дольбони, все они интересны и разнообразны. У фон Виллера все лучшие работы Морелли. Исторические картины, жанр, Мадонны и даже занавес для театра в Салерно — все пишет Морелли, и как чудесно! Ученики его тоже высоко стоят. Вот и не окружают их великие образцы. Музей Националь и Capo di Monto наполнен такой дрянью, что ужас! Камучини (хуже Бруни, вроде Шамшина с Венигом) там лучший, а что за ничтожество его ученики! все картины точно один написал. Слава богу, Музей Капо ди Монто наполняется новыми вещами Боскетто, Морелли можно отдохнуть, пейзажи тоже.
Не пора ли перестать, боюсь, что Вам надоест читать.
Прожил несколько времени в Альбано, теперь опять в Риме, опять смотрю галерея.
Исполняю совет инструкции не работать 1-й год, да и невозможно, если станешь работать, смотреть не будешь.
Теперь я намерен отправиться в Париж. Жду только высылки майской трети.
Будьте так добры, Петр Федорович, поторопите высылкой Правление, они затягивают.
Жена моя Вам усердно кланяется, а дочь пленяет итальянок и итальянцев живостью. Carina! Carina! Все с ней знакомятся.
Преданный Вам Ваш искренний слуга Илья Репин
Желательно было бы знать, нравится ли Вам форма подобного письма? не нужно ли сократить?

В. В. СТАСОВУ

16 сентября 1873 г.
Рим

Дорогой Владимир Васильевич!

Как Вы летаете,— уже в Париже! Но позвольте на Вас пожаловаться, что это за мода — в Висбадене были, ни слова о Висбадене, в Париже — ни слова о Париже, особенно о Париже надобно было хоть что-нибудь черкнуть.
Антоколь, кажется, на Вас сердится, действительно, ведь Вы огорчили его недоверием к его собственным силам. Припомните Ваше письмо, Вы на него напали без церемонии. Прахову не давайте большого значения. Он и в споре действует, как истый классик: ‘поразить противника его же оружием’, сказать ему, что он старовер, и коротко и злобно, и даже ‘подразнил собеседника в шутливой беседе’. А впрочем, мне он ужасно надоел, громадная претензия и никакого права на нее.
Вчера Антоколь получил Ваш бюст, весной он сделал здесь бюст с доктора Боткина, и теперь при сравнении видно, как он подвинулся вперед. Бюст Боткина очень хорош, похож поразительно и вылеплен свободно, широко и просто.
Недавно тут была выставка конкурса скульптурных эскизов на одно вакантное место фонтана в пандан к Бернини. И еще две какие-то фигуры, изображающие, кажется, молчание и другую… забыл, должно быть, тупоумие или что-то вроде. Глубоко сидят они в рутине, хотя и хорошие мастера, впрочем, иначе и быть не может, Италия страна провинциальная теперь, и это уже обрекает ее на ничтожную роль в движении человеческом всякого рода. Тут на Пинчио есть три очень хороших бюста, сделанных очень талантливо, авторы еще молодые люди, страшные бедняки, делают за бесценок ничтожные работы, и никому до них нет дела. Мечта итальянца — получить заказ какой бы то ни было, хоть бы это была подделка фальшивых ассигнаций, а подделка под отвратительное уродство всяких образов Бернини воодушевляет их до оригинальных созданий в его роде. Впрочем, талантливые бегут отсюда (автор Леопарди в Париже), Монтеверде ужасно грустит, никто не купил его ‘Оспопрививателя’, между тем как ‘Колумба’ и ‘Гений Франклина’ он повторяет чуть ли не сотый раз — нарасхват.
Никак не могу добиться в мастерскую Фортупи — обещали пустить завтра, очень интересно. У других был (Вилегас, Тусквиц — все испанцы): все они, впрочем, ведут свое начало от Мейсонье и отделывают мелочи еще с большим изяществом и тонкостью, пишут почти миниатюры — Гупиль поощряет. Замечательно, что даже художники здесь, говоря о другом знаменитом художнике, он не говорит о его достоинствах, а скажет коротко, что Гупиль платит ему 20 000 франков за вещицу, и посмотрит на Вас необыкновенно торжественно, он гордится уже знанием цифры почтенной и любуется эффектом ее звука и поражающим впечатлением на других — еще бы!!
Однако мне Рим ужасно надоел, несмотря на отличную погоду и предсказания, что я его страстно полюблю, потому что вначале ругал очень страстно, а это уже верный здесь признак. А впрочем, в станцах Рафаэля (в его работе, а не учеников, что следует отличать) я действительно вижу некоторые достоинства. Микель-Анджело (в капелле Сикстине) грубоват, но надобно взять во внимание время!
Так как времени на Италию я потратил много и много денег, то теперь намереваюсь отправиться кратчайшим путем в Париж через Флоренцию, Геную, Турин, Лион. Надо торопиться, что-то меня ожидает там!
Думать боюсь.
Скоро ли вернетесь в Питер? И скоро ли прочтете эти строки: я, вероятно, буду уже в дороге.
Впрочем, числа до 10 нового стиля октября я еще пробуду здесь, так много хламу, и совестно не посмотреть, когда есть случай.

Ваш Илья

Обе Веры здоровы и кланяются Вам, посмотрели бы Вы теперь на маленькую, какая она бойкая! Итальянцы от нее в восторге. Она изучила их жесты при прощании и при здоровании.
Пишите, пожалуйста, про все в Питере (Париж за Вами) и как своих найдете.
Как здоровье Поликсены Степановны {П. С. Стасова — жена Д. В. Стасова.}, где она теперь? Дмитрию Васильевичу {Д. В. Стасов — брат В. В. Стасова.} кланяйтесь. Мусорянину {М. П. Мусоргскому.} тоже. Теперь уж начались театры, каково-то пойдут. В Риме с завтрашнего дня я отправляюсь тоже в театры, изучать дух интеллигенции здешней. В Неаполе и в Кастелламаре бывал.
Мордух другого письма от Вас не получал, Вам он написал письмо, но по ошибке отправил его другому лицу. Теперь он Вам пишет. Мы объедаемся виноградом.

И. Н. КРАМСКОМУ

26 сентября 1873 г.
Рим

Признаюсь, Иван Николаевич, я человек из ленивых: оправданий и разъяснений писать не стану, об этом после поговорим, теперь, насколько хватит терпения и времени, я постараюсь описать Вам некоторые римские сюжеты.
Во-первых, с тех пор как я за границей, мысли мои настроены иначе вообще, а потом даже в каждой местности думалось опять иначе. Мы привыкли думать, что итальянцы ничего не далают, воспевая dolce far niente {Приятное ничегонеделание (итал.).}, об угнетении народа в этих странах якобы и помину нет. Действительно, здесь все это ничтожно, не стоит внимания, экая важность, что иностранец, мчась во весь карьер на осле, сбил с ног старика! Старик (коленом) упал в помидоры, стоявшие тут же, на узкой улице, подавил кучу слив. Это пустяки: никто не обращает внимания. Извозчики даже не кричат, а преспокойно задевают неосторожных — улицы узки. Четыре человека несут громадную бочку вина, перетянув ее какими-то отрепками, жара, на гору, пот в три ручья, нам страшно глядеть на этих подобий человека, однако же все равнодушно проходят, не обратив ни малейшего внимания. Погонщики ослов в Кастелламаре — это уже по увлечению (вообще итальянцы все почти делают по увлечению, с невероятной энергией) — поспевают бегать, наравне с лошадьми, целые десятки верст (персидские скороходы теперь уже не сказка для меня), сопровождая господ, пожелавших сделать прогулку верхами, будете ли вы жалеть его, когда он, уцепившись за хвост вашей лошади, в гору подстегивает еще ее на сильном галопе, и так до конца прогулки, а вечером вы уже увидите его держащим вожжи осла, запряженного в маленькую тележку, осел вскачь, а он поспевает угодить не умеющим ездить верхом на ослах толстым англичанам (сколько комизму!). Впрочем, это не римские сюжеты, это все еще неаполитанский край. Тут тише: осла только страшными ударами палки можно заставить подпрыгивать рысцой. И народ ленивый. Итак, все это и тому подобные сюжеты, не стоящие внимания, туземцу они надоели, а просвещенный путешественник смотрит на блеск солнца, на голубые горы вдали и на все замечательности, которыми так богат этот край.
Пока не станешь на точку зрения туземца или не станешь записным туристом, беда как кипятишься и портишь кровь, в самом деле, мы едем сюда искать идеального порядка жизни, свободы, гражданства, и вдруг — в Вене, например, один тщедушный человек везет на тачке пудов тридцать багажу, везет через весь город (знаете венские концы!). Он уже снял сюртук, хотя довольно холодно, руки его дрожат, и вся рубашка мокра, волосы мокры, он и шапку снял… лошади дороги. Но повторяю, что все это нисколько не интересные сюжеты для художников, надо быть богатым Байроном, чтобы громить ими нерациональное общество. А какое от этого удовольствие, кроме общей ненависти? Нет, здесь художники не избалованный народ, они знают силу денег, они из кожи лезут, чтобы угодить богатым людям. Верх счастия для художника Италии — взять заказ, что бы там ни пришлось делать, только бы заказ. Альтамур — очень даровитый неаполитанский художник — сошел с ума оттого, что у него перебили заказ. Знаменитый Мюрелли пишет занавес для Салернского театра, пишет мадонн — лишь бы заказ. Да, тут совершается воочию и на первый взгляд неприятно поражает эта изнанка жизни: лишь бы у вас деньги, все делается для вас. В театре вы самое значительное лицо, актер, певец — знаменитость — из кожи лезет, чтобы угодить вам. В нем нет и помину о своем знаменитом имени, о благородной гордости артиста, о гражданском сознании своего значения. В самом страшном увлечении,— как, например, вчера, Мефистофелем в опере ‘Фауст’, он имел силу одной арией увлечь за собою весь театр, куда хотел,— он просиял и растаял от аплодисмента, и даже до того, что скорчил какую-то глупую гримасу для удовольствия публики. А может быть, это необъятная скромность?
Нет, люди слабы и очень податливы на разврат во всех видах. Только человек с сильной волей, безукоризненный человек, может быть доволен разумными наслаждениями. Один шаг через край уже влечет его на целую версту порока, чтобы забыться, чтобы не даром марать руки. И, боже мой, до чего дошли бы слабые люди, если бы их не образумевали пророки. ‘Вперед! — говорите Вы,— что бы нас ни ожидало, нет возврата’. Я с этим не согласен. Путь к центру, к цели можно выразить графически:

увлечение
мы _____________ цель

Часто забывается цель, и нетрудно сбиваются с прямого пути.
Нет, теперь я вижу громадное будущее в нашем сером, грязном, грубом начинании удовлетворять чистым стремлениям человеческой души. А этот блеск, лоск, тон — он уже сделал свое дело, он принес пользу индустрии, он заставляет глаз избегать шероховатостей, искать гармонии в окружающей обстановке, он способствовал выработке изящных манер, за которые теперь разве плачутся еще только уездные барышни — ‘пусть их поплачут’ и т. д. Виноват, я увлекся. Хотел описать русских художников в Риме и других, да устал. Напишу после. Пишите. Paris. Poste-restante. Monsieur. Е. Repine.
Антокольский работает Христа {Скульптура ‘Христос перед судом народа’ (1874).} (хорошо идет) и мечтает скоро вернуться в Россию. Чижов делает маленького Ломоносова, его ‘Крестьянин в беде’ очень хорошая вещь. Семирадский делает сепией свою ‘Грешницу’ в маленьком виде, 2000 р., для его высочества, Ковалевский — черкесов с лошадьми, в разных позах.
Боткин делает двор монастыря капуцинов (идиллия с маленькими фигурками).
Постников — дворик с садиком женского монастыря. (Одна монахиня благоговейно наклонилась перед цветущим цветком, а две другие стоят благоговейно, чтобы окончательно не развалиться от несовершенства.)
Фортуни-испанец — профессора, ветошь, старики Сан-Лукской Академии осматривают натурщицу, для классов {Картина Фортуни ‘Академики Сан-Лукской Академии осматривают натурщицу’ (1869).}. Превосходная вещь, столько юмору, комизму, а исполнение изумительно, это, впрочем, не особенно интересует художника, другая — ‘репетиция ролей’ в саду {Настоящее название этой картины ‘Поэт’, или ‘Театральная проба’.} — восхитительно, оригинально. Интереснее всего в разговоре то, что Гупиль за эти маленькие картинки платит Фортуни по 50000 франков. Вот что всех сводит с ума.
Письмо Ваше очень запоздало, оно нашло меня уже в Риме на четвертой неделе моего здесь пребывания. Сегодня же я начинаю укладывать вещи, послезавтра едем. Нет, к Риму я привыкнуть не мог, надоел он мне своею ограниченностью, ужасно надоел. Должно быть, надо год прожить, чтобы он понравился, а впрочем, Кавалевсюому он сразу понравился: ‘патриархальности много’, говорит. Вообще Вы тут не узнали бы даже таких франтов, как Семирадского, все они ходят в засаленных, запятнанных сюртуках (черных, без пальто, чтобы походить на туземца,— дешевле берут мошенники итальяшки) и отрепанных и прорванных на некоторых местах брюках. Запустили бороды, волосы, одичали совсем.
Зато удобно изучать чистое искусство: на via Felice (Счастливая улица) сидит куча людей — чучарки, чучары, женщины, девушки, мальчики (целое сословие, ночующие почти в сарае), между ними особенно выдается голова для Спасителя, отрастил волосы ниже конца лопаток, и только костыль (хромой он) да шляпа делают его современным человеком. Цвет лица смугл — он никогда не моется. Старик для бога-отца модель — волосы длинные и жесткие, как дроты, торчат из-под шапки, борода совсем желто-грязная, вообще делает вид с волосами — невылазной грязи. Напротив лавка (множество их) с целым фронтом манекенов и живописных принадлежностей. Скульпторы в бумажных колпаках, самоделковых, поминутно шныряют из одной студии в другую, работают почти на улице — все видно, и какая масса, можно смело, без преувеличения сказать, что весь нижний этан’ Рима есть Studio di sculptura, с подписями имен художников.
Но погода здесь стоит удивительная: один день как другой, на небе ни облачка, солнце светит… до скуки. Деревья оделись новой зеленью, новая зеленая трава… А скучно, точно забытая богом, отсталая земля. Мне бы хотелось видеть осень с желтыми листьями, стать под осенний свежий ветер, пройтись под осенним дождиком.
Ах, всегда, видно, хорошо, где нас нет! — В Париж еще! Софье Николаевне {Жена И. Н. Крамского.} наше глубочайшее (с супругою) почтение, сожителям тоже поклонитесь.

Ваш И. Репин

В. В. СТАСОВУ

15 октября 1873 г.
Париж

Дорогой Владимир Васильевич!

Где Вы, что с Вами? Ничего не знаю, и в то время как я ждал от Вас ответа из Петербурга на посланное туда письмо, я получаю вдруг, то есть не я, а Вера, ну, это, впрочем, все равно — получаем Вашу статью {Вероятно, один из очерков ‘Нынешнее искусство в Европе’, публиковавшихся в конце 1873 г. в ‘С.-Петербургских ведомостях’.} из Парижа. В это время мы уже укладывали вещи ехать в Париж. Это, однако, не помешало нам с наслаждением воодушевляться Вашей статьей, в которой столько энтузиазма, столько горячей правды и горькой правды с юмором, относящейся исключительно до нашего отдела на Венской выставке. Верно, ужасно верно и два солдатика с гвоздиками и чиновники по особому поручению расставить выставку…
Вера Вам сама напишет, ей очень понравилась статья. Мы в Париже, уже вторая неделя пошла. Дела наши плохи: ноги отбили, искавши мастерскую,— ничего нет, все позанято или осталась такая дрянь, что ужасно.
Несмотря на скверную погоду, в Париже чувствуешь себя удивительно крепко, работать хочется, только негде, все рыскаем.
Ну, уж и город же этот Париж! Вот это так Европа! Так вот она-то!.. Ну, об этом, впрочем, после. Теперь же к Вам просьба: подаренные Вами книги, если это Вас не особенно затруднит, перешлите нам сюда Poste-restante. Вы даже можете и не хлопотать, научите только брата моего Василия, он это сделает, его Вы найдете в консерватории.
Нужны следующие:
‘Война и мир’, Гоголь, Лермонтов, Андерсен (все Ваши). Потом Margot, учебник французского языка. Грамматика Ноеля и Шапсаля французская, всеобщую историю, хоть Шульгина, все три, русскую Еловайку {Подразумевается ‘Краткий очерк русской истории’ Д. И. Иловайского.} тож.
Напишите, как найти здесь роман из 2-й французской империи {Возможно, что речь идет о романе Э. Золя ‘Чрево Парижа’.}, адрес (если ее нет на русском языке). Пусть брат отыщет у меня в старом хламе ‘Из мрака к свету’, продолжение ‘Загадочных натур’ Шпильгагена — мне нужно окончание, несколько глав. Еще не попадется ли повесть Эркмана-Шатриана ‘Тереза’, пожалуй, и ‘Ватерлоо’, впрочем, эта не особенно нужна.
Потом напишите, пожалуйста, где я могу достать здесь русские книги авторов, изгнанных из России, и пропишите, что особенно интересно из их работ.
Да нет ли чего подробного на русском языке о революции 48 года здесь и о последних делах и движении коммунистов (то есть последней войны междоусобной)?
В ожидании этих благ я буду искать, все еще, студию. Жаль, в квартирах совсем работать нельзя, окна очень низки и комнаты крошечные.
Отвечайте, пожалуйста, поскорей, а то я заскучаю.

Ваш Илья

Какой бесподобный народ французы!!

И. Н. КРАМСКОМУ

8 ноября 1873 г.
Париж

Стоит только отложить письмо на неделю, чтобы оно пролежало более месяца. Впечатления первые, свежие завалялись в душе, истерлись, письмо выйдет уже сухое, головное — чувствую все это, да уже делать нечего — читайте, если не жаль времени. Вы напрасно боитесь — прекращения переписки с моей стороны не будет, ибо я очень дорожу теперь не только Вашими, но вообще всеми письмами из России, я рад бы был получать каждый день по письму, а то ведь совсем заглохнешь, отстанешь от своих, французов же не догнать нам, да и гнаться-то не следует: искалечишь только, сломаем ноги, расшибем головы, без всякой пользы, впрочем, и тут польза будет отрицательная (для потомков). Да, много они сделали и хорошего и дурного, тут уж климат такой, что заставляет делать, делать и делать, думать некогда, выбирать лучшее, мудрено работать для искусства, надобно долго учиться (бездельничать, по мнению французов), да и не оценит никто, бездарностью прозовут.— Нет, им дело подавай, сейчас же: талант, эссенцию, выдержку, зародыш, остальное докончат воображением.
Да, у них нет лежачего капитала — все в оборот, всякая копейка ребром. Они не хныкали в ‘кладбищенстве’, как мы, например, способны хныкать двести лет кряду, у них мысль с быстротой электричества врождается в действие. Давно уже течет этот громадный поток жизни и увлекает и до сих пор еще всю Европу. Но у меня явилось желание унестить за много веков вперед, когда Франция кончит свое существование — от нее не много останется, то есть очень много, но все это дешевое, молодое, недоношенное, какие-то намеки, которые никто не поймет. Не будет тут божественного гения Греции, который и до сих пор высоко подымает нас, если мы подольше остановимся перед ним, не будет прекрасного пения Италии, развертывающего так красиво, так широко-широко человеческую жизнь (Веронез, Тициан), представляющего ее в таких обворожительных красотах, в таких увлекающих образах. Ничего равносильного пока еще нет здесь, да и вряд ли будет что-нибудь подобное в этом омуте жизни, бьющей на эффект, на момент. Страшное, но очень верное у меня было первое впечатление от Парижа, я испугался при виде всего этого. Бедные они, подумалось мне, должно быть, каждый экспонент сидит без куска хлеба, в нетопленной комнате, его выгоняют из мастерской, и вот он с лихорадочной дрожью берет холстик, и, доведенный до неестественного экстаза голодом и прочими невзгодами, он чертит что-то неопределенное, бросает самые эффектные тона какой-то грязи, у него и красок нет, он разрезывает старые, завалявшиеся тюбики, выколупывает мастихином, и так как материал этот повинуется только мастихину, то он и изобретает тут же новый очень удобный инструмент. Да, это так, — хорошо, еще, еще, и картинка готова, автор заметил, что он уже было (начал ее портить, вовремя остановился. Несет ее в магазин. У меня сердце болело, если, проходя на другой день, я видел опять его картинку. Боже мой, она еще не куплена! Что же теперь с автором?!
И право, соображая теперь холодно, вижу, что я угадал. Кто побогаче, тот (неразбор.) (Мейоонье, Бойна). Жутко делается в таком городе, является желание удрать поскорее, но совестно удрать из Парижа на другой день. Сделаешься посмешищем в родной стране, которая очень не прочь похохотать после сытного обеда над ближним. (До обеда хнычут, на судьбу жалуются.) Итак, я, преодолев трусость, остался в Париже на целый год, взял мастерскую на Rue Vron, 13 квартира, 31 — мастерская,— и хорошо сделал, что остался: много хорошего вижу каждый день. Климат мне полезен, я совсем здоров, и есть много охоты работать и работать, что бы то ни было. Но, несмотря на большую охоту, работаю я всего третий день в мастерской: мешали жизненные дела: квартира, меблировка, кухня и прочий вздор, который, слава богу, кончен, на дешевый манер (бросить придется).
Скучновато немножко: кроме жены, общества нет. Познакомился с Харламовым, с Леманом, с Пожалостиным (гравер), но все это народ неинтересный, скучный, а странно, первые два ужасно любят Париж и желают остаться навсегда в нем (притворяются, я думаю?). Харламов пишет уже почти как истый француз, даже рисует плохо (умышленно). Леман, дружно с французами, преследует великую задачу искусства писать, выходя из черного, ‘совсем без красок’. С легкой руки Бонна они (все и парижане) пишут теперь итальянок и итальянцев, которых выписали нарочно из Неаполя (платят по 10 франков в день). Должно быть, доходная статья для обломков Возрождения, их живописный костюм очень часто украшает улицы Парижа в художественных краях до сеансов и после сеансов.
Вы, конечно, уже давно в Петербурге, не пострадали от наводнения? Пишите побольше обо всех знакомых. В последнем письме Вашем было много поэзии осенней, русской, я с нетерпением перечитал его несколько раз, и оно навело меня даже на многие соображения.
Ах, бедный Федор Александрович! Просто плакать хочется…
Что Вы привезли из деревни? Не будете ли снимать фотографии? Мне бы. экземплярчик. Что Шишкин привез? Или не работал? Здорова ли его жена? Об Савицком напишите.
Как дела вашей Передвижной выставки? Где она теперь и скоро ли будет новая в Питере? Пожалуйста, напишите.
Что поделывают Ге, Мясоедов, Перов?
Как академические жрецы, юные и ветхие деньми подвизаются? Каковы программы?
Брат писал недавно, что у Вас теперь уже зима: снег и мороз. А мы здесь все еще не привыкли к ихнему бесснежию, холодаем в комнатах. Ужасно ложиться в постель, вставать еще хуже. В мастерской работаешь в пальто и в шляпе, поминутно подсыпаешь каменный уголь в железную печку, а толку мало, руки стынут, а странное дело, все-таки работаешь, у нас я бы сидел как пень при такой невзгоде.
До Вашего ответа. Добрейший Иван Николаевич, кланяйтесь Софье Николаевне. Жена моя также усердно кланяется вам обоим.

Ваш И. Репин

Адрес: Paris, 13 Rue V&egrave,non (Monmarte).

П. Ф. ИСЕЕВУ

27 ноября 1873 г.
Париж

Милостивый государь Петр Федорович!

Зная, как дорого у Вас время, я не надеялся получить ответ, благодарю Вас очень, Поленов меня обрадовал многим. До сих пор здесь я был почти один, хотя в Париже не скучно и одному: работается, как нигде. В самом деле, никогда еще не роилось у меня так много картин в голове, не успеваешь зачерчивать, не знаешь, на чем остановиться,— климат уж тут такой, все работаю горячо и много.
Хочется сделать что-нибудь серьезное, большое, но как рискнуть при наших средствах? Поработаешь год-два, да еще никто не купит большой вещи, что тогда делать. Другое дело делать по заказу. А то, ведь в самом деле, ничем не гарантирован, даже на случай крайности.
Французы меня не очень увлекают, у них совсем принцип другой и мало выдержки, мало школы. Посмотрим еще на их выставку, а то я уж о немцах начинаю помышлять — сила, они учатся серьезно. В голове же у меня все больше русские сюжеты, я думаю, что не долго буду я здесь ‘коротать век’, надо Русь изучать, а в искусстве успевать везде можно, только бы работать, тем более что я уже почти извлек все, что нужно мне от них. Но мастерская и квартира взяты на год, и я должен буду прожить год, кажется, не вынесу, а чего бы кажется, так много удобств, подстреканий.
О Бруни я, признаться, не понял, стал ли он в числе горлодралов или защищает строгость рисунка в русской школе. Я бы ужасно удивился, увидев его в числе горлодралов. Рисунок же он всегда защищал, хотя сам плохо рисует и вообще об рисунке он — старик, сбивчивых, темноватых понятий. Во всяком случае, он человек, достойный уважения: в такие лета такая кипучесть еще жизни.
Алексея Петровича {А. П. Боголюбов — известный художник-маринист, профессор Академии художеств. Был ее представителем в Париже и попечителем академических пенсионеров.} еще не слыхать. Авось здесь состоится портрет с него, у него живописная голова. Так он опять навсегда в Париже?
Еще раз благодарю Вас, Петр Федорович. Буду надеяться на Ваше расположение ко мне.

Ваш покорнейший слуга И. Репин

Жена моя очень благодарит Вас за внимание и кланяется Вам.

В. В. СТАСОВУ

27 ноября 1873 г.
Париж

Дорогой Владимир Васильевич!

Пришлось писать Вам в ответ на Ваши два письма. Так мы неповоротливы, и так быстро двигаетесь Вы, чисто по-французски. Представьте, книги пришли, посланные после, 2-я серия, а первой разыскать не могут, говорят, что еще не пришли,— невероятно.
В статьях Ваших {Очерки ‘Нынешнее искусство в Европе’, продолжавшиеся печататься в 1873 г. в ‘С.-Петербургских ведомостях’.} уверенность и сила возрастают, несмотря на урезывание их, но, признаюсь, одно место я бы вычеркнул совсем, оно, по-моему, портит дело и даже нарушает общий широкий и сильный тон статьи, это именно где говорится об моей картине — как-то много и бранчливо: белые картоны на противоположной стене… а главное, это пища для моих и Ваших врагов, которым это сущий клад для точения зубов. Но я забыл все это, когда читал о Гартмане, просто у меня душа разгорелась, захотелось ехать в Москву в Россию, изучать нашу архитектуру и старую жизнь, целый вечер потом чертил я эскизы из русской истории, из былин и даже из песен. Вообще никогда еще не посещало меня такое множество всевозможных сюжетов: так и лезут в голову, спать не дают. […]
Приехал Поленов, в воскресенье пришло Ваше письмо с письмами Реньо {Письма французского живописца Анри Реньо (1810—1878), погибшего во время франко-прусской войны. Вышли первым изданием в Париже в 1873 г. под названием ‘Correspondance de Henri Rgnault, reculittie et annote par Arthur Duparc’.}. Ах! Какое удовольствие было для нас всех эти письма, просто выразить не могу. Однако же как мало еще выразил Реньо свою сильную душу, сколько предположений, сколько исканий! И везде проглядывает предчувствие скорой смерти. И теперь еще письма живут с нами. Такие чудесные мысли, так они близки нам.
Видели панораму {Панорама художника Анри Филиппою ‘Бомбардировка форта Исси’ (1873).}. Но что писать, если Вы ее видели сами. Совершенно обманывает глаз даже специалиста-художника. Прелесть, жаль, фигуры местами плоховато рисованы и писаны. Но помните Вы сарай!..
Статьи-то Ваши Вы хотели издать в свет книжкой. Не попробовать ли Вам издать их здесь? Ведь они, я думаю, должны иметь общий интерес.
А покупкой ‘Бурлаков в броду’ {Картина Репина ‘Бурлаки идущие в брод’ (1872) была приобретена Д. В. Стасовым, братом В. В. Стасова.} я сконфужен (признаюсь) так, что даже и теперь покраснел. Право, она не стоит этих, и, главное, у Дмитрия Васильевича очень хорошие вещи стоят, эта картина (эскиз) не для него, мне кажется. Я даже и к Гинцбургу не ходил еще, пойду, когда буду доведен до последней крайности. Мне кажется, что Вы все это устроили. О! покровитель отечественных талантов! О! патриот.
Посмотрите, какое письмо получил я недавно от одного из любимых товарищей — Куинджи. От слова до слова:
‘А я, брат, не по-твоему: в два месяца объехал чуть не всю Европу. Был: в Вене, в Мюнхене, в Швейцарии, в Париже, в Лондоне, в Брюсселе, в Кельне, в Дюссельдорфе и в Берлине.
Неужели это правда, что ты остался там и начинаешь писать какую-то картину, мне очень жаль, если это правда. Мне кажется, несправедливо с твоей стороны повторять такую грубую ошибку, которая губит лучших наших художников. Я уверен, что, если бы ты не получал пенсию, не стал бы там жить, а живешь там ради этих денег. Справедливо ли это, Репин! Приезжай, брат, скорей к нам, да будем работать, а там пущай живут и учатся те, которым здесь делать нечего, например: Зеленский, Семирадский, Харламов и проч. и проч., да их много, не пересчитаешь!’
Ужасно по сердцу мне это письмо, столько в нем правды. Да, учиться нам здесь нечему, у них принцип другой, другая задача, миросозерцание другое.
Увлечь они могут, но обессилят.
Поленов привез мне очень любезное письмо от П. Ф. Исеева.

И. Н. КРАМСКОМУ

26 ноября 1873 г.
Париж

Я Вам, Иван Николаевич, сообщу одно поручение гравера Пожалостина, чтобы не забыть: он желал бы участвовать на вашей Передвижной выставке своими гравюрами ‘Портрет Брюллова’, ‘Христос’ Аннибала Карраччи и еще что-то. Мне кажется, это не помешало бы вашей выставке, напротив, универсальности больше. И еще примите в соображение, что гравер Пожалостин намерен по приезде в Россию сделать гравюры из лучших вещей русской школы (‘Неравный брак’ Пукирева и др.), серьезные и легкие гравюры. Если он Вам годится, то ответьте, он нам пришлет.
Поленов приехал к нам за пять минут до Вашего письма, отыскали ему мастерскую. Намерены приняться за самые строгие этюды с натуры и рисовать. Так хочется писать с натуры, без всяких идей и сюжетов.
Венеру Милосскую я видел в Лувре, но день был холодный, пасмурный, и я ничего особенного не увидал в оригинале (я знал ее хорошо по слепку), такая же она превосходная статуя греков, один из лучших обломков цвета скульптуры., Впрочем, некоторые новейшие эстетики археологии докопались, что она будто бы сделана не в лучшую пору греческой скульптуры, и потому разжаловали ее и поставили рангом ниже. Я заметил, что ученые необыкновенно решительный народ, упрямый и с характером. Порешив что-нибудь, даже без неопровержимых фактов, они становятся фанатиками своей доктрины — никому пощады! Эх, право, хорошо иметь некоторую долю ограниченности — больше уверенности в себе и, следовательно, больше завоевано последователей. Французы также успели во мнении света. Каждая бездарность их школы пользуется авторитетом. ‘А об нас кто скажет?’ — сказал однажды Шамшин, он правой равен Энгру.
Странное дело, после Неаполя я не нахожу удовольствия смотреть на голые статуи, и чем севернее, тем неприятнее, а в Неаполе видеть голую статую — величайшее наслаждение! Точно так же у меня сердце сжалось, когда я увидел Веронеза и Тициана в Лувре, им тут неловко, темно и холодно. Но какие они скромные, благородные, глубокие. После Италии французская живопись ужасно груба и черна, эффекты тривиальны, выдержки никакой… Ах, боже мой! я опять браню французов. Прошлый раз, садясь за письмо к Вам, я думал, что моему панегирику конца не будет, что я напишу нечто вроде оды французам, но как я удивился, когда кончил и вспомнил. Думал поправить дело теперь, но опять только брань пишу, уж не подобен ли я свинье, роющейся на заднем дворе, в навозной куче? Нет, мы ужасно озлоблены и переживаем реакцию вкусов. ‘Так мозг устроен и баста’,— говорит Базаров.
Французы — бесподобный народ, почти идеал: гармонический язык, непринужденная, деликатная любезность, быстрота, легкость, моментальная сообразительность, евангельская снисходительность к недостаткам ближнего, безукоризненная честность. Да, они могут быть республиканцами.
У нас хлопочут, чтобы пороки людей возводить в перлы создания,— французы этого не вынесли бы. Их идеал — красота во всяком роде. Они выработали прекрасный язык, они вырабатывают прекрасную технику в искусстве, они выработали красоту даже в обыденных отношениях (определенность, легкость). Можно ли судить их с нашей точки зрения? У нас считают французов за развратный народ — сколько я ни вглядывался, и помину нет об этом разврате. Напротив, я теперь с ужасом думаю о нашем Питере и других городах. С большим интересом жду я их годичной выставки. Нельзя судить об их искусстве по рыночным вещам, в магазинах. […]

В. В. СТАСОВУ

11 декабря 1873 г.
Париж

Дорогой Владимир Васильевич!

Должно быть, Вы обиделись на мои замечания, что от Вас до сих пор ни слуху ни духу. Каюсь и извиняюсь миллионом извинений, только ради бога, пишите мне опять, не покидайте меня на чужой стороне.
Книг теперь у нас много, и опять кого же благодарить, как не (Вас (получил я и остальные — они поместили в алфавит Elias — Е вместо R, оттого и не находили долго). Время распределено у нас отлично, работаю много, как никогда еще не работал, по вечерам чтение, как видите, не скучно, а все-таки дорого бы дал за Ваше живое слово, которое мне теперь так же необходимо, как акробату музыка, когда он исполняет трудные эксперименты на ужасающей высоте.
Пишите же скорее, пожалуйста.
Быть может, теперь Вы уже наслаждаетесь оперой Модеста Петровича {‘Борис Годунов’ Мусоргского.} — счастливец! А мне теперь так хотелось бы послушать русской музыки, и особенно музыки М. П. Мусоргского, как экстракт русской музыки (смею думать), так часто всплывают у меня в памяти его мотивы, а потом и многие другие, и Ваши чудные поэтические вечера, которые мы проводили в большом обществе, вместе, рассвет уже голубым светом сиял нам в комнату, гармонически сливаясь со светом свечей, и ему, казалось, хотелось послушать этих чудесных вещей, рассвета новой эпохи в музыке, а звуки лились все прекрасней, все упоительней и все значительней, и не хотелось расходиться. Возвращаешься домой уже с восходом солнца, все так странно, так необыкновенно кругом, и жизнь казалась такой очаровательной, так полной значенья, что старые идеалы казались смешными в сравнении с живыми настоящими людьми.
Повторится ли еще это чудесное время жизни в кругу близких людей, жизни собственной, национальной, самобытной!..
Здорова ли семья Дмитрия Васильевича? Я прошу позволения у него считать меня своим должником (расплачусь по приезде) за бурлаков в броду. Но не раздумал ли Дмитрий Васильевич и не отправил ли их назад! Потому что ‘крайность’ не замедлила посетить меня, и я сегодня отправился к Гинцбургу получить по карточке Дмитрия Васильевича, которую Вы мне прислали, и, признаться, очень удивился, когда мне отказали наотрез. Итак, я теперь немножко, что называется,— ‘как рак на мели’. Впрочем, я еще очень богатый человек. У меня через всю грудь висит массивная золотая цепь. Вы ее знаете, это моя гордость.
‘Есть в судьбе поэтов сходство’,— говорит Гейне. Это верно: Тициана король венчал цепью.
Прилагаю Вам карточку Реньо, что это за восхитительная голова, что это за красавец! Не могу не послать ее Вам. И не правда ли, как он похож на Антоколя — есть, только этот красивее. Как жаль, что вещи его не вернутся в Париж, а в провинциальный музей куда-то.
Сообщаю Вам под глубочайшим секретом тему будущей моей картины: Садко богатый гость на дне морском, водяной царь показывает ему невест. Картина самая фантастичная, от архитектуры до растений и свиты царя. Перед Садко проходят прекрасные девицы всех наций и всех эпох: пройдут и гречанки, и великолепные итальянки Веронеза и Тициана (экстракт всего, что создало искусство чудесного по этой части, красота форм, красота костюмов), наивный малый Садко вне себя от восторга, но крепко держит наказ угодника выбирать девушку-чернавушку, идущую позади, это русская девушка. Идея, как видите, не особенная, но идея эта выражает мое настоящее положение и, может быть, положение всего русского пока еще искусства.
Действительно, я глазею во все глаза на все, что я вижу за границей и особенно здесь (какой тут Тициан, Веронез!!!). Но крепко держу думу о девушке-чернавушке, которую я буду воспроизводить уже дома, и только тогда буду считать начало своей деятельности. Дожить бы только!

Ваш Илья […]

И. Н. КРАМСКОМУ

16 декабря 1873 г.
Париж

Добрейший Иван Николаевич!

Еще раз о Пожалостине,— он с радостью соглашается на последнее условие Ваше, то есть продавать при вашей выставке, платя по пяти процентов с экземпляра проданного. Просит только узнать, куда ему адресовать и сколько выслать экземпляров. В наличности у него две гравюры: ‘Голова Христа’ (с Аннибала Карраччи) и ‘Портрет Брюллова’ (с портрета автора работы).
За Антокольского Вы меня напрасно упрекаете. Об его ‘Христе’ я писал Вам еще из Рима, только это было в приписках о новостях, а потому, может быть, Вы не заметили. Вещь эта замечательна, она производит сильное впечатление и выражает, как я теперь думаю, наше, европейское понятие о нем в XIX веке. Сильная вещь, превосходящая его прежние вещи и техникой и выражением.
О личном мнении Адриана Прахова насчет первых идей французской живописи утверждать не могу. Ведь вы были в Люксембургском и в Луврском музее, заметили ли вы что-нибудь в этом роде? Есть одна картина, изображающая республику на баррикадах {Картина Э. Делакруа ‘Свобода на баррикадах (28 июля 1830)’ (1831).} в образе женщины, с открытой грудью бежит она по трупам, с красным знаменем в руках, и больше я ничего не видал из общественных идей. Может быть, он говорит о лубках и литографиях? Это дело другое, только этим с таким же успехом занимались и занимаются до сих пор, как французы,— и славяне и германцы.
Вообще же я очень далек от того, чтобы французскую школу живописи брать за авторитет,— она не рациональна, так же как и наша. С самого начала, да и до сих пор еще они страдают безнадежным преклонением перед гениями Италии, Испании и Голландии. Не говорю о старых, которые внесли в искусство разве только черноту красок и романтизм (это очень заметно, даже бьет в глаза неприятно, черные краски производят грубость, а сентиментальная чувствительность неприятно действует на нервы).
[Написано на полях: ‘2-я зала Лувра’.]
Но и теперь даже, даже их гениальный Реньо не чужд подражанию Веласкезу. Не знаю, где он найдет факты для доказательства. При королях живописи и идеи слюнявые, конфектные, потом сентиментальный героизм (Жерико, Гро и другие), (Давид, Энгр, с прибавлением чистых классических воззрений и пр.). Делакруа хотел бороться, да пороху не хватило, был чистый художник, потом идиллии Розы Бонр, потом костюмные классы Мейсонье и т. д. Только Реньо исключение. А впрочем, есть еще одна картинка в Люксембурге ‘У закладчика’. Закладывают что кому дорого, особенно типично матрац. Это самое дорогое достояние француза. Впрочем, судя по приему, это очень недавно и напоминает по стилю наши жанры. О Делароше говорить нечего, это исключение, это Гений. Но вообще у французов совсем другой принцип в искусстве, ведь они родные братья итальянцам. Красота и впечатление целого — вот их задача, и надо отдать им справедливость, что они выше других в этих частях.
О Куинджи. Он человек глубокий, увлекательный, но восточный. Идеи, которые Вы слышали от него,— его собственные. Я им очень дорожу. Обо всем он не остановится на двух-трех определениях, он всегда идет вглубь, до бесконечности. Жаль, образования у него не хватает, а он большой философ и политик большой, это верно. Только я не думаю, чтобы он выражал наше молодое поколение, ибо он восточный грек. Насчет значения Академии я с ним не согласен. Конечно, при нашем восточном порядке вещей она еще долго будет носить шитый золотом мундир и справлять высокоторжественные акты, но это не вечно. Проникнут же наконец и к нам идеи гнилого Запада, идеи о свободе, равенстве и братстве. Но, боже мой, я забыл, что у нас ведь еще группы борьбы, партии, и главное — партии: три человека уже составляют три партии, а иногда даже один человек составляет две и более партий, как же тут без борьбы? Борьба ужасная с самим собою, с приятелем, со своей партией и т. д.
А тем временем люди ловкие, ‘европейцы’, ловят рыбу в мутной воде и господствуют над междоусобицей, еще с легкой руки татар. И правы, потому что они борются более всего с делом, а не с самими собой.
Процветание Академии художеств доказывает деспотизм и низкую цивилизацию страны, а главное, ничтожную частную инициативу. Везде, где замечательные художники берут к себе учеников и учат их в мастерских, академии играют ничтожную роль и приходят к забвению. У нас еще не сделано попыток в этом роде. А между тем я видел удивительные результаты (ученики Морелли). Пугает Семирадский. Да, в академиях никогда не научали ничему хорошему, так пусть их по-прежнему, не многим хуже. Но я уверен, что действительный талант пойдет всегда к хорошему учителю охотнее, чем в Академию: одно — беда, учителей нет, способов нет.
Говоря о французах, я именно имел в виду мелкую буржуазию. О судьбе их — предоставим времени.
Подводить итоги впечатлениям не берусь, я плохой математик. Рисуется же мне более всего наше ‘головотяпство’, междоусобица, самая бесплодная и неподвижная. В рассуждениях, в философии мы даже опередили романцев (немцев — еще не знаю). Но когда же мы покажем себя на деле? На деле они побивают нас, потому что живут с увлечением, с жаром выполняют и дело и безделье, работы не боятся, напротив, жаждут ее во всяком роде, и дружно, братски преследуют свои целп, так и закаляются до старости.
Насчет своей персоны я уже давно порешил, что в Питере, бывали увлечения в ту или другую сторону, но, в общем, я все же вижу яснее и яснее свое назначение (тоже ‘говоря высоким слогом’). Но да избавит меня бог от борьбы с партиями! Мне так много предстоит борьбы с делом, то есть с моим искусством, пока оно будет выражать ясно и верно правде, что я хочу выразить. В исправители Академии никогда не рискну: там уже не партии, а целые придворные интриги, — ‘подальше от грешной земли’. Да, признаться, и некогда будет, если мне повезет счастье, если мне удастся осуществить кое-что.
Вера кланяется Вам и Софье Николаевне, и от меня Софье Николаевне прошу низко поклониться.

И. Репин

Поклонитесь на вечерах всем, кого увидите из наших общих знакомых.
Хотел было очень много написать, да некогда теперь, работаем.

В. В. СТАСОВУ

25 декабря 1873 г.
Париж

Тороплюсь написать Вам, дорогой Владимир Васильевич, хотя несколько слов.
Конечно, я был в большом восторге от Вашего письма, да и теперь восторг этот охватил меня, так как я только что прочел его опять. Оно придало мне энергии, уверенности и силы заняться горячей моей картиной (пока все еще в эскизах, которых много уже сделано). Вы не поверите, как я рад, что Вы отнеслись к этой теме так же, как я! Да, да, пожалуйста, дайте мне указания на все материалы, какие есть, и я Вам изложу, какие мне нужны: во-первых, былину о Садко (я ее очень давно читал и почти не помню {Кстати, еще и другие былины, если попадутся вместе с нею. (Прим. автора.)}, 2-е — костюмы всевозможных эпох (Кречмера {Книга Kretschmer Albert, ‘Die Trachten der Volker com beginn der geschihte bes zum neunzehnten Jahrhundert’. Издана в Лейпциге в 60-х гг. XIX в.} я имею), 3-е — архитектуру всяких стилей (для мотивов), особенно мавританской, индийской, японской и американской, 4-е — политипажи из естественной истории, преимущественно морских растений и животных (сколь возможно полнее). Ах, как я жалею, что нет на свете Гартмана! У него было так много причудливых фантазий архитектуры. Не найду ли я чего-нибудь в этом роде здесь, хотя бы даже в декорациях балета или в других каких? (У нас в ‘Коньке-Горбунке’ и в ‘Руслане’ ужасно много {Имеются в виду балет Ц. Пуни ‘Конек-Горбунок’ по сказке П. Ершова и опера М. Глинки ‘Руслан и Людмила’, шедшие на сцене Мариинского театра в Петербурге.}, впрочем, ‘Конька’ я помню как во сне, давно видал). ‘Руслана’ ведь Вы с ним сообща работали.
Но воображаю, как я беспокою Вас, и не вовремя, у Вас теперь так много работы. Прошу Вас только не торопитесь, я могу подождать, пока еще делаю эскизы и обрабатываю тему.
Деньги действительно были уже у меня в кармане, когда я подучил Ваше письмо.
Но хороши здесь порядки на почте, я четыре раза приходил: рылись, рылись в книгах и говорили все, что они еще не пришли, а сами запрос делают, но теперь уже давно все у меня. Correspondance Henri Rgnault {Письма Анри Реньо, о которых Репин писал раньше.} мы купили себе и услаждаемся ею каждый вечер, что это за чудесная книга: как она рисует этого удивительного энтузиаста, этого перла Франции, которого потеря невознаградима никакими миллиардами!..
Сделать портрет госпожи Гинцбург я не только не прочь, но возьмусь с радостью. Я и без того теперь штудирую все больше с натуры, и это мне здесь ужасно дорого обходится: женская модель 10 франков за сеанс, а мужская восемь! Только мне же верится, что они этого желают.
Простите пока, мой дорогой, моя радость… Вера Вам кланяется.
Магазина Франка я все еще не нашел. Адреса не знаю, а хорошо, если бы Вы прислали мне тот обзор книг, которые мне нужно прочесть.
Я думаю вести несколько вещей в одно время, это удобно, пока сохнет одна — другую работать.
Разные темы давно ожидают меня.

Ваш Илья

Сколько у нас мечтаний, предположений о будущей деятельности в России! Иногда и ночью долго не можем заснуть. Так один за другим несутся планы и прожигают насквозь. Сейчас бы полетел туда, окружил бы себя новой, полной жизнью и начал бы действовать со всем пылом детства.
Поленов оказывается чудесным товарищем, все это он разделяет с восторгом (я рад, чем нас больше, тем лучше)!

1874

И. Н. КРАМСКОМУ

1 января 1874 г.
Париж

С Новым годом, с новым счастьем Вас, дорогой Иван Николаевич! Это отлично, я радуюсь Вашему услежу от души. Это гигантский шаг на Академию, на эту гидру кандалов и ярма искусства, это первая геройская попытка (вторая) дать ей настоящее значение, ибо настоящее значение Академии есть нуль (0) {Репин имеет в виду согласие Крамского на участие передвижников в академических выставках, на правах ‘особой фракции’. Об этом писал му Крамской 25 декабря 1873 г. Он полагал, что передвижники могут играть в реформированной Академии ведущую роль. Репин вспоминает, ‘бунт 14-ти’, возглавленный Крамским.}. Помните, мы не раз говорили с Вами об этом развращающем и ослабляющем начале в искусстве,— теперь, посмотрев несколько академий в Европе, я говорю с полным убеждением, что первый сильный шаг искусства последует с уничтожением академий. Проследите историю искусства: с тех пор как основались академии, искусство пало. (Это так и должно было быть, и я могу доказать это.) Цвету академий везде соответствует тупоумная бездарность и антихудожественность. Все здоровые отпрыски искусства идут помимо академий, и оно уже начинает торжествовать и подыматься на ноги там, где над академиями смеются и говорят о них как о чем-то очень неприличном, не заслуживающем ни кары, ни презрения, как плоские ошибки дедов. Итак, и на нашей улице появляется праздник! Но я льщу себя надеждой, что дело Передвижной выставки не пострадает от этого (чего Вы так боитесь). Если же пострадает, то я готов плакать, ибо Ваше дело, в моих глазах, — дело высокое и неисчислимо полезное, пятидесяти академий я не взял бы за него.
Кажется, Вы спрашиваете моего мнения о Вашей личной деятельности — Вам придется выслушать большой панегирик… Но я вспомнил, что Вы вовсе не охотник до комплиментов, а потому удержусь. Притом же я ведь все же пристрастен к Вам: Вы были моим первым учителем, в Петербурге (в годы обожаний) на моих глазах основалась ‘Артель протестантов’ {‘Артель художников’, организованная в 1863 г. художниками, вышедшими из Академии.} вышеупомянутому игу, разыгрывалась лотерея в пользу Пескова {М. И. Песков, художник, член ‘Артели художников’, был болен туберкулезом, ‘артельщики’ организовали лотерею из своих произведений, чтобы отправить его лечиться в Крым.}, делалась первая выставка в Нижнем-Новгороде, вышло несколько хороших молодых художников из рисовальной школы, проект, составленный Вами для рисовальной школы (в губернии), общительность артели, вечера и, наконец, Передвижная выставка.
Да, я убежден, что я еще далеко не все знаю о Вас, чтобы достаточно оценить Вашу деятельность, это дело будущих людей, а мы, живущие в одно время, дышащие одним воздухом, принюхались достаточно к его аромату, чтобы судить безошибочно,— мы его не ценим. Могу сказать только одно, что Ваша деятельность в искусстве до сих пор была более политическая, чем гражданская, мы более заботились об общественном положении искусства, чем о производительности. И это великая заслуга. Говоря о партиях, Вы совершенно правы, при Вашей деятельности партии неизбежны, а борьба должна быть беспощадна. Меня же Вам совершенно понять нетрудно, если я Вам скажу, что мне сродна более производительная деятельность. Да Вы это знаете сами.
Вы говорите, что, улучшая себя, вызываешь борьбу партий,— не согласен. Сильное увлечение делом изолирует от окружающего, борьбы без противника не может быть. Еще странно мне, что Вы не понимаете, то есть не признаете, трудностей в искусстве, не даете значения искусству. Мне кажется, что Вы говорите это, увлекаясь безотчетным антагонизмом. Я убежден, что кто хоть раз в жизни писал и окончил хотя одну картину, тот не может говорить так, только гении, и то при работах цвета своей деятельности, не знают труда в передаче своих идеалов, и то сидящий в их мозгу был лучше того, который они передали холсту, мрамору, и они всегда бывали недовольны и не могли окончить вещи совершенно как бы хотели. Посмотрите только, до чего дошел Тициан — еще бы, он работал почти сто лет, работая каждый день больше, чем мы иногда во всю неделю. Впрочем, все это вещи старые, известные давно.
О неприятном впечатлении наших отчетов Вы напрасно благородно негодуете, добрейший Иван Николаевич. Действительно, и мой был там, то есть не отчет, а письмо П. Ф. Исееву, полное интимностей, как все мои письма. Эту форму я избрал добровольно, имея в виду не ту свиную щетину, о которой Вы писали, а будущего историка искусства, который, я в этом уверен, поблагодарит меня, какая бы бездарность из меня ни вышла, за мои интимные подробности. К Совету же я более чем совершенно равнодушен.
За Васнецова радуюсь, за Савицкого радуюсь. Мясоедова — поздравляю.
Кланяемся Софье Николаевне.

Ваш И. Репин

На конверт Вы наклеиваете несколько лишних марок: 20 копеек совершенно довольно, если же письмо очень тяжело, то есть два лота, от 40 копеек (таковых от Вас еще не было).
Когда же Савицкий приедет к нам сюда? Аль раздумал? Вот и генварь наш, а мы еще снегу не видели, тепло, но скучновато по белой пороше.

В. В. СТАСОВУ

8 января 1874 г.
Париж

Как я радуюсь за Вас, дорогой мой Владимир Васильевич!
Как подымаюсь, как воодушевляюсь с каждым Вашим письмом, с каждой Вашей статьей, книгой!!!
Но последнее письмо превзошло все мои радости: мне просто захотелось лететь в Питер, обнять Вас, забить изо всей мочи в ладоши и оглушить Вас криком ура-а-а изо всей силы.
Вот так торжество! Вот так (героизм! Сколько у Вас энергии, молодости и силы! Сегодня получили мы и прочли Вашу речь о Гартмане {Наложение речи Стасова о В. Гартмане в Обществе архитекторов было напечатано в ‘С.-Петербургских ведомостях’, 1873, No 359.}, бесподобно, свежо и интересно, сколько дорогих подробностей (где Вы их достали?), и как все сведено и подымает общую идею, право, подумаешь, что человек долго работал, копил материалы, написал громадную вещь, потом, чтоб не утомить слушателей, выбросил все лишнее, сконцентрировал, сжал и совершенно закончил вещь художественно, горячо и талантливо — а вещь эта написана в продолжение 7—8 часов! Нет! Вы не только мастер громадный, но и талант настоящий, горячий, кровный! Не смейте больше хандрить, а главное, отрицать в себе талант, талант положительный, кипучий, лирический, талант пропагандиста, оратора. Вы пишете, что Вы завидуете мне, нет, положа руку на сердце, я завидую Вам. Вы моложе меня, ‘свежей силою’ и крепче организмом. Ах, я не шутя хотел бы теперь в Питер, к Вам, мне здесь уже надоедает.
Не знаю других сфер, но живопись у теперешних французов так пуста, так глупа по содержанию: живопись талантлива, но только одна живопись, содержания никакого. Вы возмущаетесь содержанием двух барышень, глядящих в окно на гусар {Стасов писал о картине М. Клодта ‘Выезд улан’, экспонированной на III Передвижной выставке в 1874 г.}, но здесь и этого нет. Нож с тарелкой, девочка с цветком, просто цветы — вот картины, великолепно написанные, выставленные в лучших магазинах. Для этих художников жизни не существует, она их не трогает. Идеи их дальше картинной лавочки не подымаются, не встретил я еще у них ни одного типа, ни одной живой души.
Вы спрашиваете меня о Делароше (полукруге). Вещь эту я знал по гравюре и любил, но оригинал мне совсем не понравился: краски грубы, условны, рисунок деревянен. ‘Дети Эдуарда’ в Люксембурге очень хорошая вещь. Французы о Делароше незавидного мнения.
Противнее всего у них — эта специализация: каждый избирает себе какой-нибудь жанр и валяет вещи как сапоги, одна как другая, и здесь это ужасно укоренилось: если художник поставит вещь, по вдохновению сделанную,— ее не купят, подождут, пока он определится в жанре, то есть когда он напишет 20 картин, похожих на первую. Я понимаю эту черту у немцев: они добросовестно изучают кто соломинку, кто каменную стенку, а у французов даже изучения не видно — шарлатанство одно. Возьмите даже гениального Реньо, помните письма его к отцу г. Депару {Не Депар, а Дюпарк,— издатель писем Реньо. В письме к Дюпарку от 4 февраля 1868 г. Реньо писал: ‘Наш закон — это не здравый смысл, а фантазия, и, если какой-либо абсурдный предмет может быть удачен, я не вижу причин для того, чтобы не воспользоваться этим абсурдным предметом’. […]} о портрете госпожи Д., который он работает в Риме, помните, как он изменяет аксессуары в портрете и говорит отцу, что перед искусством не следует рассуждать. А ведь, пожалуй, это правда: нас, русских, заедают рассуждения, меня — ужасно…
Знаете ли, ведь я раздумал писать ‘Садко’. Мне кажется, что картина этого рода может быть хороша как декоративная картина, для залы, для самостоятельного же произведения надобно нечто другое, картина должна трогать зрителя и направлять его на что-нибудь.
Как я рад за Савицкого {Картина К. Савицкого ‘Ремонтные работы на железной дороге’ (1874), выставленная на III Передвижной выставке, пользовалась большим успехом. Академия художеств отказала Савицкому в праве участвовать в конкурсе на большую золотую медаль, в связи с чем успех его картины Репин рассматривал как известный реванш художника.}! Вы представить не можете! От всей души желаю ему быть героем. За Академию я тоже радуюсь: она, проклятая, обидела человека (Савицкого), да и самой, кажется, не одобровать. Я теперь глубоко убежден, что Академию следует закрыть и уничтожить совершенно. С тех пор как основались академии,— искусство пало, и только с уничтожением их искусство пойдет опять как следует.
Поддержать и развить искусство может только одно — народные музеи, которые следует основать во всех больших городах. Пока их не будет, не будет и настоящего искусства. А попечение об развитии художников (техническом) можно отложить. Это все они сделают сами, в мастерских мастеров.
Вы спрашиваете меня о Делакруа: он мне противен. Вообще после знакомства с Веронезом, Тицианом и Мурильо я на французскую школу смотреть без отвращения не могу, это тоже наши Шамшины, Басины, они талантом уступят и Бруни и Брюллову. И их школа так же ненациональна, как и наша, хотя они родные братья итальянцам и любят их страстно.
Нет, я здесь долго не выдержу — я чувствую себя как в ссылке здесь, их симпатий не разделяю в искусстве, да, они люди другие.
Прочли Шпильгагена, прочли Зола, но только теперь упиваемся и блаженствуем — читаем ‘Войну и мир’. Эта вещь делается все лучше и лучше, я читаю ее уже в 3-й раз.
Но боже мой, как я разоряю Вас: ни один баловник, богатый батюшка, не тратится так на любимого сынка, как Вы на меня. Дай бог отблагодарить Вас.

В. В. СТАСОВУ

14 января 1874 г.
Париж

Ставьте, ставьте, Владимир Васильевич! Ваш портрет, ‘Монаха’, портрет Нехлюдовой и портрет Симоновой. У меня есть основания не бояться Академии {Академия художеств специальной инструкцией запрещала своим пенсионерам участвовать в художественных выставках, за исключением академических.}, вот они: 1-е, я никакого предупреждения на этот счет не получал от Академии, 2-е, ее инструкцию я надеюсь Исполнить в точности, у меня найдется послать что-нибудь академическое (этюды) в Академию, 3-е, ведь могу же я ставить свои вещи в картинных лавках даже, 4-е, Академия обеспечивает так скудно своих пенсионеров, чтобы иметь право мешаться в их частные дела. Если же Академия с бесстыдною наглостью начнет преследовать меня, то черт с ней, с ее стипендией. Довольно сиднем сидеть, я уж не мальчик, пора за работу браться (как бы только покрыть лаком 3 вещи: Ваш портрет, ‘Монаха’ и Нехлюдову? Осторожно и хорошим лаком, промыв предварительно чистой водой и вытерев чисто).
У меня есть отличный ответ Академии, если она сделает мне замечание по этому поводу, я ей покажу длинный ряд фактов, чем занимаются наши пенсионеры за границей, будучи обеспечены настолько, чтобы только доехать до какого-нибудь города и сидеть в нем сложа руки в какой-нибудь дешевой каморке, ‘часом с квасом, а порою с водою’, как говорится.
В Риме некоторые пустились в аферы: снимают квартиры и надувают форестьеров, особенно соотчичей. В Париже тоже благодействуют: Гун года четыре ретушировал фотографии и только благодаря Громе, которому он и до сих пор должен, он стал писать с натуры и картины. Харламов тоже, года два или более, имел возможность только отыскивать дешевые кухмистерские, и, когда получил за копию 1500 р., впервые написал вещь на продажу и теперь продает маленькие головки и не имеет возможности сделать что-нибудь серьезное,— ‘а годы проходят?!’ Их любимый пример, конечно, Семирадский, вот пенсионер Comme il fat, еще бы, никто лучше не был поставлен: при выезде из России он имел заказ тысяч на пять, да при этом не бедный человек. Другие, кто вышли, имели свои средства. Посмотрели бы они на французских пенсионеров в Риме, на Вилле Медичей, вот так поставлены, с них можно требовать, но и этому благу я посылаю проклятие художника-человека — все это растление искусства!
Сегодня мне прислали из Академии золотую медаль Лебрен {Золотая медаль Лебрен ‘За экспрессию’ была установлена в память об избрании французской художницы З. Виже-Лебрен (1755—1843) академиком Петербургской Академии художеств. Репин был награжден медалью за картину ‘Бурлаки на Волге’.}, как отвратительна, как нахальна (выразить не могу) она мне показалась, и даже не понимаю, за что это, к чему это?..
Ах, боже мой, сидят над нами какие-то подлые чиновники, заставляют что-то делать, высылают вон из отечества и высокомерно бросают нам гроши, награбленные ими у народа, бедного, грубого народа.
С нетерпением жду Ваших ‘воспоминаний о Серове’ {Стасов написал статью ‘Александр Николаевич Серов. Материалы для его биографии’, о чем он сообщал Репину. Статья была опубликована в ‘Русской старине’ (1875, No 8).}, но долго еще, 1-го апреля. Ах да, еще портрет Модеста Петровича пришлите! Чудесно! Ну, право, Вы не поверите, как мне хочется сократить срок моей ссылки и улететь к Вам, потом поездить по России. Душно мне здесь, в этой рамке под стеклом.
Так брошюры запретили {Вероятно, имеются в виду цензурные затруднения, связанные с выпуском отдельной брошюрой очерков Стасова ‘Нынешнее искусство в Европе’.}, как же не запретить, живете в царстве чиновников и на них же нападаете!

Ваш Илья

Пишите о Передвижной выставке, когда увидите побольше. Я хотел бы сделаться членом передвижных выставок, не знаю устава. Можно ли, быв членом, выставлять вещи в Академии, во время пенсионерства только, а потом другое дело. Впрочем, я напишу об этом И. Н. Крамскому и попрошу выслать мне устав.
Еще забыл сказать, почему вещи эти смело могут быть выставлены: они сделаны еще не во время пенсионерства. […]
Вы, конечно, уже получили мое письмо. Верно, браните за ‘Садко’. Но время еще не ушло, можно и его написать после. Здесь я не хочу затягиваться.

И. Н. КРАМСКОМУ

30 января 1874 г.
Париж

Добрейший Иван Николаевич!

Пишу Вам несколько слов пока, так как до сих пор не имел времени отвечать на Ваше последнее письмо, которое произвело на меня большое впечатление. Много в нем серьезного, глубокого. Но особенно я в восторге и поражен несказанно темой Вашей будущей картины {Картина ‘Радуйся, царю Иудейский’ (начата была в 1876 г., осталась неоконченной).}. (Страшная, потрясающая драма. Стоит убить на нее несколько лет даже. Только Христос не был атеист, это для него мелковато.)
Римскую архитектуру {Фотографии древней римской архитектуры, необходимые Крамскому для работы над картиной.} Вам пришлют от Поленовых, Василий привез полную коллекцию домой.
Пишу поскорей, чтобы не упустить времени поставить свои четыре вещи к вам на выставку Передвижную {III Передвижная выставка.}. Опасения, по-моему, лишние: бумаги предупреждающей я не получал, да если б и получил, то нашел бы хороший ответ на нее, если же Академия лишит меня стипендии, то я не буду жалеть, напротив, это развяжет мне руки и поставит на самостоятельную дорогу, держаться этих не вечных грошей и связывать себе руки — это неразумно, да, признаться, мне более, чем когда-нибудь, невыносимо принадлежать всецело Академии — я никогда не принадлежал ей и только портил себе кровь.
Нет, я думаю уехать поскорей в Россию, забраться в самую глушь и продавать хоть по грошу свои картины, лишь бы хватило на мое неприхотливое существование.
Я желал бы сделаться членом Передвижной выставки по всем правилам. Поставлять каждый год вещи, как должно, только я желал бы знать одно условие, о котором я еще не знаю: может ли член передвижных выставок ставить свои вещи в Академию? (Это мне нужно, пока я еще пенсионер и не (Отрешен от Академии. У меня найдется чем выполнять инструкцию Академии.) Напишите мне об этом и пришлите устав Общества.
Тороплюсь.

Ваш И. Репин

И. Н. КРАМСКОМУ

17 февраля 1874 г.
Париж

Добрейший Иван Николаевич!

Поздравляю Вас с большим успехом: на выставке Ваши вещи фигурируют первыми, по достоинству {На III Передвижной выставке 1874 г. были экспонированы работы Крамского ‘Портрет И. И. Шишкина’ (1873), ‘Портрет П. А. Валуева’ (1873), ‘Портрет А. И. Зак’ (1873), ‘Портрет В. М. Васнецова’ (1874), ‘Этюд крестьянина’ (1873), ‘Пасечник’ (1874) и ‘Оскорбленный еврейский мальчик’ (1874).}. И к нам даже доходят беспристрастные слухи. Так и следует. Пора, а то, право, лучшие русские художники похожи на тех богачей-москвичей, у которых неисчислимый капитал лежит завернутым в кулях из рогожи, в грязной и неприметной лавчонке, а между тем какая-нибудь парижская лавка, имея всего 1/10000000 и т. д. его капитала, своей декоративностью и ‘что есть в печати’ — все на тротуар, вон из лавки (так что когда войдешь покупать, то хозяин выходит за дверь лавки и там достает вам требуемое) запускает такого треску, так ослепляет глаза просвещенной Европы, что о конкуренции их и речи быть не может. Да, пора и Вам показывать товар лицом, этого особенно давно ждут хорошо знающие Вас, особенно хвалят портрет Шишкина во весь рост и Валуева. Как жаль, что не выставлен ‘Толстой’ {‘Портрет Льва Николаевича Толстого’ (1873).}. Я в третий раз прочел ‘Войну и мир’, и мнение мое об авторе и о книге возросло до необъятных размеров. Только не за рассуждения в шестом томе. Как бы я желал иметь его карточку фотографическую (нельзя ли через Вас добиться этого блага?). За Савицкого тоже ужасно радуюсь. Поленов видел его картину, еще не оконченную, и много мне говорил, и вижу, что все правда. Жалею, что его так унизил Незнакомец {Псевдоним А. Суворина.}, говоря, что он напоминает ‘бурлаков’ {Речь шла о сходстве картины Савицкого ‘Ремонтные работы на железной дороге’ с картиной Репина ‘Бурлаки на Волге’.}. Поленов говорит, что это совершенный вздор, а, главное, мне досадно, что это большая неприятность Савицкому, у нас всегда так — очень любят осадить, чтобы не зазнавался молодой человек, а право, Россия очень молода, если она считает людей тридцатилетнего возраста очень молодыми людьми, что-то похоже на [отношение] Неффа к Клодту, а он уже немолодой человек — противоречие выходит.
А я опять вспомнил, и опять чувство детской радости, еще той, когда отец привозил мне из Харькова новые сапоги и, просыпаясь на другой день, я смутно чувствовал, что у меня что-то есть хорошее: вспомнив окончательно, я опрометью бросался к ним и тщательно вытирал подошвы, сделавшиеся серыми от вчерашней очень осторожной ходьбы в них.
Теперь это тема Вашей будущей картины. В самом деле, это будет нечто капитальное в нашем искусстве. Я никак не могу удержаться, чтобы не посоветовать Вам одной вещи: сделайте ее (особо) в два цвета, а потом с этой… виноват, это я так, впрочем, Вы не из податливых на ‘людские речи’, чтоб не взвалить осла на плечи. А атеиста Вам ни за что не уступлю, особенно по случаю картины! Вы можете быть каких Вам угодно убеждений на этот счет, но не навязывайте этого Христу. Евангелие, как всякая великая истина, дает материал самых противоположных партий по взглядам, но почувствуйте сердцем это время, этих людей, и Вы сейчас увидите, что это натяжка с Вашей стороны. Нет, к этим вещам надо относиться объективней, проще. Главное же, мне кажется, что от этого может проиграть Ваша картина. Если атеиста ударит грубая сила в щеку, он ее непременно должен или ненавидеть всею злобой мира, если он человек страстный, или презирать дьявольским презрением, если он человек ума, оба момента отталкивающие и как-то жалки. Христа же возвышает здесь глубокое религиозное чувство. `Он знает, что на это послал его отец-бог, чтобы сделать добро людям, чтобы направить их на настоящую дорогу в жизни. Он любит этих людей потому, что знает, что они добрые люди и горько восплачутся по нем, и будут мучиться совестью, и насчет себя он спокоен, потому что он твердо убежден, что он в третий день воскреснет после смерти, для того чтобы уже царствовать вечно, в добре и правде, по всему миру.
Я понимаю атеизм иначе: по-моему, атеизм есть отрицание бога полное, человек же, ставивший себя богом (как великие умы, говорите Вы) или объявляющий ему открытую войну, как Прометей,— очень живо его чувствует, чтобы отрицать.
Настоящий атеист, если он не из детского каприза отрицает бога, что бывает со многими даровитыми людьми, есть холодный, мертвый человек, не видящий никакого смысла в жизни, верящий только в органическую жизнь и презирающий ее. Геологическая формация — вот его будущее, вот его глубокая идея, вместо теплой жизни он исполняет печальный долг необходимости — жить не есть ли это уже смерть.
Я не думаю, что молитва есть ‘самоуглубление, беседа бога с самим собою’, нет, это есть непосредственное, восторженное обращение к богу, едва ли не высший момент в человеческом духе. И чем сильнее натура, тем больше призыва, тем полнее экстаз и тем несокрушимее воля, так как она есть божья. Отсюда и происходит твердое убеждение в себе как посланнике бога, как исполнителе его воли. Он чувствует себя в нем, необъятном, и его в себе, частицу его, горящую в нем божественным огнем святого духа.
За Ваше письмо я Вам ужасно благодарен, как Вы живо представили Исеева и Мясоедова — чудо! Живые передо мной говорят. Но Вы, конечно, обратили внимание на слова Исеева, относящиеся до пенсионерских работ, пришедших на академическую выставку. Это необыкновенная новость. Ибо прежде не только пенсионерские работы, которые всегда почти были лучшими на их выставках, но всякая дрянь принималась вспотелым от радости и хлопот Черкасовым. Теперь не то, и я ужо подозреваю, откуда Академия набирается такого аристократизма. Эту мысль занесли ей молодые ученые из Европы, которые, то есть один из них долго мне доказывал, что Академия должна держать камертон над всем искусством, высокого, значительно прибавлял он. Предписывать законы, награждать или уничтожать — вот ее назначение. И главное, никогда не спускать этого камертона до пошлой действительности, именуемой жанром.
Воображаю, как это должно поднять Исеева в его собственных глазах, теперь он только ищет случая применить на практике эту великую идею, он, конечно, считает ее своей, ‘он и сам всегда так думал’, повторяет он с глубоким уважением к себе.
Какой молодец Куинджи, какую штуку откапал, жаль не вижу картины, но идея бесподобна! {Картина Куинджи ‘Забытая деревня’ (1874).}
Мясоедов, Прянишников {Речь идет о картинах Г. Мясоедова ‘Чтение положения 19 февраля 1661 года’ (1674) и И. Прянишникова ‘Пленные французы (эпизод из войны 1812 года)’ (1874), показанных на III Передвижной выставке.}! Как бы все это желалось видеть. Хотя здесь мы постоянно много видим хорошего и свежего, во всяких родах, но все более вещи формальные. Французы совсем не интересуются людьми, костюмы, краски, освещение — вот что их привлекает в природе. И что касается до вкуса, такта, легкости, грации — собаку съели. А дела у них плохи, Париж скучен становится: Новый год встречался вяло, едва заметно, лавчонками на Italiens, Madeleine и пр. по этой линии бульварах, карнавал прошел еще скромнее, только мальчишки надевали себе дурацкие шапки и надоедали ревом в дурацкие рога. Да, плохи дела! Никакой работки, никаких заказов во всех сферах, художников, и только замечательных, поддерживают еще американцы (заводят музеи) да англичане, поощрители всего света. Многие уезжают из Парижа. Особенно надоел мне с этим натурщик Мавре: ‘rien du fout, rien du fout’ {‘Ничего нет, ничего нет’.},— повторяет он, хорошо еще, что Жером подарил ему вчера старые брюки, он ходит всю зиму в нанковом пальтишке, а тоже жена, дети, и он очень деятельный человек, он делает все, что угодно, и позирует, как актер, и еще, на его беду, эта проклятая мода на женщин, все артисты пишут женщин, что же им делать, мужчинам, позирующим чуть ли не со дня рождения своего?!
Недавно в Люксембург привезли и поставили вещи Реньо и другие, бывшие на Венской выставке. Галерея Гупиля (превосходная) тоже обогатилась оттуда же некоторыми чудесными вещами — знает толк, собака, чудные есть вещи!
Поленов очень хорошо пишет свою вещь {Картина ‘Право господина’ (1874).}, начатую еще в Риме, Харламов — ‘это наш русский Бонна!’ — значительно повторяет наш русский Пожалостин. Недавно его головка в окне магазина Гупиля производила впечатление (все то же, мордовкой прозываемая). ‘Ведь только написать’, повторяет он, и он прав. Он в пятый раз пишет итальяночку, и хорошо выходит в исполнении. И не особенно натурально и не характерно, а как-то хорошо.
Здесь это так и надо. У нас — другое.
Правда ли, что картина моя ‘Бурлаки’, это профанация искусства, истреблена совершенно, как писал сюда Гун одному из своих приятелей? Меня уже разуверяли, но, может быть, успокаивают, а то ведь, пожалуй, сбывается Ваше пророчество о борьбе с партиями, вот она!
Я заметил, что когда я расскажу о своей работе, то непременно ее брошу, так случилось еще недавно. Я увлекся ужасно, работал до того, что даже в Совет Академии дошло, что я делаю, а я между тем, сделав множество эскизов, бросил. Я несколько раз давал себе зарок не делать эскизов и не рассказывать про свои дела. Стараюсь в этом.
Надеюсь, Иван Николаевич, что Вы предпочитаете лучше увидеть мою работу, чем ограничиться одним несвязным рассказом о ней, а потому простите за непрямой ответ на Ваш вопрос в предстоящем письме. Меня решительно удивляет успех акварельного портрета {‘Портрет О. О. Поклонской’ (1873).}, а ведь я более всего в душе краснел за него — я его давно не видел.

В. В. СТАСОВУ

20 февраля 1874 г.
Париж

Дорогой Владимир Васильевич!

Вот как долго не писал Вам — сам дивлюсь и стыжусь, до сих пор не мог ответить Вам на два Ваших чудеснейших письма, в которых было так много радости для меня, особенно по поводу успеха Модеста Петровича, с чем его поздравляю от всей души {Опера Мусоргского ‘Борис Годунов’ была горячо встречена публикой на премьере в Мариинском театре.}. Об его успехе я имею сведения и от других лиц: везде похвалы и рукоплескания! Наконец-то! Ничего, что он делал уступки разным тупицам — со временем пополнят оперу и будут давать без пропусков.
Я все это время особенно усердно и, кажется, плодотворно работал, запоем: подмалевана целая картина {Одновременно с картиной ‘Садко в подводном царстве’ Репин писал картину ‘Парижское кафе’, которая была выставлена в Парижском салоне в 1875 г.} и сделаны к ней почти все этюды с натуры. Что за прелесть парижские модели! они позируют, как актеры, хотя они берут дорого (10 франков в день), но они стоят дороже!
Я, однако же, увлекся ими и теперь с ужасом вижу, что у меня почти нет денег, не знаю, что будет дальше, не посоветуете ли Вы мне, что делать, что предпринять, и главное, надобно скорей.
Я думал писать Третьякову (запродать ему картину), но ведь он любит товар лицом покупать и поторговаться, заглазно это трата времени, может быть, картину купят здесь, но ведь надобно кончить… Занять где-нибудь — но кто мне поверит?
Есть у Беггрова три акварели моих (Вы их помните), я бы их теперь, все три, с удовольствием продал за 100 р.
Рано я поехал за границу: надо бы прежде денег заработать, и там это можно было, там я имел заказы, а здесь…
Есть у меня здесь много недоконченных (есть и оконченные) вещей, я хотел их поставить в магазины, но нижу ясно, что это будет напрасно. Нужно имя здесь, чтобы продавать, и я уверен, что после первой большой вещи, которую я исполню месяца через три, мне будет легче продавать, а теперь не надо мозолить глаз. Но, право, не знаю, чем я просуществую эти три месяца (рабочих).
Ах, как глупа академическая посылка за границу, они посылают человека не учиться, а так околачиваться. Но еще глупее, что я поехал! В России я бы теперь, не нуждаясь, мог работать не торопясь, а здесь, право, я не знаю, что со мною будет.
Картина моя из парижской жизни — русские ее не купят, неужели и французы не купят. Конечно, у них мало денег.
А между тем я ужасно заинтересован Парижем: его вкусом, грацией, легкостью, быстротой и этим глубоким изяществом в простоте. Особенно костюмы парижанок! Этого описать невозможно.
Вы пишете, что я уеду отсюда, не все посмотрев! Это невозможно. Я уже почти все перевидел, и это, надеюсь, не пройдет бесследно для меня. А знаете ли, чем я недоволен в библиотеке и обругал французов варварами? За что? Рембрандт (офорты) как отвратительно наклеен в книге: на противоположной стороне отпечаталась гравюра! Наклеены желваками раздавленными! Это ужасно!
А у Вас между тем скрипит перо и голова седая горит от новых дум, от оригинальных измышлений, от юношеских благородных порывов! Так меня подымают все Ваши затеи, как знамя солдата в бою.
Я воздерживаюсь изо всей мочи, чтобы не рассказать сюжета своей картины (боюсь опять бросить), ноя ею увлечен.
Боголюбов приехал. Дает ручательство, что вел. князь сейчас же возьмет картину, как кончу. Вы знаете, как я не радуюсь такой продаже.
Модели высокого мнения о моих работах. Они говорят, что головы, какие у меня есть кончены, были бы лучшие в Салоне (на выставке), в маленькой картинке уличных типов онп узнали всех. Одна очень умненькая, но наивная модель говорила Поленову, что я, по ее мнению, должно быть, очень умный человек, так как каждая фигура в моей картине со смыслом. В маленькой картинке она указала на барчука (может быть, русского) с гувернером: ‘Да это совсем действительное лицо! Он идиот’. Они угадывают верно каждое лицо. А у них совсем нет этого жанра.
Поленов пишет хорошую вещь и, кажется, успеет здесь к выставке.
Как жаль, что у еврейской синагоги {Стасов просил Репина сделать зарисовки новой парижской синагоги и коллежа Шапталь, необходимые ему для статьи ‘Столицы Европы и их архитектура’.} нет расстояния, узка улица, но превосходна по архитектуре. На площади Риволи поставлен памятник Иоанне д’Арк — реально, мне нравится. Но французы недовольны. Черты грубы, но оригинальны и впечатлительны, правда, некрасиво.
Пришлите, пожалуйста, карточку Мусоргского, умоляю.
Ах, какие чудесные вещи я здесь часто вижу. На Вандомской площади, в клубе художников, опять выставка. Виберт, чудные вещи (масляные, уже не акварель).

В. В. СТАСОВУ

8 марта 1874 г.
Париж

Дорогой Владимир Васильевич!

Не знаю, как благодарить Вас за Ваши хлопоты и очень скорое пособие мне, одно только беспокоит меня: что, если Вы вздумали, на что Вы очень всегда способны, отдать Ваши собственные деньги за мои маранья?!!! Этого мне страх как не хотелось бы…
Удивляюсь, как это я Вам не писал про книги, которые получил в две серии. В первой я получил: Гоголя, Лермонтова, Толстова и Андерсена, во второй — Шпильгагена, Гейне, Эркман-Шатриана, Киреевского и Забелина. Больше книг не посылайте, и ‘Пугачевцы’ {Роман Е. Салиаса.} напрасно послали: я познакомился, через Боголюбова, здесь с русскими, и теперь можно многое иметь (Салиас тоже есть). Да, кроме того, мы кое-что приобрели в магазине Франка, и читать — есть что.
Странно, что Вам не понравился Верещагин — художник он дельный и самобытный (я видел недавно здесь фотографии с тех вещей, которые теперь фигурируют в Питере — новые). Хороши особенно с ориентальной архитектурой, и условности почти нет. А что он пришел сам к Вам, этому Вы сами виноваты: вспомните, как Вы отозвались о нем в Вашей книжке о Венской выставке. Он как хороший человек (я не знаю, но думаю) почувствовал в Вас такого же и потому пошел к Вам сам знакомиться, сколько я слышал о нем, говорят, он гордый и не лицемер. Насчет его академичности — не знаю, его работы не говорят в ее пользу.
Прахов просто смешон {Имеется в виду статья А. Прахова ‘Очерки художественной жизни современной Европы’, опубликованная в ‘Журнале Министерства народного просвещения’, 1874, март.} — считает представителем бельгийцев сумасшедшего Виртса!
‘У славян два корифея: на западе (тон серьезный, почти лирико-сентиментальный) — Матейко, на востоке… (он едва сдерживает (умышленно) детскую свою иронию, которая у него похожа на то, будто ему дали щелчок в нос)… на востоке — Репин’. Боже мой, какой несчастный восток!!! Но как жалок здесь лектор! Он погрешил против собственных убеждений, он в душе своей считает несравненно возвышенным Семирадского, но, думает, ‘ничтожный грубый восток не достоин такого гения, да он, скорее, западный… а вот это восточный гений! Надо им польстить презрительной иронией над их ничтожеством’. А впрочем, не стоит долго писать об этом. Я и Вам не советовал бы тратить на него время.
Я бы не советовал Вам посылать деньги через человека: пока он доедет, да, может, еще кое-где остановится по пути, а потом пока отыщет меня в не совсем-то comme il faut’ном квартале коммунистов,— не скорее ли было бы послать просто в письме застрахованном? А впрочем, как знаете.
Сегодня последний день принятия картин на выставку здесь. Весь день по улицам (до 12 часов) можно было видеть картины, идущие туда изо всех мастерских.
Поленов отправил свою картину ‘Право первой ночи’ рыцарей, не вполне окончил еще.

Ваш Илья

Какой героический художник Чермак. Сегодня в галерее Гупиля (rue Chaptal) видел я его чудную картину {Картина чешского художника Я. Чермака ‘Раненый черногорец’ (1873).}. С вершины в горах, которая служит, вероятно, крепостью, несут раненого героя два дюжих черногорца, герой этот не вспыливший мальчик, который в увлечении забрался не туда, куда следует,— это опытный седой полководец, глава. Все женские фигуры кланяются ему в пояс и смотрят на него с благоговением и с большой грустью.
Во всем ансамбле и подробностях так и веет поэзией. Это чисто ‘Тарас Бульба’ Гоголя. Какой бесподобный, какой реальный и красивый вместе художник! Что за благородство в этом бледном лице седоусого вождя!

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

22 марта 1874 г.
Париж

Многоуважаемый Павел Михайлович!

Очень жалею, что и этого Вашего предложения осуществить не могу. Иван Сергеевич Тургенев сообщил мне адрес А. К. Толстого, но ему известно, что он очень нездоров, и, следовательно, поездка моя туда {Третьяков просил Репина написать для его галереи портрет писателя А. К. Толстого, жившего в то время на юге Франции.} была бы неуместна, да это было бы и невыгодно для меня: отрываться от картины надолго, с экстренными расходами в незнакомых городах, все это не окупилось бы 500-ми р.
Но чтобы сделать Вам удовольствие, чего я очень желаю, я начал портрет с Ивана Сергеевича, большой портрет, постараюсь для Вас, в надежде, что Вы прибавите мне сверх 500 р. за него.
Жалею, что не могу показать Вам своей картины: она изображает главные типы Парижа, в самом типичном месте {Картина ‘Парижское кафе’ (1875).}. Впрочем, Вы, кажется, иностранных сюжетов не покупаете. Я думаю, что она будет интересна здесь и продать придется.
Если позволите, я попросил бы у Вас рублей 300 денег (в счет будущих благ. Сочлись бы безобидно или на портрете Тургенева, или на других вещах, которые (маленькие картины и этюды) у меня еще не окончены — в случае если бы Вам не понравился портрет Тургенева, на что я не надеюсь.
Прошу у Вас, потому что, как Вам известно, без этого материала работать нельзя, а мне теперь так работается!
И если решитесь, то пришлите поскорей.
Я почти окончательно решил поселиться в Москве и работать самостоятельно по приезде из чужа. Конечно, люди везде люди, но чувствую, что больше году здесь оставаться вредно. Хотя удобства удивительные!
Жена моя очень Вам кланяется и поздравляет с наступлением чудесного во всех отношениях времени — праздников и весны.
Маленькая наша бегать начала и очень нас забавляет, девица французской веселости и так же умно говорит, как они.
Климат в Париже хороший, мы все, слава богу, здоровы, работается здесь хорошо.
Желаю Вам всяких благ и радостей ввиду предстоящей пасхи.

Преданный Вам И. Репин

В. В. СТАСОВУ

27 марта 1874 г.
Париж

Все получил и все перечитал Ваше, дорогой Владимир Васильевич, все доходит исправно, к моей радости.
Статья о Гартмане {Статья ‘Выставка Гартмана’ (‘С.-Петербургские ведомости’, 1874, 12 марта).} удивительно хороша, энергична и оригинальна, несмотря на то, что уж, кажется, писано Вами о нем вдоволь и прежде. А статью Вашу о Верещагине {Статья ‘Выставка картин Верещагина’ (‘С.-Петербургские ведомости’, 1874, 31 марта).} я прочел — накануне Вами присланной — у Тургенева: я пишу с него портрет по заказу Третьякова, и пока мой барин одевался, я взял на столе новый No ‘Петербургских ведомостей’ и вдруг! о радость, Владимир Стасов о Верещагине, я ее мигом и проглотил, а на другой день утром получил Вашу в письме и только тогда прочел письмо Крамского, которое у Тургенева я пропустил или не успел. Чудесно, хорошо, и что мне нравится, это то, что теперь в Ваших статьях, как и всегда, без мелочей, без добросовестного перечня всего — главное, и потому все это полно экстаза, жизни и убеждения, потому-то оно и действует, это не фраза, что вам сказала барыня, встретившая Вас на академической лестнице. Письмо И. Н. Крамского тоже дельная заметка обществу (есть ли оно у нас?!!). Хотя несколько тяжело от сжатости, но что за дело до формы там, где важно содержание.
От 10 часов до 12 утром я работаю с Тургенева. Одну голову он забраковал: написалась хорошо, но вышел бесстыдно улыбающийся, старый развратник. Друзья Тургенева советовали переменить положение, так как находили похожим, и теперь я работаю снова, к картине на время охладел, но переменяю, ломаю, коверкаю, как и прежде — ищу.
Вообще все идет по-прежнему, много нового, интересного, но я все более и более убеждаюсь, что французы народ другой и учиться нам у них нечему, то есть опасно, чтобы не обезличиться. А впрочем, все дело в таланте, и если он есть, то никакие теории не собьют его.
А между тем мне страх как хочется в Россию, чтобы изучать наше и работать по-своему, на родной почве, разрабатывать нашу особенность вкусов, образов и понятий — ведь почти непочатое дело. Манит меня еще очень Малороссия, ее история: много там живописи и чувства. Но это еще впереди, а теперь Париж, что в нем поразило меня, то я и постараюсь выразить поскольку могу. […]
Будьте здоровы.

Ваш Илья Р.

Вера Вам кланяется, Верунька бегает и лопотать начинает, такая забавная.
С праздником Вас!

И. Н. КРАМСКОМУ

31 марта 1874 г.
Париж

Как опоздал я отвечать на Ваше письмо, добрейший Иван Николаевич! Особенно если посмотреть кругом себя: ведь здесь уже настоящее лето, яблоня под нашим окном отцвела уже, а как сильно цвела! Везде молодая, тонкая зелень, прозрачно-теплая. Париж оживился еще более. Елисейские поля похожи на мировой раут. Наша rue Vron полна ребятишек, девчонок, блузников, лавочников, ослов, крику, грохоту на весь Montmartre. Но пусть об этом пишут поэты — это их дело, наше дело теперь — специализироваться (‘находить свою полочку’). На эту мысль навел меня’ сосед мой по Atelier, его жанр — Луи XIII, его приятеля — Луи XIV, третьего — Луи сез, четвертого — время Первой республики, и т. д., словом, каждый специален, как экстракт, да оно и выгодно очень: костюмы нашиты, мастерская убрана в данном стиле, стулья, полки, тряпки — все Луи XIII. Пейзажисты также специальны: Zigm закупил много жон пинару, желтой краски такой, и качает ею Константинополь и Венецию, деревья и стены, везде жон пинар, тоже выгодно, продаются, кажется, а он, со своей стороны, красок не жалеет. У Коро другая специальность — от старости его самого, его кистей и красок у него получился жанр вроде того, который в таком изобилии в избах Малороссии, и ведь наши бабы! Обмакнут большую щетку в синюю краску и начинают набрасывать на белый фон — прелесть! Но наших баб презирает дикая публика России, другое дело здесь — Коро!!! ‘Да ведь это Коро!!’ — кричит одному русскому телепню француз, догоняя его и хватая за полу. В ресторане третьего дня молодой человек, француз, художник’ шутивший с моделью и говоривший между прочим, что он не особенно любит Коро, ужасно извинялся перед Поленовым, когда узнал, что он художник: ‘он осмелился в присутствии художника неуважительно отзываться о таком огромном имени!!!’ Знал бы он, как мы отзываемся! Да, мы совершенно другой народ, кроме того, в развитии мы находимся в более раннем фазисе. Французская живопись теперь стоит в своем настоящем цвету, она отбросила все подражательные, и академические, и всякие наносные кандалы, и теперь она — сама. Длинные залы обезьянничества итальянцам почернели уже, как заслонки, и подернулись паутиной, немецкий романтизм закончился Деларошем и забыт и выброшен или увезен большею частью в чужие края. Царит наконец настоящее французское, увлекает оно весь свет блеском, вкусом, легкостью, грацией, и в искусстве, как во всем прочем, французы верны своим особенностям.
Через месяц откроется здесь выставка картин и статуй, и вот отличный случай для меня проверить на опыте, в большом размере те определения, которые являются сами на отдельные явления здешней школы. В воскресенье эта мысль меня очень занимала, и я решился тогда же написать своим соотечественникам о французском искусстве, в отношении его к русскому и к некоторым другим искусствам. Много отдельных мыслей, свежих, всплывало у меня в голове, а между тем в это время я шел по Les champs Elyses, глядел всем французам в глаза и в ту же минуту подумал, что мысли мои верны, ибо мне не было совестно.
Говоря о будущности русского искусства, Вы совершенно тактично перешли к литературе, как к искусству более свободному вследствие независимого существования и по тому же самому не расходившемуся с симпатиями своего народа (в этом его выгода). ‘Оно держалось содержания’,— говорите Вы, это верно, и оно преследовало художественные идеи нашего миросозерцания, в нем почти нет наносного. В живописи же и скульптуре (бедные!!!). До народа они никогда не доходили, интеллигенция (русская) не богаче его (народа). Этих бедных сестер взяло под свое покровительство барство наше, так как они имели средства,— а ведь всем известно наше барство, оно воспиталось в Париже и считало его прихоти законом для себя, и вот, с одной стороны, потребители, с другой — школа, академия и вели до сих пор дело. Но натура берет свое, начинает пробуждаться национальная струя, и будет она разрастаться все шире и шире, в громадную реку Волгу, и тогда уже оно {Искусство национальное. (Прим. автора.)} не будет трусить. Вы говорите, что нам надо двинуться к свету, к краскам. Нет. И здесь наша задача — содержание. Лицо, душа человека, драма жизни, впечатление природы, ее жизнь и смысл, дух истории — вот наши темы, как мне кажется, краски у нас — орудие, они должны выражать наши мысли, колорит наш — не изящные пятна, он должен выражать нам настроение картины, ее душу, он должен расположить и захватить всего зрителя, как аккорд в музыке. Мы должны хорошо рисовать.
Французы, однако, очень ценят индивидуальность автора, есть много злоупотреблений здесь и ограничений себя авторов, но здесь есть идея для всех стран быть самой собой — вот главная задача. Долго надо работать, чтобы выработать до возможного совершенства свою идею, и нам особенно, нам, которые так мало работали (работа подражательная не идет в счет), что не знаем простых вещей, не умеем обращаться с краской и другими материалами.
Но и здесь, однако, может много сделать даже один человек, с неуклонной энергией преследующий свою цель. Возьмем хоть Вас, Иван Николаевич, как примерную энергию. Боголюбов говорит, что Ваш портрет Шишкина — лучшая вещь по живописи, и я этому верю (он может судить о живописи). Вот что значит энергия и работа в самом себе, этому у Вас надо поучиться. Ах, кстати, насчет эскизов вообще, что Вы пишете, ужасно как верно, я тоже уже в двадцатый раз закаялся их делать. А я Вам писал не об эскизе, я предлагал Вам сделать картину в два тона, но прошу простить, я ведь и не подозревал того громадного прогресса в живописи, который Вы перемахнули в такое короткое время, по словам Боголюбова, Вы сделали гигантский шаг в живописи, и я этому даже не удивляюсь: мне всегда казалось, что стоит Вам, при Ваших громадных знаниях рисунка, однажды натолкнуться на более легкий для Вас способ писать, и Вы начнете ворочать так, что все рты разинут.
И наконец-то, слава богу, это свершилось, с этим поздравляю Вас более всего!
Как я рад, что Вы узнали поближе Васнецова, да, он чистокровный художник, но владеет ли он способом? Как его картины?
Как это странно, что Прахов бранит французов. Ведь он благоговел перед ними и их произведения женской наготы считал самым великим делом художника, ‘воспроизведение организма’,— говорил он значительно. У наших же он видит одну ужасную беду — ‘невоспитанность’, нас надобно воспитывать до понимания красот в чужих краях, до презрения собственного варваризма нашего, и в природе и в людях ‘без этого ничего не будет’. Россию он ненавидел. Черт побери этих лакеев чужих мыслей, чужих стран! Досадно, что ведь он, пожалуй, завоюет себе три или четыре олуха, а впрочем, туда и дорога!
Боголюбов — отличный человек, в нем много простоты, откровенности и юношеской горячности, хотя убеждения его совершенно противоположны моим, не подраться же, в самом деле, из-за убеждений, особенно когда убежден, что драка эта принесла бы только вред и никого не убедила бы, а, напротив, закоренила всякого до упорства. Да, долго еще Париж будет увлекать и порабощать людей.
И хотя заметно, что передовая роль его кончена, что симпатии к внешнему блеску, лоску и аффектации охладевают с возникновением более серьезных задач, все-таки внешность, доведенная до импозантности, будет производить свой эффект и иметь свою цену.
Недавно поставили здесь на Place de Rivoli конную статую Иоанны д’Арк, французы ею очень недовольны оттого, что художник позволил себе в пользу типа пожертвовать условной красотой лица, а в пользу исторической верности в посадке на коне (довольно некрасивой, высоко на седле) — условной красивостью целого,— ропот, а у нас признали бы это хорошей вещью, реальной, впрочем, при переходе к нам она потеряла бы свой реализм и показалась бы, может быть, условной аффектацией.
Боголюбов познакомил нас с некоторыми русскими барами. Славные люди, жаль только, что уж очень любят Париж. И как странно: заслуженный русский генерал сидит рядом с парижским блузником, и предоволен!!! В России со статским советником он не сидел бы так.
Бываем в театрах. Не могу я привыкнуть к их наемным хлопальщикам. Однако сухо звучит их продажный аплодисмент и неприятно поражает. Удивляюсь, как терпит это публика. Все знают, что аплодировать неприлично, примут за наемного. У нас об этом еще не имеют понятия.
Французы, как дети, наслаждаются в театре и принимают почти родственное участие в представлении: одобрительный возглас при виде кары злодею, невольный и громкий смех при смешном. Последним меряется достоинство пьесы, и потому в партере есть наемные ‘щекотальщики’ — они заражают смехом скучающую публику.
Скоро Вы увидите вещь Харламова — фигура в рост итальянки, которая здесь произвела впечатление даже на настоящего Бонна и на других знаменитостей Парижа. Харламов оказался отличным учеником, он блистательно выдерживает экзамен перед профессорами в актовом зале, профессора в восторге, публика просвещенная аплодирует, посмотрим, что скажут родители? В простоте сердца они не поймут мудрой латыни и будут с благоговением ходить вокруг своего сынка, который в высокомерном успехе забыл, как вещи называются на их мужицком наречии, пока ‘проклятые грабли’ не выведут его из себя.
Что поделывает Васнецов? Что Павел Петрович Чистяков ‘ворочает’?
Странное, однако, дело! В России совсем не ценят талантов. Когда является Гоголь, сначала бранят, а потом говорят: ‘вот это недурно’, ‘вот как надо писать!’. И потом, при оценке какой-нибудь дюжинной или бездарной вещи, говорят: ‘Ну что это, право! Ну прочитайте Гоголя, ведь и. у него лучше, а ведь мы, кажется, вперед идем’.
Однако ж пора кончать.

Ваш И. Репин

От П. М. Третьякова я получил письмо, поехать на юг Франции не решился, так как узнал, что А. К. Толстой болен, да и вообще это дело не подошло бы — разорительно немножко.
Савицкий едет сюда, в Париж, навестил Поленова.
Антокольский кончил свою статую {‘Христос перед судом народа’ (1874).}, формует и хочет выставить здесь. Не может ли Виктор Васнецов приехать сюда к 1-му маю, на годичную выставку? Это было бы очень хорошо, если не грызет его наш общий недуг — безденежье.

В. В. СТАСОВУ

13 апреля 1874 г.
Париж

Благодарю Вас, дорогой Владимир Васильевич, за такое полное интереса, большое письмо. Жалею очень, что не могу в настоящую минуту отплатить Вам тем же,— пишу только необходимое.
1)-е. Очень рад, что не берут третьей акварели — ‘непристойной’ {Имеется в виду акварель Репина ‘Деревенские нежности’, шутливо названная ‘непристойной’. Выставленная в магазине Беггрова, она осталась непроданной.},— возьмите ее себе во владение, так как я уже почти богат и в деньгах не нуждаюсь (сделал два портрета).
2)-е. Цены Ге назначил слишком большие, я желал бы остаться на своих для первого раза, и даже, для первого раза, я бы совсем отказался от дивиденда.
3) Фотографий с бурлаков издавать не желаю, то есть продавать: время горячее прошло. Это будет ‘спустя лето по малину’. Да и ретушировать без оригинала трудно.
4) За Верещагина радуюсь, но и горюю по сожженным вещам {Верещагин сжег свои картины ‘Забытый’, ‘Окружили’ и ‘Вошли’, после того как они были осуждены представителями армии как якобы антипатриотические и неправдоподобные.}, вещи его выставлены теперь у Гупиля, французы в восторге, я с Вами согласен о первых, впрочем я не видел картин последних в живописи.
Иллюстрацию {Журнал ‘Всемирная иллюстрация’. Вероятно, имеется в виду No 271 от 9 марта 1874 г., в котором был напечатан фельетон ‘Столичные толки’, где шла речь о работах Репина, экспонированных на III Передвижной выставке.} я уже читал здесь.
Читаю ‘Пугачевцев’ — плохо, мочи нет читать, такая фальшь на каждом слове, и что это у него за язык?!!
Ваше оригинальное замечание о толпе {В автографе письма есть разъясняющая приписка Стасова: ‘Я написал, что где вся толпа, как у Верещагина, в восхищении, там что-нибудь да не так’.} заставило меня призадуматься, а верно.
Якоби мне напоминает мальчишку с разбитым рылом, уверяющего, что он поколотил всех, а ему ничего не досталось.
Вы ждете от меня много — ошибетесь — я привезу немного.
Теперь я весь погружен в высоту исполнения, а при таком взгляде немногим удовлетворишься.
Что же это с Иваном Николаевичем? Ну, да это все еще пройдет и, конечно, ничего не будет — что за враги? а впрочем, этого добра у нас вдоволь.
В Антоколя Вы напрасно не верите, он еще себя покажет, вещь его сильная {‘Христос перед судом народа’.}, и, если судить сравнительно,— он гениальный художник.
Я все мечтаю о коммуне и только в ней вижу спасение человека. Между прочим, я изобрел план будущего города и образ жизни будущих коммунистов, впрочем, все это… но люди так портятся благодаря грошовой жизни!..
Сколько здесь выставок, беда. А главная еще не открыта.
У французов тоже появилось новое реальное направление или, скорее, карикатура на него — ужас, что это за безобразие, а что-то есть. Вообще говоря, ведь они страшные рутинеры в искусстве.
Модесту Петровичу кланяйтесь. Да не забудьте взять себе непристойную русскую молодую пару {См. стр. 126, прим. 2.} (поцелуй Моллера, конечно, попристойнее).
Я теперь мечтаю о Веласкезе и подумываю об Испании. Не знаю, удастся ли!..
Недавно приехал сюда Савицкий, из разговоров с ним я убедился, что русские художники не много еще понимают в живописи. Да, нам надобно учиться и вырабатываться дома у хороших учителей.
Тургенев говорит, что только с тех пор, что он увидел работы Харламова да руки, написанные мною в его портрете, он начинает верить в русскую живопись, на этот счет он чисто французских воззрений, а впрочем, он очень добрый барин и иногда до упаду смешит анекдотами, до которых он большой охотник.
Вера вам кланяется.

Ваш Илья

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

13 апреля 1874 г.
Париж

Многоуважаемый Павел Михайлович!

Тысячу франков я получил в тот же день, как получил первое Ваше письмо. Г. Авдеенко был так любезен, что принес ко мне сам, тотчас же,— благодарю Вас.
Портрет почти окончен, осталось еще на один сеанс, потом я возьму его в мастерскую, чтобы проверить общее. Иван Сергеевич очень доволен портретом, говорит, что портрет этот сделает мне много чести. Друг его Виардо, считающийся знатоком и действительно понимающий искусство, тоже очень одобряет и хвалит. M-me Виардо сказала мне bravo, Monsieur! Сходство безукоризненное. Боголюбов в восторге, говорит, что лучший портрет Ивана Сергеевича и особенно пленен благородством и простотой фигуры.
Тургенев желает выставить его здесь в Париже на некоторое время, у него много знакомых, да, кроме того, в настоящее время французы им очень заинтересованы по поводу напечатанного им перевода на французский язык ‘Живые мощи’ в журнале ‘Le Temps’. Вещица эта наделала здесь много шуму, и он получил много комплиментов и писем от разных французских светил.
Об успехе Антокольского я знаю подробно. Здесь же он будет не скоро, так как прежде он намерен сделать Христа из мрамора и из бронзы в Риме. Если это случится через год, то меня уже не застанет здесь этот апофеоз автора. Если же я буду, то с удовольствием исполню Ваше желание.

Искренне преданный
Ваш И. Репин

Супруга моя Вам очень кланяется.

В. В. СТАСОВУ

12 мая 1874 г.
Париж

Дорогой Владимир Васильевич!

Я было совсем собрался писать Вам — вдруг Ваше письмо — так обрадовало меня оно! Опять мир со всеми хорошими! А я был ужасно возбужден Вами же, то есть Вашей сестрой, которая мне очень напоминала Вас, и я с величайшим наслаждением говорил с ней с 1/4 часа, воображая иногда, что говорил с Вами! Так много сходства, особенно глаза, нос, брови и даже манера говорить. Мы говорили о французах и бранили их, и стоит: мы говорили о их выставке. В самом деле, за исключением 3—4-х вещей, которые соединили и технику и содержание, не над чем остановиться: везде манера, рутина до скуки, только реалисты составляют исключение, но они здесь еще молоды и глупы до безобразия. Но надобно назвать Вам несколько имен силачей действительно: No 1. Невиль (картина из последней войны с пруссаками, на полотне железной дороги, на насыпи происходит отбитая атака под сильным неприятельским огнем {Картина А. Невиля ‘Бой на полотне железной дороги’ (1874), выставленная в Парижском Салоне 1874 г.}. Реализм чистой воды! Правда, до фотографичности, хотя написана широко, это страницы ‘Войны и мира’ Толстого! Как натурально трактовано! Герой на втором плане, с простреленной головой, ползает по земле и все еще живет своим делом и дает приказания и советы).
No 2. Фирмен Жирар (жених с невестой, времен Людовика XVI, идут, по аллее сада, засыпанной осенними листьями дерев, кленов. В некотором расстоянии их сопровождают отец жениха и мать невесты и еще какие-то родственники, вдали ведут маленькую девочку с куклой. Все это живо и натурально до последней степени, живопись тончайшая и изящнейшая {Картина Ж. Фирмена ‘Помолвленные’ (1874).}. Виден характер и душа каждого человека, слышен разговор, который ведут они, и видно ясно отношение лиц между собою, долго было бы описывать).
No 3. Камерер (на морском берегу при ярком до белизны солнце сидит водяное общество у палаток, детишки бегают у моря, ищут ракушек, а вдали катятся волны — чудесно!) {Картина Камерера ‘Пляж Схевенингема’ (1874).}.
Луи Лелуар (восточная сцена, сераль, писано для живописи и действительно живопись хороша) {Картина Л. Лелуара ‘Невольница’.}. Потом еще кое-что хорошее, но много дряни. Знаменитости не отличились на этот раз: особенно плох Добиньи {В Салоне 1874 г. экспонировались картины Добиньи ‘Поля в июне’ и ‘Дом матери Базо, в Вальмондуа’.}, Бонна {В Салоне 1874 г. экспонировались картины Бонна ‘Христос’, ‘Портрет м-ль Д.’ и ‘Первые шаги’.} тоже неважен. Какой чудак Клерон, он вздумал заткнуть за пояс и самого Реньо! и сделал какую-то бессмысленницу, а впрочем, краски недурны, как всегда почти теперь у французов {В Салоне 1874 г. экспонировались картины Ж. Клорена ‘Убийство Абенсерагов в Гренаде’ и ‘Арабский сказитель в Танжере’. Первая из них сопоставляется Репиным с картиной Ренье ‘Казнь без суда в Гренаде’.}. Матейкин ‘Баторий’ {Картина Я. Матейко ‘Баторий, король Польши, перед Псковом’.} висит здесь (серьезная вещь, французы ее не в состоянии понять), и вообще они понимают и ценят как-то бессмысленно и детски, а впрочем, они совершенно другой народ, разница их так ясна теперь для меня, но пришлось бы долго говорить о ней, а потому я откладываю это.
Вообще теперь много здесь выставок, особенно хороша в пользу эльзасцев и лотарингцев, превосходные вещи есть, но все это вещи большею частью старые.
На маленьких свирепствуют реалисты, и в будущем у них много шансов, да вообще теперь я верю только в них, но, к несчастью, они тупы, как все французы, глупы и неразвиты, как дети.
Поленова вещь {Картина Поленова ‘Право господина’, выставленная в Салоне.} на выставке одна из лучших по тону и по колориту.
Прочее все по-старому.

Ваш Илья

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

23 мая 1874 г.
Париж

Многоуважаемый Павел Михайлович!

Портрет Ивана Сергеевича Тургенева еще у меня в мастерской, когда я перенес его в мастерскую, то оказалось, что надо было кое-что поправить в аксессуарах и в фоне — дня через три я окончу его совершенно и отправлю к Вам.
Вам интересно знать о выставке в Париже? Их тут теперь множество: есть хорошие и есть плохие, я ограничусь главным ‘Салоном’, как у них ее называют. (В пользу эльзасцев, состоящая из старых вещей, была удивительна по составу!) На главной годичной выставке {Салон 1874 г.} есть такие вещи, что мы единодушно желали бы приобрести их к нам в Россию: 1-я Невиля — из последней войны, замечательно реально трактованная вещь, и 2-я Фирмен Жирар. Обрученная пара времен Людовика XVI идет по аллее, засыпанной кленовыми листьями, в сопровождении родных и знакомых — удивительно изящно исполненная вещь, тонко и правдиво.
Но удивительный народ, французы, они об этих вещах всего меньше говорят и почти не пишут, тогда как о других плохих и часто безобразных или пошлых по своей бездарности вещах они кричат!! Положим, у них ужасно развит подкуп и рекламерство, это во-первых, а во-вторых, мы, славяне, все-таки, должно быть, другой народ и никогда не сможем жить их жизнью. Французы очень похожи на древних греков, у них такие же площадные, общие и формальные задачи, только с очень не маленькой разницей — грек был урожденный художник, с чувством глубокого изящество, француз — только с тактом: он умеет вовремя остановиться: зато не смотрите его два раза, довольствуйтесь одним разом, и то коротким моментом. Случалось, что только разведешь руками перед вещью, от которой вчера пришел в восторг.
Вещей около 2000, много очень плохих, вообще французы не строги, и здесь можно скорее составить себе имя и даже капитал, цены страшные! Небольшие картинки 30 000, 16 000 фр., за портреты Каролюс Дюран 20 000 фр. и еще отказывается и передает другим работу. Мало-мальски знаменитый художник уже капиталист, и некоторые из этих знаменитостей ужасно плохи, например Добиньи и Бонна (‘Распятие’), Коро, Кабанель, все это сплоховало, Добиньи пишет сажей со свечным салом, Бонна режет из дерева Христа (кистью), Коро все в том же роде с нимфами, которых он пишет, вероятно, с игрушек, кукол, Кабансль {В Салоне 1874 г. были выставлены картины Кабанеля ‘Видение Иоанна Крестителя’, портрет m-lle de L. и графини с детьми.} — старое условное зализыванье. На какую точку зрения ни становись, а все-таки плохо, хотя мы совершенно другое предпочитаем в искусстве: индивидуальность, интимность, глубину содержания, правду — это верно. Потому, что из всех пейзажей я с удовольствием останавливаюсь на пейзаже Линдгольма, нашего остзейца, и другой пейзаж какого-то норвежца, тут я понимаю, чувствую, живу, и в техническом-то отношении они едва ли не выше всего. Французы этому, конечно, не поверят в своем высокомерии, этому не поверит и Иван Сергеевич Тургенев (он купил себе картину, замечательную, по его мнению, может быть, это с немецкой точки зрения, с русской же точки его картина плоха, условна, грязна и безжизненна). Беда с записными знатоками!!! Да что знатоки, этому не поверит даже А. П. Боголюбов. Интересные две вещи Альма-Тадемы {‘Сцены из римской жизни’.}, по живописи есть хорошая вещь Луи ла Луара и еще много есть кое-чего, но замечательное явление здесь — реалисты: их еще пока отвергают, так что они почти не попадают в Салон, а в другие мелкие выставки, но у них положительно есть будущее, и теперь лучшие вещи прямо можно отнести к этой же реальной школе.
Недавно была на короткое время выставлена новая вещь Мейсонье (из недавней истории, художник рисует с солдата, его окружили товарищи оригинала и смотрят) {Картина ‘Портрет сержанта’.}. Живопись похожа на молодых московских художников: верно, сухо, фигуры и кирпичи на стене все в одну силу, но фигуры живые, и за это 200 000 фр.
Жером за три вещицы получил медаль д’онер — умные, но сухие вещицы {Медаль была присуждена за картины ‘Серый кардинал’, ‘Король Тиберий’ и ‘Содружеств’.}. Есть две картины Мункачи, очень хороши по колориту {Картины ‘Ссудная касса’ и ‘Ночные бродяги’.}. Матейко тоже красуется (венская его вещь Стефан Баторий), интересная вещь и серьезная, но французы ее не понимают, называют ковром гобелена.
Товарищ мой Поленов поставил вещь на выставку для пробы себя, боялся, что не примут — забракуют: вещь еще не окончена даже, оказалось, что она одна из лучших по колориту.
Супруга моя Вам кланяется.
Преданный Вам Ваш покорнейший слуга

И. Репин

Медали розданы — возмутительно. Поощряется иконная живопись, академическая!!! все еще!!!

В. В. СТАСОВУ

25 мая 1874 г.
Париж

Нашли же Вы чем порадовать меня! Свиданием с Праховым! А я гораздо больше радуюсь, что свиданию этому не бывать, так как мы через две недели переезжаем на лето в Уеикэ, по Гаврской железной дороге, в сторону к морю, очень там хорошо, и мы уже ездили и наняли себе дачу, воздух восхитительный, и можно купаться в море. Не передавайте ему моего адреса и, если будет спрашивать, скажите, что я не желал бы больше видеться с ним, мы слишком разошлись, и он неприятно раздражает меня уже одним присутствием, да даже письмом, несмотря на его благодушные музейные новости, описанные благодушным музейным тоном. Терпеть не могу этого благодушия, оно похоже на благодушие попов, внушающих крестьянам (еще крепостным), что ‘несть власти аще не от бога’. А впрочем, черт с ним!
Насчет тургеневского приговора, дорогой Владимир Васильевич, Вы тоже напрасно колебались писать {Известно, что Тургенев недооценивал Репина как талантливого художника национальной школы и предпочитал ему Харламова, умело подражавшего салопным западноевропейским мастерам.}. Очень Вам благодарен за это сообщение, хотя я давно уже не придаю значения какому бы то ни было человеческому мнению, личному,— для меня важны только воззрения и симпатии человека, раз узнав их, я уже не интересуюсь отдельными его изречениями и мнениями, их можно уже предугадать. Так и теперь, если бы я не знал Тургенева, то этот приговор недостатка 1/10-й, может быть, и подействовал бы на меня, но судьба послала его мне как он есть, со всеми мелочами, и я уже совершенно спокоен насчет его особы, сам он мне признался, что он плохой критик, и это верно. Он не смеет иметь своего суждения, ждет, пока скажет Виардо. А Виардо великий знаток, он даже напутал меня: с пенсне на носу он подполз к портрету в упор, и я боялся, что он распачкает, но он оказался осторожным, ничего не испортил, и даже Тургенев мне доложил шепотам, что он Виардо, меня одобряет.
Вы их определили очень верно. Это действительно затхлые рутинеры, и великих мастеров они смотрят и ценят только со стороны виртуозности кисти!!! О! Близорукие! Они не знают, что виртуозность кисти есть верный признак манериста и ограниченной посредственности, у великих же мастеров всегда бывало полное равнодушие к кисти и к колориту, это выходило помимо их воли, задачи их были гораздо шире задач Харламова необыкновенный портрет Базилевской вовсе не лучшая его вещь, ‘Италианка’ в рост, фигурка,— это пока лучшая {‘Портретом Базилевской’ Репин назвал ‘Женскую головку’ Харламова, приобретенную Базилевским. ‘Итальянка’ — очевидно, ‘Фигура маленькой итальянки с цветами’.}. Вообще же быть Харламовым не хитро, стоит только крепко держаться какой-нибудь манерки, он так и делает и теперь делает в Эмсе портрет самого царя, вот куда хватил! А Тургенев с Веласкезом сравнивает! Вот так слава! А впрочем, я рад за него, он человек трудящийся.
Тургенев себя считает, вероятно, тоже знатоком и даже меценатом: он купил себе на выставке пейзаж (чтото рутинное, грязное, построенное на ошибках Рейсдаля). ‘Еще очень молодого художника’,— объявил он мне, пришел сам автор: седой 60-летний старик — это у них молодой. У него также есть галерея картин, красуются авторитеты: Диаз, Милле, Мишель и др.
Виртуозность кисти! Если бы он знал, что я просто презираю эту способность и бьюсь если, то уже, конечно, над другими более важными вещами. И это как всегда, как прежде Вы знали меня, я всегда недоволен, всегда меняю и чаще всего уничтожаю эту вздорную виртуозность кисти, сгоряча нахватанные эффекты и тому подобные вещи, вредящие общему впечатлению. И французы тут ни при чем, ибо я всегда работаю в самом себе, и если смотрю, то только с тем, чтобы не повторять того, что уже сделано. ‘Избави бог и нас от эдаких судей’.
Харламов начинает русскую школу! Харламов есть экстракт французских манер, и русского он и понять неспособен.
Только картина моя удерживает меня во Франции. Я бы сейчас же в Россию летел. А между тем лето я проведу в Veules и буду там работать пейзажики с натуры.
Ах, еще вспомнил: Мункачи не колорист по Тургеневу!!! Да это самый колорист-то и есть теперь.
Жена моя и крестница Ваша Вам кланяются.
Пишите пока еще в Париж, а из Вля я напишу Вам точный адрес.
Теперь в Париже ужасно жарко, работать почти невозможно.

Ваш Илья

В. Д. ПОЛЕНОВУ

Июнь 1874 г.
Вль

Мой милый друг Василий Дмитриевич!

Не могу удержаться от восторга! Так хорош Вль. Места во всяком роде восхитительные!
В первое же утро я окунулся в поле: земля была влажная от мелкого дождика, колосья высокой пшеницы и риса скрывали от меня горизонт, только по темно-синему, сероватому небу неслись белые хлопья облаков, а узкая дорожка вся украшена полевыми цветами и маком — прелесть, прелесть! И какой восхитительный воздух, дышится чисто, легко, в ноздрях такое ощущение, точно ты из бани или из купальни. Пейзажи на каждом шагу, и разнообразие необыкновенное во всяком роде есть, есть и замок вроде наших исторических хуторов, очень напоминает Малороссию. Квартира нас ожидала, все здесь есть: кафе всякие, лавки, мастерские (сапожные, и столярные, и портняжные), все, все можно найти.
Наша квартира прелесть что такое! Речка чистейшей ключевой воды, наш забор, деревья, зелень и этот убаюкивающий шум мельничных колес… точно в сказке.
А море! Просто чудеса!
Нет, десяти Италий с Неаполем я не променял бы за этот уголок. Третьего дня, в день нашего приезда, я уже видел здесь одного художника (писал что-то, очень живописное крылечко, на котором баба ищет в голове у ребенка. Я видел только натуру, к нему не заглядывал).
Ягоды нам приносят сейчас с гряд, молоко парное, масло, сейчас сбитое, куриные яйца, все это свежейшее. Вчера я писал два этюда, а вечером прогулялись в поле, далеко. Веруньку украсили маком, во все складочки, и она, представь себе, мне позировала в позе республиканки первой республики.
Сегодня с Верой пошли по полю, и собирали цветы полевые для букета, потом свернули к морю и вышли на гребень скал, опять вид по обеим сторонам божественный, и море зелено-голубое при солнце.
Если увидишь m-me Савицкую, скажи, что квартир много есть и что они могут найти себе по вкусу. Прожить здесь лето очень, очень стоит. Поля как в России.
Когда в пятницу утром я вышел на море, то ужаснулся: вода отлила на целую 1/2 версту и оголила морское дно, черное, колеями, зеленая растительность прилипла к земле, пауки так и шныряют но песку. Что-то страшное. Группы детей таскают какую-то морскую траву. Чудесные картины. А вечером уже все было покрыто, вода близко подошла, я не мог определить место, до которого доходил.
Адриана {А. В. Прахова.} с собой не бери, если вздумаешь ехать, спровадь его как-нибудь. Если приедешь, привези мне масико и 1/2 фунта чаю (купи в той кондитерской, что с китайцем, где мы покупали).
Подрамков можешь привезти всякой величины: разбери и сложи (для себя только, мне не нужно). Если же ты не приедешь, то передай через Савицких чай и масико (3 больших тюба).
Если не приедешь, то пиши, пожалуйста, о последних новостях в Париже и куда ты едешь, где будешь лето проводить.

В. В. СТАСОВУ

26 июня 1874 г.
Вль

Дорогой Владимир Васильевич!

Письмо Ваше застало нас в Вле, прожившими здесь уже почти две недели: в тиши, вдали от всякого движения, искусственной кипучей жизни, неумолимой и необходимой, как закон. Мы живем теперь природой, она здесь так проста, упоительна, убаюкивает меня, как старая няня.
Доносится однообразное воркованье морских волн, ручей чистый, как слеза, холодный и быстрый, ворочает множество мельничных колес, поросших зеленым мохом, вся эта музыка похожа на непрерывный ровный дождик, так и клонящий ко сну, а с полей доносится сладчайший воздух от полных колосьев рису и пшеницы — чудо!.. Однако людей, кроме своих, никого. Я принялся за Гоголя и такого наслаждения еще ни разу не получал от него, особенно от его малороссийскцх вещиц, здесь же, кстати, и природа ужасно похожа на нашу, малороссийскую. Даже есть самоделковые замки, наподобие наших старинных хуторов. Все это так увлекло меня, что мне ужасно захотелось в Малороссию. Но так как это теперь сделать невозможно, то я вообразил себе, что я уже там, да еще в исторические времена, и начал утешаться картинками, которые сам же делаю, и так увлечен ими, что сам от себя жду с большим интересом каждой следующей картинки и некоторыми очень доволен, то есть они очень много говорят моему чувству.
Вот в какой глуши, дремоте застало меня письмо Ваше и разбудило… Да, да, говорил я Вашей сестре про немцев, с похвальной стороны, по это было вскорости по открытии выставки, на которой я был очень шокирован отсутствием типа: иногда незаметно даже поползновение к нему, здесь мне представилось ясно, почему и во всей предшествующей школе французской не было стремления к этому жанру. Это происходит от симпатий романцев, которых мало занимает внутреннее содержание предмета, какого бы то ни было,— нм форму подавай, и форму или красивую (итальянцы), или эффектную — остроумную и выразительную (французы). Французы делают все для всего света, для площади, для декорации, для громадной, разнородной массы, а потому стремятся к широте и даже постоянно прибегают к общим местам. Интимного, задушевного у них не полагается. Боже сохрани, чтобы я собирался к немцам жить, да мне и здесь-то по горло надоело, я только поеду посмотреть их поближе, я их еще не видал. Говорил же я, сколько помню, именно об этой стороне немцев: у них есть стремление к типу, к юмору, к психологии и к внутреннему смыслу тех вещей, которые они воспроизводят,— здесь-то я и вижу сходство с ними, хотя, конечно, и в Кнаусе и в Дефреггере ужасно много мещанского, филистерского, что нам противно. Да я вообще не признаю полезным и рациональным вечное сидение на образцах и на оригиналах для копирования, как бы великолепны они ни были! Если художник, как бы он ни был талантлив, возьмет что-нибудь за образец или будет постоянно сверять себя с образцами,— он погиб для движения, даже в самом искусстве: его гения, его личного светильника уже не существует, он уже ничего не скажет нового, он будет все больше и больше раболепствовать перед своими авторитетами и кончит копиистом или манеристом.
Признаюсь Вам откровенно: я ничему не выучился за границей и считаю это время, исключая первых трех месяцев, потерянным для своей деятельности и как художника и как человека. Первый элементарный курс я прошел в Чугуеве и в окрестностях, в природе, второй — на Волге (в лесу я впервые понял композицию) и третий курс будет, кажется, в Вле или на Днепре где-нибудь. Смотрю же я на всякие хорошие вещи, как публика, как человек, ищущий удовольствия в искусстве, а потому теперь Вам ясно, как я буду смотреть на немцев. Одна русским беда — слишком они выросли в требованиях, их идеал так велик, что всякое европейское искусство кажется им карикатурой или очень слабым намеком. Не то совсем заметно в европейцах: они как-то точно ограничены, все воспроизведенное художниками приводит их в полный восторг, их собственные воображение, ум, чувство никогда не подымались до этого, не мечтали об этом, и потому на выставке вы видите людей, забывшихся до детского состояния, готовых неистово аплодировать и ломать стулья, вспомните же и представьте себе нашу публику, относящуюся к своим художникам с даже откровенной иронией!
За Антоколя я рад, и статья Суворина {Фельетон Незнакомца (псевдоним А. Суворина), в котором разбирался ‘Христос’ Антокольского, был напечатан в газете ‘С.-Петербургские ведомости’ (1874, 16 июня).} мне понравилась. Разве он уже получил заказ памятника Пушкину?
‘Пугачевцев’ продолжаем читать, он улучшается, но Л. Толстой ему не дает покою, не может он от него отделаться.
Как восторгаюсь я Модестом Петровичем! Вот так богатырь! Вот так наш!!! И Вы не поверите, как я им голоден! Как бы мне хотелось им облопаться! А между тем давно, давно ни крохи… ужасно!
Ужасно вообще, что я оторван от русской жизни. Это мне не по натуре, пожалуй, начну чахнуть. Терпи, казак…
Главное-то я и позабыл — сказать Вам величайшее спасибо за Ваше письмо, как и за все прочие, они из нашего сурового далека веют на меня свежим морским ветром, я снимаю шляпу, расстегиваю грудь, и впиваю всем организмом эту освежающую и укрепляющую влагу, и чувствую, что после этого напитка все во мне говорит: ‘Вперед! Вперед!’

Ваш Илья

Видна ли у Вас комета? Здесь, над Англией, она широко раскинула свой хвост.

В. Д. ПОЛЕНОВУ

21 августа 1874 г.
Париж

Милейший Василий Дмитриевич! Третьего дня утром, в понедельник, я велел Вьелю отправить вам все, что нужно, вы, конечно, уже все получили, и бумажку, записанную вами, я вложить велел и мундштуки тоже.
В Париже еще довольно жарко, советую вам подольше оставаться в деревне. Да, здесь душновато, хорошо еще, что вчера прошла отличная гроза, теперь прохладней. Но, несмотря на это, Париж кипит жизнью, и везде заметно гораздо большее оживление, чем в прошлом году, должно быть, дела опять в ход пошли, и парижские миллиарды галопом стремятся в отечество со всех стран. Да, дивлюсь я этой самодеятельности и кипучести французов! Вот тебе и скверное правительство и несостоятельность самоуправления! А все гигантски шагает вперед, везде устраиваются, починяются, украшаются, и все изящней и все эффектней. Посмотри, как они начнут еще ворочать! Да здравствует самоуправление и да будет проклят деспотизм владык, отупляющий каждый по своему вкусу свой народ, кто делает из него машину в виде солдата, кто просто машину или снаряд для жевания…
Три дня я вычищал и устраивал мастерскую, завтра пойду работать.
Пиши, как проводите время и куда намерены ехать.
Был у Харламова. Он ничего, и в ус не дует и совершенно здоров, даже, я нахожу, поправился. Madame Виардо портрет очень хорош…
Собери кое-каких растений со дна моря, я забыл, большое тебе спасибо скажу…

Твой Илья

В. В. СТАСОВУ

22 августа 1874 г.
Париж

Что это значит, дорогой Владимир Васильевич? Почти три месяца от Вас ни слова. Теряюсь в догадках. Если Вы больны, то это досадно, желаю Вам выздороветь поскорей. Если Вас уже нет на свете… но об этом и думать не хочу. Но, может быть, Вы махнули на меня рукой, как на ничтожную бездарность, при виде больших талантов, в таком случае желаю Вам всего хорошего и присовокуплю при этом мою глубокую благодарность за все добро, которое Вы сделали для меня, да, Вы много пользы принесли мне бескорыстно, благородно. Благодарю Вас за все, хотя, конечно, Вы делали это не лично для меня. Ваши цели выше личных интересов, потому-то и у меня теперь не является к Вам личной досады или обиды, напротив, я от чистого сердца желаю успеха Вашим побуждениям, ибо они благородны и бескорыстны.

И. Репин

И. Н. КРАМСКОМУ

13 сентября 1874 г.
Париж

Дорогой Иван Николаевич!

Жалею Вас и я, от всей души жалею! Да, климат петербургский убивает наше искусство так же беспощадно, как студентов, родившихся в прикавказских краях. Оно у нас точно в чахотке и, как чахоточный, имеет пессимистический взгляд на мир божий. Стремитесь, Иван Николаевич, из этих болот, стремитесь, это в Вас говорит остаток свежих сил и крепкая Ваша натура тянет Вас вон из Питера. Право, это недурно и даже необходимо сделать Вам выселение, но куда думаете Вы поселиться?
Надеюсь, что в Москву! Как бы это было хорошо, и даже для меня хорошо, так как я по приезде в Россию думаю непременно поселиться в Москве. И климат там хорош, и в центре России, отовсюду одинаково… конечно, далеко, ну да это не безделица. Ах, как мне хочется в Россию! И между тем новый заказ удержит меня некоторое время здесь, время, в которое я рассчитывал уже быть дома.
А между тем Париж удивительно хорош теперь, жизнь ключом бьет, везде новость, изобретение, эффект, бьющий приятно в глаз и производящий впечатление, — этим они владеют, и как широко, смело, так же как в картинах художники. Да, масса художников имеет громадное влияние на весь Париж и держит его высоко перед прочими нациями и городами, все покоряется художественной импозантности Парижа. Все умолкает перед этим бойким, хотя и мимолетным эффектом.
Но есть вещи, которыми опередили ее давно другие нации. Например, Россия в лице Ивана Николаевича Крамского десять лет назад уже произвела великолепные создания искусства — портреты черным соусом, которые только теперь появились здесь и… в жалком виде! рисовано с увеличенной фотографии и сухо и деревянно. А толпа в восторге и любуется.
Я Вам еще ни слова не писал о Нормандии.
Прелестная, милая страна, именно ‘счастливая’, как про нее поется в опере. Дороги скатертью, и еще обсажены яблонями, каждая деревенька тонет в зелени умно насажденных деревьев, делающих ее похожей на аллею тенистого леса. Дворы засажены яблонями, которые делают здесь густой, тенистый свод, и я в жизни не видел еще такой массы плодов на деревьях, а каждая хижина увита густо зеленым плющом, только окна остались видны, да ведь это и не плющ, это все чудеснейшие дюшесы величиною в два кулака ветки ломят, а кое-где виноград.
Как живут крестьяне, хлебопашцы: они отлично едят, пьют, как у нас только благородные, и каждая изба выписывает газету, которая читается сообща, вечером, по возвращении с работы.

Ваш И. Репин

Софье Николаевне кланяемся.
Пишите обо всем, и о Васнецове, и о Куинджи, пожалуйста, напишите, если что узнаете,— ленивцы они писать.

И. Н. КРАМСКОМУ

16 октября 1874 г.
Париж

Да, дорогой Иван Николаевич, климат — всему делу голова, и последнее письмо Ваше это подтверждает. В самом деле, что за охота нормальному человеку сокрушаться о том, что цвет искусства нации означает ее близкий конец. Так было в Греции, Риме, Италии и т. д. Нет, мне не хочется думать так. Цвет искусства значит только развитие нации, падение же нации производит ненормальность этого развития, исключительность, специальность его для избранных только слоев, немногих, высших, богатых, которые остаются одни в критическую минуту нации, слабы, развращены и во вражде со своим большинством, которое они же развратили, превратив их в продажных рабов. Упадок нравственности и национальности — вот где погибель. Впрочем, и эта погибель уже не так страшна. Теперь, как в варварские времена, времена всевозможных нашествий, порабощений, кабалы побежденных и т. д., — такой страх уже прошел для цивилизации, и если теперь кличка какого-нибудь живого города изменится в пользу новейшего завоевателя, то это еще не значит, что город погиб совершенно. А впрочем, я теперь совершенно разучился рассуждать и не жалею об утраченной способности, которая меня разъедала, напротив, я желал бы, чтобы она ко мне не возвращалась более, хотя чувствую, что в пределах любезного отечества она покажет надо мною свои права — климат! Но да спасет бог по крайней мере русское искусство от разъедающего анализа! Когда оно выбьется из этого тумана?! Это несчастье страшно тормозит его на бесполезной правильности следков и косточек в технике и на рассудочных мыслях, почерпнутых из политической экономии,— в идеях. Далеко до поэзии при таком положении дела! А впрочем, это время переходное, возникает живая реакция молодого поколения, произведет вещи, полные жизни, силы и гармонии, залюбуется на них мир божий и не захочет даже вспоминать, как ворчливых стариков, предшественников, так и будут стоять они, задернутые пеленой серого тумана. Потому что очень горячо, колоритно, от чистого сердца, сплеча будут написаны новые вещи. Художники же прежние будут их не признавать и не удостаивать даже своего взгляда. Уж очень много ошибок найдут они. Не правда ли, на пророчество похоже?
Так Вы Москву бракуете? Да, и в Москве живут, попробуем и мы пожить в Москве, другого исхода нет.
А Антокольского Вы лучше меня знаете, Иван Николаевич, все случившееся очень понятно: его превознесли в Риме, ворох карточек от художников с комплиментами, далекая и громкая слава от путешественников, страшное впечатление вещи даже на не расположенных к нему, не любящих его, и т. д. и т. д., судите сами, мог ли он ожидать замечаний, тем более когда вещь уже сделана и кончена,— а сердце у художника всегда женское. Участвовать на Передвижной выставке я бы очень и очень желал но, во-первых, пет конченной, стоящей вещи (не выступать же опять с портретами!), а во-вторых, я не хочу заводить скандала, пока я еще пенсионер, еще, чего доброго, запретят въезд в Россию и разжалуют в солдаты, ведь я, кажется, в чиновничестве числюсь. Надо подождать еще, надо искупать несчастную ошибку молодости, а впрочем, не без пользы эта ошибка обошлась.
Какой чудесный фельетон был в ‘Голосе’ на Тютрюмова {Статья Н. Александрова (‘Голос’, 1874, No 275) была вызвана протестом художников против статьи Н. Тютрюмова (газета ‘Русский мир’, 1874, No 265), обвинявшего В. Верещагина в том, что его серия туркестанских полотен якобы была написана не им, а мюнхенскими художниками. Протест, подписанный одиннадцатью художниками, был напечатан в газете ‘Голос’ (1874, No 275).}, кто это писал? Что за умница, что это за образец критического разбора этого маранья Тютрюмова! Не знаете Вы, кто это? Я порадовался за нас. Но зато фельетон в ‘Русском мире’ {‘Русский мир’, 1874, No 274.}, я думаю, писал сам Исеев. Читали ли Вы его? Прочтите, стоит.
‘Извечные идеалы и Неуважай корыто!’ Не правда ли, как лихо!?
Начали мы офорто, опять начали, начинают до трех раз, кажется, а потом бросают,— а занятно очень.
И до Вас долетает слава Бодри? Это не более как сколок с Микельанджело, Поль Веронеза, Тьеполо и Гвидо Рени, стилист — можно сказать о нем возвышенно. Он не без таланта и, говорят, добрый человек и честный, очень любит Италию и старается быть даже примитивным в живописи, рисует ловко, сочиняет рутинно. Несколько медальонов, долженствующих изображать все нации, изображают только купидонов, а купидоны, депутаты Италии, держат синюю дощечку с надписью ‘Поль Бодри’. Недурные есть фигуры между музами.
Недавно был здесь А. И. Сомов, приехал сюда Буров, ужас как много русских в Париже!
Васнецов, верно, только подумал писать мне и выразил это таким же загадочным киванием головы, как и Куинджи.
Тургенев в большом восторге от Ваших портретов Льва Толстого и Гончарова, он видел их в Москве, а он избалован по части выполнения и считает себя знатоком. Ваш Христос ему тоже очень и очень понравился.

Ваш И. Репин

И. Н. КРАМСКОМУ

15 ноября 1874 г.
Париж

‘Наивный человек, когда же этого не было?’ Видите, Иван Николаевич, как опасно давать острое оружие в руки детей, они Вас как раз пырнут.
Да, в этом Вашем слове так много правды, что оно всплыло наверх изо всего Вашего письма. У меня же, кстати, и расположение духа совсем другое: доктор Герен велел мне выпивать полбутылки вина за каждой едой, а есть четыре раза в день, а потому я каждый день теперь и сыт и пьян: философия махнула на меня рукой. Но как всегда идея не вылетает окончательно из головы, а только меняет форму, так и теперь вместо чистой, благородной, рыцарской философии наступила другая — позитивная, буржуазная, убеждающая (сквозь дрему, как мудрый старик) в необходимости всего существующего— в гигантской, непреодолимой необходимости!!!
И знаете, прежде я гнал от себя эту старуху, горячился, портил кровь, но заболел. А она все продолжает ухаживать за мною, иногда даже льстит мне, и волей-неволей привыкаю к ней и мирюсь, и теперь мне уже неприятно, если как-нибудь забирается ко мне опять вдохновенная, рыцарская — мне она кажется театральной и несостоятельной, а главное, она мне только портит кровь. Да, у позитивной страшная тактика в споре.
Как! — говорю я однажды с разгоряченным от страсти лицом,— а международный союз всего света! А самостоятельная жизнь каждого маленького городка? А эти удивительные коммуны, сделавшие из каждого города и деревни отдельную семью людей, работающих для общей своей пользы, не знающих, что такое деньги и что такое подлость, везде свободный, правильный выбор труда, с увлечением исполняющегося в определенные часы, и засим самое громадное общество, самые разумные и сильные развлечения!!! Я остановился, чтобы посмотреть, произвело ли это какое-нибудь впечатление на мою всегда спокойную собеседницу… и что же? — глаза ее блестят чудесным светом полного убеждения. ‘Так вот чего хотите вы! — сказала она.— В таком случае я могу вас только утешить и обрадовать: знайте, что все это непременно будет. И сделается все это все тем же путем строгой и неумолимой необходимости. Ваш пафос — пустяки, ваша порча крови — вред вам, а дело это идет своим законным порядком, как зародыш у матери. Выкидыши причиняют ей болезни и уничтожают зародыш…’. Жалею, что ко мне кто-то пришел и прервал нас. Но с этих пор я переменил отношение к этой музе мысли. И даже такую убийственную новость, как смерть Фортуни, перенес спокойнее. А ужасной гадости Ге (будто бы он просил извинения у Тютрюмова за участие в адресе {См. прим. 1 к предыдущему письму.} не поверил.
А наследник {Будущий царь Александр III.}, вчера посетивший в числе других и мою мастерскую, показался мне чудесным, добрым, простым, без аффектации, семейным человеком. Настоящий позитивист, подумалось мне, не выражает энергии понапрасну. Но я все-таки не особенно люблю позитиву, уж очень умна и говорить с ней не знаешь о чем, все выходит уж очень просто и ясно… Нет, гораздо больше нравится мне другая: муза искусства. Ту я всегда ожидаю с трепетом и никак не могу разглядеть ее лица, как будто она меняется, то опять что-то старое, знакомое… и глубже, гораздо глубже и красивее… Да, без нее я застыл бы, пожалуй, в будничном деловом мире.
Почетное имя члена передвижных выставок мне нисколько не повредит: жалею очень, что пока еще не могу оправдать этого имени. Что делать, надо подождать до возврата в Россию. От Антокольского недавно получил письмо, он пишет, что Вы правы в своем приговоре, но фотография не передает оригинала, и потому он мне ее не шлет.
Кланяются Вам Боголюбов, Поленов, Савицкий.
Тургенев глядит на искусство только с исполнительной стороны (по-французски) и только ей придает значение.

И. Н. КРАМСКОМУ

24 ноября 1874 г.
Париж

Чудесно! Бесподобно! Ура!!!

Это действительно освобождение крестьян. Итак, пенсионеры свободны и могут распоряжаться своими вещами как хотят и примыкать к тому или другому обществу {Крамской в письме от 16 ноября 1874 г. сообщал Репину о том, что ‘Академия отказывается от выставок и уступает устройство их вновь образовавшемуся Обществу (при Академии), и ‘Обществу выставок’ (И. Е. Репин, Письма. 1873—1885, М.—Л., ‘Искусство’, 1949, стр. 91).} по произволу (может быть, и не безнаказанно, но ведь это все сгладится впоследствии). Я очень радуюсь и за Передвижную выставку, она очистится от всяких посторонних искателей ощутительных благ. Впрочем, об этом уже много говорено, и тут я нового ничего не прибавлю, я гораздо больше радуюсь, что могу теперь прибавить что-нибудь к Вашей выставке (Передвижной). Напишите мне крайний срок присылки вещей, может быть, я что-нибудь успею сделать.
Можно даже быть благоразумным и благонравным мальчиком: послать вещь предварительно на рассмотрение ‘Совета’ и тут же попросить препроводить по назначению вещь, то есть на Передвижную выставку.
Если мне пришлют приглашение участвовать в этом новом Общество, я отвечу, что не могу, так как уже состою членом Общества передвижных выставок.
Не правда ли, это бесподобно? Пишите о дальнейшем ходе и об окончательных результатах этого дела.

Ваш Илья Репин

1875

В. В. СТАСОВУ

24 января 1875 г.
Париж

Дорогой Владимир Васильевич!

Бессовестно долго не пишу Вам. И оправдываться но стану. Днем устанешь за работой, а вечером сидеть писать ужасно тяжело для меня. Работа двигается медленно, как всегда, помните, когда я кончил ‘Бурлаков’, все по недельке оттягивал.
Кончаю ‘Кафе’, а за ‘Садко’ и не думал приниматься, так и стоят, начерченные углем, и, может быть, как стану работать, все смахну долой, чтобы вновь перекомпоновать. Вы писали в прошлом письме, что я другим рассказывал содержание своих картин для публикации в ‘Голосе’!!! {В статье ‘Парижские заметки’ (‘Голос’, 1874, 25 декабря) Тамбовцев дал положительный отзыв о картине Репина ‘Парижское кафе’.} Знали бы Вы, как это случилось! Тамбовцев (Кельсиев) прикинулся таким чудаком, да он и есть чудак не из последних. Впрочем, я, когда узнал об его намерении писать в газету, попросил его обо мне не писать — но что будете делать, он даже печатно извиняется передо мной! Что же касается Боголюбова, то, право, кроме хорошего, про него нечего сказать, он как родной заботится о нас, иногда даже в ущерб себе, чего нельзя не видеть.
Ваше последнее письмо меня ужасно встревожило. Недавно еще мне писали из Питера, что генерал Мещеряков, с которого я давно уже писал портрет и лепил барельеф, разыскивает адрес жены художника Репина, умершего в Париже, он желал помочь вдове и детям покойного. А теперь Ваш сон, да и мое здоровье все еще сомнительного свойства, право, все это наводит на унылые мысли…
А уж звать-то в Россию!!! Вы бы меня и не звали, если бы знали, как я сам рвусь туда. Особенно теперь, когда я уже совершенно понял французов и отдаю им должное, которое не мало.
Посылаю Вам наши фотографии. Только, пожалуйста, моей не отдавайте в иллюстрацию, я этого положительно не желаю. Тут обеих Вер и даже с маленькой Надеждой.
Вашего портрета до сих пор ретушировать не мог, не мог выбрать дня, а вечером нельзя, в тон фотографии не попадешь. Да, признаться, почти не могу копировать, издавать как бы то ни было, хлопотать о сделанных уже работах, этот почтенный труд выше сил моих.
До свидания, дорогой мой Владимир Васильевич, говорю с Вами почти всякий день, а писать такая лень, да и что можно написать, когда говорить бы пришлось целую неделю.

Ваш Илья

В. В. СТАСОВУ

20 марта 1875 г.
Париж

Я так был сердит на Вас, Владимир Васильевич, что даже не мог писать Вам до сих пор, Вы знаете, за что: сердит я даже за статью Вашу обо мне, которая мне показалась похожей на рекламу {В статье ‘Илья Ефимович Репин’ (‘Пчела’, 1875, No 3) Стасов восторженно писал о таланте Репина. Не спросив последнего, он опубликовал отрывки из его писем, в которых высказывались нигилистические взгляды Репина — его недовольство Римом и многими итальянскими художниками-классиками ‘с Рафаэлем во главе’.
Статья Стасова вызвала злобные нападки на Репина со стороны многих хулителей реалистической школы, а также критику дружеского лагеря.}, и зачем Вам писать обо мне!
Ведь всем известны наши дружеские отношения, а потому статье этой никто не поверит. Сердит и за портрет, который Вы поместили против моего согласия, не посмотрели на запрещение мое, а за письма мои я так сердит, что готов сейчас же разругаться с Вами, Вы даже и не спросили меня об этом. Это самовольно. Но дело прошлое, и я уже равнодушен к этой неприятности для меня. Неприятность эту усугубили мне некоторые знакомые разными намеками, особенно тургеневская компания здесь, его адъютанты, ну, да черт со всем этим вздором.
Вчера прочел Ваш отзыв о памятнике Антокольского {Статья Стасова ‘О модели монумента Пушкину работы Антокольского’ (‘Голос’, 1875, 11 марта), сделанной для конкурса на памятник поэту.}. Скажите, что за мысль посадить Пушкина на скалу? И создания автора, идущие к нему, а не от него?
Да, что такое с ‘Пчелой’? Скажите, пожалуйста.
А известно ли Вам, какие строгости предписывает нам Академия художеств — беда, не смеем больше нигде выставлять — запрещается безусловно. Я написал в Совет, но Совета более не существует, все делается его высочеством {Вел. кн. Владимир Александрович был вице-президентом Академии художеств, затем, с 1878 г., президентом.}, и на моем письме он собственной рукой изволил надписать очень серого. Значит, не рассуждай, мол, и письмо это препроводил ко мне для острастки. И сами власти наши все поперетрусили, говорят только шепотом, что письмо Репина произвело на его высочество неприятное впечатление. Струсил и я, хотел было отказаться от пенсии, да струсил, нет, это с ровней борьбу подымать, ведь, пожалуй, и не вернешься на родину, так и загниешь на чужбине, а и вернешься — так наплачешься: всякий городовой схватит за шиворот. И все это уже давно было, сейчас же после 3-го No ‘Пчелы’.
Однако я все-таки послал ‘Кафе’ в Салон и при ней дамский портрет и маленький этюдик белой лошади на морском берегу, на солнце, эту последнюю я отправил только потому, что на этом настаивали M-rs Leroy и Bonnat, будем ждать еще целый месяц, а уж полмесяца прошло, как вещи там. Разобрано еще всего 4 литеры. Докончили сегодня.
Какая их масса!!! Ай, ай, ай! И какой это был праздник в Palais d’industrie. Целых три последних приемных дня!!! Особенно последний!! Да, можно сказать, что французы искусством интересуются не по-нашему.
Пишите мне про все Ваши дела, давно уже ничего не знаю, захватите по дороге и Передвижную выставку {Репин имеет в виду IV Передвижную выставку.} и картину Семирадского {‘Гонители христиан у входа в катакомбы’ (1874).}, я от Вас ничего об этом не слыхал. И все, что есть подходящего и даже неподходящего.

Ваш И. Репин

В. В. СТАСОВУ

24 апреля 1875 г.
Париж

Вот как долго не писал Вам, Владимир Васильевич! Сначала ждал открытия Салона, а по открытии был так раздосадован французами, что не мог писать. Раздосадован лично: мало того, что они не приняли портрет дамский моей работы, картину свою ‘Кафе’ я едва нашел. Они подвесили ее так высоко, что ничего рассмотреть нельзя, а внизу висит совершенная дрянь, и портретов так много дрянных, висят на лучших местах, что только руками разводишь.
Да. Здесь все это делается по протекции, по найму и т. д. Впрочем, Харламова портреты хорошо висят и уже замечены с самой лестной стороны в некоторых журналах. Это все-таки приятно, русские преуспевают. Тургенев торжествует, его предчувствия сбылись: ‘Фигаро’ называет Харламова чуть не первым — отлично! ‘Ваша картина дурно повешена’,— сказал он мне и посоветовал обратиться к m-me Viardot с просьбой, чтоб ее перевесили пониже, так как заведующий развеской картин хороший приятель m-r Viardot. Я, конечно, не обращусь с просьбой к Viardot. Попрошу по форме, и пусть ее висит. Со своей стороны я даже удовлетворен, я хотел видеть краски главным образом, и увидел, что они не только не дурны, но в зале литеры R с ней конкурирует только одна вещь. Ну, да и все это вздор, не стоящий выеденного яйца. Что, бишь, хорошего?!! Да, Вы приедете в июле сюда!!!! Отлично! Я буду в Париже все лето, хочется мне приняться за ‘Садко’.
Лень писать про Салон, есть хорошие вещи, немного, конечно, две вещи выдаются изо всей выставки: женская фигура времени 1-й республики {В Салоне 1875 г. была выставлена картина Гупиля под названием ‘1795 год’, изображающая девушку, одетую по моде времени.}, Гупиля, и женская фигура в красном бархатном пеньюаре Жаке {Картина Жаке ‘Мечтание’.}. Остальные не шагнули вперед, все в том же роде продолжают, только Фирмен Жирар начал портиться. Есть чудесная вещь m-r Vibert’а: ‘Муравей и стрекоза’ (оригинально!). Но, может быть, я Салоном не особенно восхищаюсь потому, что недавно мне пришлось увидеть много вещей Фортуни, Фортуни есть, конечно, гениальный живописец нашего века, и после него уже никакая живопись не удовлетворяет {Творчество испанского художника М. Фортуни, его громкий успех на Западе вызвали большую дискуссию среди русских художников. Репин, увлеченный виртуозностью техники и реалистичностью письма Фортуни, позднее пересмотрел свое отношение к этому мастеру. Признавая его высокое мастерство, он был согласен с Крамским, считавшим, что творчество Фортуни ‘не сродни’ русскому искусству.}.
Прощайте пока.
Пишите поскорей.

Ваш Илья

В. В. СТАСОВУ

25 апреля 1875 г.
Париж

Пятница, вечером, только что воротился из С.-Жерменского леса — устал.
Пишу поскорей, чтобы не затянуть, да и свободное время есть, то есть нет сегодня у меня моих друзей и приятелей, по милости которых я часто не имею времени отвечать.
Так вот как, Петр Федорович {П. Ф. Исеев.} еще не особенно сердит на меня! Он политик, но он человек с образованием, и это его возвышает. Конечно, я ни за какие ковриги по возьму заказа фресок {Речь шла о заказе Репину эскизов фресок для храма Христа Спасителя в Москве. Заказ не состоялся.}, ведь это пришлось бы работать по готовым шаблонам и по избитым образцам, да и питерского климата я не могу переносить.
Откуда это ему известно, что я не работаю над Садко? Разуверьте генерала — я над ним работаю уже более года (конечно, был оторван часто, и большой холст начат только осенью), к нему сделано более 150 эскизов, и еще недавно с большого холста я стер до основания уже готовую композицию всей картины, хотя она всем нравилась (оставалось только писать). Стер и не жалею (‘почаще обращай стиль‘ {Слова римского поэта Горация (65—80 гг. до н. э.). Выражение ‘обращать’ (перевертывать) стиль означало исправлять, переделывать написанное. Стилем римляне называли заостренную костяную или металлическую палочку, которой писали на дощечках, покрытых воском. Один конец стиля был более тупым, им пользовались для исправления написанного.},— сказал мудрый классик, и мудро сказал), я теперь очень доволен композицией и увлечен ею по макушку, но писать картину еще раньше месяца не начну, и торопиться с ней я не намерен, и не ворочусь в Россию, пока не кончу этой картины, кажется, выйдет нечто хорошее, приедете в июле — увидите.
Ах, Иордан, чудачина! Баба толсто […], одно слово. Достаньте эту карикатуру, это забавно всячески!! {Карикатура ‘Ценители искусства’ (‘Развлечение’, 1875, No 11) была посвящена письмам Репина к Стасову, опубликованным последним в его статье о Репине (см. письмо от 20 марта 1875 г. и примечание к нему). В стихах, подписанных Ф. М-р, приводились строки Репина о Рафаэле и хвалебные высказывания Стасова о Репине.} Интересно было бы знать, что пишет Прахов {Статья Прахова ‘Романтика и идеализм Второй империи. Анри Реньо и Поль Бодри’ (‘Пчела’, 1875, No 12—13).} про Реньо и про Бодри, пришлите, впрочем, не особенно интересно.
Сегодня я уже отправил Вам письмо утром, из которого Вы увидите несправедливость французов, а впрочем, они правы! Какого черта мы, иностранцы, обиваем у них пороги!! Это просто возмутительно!! Всякий живой художник вполне понятен только своей стране и своему обществу, только оно может его ценить и отводить место по достоинству, какое дело до него французам, которые более всего патриоты и более всего заботятся о славе своих талантов, трубя про них на весь свет! К чему же тут допускать конкуренцию иностранцев?.. Наверх их! Наверх! Чтобы не только публика, но и сам автор не мог бы отыскать картины! Браво! Французы! Однако сегодня Шиндлер говорит мне, что он видел большую толпу перед моей картиной. Ну, да это все мелочь.
Тут недавно произошел со мной маленький курьез: приходит ко мне в мастерскую почтенный господин из англичан и говорит, что французский консул в Лондоне просит его обратиться ко всем художникам с просьбой пожертвовать что-нибудь в пользу госпиталей. Я дал дрянную голову, чтоб отвязаться, и что же: имя мое было написано в журнале ‘Le Temps’ наряду с известностями, и потом эта голова понравилась всем. Находили, что сделана tr&egrave,s vigoureuse, tr&egrave,s nerveuse {Очень сильная, очень выразительная (франц.).}. Я над этим хохотал. Однако это так подействовало на купца, у которого были выставлены эти пожертвованные вещи, что он у меня все просил кое-какие этюды, да я не дал, а третьего дня их купили.
Прощайте пока.

Ваш Илья

И. Н. КРАМСКОМУ

10 мая 1875 г.
Париж

До чего дожили! Добрейший Иван Николаевич, я еще только собрался отвечать Вам на письмо, которое Вы, вероятно, уже забыли. Да и могу ли я написать теперь что-нибудь интересное отсюда? Я так теперь пригляделся ко всему, что тут делается, так помирился со многими заблуждениями французов, что мне кажется все это уже в порядке вещей, и я даже открываю и смысл и значение в вещах, казавшихся мне прежде бессмысленными и пустыми, и эта бессмысленность мне кажется уже самой сутью дела, напротив, если проявляются во мне требования смысла и значения, то я, очнувшись, смеюсь над этим, как над чем-то не идущим к делу. А между тем события за событиями в нашем мире так и бегут: не успеешь опомниться от разнузданной свободы эмпрессионистов (Мане, Моне и других), от их детской правды, как на горизонте шагает гигантскими шагами Фортуни, шагает и увлекает всех, все нации бегут за ним с готовностью даже погибнуть, отрекшись от самих себя, что тут толковать о своем маленьком таланте, когда перед вами шагает гений XIX века — вперед! Да здравствует Фортуни!!! Прокатился этот громкий гул, еще эхо его слышно едва… Открывается Салон. Давка от людей, лошадей и экипажей — все как следует, и Вы там… Боже мой! когда же все это понаделали!! Не говорю уже о маленьких вещах, из которых крикливо рекомендуется легион Фортуни, но огромные вещи гигантского размера!! (какой смысл в них со стороны экономической!!!), и (ведь сколько их!!! и диво бы молокососы какие, вроде m-r Беккера, Константина и др.— нет, и старик Доре раскачался и замалевал такой огромный холст, какого не замалевывал и Вирте. Однако к крайностям надо попривыкнуть, пойдемте средние вещи глядеть: Жаке, девица в красном бархатном капоте сидит на стуле из тисненой кожи, чудесная вещь, первый номер выставки. Гупиль, огромная фигура в натуре, республиканка 1793 года, первый bis. Вибера ‘Муравей и стрекоза’ — просто перл: остроумие, экспрессия, тип, реальность и все достоинства. Моро — исторический жанр, Каролюс Дюран все так же великолепен, и проч. и проч. Можно ли все это описать с моей ленью и нетерпеливостью. А, вот и наш Харламов. Первое впечатление ужасно невыгодное: коричневая сила (которой добивался В. М. Васнецов в Вятке) и чернота теней свирепствует, нет тела, все погружено в условный коричневый тон, который давно все бросили, однако много есть хорошего.
О своей картине не хочу писать, да ее и повесили так высоко, что ничего не разберешь, я опасался за краски и за общий тон, но это не проиграло, в зале литеры R с ней конкурирует только одна вещь по краскам, остальное все ниже в этой зале. А сколько здесь несправедливостей жюри! Сколько принимают они дряни и сколько отказано вещам порядочным!!! Ужас, ужас. Тут везде нужны протекция и знакомства. Выставки и Салон рефюзе {Salon des rfuss — ‘Салон отверженных’, в котором экспонировались картины, отвергнутые жюри Салона.}, в Шато-до. Конечно, многие художники не хотели марать там своего имени, и я знаю много хороших отказанных вещей, знаю ужасную злобу авторов, и то, что там есть, очень красноречиво говорит о бессовестности жюри. Чтоб вещь была повешена невысоко, тоже нужна протекция. У Харламова хорошая протекция: Тургенев и Виардо пекутся о нем денно и нощно, и он, конечно, получит медаль. ‘Фигаро’ уже писал о нем бессовестно лестно, то есть называл его первым, бескорыстие этого журнала известно. Харламов здесь, конечно, не виноват, о нем пекутся более опытные люди. Но это все дрязги и мелочи — мимо.
Третьего дня я получил письмо от вице-консула Северо-Американских Штатов, спрашивает, сколько стоит моя картина, если она продается, я назначил большую цифру, так как за малую я, вероятно, продам и в Россию, ответа еще не было. Я удивляюсь, как он разглядел картину, должно быть, с биноклем. По правилам, через три недели вещи перевешивают, верхние вниз, а нижние наверх, по просьбе авторов, я подал эту законную просьбу. Тургенев советовал мне обратиться с просьбой к m-r Viardot, так как Господин перевешивающий его хороший приятель.
Но я не обратился к Виардо. Благодаря письмам моим, которые напечатал опромтчиво Стасов, обо мне Тургенев и иже с ним стали очень невыгодного мнения, черт с ними, по некоторой наклонности к подозрительности, я даже приписываю их интриге повеску моей картины. (Полно, так ли? Не очень ли я уж о себе высокого мнения? — Бывает.) Но верно то, что европейцы — позитивисты, не брезгуют никакими средствами и мелочами, в мелочах жить забавнее.
Поленов получил из Академии резолюцию Совета об его картине невыгодную и вслед за тем получил ‘Пчелу’ с очень выгодной рецензией. Вам это все известно, разумеется. Дошла до нас также ‘Пчела’ с проектами памятника Пушкину. Опекушина чудесный проект. Но что это за карикатура на проект Антокольского!!! Ай, ай, ай, неужели он похож на оригинал? Это черт знает что. Сидит на стуле в позе Ивана Грозного — нет, это просто непозволительная вещь, и еще чья-то досужая фантазия пустила деревья по фону. Это так же глупо, как проект Шредера, этой бессловесной бездарности, который почему-то все еще представляет публике свои глупости.
Ах да, Вы мне хотели сообщить, что такое Прахов,— жду. Что делает у вас Савицкий? Скоро ли он приедет?

Ваш И. Репин

Я забыл написать об Альма Тадеме, Вотерсе и американце Ейкенсе. Все это замечательно, есть даже ‘Бурлаки на Ниле’ нашего приятеля Бриджмена. Пишите о картинах Геримского, Литовченки, Семирадского, Ковалевского и Поленова и еще, если что найдете стоящим описания.

В. В. СТАСОВУ

26 мая 1875 г.
Париж

Дорогой Владимир Васильевич!

Вчера вернулся из Лондона и прочитал Ваше письмо, о котором мне писала уже Вера в Лондон. Не удалось мне написать Вам из Лондона: не осталось свободной минуты, чтобы сообщить впечатления, которых было так много и таких неожиданных, сильных! Необыкновенно удачна была эта поездка! Собралась хорошая компания: два американца, наши приятели (Бриджмен и Пирс — художники), два поляка (Шиндлер и Цетнер) и два русских (Репин и Поленов). Мы прожили там ровно неделю, поехали в прошлое воскресенье, вернулись вчера, тоже в воскресенье. Американцы эти чудесные ребята и очень оригинальный народ, они ехали туда по своим делам. По приезде в Лондон к нам присоединился еще англичанин-инженер, превосходный человек, много путешествовавший и служивший в Индии. И вот с этаким-то народом, хорошо знающим Лондон, мы провели там большую часть времени, рассчитана была каждая минута, и мы видели, можно сказать, все, все замечательное. Не стану вдаваться в описание английской природы (от Дувра до Лондона и в окрестностях), Вы видели ее и, конечно, удивлялись также этой образцовой культуре страны, этой чудесной, роскошной, сочной зелени лугов и дерев, этим восхитительным, идеально красивым дубам. Вы видели стада жирных, серых баранов, Вы кушали в Лондоне чопс (бараньи огромные котлеты). Все это Вам знакомо, а потому я перечислю только места, где мы были, что посетили. Мы остановились в Coventgarden в Bedford Hotel. Как там все оригинально, не похоже на все виденное в Европе, эта сервировка двух ножей и двух вилок и прочее, да самый-то Лондон ведь черт знает до чего поразителен при въезде, желто-серые дома с темно-сизыми крышами напоминают модели японских городов, потом эта храбрость железной дороги, которую нимало не устрашили эти однообразные дома, она мигом взлетела на крыши их и так до Чаринькрос. В понедельник мы осмотрели: Национальную галерею (чудесные есть Рембрандты). А Вильки какой!! Особенно историческая картина {Картина ‘Проповедь Нокса’.}, через городские парки прошли в Вестминстерское аббатство (помните Вы эту удивительную готику, тончайшую резьбу и потом гробницы королей и королев: Генриха VIII, Елисаветы, Марии Стюарт и прочих, и знаменитых людей: Шекспира, Диккенса, Теккерея, Генделя и прочих, в художестве последних монументов особенного ничего нет). Потом отправились на годичную выставку (тут было много хороших вещей, оригинальных, типичных, но три из них, даже 4 — вещи первостатейные. Одна представляет ‘Инвалидов’ {Вероятно, картина Херкомера (а Лонга) ‘Последний не смотр’ (1874).}, в красных мундирах, сидящих в церкви во время службы, фигуры почти в натуральную величину, типичны, разнообразны и превосходно посажены, без натяжки, автор m-r Long, еще очень молодой человек, другая ‘Продажа красивых женщин в Вавилоне’ {Очевидно, картина Лонга ‘Свадебный рынок в Вавилоне’ (1875).}, оригинальна по композиции и чудесная живопись, экспрессивно, третья изображает бушующее море, волны из бешено вспененной воды бьют беззащитную брошенную барку, сбили ее набок и все еще доколачивают: я не видел еще нигде так хорошо написанной воды, с таким движением и с такой оригинальностью и простотой) {Вероятно, картина Мура ‘По ту сторону гавани’.}.
Вечером были в театре, народном, для изучения вкусов публики: артисты средней руки, загримированные неграми, пели и представляли всякие фарсы и типы, тип американского оратора был особенно хорош. Вторник: Зоологический сад, Зал Альберта со всеми выставками, не правда ли, как поразителен этот концертный зал гигантских размеров, это не чета французскому в Новой опере, который, между нами будь сказано, порядочное дрянцо. Отсюда прошли в Кенсингтонский музей, вот еще где сокровища!! Но англичане чудаки, как всегда — к чему, например, им эта огромная дура колонна Траяна!!! Этот музей мы смотрели в два приема: до обеда, пообедали тут же и опять продолжали смотреть при газовом освещении. Среда: Британский музей, мне не особенно нравится соединение кунсткамеры с антиками, но замечательно! Все лучшие оригиналы греков здесь, Св. Павла (которого с успехом можно и не смотреть), поехали на пароходе по Темзе, это настоящий Невский проспект Лондона, как оригинально! Эти закоптелые дома, вырастающие из воды, с всякими блоками и машинами для разгрузки судов, это ужасающее количество барок, пароходов, судов, и эта масса дел делается без шуму, без крику. Пароход не дает свистка и останавливается в одну секунду, если под него попадает лодка или барка. Прогулялись в Сити. Потом ездили по подземной железной дороге, как они мгновенно останавливаются!! ездили в туннеле под Темзой (я рот разинул от удивления, я плохо верил этому чуду). В четверг. Поехали в Хрустальный дворец и там провели весь день. Как хороши эти образчики стилей, особенно Альгамбры и Помпеи, но я ругал англичан за безвкусие самого дворца. Это черт знает что за птичья клетка! Впрочем, все это вы видели, есть и аквариум. А гуляли ли Вы в парке там? Как хорошо поставлены там над озером допотопные животные!
В пятницу нам удалось увидеть так много, что едва ли хватит у меня терпения описать все, даже припомнить трудно. Американцы отправились по своим делам, поляки тоже, и нам пришел инженер и объявил, что весь день он жертвует нам. Мы отправились в Вестминстерское аббатство, заходили во все суды по гражданским делам, адвокаты в париках — все это курьезно, зал парламента, лордов и прочее и прочее. Квартал адвокатов, зал, в котором они должны обедать, пока попадут в комплект, квартал пролетариев, не так ужасен теперь. Церковь Тамплиеров с их памятниками, тюрьму, лорда-мера, во время суда уголовного. Телеграф, это замечательно! Это одно из самых поражающих явлений нашего времени. 700 девиц и 400 мужчин работают в огромной зале, соединенной еще с тремя залами, и потом целый ряд трубок для депеш, летающих воздухом!! Всевозможные усовершенствования телеграфа, с тремя клавишами, например, и прочее. Туннель под Темзой для пешеходов, Toyэр — крепость, арсенал оружий старых и новых, место казней и прочее и прочее, много еще кое-чего видели по дороге, обедать отправились в Александра-палац, тоже хрустальный дворец вроде Christal palace. Вечером были в театре спиритов — любопытно! Фокусы тонкие.
В субботу на прощание осмотрели выставку, музеи и отправились в Виндзор, где и пробыли до вечера. В воскресенье утром — домой. Море было неспокойно, нашу компанию хотя и не рвало, но невесело было слышать, кругом мутило.
Статью Вашу в ‘Голосе’ {См. стр. 149, прим. 2.}, конечно, читал: но кто это так отвратительно изобразил проект Антокольского в ‘Пчеле’? Это черт знает, что за гадость, что-то непозволительное.
Я слышал, что и Антокольркий приедет в Париж к Вашему приезду, жалею, что я съездил прежде в Лондон, а то бы вместе с Вами.
Благодарю Вас за всякие новости, это ужасно занятно! И притом Вы все это так фотографически верно передаете.
‘Садко’ Соколова {Иллюстрации Н. И. Соколова к былине ‘Садко богатый’, напечатанные в ‘Альбоме русских народных сказок и былин’, Спб., изд. Германа Гоппе, 1875.} я получил, пустая штучка во всех отношениях.
Веры Вам кланяются и мечтают о Вашем приезде сюда. Исееву я не знаю, что писать, ничего, я думаю, не надо до поры.
А карикатура-то! Остроумно, нечего сказать!!! Стихи-то, стихи! Точно у нас в Чугуеве писали. Ничего, пускай упражняются, со временем остроумней будут.

Ваш Илья

И. Н. КРАМСКОМУ

1 июня 1875 г.
Париж

Добрейший Иван Николаевич!

Наступает у нас летнее затишье, все почти поразъехались: Боголюбов в Францисбад, Татищев в Висбаден, Поленов в Виши, и проч. и проч., так что теперь я почти один в Париже. А окончился сезон весело, мы заключили его в Лондоне {Вместе с художниками Поленовым, Бриджменом, Пирсом и Шиндлером Репин посетил Лондон.}, где пробыли восемь дней, очень удачно, остались по уши довольны всеми его замечательностями, даже стало надоедать под конец толканье изо дня в день. А в искусстве англичане не дремлют, есть и по этой отрасли вещи капитальные. Парижский Салон почти кончается, хотя народу все еще страшно много ходит. Медали уже роздали, возмутительно несправедливо! Просто бессовестно! Харламову не дали (он всячески стоил третьей), и ни одному иностранцу. Французы начинают быть патриотами до подлости. Это не предвещает им особенных благ.
Мою картину после моей просьбы перевесили, только еще на поларшина повыше (прячут, чтобы не сглазили). Ответа я не получил от Гопера, должно быть, ему показалась цена высока.
К осени пришлю в Питер, теперь не стоит, будет валяться где-нибудь, попортят.
Последняя картина Поленова, о которой Вы пишете, не была в Салоне — в Салоне была другая (‘Le droit de Seigneur’ {Крамской писал о картине Поленова ‘Арест графини д’Этремон’ (1875). В Салоне была выставлена картина ‘Право господина’ (1874).}). Он ее продал Третьякову. Насчет изменяемости картин в других странах и обстановках я совершенно согласен с Вами, но вещи, посланные к Вам, и здесь не были перлы, и авторы их не пользуются здесь славой. Сколько мне приходилось расспрашивать французв-художников, они о Харламове, например, невысокого мнения, говорят, что он не бездарен, но у него много фиселей (фокусов). Он работает много слишком, тяжеловато и не просто, что особенно они ценят теперь, да, он, действительно, взял те приемы, которые они уже бросили давно. Посмотрите на Каролюс Дюрана, на Детайля, они удивительно просты, и Коро благодаря только наивности и простоте пользуется такой огромной славой (теперь выставка еще вещей в Академии — есть восхитительные вещи по простоте, правде, поэзии и наивности, есть даже фигуры и превосходные по колориту).
Каролюс Дюран ужасно свысока отозвался о Харламове. Он его даже художником не считает. Знал бы это Тургенев! Он так дорожит перед авторитетом французов!!!
Что бы мне еще насплетничать? В затишье всегда хорошо и со вкусом сплетничается… Ах да, что же это Савицкий-то не едет да не едет, что это он?
Антокольский приедет сюда, говорят, в июле… и Стасов приедет, время дрянное выбрали, чтоб было на выставку. С чего Вы это взяли, что я Вам про Прахова много напевал? Когда это было?
Итак, Семирадский уже более не поражает!!! Это, однако ж, страшно, мне представляется наша публика похожей на римскую, которую уже не поражала кровь на арене. Да, здесь гораздо легче знаменитостям, раз создал себе стиль, он уже держится его, как вошь кожуха,— еще бы, запрос, запрос именно на этот стиль, на имя для галерей всего старого и особенно нового света. А у нас поди разоряйся каждый раз сызнова, чтобы не напоминать о своем существовании!!! Художники мечутся от сюжета к сюжету, от направления к направлению, писал про нас англичанин: ‘у них еще не выработалась своя школа’. И действительно, таланты самобытные, трудные и у нас даже повторяются, то есть работают все в том же роде.
А что это Вы про Лемоха ничего не писали? В ‘Пчеле’ так много про него написано.
Софье Николаевне мой нижайший поклон, и жена моя вам обоим кланяется.

Ваш И. Репин

Да, зиму еще мне придется остаться здесь, да хорошо еще, если в лето и зиму и покончу свою картину {‘Садко в подводном царстве’ (1876).}, не везти же ее неоконченной.
А что поделывают Ге, Мясоедов, Шишкин?
Заявляет ли себя Чистяков?
А в сущности, много ли времени прошло, всего два года, а кажется так давно, давно. Скучнее всего мне за русским народом и за Малороссией. Выйдешь на улицу, говорят французы свои одни и те же фразы. Ехать в компании на лето не могу, надоело, нет свободы в природе и в людях. Буду уж корпеть в Париже лето, буду работать. Да оно в Париже и не особенно душно и жарко. Улицы широкие, зелени много, да и дождики частенько перепадают, орошают, отлично и без дождиков.

И. Н. КРАМСКОМУ

29 августа 1875 г.
Париж

Не ошибаетесь ли Вы, дорогой Иван Николаевич, что покидаете Питер навсегда? Если Вы его променяете на Москву, то Вы еще не особенно много потеряете, но если Вы думаете прокладывать себе дорогу в Европе, бросив окончательно Россию, то Вы совершенно ошибаетесь во всех Ваших расчетах и пострадаете жестоко, в чем я глубоко убежден (если Вы не имеете огромного капитала в запасах). Европа нами не нуждается, у нее много своих, гораздо сильнейших и более понятных и удовлетворительных для нее.
Вот Маковский, например, человек ловкий, изворотливый, а страдает здесь и уже подумывает восвояси, трудно…
Приехать и пожить полгода в Париже было бы для Вас хорошо, но ничего более, а впрочем, Вы человек с умом и с энергией — успокаиваюсь.
Что же касается глубокомысленного Грека {А. И. Куинджи.}, которого я очень люблю, то это все правда, он так и говорил здесь: некоторых это ошеломило, некоторые только улыбались иронически, а я был им очень доволен и рад ему, потому больше, что я люблю его широкую приземистую фигуру, его восточно-персидский склад ума, его самобытный взгляд на вещи, это все так очаровало меня, что я сейчас же погрузился в восточный сон, в котором спит и грезит много русских, так как и они также дети Востока. Чудесные грезы! Мы воображаем себя тогда непобедимыми героями, мы делаем такие вещи, которые удивляют и изумляют весь мир, одни мы несемся тогда грандиозно над меркантильной Европой, храня олимпийское величие и бросая направо и налево наши творения, наши мысли, перед которыми все благоговейно падает во прах. Может ли что-нибудь удовлетворить вас в этот высший момент нашей жизни?!! Но проходит действие одуряющего гашиша, возникает трезвая, холодная критика ума и неумолимо требует судить только сравнением, только чистоганом — товар лицом подавай, бредни в сторону, обещаниям не верят, а считается только наличный капитал…
Увы! Мы все прокурили на одуряющий кальян, что есть, вое это бедно, слабо, неумело, мысль наша, гигантски возбужденная благородным кальяном, не выразилась и одной сотой, она непонятна и смешна… сравнения не выдерживает… Еще бы, европейцев так много. Они ограниченны, но они работают очертя голову — их практика опережает их мысль, они уже давно работают воображением, отбросив ненужные мелочи, ищут и бьют только на общее впечатление, нам еще мало понятное, так мы еще детски преданы только мелочам и деталям и только на них основываем достоинство вещей, имеющих совсем другое значение. Действительно, у нас есть еще будущее: нам предстоит еще дойти до понимания тех результатов, которые уже давным-давно изобретены европейцами, поставлены напоказ всем. Вот Вам и законодательство Франции в искусстве, и вся Европа только и подымает ее законодательством (Мюнхен и проч.).
Коснемся теперь ‘относительно главных положений искусства, его средств’, этого вопроса действительно можно только касаться в разное время, так как это самые неположительные и переменчивые явления, что для одного века, даже поколения, считалось установившимся правилом, неопровержимой истиной, то для последующих уже никуда не годилось и было смешной рутиной. Средства искусства еще более скоро преходящи и еще более зависят от темперамента каждого художника… Как же тут установить ‘главные положения искусства, его средства’: не говоря уже для других, сами мы иногда бросаем завтра, как негодное, то, чему вчера еще предавались с таким жаром, с таким восторгом. И почему это человек, у которого в жилах течет хохлацкая кровь, должен изображать только дикие организмы? (‘потому что понимает это без усилий’.— Да почему бы ему и не понатужиться иной раз, чтобы сделать то, что он хочет, что ею поразило?) ‘Специально народная струна’? Да разве она зависит от сюжета? Если она есть в субъекте, то он выразит ее во всем, за что бы он ни принялся, он от нее уж не властен отделаться, и его картинка Парижа будет с точки зрения хохла, и незачем ему с колыбели слушать шансонетки и быть непременно французом, тогда была бы уже другая картина, другая песня, ‘короче, от этой формы зависит и идея’.
Ваши догадки о Фортуни в связи с буржуазией {20 августа 1875 г. Крамской писал Репину: ‘Фортуни на Западе — явление совершенно нормальное, понятное, хотя и не величественное, а потому и мало достойное подражания. Ведь Фортуни есть, правда, последнее слово, но чего? Наклонностей и вкусов денежной буржуазии. Какие у буржуазии идеалы? Что она любит? к чему стремится? о чем больше всего хлопочет? Награбив с народа денег, она хочет наслаждаться — это понятно. Ну, подавай мне такую и музыку, такое искусство, такую политику и такую религию (если без нее уже нельзя), вот откуда эти баснословные деньги за картины. Разве ей понятны другие инстинкты?’ (‘Переписка И. Н. Крамского’, т. II. М., ‘Искусство’, 1954, стр. 342).} припахивают тем, что называется от себя (в искусстве). Буржуазия о Фортуни не имеет ни малейшего понятия, она знает только поразившие ее цифры при аукционе его последних, недоконченных вещей, и только с этих пор поговорила о нем немного, слава его сделана главным образом художниками всего света, которые и разносят эту славу во все концы нашей планеты, они сами (кто побогаче) раскупили большинство его набросков за огромные деньги, как редкость, как бриллианты. Все дело в таланте испанца, самобытном и оригинальном и красивом, а к чему тут буржуазия, которая в искусстве ни шиша не понимает? Вы также собственным умом дошли до того, чтобы, не задумавшись, бросить комком грязи в Невиля, этого благородного рыцаря, который сам гусар и воспевает дела, в которых он сам рисковал жизнью. Посмотрели бы Вы, с какой поражающей правдой, с какой дьявольской энергией, оригинальностью, как сама натура, и горячим интересом ему близкого дела пишет он свои картины — буржуазия!.. Куинджи оригинальный человек, но, право, недолго уподобиться некоторой особе, которая на заднем дворе Европы нашла только навоз да сор. Вы чистый провинциал, Иван Николаевич, в Ваших догадках о неуспехе моей картины {‘Парижское кафе’.}, о каком-то языке говорите и проч., а дело гораздо проще: она была повешана так высоко, что рассмотреть ее не было возможности — вот и все. Вы воображаете наши выставки, которые в полчаса можно осмотреть со всем хламом. Тут и хорошие, выдающиеся вещи открываешь каждый день вновь в продолжении целого месяца, да это, представьте себе, это мы, художники, таскающиеся туда всякий день, а буржуазия-то ведь пройдет в первый день открытия, да еще в первый день по присуждении медалей, — где же ей рассмотреть три тысячи номеров, да еще и те даже, которые помещены на восьми аршинах высоты. И даже насчет языка Вы ошибаетесь: язык, которым говорят
все, мало интересен, напротив, язык оригинальный всегда замечается скорей, и пример есть чудесный: Manet и все импрессионисты.
Я решительно не понимаю, какой это со мной скандал произошел! Разве я претендовал здесь на фурор? Разве я мечтал затмить всех? Я только очень желал посмотреть свою работу в сравнении с другими для собственных технических назиданий и был в восторге, что ее не отказали в числе пяти тысяч, из которых много было весьма порядочных вещей. Что она не понравилась Куинджи? Да ведь я и сам об ней невысокого мнения, как и о прочих работах своих, а ошибки и скандала не вижу никакого, и никогда, сколько мне помнится, я не давал клятву писать только дикие организмы, нет, я хочу писать всех, которые произведут на меня впечатление, все мы происходим от Адама, и, собственно говоря, разница между нациями уже не так поразительна и недоступна для понимания. Итак, теперь нетрудно Вам понять, почему я писал это. Что другое мог я писать здесь? Диких организмов здесь нет, истории я пока все еще не люблю (то есть не русской), а русскую здесь писать нельзя, сами знаете, да что за важность, если и вышла ошибка, нельзя же без ошибок. А может быть, окажется еще и не ошибкой впоследствии, во всяком случае, для меня она была многим полезна, и даже, представьте себе, от художников здешних, знакомясь, я получаю комплименты, но это, конечно, деликатность.
Признаться, Ваше письмо произвело на меня странное впечатление — вот как оно у меня рисуется: Вам показалось, что я, разбитый наголову, бегу с поля сражения (хотя Вы не знаете, за что я сражался). Вы кричите: ‘Ату его, ату его!..’ Но вообразите Вашу ошибку: я стою спокойно, во всеоружии на своем посту и мог бы Вам значительно отплатить за Ваш неуместный крик, но я Вас слишком уважаю и люблю, да притом же Вы ведь только пошутили.
Кланяюсь Софье Николаевне.

Глубоко уважающий Вас Я. Репин

В. В. СТАСОВУ

15 сентября 1875 г.
Париж

Дорогой Владимир Васильевич!

Не правда ли, как я аккуратен? Собрался ответить только в Питер. Да это и нельзя считать ответом, я и не берусь отвечать Вам на Ваше лучшее письмо (мне хочется сказать — на Ваше лучшее создание, каковым представляется мне Ваше последнее послание). Оно необыкновенно живо, художественно и полно мысли. Начиная от щели в Кельнском вокзале и кончая Теньером и прочее в Дрезденской галерее, все это живо рисуется передо мною и точно я вижу все это, хотя я не был никогда в этих местах. Чудесно! А лучше всего и реальнее выдвигается передо мной Ваша собственная фигура, огромная, с белой бородой, без шляпы, с светлой лысиной на макушке, фигура, полная серьезной, строгой мысли, неутомимой идеи прогресса и юношеской готовности идти вперед без сожалений и страхов, без оглядки назад, браво! браво!
На этом пути, надеюсь, мы никогда не разойдемся, а ожесточенные споры наши были, как я вижу теперь, слишком горячи, и потому недостаточно серьезны, ‘своя своих не познаша’, как говорится. Да и притом же это были или частности, или мечтания, а следовательно, не особенно относящиеся к делу вещи.
Я все работаю в библиотеке, и на том же 144 No. Пришлите мне адресы: микроскопического мира, что Вы обещали, и если что узнаете насчет морского мира.
В картине много переделал было, но все в частностях в общем остается то же.
Ах да, жилет Ваш не могли отыскать, я ходил к ним два раза, перерыли все ящики во всех комодах. Но дело в том, что гарсон, который служил Вам, уже отошел от гиппопотамши {Так Репин называет хозяйку гостиницы, в которой жил Стасов в Париже.}, разыскали и его, он говорит, что не знает, хозяйка ручается, что он человек честный, рассказала мне целую историю, как одна дама забыла у нее кружева и прочее.
Да поищите, в самом деле, не у Вас ли он где? Но здесь надежды на отыскание нет.
У нас все по-старому. Вера Вам очень кланяется, дети коклюшем обзавелись, да ведь каким!!
Поленов что-то брюзжит, это перед флюсом, который обнаружился только сегодня, а вчера мы втроем (Шиндлер, Поленов и я) сделали прогулку в окрестностях Парижа верст на 20 пешком, что за дивные места есть но Сене! Жаль мне, что Вас я не мог уразумить посетить окрестности Парижа.

Ваш Илья

Антокольскому до сих пор не писал, вообразите! Крамскому написал большое письмо. Забыл он меня.

В. В. СТАСОВУ

30 ноября 1875 г.
Париж

Дорогой Владимир Васильевич!

Вы совершенно правы относительно заказа в храме Спаса {См. письмо Стасову от 25 апреля 1875 г. и прим. 2 к нему.}. Все, все верно, что Вы говорите: вспомнилась мне судьба бедного Видберга {Витберг Александр Лаврентьевич (1787—1855), архитектор, автор проекта храма Христа Спасителя в Москве. Был клеветнически обвинен в хищениях и сослан в Вятку.}… да что и говорить — ‘да мимо идет чаша сия’, одно слово. И теперь я всеми мерами постараюсь отклонить от себя это предложение. Что касается Вашего негодования насчет Данилевского, то уверяю Вас, что он этого не стоит, это мелкая посредственность и ничего более, впрочем, Вы его очень хорошо характеризовали. Но весьма печально, если этот факт рисует общее настроение академической молодежи, это значило бы, что она опошлилась до мозга костей, пока я еще не верю, что такова большая часть, нет, это только меньшинство, стоящее на виду у начальства и составляющее его опору и гордость, они сознают свое исключительное положение, свою привилегированность, потому-то они так смелы и крикливы в отношениях к прочим смертным. Они поддержка, они крепость своего начальства!! Не правда ли, непобедимая крепость!
Как я рад за Мусоргского! Как бы мне хотелось его слышать, видеть и облобызать! Пишите, какова теперь драма Кутузова и, когда будет отпечатана, пришлите.
Мои дела идут по-старому, понемногу. Досадно, черт возьми, здесь трудно достать костюмов на дом, почти невозможно, ах, если бы я был в Питере, там я обобрал бы театры нипочем и имел бы теперь под рукой все, что нужно.
Мейсонье кончил наконец свою картину ‘Атака кирасиров под Аустерлицем’ (Вы видели ее неоконченной, на Венской выставке), в отношении живописи, колорита и общего тона картина эта только едва сносна, но выражение целого, и характеры, и движения солдат, и в особенности сам Наполеон I — просто поразительны! Верно, живо, интересно! Это самая верная из всех картин, которые мне удавалось видеть. Да, это замечательный памятник 1807 году, да даже и всей деятельности ‘великого героя’. Тяжелая масса вооруженных людей, на огромных лошадях, гудт во весь карьер мимо своего бога. Лязг оружия, топот тяжелых четвероногих и, наконец, оглушающий крик тысяч крепких и уже не молодых солдат произвели большое впечатление на пылкого молодого человека, он почти невольно приподнял шляпу над головою, а это непроизвольное движение приводит в неистовый восторг этих скуластых, загорелых кирасир, они еще с большим наслаждением теперь готовы умереть за этого красавца на лошади. (Мне кажется, Мейсонье несколько польстил Napoleon’у, но это не мешает смыслу картины.)
Антокольскому я опять не писал давно и не знаю, что с ним, как он.
Маковский уехал в Москву, повез картину {‘Дервиш в Каире’ (1875).} Солдатенкову. Жена разрешилась девочкой, еще все нездорова.
У Боголюбова начались вечера, такие же, как в прошлом году.
Поленов с Шиндлером написали иконостас для румынской церкви. Художники очень хвалили и поздравляли с успехом авторов, а священники и православные прихожане забраковали почти и приняли только с поправками (глупейшими).
Не слыхали ль там чего о m-me Серовой {В. С. Серова — композитор, музыкальный и общественный деятель, мать художника В. А. Серова.}, у нее, говорят, музыкально-литературные вечера бывают, а мне бы интересно было знать, какого мнения о ней музыканты, то есть об ее таланте музыкальном и о познаниях в музыке.
Что поделывает Крамской, видали ль Вы последние его работы?
Васнецов хочет заняться офортом — это было бы хорошо ему.
Пишите, нет ли чего выдающегося там по части нашего искусства?
Видели ль Вы вещи Верещагина (В. В.), которые он прислал Вам в Питер? Каковы они?
Пришлите мне, пожалуйста, русский календарь, который можно было бы срывать по листочку каждый день (других не надо).
Вам известно, конечно, что на последних выборах республика торжествует,— она действительно торжествует.
Мне что-то нужно было у Вас спросить, но я решительно не могу припомнить, что такое, пусть до следующего письма останется.
Сегодня я оттащил своего ‘Жида’ {‘Еврей на молитве’ (1875).} в картинный магазин, где делались для него рама и ящик для отсылки в Москву П. М. Третьякову. Эффект вышел чрезвычайный, я наслушался много комплиментов от хозяйки магазина и от посетителей. Madame очень жалела, что эта вещь не остается в их магазине, и в заключение взяла с меня слово сделать что-нибудь им для продажи.
В манеже у нас новый учитель {Репин учился верховой езде.}, сам новый хозяин, возвысил плату, ввел более порядку и чудесно дает уроки, просто наслаждение. Писал все это, чтобы вспомнить, что мне надобно было спросить, но так-таки и не припомню.
Не знаете ли Вы, кто пишет ‘Опыт истории мысли’ {Автор этой книги П. А. Лавров (1823—1900), известный деятель народнического движения, один из его идеологов.}, издаваемый при журнале ‘Знание’? Очень хорошая вещь.

Ваш Илья

1876

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

23 января 1876 г.
Париж

Многоуважаемый Павел Михайлович!

Получив мое письмо, которое я отправил Вам за день до получения Вашего, Вы поймете, как я обрадовался Вашему письму.
Независимо от материальных вопросов, которые сошли благополучно, я глубоко уважаю Ваш приговор о достоинстве работы {Речь идет о ‘Еврее на молитве’.}, я верю даже в его безошибочность, а потом ужасно доволен, что мнение мое подтвердилось Вашим.
Деньги я получил от Саввы Григорьевича {С. Г. Овденко — доверенное лицо Третьякова.} сегодня.
Благодарю Вас очень за Ваше любезное внимание к нам, жена Вам очень кланяется и благодарит.

И. Репин

Хорошо ли дошла картина? Крепок ли ящик и вся упаковка? Я хотел бы испытать этого амбалера {Упаковщика (от франц. emballer — укладывать, упаковывать).}.

В. В. СТАСОВУ

27 января 1876 г.
Париж

Дорогой Владимир Васильевич!

[…] Мы теперь все керамикой занимаемся, пишем на лаве и на блюдах {Группой русских художников в Париже была организована ‘Русская керамическая мастерская’, которой руководил художник Е. А. Егоров.}, занятно очень, красиво может выходить, а главное, ведь какая прочность после обжога в огне, вот чудесно применить бы к наружной живописи и к живописи в местах, где она скоро портится и где ее заменяют тяжеловесной, аляповатой мозаикой. А ведь на лаве может написать хороший художник живо, легко и грациозно. Прелестнейший способ! Помните ли Вы тарелки, блюда в магазине Dec, против Grande Opra работы Anker’a? Что это за прелесть! Вообразите себе целый фриз, расписанный подобным образом!
Здесь два года уже работает один русский художник Егоров (сын знаменитого) и технику этого дела знает, жена его тоже работает. Боголюбов очень увлекся этим делом, написал уже много блюд, из которых несколько вещей чудесных вышло. Теперь он бьется изо всех сил и хочет добиться, чтобы керамикой вытеснить совсем мозаику. Керамический способ скор и легок, как фреска, и потому он не будет так дорого стоить, да притом же это будут оригиналы, а не копии, как всегда в тяжелой мозаике.
Зацепил […] Полякова {С. С. Поляков (1837—1888) — известный железнодорожный строитель-предприниматель.} за бока, тот пожертвовал 1000 fr. на первое обзаведение, наняли общую мастерскую и образовали общество пишущих на лаве (как водится, чтобы не остаться на бобах, навербовали почетных членов жертвователей, чтобы обеспечить расходы по мастерской. Членам этим обещаны премии — работы).
Егоров все хлопочет о том, чтобы добыть двух-трех молодых мужичков и обучить их сему искусству здесь, тогда, приехав в свои деревни, где они занимаются подобным производством, они поучили бы своих собратий, да и привезли бы образцов хорошего вкуса.
Вот каковы дела, Владимир Васильевич.
Что Вы скажете на это? А меня просят попросить Вас, чтобы Вы поведали об этом просвещенному миру. Подготовили бы его стоять за новых завоевателей керамистов, против отсталых мозаичистов.
Я, впрочем, говорил, что Вы писать больше не хотите, не находя поощрения со стороны специалистов,— удивились!! Как!! Да кто же больше Стасова имеет успех между нами?!!! Я подумал и согласился, действительно, успеха большего еще никто другой не имел.

Ваш Илья

Спасибо Вам за книги и за календарь, большое спасибо. Ах, когда же я с Вами расплачусь, такого должника еще на свете не было. Какой сегодня снег валит! Просто как в России…

Ваш Илья

В. В. СТАСОВУ

18 февраля 1876 г.
Париж

Дорогой Владимир Васильевич!

Опять затянул ответ, а сколько было интересного писать Вам, теперь уже все прошло кипучее и ждут только результатов. Вы не можете себе представить, какое волнение было по всему Парижу в воскресенье 20 февраля, ждали, чем кончатся выборы депутатов для двадцати парижских округов.
Все это Вы уже давным-давно знаете из газет: и кто выбран и что за люди — довольно назвать имена Луи Блана и Гамбетты (2 раза), чтобы понять, куда дело клонит.
Все это Вы знаете, но я жалею, что Вы здесь не были 20 февраля и не прошлись вместе со мной по Boulevard St. Michel часов около 12, и в это же время не были Вы у подъезда какой-нибудь редакции. Да, я каждый миг повторял: как жаль, что его здесь нет! Вот кого прохватило бы насквозь восторгом от этого движения! Толпа, как в церкви, пробивалась к дверям редакции в ожидании последних известий, по Drouot нельзя было пройти, двери ‘Фигаро’ были настежь, и головы и шляпы шли вовнутрь до бесконечности.
На следующих днях молодые рекруты (новобранцы с номерами на шляпах) большими толпами проходили по улицам со знаменем в руках, громко распевая Марсельезу, к ним приставали блузники, проходящие, и вое это сливалось в один гул. Ну, да Вы все это, конечно, знаете, я пишу только чтобы подтвердить.
А рисунки мои {Рисунки, сделанные по просьбе Стасова,— ‘Коллеж Шапталь’ и ‘Новая синагога’.} Вы, пожалуйста, так не хвалите, а то я к Вам доверие потеряю, можно ли хвалить такую дрянь, сделано все наскоро, кое-как и без всякой охоты, ну, да это мелочь, пожалуйста, в рамки не вставляйте, право, это не стоит того.
Что касается керамики, то Вы можете успокоиться, кто же может смотреть на это больше, чем на забаву, конечно, фрески на лаве составят, вероятно, нечто оригинальное и прочное, если этим займется хороший художник. Мы же пока просто забавляемся в свободное время и расписываем блюда, интересно выходит.
Будете посылать биографию Ларина, пришлите, пожалуйста, и письма Серова. Ах, как я Вам благодарен за книги! Толстым я объедаюсь, прелесть! Больше книг не посылайте. Ведь нам надо подумать о возврате.
Ах, да, по поводу Вашей лекции. Охота Вам обращать внимание на каких-нибудь двух-трех толкующих, для того только, чтобы показать, что они умеют говорить, да и, наконец, что такое двое-трое. Если половина на половину, и то уже считается баснословный успех, а тут двое-трое. Вас расстроили сущие пустяки!! Пожалуйста, пришлите мне, в каком хотите виде, эти лекции, я жажду их прочитать, надеюсь, что там не ‘трескучие фразы’. И рассуждали-то эти господа, взяв напрокат несколько фраз из дешевой газеты.
Далеко пошел Адриан {А. В. Прахов взял на себя редактирование журнала ‘Пчела’, выходившего под общим руководством М. О. Микешна — известного художника-иллюстратора и скульптора.}, если он сошелся с Микешиным.
Как это было бы хорошо, если бы состоялся вояж В. Васнецова, лучшего для него ничего не желаю. Это бы его подняло!
Насчет мозаики Вы не беспокойтесь, она, конечно, останется, ибо много имеет любителей и заручилась хорошими средствами (у нас), но жаль мне, что производит она дребедень ничего не стоящую. Это у меня отбило к ней всякую охоту!
От Антокольского я давным-давно ничего не слышу и не переписываюсь, не знаю, что он поделывает.
‘Садко’ подвигается вперед, картина уже перешла в фазис искусственно сосредоточенного света и вошла в более широкий общий свет дна моря.
Вера Вам очень кланяется. Она тоже керамикой беда как увлечена, дамам это занятие особенно нравится, точно яйца красят к пасхе, обмотают, обвертят яйцо всякой всячиной тряпочек, бросят в кипяток и ждут, что-то выйдет.
Что же это о Кутузове ни слуху ни духу?

Ваш Илья

Н. А. АЛЕКСАНДРОВУ 1

1 Александров Николай Александрович (1840—1907) — художественный критик, писатель. Был редактором-издателем ‘Художественного журнала’ (1881—1887). В 90-х гг. редактировал журнал ‘Север’.

16 марта 1876 г.
Париж

Многоуважаемый Николай Александрович!

Спешу ответить Вам на Ваше письмо, которое меня очень удивило. Слух этот неверен, по крайней мере я не знаю ничего по этому поводу, и мои отношения с Академией приняли очень мирный характер с некоторого времени, она уже более не пугает нас варварскими циркулярами и любезно намекает, не хотите ли, дескать, вернуться домой, в наше теплое гнездышко (??).
Недавно я отказался от заказа в храме Спаса, в Москве (поручение необыкновенной дешевизны и еще более необыкновенно краткого срока). Может быть, это обстоятельство перетолковали как-нибудь вкось — бывает? Когда бы то ни было, пожалуйста, ничего не печатайте обо мне, это моя убедительная просьба. Очень радуюсь за академическую выставку: она превзошла все ожидания! Ведь первый-то раз она всячески могла бы похрабриться, а уж впоследствии ей и бог велит провалиться.
О Передвижной я имею некоторые сведения (здесь Васнецов), очень жаль, что мало задору в членах, а то ведь как можно бы запаливать.
Я жду не дождусь времени, когда буду иметь возможность выставлять тут свои работы.
Теперь больше всего работаю над своим ‘Садко’.
У Савицкого начаты три картины, интересные вещи, но исполнить их удобнее было бы в России.
Поленов пишет три больших картины и несколько маленьких.
Не пишу вам подробнее о сюжетах картин из боязни попасть в печать: ‘осторожность, господа’. Как бы расхохотался над этой скромностью француз, который готов расколотить себе голову для того только, чтобы попасть в печать.
В последнее время я очень заинтересован Вами, во-первых, потому, что прочел несколько Ваших фельетонов, которые мне очень понравились, а второе,— это-то и есть суть моего интересу,— говорят, (Вы (неразбор.) пишете портреты и картины! Брависсимо! Я помню один из наших горячих разговоров, помню, как Вы собирались писать с натуры очертя голову, без всякой подготовки и условных приемов. Это я обожаю, как обожаю всех экспрессионалистов, которые все более и более завоевывают себе нрав здесь. А Мане уже давно знаменитость.
Ваш покорный слуга.

И. Репин

Жена моя благодарит Вас и кланяется Вам.

В. В. СТАСОВУ

26 марта 1876 г.
Париж

Дорогой Владимир Васильевич!

Большое Вам спасибо за Ваши лекции и за статью {Лекции и статьи о столицах Европы и их архитектуре.}. Статья Ваша здесь наделала много шуму, прежде чем я получил ее, она была уже прочтена большей частью наших художников. Прихожу в понедельник вечером в керамику, Боголюбов спрашивает: ‘Читали статью в ‘Новом времени’, чудесная статья В. Стасова! Как он Якоби распушил! Прелесть!!’ А мы статью-то читали с Верой в Вентимильском сквере, подходит m-me Маковская: ‘Что это Вы читаете? Статью В. В. Стасова? {В статье ‘Художественные выставки’ (‘Новое время’, 1875, 16 марта) Стасов обвинял Якоби в отступничестве от идей передвижничества и подверг резкой критике его картину ‘Волынский на заседании Совета Министров’.} А мы ее читали уже, не правда ли, как хорошо?’ и прочее и прочее.
И теперь еще номер газеты гуляет от одного к другому (у Савицкого теперь). За Куинджи {В своей статье Стасов писал одобрительно о картине Куинджи ‘Украинская ночь’ (1876), экспонированной на V Передвижной выставке.} я действительно радуюсь, и даже не один, присоединился Васнецов, который любит его не меньше меня. Но чего я не ожидал, так это от Бронникова {Речь идет о картине Бронникова ‘Художники в приемной богача’ (1878).}, никогда не ожидал. Точно так же как ничего не жду от Наумова (из другого-то лагеря).
О другой картинке Васнецова {На V Передвижной выставке были две картины В. Васнецова — ‘С квартиры на квартиру’ (1876) и ‘Книжная лавка’ (1876). О последней Стасов не упомянул в своей статье.} Вы ничего не говорите, отчего? Он ждет от Вас письма.
Кто выдумал эту нелепость, будто бы я отказался от пенсии, вздор — ничего не было. С меня вовсе и не требовали присылки вещей пока.
Признаюсь Вам по секрету, что я ужасно разочарован своей картиной ‘Садко’, с каким бы удовольствием я ее уничтожил… Такая это будет дрянь, что просто гадость во всех отношениях, только Вы, пожалуйста, никому не говорите, не говорите ничего. Но я решил кончить ее во что бы то ни стало и ехать в Россию, надо начать серьезно работать что-нибудь по душе, а здесь все мои дела выеденного яйца не стоят. Просто совестно и обидно, одна гимнастика и больше ничего, ни чувства, ни мысли ни на волос не проглядывает нигде.
Еще по секрету Вам признаюсь (по строжайшему секрету), я отправил сюда на выставку этюд негритянки, в рост фигура, с поджатыми ножками, по-восточному сидит. А другой этюд малороссиянки (по колена) отправил в Лондон, куда меня очень любезно приглашал какой-то m-r Dechamps на выставку, которая будет в половине апреля.
Пожалуйста, об этом никому ни слова, а то меня и взаправду лишат пенсии перед выездом как раз, и приехать, пожалуй, не на что будет. Я думаю даже не выставлять ‘Садко’, а прямо сдать его по принадлежности, ну, да, впрочем, увидим. Вы приехать опять хотите сюда, но я, вероятно, уже буду в России, ах, как бы это было хорошо.
А Кюи на этот раз правду сказал. Как картинно выражаете Вы Ваше намерение относительно ‘Пчелы’, — восхитительно. Просто чудо! ‘Хлопнуть кулаком во всю силу по этой мерзятине, по этому клоповнику!!!’
Ах да, от спасовской работы {Работы по росписи храма Христа Спасителя в Москве.} я отказался окончательно: дешево давали. Это к лучшему.

Ваш Илья

В. В. СТАСОВУ

12 апреля 1876 г.
Париж

Я так рад Вашему последнему письму, что готов закутить по этому случаю. Чудесно, превосходно! А я ведь еще ни слова не сказал Вам по поводу Ваших ‘Столиц Европы’. Это преинтересные вещи, помимо содержания, которое очень ценно, очень необходимо теперь (все задето как нельзя более кстати), помимо новой общей идеи, которая, конечно, имеет успех, мне нравится очень и самое выполнение: сказано горячо, блестяще и громко, может быть, те, которые не видели сами всех тех вещей, о которых идет речь, найдут мало подробностей описания, но ведь Вы этим и не задавались — словом, вещи чудесные ‘Столицы Европы’.
Уже более недели, как здесь Кутузов, водил я их в Лувр, в панораму, еще кое-куда уговаривались, но он не пришел, и дня три я его уже не видел.
В субботу у Виардо по инициативе И. С. Тургенева был концерт в пользу библиотеки {И. С. Тургенев принимал активное участие в организации ‘Русской библиотеки’ в Париже.}. Играл Сен-Санс с маленьким Виардо, пела Виардиха (невыносимо), читал Жан {И. С. Тургенев.} (хорошо, хотя и преувеличенно развязано), пела Панаева, но главное — читал Эмиль Золя, какой он симпатичный!
И. С. теперь уже начинает верить в импрессионалистов, это, конечно, влияние Золя. Как он ругался со мной за них в Друо {Известная торговая фирма, с выставочным залом, антиквариатом и аукционом по продаже предметов искусства.}. А теперь говорит, что у них только и есть будущее.
Этот раз Manet рефюзировали {Отвергнутые жюри Салона картины Мане ‘Стирка белья’ и ‘Портрет М. Дебутен’ были показаны художником на выставке, открытой в его мастерской.} в Салоне, и он теперь открыл выставку в своей мастерской. Ничего нового в нем нет, все то же, но ‘Канотье’ {Картина Э. Мане, известная под названием ‘Аржаптейль, Канотье’.} не дурен, а браковать его все-таки не следовало, в Салоне он имел бы интерес. В жюри теперь царствует посредственность: Кабанель, Бонна и прочие… Невиль вышел (нажил себе много врагов, бывши жюри, мой сосед грозил ему разбить голову, если он его забракует), уехал в имение к отцу и ничего не ставит в Салоне в этом году. Русские торжествуют, все, кто послал, приняты.
Да, Верещагин здесь, говорит, привез две собаки совершенно особенной породы, на улицах Парижа производит ими фурор, я не видал ни его, ни его собак.
Я сдал уже и квартиру и мастерскую, так что с 1-го июля меня погонят из обоих помещений. Должен буду кончить кое-как все и ехать, ах, как бы я хотел поскорей. ‘Садко’ подвигается к концу, хотя и очень медленно подвигается.
Я получал здесь письма кое от кого, все на стороне Передвижной выставки, и Вашу (неразбор.) статью все знают против Якоби.
1-го мая открывается Салон, опять новое развлечение, хотя все на тот же избитый лад, надоели мне французы — рутина, рутина и рутина.

Ваш Илья

В. В. СТАСОВУ

20 августа 1876 г.
Петергоф

Дорогой Владимир Васильевич!

Очень обрадовали Вы меня Вашим письмом — слова ‘без лести предан’ я принимаю за чистую монету, а потому все сказанное Вами для меня драгоценно. Все это подымает и ободряет меня, всему этому я верю и согласен со всем. Положим, что картина {‘Садко в подводном царстве’. Картина получила отрицательную оценку Стасова.} еще не крыта лаком (это вызовет больше блеску и силы красок, но это не прибавит, в общем, ни воображения, ни изобретательности), словом, я согласен совершенно с Вашим приговором и больше этого сделать не мог по очень многим причинам (но об этом не стоит говорить).
Пожалуйста, пишите, как найдет ее Мусоргский, но также без всякой лести. Жду с нетерпением.
А заметили ль Вы этюд негритянки, скажите и об ней слова два, если это стоит.
Я очень часто думаю о Вашей будущей книге {Стасов работал над книгой ‘Разгром’.}, и у меня даже бродят по этому поводу разные мысли. Одна из главных мыслей: в искусстве пластическом я нахожу два главных рода:
1е, искусство прикладное, подчиненное, не самостоятельное (орнаментистика, фрески, плафоны, наружная роспись, включительно до комнатной живописи и комнатных картинок, головок, панно, экранов и прочих житейских потреб), все это должно подчиниться вкусам архитекторов и хозяев и имеет лишь орнаментальное значение ковров.
2е, искусство собственное/самобытное, оригинальное, новое, выражающее известные стороны общества, дающие новые поэтические мотивы и, следовательно, требующие для себя известных условий постановки и настроения зрителя, оно увековечивает такие живые образы и сцены, которые неловко помещать в стену вместо орнамента.
Ну, да это долгая песня, об этом поговорим при встрече, словом, я жду Вашей книги, и, вероятно, все это будет там в миллион раз лучше выражено.

Ваш Илья

‘Без лести предан’.

В. В. СТАСОВУ

10 октября 1876 г.
Чугуев

Как видите, я в Чугуеве, ‘на самом дне реки’, как выражается Лаврецкий (‘Дворянское гнездо’). Действительно, тишина здесь баснословная, это спящее царство, до поразительности. Не угодно ли Вам пройти по улице среди бела дня — все спит: ставни забиты, ворота покосились в дрему, даже лошадь, в упряжке, с повозкой и двумя бабами, сидящими на ней, спят беспробудно, и развернутые комья грязи плавно покачнулись уж давно, и никто не нарушает их покоя. Домики и заборы точно вросли в землю от глубокого сна, крыши обвисли и желают повернуться на другой бок. Не спят только эксплуататоры края, кулаки! Они повырубили мои любимые леса, где столько у меня детских воспоминаний… Взгляните с горы на деревянную церковь, прежде она рисовалась на фоне темного леса, в котором местами мелькал Донец, там весною мы рвали чудесные ландыши, там звонко раздавалась песня Малиновской дивчины, а в жаркий день в самой глуши аукала черепаха — теперь все это голое пространство, покрытое пнями.
Жаль, Вы не поймете моей досады — Вы не любите пейзажей.
Давайте про людей говорить. Во-первых, Вы, пожалуйста, не подумайте, что я сердит на Вас и считаю себя угнетенной жертвой, ничуть не бывало. И напрасно Вы писали мне несколько нежное письмо в Петергоф, где старались смягчить сказанное накануне, этого не нужно было, напротив, весь чудесный и откровенный разговор Ваш я ценю и помню очень хорошо, он произвел на меня впечатление, письмо же это мне не понравилось, оно утвердило меня еще более в моем мнительном к Вам настроении за последнее время. Мне только тут показалось ясно, что Вы поставили на мне X, что Вы более не верите в меня и только из великодушия еще бросаете кусок воодушевления и ободрения, плохо веря в его действие… Мне как-то тяжело стало идти к Вам, и я поскорей уехал.
Теперь пишу все это не для того, чтобы Вас разжалобить, а потому, что имею к Вам дело и смело рассчитываю на Ваше благородство. Знаю, что если бы Вы даже меня презирали, все-таки сделали бы кое-что и лучше всех и скорее всех.
Подпишитесь на ‘Новое время’ на год и на ‘Вестник Европы’ на полгода, я забыл, сколько они стоят.
Посылаю Вам 25 р. Адрес: в г. Чугуев, Харьковской губернии. И. Е. Репину.
В Москве я прожил дней пять. Прежде всего к Третьякову в галерею. Портрет графа Л. Толстого Крамского чудесный, может стоять рядом с лучшим Вандиком, Шишкина портрет, его же, тоже очень хорошо, превосходный. Куинджи вещи замечательные {Я забыл сказать о ‘Свадьбе’ Максимова, это великолепно! Вот натуральная русская картина! Молодец он. (Прим. автора.)}.
Только на другой день я узнал адрес работ Верещагина {Коллекция туркестанских картин В. В. Верещагина, купленная Третьяковым и преподнесенная им в дар городу Москве. Хранилась в Обществе любителей художеств, позднее поступила в Третьяковскую галерею.
Репин пишет о картинах ‘Двери Тамерлана’ (1872), ‘Клоповник’ (‘Самаркандский зиндан’ — подземная тюрьма, 1873), ‘У гробницы’, ‘Хор дуванов (дервишей), просящих милостыню’ (1870), ‘Татарин с соколом на руке’ (1871), ‘Продажа бачи’ (‘Продажа ребенка-невольника’, 1872).
В оценке творчества Верещагина Репин в этот период не соглашался со Стасовым, называвшим его произведения совершенными по технике исполнения, художественности и силе негодования ‘против варварства, бессердечия и холодного зверства’. Впоследствии Репин признал большое общественное и художественное значение творчества Верещагина.}, с утра туда: я не знаю, писать ли Вам впечатление, такое неудовлетворенное, обидное даже (выставлены вещи хорошо). Выкупают только три вещи: ‘Двери Тамерлана’, ‘Клоповник’ и ‘У гробницы’, и то ведь ни одного лица! 1-я и 3-я чисто архитектурный эффект мертвой натуры, а вторая (‘Клоповник’) положительно чудесный эскиз. Да это еще ничего, но он мне техникой, нет, талантом своим не понравился, это нашего времени Horace Verne, не обижайтесь, и у Opaca Верне много есть хороших вещей, но есть что-то антипатичное, заносчивое, а главное, холодное отношение к делу. Странно, что он совсем не может сделать хорошо головы, еще в маленьком виде, из старых его работ есть (Хор Дуванов) вещицы недурные, хотя сильно напоминающие Жерома, но что он пытается теперь сделать из головы человека, это просто бездарно. Например, татарин с соколом на руке — голова эта непозволительна и противна — бездарна. Или еще продажа бачи, тоже преплохо головы, еще мальчика профиль недурен, но прочие две!.. и тело скверно нарисовано. Вообще — это нахватавшийся дилетант, настоящего художника в нем нет, то есть есть и художник, только второго сорта, вещи его впоследствии значительно упадут в цене. Его сильно вывозит новизна сюжета и настроение. Он сам хорошо чувствует свои слабости и держится поодаль от художников, он неглуп. Новизны и изобретения в нем нет, все это уже вещи открытые, он их популяризует и всегда сумеет эксплуатировать, кого ему надо. Но довольно. Вы и этого не дочитаете до конца и разорвете письмо.
Закончу внешним видом Москвы: она до такой степени художественна, живописна, красива, что я теперь готов далеко, за тридевять земель ехать, чтобы увидеть подобный город, он единственен! И, несмотря на грязь, я почту себе за счастье жить в Москве!

И. Р.

Пишите мне, пожалуйста, если бранить будете — тем лучше. Признаться по секрету, я все-таки Вас люблю. Что Вы скажете об опере Кюи ‘Анжело’? Я видел ее перед отъездом, мне кое-что там понравилось, по музыке, особенно 1-й акт, но что это за банальный сюжет, как ему не совестно! Этот умирающий (рыжий!!!) злодей на сцене, как это старо! И эти вечные хоры дев, наводящих на душу уныние, а ведь какая у них благородная цель, подумаешь. Вообще это такая мелодрама, что вон беги. Должно быть, у Виктора Гюго иначе?
Пишите про всех и про себя самого не забудьте. Я в Чугуеве остаюсь на зиму, а летом перееду в деревню, в еще большую глушь.
Насчет Верещагина я немножко хватил через край, много есть у него достоинств, особенно в колорите, много свежести, и некоторые места написаны превосходно, например сапоги у стоящего, ищущего вшей!
Антоколь теперь в Париже. Смотрите, скоро появится статья В. С. Серовой о Вагнере в Байрейте, она читала нам в Москве.

В. В. СТАСОВУ

26 октября 1876 г.
Чугуев

Право, не знаю, что Вам и отвечать, дорогой Владимир Васильевич! Вы сочинили свои причины и упрекаете меня в отступничестве от Вас. Или письмо мое не ясно, или Вы не так поняли. Я хотел выразить следующее: из последнего Вашего письма я убедился, что Вы махнули на меня и поставили X (да Вы даже выражали что-то в этом роде Поленову). Не считая себя более достойным Вашей дружбы, я решился не докучать Вам и прибавляю, что я Вас все-таки люблю по-прежнему, у меня нет причин быть о Вас другого мнения. И, (пожалуйста, перестаньте думать, что кто-нибудь может влиять на меня в моих отношениях к близким людям. В Париже Вы приписывали Тургеневу, теперь Вы готовы приписать даже Прахову(!) {А. В. Прахову.}. Ни тот, ни другой тут ни при чем. В Париже я был взбешен за письма, напечатанные без моего ведома, и за портрет, на который не был согласен, теперь Вы знаете сами. Прахов, действительно, приезжал ко мне раза два, может быть, даже из редакторских целей, но, как Вы видите, между нами ничего не состоялось, несмотря на то, что он превозносил мои последние картины, и говорил даже, что был поражен до невероятности, и прибавил при этом: ‘Не в обиду будь тебе сказано, я даже не ожидал от тебя такого чуда’. Был я у него на именинах (Вы знаете, как я уважаю его мать и весь дом, а Мстислава {М. В. Прахов — ученый и педагог, брат А. В. Прахова.} особенно), был там М. Микешин, просил очень бывать у него в Сергие, где он живет, но мне не случилось, хотя из Петергофа было очень близко.
Достаточно ли Вам этого о влияниях? А знаете ли, что в Петербурге все, начиная с Исеева, прямо говорят мне, что я весь под влиянием В. Стасова. Пусть говорят что хотят, думайте и Вы, как Вам угодно, а я Вам скажу, что я под своим собственным влиянием уж давно. Расходиться с Вами я никогда не желал, потому что очень часто нуждаюсь в Вас, да и наконец просто очень люблю Вас и глубоко уважаю (за Ваше бескорыстие, благородство и кипучую деятельность). Прошу Вас считать эти слова глубоко искренними, и тогда Вы легко поймете, отчего, явившись не с лучшими моими трудами, я сконфузился и отступил от Вас в почтительное отдаление, пока приведет судьба стать на другом счету. Теперь же я прошу Вас, если можете, пишите мне обо всем для нас интересном (неудачные картины не сделали меня другим). Я буду Вам писать как всегда, если позволите.
Довольно об этом, это скучно. Теперь насчет Верещагина. Может быть, мой приговор и очень резок и очень несправедлив, но он не стоит больше Крамского и Ге. Крамского портрет графа Л. Толстого стоит на высоте Вандика. (Портрет И. И. Шишкина, особенно ‘Христос в пустыне’ — это глубокие вещи.) А ‘Тайная вечеря’ Ге не имеет соперников, даже на Западе, картины подобной высоты на свете нет. Верещагин же мне все более и более представляется Орасом Верне.
Напишите, пожалуйста, выставлены ли мои вещи для публики и что говорят.

Все тот же И. Репин

Вчера получил письмо от Поленова из Крушеваца {Город в Сербии. Поленов в качестве художника участвовал в сербско-турецкой войне.} от 10-го еще октября! Он пристроился к летучему отряду полковника Андреева, который составлял крайнюю позицию правого фланга Моравско-Тимокской армии. Какие бедствия, пишет! Боюсь, что его нет в живых уже.

В. В. СТАСОВУ

11 ноября 1876 г.
Чугуев

Оставимте Верещагина, Владимир Васильевич, ибо, несмотря ни на какие доводы, каждый из нас останется при своем. Меня нисколько не пугает совпадение моего мнения с мнением Перова, какое мне дело до него, до его воззрений, хотя я считаю его серьезно и хорошо сделавшим свое дело художникам, он имеет свое, и очень не маленькое, значение в русской живописи, я даже думаю, что значение его самобытней и национальной значения Верещагина. Ну, да довольно. Вы очень мало пишете про себя, верно, еще не совсем прямо глядите на меня, бросимте — пишите больше. А за меня спасибо.
Это чистый вздор, что я выехал ‘расстроенным, в скверном духе’: ко всему я был очень хорошо приготовлен, а потому выезжал совершенно спокойным насчет настоящего и с сердечным трепетом нетерпения увидеть скорей глубь России, ее захолустья, эту огромную, заброшенную территорию, до которой никому дела нет, о которой все отзываются разве только с презрением или насмешкой, а между тем эта огромная часть простоватого люда живет, и гораздо искреннее нас, одними с нами интересами, она чутко прислушивается ко всему, что делается не только у нас в неведомом ей Питере, но даже и на Западе. Эта часть меня особенно поразила, Россия действительно сделала успех в развитии, огромный!
Я очень не ошибся, что поехал сюда на зиму, только зимой народ живет свободно всеми интересами, городскими, политическими и семейными. Свадьбы, волостные собрания, ярмарки, базары — все это теперь оживленно, интересно и полно жизни. Я недавно пропутешествовал дня четыре по окрестным деревням.
Бывал на свадьбах, на базарах, в волостях, на постоялых дворах, в кабаках, в трактирах и в церквах… что это за прелесть, что это за восторг!!! Описать этого я не в состоянии, но чего только я не наслушался, а главное, не навидался за это время!!! Это был волшебный сон.
Да и сам Чугуев это чистый клад! Не знаешь, на чем остановиться! Но что за оригинальные пейзажи теперь!
Выпал чудесный снег, укаталась дорога блестящая, мы с отцом на своей лошади и санях укатили верст за 70. У меня овчинный тулуп (шуба) теплейший, шапка, сапоги, все это соответствующее. На дороге нас захватила метель, дорога исчезла, ехали целиком, по признакам… Ах, Вы не испытывали этого наслаждения!!! Но в Балаклее пошел дождь, все растаяло, и мы, оставив сани, возвращались уже по куинджевской грязи на повозке. Долго ехали, шагом, иначе невозможно, но все это было чертовски интересно.

Ваш Илья

Только малороссиянки да парижанки умеют одеваться со вкусом! Вы не поверите, как обворожительно одеваются дивчата, парубки тоже ловко, но это новое не та конфетность пошлая, которую выдумывали Трутовский и прочие, это действительно народный, удобный и грациозный костюм, несмотря на огромные сапожищи.
А какие дукаты, монисты!! Головные повязки, цветы!! А какие лица!!! А какая речь!!!
Просто прелесть, прелесть и прелесть!!!
Пишите, выставлены ли мои картины публике и что говорят, поскорей!
Ваше письмо в ‘Новое время’ по поводу урезки {Письмо в редакцию газеты ‘Новое время’ (1876, 27 октября) ‘Урезки в ‘Борисе Годунове’ Мусоргского’. Стасов с возмущением писал о том, как в Мариинском театре ‘у оперы ‘Борис’ взяли да выбросили целый 5-й акт, никого не спрашивали […]. Что за дело, что тут выражена, с изумительным талантом, вся ‘Русь поддонная’, поднявшаяся на ноги со всею мощью…’.} 5-го акта ‘Бориса Годунова’ Мусоргского замечательно энергично и сильно написано! Мы прочли его с энтузиазмом. Браво!!! браво!!!
Как мило Вы сократили мой адрес, я все еще любуюсь.
Стихотворение Кутузова ‘Мы шли дорогой’ очень хорошо!

В. Д. ПОЛЕНОВУ

8 декабря 1876 г.
Чугуев

Поздравляю тебя, дорогой мой Василий Дмитриевич, от всей души!!! {Поленов был награжден медалью и крестом за участие в боях.}
Вот когда ты уже герой в полном смысле и во всех отношениях!!! Теперь, брат, тебе осталось только жениться!
Да, я говорю совершенно серьезно — теперь или… уж никогда… Я вполне разделяю и сочувствую твоему настоящему счастью! Теперь ты на высоте благ земных!
Я тоже очень счастливо живу здесь, жизнь вышла такая интересная, что я и не воображал! Очень много интересного прошло через меня за это время, и оно, как всякое интересное время, кажется гораздо больше, чем его было в действительности.
Приезжай, приезжай к нам, к мужикам! За чистоплотность не отвечаю (ну да ведь ты теперь, как истинный герой, видал виды), но глаза твои будут очарованы, за это ручаюсь, я думаю, только в Испании найдется что-нибудь под стать Чугуеву! И как он колоритен, оригинален! Одно слово Испания!
Желал бы видеть тебя украшенного орденом и в сербском (??) наряде!
Пожалуйста, не пиши на конверте ‘господину академику’, а знаешь ли, чугуевцы прежде меня прочли в газетах об этом и поздравляли меня, некоторые думают, что я только теперь принят в Академию учиться.
Брат писал, что профессора не хотели мне дать академика, только тебе и Ковалевскому, меня считали недостойным. Обидели бы навеки!!!
Я читал рецензии в ‘Русском мире’, в ‘Петербургских ведомостях’, в ‘Новом времени’ и в ‘Пчеле’. Но знаешь ли, я и этого не ждал — я был готов к гораздо худшему. В ‘Русском мире’ автор статьи даже, как видно, никогда былины ‘Садко’ не читал, в картине все морскую царевну и искал и вообразил, что нашел! Но я его обожаю за тебя! {Д. И. Стахеев, автор рецензии, напечатанной в газете ‘Русский мир’ (1876, No 287), дал хвалебный отзыв о картине Поленова ‘Арест графини д’Этремон’, высказав ей предпочтение в сравнении с картиной Репина ‘Садко в подводном царстве’.} А Адриан-то! читал ‘Пчелу’? {В статье ‘Выставка в Академии художеств произведений, представленных для соискания степеней’ (‘Пчела’, 1876, No 45) А. В. Прахов (Профан) советовал Репину ‘счастливо проснуться и, встряхнувшись от подводного сна, снова бодрым и освеженным оком впиться в прелесть русской жизни и русской истории’.} Я с ним не в переписке, и он мне не присылает ‘Пчелы’ (здесь ее один юнкер получает). Я думаю, что все это он делает назло Стасову. Кстати, ты очень хорошо сделал, что остановил его насчет последнего письма. Вот женщина, которой нельзя слова лишнего сказать!
Получил ли ты письмо мое в Белград? Что же ты не написал, в какую политику попал ты? Надеюсь, что известный П. {Статьи специального корреспондента газеты ‘Голос’ с несправедливыми обвинениями генерала М. Г. Черняева в трате денег и раздаче чинов и орденов.}, наделавший столько дурного шуму, корреспондент в ‘Голосе’, — не ты? У меня начато три картины, но серьезно пока я занят одной, впрочем, работаю редко…
Вера очень кланяется тебе и сестре. Верунька и Надюшка вспоминают тебя, по-французски они теперь ни слова.
Кланяйся Алене Дмитриевне и поблагодари ее за письмо.
Если выставка еще не закрыта… ну, да не стоит.

1877

В. В. СТАСОВУ

17 января 1877 г.
Чугуев

Дорогой Владимир Васильевич!

Скоро неделя, как я получил ‘Новое время’, прежде всего, разумеется, я проглотил Вашу статью {Статья В. В. Стасова ‘Прискорбные эстетики’ (‘Новое время’, 1877, 8 января), в которой он выступил в защиту Репина от нападок на него критиков за письма с высказываниями об итальянском искусстве.}, хотел было писать сию же минуту, но все еще ждал от Вас письма — писем нет…, верно, сердитесь на меня, а между тем статья великолепная, никогда еще я не читал ни у кого, ни даже у Вас самих столь энергичной, захватывающей и сильной, как ураган, статьи! Это Везувий!.. Чудесно! Превосходно!!! Хорошо сделали, что не пустили в ход моего маранья. Воображаю, какую бурю подняли Вы опять там, беда!!! Пишите, ради бога, поскорей,— почта здесь получается через день, можете себе представить, с каким нетерпением я ее ожидаю!.. Поскорей! Поскорей! Пожалуйста!
Если Вы на меня не сердитесь, то я обратился бы к Вам со следующей просьбой: будете идти по Невскому, зайдите к Беггрову и спросите его, не пожелает ли он взять мою ‘Негритянку’ в магазин продавать, за 600 рублей, если он согласится, то я тотчас же напишу в Академию, чтобы ему ее выдали.
Хотя Вы природы не любите, но не могу не поделиться с Вами нашей украинской зимой: вот уже более трех недель, как на небе буквально ни облачка, солнце светит, как в Италии, и такое же голубое небо, при белом снеге с морозом!!! А ночи наступили такие лунные, что даже теряют уже всякую фантастичность, это просто день!! Чистота воздуха!..

Ваш Илья

В. Д. ПОЛЕНОВУ

20 января 1877 г.
Чугуев

Дорогой друг Василий Дмитриевич! Если ты получил мое последнее письмо, если у тебя, может быть, уже и Стасов спрашивал кое-что о моем поручении {Репин просил Поленова получить деньги у владельца художественного магазина А. И. Беггрова, вырученные за продажу его картинны ‘Украинка у плетня’.}, то ты поймешь, как долго ты не отвечал мне, и я не знал уже, что подумать: здоров ли ты? или, упоенный славой, ты совсем позабыл меня, старика? и т. д. Теперь же я очень рад: вижу, что все, слава богу, по-старому, а тебе просто-напросто теперь живется здорово и весело. Переговорим прежде всего о житейской ерунде, чтобы она уже не мешала потом более возвышенным занятиям.
1е) Счетом Беггрова я совершенно доволен — он очень добросовестен, аккуратен и честен по-купечески. Это хорошо.
2е) Об облигациях и сериях я ничего не смыслю и уже слепо полагаюсь на людей, которые тебе посоветовали, но вот в чем дело: ведь я тебе писал, что деньги мне понадобятся осенью, а тут как же быть с этими облигациями? Я думал, что ты просто отдашь их кому-нибудь спрятать в сундук до осени. Ну, да это все хорошо, все равно.
Статью Стасова я читал, она написана с большим жаром и сильно, хотя несколько преувеличенно, о критиках, так что человек, мало знакомый с этим делом, ничего не поймет и вынесет только одно: что какой-то дерзкий Репин ошельмован навеки критиками… Но в описании достоинств картины он доходит до поэзии, это превосходно! это поэтическое произведение!
Ты хорошо делаешь, что рисуешь для ‘Пчелы’, только здесь, в провинции, я вижу, какую она играет роль, это единственный способ нашей популярности, а этим художнику пренебрегать не следует.
Радуюсь я за Васнецова, за Крамского и за Боголюбова, особенно за Васнецова! Что-то давно уже Боголюбов мне не пишет.
Хорошо ты сделал, что дал Мурашке {Н. И. Мурашко был основателем и руководителем Киевской рисовальной школы, для которой многие художники пожертвовали свои работы, легшие в основу школьного музея.} кое-что от плодов своих, лет шесть назад я тоже, помнится, надавал ему всякой всячины.
Если ты припомнишь наши разговоры еще в Париже о Мусоргском, то сам догадаешься, что я наконец рад за его успех в тебе.
Мы все — слава богу, гуляем по окрестностям с Верой до усталости, — чудесны места! Погоды чаще солнечные, и до смешного: зарядит, например, недели на три — на небе ни облачка, голубизна его итальянская, ослепительный блеск снегу — прелесть! А лунных ночей таких нигде нет, они почти как день белый!.. Я работаю почти каждый день от десяти часов до двух или одного часу, гуляю, читаю.
Поговорим теперь о тебе, начиная со Стасова. Он во многом прав, как и сам ты замечаешь. Я буду говорить только о тех местах его приговора, где он ошибается. Порешив, что у тебя склад не русский и что тебе нужно жить в Париже, он даже прибегает к самой жестокой форме убеждения — укоряет тебя в подражании… Он на все готов, лишь бы не допустить тебя до Москвы, которую он ненавидит журнально, как провинцию, воображая там одних прокислых в патриотической капусте купцов.
Но это не так: ты только вспомни бессодержательность парижской жизни, от которой мы иногда не знали, куда деваться. Вспомни 10000 художников, бесцветных и приторных своим однообразием до тошноты, представь себе их незначительность в интеллигентном движении общества (я не говорю о Невиле, Бретоне). Это ремесленники, не более, вспомни это общественное мнение, буржуазное, прозаическое, ремесленное!! Неужели у тебя хватило бы духа поселиться там навсегда? Для чего? Чтобы быть хорошим, неглупым мастеровым? Что ты будешь там делать? Для Парижа, конечно, потому что в России тебя будут презирать, и совершенно справедливо. Вспомни, как пошлость воззрений буржуазных въедается там скоро в плоть и кровь. Вспомни Фирмен Жирара, — до какой пошлой буржуазности он дошел! Реньо не мог ужиться в этой сфере и бежал в Испанию, на восток, он, пожалуй, приехал бы и в Россию и не ошибся бы, он чувствовал, как свежесть новых мест, новых впечатлений настраивает художника высоко, напоминает ему о его призвании и ‘миру новые светила, дела избранника небес’. Словом, он не зарывал своего таланта в землю. Он, Стасов, прав, говоря, что у тебя есть французистость, но на это есть неумолимые причины: ты рос в аристократической среде, на французский лад, ты учился от французов и усвоил их средства, — так неужели же век целый оставаться на начале?!! Какой вздор…
Нет, брат, вот увидишь сам, как заблестит перед тобою наша русская действительность, никем не изображенная. Как втянет тебя до мозга костей ее поэтическая правда, как станешь ты постигать ее да со всем жаром любви переносить на холст, так сам удивишься тому, что получится перед твоими глазами, и сам первый насладишься своим произведением, а затем и все не будут перед ним зевать. Вспомни Хельмонского! Да что и говорить. Можно после этого вернуться в rue Blanche, 72 и там из вечно того же шарфа сочинять ‘Герцеговинку’ и прочее и прочее. Я жалею, что тебя здесь нет, при твоей кипучей восприимчивости и деятельности ты бы тут черт знает что дал…
О Москве я все так же думаю, как и прежде, это для нас необходимо, неумолимо и страшно выгодно.
Хотел было еще кое-что писать об Академии и о дальнейшей нашей обязанности… да это до другого раза.
Наша прелестная лошадка Машка (трех лет) засекла себе копыто так сильно, что уже недели две больна…
Брат мой женат. Ах да, напиши мне, пожалуйста, какой это чин академик, чему он равняется? У меня многие опрашивают, а я не знаю сам хорошенько.
Пропиши мне статьи о чинах всех вообще.

В. В. СТАСОВУ

26 января 1877 г.
Чугуев

Дорогой Владимир Васильевич!

Большое Вам спасибо за Ваше последнее письмо: об этом я намерен писать побольше, а пока, чтобы не забыть, я скажу Вам про некоторые необходимости: 1-я: ‘Новое время’ мне почему-то начали присылать в двух экземплярах, один на мое имя, другой В. Репину,— не знаю, зачем это. 2-я. Я до сих пор не получал ‘Вестника Европы’, и если Вы не подписались, то и не подписывайтесь на него, насчет ‘Нови’ {Роман (И. С. Тургенева ‘Новь’ встретил у Репина, как и у Стасова, критическое отношение, вызванное их творческими разногласиями с Тургеневым во взглядах на искусство.} предчувствия мои сбылись, из критики Тора {В статье В. П. Буренина (псевдоним — Тор) ‘Новый роман Ив. С. Тургенева’ (‘Новое время’, 1877, 6 января) излагалось содержание первой части романа, который, по мнению критика, является не столь значительным произведением знаменитого беллетриста, каковы ‘Рудин’, ‘Отцы и дети’, ‘Дым’.} в ‘Новом времени’ я почти имею о ней понятие. Вы правы. Еще в декабре я подписался на ‘Свет’ — жду, что-то из него выйдет,— имена обещающие. Вот и все, теперь еще одно спасибо Вашему коту, он сумел развлечь Вас в великой хандре, в которую Вы бесполезно погрузились по поводу откровенностей Поленова. (Скажу Вам по (очень большому) секрету, что он плоховато читает и часто чтением своим коверкает смысл, да так и остается.) Однако это обстоятельство заставило меня в третий раз, сейчас, перечитать Вашу статью, и мне она понравилась еще более: кроме силы в мысли и неотразимости приговора в ней есть еще глубина воззрения, гармоническое целое в общем и даже поэтические описания, действительно поэтические.
Слова: ‘конечно, беды большой, как многие думают, от этого не произойдет, но и пользы мало’, я думаю, имеют другой смысл, а впрочем, стоит ли об этом думать? Мне только одно не нравится в статье, это некоторая преувеличенность о критиках. Но это пустяк.
‘Еще жив курилка!’ Вы, пожалуйста, не напускайте хандры на себя, это бесполезное занятие.
Дай Вам бог почаще писать подобные статьи, а впрочем, нет,— пишите Вы, ради бога, поскорей Вашу книгу {‘Разгром’.}. Вы сделали уже, всей Вашей критической работой, себе великолепный, грандиозный пьедестал, теперь дело за самой статуей! И она решительно необходима, только тогда всякий воочию увидит и отличит Вас от прочей толпы критиков {Хотя, конечно, и теперь всякий читающий отличает Вас, даже противники. (Прим, автора.)}. Я уверен, что подобное чувство, хотя смутно, бродит у каждого. Итак, книгу! Вашу книгу!!!
Вы сами лучше всех чувствуете это, и это-то чувство и беспокоит Вас и навевает хандру. Писать, никому не показывая, великолепную картину и — бояться, что что-нибудь помешает кончить ее!! Вот Ваше положение, оно уже ручается за верный успех, ибо доказывает колоссальную страсть к своему делу.
Опишу Вам мой день: встаю в 8 часов или 8 1/2, оденусь и сейчас же бегу через двор в деревянный домик, где в двух комнатках моя мастерская: заметив, что следует, на свежий взгляд, я возвращаюсь пить чай и, если день почтовый, тут же наскоро проглядываю и замечаю, что читать. Иду снова работать и работаю до 1 часу, до 2-х — как работается. Потом обедать бегу. После обеда 1/2 часа читаю, читаю и во время обеда, потом идем гулять с женой, все больше в не известные еще места, в леса, в овраги, в окрестные деревни, и возвращаемся часам к 6-ти, порядочно усталые, пьем чай, я опять читаю, уже не газеты, до 1 1/2 часов, когда ужинаем, после ужина, повозившись с ребятами, часов в 11 мы уже в постели.
Вот Вам обыкновенный день. Конечно, бывают исключения.
Довольно на сегодня, пишите мне поскорей.

Ваш Илья

От Поленова я недавно получил письмо, выписал (мне подробно весь Ваш приговор, согласен во многом с Вами, но хочет знать, как я о нем думаю насчет Парижа, я ему советую оставаться в России.

В. Д. ПОЛЕНОВУ

9 февраля 1877 г.
Чугуев

Спасибо тебе, дорогой Василии Дмитриевич, за все сообщения, не поленился ты на этот раз, и я постараюсь не остаться в долгу. Ты несколько странно понял мой отзыв о французах, я никогда и в мыслях не держал мять их, где нам!! Я только хотел указать на их теперешнее художественное заблуждение, на их уклонение от прямого пути, а объехать их мимо, выбираясь на главную дорогу, еще не значит мять их, сила материальная может быть и на их стороне.
О работах своих мне писать не хочется: начато у меня много, но я ничем этим не удовлетворен и чувствую, что еще не попал на нечто значительное.
Выгоду Москвы я разумел только с нравственной стороны, со стороны знакомства с Россией. О материальной выгоде ничего нельзя сказать вперед. Теперь я даже думаю, что едва ли мы останемся там более трех лет. Нельзя не заметить там некоторой заедающей провинциальности, и она, я в этом уверен, даст себя почувствовать со временем, тогда-то захочется нам вернуться в нашу противную столицу.
Что ни говори, а только Питер живет свободно, и инициатива во всех жизненных отношениях принадлежит ему, он же и судья всякому продукту, миновать его нельзя, если не пожелаешь остаться втуне, ну, да мы об этом еще потолкуем на свободе.
А об Академии вот что я хотел сказать: ты был прав, 1000 раз прав в очень ожесточенном споре с Крамским, когда мы гуляли по Montmartre’у, и, возвратясь еще к нам, спор продолжался очень долго. Я защищал тогда Крамского, то есть идею частной инициативы в искусстве, за которую я и сам всегда стоял. Ты защищал Академию, то есть учреждение на широких началах, с огромными средствами и всевозможными пособиями, где учатся всей премудрости сообща и т. д.
Миллион раз ты прав! И если не появилось в искусстве настоящего времени мастера, подобного Рембрандту, Веласкезу, Тициану и другим, то это значит, что не рождалось еще равносильного таланта (в те времена это тоже редкость было и ценилось), а талант родится, я в этом убежден, и только благодаря нашим огромным средствам пойдет еще дальше.
В народном понятии Академия художеств стоит высоко, о ней говорится всегда как о чем-то очень значительном и дорогом,— оно так и есть в идее и даже на фактах (стоит прожить в захолустье, где никакого искусства, ничего этого нет, чтобы оценить его!!!). Вот почему, исходя из народных же понятий, принимая во внимание те средства, которые отпускаются государством на это святое дело, нам надобно иметь в виду нашу Академию, и если мы почувствуем себя в состоянии принести ей пользу, то войти в нее, хотя бы для этого пришлось перенести неприятности. Теперь, на свободе, рассуждая беспристрастно, я даже не вижу в ней врага какого-то, которого где-то в ней откопали: она у нас так свободна, так либеральна! И мы остаемся в дураках, когда там фигурируют Вениги, живя припеваючи.
Такая мысль об Академии у меня появилась тотчас, как я по прибытии сюда бросился смотреть наши доморощенные таланты в городе Чугуеве, за которых, помнишь, я так ретиво ратовал… Увы! Что я нашел! Не стоит и говорить… Василий Федорович Макашов — отставной ветеран (1-я скрипка), гений в сравнении с прочим, хотя от его скрипки не знаешь, куда от стыда глаза девать и чем затыкать уши. А человек не без чувства. Тем хуже для него… вот мескинность {Жалкий, пошлый (от франц. mesguin).}. Да нет, такого и слова у нас пет, чтобы выразить эту степень вкуса. Из живописцев только покойный Персанов составляет исключение — действительно талант, а прочие… И ведь их здесь много, свободного времени у них черт знает сколько (все без работы сидят и плачут), а никто пальца о палец не ударит для чего-нибудь путного, даже говорить с ними невозможно и бесполезно…. Вот она, провинция!.. Припоминаю теперь, что и тогда, как и теперь, я был самый образованный человек в городе Чугуеве. А между тем народ, мужики, с которыми я хорошо сошелся, меня поражают тонким пониманием действительного искусства, то есть искусства, что говорится, ‘для искусства’. Удивительно!!!
Убийственнее всего у здешних живописцев — это рутина, да ведь какая! Тошно и обидно смотреть. Светлой, лучезарной звездой блестит Академия наша во всех отношениях, когда перенесешь взгляд на нее прямо из Чугуева, и даже ‘передвижники’ как-то проигрывают, в них видится что-то мелкое да еще обещающее измельчать. Это уж очень грустно и, пожалуй, неизбежно, ибо если иметь в виду только богатых покупателей, то нужно же удовлетворять их вкусу и сделаться им приятным настолько, чтобы они не пожалели несколько сот рублей из своей мошны… Черт побери! Я способен все это возненавидеть и поглядеть с презрением на людей, угождающих купеческому вкусу!.. Что ни говори, а Академия стоит высоко и, как бы то ни было, делает возложенное на нее государством дело. Что ты ни говори, а, вглядевшись беспристрастно, то не можешь не заметить присутствия там какой-то высшей благородной силы, чего-то неподкупного, олимпийского. Все это я прошу до поры до времени оставить между нами, пожалуйста, никому ни слова об этом пока, пиши мне, как ты теперь думаешь на этот предмет, а другим, прочим, не говори, ибо это нам повредит, и очень сильно, и в обоих лагерях. Мы на эту тему еще успеем наговориться, а пока ты все-таки напиши.

Твой Илья

Статью Адриана против Стасова {Статья ‘В первый и в последний. (Из записок Профана.) Посвящается художественному критику В. С.’ (‘Пчела’, 1877, No 3).} ты, конечно, читал в ‘Пчеле’. Как ты о ней скажешь? ‘Новь’ я прочел только 1-ю часть. Подражания тем писателям, что ты говоришь, я не вижу, по-моему, это тот же Тургенев, только послабее, вот и все, и, исключая Фомушки и Фимушки, мне эта вещь даже понравилась, много натуры.
Идея твоя писать ‘Постриженье негодной царевны’ {Замысел не был осуществлен.} великолепна, и ее в Москве ты хорошо можешь обработать, стоит!
‘Пчелу’ я беру у знакомых и приготовился видеть твои рисунки с 4-го номера, однако — труба! Сегодня видел ‘Герцоговинку в засаде’. Хорошо вышло, только глаз один меньше другого.
Скажи, пожалуйста, Адриану, чтобы он мою ‘Негритянку’ отправил прямо к Беггрову (Невский). Он мне прислал билет на получение ‘Пчелы’, а самой ‘Пчелы’ ни слуху ни духу. Вообще они так неаккуратны, что возбуждают почти презрение, и совершенно справедливо: например, премия ‘Украинская ночь’ {Репродукция картины А. И. Куинджи ‘Украинская ночь’. Рассылалась подписчикам ‘Пчелы’ в виде премии.}.
Если увидишь брата моего, скажи ему, чтобы он написал мне ответ, ведь это уж срам просто!
На лошадку свою верхом я еще не садился, подожду еще с месяц, а в санях ездил на ней, а верхом ездил на другом мерине, которого мы продали: ногами слаб стал.

15 февраля

Письмо твое я продержал долго, хотел еще кое-что написать, ну, да уж до другого раза. ‘Новь’ я прочел всю. Что ни говори, а вещь хорошая, и подражания в ней я не вижу никому. Нет, она подымает опять имя Тургенева. Подражание разве Фомушка и Фимушка. Ну, да это дрянь. А есть много чудесных мест: например, разговор Татьяны с Сарианной, да, много, много есть хорошего. Но чудак не мог без ‘Скоропихина’ {Под именем Скоропихина, ‘нашего всероссийского критика, эстетика и энтузиаста’, Тургенев вывел в романе ‘Новь’ в карикатурном виде Стасова.} обойтись, слабость и потом ‘наших паскудных живописцев’. А бессрочный солдатик каков? что кричал вслед Нежданову: ‘Постой, мы тебя распатроним!’

Н. И. МУРАШКО1

1 Мурашко Николай Иванович (1844—1909) — художник, педагог. Учился вместе с Репиным в Академии художеств и был дружен с ним. Как основатель и руководитель Киевской рисовальной школы часто обращался к Репину за советом и помощью, всегда получая его поддержку. В 1877 г. Репин написал портрет Мурашко.

20 февраля 1877 г.
Чугуев

Какой вздор! Никогда я не махал на тебя рукой, Микола, и сведения о тебе имел от Ивана Федоровича Селезнева. А последнее время с восхищением слежу за твоей школой по газетным известиям, и Поленов недавно писал про тебя все такое утешительное, что просто радость берет. Я еще Серовой наказывал в Москве, познакомиться с тобой в Киеве, где она теперь живет (познакомилась ли?), и отдаст тебе сына Тоню {Так в детстве называли В. А. Серова.} (очень талантливый мальчик, ‘божьей милостью’ художник) — обрати особенное на него внимание… Причина вся в личности и в эгоизме! Большой же и я эгоистище стал, просто медведь! Приезжай, приезжай, брат. Конечно, Чугуев дрянь, где ж ему до Киева! И как истинный эгоист я бы лучше поехал к тебе, но я к тебе конечно приеду, и Киев одно из моих мечтаний положительных. А пока ты приезжай, буду ждать. По железной дороге ты доедешь до Харькова, а из Харькова, если ты шикарь стал, бери извощика с хорошими рессорами (дорога мерзость), можно и на почтовых рубля три за это, а если ты такой же, мак был в оное время, то по приезде в Харьков спроси: где тут Конная площадь? И взошед на оную, и подошед к мужикам, с возами всякого рода,— снова спроси: кто из Чугуева или из Коробочкиной? В Чугуев, мол, надо. И подрядившись за 30—40 копеек, тебя в целости доставят, но утробу твою протрясут изрядно, и если ты этого боишься, то хлопочи насчет извощика с хорошими рессорами.
Жена моя тебе очень кланяется. Кланяемся и твоей супруге, хотя я ее и не видел, но понятие некоторое имею, ибо выпросил у Ивана Федова фотографическое изображение, очень хорошее.
Ну, до свидания пока, приедешь, наговоримся досыта, поди-ка, семь лет не видались!

Всегда твой Илья

В. Д. ПОЛЕНОВУ

14 марта 1877 г.
Чугуев

Прочитав твое письмо, хотел было как можно скорей писать тебе, чтоб моих картин не выставляли в ‘Обществе выставок’ {‘Общество выставок художественных произведений’, созданное при Академии художеств в целях конкурирования с передвижными выставками.}. Адриан писал об этой выставке, спрашивал, желаю ли я выставиться, так благодушно, что я передал это дело на его усмотрение, однако из сегодняшней газеты узнаю, что ‘Кафе’ выставили без всякого спроса, гораздо раньше получения моего письма Адрианом,— ну, да черт с ними, стоит об этом беспокоиться!
Адриан писал мне об иллюстрировке Библии и Евангелия, я, конечно, с удовольствием,— это хорошая идея! Я спросил его, а теперь прошу тебя: закажи Беггрову, что ли, прислать мне несколько листов бумаги для этих рисунков с обозначением рамок, размера (9—13 или 9—12 дюймов?) и, если это нужно, какими цветами располагает хромолитография?
Что это мне до сих пор не шлют пенсии? Ты получил?
Виделся ли ты с Исеевым? Как он относится к тебе? Об ‘энтой’ идее [Академии] строго молчи, пока такт этого требует. Потом мы их сумеем обойти, будем в чудесных отношениях. У меня есть некоторые тоже планы относительно будущих там реформ, но это надо хранить строго в секрете, даже во время выполнения следует добиваться того, чтобы они это якобы сами сделали, по доброй воле,— и пусть их, лишь бы хорошее дело было сделано. Ну, да об этом мы переговорим серьезно и взвесим все обстоятельства, а теперь, ради бога, не увлекайся и никому ни слова: ни Крамскому, ни даже Адриану,— все разболтают: 1-й — с досады, а 2-й — по легкости отношения, и тогда все нам изгадят. А проклятий я ничьих не боюсь, ни даже свистков и насмешек,— важно только дело. Вот климат точно задумывает. Что за прелесть теперь здесь: Донец разлился верст на пять, затопил всю Огранку, весь Хомутец и весь Малиновский лес, во всех подгорных садах полно воды, во всех огородах и плетни позакрывало, деревья в воде. А Крыга еще стоит: уперлась краями в крутые берега, только уже грязища начинается, беда: ручьи по дороге иногда превращаются в целые речки. Снег остался только по оврагам, да по дорогам — лед.
Кланяется тебе моя семья, поклонись от нас твоим.

Твой Илья

В. В. СТАСОВУ

2 мая 1877 г.
Чугуев

Дорогой Владимир Васильевич!

Вчера, ложась спать, я еще раз перечитал Ваше письмо, радовался с большим нетерпением от ожидания Вашей будущей книги — темы богатейшей, у меня даже разыгрывается фантазия на многие заглавия! Воображаю, как это выйдет разжигательно, интересно!! В таком раздумье я открыл Вашу брошюру {Оттиск статьи ‘Три французских скульптора в России’.} и не мог оторваться, пока не прочел Фальконе. Что* за чудесная вещь! Какая простота изложения! Какой огромный интерес! Все время передо мной живой человек, этот 50-летний художник, со всем пылом юношеской души воздвигает колоссальный монумент в стране полуварваров, борясь со всеми невзгодами климата и чиновников, даже с другом Дидро приходится спорить и доказывать ему, что он навязывает нелепость {Дидро считал, что памятник Петру I должен сочетаться с фонтанам и иметь символические изображения народа, ‘наслаждающегося довольством, покоем и охраной’, а также изгоняемого варварства, любви народов, благословляющих Петра, и т.д.}… Словом, эта вещь производит большое впечатление. Я теперь даже новым взглядом посмотрю на статую Петра Великого: как будто теплый солнечный луч обогрел ее, она блестит теперь как-то задушевно и манит меня взглянуть хорошенько на это гениальное произведение… Это верно, в ней горит божественный огонь. Кстати, я поеду в половине мая в Москву для приискания квартиры на зиму и далее, заверну и в Питер дня на три. Мне бы очень хотелось приехать прямо к Вам и пробыть у Вас это время. Если это Вас не стеснит, напишите поскорей, молчание я приму знаком вашего несогласия. Пожалуйста, без церемоний. А право, мне почему-то ужасно захотелось выспаться на Вашем диване и на той замечательной подушке с клопами, которые мне не давали спать, вымещая за доброту хозяина, прошлый раз.
А что я с Вами наговорюсь, так это верно, этому не помешает никакой отказ с Вашей стороны.
‘Русский вестник’ я достану, тут аптекарь его получает.
Сегодня я дочитал Колло и Гудона. M-lle Колло выразилась мало. О Гудоне говорить нечего — передо мной так и стоит рябоватый Глюк {Бюст Глюка работы Гудона.}, с толстоватой демократической физиономией, дерзкими заплывшими глазками, толстыми, крепко сжатыми губами. И где стоит! Только благодаря Вам я знаю его, я бы никогда не нашел его в этом закоулке Лувра, ибо скульптурой я редко увлекаюсь до розысков хорошего в хламе. Что касается до Вольтера {Статуя ‘Вольтер’ (1782) работы Гудона. Находится в Эрмитаже.}, то Вы хорошо помните наше наслаждение этим чудом. (Место и драпировка мешают, конечно.)
До приятного свидания, не бойтесь, что я помешаю Вашей работе. Я сам себя вытолкаю за дверь, если замечу, что начинаю мешать.

Ваш Илья

Вера искусством не занимается, к сожалению,— дети мешают и собственная медлительность. Не знаете, кто это под псевдонимом В. Крестовский написал ‘Альбом’ (название глупое, вещь гораздо серьезнее этого названия. Март, ‘Вестник Европы’). Хороши две статьи ‘Очерк воззрений на человеческую природу’ Мечникова и ‘Женское образование’ Герье (‘Вестник Европы’, апрель). Очень веско.
Вот уже дня четыре, что здесь прекратились дожди, теперь настоящий рай, цветут сады, и так сильно, как я еще не видывал: яблони, груши, терн, черешни, вишни, черемуха стоят залитые белыми цветами, и листвы не видно, л распространяют чудный запах, прелесть, прелесть! Вчера я объехал верхом окрестности верст на десять — какая роскошь везде, особенно в садах и лесах.
А ночи какие чудесные, звездные, чистые, тихие, соловьиный неумолкаемый концерт в садах сливается с бесконечным гулом кваканья лягушек — целый мир их громко заявляет о своей жизни, стараясь перекричать один другого, что за музыкальные звуки, что за очарование!.. а там где-то ‘водяные бугаи’ аукают, точно вторят…
Справьтесь, пожалуйста, какому это ‘В. Репину’ присылают ‘Новое время’ в Чугуев? Свой экземпляр, мне адресованный, я получаю, а В. Репина в Чугуеве никакого нет. Почтовая контора не знает, что с ним делать, носит по купцам читать. Это, вероятно, ошибка госпожи Бурениной.

А. В. ПРАХОВУ

3 мая 1877 г.
Чугуев

Ах, если бы ты мог мне поскорее ответить, можно ли заменить noire d’ivoire, которая отвратительна по черноте тона, или подмешать в нее чего-нибудь, чтобы получить несколько теплый тон, вроде офорта, например, вместо тона гравюры на стали, который дает слоновая кость. Если желают, чтобы коллекция была вся как один (казенное желание), тогда, конечно, ничего не поделаешь, но если можно то, не мешало бы похлопотать о самом легком разнообразии, а то ведь будет скука ужасная. Конечно, будь уверен, что я не допущу какого-нибудь рыжего кричащего цвета, но легкая теплота, именно той офорта был бы очень хорош. Я даже сделаю один так, но если ты напишешь, что noire d’ivoire обязателен, то я постараюсь довести до этого отвратительного цвета лессировкой.
Желаемые тобою сюжеты {Репин работал по заказу Прахова над библейскими сюжетами для предполагаемого иллюстрированного издания Библии.} я беру, если дело не к спеху. Все равно выполнять их я буду в Москве, здесь только эскизы поделаю. А я уже скомпоновал ‘Истребление первенцев’ (это третий раз уже пришлось, но опять иначе). Вот за что я боюсь, что стиля у меня не выйдет никакого, я валяю во всю силу, впрочем, при выполнении можно будет намекнуть, если потребуется.
Поездка моя в Москву зависит от Поленова. У нас условие такое: по приезде в Москву или накануне он пишет мне, и мы вместе съезжаемся. А это было бы не худо, если бы и ты туда приехал, право, кажется, было бы чудесно.
Жалею, что Хомяков и Аксаков {По заказу Прахова Репин должен был сделать портреты Д. А. Хомякова и К. С. Аксакова.} не непосредственно с натуры, а уже с литографии. Нельзя ли достать с натуры? В Москве, я думаю, есть, ведь это московские боги. А то ведь ужасно противно, хотя и литография порядочная, а все же ведь, гляди, Щепкин совсем другой табак (один с портрета Неврева, хороший портрет).
Итак, до скорого свиданья.

Твой Илья

Как теперь здесь усладительно! Цветут сады, поют соловьи, на Донце лягушки сливаются в один общий гул, какой-то целый мир слышится там, точно гунны стоят лагерем, гудут водяные бугаи. Ярко горят звезды по ночам, тихо…

В. В. СТАСОВУ

9 июня 1877 г.
Москва

Отдайте мне, если можно, все мои слова относительно Верещагина назад! Теперь нашел в нем гораздо больше, чем ожидал. Я смотрел неверно, я не позаботился прошлый раз стать на точку зрения автора. Теперь только я понял его и оценил эту свежесть взгляда, эту оригинальную натуральность представлений. Какие есть у него чудеса колорита живописи и жизни в красках! Просто необыкновенно! Простота, смелость и самостоятельность, которые я прежде не ценил.
В галерее Третьякова я был с наслаждением. Она полна глубокого интереса в содержании, в идеях, руководивших авторами. Нигде, ни в какой другой школе я не был так серьезно остановлен мыслью каждого художника!.. Некоторые пытаются, и очень небезуспешно, показать, как в зеркале, людям людей и действуют сильно (‘Неравный брак’, ‘Гостиный двор’ и другие). Положительно можно сказать, что русской школе предстоит огромная будущность! Она производит не много, но глубоко и сильно, а при таком отношении к делу нельзя бить на количественность — это дело внешних школ, работающих без устали, машинально… (некоторая неживописность говорит только за молодость нашей школы).
Тороплюсь, прощайте пока. Пишите в Чугуев, я скоро поеду туда (в Нижнем был). Поленов мне говорил, что Вы хотели что-то написать мне, что писал Вам Верещагин по поводу Васнецова и Дмитриева. Пишите, интересно.

Ваш Илья

Я все время жил в гостинице Кокорева и еще пробуду дня два.

А. В. ПРАХОВУ

20 июля 1877 г.
Чугуев

Милый Адриан!

Немножко я задержал гравюру {Гравюра ‘Бурлаки на Волге’, сделанная художником В. А. Бобровым для журнала ‘Пчела’.} в Мохначах, сегодня же в Чугуеве, а потому посылаю ее. Я получил ее сплюснутой, не догадались вставить скалки в средину, картон смялся.
Гравюра слаба, сера, однообразна, скучна. Голова мальчика хороша, только она без нижней челюсти. Прочие лица надо вырисовать определенней и дать сходство каждому. Голова старика (с кисетом) мала, это произошло от невыполнения ракурса вниз: надобно ему удлинить орбиты глаз и расширить немного челюсти. Остальные лица надобно дорисовать, особенно тенями. Тени все очень слабы и однообразны, как и света. Тени следует вырисовать резко, определенно, во всю силу. Если он (г. Бобров) не ревнивый рыцарь иглы, то лучше всего проложить бы кистью с канифолью как тени, так и тона каждой материи, в картине эти тона разнообразны, начиная с лиц (каждое лицо имеет другой тон), так же и одежда каждого разнообразна. Следовало бы употребить различный штрих на некоторых вещах (пройти рулеткой, где — просто поковырять), картина заиграла бы. Я сделал кистью одни намеки на все это, и сравни теперь этот мой оттиск с другими и увидишь разницу.
Что меня особенно пугает: гравюра уже подписана, значит, она уже пошла у Вас в дело? Это было бы жалко, ибо она еще очень плюха. Посмотри ты на его головку ‘Маркиза’ (‘Свет’, вып. 5), ведь это прелесть и какая сила! А тут слабая литография какая-то.
Надобно особенно вырисовать глаза у двух: у Канина (второй от края) тоньше и глубже и у Ильки-моряка (третий), у этого глаза светлые и глядят на зрителя выразительно (он чернее всех). Старичок, вытирающий пот со лба, совсем не нарисован и не похож, а жаль — это чудесная фигура. Вообще он не рисует нижних челюстей почему-то, верно, фотография, которой он пользуется, очень плоха. Следовало бы отправиться с оттиском к картине и на нем сделать все эти поправки тонко и отчетливо. Волосы тоже бестонны и бесформенны.
Вот сколько замечаний!
Ничего, пускай поработает. Ведь один раз поработать и тысячи печатать, и плохих, это…
Портреты с бюстов я сделаю, конечно, только мундиры да кресты где я возьму здесь? Вот беда, опять откладывай до Москвы?

Твой Илья

В. В. СТАСОВУ

20 августа 1877 г.
Чугуев

Дорогой Владимир Васильевич!

Я так виноват перед Вами, что мне совестно уж взяться за перо. (Однако без оправданий! Это скучно.) Ваше последнее письмо для меня драгоценность. Я им очень дорожу, потому что оно определяет окончательно наши отношения. Много хороших писем написал я в уме Вам: жаль, Вы их никогда не прочтете. Теперь я очень тороплюсь. Я только что вернулся из деревни, где провел не бесполезно все лето, и собираюсь уже в Московию. Признаться откровенно, мне очень хотелось теперь променять ее на Питер, но уже надо доводить дело до конца: квартира взята, работы предположены. Вот мой будущий адрес: Москва, Большой Теплый переулок (у Девичьего поля), дом купца Ягодина. Не знаю, долго ли я проживу в Москве, но никогда я еще не ворочался в столицу с таким полным запасом художественного добра, как теперь, из провинции, из глуши. К тому, что Вы знаете и что так душевно одобряли, присоединилось еще две вещи. В сентябре я буду в Питере и опять сообщу о них сам. Одна из последних, кажется, появится первой перед петербургской публикой. А ‘Чудотворная икона’ {Один из первых вариантов картины о крестном ходе. На эту тему Репиным были написаны ‘Крестный ход в Курской губернии’ и ‘Явленная икона’.} вырабатывается недурно: я видел еще раза два в натуре эту сцену, и эти разы дали мне новую идею фона картины. Дремучий лес, толпа эта идет по лесной дороге?
Прощайте пока, под конец я тут схватил проклятую лихорадку и до сих пор оправиться не могу, так она меня потрепала.
Пишите мне поскорей. Вы не поверите, как я скучаю, что давно о Вас никакого слуха, только отводил душу Вашими сообщениями в ‘Новом времени‘ о Верещагине {Стасов сообщал о военных подвигах и ранении Верещагина во время боя в войне с турками (‘Новое время’, 1877, 12 июня и 10 июля).}.

Ваш Илья

В. В. СТАСОВУ

2 октября 1877 г.
Москва

Дорогой Владимир Васильевич!

Скажите Вы Адриану, что лжет, будто бы я заходил к нему и не застал. Если бы я был даже настолько здоров, что мог навестить знакомых, то и тогда я не думал заходить к нему, ибо я был уверен, что он в то время находился в Москве, на даче у Мамонтовых.
Это, впрочем, такой вздор, на который не стоит тратить ни времени, ни бумаги, особенно мне, человеку больному… вот где теперь мое несчастье… да, я болен, болен и болен…
В то время как голова горит от чудеснейших мыслей, от художественных идей, в то время как сердце так горячо любит весь мир, с таким жаром обнимает все окружающее, тело мое слабеет, подкашиваются ноги, бессильно опускаются руки… остается только плакать (жаль, слез у меня совсем нет). И ‘несть спасающего‘, и чувствуешь, что скоро все отвернутся от меня, все забудут.
Да, нет более несчастья, как быть больным,— и в то время, когда так много нужно сделать лично, индивидуально от начала до конца. Нет более ужаса, как подумаешь, что, может быть, через полгода, а может, и раньше перестанешь существовать… оборвут тебя на самой интересной странице твоего совершенства, на самой захватывающей страсти твоего стремления. И должен будешь помириться на ничтожном, жалком, детском начале проявления своей души…
И несть спасающего!!! Никто не даст мне крепкого тела, и не могу я переместить туда своей души…
Довольно, это не весело…
Я все еще кое-как устраиваюсь. У Третьякова еще не был. Вчера был в храме Спаса. Семирадский — молодец {Здесь и далее Репин пишет о работах художников, исполненных для храма Христа Спасителя в Москве.}.
Конечно, все это (его работы) кривляющаяся и танцующая, даже в самых трагических местах, итальянщина, но его вещи хорошо написаны,— словом, по живописи это единственный оазис в храме Спаса. Написаны они лучше его ‘Светочей’, нарисованы весьма слабо и небрежно. По рисунку и глубине исполнения в храме первое место принадлежит Сорокину и Крамскому: серьезные вещи, только они уничтожают Семирадского. Но, боже мой, что там г…т другие!!.. Начиная с Кошелева, ай, ай… И уж не говоря о стариках: Шамшин, Плешанов, Вениг и прочие… нет, даже цветущая молодежь: Суриков, Творожников, Прянишников и прочие… До чего это бездарно и безжизненно!!. Конечно, здесь Семирадский — перл!
Конечно, я кое-что работаю, но серьезно еще ничего не начал. Те картины, о которых мы говорили, стоят обработанные в эскизах. […]
Я очень рад перечитать еще раз статью об Иванове в ‘Пчеле’. Это доброе дело с Вашей стороны, ибо там почти читать нечего. Особенно, если Вы кое-что еще прибавите, хотя она мне казалась удивительно законченной. Скалькировать для Вас я постараюсь все, что Вам угодно, с большим удовольствием, я даже здоровей себя чувствую в сей момент. Портрет В. В. Верещагина в ‘Пчеле’ превосходен, я серьезно любуюсь этим портретом… как он постарел и похудел…
На Передвижную выставку я ничего не ставлю пока.
Это поссорило бы меня с Академией, а мне теперь это некстати, она ко мне весьма любезна, и я, с своей стороны, не хочу быть неделикатным к ней. Из московских художников я еще не видел никого и не знакомился ни с кем. Вчера только познакомился с архитектором Далем — чудесный, образованный и интересный человек. Полемику Вашу {Полемика по поводу творчества В. Гюго. Стасов в статьях ‘Две статьи ‘Вестника Европы’ (‘Новое время’, 1877, 16 сентября) и ‘Оправдания К. К. Арсеньева’ (‘Новое время’, 1877, 26 сентября) протестовал против искажений в трактовке творчества Гюго.} с Арсеньевым я читал.
Браво! я Вам аплодирую!.. Хорошо даже, что Вы и Золя немножко трепнули, так и надо. Конечно, В. Гюго — колосс. Москва мне все еще нравится.

Ваш Илья

Поленовскую книжку перешлите мне. Как мне жаль, я никак не мог побывать у Славинских. Это такие милые, обязательные люди.

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

14 октября 1877 г.
Москва

Многоуважаемый Павел Михайлович!

Смотрю на Дьякона {Картину ‘Протодиакон’ (1877).}, думаю… и решаюсь не уступать его меньше 1400, и эти сто р. уступаю только на раму. Удерживаюсь от всякой похвальбы этой вещи, это дело не мое, может быть, и бранить будут, но мне эта вещь нравится, он живой передо мной, едва не говорит. Признаюсь Вам откровенно, что если уж его продавать, то только в Ваши руки, в Вашу галерею не жалко, ибо, говоря без лести, я считаю за большую для себя честь видеть там свою вещь. Отсюда и заботливость о собственном достоинстве: мне больно было всякий раз проходить мимо Тургенева (моего портрета). Вот отчего я с удовольствием мечтаю заменить его Забелиным {Портретом историка И. Е. Забелина (1877).}. Вам же, Павел Михайлович, не советую скупиться для меня какими-нибудь 400 рублями, Вы приобретете вещь стоящую, да Вам ли мне об этом говорить! Вы и без меня хорошо понимаете достоинство художественных произведений, Ваша галерея об этом очень красноречиво говорит.
Уведомьте поскорей насчет Забелина: адрес и время.

Ваш покорнейший слуга
И. Репин

1878

И. Н. КРАМСКОМУ

13 января 1878 г.
Москва

Дорогой Иван Николаевич!

Благодарю Вас очень, очень, что скоро ответили Вашим разрешением, как там Вы не смейтесь, а это авторская собственность, следовательно, без спросу нельзя брать.
Вы удивляетесь, что не будет взят мой ‘Дьякон’ на Парижскую выставку. Можно ли этому удивляться у нас, где обойдены и не такие вещи, а нечто позначительнее. Я, впрочем, рекомендовал вниманию Андрея Ивановича в бытность его здесь, да он почему-то нашел, что его запретят послать туда {А. И. Сомов был комиссаром русского художественного отдела на Всемирной выставке в Париже. В письме Третьякову от 5 марта 1878 г. он писал, что ‘Протодиакон’ был отведен вел. кн. Владимиром Александровичем, сказавшим, что ‘такую физиономию духовного лица неудобно доказывать французам’.}, удивляюсь, по-моему, дьякон как дьякон, да еще заслуженный, весь город Чугуев может засвидетельствовать полнейшее сходство с оригиналом, столь потешавшее благонамеренных горожан, и манера, и жест руки, и глаза, словом — весь тут, говорили они, к немалому удовольствию отца Ивана Уланова {Чугуевский дьякон, позировавший Репину.}, который даже возгордел до того, что стал и мне уже невыносим своим добродушным нахальством. А тип преинтересный! Этот экстракт наших дьяконов, этих львов духовенства, у которых ни на одну йоту не полагается ничего духовного,— весь он плоть и кровь, лупоглазие, зев и рев, рев бессмысленный, но торжественный и сильный, как сам обряд в большинстве случаев. Мне кажется, у нас дьякона есть единственный отголосок языческого жреца, славянского еще, и это мне всегда виделось в моем любезном дьяконе — как самом типичном, самом страшном из всех дьяконов. Чувственность и артистизм своего дела, больше ничего!
Вы не можете себе представить, как Вы дразните меня Волгой!..— Но… Я целый год уже прожил в провинции, материалу пропасть накопил.
Теперь только работать, работать. Москва удобна для исполнения моих затей:
1) ‘Несение чудотворной иконы на корень’ {Место явления. (Прим, автора.)}. Со всею святостью поднялся православный люд и несут торжественно явленную в лесу к месту явления, народу видимо-невидимо… Для всего я найду, для проверок, материал в Москве и окрестностях.
2) ‘Сельская школа’ (экзамен). Это тоже все уже запримечено здесь.
3) ‘Царевна Софья в Новодевичьем монастыре’. Это уж совсем по соседству все.
Да и в Москве мне очень нравится, ее надобно изучить, памятники, слава богу, есть, на все лето хватит. […]
Увы, я должен отказать себе в этом наслаждении… Ведь я еще на Днепре не был и, при свободе,— туда.
Надеюсь скоро увидеться с Вами и лично побеседовать.

Ваш Илья Репин

Вы будьте осторожны, на Волге довольно суров климат, в июне бывает холодно, а спать в унжонке? Ведь там покачивает и не от одних пароходов, ветрено.

И. Н. КРАМСКОМУ

13 февраля 1878 г.
Москва

Дорогой Иван Николаевич!

Павел Михайлович {П. М. Третьяков.} отправил на днях три вещи моей работы для Парижской выставки, ввиду того, что ничего из моих работ не посылается. Простите, что я беспокою Вас, эти вещи так незначительны {На выставке в Париже экспонировались две работы Репина: ‘Бурлаки на Волге’ и ‘Мужик с дурным глазом’.}. Но вот моя просьба: если ‘Дьякона’ найдут неудобным послать в Париж, оставьте его для Передвижной выставки. Прочие три головы могут остаться для академической выставки во избежание лишних хлопот. ‘Дьякона’ же я желал бы поставить к Вам, если его не выберут.
Теперь академическая опека надо мною прекратилась, я считаю себя свободным от ее нравственного давления и потому, согласно давнишнему моему желанию, повергаю себя баллотировке в члены Вашего Общества передвижных выставок, Общества, с которым я давно уже нахожусь в глубокой нравственной связи, и только чисто внешние обстоятельства мешали мне участвовать в нем с самого его основания.
Очень жалею, что для первого раза у меня не нашлось ничего более значительного поставить на Вашу выставку. Сообщите мне, когда откроется Передвижная выставка.
Я не помню, кажется, есть правило сначала быть экспонентом некоторое время до избрания в члены, напишите мне, но я, конечно, наперед уже со всем этим согласен.
Если Вы найдете нужным и прочие три вещи оставить для Передвижнюй (если они стоят того), то делайте как знаете. Как Вам лучше. Простите еще раз за хлопоты, причиненные Вам.

И. Репин

Если ‘Дьякон’, паче чаяния, будет взят в Париж, то я постараюсь к выставке что-нибудь прислать Вам.
Жалею очень, что не пришлось поговорить с Вами на эту тему, как я имел в виду, что делать, времени не было.

И. Н. КРАМСКОМУ

6 марта 1878 г.
Москва

Дорогой Иван Николаевич!

Я бы сказал неправду, если бы сказал, что я очень рад, что ‘Дьякона’ не взяли на всемирную выставку… ну, да черт с ними! Утешение все-таки большое, ведь я с Вами. Я Ваш теперь.
Забота самая большая вот какая: завтра, значит, выставка открывается, а мои вещи еще не готовы (из-за рам), могу послать их только во вторник на будущей неделе. Хорошо ли это? Уже не отложить ли их совсем, тем более, вещи эти фурора не произведут, то есть ничем не помогут выставке? Все-таки Вы ответьте мне на сей вопрос.
Я пошлю: 1) портрет Л. Г. Мамонтовой.
2) Голову старичка (из робких).
3) ‘Мертвого Чижова’.
4) Портрет своей матери (помните, маленький).
Одобряете ли Вы это?
Портрет Забелина я не посылаю потому, что он написан слишком размашисто и грубовато, а меня уж порядком за это бранят (хотя сходство полное, его семья даже боялась этого портрета). Что же это Вы к Поленову обедать не пришли, как обещали в воскресенье? Он приехал очень храбрый, как всегда, и очень довольный собой и своими отношениями к светилу {Вел. кн. Владимиру Александровичу — президенту Академии художеств.}, ‘о, вглядываясь в него пристальней, я заметил, что он невозвратимо время потерял и надел на себя камер-юнкерские кандалы, расшитые золотом. А отношений (ах, я наивность!) никаких и не могло быть (хотя он в этом не сознается).
Написал он им хатой, их квартир, внутри и снаружи, мест, где они стояли в бездействии,— вот и все, о войне ни слуху ни духу. Ни одного солдатика или пушки — ничего этого он не видал (‘русская армия не живописна. Вот турецкая — другое дело’).
В первое же наше свидание я ему развил со всех сторон необходимость поступить теперь в Товарищество, он был согласен и только жалел, что крупного у него ничего нет. Но теперь опять отдумал посылать кое-что и откладывает, кажется, до крупного. Я подозреваю, не имеет ли на него влияние с этой стороны этот enfant de maman {Маменькин сынок (франц.).} Левицкий.
Один из первых моих вопросов Поленову был: читали ли Вы статьи Крамского? {‘Судьба русского искусства’ (‘Новое время’, 1877, No 645—647).} ‘Как же, Владимир прилетел к наследнику, когда я писал у него комнату. Владимир: ‘Крамской написал статью в газетах, бранит Академию: только и хвалит Вас (Поленова), Ковалевского да еще кого-то!’ — Поленов: ‘Что же, ваше высочество, интересная статья?’ Владимир: ‘Ну уж удалось… [непечатные слова]’. Все это громко, по-офицерски, почти криком говорилось’.
Будьте здоровы.

Ваш Илья

В. В. СТАСОВУ

12 апреля 1878 г.
Москва

Дорогой Владимир Васильевич! Ваше коротенькое сегодняшнее письмо меня так обрадовало, восхитило, что я готов плясать, ругаться и целоваться, несмотря на то, что опять болен (скверно). Да-с: сам Лев Толстой (наш идол) изволит писать о нас!!! {Речь идет о письме Толстого Стасову от 6 апреля 1878 г., в котором он писал: ‘Ваше суждение о Релине вполне разделяю: но он, кажется, не выбрался еще на дорогу, а жару в нем больше всех’ (‘Лев Толстой и В. В. Стасов. Переписка. 1878—1900’, Л., Госиздат, 1929, стр. 31).} — Да ведь это просто невероятно.
И как верно — ‘Не выбрался еще на дорогу‘, — это верно, то есть он знает меня еще таким, и я действительно все еще выбираюсь на дорогу.
И, если бог продлит веку, выберусь! Хорошо сказано. И про Мясоедова и Савицкого — верно, действительно они холодные люди, я их близко знаю. Да, человек, который умел влезть в душу ‘Михайлова’ {Художник Михайлов — персонаж романа Л. Н. Толстого ‘Анна Каренина’.} (‘Анна Каренина’), умел жить его жизнью,— конечно, без особенного труда разгадает и нас, грешных. А знаете ли, ведь его Михайлов страх как похож на Крамского! Не правда ли? Боже мой, какая всеобъемлющая душа у этого Толстого! Все, что только родилось, живет, дышит, и вся природа — все это верно отразилось в нем, без малейшей фальши и, прочтенное раз, так и остается перед глазами на всю жизнь с живыми движениями, страстями, словами… все это родные, близкие люди, с которыми, кажется, жил с самого детства…
Пишите, пишите Ваши ‘Верхи и низы’ {‘Верхи и низы русского искусства’ — так Стасов хотел назвать статьи о русском искусстве, над которыми он тогда работал.}, как Вы их называете, жду их. Давно ли это у Вас голова-то болит? Верно, много работаете, еще бы не болеть.
Александров пишет здесь в журнале ‘Русская газета’. А Москвой я не отважен нисколько, ведь я ее с этой стороны и не представлял лучшей, так чего же, забавно — вот и все, ведь это провинция, тупость, бездействие, нелюдимость, ненависть, вот ее характер. А впрочем, есть и хорошие люди, особенно Павел Михайлович Третьяков! Превосходный человек, мало таких людей на свете, но только такими людьми и держится он (свет).
Знаете, между прочим, как недавно один человек, приезжий из Питера, охарактеризовал Москву? Впрочем, это, вероятно, у Вас там в таком ходу, что я даже и не напишу.
Будьте здоровы и не забывайте Вашего больного Илью.
А читали ли Вы статьи Адриана Прахова в ‘Пчеле’? (‘Профан’). Там он превосходные вещи написал, особенно ‘Петербургская школа’ и ‘Историки’ {Серия статей А. Прахова, под общим названием ‘Выставка в Академии художеств произведений русского искусства, предназначенных для посылки на Всемирную выставку в Париже’ (‘Пчела’. 1878, No 9—14). ‘Петербургская школа’ и ‘Историки’ — подзаголовки статей.}, Прочитайте, стоит. Да, все эти статьи очень недурны, а местами есть chefs d’oeuvre’ы, просто переродился человек.
Мне интересно знать Ваше мнение на этот счет, пожалуйста, скажите его.

И. Репин

В. В. СТАСОВУ

17 июня 1878 г.
Москва

Славно Вы отделали Тургенева в ‘Новом времени’ {Письмо в редакцию ‘По поводу одного русского и французского конгресса’ было написано Стасовым и подписано ‘Читатель’ (‘Новое время’, 1878, 13 июня). Стасов упрекал Тургенева в антипатриотичности, протестуя против его выступления на Международном конгрессе в Париже в 1878 г., в котором он причислял Россию ‘к разряду полуварварских стран’, а ее литературу считал зависимой от французского влияния.}. ‘Читатель’ — ведь это Вы, надеюсь, Владимир Васильевич? В самом деле — такое противное холопство перед французами!..
Ваше последнее письмо меня ужасно раздосадовало: написали Вы мне ‘с три короба’ понуканий и возбуждений, основанных на каких-то слухах и россказнях нелепых (это мне, как к стене горох). Должен Вам сказать, что я не заснул и не обленился, а работаю по-прежнему, и если оставил на время ‘Чудотворную икону’, то потому, что есть и другие вещи, не менее интересные и более просящиеся к скорейшему выполнению. ‘Икона’ может подождать годика два-три (чтобы не надоедать с одним и тем же — Ваше сравнение с критикой картины неудачно).
Москва ни в чем не виновата по отношению ко мне. Да вообще обвинять город, какой бы то ни было, это смешно (русский то есть). А Москва, конечно, город русский, торговый по преимуществу, и потому мало способный к движению вперед, к образованию, — некогда. Климат здесь хороший, свет чистый, ровный, солнце яркое, внешний вид красивый, чего Вы ничем не замените в Вашем казарменном Питере, в этом болотном, темном, прогнившем воздухе. Ну, да что об этом препираться… Правда, интеллигенции здесь мало, да ведь и в Питере ее не бог знает сколько. Конечно, иногда бы хотелось повидаться кое с кем… Ну, да авось, бог даст, увидимся.
Хотелось бы съездить в Париж, да дела плохи, надо отложить, жаль, что Вы не едете туда, а ведь, я думаю, превесело там теперь. Прилагаю при сем мой Вам старый долг: проклятая рассеянность, я все забывал про него.
Вот моя к Вам просьба: поручите кому-нибудь узнать, где живут Славянские, братья (я потерял целый день, когда был в Питере, и не нашел их, куда-то за город выехали). Потом сообщите этот адрес академическим солдатам и скажите им, чтобы они пошли туда, забрали бы мои вещи все и, запаковав их как следует, переслали бы сюда ко мне. Мне так хотелось увидеть Славянских и поблагодарить их, они так добры. Им, я думаю, так надоел мой хлам, что просто ужас.
Не смею просить Вас писать мне чаще, вижу, что Вы меня разжаловали.

И. Репин

За Верещагина я радуюсь, признаюсь, его Индия меня мало интересует, но война наша!!! {Вернувшись с русско-турецкой войны, Верещагин поселился в Париже, где продолжил начатую ранее работу над серией картин об Индии.} Вот чего жду не дождусь. […]

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

21 июля 1878 г.
Москва

Многоуважаемый и любезнейший
Павел Михайлович!

Сегодня приехал я из Абрамцева на условленный сеанс с Зинаиды Николаевны {З. Н. Якунчикова.} и нашел Ваше письмо… Что за чудесная идея Вам пришла в голову! Это необыкновенно верно, поэтично, а главное, так подымает и объясняет мою фигуру Софьи! Я в восторге. Восторг мои парализуется только тем, что мне совсем не понравилась моя Софья… ее надо бы переделать… надо искать… А зеркало — это превосходно, и я попробую, воспользуюсь Вашей мыслию {Третьяков советовал Репину, работавшему тогда над картиной ‘Правительница царевна Софья Алексеевна через год после заключения ее в Ново-Девичьем монастыре, во время казни стрельцов и пытки всей ее прислуги в 1689 г.’, дать в руку Софье ручное зеркало, ‘которое могло бы быть судорожно сжато и опущено, другая рука могла бы схватиться за стол или иное что, тогда фигура вышла бы еще выразительнее и энергичнее, а то со сложенными руками может быть похожа на позировку’ (Письмо Третьякова Репину от 12 июля 1878 г.— ‘И. Е. Репин, Письма. 1873—1898, М.—Л., ‘Искусство’, 1946, стр. 38).}.
В Абрамцеве я все еще отдыхаю (по случаю дурной погоды). Был в Хотькове, у Сергия, в Вифании, но, кроме чудесных местностей, ничего не попадалось для меня, разве группы слепцов у Сергия, но это пока не нужно.
В 1-х числах августа думаю в Киев.
Ваш покорнейший слуга

И. Репин

Вере Николаевне мое глубокое почтение, прошу передать и всей семье Вашей.

В. В. СТАСОВУ

7 августа 1878 г.
Москва

Дорогой Владимир Васильевич!

Третьего дня прочитал Ваше 2-е письмо из-за границы в ‘Новом времени’ {‘Письма из чужих краев’ (‘Новое время’, 1878, 26 июля 4 и 31 августа, 26 и 28 сентября).}. Какая это прелесть! С каким удовольствием, даже с жадностью, я прочитал это письмо! И о музеях будущих, и о Н. М. Третьякове, и о Иванове,— все это так необходимо, так сильно сказано, столько здесь гражданской серьезности! Браво! Браво! Жму крепко Вашу руку и даже готов толкать Вас за это во все бока, как на представлении ‘Женитьбы Белугина’.
Я, со всей семьей, живу вот уже более месяца в Абрамцеве у Мамонтовых, живется очень легко, хорошо и не скучно. Воздух чудесный, удовольствия всякие, телесные и душевные, вволю, сколько душе угодно, а главное, вблизи есть деревни, где крестьяне, начиная с ребят и кончая стариками и старухами, не дичатся меня и позируют охотно, так что я к картинам некоторым понаделал уже этюдов и рисунков. Живем мы в особом деревянном домике, совершенно свободно, только завтракаем и обедаем вместе, да и вечером читаем сообща. Народу бывает порядочно, жить не скучно. Есть чудесная мастерская, хотя летом в ней не работается, я все на солнце да на воздухе работаю. Сама Мамонтова, Елизавета Григорьевна, очень хорошая и очень достойная внимания женщина, Савву Вы, кажется, знаете,— человек хороший и талантлив. Мстислав Прахов здесь живет тоже, чудаковат, но небезынтересен, я его люблю. Боголюбов приехал сюда, и Антоколь писал Мамонтовым, что он хочет приехать сюда, но он что-то медлит, и мне некогда было с ним повидаться. Зато вчера нежданно-негаданно привалил к нам Иван Тургенев (Jean de Tourgeuneff) с госпожою Бларамберг, очень был в хорошем духе, много рассказывал и нашу публику очень одолжил, погода была дрянная. Не знаю, застанет ли мое письмо Вас в Париже? Ну, да куда ни шло. Развлечения наши следующие: катанье по речке на пароме, игра в серсо, езда верхом, прогулки пешком, охота, верховая езда, собирание грибов и т. д.,— словом, много.
Жена Вам очень кланяется.

Ваш Илья

Я приезжаю в Москву каждую неделю.
Через неделю приеду сюда на житье опять, только в Киев съезжу.

В. В. СТАСОВУ

3 сентября 1878 г.
Москва

Дорогой Владимир Васильевич!

Ваше письмо из Парижа так поразило меня, что я до сих пор опомниться не могу, что это вдруг с Вами?! Из-за чего это Вы?! Странно! Особенно для меня странно: третьего дня я только что прочел Ваше ‘третье письмо из-за границы’, где так великолепно описан орган у англичан, с их Генделем, повторяющих старую историю римлян, как Вы совершенно верно характеризуете, и у французов в Trocadero на выставке… так это все превосходно описано, так оригинально, талантливо, так Вы давно уже не писали вследствие своей небрежности отношения к делу, которое не захватывало всего Вас. Тут опять появилась сосредоточенность артиста своего дела, виртуозность художника, вооруженного хорошей мыслью, которую он сдержанно, с любовью и с талантом воспроизводит цельно.
Вот какое впечатление произвела на меня Ваша последняя работа… и вдруг катцен-яммер! {Плохое настроение (от нем. Katzenjammer — букв, похмелье).} Что это за чепуха! Ну, конечно, читая письмо мое, Вы сами улыбаетесь при воспоминании о прошедшем сплине в Париже (да Вы, вероятно, таки довольно там пробыли). Меня только очень продолжает занимать причина Вашего сплина, этой хандры там! Отчего это? Оттого ли, что французы сделали чудеса? Или все европейцы уже недосягаемо опередили нас? Или это чисто личная хандра, происшедшая от сильной неудовлетворенности? Только Вам самим удобно анализировать свои чувства. Чувство это, конечно, очень глубоко и сильно, если его не развлекает Париж. Да, а я глубоко убежден, что Париж неспособен развлечь глубокого и сильного чувства! Нет, на родину, на родину! К нам, дуракам, поскорей ворочайтесь, окунитесь с головой в нашу еще черноземную жизнь, и Вы полюбите ее и помиритесь с собою… Разочарование собою — это так знакомо мне, что я даже и вспоминать к ночи не хочу,— не уснешь. Что я сделал? Пустяки, все еще надеюсь, а удастся ли, не знаю. Вы пишете, что у меня будто бы есть хорошие начатые вещи? А я почти всеми ими по очереди разочарован.
Но одно только мне теперь ясно: надо крепче работать, надо совершенствоваться и идти вперед и вперед, добиваться — это сильно помогает делу, особенно когда есть возможность освежаться живыми фактами жизни. Как она подымает, как она усиливает! Как облегчает тяжесть чисто механического труда! Да, к натуре! к природе! ближе и ближе, вот где наше спасение, сила и неувядаемость!
Кругом Москвы я продолжаю находить удивительные бытовые куски, чисто исторические!
Когда же вы напишете статью, где приведете беспристрастно все, что об нас говорили иностранцы: как бранили (все надо) и как хвалили (тоже). Тут многие ждут на эту тему Вашего компетентного слова, хотя и побаиваются пристрастности. Пишите поскорей.

Ваш Илья

И. Н. КРАМСКОМУ

1 октября 1878 г.
Москва

Дорогой Иван Николаевич!

Спасибо Вам за письмо, оно открывает мне глаза на главные стороны дела. Должен Вам сказать, что и по прочтении первого Вашего официального письма Маковскому (для всех) я лично был совершенно согласен тотчас послать свое полное согласие, но когда собрались вместе и большинство приводило очень веские доказательства относительно опасности такого предприятия {Имеется в виду постройка здания для Товарищества передвижных художественных выставок.}, руководясь некоторым опытом построек, то я, как человек неопытный, не мог слишком настаивать на деле, о котором даже смутно уверенности не имею. Знаю Боголюбова, человек он увлекающийся и уж совсем неосторожный, всегда, бывало, шел на авось (еще на экзаменах).
А тут со всех сторон говорят, что это уж общее правило, коли архитектор говорит 15 т., значит, и в 30 тысяч не уберешь, что они мастера затягивать в постройку людей, и уж потом хочешь не хочешь полезай в петлю. С другой и самой главной стороны — 10 и 10 сажен (100 кв.). Ну что это за помещение! Курам на смех, стоит ли хлопотать? Где же там: постоянные выставки, мастерские и проч., где все это поместится?! Это просто хорошая мастерская для одного. Поэтому, мне кажется, следует подумать лучше, чем строить ни то ни се.
А насчет дерева, я за дерево стою (конечно, надо страховать).
Тут москвичи говорили, что это обуза, что мы сделаемся рабами этих зданий, что, наконец, одна постройка, пожалуй, повлечет за собою другую и третью, понадобится павильон в Киеве, Одессе и еще скорей в Москве… и мы вечно будем строить на короткие сроки.
Поневоле задумаешься… и мне приходит в голову всегда мысль: почему мы не хлопочем добиться взять какими бы то ни было путями академические залы? ведь мы имеем на них право!..
В заключение я прибавлю, что я согласен отказываться от дивиденда, насколько хватит надобности Общества, пусть он идет всецело на постройку, но если понадобится взносить каждый год из кармана, то я не берусь, пожалуй, будет не под силу.

И. Репин

Но я крепко стою за увеличение размеров, если есть возможность,— 100—120 — это мало.
Вот еще было у нас вопросом и говорилось много на эту тему: плата 100 р. с каждого — это несправедливо.
У нас есть много членов, которым ровно ничего не стоит платить 100, так как они получают дивиденду по 500 р. иногда, и другие члены, получающие весьма мало дивиденду, например рублей 15 или даже вовсе ничего, для тех это тяжело и даже невозможно, уравнять дивиденд никогда нет возможности, тогда следует всех обложить рациональным подоходным налогом. Или весь дивиденд каждого или половину: тогда всем будет ясно и необременительна наша, так сказать, общественная повинность. Я лично, то есть на таких условиях для всех, согласен на всякое наше дело, иначе я считаю недобросовестным и нерациональным тащить для постройки последнюю рубашку с Каменева, Васнецова, Аммосова и некоторых других, тогда как гг. Боголюбовым, Брюлловым, Беггровым и некоторым другим это составит пустяки. Я Вас приглашаю об этом подумать серьезно и устроить это дело непременно так, а не иначе, если нам угодно быть со спокойной совестью. По-моему, просто-напросто от дивиденда следует нам отказаться на несколько лет (всем членам), то есть пока будет надобность на постройку, и нечего рассчитывать, оно и вернее будет. А то ведь, пожалуй, другой и пообещает, да что с него взять. Пойдите-ка возьмите долг из основного капитала у Саврасова?! Уж недавно коллективное письмо послали — не берет. Или как разорять такого бедняка, как Киселев?!! Пожалуй, некоторые скажут: ‘Тем лучше, нужно от них отделаться’,— я не согласен, это очень грубо и эгоистично, да ведь они и ничем их не разоряют. А раз член, то уже он имеет право на наше уважение. Если наш дивиденд не делится между всеми поровну, то как же требовать на общие расходы одинакового взноса со всех членов, когда цифра дохода нашего почти постоянна для всех: никогда Киселев не получит больше Боголюбова, почему же расход он должен равный нести? Эту меру, по-моему, следует порешить навсегда, для всяких случаев. Если бы Вы это в общем собрании там предложили?

Ваш И. Репин

Прошу Вас извинить меня за письмо, писанное ещо летом, я выражался, кажется, очень грубо — простите, так вышло без умысла, ей-богу.
Адрес Васнецова: 3-й Ушаковский пер., д. Истоминой, он не менял квартиры.

В. В. СТАСОВУ

15 октября 1878 г.
Москва

Очень я удивился Вашему письму! Так оно необычайно и по форме и по содержанию, дорогой Владимир Васильевич. Мне казалось, что я очень недавно написал Вам письмо, или я только думал? Но я знал хорошо, что в том письме я забыл обратиться к Вам с одной просьбой. Я только что готовился писать Вам, как вдруг Ваша непозволительно маленькая записка! Положим, что я все еще полон впечатлением от Ваших писем о Верещагине {Статья из серии ‘Письма из чужих стран’ под названием ‘Мастерская Верещагина’.}, особенно от его набросков войны нашей: забыть не могу эту дорогу в Плевну, снежную, затоптанную, с оборванным телеграфом и с трупами турок по сторонам, закоченелых. Черт возьми, как это сильно!! Знаете ли (по секрету) — я страшно жалею, что не удалось мне побывать на войне, что делать — не воротишь! Да и не мог я. Мне хочется написать встречу войск {Картина ‘Встреча войск’ не была написана. Сохранился лишь эскиз картины (1878 г.).},— ведь превосходная тема, да и представляется она мне великолепно! Только встреча в Питере, недавно расспрашивал у одного очевидца, рассказ его превзошел мои ожидания!..
Восторг! непременно сделаю картину! В половине ноября я буду в Питере и там напишу этюд местности около Триумфальных ворот и поделаю этюды солдат, которых следует написать… конечно, по форме, ибо ‘не многие вернулись с поля’…
Бронзовые лица солдат смешались с публикой, родными и знакомыми, на лицах восторг, радость, кругом цветы, на штыках букеты, и целый дождь букетов сыплется из окон, везде приветы, публика всяких слоев, и всяких костюмов смесь!!! Живописно!
Знаете, мне не нравится только одно в Вашем письме — о Верещагине: слишком много места и чести отвели Вы его врагам и завистникам, они не стоят такого внимания, это лишнее было.
А просьба моя вот в чем: будьте благодетель, пришлите мне костюм для царевны Софьи!
Со дна моря достаньте! Я уж так прямо на Вас и бросаюсь, ибо знаю, что только Вы и можете прислать мне его, и никто более в целом свете, никто! Достаньте его в гардеробе Мариинского или Александрийского театра. Там новые костюмы построены довольно верно. Вы лучше меня знаете, какое оно должно быть покроем. Я желал бы только, чтобы оно было белое, штоф, шелковое или мелкими восточными узорами по белому или беловатому фону. Нужны также и нарукавники и ожерелья, если есть. Все это будет в целости возвращено, разумеется. Остальные аксессуары я здесь найду, в домике Романовых и других хранилищах. А в театрах здесь!.. ай… ай… да вообще Москва — трудно…
В половине ноября надеюсь увидеться с Вами, я бы к этому времени и костюм мог бы Вам привезти обратно, если бы Вы поторопились. Самое лучшее дать гардеробному смотрителю рублей 5 (это на мой счет, конечно), а он Вам отпустит все, что угодно. В ‘Иване Грозном’ или ‘Василисе Мелентьевой’ {‘Смерть Ивана Грозного’ — пьеса А. К. Толстого, ‘Василиса Мелентьева’ — пьеса А. Н. Островского.} — да, впрочем, Вы лучше меня знаете, где искать. Я желал бы только, чтобы характер платья был восточно-византийский и покроем и рисунком. Конечно, трудно иметь что-нибудь близкое, но хотя вроде. Не найдется ли также костюм стрельца!

В. В. СТАСОВУ

26 октября 1878 г.
Москва

Однако, Владимир Васильевич, Вы мне напророчили — ведь я болел, пролежал дня четыре, теперь оправляюсь. Софьей и теперь очень занят (недавно скопировал в Новодевичьем монастыре великолепный ее портрет). Все, что касается до нее, пожалуйста, приберегайте для меня: все, все портреты, какие есть, мне нужны, и буду счастлив за всякий клочок, который вы откопаете. (Только из Шлезингера я срисовал,— да это ничего, и его можно скалькировать.) Вот что еще: Вы говорите, что ‘одни иностранцы говорят то, другиедругое’. Все бы это я желал прочитать. Если бы Вы мне сделали эти выписки из иностранных сказаний об ней, да и русских тоже, тех, которых я на читал. Будьте добры до бесконечности, похлопочите об этом. А о костюмах знаете что: я теперь изучил костюм этой эпохи и думаю, что в театре Вы ничего подходящего не найдете (женские костюмы они уродуют на настоящий манер), и если это с корсетом и другими усовершенствованиями нашего времени, то не нужно. Нужно вот что: 1) сорочка с кисейными, длинными, до 10 аршин, рукавами, узкими (собирались на голой руке!), 2) телогрея, застегивающаяся напереди до полу, с длинными откидными’ прорезными рукавами и 3) опашень — род накидки с висячими рукавами. Едва ли Вы найдете в том обворожительном виде, как носили тогда. Придется сделать, вероятно. Дорого будет стоить, да и материи не подберешь.
Но как торжественна эта арка ‘русскому воинству’?!
Как я ею брежу! Это прелесть! Только сегодня мог я набросать эскиз, выходит свежо, красиво и живописно! Пожалуйста, сохраните, попросите у Григорьева (я его знаю, товарищ по Академии) для меня эти эскизы, я желал бы иметь эти проекты, особенно для масштаба фигуры, и этот движущийся лес, просто великолепие! Триумфальную арку я брал потому, что зритель, который мне рассказывал, был там, вот и все, а у Морской, конечно, лучше. Все, что у Вас найдется к этой встрече и у Григорьева, приберегите для меня, пожалуйста. Да если бы он набросал, хоть как-нибудь, как он видел? Это было бы подспорье хорошее.
Не снимал ли фотографии? Вот была бы находка!! Приеду, так надо будет все поразыскать. А телегу надо выпустить из картины, это будет отвлекать, да и это уже, так сказать, кухня торжества. А цветов, букетов, гирлянд! Вот чего побольше! Да. Большая Морская! Конечно!! Надобно этюд с натуры сделать.
Будьте здоровы и копите мне материалы. Вера Вам очень кланяется.

Ваш Илья

1879

П. П. ЧИСТЯКОВУ 1

1 Чистяков Павел Петрович (1832—1919) — известный художник и выдающийся педагог, воспитатель многих крупных русских художников. Репин также был многим обязан Чистякову, хотя непосредственно у него в Академии художеств не учился.

24 января 1879 г.
Москва

Дорогой Павел Петрович!

Согласно Вашему желанию уведомляю Вас, что ‘София’ моя окончена, или почти окончена, осталось коечто, пустяки — через две недели от сегодня посылаю ее в Питер на Передвижную выставку. Дорого бы я дал за удовольствие и пользу показать ее теперь Вам и послушать, что Вы скажете… Прошу Вас, напишите мне, когда увидите на выставке, Ваше откровенное мнение. Картина теперь страшно пожухла, а для темной картины это особенно невыгодно, но при всем при этом должен признаться, что ни одна из моих прежних картин не удовлетворяла меня так, как эта,— эту мне удалось сделать очень близко к тому, как я ее воображал, и даже закончить, насколько я мог.
Желаю Вам здоровья и преуспеванья в делах.

Ваш И. Репин

Вере Егоровне {Жена П. П. Чистякова.} передайте наш поклон, жена Вам очень кланяется.
Поленов написал очень хороший пейзаж ‘Паромик с лягушками’, очень свежо, и солнечно, и тепло.
Суриков молодцом: картину {‘Утро стрелецкой казни’ (1881).} свою подмалевал сильно и очень оригинально, впечатление здоровое, натуральное.
Васнецов хорошо стал работать, портрет жены своей написал необыкновенно живо, просто и, главное, не избитым приемом, а совершенно свежо.
Левицкий пишет Акакия Акакиевича… Вот и все наши московские новости. Впрочем, еще следует сказать об альбоме, который заказал Мамонтов русским художникам {Альбом ‘Рисунки русских художников’ был издан в 1880 г. С. И. Мамонтовым. В нем были воспроизведены рисунки Крамского, Репина, Поленова, В. Васнецова, Шишкина, В. Маковского и других.}. Альбом выходит очень хорош и интересен, таких альбомов еще не бывало.

И. Н. КРАМСКОМУ

2 февраля 1879 г.
Москва

[…] Письмо Ваше меня окатило холодной водой.
Неужели Вы не слыхали об условиях Мамонтова? Они были следующие: за каждый рисунок автору он платит 100 р. серебром и берет его в свою собственность. Издание альбома предпринято им не с целью наживы или аферы какой, а ему хотелось познакомить с русскими художниками в хороших рисунках и изящном альбоме как русское общество (любителей немногих), так и иностранцев, от этого издания выгод никаких не предвидится (не было еще примеров выгоды от вещей чисто художественных у нас).
Потому право издания подразумевалось в этой же цене, в 100 р., особой прибавки не полагалось. Если Вы не согласны на эти условия, то потрудитесь сообщить поскорей, в каких исключительных условиях Вы могли бы участвовать.
Ибо все другие художники продали за 100 р. каждый рисунок с правом издания.
Если Вы не можете продать Вашего рисунка, то сообщите, сколько желаете Вы получить за снятие фотографии для издания его.
Я читал заявление в 1049 No ‘Нового времени’ {В газете ‘Новое время’ (1879, 23 января) было напечатано сообщение о том, что Товарищество передвижных выставок испытывает затруднения при приискании помещения для VII Передвижной выставки.} и не понял, что это жалоба, а думал, что это сообщение, как слух, лицом посторонним, не знакомым близко с Обществом, пожалуй, и публика так поняла, надо бы сообщить о месте поскорей.
Будьте здоровы, Софье Николаевне мое глубочайшее почтение передайте.

Ваш И. Репин

Не послать ли вещи (по новой почте) прямо в Академию наук?
Туда и доставят, если будет кому принять там.
Дорогой Иван Николаевич!
Сейчас получил Ваш рисунок {‘Встреча войск’ (1878). Рисунок изображает сидящую в кресле плачущую женщину в траурном платье и детей с няней, стоящих на балконе, видна триумфальная арка и войска, возвращающиеся с войны.}: развернул… и… и у меня слезы к горлу подступили… какая трогательная вещь!!! Позвал Веру… она не может остановиться… слезы градом, до сих пор ревет.
А сколько расспросов от детворы!!!
Как это сильно и как поэтически сказано… Как я рад за альбом. Сегодня же вечером я его свезу по назначению.

Ваш Илья […]

И. Н. КРАМСКОМУ

9 февраля 1879 г.
Москва

Дорогой Иван Николаевич!

Очень рад Вашему согласию насчет рисунка, это подымет альбом. Мамонтов, вероятно, сегодня уже послал Вам деньги за него. Сделайте, пожалуйста, и еще два, срок ведь это пустяки, какой там срок! Конечно, чем скорей, тем лучше, но ведь это не казенное дело. Это ведь Николай Александрович Ярошенко для побудительности придумал срок, однако он его не побудил, от него еще ничего нет пока. Картины пера Васнецова и одна моя отправлены уже мною сегодня, завтра они пойдут по новой почте. В воскресенье их доставят прямо в Академию наук. Будет ли там кому принять? Надобно было бы препоручить это кому-нибудь из академических служителей, чтобы он и в книге расписался, а то не будут знать, где и кому оставить.
Общие воспоминания лиц, которые посещали Передвижную выставку, когда она находилась в Академии же наук, говорят, что там было страшно холодно и грязно, следовало бы нам избежать этого неприятного упрека, тем более что это не особенно трудно: стоит только купить дров, да хорошенько топить, да нанять полотеров, которые бы аккуратно каждое утро до открытия выставки натирали полы, будет и приятно и для картин полезно от уменьшения пыли.
Вашу мысль выставить альбом я с удовольствием приведу в исполнение, альбом этот вполне стоит этого уже и теперь, но вопрос, когда выставить его,— конечно, следует уже в полном составе, а потому придется отложить его до Москвы, когда будут готовы у других, теперь налицо всего десять рисунков, следовательно, еще половины нет, ну, положим половина, так как едва ли дождешь полного комплекта. Впрочем, как Вы посоветуете. Если Вы найдете нужным выставить половину — я согласен, пишите.
Мою картину в каталоге следует назвать так:
‘Правительница, царевна Софья Алексеевна через год по заключению ее в Новодевичьем монастыре, во время казни стрельцов и пытки всей ее прислуги, октябрь 1698 г.’.

Ваш Илья Репин

Картина моя почти вся сырая, а потому предупредите носильщиков в осторожности.
Статья Ваша о Карло и о Максе превосходно написана {‘За отсутствием критики’ (‘Новое время’, 1879, No 1052). В статье рассматривается творчество художника импровизатора Карло и дается критическая оценка картине ‘Иисус Христос’ немецкого художника Габриеля Макса (1840—1915), выставка которого состоялась в Петербурге.}, я совершенно согласен с Вами, статья имеет здесь большой успех. Браво, Иван Николаевич! Нехорошо только, что Вы хвораете.
Софье Николаевне мое глубочайшее почтение передайте. Вера Вам очень кланяется.

И. Н. КРАМСКОМУ

17 февраля 1879 г.
Москва

Дорогой Иван Николаевич!

Наконец-то Вы меня утешили: эти восемь дней безызвестности мне показались восемью неделями — ни от кого никакого известия! Ни в одной газете объявления, будет ли выставка и где! Я таки понадумался. Главное, я знал, что Вы нездоровы… а без Вас некому похлопотать, да и ответить некому, хоть из пушек пали. Вчера я уже написал Стасову слезное письмо, прося его узнать, живо ли наше Товарищество и целы ли наши вещи.
Теперь судите сами, как я вчера обрадовался Вашему письму, Вашему слову о ‘Софии’ и о всей нашей выставке.
Чудесно! Бесподобно! ‘Еще есть порох в пороховницах! Еще не иссякла казацкая сила!’
Только Вы забыли написать, когда выставка открылась и открылась ли она? И в газетах объявлений нет по-прежнему. А следовало бы хотя дня за два потрубить в публике.
Поленов сам виноват — поторопился, сам закупорил.
А Васнецову головку испортил Аванцо, он ее наклеивал на холст да при этом догадался покрыть вареным маслом (она была пожухшая). Васнецов хотел смыть масло, да смыл и лессировку верхнюю местами, он уж ее и посылать не хотел, да так махнул рукой.
Я бы очень желал знать мнение Софьи Николаевны (совершенно откровенное) о моей картине. Ничего больше я не послал потому, что я знал, что зала Академии наук невелика, а я и без того посылаю большую картину, думал, стесню других, да и выставка от этого не потеряла.
Частные портреты я закаялся ставить. Одни неприятности и заказчикам оскорбления.
Кланяемся Софье Николаевне. Вера Вас очень благодарит и кланяется.
За ‘Софию’ мою только еще пока один человек меня журил {В. В. Стасов.}, и крепко журил, говорит, что я дурно потерял время, что это старо, и что это, наконец, не мое дело, и что даже он будет жалеть, если я с моей ‘Софией’ буду иметь успех… Вот как сильно!..

Ваш Илья Репин

А Лемана и здесь есть одна головка (на Постоянной выставке), превосходная, на испанцев стал походить, уже Харламову нс подражает — очень хорошенькая головка.

В. В. СТАСОВУ

1 марта 1879 г.
Москва

Дорогой Владимир Васильевич!

Из Вашего письма с выставки, которое я получил только в воскресенье вечером, и из заметки в ‘Новом времени’ по поводу открытия двух выставок вижу, что ‘Софья’ моя Вас нс удовлетворяет. (Может быть, она неудобно поставлена?) Желательно было бы получить от Вас подробный разбор картины, что в ней неверного, нежизненного, не выражающего и бездарного, и если найдете что хорошим, словом, напишите мне, пожалуйста, откровенно и подробно, как Вы ее находите. Пожалуйста, не стесняйтесь, я приготовлен’ к самому резкому, правдивому слову и буду ему очень рад. Так как я Вашим мнением очень дорожу, то и желаю иметь его неприкрашенным и не затемненным никакими деликатностями.
Будьте добры, как Вы были всегда, исполните мою просьбу и, если возможно, не откладывайте в долгий ящик, так как Вы понимаете, что я жду Вашего письма с большим нетерпением.

Ваш, как всегда, Илья Репин

Прилагаю письмо. Крамского, которое Вы присылали.

И. Н. КРАМСКОМУ

17 мая 1879 г.
Москва

Дорогой Иван Николаевич!

Хозяин Вашей дачи все тут беспокоился, будете ли Вы жить у него на даче. Я вернулся только третьего дня, сегодня получил Ваши деньги, завтра отдам их г. Ивачеву (он будет здесь). Только он говорил, что мебельщику для залога нужно не менее 100 р. И потом еще мебельщик не дает тюфяков, так как они будут испорчены, по его мнению, за лето, то он хочет прибавки денег. Да Вам самое лучшее списываться прямо с г. Ивачевым, он, кажется, толковый человек.
А то ведь это все проволочка: ему то идти в Теплый, то в Ишаковский переулок. Я отдал ему деньги и велел главным образом поладить с мебельщиком, ведь нельзя же без мебели и без матрацев.
В четверг я выезжаю в Абрамцево, где семья моя живет уже вторую неделю.
Да, чуть не забыл,— что это Вы воодушевляете меня крепиться против критики — я, признаться, уже и думать забыл: проехал в Малороссию, чудесно! И время показалось более месяца, столько художественных впечатлений, везде весна, то цвели, то отцветали сады, а в Чугуеве уже довольно крупные грушки и вишенки еще зеленые… сирень, белая акация, какой чудесный запах!
Неужели есть еще и критика? Да полно, есть ли она, особенно наша художественная?!
Мне лично вовсе не новость, что чуть не вся критика против меня, это повторяется с каждым моим произведением.
Припомните, сколько было лая на ‘Бурлаков’. Разница была та, что прежде Стасов составлял исключение и защищал меня, теперь же и он лает, как старый барбос. Ну что же, полают, да и отстанут. Это пустяки в сравнении с вечностью.
Общественное мнение, действительно, вещь важная, но, к несчастью, оно составляется не скоро и не сразу, и даже долго колеблется, и приблизительно только лет в 50 вырабатывается окончательный приговор вещи, грустно думать, что автор не будет знать (правильной оценки своего труда.
‘Кромвель’ {‘Кромвель у гроба Карла I’ (1831).} Делароша не нам чета, а какие свистки вынес в свое время в Париже! Не было осла, который но лягнул бы это гениальное произведение!! А нам и бог велел терпеть.
Где уж нам, дуракам, чай пить… А впрочем, я более чем счастлив — люди, мнениями которых я дорожу, отнеслись ко мне очень сочувственно.

Ваш И. Репин

В. В. СТАСОВУ

11 октября 1879 г.
Москва

Не знаю, с какими ‘некрасивыми ужимочками’, ‘насмешечками’ и ‘искаженной физиономией, недостойной самого обыкновенного порядочного человека’, читал Вам мои строки Собко, потому что я писал ему о Вас не только без улыбочек, а напротив, с глубокой грустью, потому что очень любил Вас всегда и уже давно заметил перемену отношения ко мне.
Вы очень ошибаетесь, говоря, что я и Антокольский, вероятно, не были бы в претензии, если бы Вы нас не в меру перехвалили, не могу ручаться за Антокольского, но я лично перехваливания и всякие рекламы в миллион раз более ненавижу, чем какую угодно ругань. Вспомните, как надолго прерывалась наша переписка по поводу моих писем и прочее, напечатанных из желания мне, может быть, добра.
О неискренности Вашей я также прав: вспомните, что лично мне Вы писали по поводу ‘Софьи’, что это капитальная вещь, хотя и то и другое не так, и когда я просил Вас написать более подробнее, Вы ничего не ответили, а газетно картину втоптали в грязь {Статья ‘Художественные выставки 1879 г.’ (‘Новое время’, 1879, 15 марта).}, и совершенно несправедливо, по-моему, а только потому, что раньше еще Вы решили, что она не должна удаться мне почему-то, ну, да что — объяснения подобные, собственно, ни к чему не ведут, ибо каждый человек считает правым только себя.
Прошу Вас самих прочесть письмо Николаю Петровичу, где писано об Вас,— Вы увидите, что никаких ‘насмешечек’ там нет и никаких ‘шуточек’, А я прямо и Вам скажу, что Вы любите только людей первой величины, и ничего тут, никаких ‘ужимок’ нет, и что скучна посредственность — это тоже чистая правда. Никакой фантазии или фантасмагории я тоже не вижу.

И. Репин

1880

В. В. СТАСОВУ

4 января 1880 г.
Москва

[…] Жду с нетерпением Иванова, Вашу статью об Иванове в ‘Вестнике Европы’ и ‘Гоголь и русские художники’ {Книга ‘Александр Андреевич Иванов. Его жизнь и переписка. 1806—1858 гг.’ (Спб., М. П. Боткин, 1890) со статьей ‘Воспоминания В. В. Стасова (1879)’.
Статья Стасова об А. Иванове была напечатана в ‘Вестнике Европы’ (1880. январь). Статья ‘Гоголь и русские художники в Риме’ напечатана в издании ‘Древняя и новая Россия’ (1879, No 12).}. Если б Вы знали, как я люблю мемуары, автобиографии и всякие подобного рода этюды. Вы не поверите, как я обрадовался Вашей затее писать ‘записки’, для меня вещи подобного рода интереснее всякого романа. Только, ради бога, не отложите это в тот долгий ящик, куда мы, русские, складываем обыкновенно все, что у нас есть лучшего, где оно валяется, валяется и часто совсем выбрасывается по ошибке, куда, я уже начинаю побаиваться, не попала ли и ‘Ваша книга’ {‘Разгром’.}. Что-то Вы о ней замолчали.
В ‘Новом времени’ я читал Вашу статью о Верещагине {‘Выставка Верещагина в Париже’ (‘Новое время’, 1879, 24 декабря). После 1880 г. статьи Стасова больше не появлялись в этой газете.}, и если бы мне П. М. Третьяков не сказал, что ее написали Вы, я бы не поверил.
Главное, я знал, что Вы в ‘Новое время’ уже не намерены были давать статей. Или это Верещагин Вас заставил идти на компромиссы?
Вы хотели, чтобы я написал Вам ко 2 генваря,— это было невозможно. Ваше письмо я получил только 1-го вечером, на другой день послал Вам телеграмму, получили Вы ее?
Пишите-ка, пишите ‘записки’, да и ‘книгу’ тоже не забывайте, а то все газеты, надоела эта газетная болтовня до зла-горя, эта работа кое-как, это необходимое преувеличение в какую-нибудь сторону, эти недолговечные рекламы — все это суета сует, годная для мелких людей, мелких натур и мелких интересов дня, бросьте Вы этот вздор и, как Вы необыкновенно художественно изображаете,— всеми чувствами, ‘не смотря ни направо, ни налево,— с макушкой и пятками в свое дело, только в него упрись весь глазами, носом и утробой, только и слушай те тайные и неожиданные слухи, которые изнутри тебя вдруг начинают подниматься,поскорей записывай, во весь дух, вскачь…’.
Как это необыкновенно вылеплено, пластично, я хотел сказать, написано! Действительно, всей утробой и обеими пятернями. Эти строки следует поставить впереди ‘записок’, эпилогом {Описка Репина, следует читать — эпиграфом.}.
Портрет Поликсены Степановны поставлен ли в раму? Поклон мой им передайте при случае.

И. Репин

В. В. СТАСОВУ

20 марта 1880 г.
Москва

Дорогой Владимир Васильевич!

Очень неприятно поразила меня цена, спрошенная Аполлинарием Васнецовым за раскраску рукописей {Раскраска заглавных букв и заставок из сербских рукописей А. И. Хлудова.}, я думал, что он возьмет рублей 15, а 20 или 25 р. уже очень хорошая цена, это он, вероятно, думал, думал, да едва мог сообразить, чудак! Еще неприятнее поразило меня Ваше молчание о картине Васнецова ‘После побоища’ {Картина В. М. Васнецова ‘После побоища Игоря Святославовича с половцами’ (1880). Была экспонирована на VIII Передвижной выставке.},— слона-то Вы и не приметили, говоря — ‘ничего тузового, капитального’, нет, я вижу теперь, что совершенно расхожусь с Вами во вкусах, для меня это необыкновенно замечательная, новая и глубоко поэтическая вещь, таких еще не бывало в русской школе, если наша критика такие действительно художественные вещи проходит молчанием, я скажу ей — она варвар, мнение которого для меня более неинтересно, и не стоит художнику слушать, что о нем пишут и говорят, а надобно работать, в себе запершись, даже и выставлять не стоит…
Статей Ваших в ‘Голосе’ не читал: дети больны скарлатиной, и я никуда не выхожу, теперь, я думаю, трудно достать.
Вы меня ужасно расстроили Вашим письмом и Вашим непониманием картины Васнецова, так что я решительно ничего писать более не могу.
Прощайте, будьте здоровы, хорошего Вам пути желаю, я в Москве останусь до Фоминой недели.
Если можно — обойдите молчанием обо мне и о моем взгляде на Рафаэля, кому это интересно? Все, что бы ни писалось обо мне, я читаю с краской стыда,— терпеть не могу популярности, особенно этой дешевой популярности при жизни, которая так же мимолетна и капризна, как петербургская погода. Если юношей я высказался вскользь, инстинктивно против Рафаэля, то и теперь нисколько не могу поколебать своего равнодушия к этому художнику, он развратил национальное итальянское искусство греческими формами, фальшиво понятыми движениями (как и весь Ренессанс развращен этой ложной прививкой к отжившему, хотя и великолепному искусству, национальному), он потерял свой национальный дух, который так цельно действует в самобытных и глубоко национальных образцах Веронеза, Тициана и других художников, не зараженных Ренессансом, сам Микель-Анджело непоколебим остался. Впрочем, Сикстинская мадонна, которую я еще не видал, производит впечатление. Но, ради бога, это между нами, а обо мне ни слова не печатать.
Простите, что я высказался грубо и резко, но это откровенно, как думаю.

Ваш Илья

С. И. МАМОНТОВУ 1

1 Мамонтов Савва Иванович (1841—1918) — известный меценат, крупный промышленник и финансовый деятель. Занимался скульптурой, музыкой, пением. Организовал Частную оперу в Москве. Имение Мамонтова, Абрамцево, купленное им в 1870 г. (с 1844 по 1870 г. принадлежало Аксаковым), стало художественным центром, объединившим многих артистов и художников.

25 апреля 1880 г.
Москва

Поздравляю Вас, дорогой Савва Иванович, и Елизавету Григорьевну с днем Вашей свадьбы! Только сейчас узнал от Поленова об этом торжестве и очень жалею, что не остался вчера у Вас ночевать и сегодня бы остался… А Морелли. Ах, Морелли, Морелли. Вот уж подлинно искушение! Вот так дьявольщина!! Какой художник! Как я Вам благодарен, Вы себе представить не можете ведь это так двигает нашего брата вперед. Да, вот что называется творчеством, воображением!.. Чувствую, что все-таки ничего путного сказать не могу, так очаровано чувство, до помрачения рассудка, логики определения и прочих человеческих сторон… Приеду еще и пересмотрю все.
Насчет альбома {См. письмо к Чистякову от 24 января 1879 г., стр. 225, прим. 4.} сегодня говорили с Василием Дмитриевичем, он говорит, что удобнее было бы разослать во все редакции петербургских журналов по экземпляру через магазин Николая Ивановича Мамонтова, у них ведь много дел и пересылка постоянная. А это необходимо сделать и поскорей. Альбому надобно сделать репутацию, он этого стоит. Надобно послать: Вестнику Европы, Отечественным запискам, Слову, Новому времени, Голосу и Правительственному вестнику, пожалуй, больше никому. Здесь следовало бы Московским ведомостям, Русским ведомостям и Современным ведомостям, уже так и быть, черт с ними. Это, право, необходимо для распространения альбома. А потом разослать в Питер Беггрову и Фельтону, и за границу, в Париж.
Ведь всего 9 экземпляров, да еще прибавьте I экз. в Публичную библиотеку, I в Академическую библиотеку, I в Румянцевский музеум. Это было бы очень хорошо, итого 12 экземпляров, это пустое. Еще раз поздравляю Вас и Елизавету Григорьевну с юбилеем 15-летним.

Преданный Вам Ваш покорный слуга
И. Репин

Вера также очень Вам кланяется и поздравляет Вас и Елизавету Григорьевну. Ждут не дождутся вся наша мелюзга, когда поедут в Абрамцево. Какой сегодня чудный день! А в Москве пыль начинается…
А Морелли!! ‘Ничего, ничего — молчание’.

В. В. СТАСОВУ

8 октября 1880 г.
Москва

Должен Вам признаться, что я отнесся очень скептически к известию, что у меня будет Лев Толстой. Однако же в воскресенье я ждал его, и даже с самого утра и часов до 10 вечера, когда я порешил окончательно, что это было только Ваше желание и что этого никогда в действительности, вероятно, не случится. На другой день я об этом только иногда вспоминал, как о чем-то несбыточном, а на третий, то есть вчера, во вторник 7 октября, я даже и думать забыл.
И вдруг, когда мы кончили уже обед, часов в 7 с 1/4-ю кто-то постучал в дверь (вечно испорченный наш звонок). Я видел издали — промелькнул седой бакенбард и профиль незнакомого человека, приземистого, пожилого, как мне показалось, и нисколько не похожего на графа Толстого.
Представляйте же теперь мое изумление, когда увидел воочию Льва Толстого, самого! Портрет Крамского страшно похож. Несмотря на то, что Толстой постарел с тех пор, что у него отросла огромная борода, что лицо его в ту минуту было все в тени, я все-таки в одну секунду увидел, что это он самый!..
По правде сказать, я был даже доволен, когда порешил окончательно, что он у меня не будет, я боялся разочароваться как-нибудь, ибо уже не один раз в жизни видел, как талант и гений не гармонировали с человеком в частной жизни. Но Лев Толстой другое — это цельный гениальный человек, и в жизни он так же глубок и серьезен, как в своих созданиях… Я почувствовал себя такой мелочью, ничтожеством, мальчишкой! Мне хотелось его слушать и слушать без конца, расспросить его обо всем.
И он не был скуп, спасибо ему, он говорил много, сердечно и увлекательно.
Ах, все бы, что он говорил, я желал бы записать золотыми словами на мраморных скрижалях и читать эти заповеди поутру и перед сном…
Я был так ошеломлен его посещением неожиданным и также неожиданным уходом (хотя он пробыл около двух часов, но мне показалось не более четверти часа), что я в рассеянности забыл даже спросить его, где он остановился, надолго ли здесь, куда едет. Словом, ничего не знаю, а между тем мне ужасно хочется повидать его и послушать еще и еще. Напишите мне, пожалуйста, его адрес, где можно найти. Будьте добры, Вы все знаете.

Ваш Илья

(Он был глубоко растроган и взволнован, как мне показалось, и было отчего, он высказывал глубокую веру в народ русский.) Страстности никакой я в нем не заметил. Он был совершенно ясен и логичен.

Л. Н. ТОЛСТОМУ 1

1 Толстой Лев Николаевич (1828—1910). Отношения Репина и Толстого всегда были взаимно дружескими и искренними. Преклоняясь перед творческим гением Толстого, Репин, вначале увлеченный его проповедью непротивления злу, затем решительно выступил с отрицанием толстовских религиозно-этических идей и взглядов на искусство. Эта позиция не отразилась на его преклонении перед личностью ‘Великого Льва’. Репин неоднократно гостил в ‘Ясной Поляне’ и создал ряд живописных портретов Толстого и большое количество рисунков, запечатлевших писателя в различные годы его жизни.

14 октября 1880 г.
Москва

Милостивый государь Лев Николаевич, я все еще под влиянием Вашего посещения. Много работы задали Вы голове моей. Вы были очень добры, снисходительны, валили и ободрили мои затеи, но никогда с такою ясностью я не чувствовал всей их пустоты и ничтожности.
Теперь, на свободе, раздумывая о каждом Вашем слове, мне все более выясняется настоящая дорога художника, я начинаю предчувствовать интересную и широкую перспективу.
Как жаль, Вы пробыли у меня так мало, а живете так далеко, хотелось бы расспросить Вас о многом…
‘Ответ султану’ {Толстой увидел в мастерской Репина ‘зачирканный углем’ первый эскиз картины ‘Запорожцы, пишущие письмо турецкому султану’ (1880).} я, кажется, брошу совсем, но буду писать Запорожцев иначе, в другой какой-нибудь сцене. Пока, бросив все прочее, я принялся оканчивать малороссийскую сцену ‘На досвітках’ {Картина, названная позднее ‘Вечерницы’. Была закончена в 1881 г.}, которую Вы назвали картиной даже, пишу ее с удовольствием. Теперь все стараюсь яснее определить себе понятия этюда и картины, у нас они ведь совершенно иначе прилагаются технически.
Простите, что беспокою Вас, цель этого письма поблагодарить за посещение, в самом деле, Вы принесли мне громадную духовную пользу.
Вам обязанный многими высокими наслаждениями в Ваших произведениях.

И. Репин

В. В. СТАСОВУ

17 октября 1880 г.
Москва

Ах, Толстой, Толстой! говорили мы тут о многом, то есть он говорил, а я слушал да раздумывал, понять старался. Многие слова его мне по уходе стали совершенно непонятны: например, хотя бы и то, что в нерадении нашего народа к своим интересам он видит только доказательство той великой идеи, которую он носит в себе.
Меня он очень хвалил и одобрял, но странно — как решил он, не видя, с Ваших слов, при том же, кажется, и остался. А более всего ему понравились малороссийские ‘досвитки’,— помните, которую Вы и смотреть не стали, а он ее удостоил названием картины, прочие — этюды только. В ‘Запорожцах’ он мне подсказал много хороших и очень пластических деталей первой важности, живых и характерных подробностей. Видно было тут мастера исторических дел. Я готов был расцеловать его за эти намеки, и как это было мило тронуто (то есть сказано) между прочим! Да, это великий мастер! И хотя он ни одного намека не сказал, но я понял, что он представлял себе совершенно иначе ‘Запорожцев’ и, конечно, неизмеримо выше моих каракулей. Эта мысль до того выворачивала меня, что я решился бросить эту сцену — глупой она мне показалась, я буду искать другую у запорожцев, надо взять полнее, шире (пока я отложил ее в сторону и занялся малороссийским казачком ‘На досвитках’).
‘Крестный ход’ ему очень понравился как картина, но он сказал, что удивляется, как мог я взять такой избитый, истрепанный сюжет, в котором он не видит ровно ничего, и, знаете ли, ведь он прав! конечно, я картину эту окончу после, уж слишком много работаю над ней, много собрано материала, жаль бросать.
Да, много я передумал после него, и мне кажется, что даже кругозор мой несколько расширился и просветлел.
Моих ‘Запорожцев’ он назвал этюдом — правда. Конечно, я никогда не прочь сделать хороший этюд. Впрочем, и ‘Бурлаков’ и ‘Софью’ он считает этюдами — и это все правда. Вот жаль, я не спросил его про ‘Дочь Иаира’, не знаю даже, видел ли он эту картину.
Как жаль, что он не понимает картины Иванова {‘Явление Христа народу’.}, ведь это гениальная вещь, а он даже, кажется, и не вгляделся в нее хорошо.
Написал и я ему, только несколько писем изорвал и, наконец, написал самое коротенькое и сухое.
Ну, будьте здоровы и не хнычьте, да теперь Вам, конечно, некогда. Вы теперь в Вашей каторге добровольной и сладкой находитесь.
К Вам принесет В. Серов копию со Шварца, сделанную по заказу Дмитрия Васильевича.
Пишите мне.

Ваш И. Репин

В. В. СТАСОВУ

6 ноября 1880 г.
Москва

Ай, ай, простите, не буду, какой я бессовестный человек. До сих пор не мог ответить Вам, Владимир Васильевич, а всему виноваты ‘Запорожцы’, ну и народец же!! Где тут писать, голова кругом идет от их гаму и шуму… Вы меня еще ободрять вздумали, еще задолго до Вашего письма я совершенно нечаянно отвернул холст и не утерпел, взялся за палитру и вот недели две с половиной без отдыха живу с ними, нельзя расстаться — веселый народ…
Недаром про них Гоголь писал, все это правда! Чертовский народ!.. Никто на всем свете не чувствовал так глубоко свободы, равенства и братства! Во всю жизнь Запорожье осталось свободно, ничего не подчинилось, в Турцию ушло и там свободно живет, доживает.
Да где тут раздумывать, пусть это будет и глумная картина, а все-таки напишу, не могу. […]

Ваш Илья

‘Числа не знаем, бо календарив не маем’ {Фраза из письма запорожцев турецкому султану.}. ‘А по вечерам на всем широком просторе степи загорятся кострами, замелькают огоньками, забренчат бандуры, песпи, пляски, и долго, долго, до ночи, и лягут, так еще идут рассказы до полуночи, а чуть свет на ногах!!’ {Из ‘Тараса Бульбы’ Гоголя.} (Гоголь).
Александров здесь хлопочет по своему ‘Художественному журналу’. Помогите ему, если у Вас что есть, дело это хорошее, его надобно поддержать.

Л. Н. ТОЛСТОМУ

19 ноября 1880 г.
Москва

Как я обрадован Вашими письмами, Лев Николаевич! Признаться Вам, я очень струсил, написав Вам письмо, бранил себя и не ждал ответа… но, о радость, о счастье, может быть, Вы опять посетите мою убогую студию. Ваши замечания относительно моих ‘Провод’ {Картина ‘Проводы новобранца’ (1879).} совершенно верны: я чувствовал, уже кончая картину, что она как-то холодна вышла, и не знал, чем горю помочь, охладел к ней и кончил, чтобы только кончить как-нибудь.
Ах, Вы не можете себе представить, как я страдаю бесхарактерностью, спешностью и бесполезными увлечениями. Не удается мне напасть на глубокую идею, которая бы пластично выливалась в образах…
Вот, например, и теперь ведь уже более 3-х педель я работаю над запорожцами, увлечен, а в некоторые моменты чувствую, что сюжет пустой и едва ли стоит обработки серьезной… но теперь надо кончить, половина сделана. Да, конечно, это этюд, а не картина, Вы совершенно правы. Странное дело, в тот момент, когда я решил бросить их, почти машинально взял палитру — и пошла писать…
Теперь мне хочется взять что-нибудь из современной, из самой животрепещущей жизни, даже захотелось в Петербург переехать на жительство, надоедать стала Москва и даже как-то давит своей буржуазной атмосферой.
Простите, что пишу Вам все эти отрывки мыслей, как в голову приходят.
Еще раз благодарю Вас за Ваши письма, они меня очень ободряют, пожалуйста, не скупитесь на замечания, я их очень люблю, особенно Ваши драгоценны мне, по своей глубокой правде и высокому строю мысли.
Должен сказать, что фотография с моей картины очень плохо вышла, но композиции картины это, конечно, не меняет.

Искренне благодарный Вам И. Репин

1881

И. Н. КРАМСКОМУ

4 февраля 1881 г.
Москва

Дорогой Иван Николаевич!

Как хорошо сделало Товарищество наше, что соорудило венок Достоевскому, мы здесь так этим тронуты, что напишем Вам общее благодарственное письмо. Еще бы не утвердить этого на общий счет!.. Спасибо, что догадались, а мы тут подумывали: ‘ведь вот не догадаются в общей суматохе’. Жаль, что выставка {Передвижная выставка.} наша до воскресенья отложена, а не до среды на первой неделе поста.
Я условился с Суриковым ехать на масленице. Спасибо Вам большое, Иван Николаевич, за предложение Вашей комнаты, но я, кажется, не воспользуюсь им, так как намерен прожить в Питере недели три, и я уверен, что сам ангел господень сказал бы мне, что я надоел ему в столь долгий срок, да и обещал Сурикову поместиться с ним вместе где-нибудь в отеле.
Слухи, что я намерен был везти свою вещь {Картина ‘Вечерницы’.} кончать в Петербург, не верны, я всегда думал прежде кончить ее и потом везти, а поехать нам хотелось, пожить немножко, поверите ли, как мне надоела Москва!!! Да я решил во что бы то ни стало на будущую зиму перебраться в Питер.
Вчера Павел Михайлович рассказывал подробности похорон {Ф. М. Достоевского.}. О перенесении я слышал раньше, в воскресенье Елена Григорьевна Мамонтова была, рассказывала. Да, это событие в русской жизни знаменательное.
Я более всего восхищаюсь тем, что Россия начинает жить жизнью интеллектуальной. Сознательно ценят проявления собственной жизни и горячо, задушевно к ним относятся, уже не как холопы, с вечным раболепием только перед высокопоставленными властями, а как свободные граждане, отдающие дань заслуженному члену, этому великому страстотерпцу Федору… Даже забываешь про скорбь, про незаменимую утрату дорогого человека и невольно радуешься,— уж очень торжественно вышло. Я уверен, что сам Достоевский присоединился бы к общему торжеству и не был бы в претензии, что мало было грустных лиц, как сетуют некоторые.
Писемского портрет я привезу на выставку. Этому человеку не суждено было торжествовать. Громадный был талант. Его ‘Горькая судьбина’ — образцовая драма. Но как сдавила его узкость убеждений. Загнала его в глушь, и о Москва, Москва, я только на третий или на четвертый день узнал о его смерти.
Васнецов прекрасно заканчивает свою ‘Аленушку’ — очень вышла хорошая вещь.

Ваш И. Репин

Софье Николаевне передайте наше почтение. Вера Вас очень благодарит. Вчера вечером мы под конец очень развлекались новым русским журналом с совершенно еще не известными, но очень громкими именами писателей и писательниц. Журнал очень либерален по форме, он печатан литографическим способом, хотя нисколько не революционного содержания, он носит очень скромное имя ‘Чижик’.

В. В. СТАСОВУ

16 февраля 1881 г.
Москва

Так вот отчего Вы так долго не писали.
Да, нечего сказать, повалило Вам. Вот опять прочитал я в газете (‘Русские ведомости’), что Мусоргский очень болен, как жаль эту гениальную силу, так глупо с собой распорядившуюся физически!..
Итак, Александру Васильевичу Мейеру вечная память. К сожалению, я его мало знал…
Спасибо Вам за ‘Правоведение’ {Мемуарный очерк Стасова ‘Училище правоведения сорок лет назад’.}, очень интересна и эта часть и имеет большое педагогическое значение, я прочитал ее не отрываясь, с увлечением. Так много тут живой правды, освещенной могучим, вполне развитым умом с самыми здоровыми убеждениями, смело глядящими в глаза правде. Да, только теперь наконец, окрепнув и развившись, я вполне понял и оценил Вас и Ваши убеждения. И теперь, более чем когда-нибудь, подаю Вам руку. Мне особенно приятно это теперь сказать Вам, ибо Вы не примете это за желание угодить Вам из каких-нибудь корыстных целей, признаюсь, эта мысль прежде всего сковывала мне руки, когда Вы писали о нас в газетах. Теперь, слава богу, в газетах не пишете о художниках, и я ужасно рад этому, потому что Ваши воспоминания мне нравятся больше всяких фельетонных преподношений публике. Я воображаю, что еще появится у Вас впереди, когда Вы коснетесь знакомства с Герценом, с Глинкой, с Даргомыжским, Серовым и т. д., да мало ли в Вашей жизни прошло знаменательных людей и событий. Пишите, пишите побольше, поподробней. Ничего не выкидывайте и не откладывайте
Говоря о разных несчастиях и утратах, Вы ни слова не пишете о похоронах Достоевского. Я понимаю Вас. Отдавая полную справедливость его таланту, изобретательности, глубине мысли, я ненавижу его убеждения! Что за архиерейская премудрость! Какое-то застращивание и суживание и без того нашей не широкой и полной предрассудков скучной жизни.
И что это за симпатии к монастырям (‘Братья Карамазовы’). ‘От них-де выдет спасение русской земли’!!? И за что это грязное обвинение интеллигенции? И эта грубая ненависть к полякам, доморощенное мнение об отживших якобы тлетворностях Запада и это поповское прославление православия… и многое в этом роде противно мне, как сам Катков… А как упивается этим Москва! Да и петербуржцы наши сильно поют в этот унисон — авторитет пишет, как сметь другое думать!.. Ах, к моему огорчению, я так разошелся с некоторыми своими друзьями в убеждениях, что почти один остаюсь. И более чем когда-нибудь верю только в интеллигенцию, только в свежие влияния Запада (да не Востока же, в самом деле). В эту жизнь, трепещущую добром, правдой и красотой. А главное, свободой и борьбой против неправды, насилия, эксплуатации и всех предрассудков. Одни похороны Бланки чего стоят! Через неделю увидимся и наговоримся обо всем.

Ваш Илья

И. Н. КРАМСКОМУ

16 февраля 1881 г.
Москва

С Вами надо говорить осторожно, дорогой Иван Николаевич, сейчас и подцепили ‘ангела господня’. (Ведь Суриков собирался на два, на три дня, лишь бы картину {‘Утро стрелецкой казни’ (1881). Картина была экспонирована на IX Передвижной выставке.} уставить самому и посмотреть ее там.
А теперь и этого, пожалуй, не сделает, простудился немного, боится, да как ему и не бояться? Ведь он месяца три умирал совершенно, осужденный докторами на неминуемую смерть.
Каково это в виду недоконченной уже очень обещавшей и тогда картины. Будешь осторожен.
Но что это Вы на нас нападаете! Когда же это было, чтобы мы обвиняли петербургских членов в узурпации?! Это нехороший намек, мы его не заслужили, если с чем не соглашались, то только в силу всестороннего обсуждения сообща присылаемых предложений, имея в виду общую пользу и справедливость. Ну, да это далеко повлечет.
Мы очень сочувствуем и присоединяемся к Вашему воззванию о памятнике барону Клодту. Впрочем, пока я говорил об этом только Васнецову, прочих не видел. Надеюсь, и все не против, хотя москвичи мало знают Клодта по своей ‘беззаботности насчет литературы’.
Теперь Вы уже, конечно, получили наше письмо {Письмо группы московских художников, благодаривших Товарищество передвижных выставок за венок на могилу Достоевского.}, записанное Васнецовым и подписанное всеми здешними ‘истинными’ членами (ибо есть здесь и не истинные, суетные, они отсутствуют) {Их не было в этом нашем заседании.}. Признаюсь Вам откровенно, я не совсем согласен со смыслом этого письма нашего. Достоевский — великий талант художественный, глубокий мыслитель, горячая душа, но он надорванный человек, сломанный, убоявшийся смелости жизненных вопросов человеческих и обратившийся вспять. (Чему же учиться у такого человека? Тому, что идеал монастыри? От них бо выдет спасение земли русской.) А знания человеческие суть продукт дьявола и порождают скептических Иванов Карамазовых, мерзейших Ракитиных, гомункулообразных Смердяковых.
То ли дело люди верящие, например Алеша Карамазов, и даже Дмитрий, несмотря на все свое безобразие, разнузданность, пользуется полною симпатией автора, как Грушенька. И потом, как согласить с широкой примиряющей тенденцией христианства эти вечные грубые уколы полякам? Эту ненависть к Западу? Глумление над католичеством и прославление православия? Поповское карание атеизма и неразрывной якобы с ним всеобщей деморализации, сухости и пр.?.. Все это грубоватые натяжки, достойные московских мыслителей и публицистов с Катковым во главе… А художник ой большой. Чего стоит галлюцинация Ивану Карамазову! ‘Великий инквизитор’! Ну, об этом поговорим подробнее.

Ваш И. Репин

Абросимов мне угодил: послал раму сюда ко мне, теперь жду. Пожалуй, целую неделю прождешь. Какие чудаки, ведь писал ему обстоятельно, чтобы эту раму оставил там до моего приезда.

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

27 февраля 1881 г.
Петербург

Я и сам хотел сегодня же написать Вам, дорогой Павел Михайлович.
Картина Сурикова делает впечатление неотразимое, глубокое на всех. Все в один голос высказали готовность дать ей самое лучшее место, у всех написано на лицах, что она — наша гордость на этой выставке. (Хорошие люди, развитые люди, да здравствует просвещение!!!)
Сегодня она уже в раме и окончательно поставлена. Как она выиграла! Какая перспектива, как далеко ушел Петр! Могучая картина! Ну, да вам еще напишут об ней. Прощайте, тороплюсь на общее наше собрание. Решено Сурикову предложить сразу члена нашего Товарищества.

Ваш И. Репин

Представьте, ведь Ваша правда выходит, Писемского моего так хвалят, что мне даже совестно становится.
А Петербург хорош! Хороши портреты Ивана Николаевича Гинцбурга и Боткина.
Вообще выставка будет хорошая и посещение недурное!

В. И. СУРИКОВУ1

1 Суриков Василий Иванович (1848—1916) — художник, исторический живописец. Репин высоко ценил его творчество и неизменно с большой теплотой и любовью отзывался о нем как о человеке и художнике, с которым его связывали, как он писал, ‘старотоварищеские отношения’ и ‘казаческое побратимство’.

3 марта 1881 г.
Петербург

Василий Иванович!

Картина Ваша {‘Утро стрелецкой казни’.} почти на всех производит впечатление. Критикуют рисунок и особенно на Кузю {Рыжий стрелец, изображенный в картине. Художнику позировал Кузьма — могильщик Ваганьковского кладбища.} нападают, ярче всех паршивая академическая партия, говорят, в воскресенье Журавлев до неприличия кривлялся, я не видел. Чистяков хвалит. Да все порядочные люда тронуты картиной. Писано в ‘Новом времени’ 1 марта, в ‘Порядке’ 1 марта… Ну, а потом случилось событие {Убийство Александра II, совершенное народовольцами 1 марта 1881 г.}, после которого уже не до картин пока…
Приезжайте-ка сами, выставка хорошая, стоит.

Ваш И. Репин

Простите, нет времени писать подробно.

В. В. СТАСОВУ

18 марта 1881 г.
Москва

Сейчас прочел в ‘Русских ведомостях’, что Мусоргский вчера умер!.. Посылаю 400 р., которые я получил за портрет его от П. М. Третьякова. Эти деньги употребите по Вашему усмотрению — на похороны или на памятник покойному Модесту Петровичу.

Весь Ваш Илья Репин

В. В. СТАСОВУ

22 марта 1881 г.
Москва

Дорогой Владимир Васильевич!

Завидны мне Ваша молодость и жар, с которым Вы встречаете всякое сколько-нибудь стоящее внимания явление. Настоящее же вы, мне кажется, сильно преувеличиваете. Так прийти в восторг от портрета Мусоргского! Это просто невообразимо! Да, сильно живете Вы, не маленький вулкан горит у Вас внутри. Одного не могу я понять до сих пор, как это картина Сурикова ‘Казнь стрельцов’ {‘Утро стрелецкой казни’.} не воспламенила Вас!
Вчера П. М. Третьяков читал мне ваши строки. Да, прежде всего ни он (он даже удивился, что у него спрашиваете разрешения), ни я никогда не были бы в претензии, если бы Вы сняли фотографию с портрета без всякого спросу. Надо эти вещи вперед делать без всякого спросу, пустая формальность в таком важном случае… Ах, как жаль Модеста Петровича, надо теперь распространять его произведения — успех их впереди, и какой громадный! Это несомненно!
Меня очень удивил восторг Крамского. Это можно объяснить только страстным порывом этого человека постоянно идти вперед и вперед, всякий малейший намек в этом направлении представляется ему в колоссальном виде, раздражая его воображение и понукая его не покладая рук идти бороться со всем… Да, вот эта настоящая головная страсть, которая так фанатизирует людей, заставляет их до последней жизненной минуты идти вперед и производить чудеса подвигов в своей профессии.
Побольше бы нам таких страстных натур среди всеобщей вялости, апатичности и равнодушного переливания из пустого в порожнее. Но, слава богу, страсть эта просыпается у русских людей, она становится ощутительна.
Получили ли Вы 400 р., которые не хотели взять тогда на нужды нашего милого друга Модестиуса покойного. Я не мог держать их даже у себя, так они меня тяготили!.. Неужели же я стану торговать или эксплуатировать как-нибудь изображением такого человека.
Для брата я, пожалуй, сделаю повторение.
Спасибо за No ‘Голоса’, в котором некролог Мусоргского Ваш. Я читал и в ‘Новом времени’ М. Иванова.

Весь Ваш Илья Репин

А скучновато в Москве, особенно после Петербурга, точно я в ссылке здесь.

В. В. СТАСОВУ

26 марта 1881 г.
Москва

Пожалуйста, Владимир Васильевич, не посылайте мне денег обратно. Что это за китайские церемонии, не ожидал я от Вас, Вы даже не признаете за мною права пожертвовать эти деньги в пользу человека, композитора, глубоко нами уважаемого. И обязательство семьи приплели тут!.. К чему все это!.. Эти деньги я не считаю своими, не рассчитывал на них. И, наконец, взять их в свою пользу равнялось бы для меня презрению самого себя.
Положите их в банк какой-нибудь, пусть лежат до поры до времени, когда вырастет общая сумма на памятник.
Повторяю Вам, что деньги эти меня не разорят, ибо я на них никогда не рассчитывал.
Я провел в обществе милейшего Модеста Петровича четыре сеанса, совершенно свободного своего времени, он для меня позировал, а я развлекался и работой и всякими разговорами с покойным — ну, за что же, скажите, я возьму деньги?!! Довольно… Пожалуйста, не присылайте денег, это только наделает хлопот и мне и Вам. Опять придется нести их в банк — они не мои.

Всегда Ваш Илья Репин

Мы только вернулись сейчас с похорон Н. Рубинштейна, я не был его поклонником, но ‘на миру и смерть красна’.
Да, пожалуйста, не рассказывайте об этой жертве, а то, право, подумают, что я тут рисуюсь, так досадно, неприятно.
В ‘Голосе’ я не читал, к сожалению, о похоронах Вашей статьи. Прочту непременно.

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

8 апреля 1881 г.
Петербург

Многоуважаемый Павел Михайлович!

Ваше намерение заказать портрет Каткова и поставить его в Вашей галерее не дает мне покоя, и я не могу не написать Вам, что этим портретом Вы нанесете неприятную тень на Вашу прекрасную и светлую деятельность собирания столь драгоценного музея. Портреты, находящиеся у Вас теперь, между картинами, имеют характер случайный, они не составляют систематической коллекции русских деятелей, но, за немногими исключениями, представляют лиц, дорогих нации, ее лучших сынов, принесших положительную пользу своей бескорыстной деятельностью, на пользу и процветание родной земли, веривших в ее лучшее будущее и боровшихся за эту идею… Какой же смысл поместить тут же портрет ретрограда, столь долго и с таким неукоснительным постоянством и наглой откровенностью набрасывавшегося на всякую светлую мысль, клеймившего позором всякое свободное слово. Притворяясь верным холопом, он льстил нелепым наклонностям властей к завоеваниям, имея в виду только свою наживу. Он готов задавить и всякое русское выдающееся дарование (составляющее, без сомнения, лучшую драгоценность во всяком образованном обществе), прикидываясь охранителем ‘государственности’. Со своими турецкими идеалами полнейшего рабства, беспощадных кар и произвола властей эти люди вызывают страшную оппозицию и потрясающие явления, как, например, 1 марта. Этим торгашам собственной душой все равно, лишь бы набить себе карман… Довольно… Неужели этих людей ставить наряду с Толстым, Некрасовым, Достоевским, Шевченко, Тургеневым и другими?! Нет, удержитесь, ради бога. […]

В. В. СТАСОВУ

12 апреля 1881 г.
Москва

Дорогой Владимир Васильевич!

Статью в ‘Голосе’ о портрете Мусоргского {Статья Стасова ‘Портрет Мусоргского’ (‘Голос’, 1881, 6 марта).} мне прочел прежде всего актер М. И. Писарев на сеансе со Стрепетовой. Места, касающиеся меня, он читал с восхищением, а мне эта статья не понравилась, она похожа на рекламу, страдает преувеличенностью и сильным пристрастием. Я понимаю благородство Ваших побуждений, Ваш страстный порыв под впечатлением смерти дорогого Вам человека, Вам хотелось бы закричать на всю вселенную, что умер гениальный талант, новатор, что память о нем воскреснет и быстро и сильно. Что, наконец, почти случайно сделан его портрет, который, к счастью, похож и передает черты лица этого знаменитого музыканта, композитора. Но Вы случайно впали в ошибку. Вы расхвалили более всего портрет. Расхвалили его как небывалое чудо в искусстве, затмившее собою всю, очень хорошую, выдающуюся IX выставку передвижников. Это сразу вооружило всех художников, им сделался противен портрет, и даже часть ненависти они, я уверен, перенесли и на оригинал неповинный. Публика, говорят, валила толпами после Вашей статьи, проходила мимо этого крошечного холста, ища необыкновенного портрета Мусоргского. Ивачев говорит, что в первый день после статьи было на выставке более 2500 народу, несколько раз толпа напором сталкивала портрет на пол (он был плохо укреплен и в отвратительном багете). Ивачев поправлял мольберт, а толпа все валила. Были, конечно, и простосердечные люди, поверившие на слово Стасову. Еще вчера говорил мне Писарев, он слышал от очевидцев, ‘что это последнее слово в искусстве, этот портрет Мусоргского!’ Зато я понимаю все негодование цехового портретиста,— я верю, что он не спал ночь, писал опровержение {В своей статье о портрете Мусоргского Стасов неточно привел похвальные слова Крамского, что заставило последнего написать ‘Открытое письмо к В. В. Стасову’ (‘Новое время’, 1881, 30 марта), в котором он сделал необходимые поправки.} и отречение от своего увлечения, которое, как неумеренное с его стороны, он думал, вызовет протест даже. И вдруг, о ужас! Прямо в печати, да еще в квадрате!!!
И к чему Вам подкрепляться специальными авторитетами? Вот и наука. Но я благодарю Вас, нет, я благоговею просто перед Вашим великодушным молчанием на его открытое письмо — это благородство! настоящее высокое. Вы могли сделать большой скандал. Ответ его робок, нерешителен и слаб, как виноватого.
А более всего я сердит на Вас за пропуск Сурикова {В статье ‘Портрет Мусоргского’ в обзоре IX Передвижной выставки Стасов не остановился на картине Сурикова ‘Утро стрелецкой казни’.}. Как это случилось?! После комплиментов даже Маковскому (это достойно галантного кавалера) вдруг пройти молчанием такого слона!!! Не понимаю — это страшно меня взорвало.
Московские художники зато теперь терпеть меня не могут. Они бранят и Мусоргского и Писемского и с досады хвалят портрет Ге моей работы, это уже в ‘пику’.
Посылаю Вам образчик московских рецензий, выражающих здешние вкусы: ‘Русские ведомости’, No 101.
Пишите, пишите некролог Мусорянина, вот это Ваше дело, вот там Вы выразитесь как следует, а не в этих газетных рекламах, которые я уже давно советовал Вам бросить, это мелкое дело для Вас.
Александров, который вчера только уехал отсюда, встретил меня такими словами: ‘Ну, оказал вам Стасов медвежью услугу. Портрет Мусоргского!.. Ведь это подмалевок, не более’.

В. М. МАКСИМОВУ1

1 Максимов Василий Максимович (1844—1911) — известный художник-передвижник, жанрист. Репин высоко ценил его творчество, как правдиво передающее жизнь русского крестьянства. Памяти Максимова он посвятил две статьи, вошедшие в книгу ‘Далекое близкое’.

13 апреля 1881 г.
Москва

Не могу ответить тебе ходячей фразой ‘воистину воскресе’, нет, и до сих пор еще не воскресли к жизни его светлые идеи любви, братства и равенства, любезный брат мой по искусству Василий Максимович. Письмо твое почему-то опоздало, оно послано из Питера 12-го, а получено мною сейчас. Картину твою {‘Искатель кладов’. Была на IX Передвижной выставке в 1881 г., в Москве.} я покрою завтра или послезавтра. Ты много ее поработал, особенно пейзаж теперь очень хорош. У мужика глаз очень синь, выходит из общего огненного тона. Прости, как близкому другу, я не могу не сказать тебе всего, что думаю. Вот что еще, и это очень серьезно: брось ты фантастические сюжеты, освещения, комические пассажи, бери просто из народной жизни, не мудрствуя лукаво, бытовые сцены, в которых ты соперника не имеешь, смотри на свою ‘Свадьбу’ и ‘Раздел’ {‘Приход колдуна на крестьянскую свадьбу’ (1875) и ‘Раздел имущества в крестьянской семье’ (1876).} и спасен будешь, и мзда твоя будет много на земле и на небе, если хочешь.
Портрет Мусоргского {Портрет М. П. Мусоргского (1881). Статья Стасова ‘Портрет Мусоргского’ была напечатана в газете ‘Голос’, 1881, 26 марта.} действительно похож и написан не безжизненно, но так расписать, как В. В. Стасов, насчет всей даже выставки — это значит повредить и вещи и автору. Ну, ‘перемелется — мука будет’.
Послушай, ведь ты мало работаешь. За весь год одну картинку с одной фигурой… Тебя бить следует. Выезжай же поскорей в деревню и пиши прямо с натуры картину, и чтобы она к октябрю была совсем готова. И пиши мне, пожалуйста, и про сюжет и про ход дела. Ведь это, брат, безобразие. Ты как-то нравственно захирел, это скверно, подбери поводья, дай шпоры своему боевому коню, скрепись.
Прощай, будь здоров, кланяйся Лидии Александровне {Жена В. М. Максимова.}.
Вера вам кланяется.

Твой Илья Репин

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

14 мая 1881 г.
Москва

Дорогой Павел Михайлович!

Не найдете ли Вы возможности узнать через Сергея Михайловича или кого другого — нельзя ли воспользоваться приездом Пирогова {Н. И. Пирогов приезжал в Москву по случаю празднования пятидесятилетнего юбилея его врачебной и научной деятельности, которое было торжественно отмечено 24 мая 1881 г. Репин написал в 1881 г. два портрета Пирогова, небольшую картину ‘Встреча Н. И. Пирогова в Москве’ и вылепил его скульптурный портрет.}, чтобы снять с него портрет?
У него, кажется, живописная голова, а человек-то какой!
Будьте добры, ответьте мне до субботы, в субботу мы переезжаем на дачу. Если только будет время у него, то есть у Пирогова, и сколько-нибудь подходящие условия помещения, я приеду тогда с удовольствием.

Ваш И. Репин

В. В. СТАСОВУ

20 мая 1881 г.
Хотьково

Дорогой Владимир Васильевич!

Какая у (нас прекрасная дачка. Какая живописная местность кругом!! Перед балконом группа чудеснейших сосен видна за садом, а дальше — живописная насыпь, по которой часто грандиозно, как на пьедестале, проходят поезда железной дороги, мелькая между соснами и распуская по небу красивый хвост пара и дыму. За полотном даль — с монастырем Хотьковским, а направо расстилается редкая по красоте в этой местности долина, над возвышенностями которой рассыпалось Митино — деревня. Налево поля необозримые. Я устроился на балконе, там и сплю и работаю, несмотря на сильный холод,— что за беда, если в теплом пальто сидишь, в шапке, я так и сплю. Зато дышу чудеснейшим воздухом, напоенным едва развернувшимися душистыми тополями, молодой березой и сиренью. А встанешь — и одеваться не надо — готов.
Вчера был сильный мороз утром, вся долина была белая при восходе солнца, а утренний туман делал ее фантастической феерией.
Вот только это противное черное воронье надоедает: на вершинах сосен у них целое поселение, и в каждом гнезде в несметном количестве молодые воронята, какой пронзительный писк поднимают они, когда к ним возвращаются их родители с пищей, широко раскрывая неуклюжие рты, окаймленные желтой каемкой, они наперерыв стараются захватить все себе каждый. И это у них начинается раньше восхода солнца. Ну, довольно, простите, что разболтался,— я знаю, Вы не любите пейзажей.
[…] В начале июня съезжу в Курск, в окрестностях крестный ход будет знаменитый,— посмотрю и сделаю заметки для своей картины.
Хотел было, кстати, там же, около Курска, сделать портрет Фета (поэта), да раздумье берет, говорят, он ретроград большой.
Будьте здоровы, пишите мне. ‘Вечерницы’ свои я значительно исправил после выставки. Кажется мне, 9-ю выставку не пошлем в провинцию — опасно, говорят.

Ваш Илья

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

29 мая 1881 г.
Хотьково

Дорогой Павел Михайлович!

Простите, что до сих пор не мог поблагодарить Вас за Ваши любезные и своевременные сообщения о Пирогове. В пятницу в 9 ч. утра я уже был в Москве и прямо к Сергею Михайловичу, благодаря его сообщению я был на встрече Пирогова на дебаркадере ж. д. Что это была за восторженная и вполне искренняя овация!.. После встречи благодаря любезному содействию Сергея Михайловича мы были в гостинице Дрезден, где г. Склифасовский обещал передать Пирогову мое желание, он скоро известил меня телеграммой, и на другой же день утром я уже писал с юбиляра, в воскресенье сеанс был от 9 ч. утра до 11. Я попал и на юбилей. Это было необыкновенное торжество! Да и как иначе, ведь Пирогов — гений! Да несомненный гений! Помните — Писемский считал четыре гения в России, он забыл прибавить пятого — это Н. И. Пирогов…
К сожалению, на этом юбилее я простудился. (В зале была жара, я вышел на минуту в холодную курительную комнату, там встретился с Чупровым и не заметил, как меня прохватило.) На другой день я был совсем больной, но сеанс состоялся от 8 1/2 ч. до 11. На третий день мне было еще хуже, но надобно было кончать. В среду утром я сделал рисунки для бюста, который хочу здесь вылепить. (Панов снимал с него с разных поворотов, но мне отказал, так как эти снимки предназначались для какого-то скульптора. Эти люди заняты вечно куском хлеба и боязнью, чтобы кто у них не отбил. Какое им дело до гения Пирогова!) Теперь я почти поправился, но все еще слабость страшная и совершенная апатия — ничего не делаю.
А тут еще из Киева получил неприятность от мецената Терещенки.
Этот человек оказался той самой свиньей, которая выведена у Щедрина ‘За рубежом’. (Ее разговор с правдой — что это за восторг!) {Глава из очерков М. Е. Салтыкова-Щедрина ‘За рубежом’ — ‘Сон’, ‘Торжествующая свинья, или Разговор свиньи с правдою. Прерванная сцена’. Впервые напечатана в ‘Отечественных записках’ (1881, май).}
Терещенко пишет мне, будто у нас с ним условие — если картина ему не понравится, то он отошлет ее мне обратно. Теперь он очень боится, что она ему не понравится (он не видел ее оконченной), и потому пишет, что если я ее кому-нибудь продам, а ему возвращу задаток, то он не будет в претензии… Письмо преисполнено грубости, подлости и безграмотности, как и подобает свинье.
У нас вес, слава богу, здоровы. Дачка наша просто идеальна по красоте, воздуху и проч.— теперь я отдыхаю.
Преданный Вам Ваш покорнейший слуга

И. Репин

П. А. СТРЕПЕТОВОЙ1

1 Стрепетова Пелагея Антипьевна (1850—1903) — известная трагическая актриса. Ее реалистический талант и народность созданных образов русских женщин были близки Репину, который высоко ценил Стрепетову как актрису, близкую ему по характеру дарования.
В 1878 г. художник сделал зарисовки Стрепетовой в различных ролях, в 1881 г. ‘Портрет Стрепетовой в роли Лизаветы’ (пьеса ‘Горькая судьбина’ А. Ф. Писемского) и в 1882 г. ‘Этюд к портрету Стрепетовой’.

4 июня 1881 г.
Хотьково

Все чаще и чаще вспоминаем мы о Вас, дорогая наша Пелагея Антипьевна! Слышали ли Вы там в Вашем знойном Крыму, как вчера мы здесь на высоком обрыве, под соснами, провозглашали тост за Ваше здоровье? Моросил дождик по-осеннему, а мы были очень веселы и пели песни, голоса были хорошие, и пели стройно. Я на одну минуту вообразил Вас среди нашего общества… Как бы Вы оживили нас! Мне ясно слышится тембр Вашего голоса: звонкий, чистый, чарующий, ясность, выразительность произношения и эта глубокая впечатлительность сильного чувства, так западающая в душу… Простите, не буду… Я совсем, кажется, не так пишу, как следует письма писать. […]
Лето у нас пока плохое, на осень похоже. Мало ягод, мало грибов. Дача у нас хорошая и общество довольно большое и не скучное, вблизи. Семья, слава богу, здорова. Вера Вам очень кланяется. Тут есть целая компания воздыхателей по Вас, и ее вздохи, самые сдержанные и самые искренние, слышны в этой компании.
Как поправляетесь Вы? Мечтаю осенью встретить Вас полной и румяной. Набирайтесь побольше сил и здоровья.
Преданный Вам Ваш покорнейший слуга

И. Репин

В. В. СТАСОВУ

14 июня 1881 г.
Хотьково

Миллион раз спасибо Вам!!
Дорогой Владимир Васильевич, и за письмо, и за биографию Мусоргского, и за ‘окончание’ ‘Училища правоведения’. (Как жаль, что это окончание!!!) Последние главы мне понравились еще более предыдущих. Что это за бесподобная художественная вещь! Какая глубина мысли, чувства и общественного значения! Простота и сила изложения! Живость! Например, проделка с Филаретом! {В очерке ‘Училище правоведения сорок лет тому назад’ Стасов пишет о своем посещении митрополита Филарета с просьбой дать объяснения по поводу темы ‘Почему тело Христово называется церковью’, заданной законоучителем. В классном сочинении Стасов изложил от своего имени объяснения митрополита, которые были названы законоучителем бестолковыми.} Просто наслажденье!! Пишите, ради бога, продолжайте Ваши мемуары, я их до страсти люблю.
Про Мусоргского также серьезно и интересно написано, так полно нарисована целая эпоха жизни (может быть, лучшей поры жизни) этих бойцов музыкального мира. Это тот могучий период жизни художника, когда он в порыве избытка сил смело бросается, по выражению французов, ‘хватить быка… за рога’. И этой несокрушимой энергии, этой непоколебимой вере в самого себя удается это с блеском и треском!.. Даргомыжский, Балакирев также удивительно рельефно выступают в Вашем описании. Как метко Бородин рисует Мусоргского! Бесподобно! И, наконец, сам Мусорянин в немногих собственных словах выражается весь, вся глубокая душа художника-новатора.— ‘К новым берегам!’ Золотыми словами надо записать эти дорогие слова! Отчего Вы ни единым словом не упомянули о его несчастной слабости к спиртным?.. А ведь это и было главной причиной его ранней гибели. Вспомните, как часто спасали Вы его от этого отравления, как отрезвляли его, ухаживали за ним и всевозможными средствами человека, [лечили] превращенного в полу идиота с трясущимися руками, Вы оздоравливали и возвращали его к прежней человеческой, артистической деятельности… К чему скрывать это несчастно?! Оно же было известно почти всем сколько-нибудь знающим его. Но вообще биография превосходная. О ‘Женитьбе’ Гоголя, им омузыкаленной {Речь идет о начатой Мусоргским опере ‘Женитьба’ на текст пьесы Гоголя.}, я до сих пор ничего не слыхал. А ‘Констанский собор’, в котором осуждали Иоанна Гуса и решили ‘сердце — зла источник, кинуть на съедение псам поганым’ {Строки из стихотворения А. Н. Майкова ‘Приговор’ (‘Легенда о Констанцском соборе’), использованные Мусоргским в опере ‘Саламбо’. Стасов по ошибке приписал этот текст Гейне.} и прочее, считал я оригинальным произведением Майкова.
А Баринов-то {Мраморщик, с которым велись переговоры об изготовлении памятника Мусоргскому.}, кажется, ‘заломил‘, с ним надобно торговаться, вообще расспросить не мешает. О концерте Мусоргского осенью, пожалуйста, меня известите заблаговременно. Я непременно приеду, нарочно, а то где и когда я услышу его живые звуки чудесной музыки?!
Щедрин, конечно, в искусстве ни бельмеса не понимает {Вероятно, имеются в виду очерки М. Е. Салтыкова-Щедрина ‘Недоконченные беседы’, в которых дается характеристика Мусоргского, написанная в сатирическом тоне.}, как истый провинциал!! А его ‘Свинья’ и правда (‘За рубежом’, майская книжка) превосходная вещь!!
Как жаль Ропета {Архитектор Ропет тяжело заболел суставным ревматизмом, из-за чего не мог работать.}! Что это? Отчего это? Какой это хороший художник!
Я теперь леплю бюст Н. И. Пирогова. В Москве, во время его приезда на юбилей, я сделал его портрет и рисунки для бюста. Какую трогательную картину представляла его встреча на дебаркадере железной дороги!! (Стоит написать.) Юбилей тоже необыкновенное происшествие! Это самое большое торжество образованного человечества!! Сколько говорилось там глубокого, правдивого, человеческого. Особенно сам Пирогов, он говорил лучше всех (к сожалению, речь его не стенографирована и передана в печати далеко не верно, как-то сглажена и обезличена).
Сильно говорил один раненый военный на костылях, гром сочувствия вызвал, а потом один молодой еврей.
Портрет и бюст Пирогова я делаю без всякого заказа и даже думаю, что это навсегда останется моей собственностью. Кому же нужен у нас портрет или бюст гениального человека (а Пирогов — гениален). Только т-те Пирогова просила сделать ей копию, я обещал, конечно, без всякой платы.
Будьте здоровы! Пишите мне до Вашего отъезда, если успеете.
Адрес мой Вы не совсем верно пишете: вместо Ярославской Вы написали Рязанской (Московско-Ярославской железной дороги, станция Хотьково).
Тут гости у Мамонтовых и одесский профессор Спиров {Спиро Петр Антонович.}, он знает Вас и Мусоргского знал, и мы часто о Вас говорим с удовольствием.

Ваш Илья

Орган Александрова {‘Художественный журнал’.} существует, кажется, специально затем, чтобы прославлять Крамского и порицать К. Маковского.

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

23 июня 1881 г.
Хотьково

Дорогой Павел Михайлович!

Расставшись с Вами в воскресенье, чем больше думал я о Вашем предложении приобрести ‘Досвітки’, тем более хотелось мне, чтобы она попалась к Вам, а не к Терещенко. Вчера получил письмо от него (уже очень деликатное, он и имя вспомнил), продолжает поддерживать свои резоны: со всех-де сторон он слышит только ‘критику’ картины, но желает, чтобы при взгляде на картину она ему понравилась и т. д.
Будьте так любезны, Павел Михайлович, ответьте мне до пятницы — остаетесь ли Вы при Вашем намерении. Я с удовольствием уступлю Вам 500 р. (больше не могу). Если Вы согласны приобрести картину за 5500 р., то я в пятницу побываю у Вас в Толмачах (я буду в Москве), если же Вам это не подходит, то известите, пожалуйста, чтобы мне уже более об этом не думать.
Преданный Вам Ваш покорнейший слуга.

Я. Репин

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

4 июля 1881 г.
Хотьково

Дорогой Павел Михайлович!

Простите, ради бога, и первое письмо Ваше я получил тогда же, в четверг вечером, но в пятницу я отложил поездку в Москву. А потом все думал и решил ждать до осени.
Пусть Терещенко посмотрит своими глазами на картину, ведь если б Вы могли видеть, в какой восторг приходил он от нее еще неоконченной! Я думаю, что дело обойдется благополучно. Писать ему я больше не буду. Не желательно его отваживать от некоторой симпатии к картинам, долго ли этому варвару стать на дыбы и из упрямства круто повернуть в другую сторону — одним любителем будет меньше, и только. Из-под неволи он не возьмет, а раз вещь ему нравится и заплатит он деньги, конечно, будет дорожить картиной. А если он откажется, то мне очень приятно будет наказать его, хотя на эту 1000 р. Пусть и ему будет урок. Его ведь великодушием не прошибешь, будет ломаться по-свински {В результате этого конфликта Репин вернул Терещенко полученный от него аванс за картину ‘Вечерницы’, которая затем была приобретена Третьяковым.}.
Пирогов мой почти готов, бюст вышел хороший, сходство полнее, чем в портрете.
Будьте здоровы, поклонитесь от нас Вере Николаевне и всей Вашей семье. Наталье Васильевне {Н. В. Феофановой.} передайте нашу сердечную благодарность за присылку письма Стрепетовой, я все собираюсь написать ей.

Преданный Вам Ваш покорнейший слуга И. Репин

П. А. СТРЕПЕТОВОЙ

9 августа 1881 г.
Хотьково

Каждый день и даже каждую ночь идет дождик почти без перерыву, то посильней, как из ведра, то моросит непроглядным туманом. Конечно, не особенно весело, особенно если предположены этюды на солнце, которого почти не бывает: поневоле начнешь мечтать об осени, поскорей бы в город, а там и Вы, Пелагея Ангипьевна, приедете, и я буду продолжать Ваш портрет… Одно беспокоит меня, что Вы не беззаботно наслаждаетесь южным солнцем. Ваше письмо отзывается философией с пессимистическим оттенком, подумаешь, что Вы под влиянием Шопенгауэра! Только это было бы в миллион раз лучше, ибо посторонние влияния скоропроходящи. А беда в том, что Ваш мизантропизм лежит глубоко в Вашей артистической, наболевшей душе и Вы не имеете еще силы сбросить эти раны сердца, они еще не зажили и не дают Вам свободно и светло взглянуть на нашу единственную жизнь, которая все же, кажется, самое интересное явление в природе. Утешаюсь, что Вы теперь настолько поздоровели, что соглашаетесь со мной мысленно.
Висеньку {Виссарион Модестович Писарев — сын П. А. Стрепетовой и М. И. Писарева.} поцелуйте. Вера Вам очень, очень кланяется и целует.
Недавно от Стасова получил. Он там развлекался Ермоловой и Ильинской, ‘но далеко им до Стрепетовой, которая наша с Вами страсть’.
Преданный Вам Ваш покорнейший слуга

Илья Репин

В. В. СТАСОВУ

20 октября 1881 г.
Москва

Напрасно Вы меня браните на этот раз, дорогой Владимир Васильевич, я не виновен. Письмо Ваше из Барселоны я получил, но очень поздно: оно прогулялось в Хотьково в то время, как я переехал оттуда, и там лежало на станции до тех пор, пока знакомые, заметив его случайно, не привезли мне. Я не знал, куда писать Вам, и вот вчера получил и от Вас и от Антокольского. Пишу Вам на новую квартиру. С. И. Мамонтов действительно привез мне голову Веласкеза с Эзопа {Речь вдет о фотографии картины ‘Эзоп’ Веласкеса.}, в натуральную величину. Я знаю хорошо по фотографии всю эту фигуру и страстно ее люблю. Теперь эта фотография стоит у меня в мастерской, и я наслаждаюсь ею. Но я предпочитаю маленькую фотографию,— эта, мне кажется, несколько испорчена ретушью, особенно левая щека.
А уже если не на будущий год (может быть, переездка в Петербург, московская выставка помешают мне), то на 83-й я во что бы то ни стало буду и в Испании и в Голландии непременно. Да, теперь я буду наслаждаться ими уже с полным сознанием их прелестей и достоинств, ибо только теперь вполне понимаю и обожаю их. С каким аппетитом читал я Ваши пластические восторги перед Рембрандтом и Веласкезом?! Я мысленно был с Вами там, но очень жаль, что не был на самом деле. По фотографиям и я знаю все вещи Веласкеза, но это не то, это слишком слабая передача этого гения колорита.
Как жаль, что из Испании, вместо того чтобы описать мне свежие и живые впечатления, Вы занялись черт знает чем, обсуждением моих пустых разговоров с пустым — теперь — Григоровичем {Д. В. Григорович предлагал Репину переехать в Петербург, обещая ему мастерскую при музее Общества поощрения художеств.}. Стоило терять время. Я писал Вам под свежим впечатлением свидания с ним, теперь же я и думать про все его обещания забыл, так как уверен, что это была не более как оказия похвастать у Третьяковых. Черт с ним, не поеду я к нему. А все-таки спасибо Вам за совет. Вы правы совершенно! Познакомились ли Вы с Леклерком в Париже, как предполагали?
Относительно Вашего совета подарить бюст Пирогова в Медицинскую академию и в университет, я не знаю, как это сделать, кому адресовать, да и ловко ли дарить гипс? Вот если бы бронзовый был, но это не по нашему карману. Здесь я было хотел поступить в университет {Репин хотел поступить вольнослушателем в Московский университет.} и, кстати, потом подарить бюст, но там, начиная с Тихонравова, ректора, оказались такие чинодралы, держиморды, что я, потратив две недели на хождение в их канцелярию, наконец плюнул, взял обратно документы и проклял этот провинциальный вертеп подьячих. Легче получить аудиенцию у императора, чем удостоиться быть принятым ректором университета!!
Будте здоровы.

Ваш Илья

В. В. СТАСОВУ

8 ноября 1881 г.
Москва

Дорогой Владимир Васильевич, как жаль, что выбор Ваш по вопросу о бюсте пал на Лавер {Скульптор Н. А Лаверецкий, с которым Стасов вел разговор об отливке бюста Пирогова.} — это человек забитый, а следовательно, лукавый и боящийся правды. Я знаю хорошо, что отливка из бронзы бюста стоит 300 р., это, кажется, самая хорошая цена. Не следует у него спрашивать, лучше всего узнать от фабриканта прямо, Шопена или кого другого в Петербурге. Бюст мой в натуральную величину, голова и плечи в таком виде:
шир. 10 1/2 вершков, высота 12 1/2 вершков, без всякого пьедестала.
А в самом деле, не послать ли в Париж? Но думаю, что и в Петербурге сделают.
Мне кажется, напрасно писали Вы Антоколию такое убийственное для него мнение {В письме от 23 октября 1881 г. Стасов изложил Антокольскому свое мнение о его скульптуре ‘Спиноза’. Он считал, что образ Спинозы выражен неверно: ‘Он должен быть представлен (в монументе и статуе) не пассивным и прощающим, а активным и разрушающим: он должен быть представлен не слабым и больным (духом), а сильным и могучим, невзирая, быть может, на наружную ‘слабость’ тела’ (письмо хранится в ИРЛИ).}. И Вы даже ошибаетесь, думая, что он изменил будто бы прежним своим наклонностям к драме активной, но всегда был таким, его всегда глубже всего поражало в жизни человечества это трагическое положение лучших и высочайших субъектов: за свои великие откровения миру они гибли, не понятые невежественной грубой животной силой большинства. Взывать беспомощно, бороться смешно и жалко. Приходилось волей-неволей прощать во имя любви к человечеству, во имя светлой веры в лучшее будущее — и гибнуть. Эту же черту я вижу и в еврее, оставшемся неподвижным при приближении инквизиции. Да, наконец, и этот мерзавец Иван IV сидит неподвижно, придавленный призраками своих кровавых жертв, и в его жизни взята минута пассивного страдания. Я вижу в Антокольском последовательность развития его натуры, и напрасно Вы огорчаете его, особенно теперь, когда человек уже выразился ясно и полно.
Может ли ему принести пользу Ваше мнение о его самой натуре? Куда он от нее уйдет? Перестать быть самим собою!! Напрасно, напрасно огорчили Вы его, я даже не знаю, что может он отвечать Вам?
Вот насчет Рубенса другое дело, он совсем неправ, правы Вы: действительно, этот трепет и блеск органической жизни никому другому не удалось вызвать на полотно с такой силой и яркостью красок, как Рубенсу. Это вакханалия жизни!! И какое же (сравнение Бернини — сухой, барочный, специальный, да просто цеховой какой-то мастер он после Рубенса. Вы правы! Вот еще про Караводжио мы забываем. А какой это живой реалист!! Помните ли Вы в Лувре, вверху, его картина {‘Смерть Марии’ (1600—1606).}, изображающая умершего мученика, к телу которого сбежались все его единомышленники и вопят и плачут над усопшим, замученным, а эта девушка, свернувшаяся вся от горя! Что за живая драма! Так и стоит перед глазами!! А распятие апостола Петра в Эрмитаже? — его же.
Антон Рубинштейн, кажется, у меня не выгорит, мало времени, да и позирует он скверно.
Насчет Александрова, я думаю,— это миф {Стасов писал Репину, что ему сообщили за границу, будто бы Репин дал несколько тысяч рублей Н. А. Александрову для продолжения его ‘Художественного журнала’.}. Может быть, кто-нибудь и займет ему рублей 600, и те он скоро растрынкает и останется ни с чем опять. Бедный, бедный! Особенно душой.

1882

В. В. СТАСОВУ

20 января 1882 г.
Москва

Дорогой Владимир Васильевич!

Думаю я, что в конце генваря буду в Петербурге, а потому и откладывал писать до личного свидания, но так как товарищи передвижники отсрочили выставку до 7 марта (откроется в Петербурге), то я приеду только в начале марта, а в это время можно еще кое-что поделать здесь. Картина {‘Крестный ход в Курской губернии’ (1883).} моя, конечно, не поспеет в этом году, но будет несколько этюдов и портретов — всего нумеров до 10.
Спасибо Вам за последнюю Вашу статью {‘Парижская выставка Верещагина’ (‘Голос’, 1882, 11 января).} об успехе Верещагина в Париже. Ведь в самом деле, все поголовно и здесь думали благодаря этим шавканьям дворняжек, что Верещагин не имеет там успеха. Особенно протухлым на капусте московским самобытникам это приятно было повторять, как будто им что-нибудь прибыло от его неуспеха, точно они именно в этот момент успели в чем-то необыкновенно. А всего только капустки поели, по обыкновению, и так же душеспасительно рыгают, как и каждый день…
Лев Толстой живет недалеко от меня, обрадовавшись этому, я после нескольких разговоров с ним (ведь он всегда так интересен) просил его назначить вечер в неделе и подарить его нам, художникам (Суриков, Васнецов), хотели мы приходить к нему или сходиться где ему угодно, но он под разными очень скромными предлогами отклонил это. После я догадался — он часто видится с Перовым (провожает всякий день дочь {Т. Л. Толстая некоторое время занималась в Московском Училище живописи, ваяния и зодчества.} свою в школу живописи) и, вероятно, этому влиянию надо приписать его уклончивость, как и разные очень сухие и тенденциозные доктрины об искусстве, устарелой перовщиной теперешней веет от всего этого.
Интересны отзывы этого когда-то очень подающего надежды художника (Перова) о теперешней Периодической выставке, здесь, в Обществе любителей.
Что он говорит! Боже мой! Не стоит и пересказывать это невеселое, явное знамение нравственного падения человека.
Бюст мой Пирогова все хвалят, но заказывать его из бронзы, вероятно, более не желают. Дума, я слышал, ждет, когда мне будет сделан заказ кем-нибудь другим, тогда они повторение подешевле закажут (может быть, без моего ведома?).

Ваш Илья

Скоро ли наконец я перееду в Питер?! Хотя Ваше последнее письмо меня очень разочаровывает, и там гнили много. Но про Питер слухи неутешительные.

В. В. СТАСОВУ

27 апреля 1882 г.
Москва

Ну, для Вас стоило потрудиться и сделать хорошенький рисунок {Перовой рисунок ‘Бурлаки на Волге’, сделанный по просьбе Стасова для ‘Иллюстрированного каталога художественного отдела Всероссийской выставки в Москве 1862’.}, […] Знаете ли, только теперь, рисуя и повторяя эту свою излюбленную картину, я вижу, что она действительно недурна, в ней есть много художественного, а главное — человеческого, я думал тогда, что мне этого ничуть не удалось, молчал и мучился в душе, что меня многие хвалят только за намерения, и бранят также за намерение. И я находил только, что бранят-то не за то. ‘Картина очень, очень слаба’ — вот что сидело у меня гвоздем на сердце и отравляло всякое сочувствие друзей… Конечно, Вам этот рисунок должен принадлежать, Вы выбросьте фотографию, которая у Вас в кабинете, и вставьте туда рисунок. Спасибо Вам большое за сочувствие!..
‘Крестным ходом’ я займусь летом и буду кончать его в Третьяковской галерее, где есть теперь пустые залы вновь прибавленного помещения для картин и еще не завешанные.
Будьте здоровы, очень рад буду увидеться с Вами и побродить по выставке здесь.
Ваше предсказание сбылось, я буду жить у Калинкина моста, уже порешил с квартирой и послал задаток.

Ваш Илья

Пара кончать эту добровольную ссылку {То есть жизнь в Москве.}.

В. В. СТАСОВУ

5 июля 1882 г.
Хотьково

Какая прелесть Ваша статья {В газете ‘Голос’, 1882, 30 июня.} о выставке ‘На выставках в Москве’! Горячо, с душой, проникнутой глубокой идеей любви к народу и свету. Какой живой, блестящий язык, возвышенный одной правдой! Хочется бежать, кричать, говорить, толкать…
Туда бы, на собрание этой многотысячной толпы! Вскочить на стол и сказать громко, откровенно, во всеуслышание:
‘Долго ли вам еще прозябать в невежестве, рабстве и безысходной бедности!..’
А между тем вместо живого слова им раздают бесплатно нелепейшие брошюры, озаглавленные: ‘Истинная радость!’, ‘Застигнутые врасплох!’ {Брошюры в духе религиозно-нравственных поучений, издававшиеся синодом.} и т. п. Какие эффектные заглавия и какой дребеденью наполнены!! Уши вянут от этой семинарской морали, избитой, опошленной поповской риторики, я уверен, сам автор неистово зевал, нанизывая эти периоды устарелых поучений отцов, нисколько не интересовавшихся своими духовными чадами и думавших только о собственном мамоне. И теперь та же забота. В наше тревожное время потрудиться для пользы отечества и получить крестик… как и подобает истинно благонамеренным сынам отечества…
А ведь Ваша правда, письмо Ваше получил я только 3 июля, писано оно 30 июня!!
Присылайте мне, пожалуйста, и последующие статьи. Так интересно. Надеюсь, они будут достойны этой начальной.

Ваш Илья

Портрет Ваш давно уже послан мною Собке, даже в двух экземплярах (один неудачный), что-то долго он мне не пишет, не знаю, получил ли он или нет. […]
Какая чудесная вещь устав екатерининской Академии художеств.
Как умно, гуманно и человечески написан! Браво, Бецкий! Вот что значит хорошее влияние всех тех же вожаков человечества — французов!

В. В. СТАСОВУ

26 июля 1882 г.
Хотьково

Дорогой Владимир Васильевич,

я получил от Вас два письма, в которых излагается Вами отвратительное, ни с чем не сообразное поведение ‘Голоса’ {Редакция газеты ‘Голос’ отказалась печатать продолжение статьи Стасова ‘На выставках Москвы’.}.
Очень, очень жаль, если Ваших статей так-таки нигде и не появится. А не поместить ли их Вам в ‘Русском курьере’? И к выставке ближе, да и газета попорядочнее ‘Голоса’. У Вас, кажется, там есть кое-кто знакомые. Кстати, видели ли Вы картину Перова ‘Трапеза в монастыре’ (принадлежит Ланину), которую Вы собирались смотреть? Право, не худо было бы Вам ее здесь напечатать. А знаете ли — по секрету между нами — мне не нравится эта Ваша мысль:
что значительная часть народа нашего все еще слишком нуждается, чтобы взялся один, и приказал и указал,— тогда будет толк… Сильно сомневаюсь я в этом одном. И где Вы его добудете? Кому поручить, кому безусловно поверить, что он знает этого одного? Из какого лагеря будет он? И почему Вы уверены, что этот один будет затевать только новое и не будет стремиться сделать вое по-прежнему, по-старинному?! А по-моему — ум хорошо, а два лучше.
Национальные дела слишком серьезны, чтобы их слепо доверить одному кому-то. Времени было много, могли бы выбрать и не одного. И что это за страсть наша — лезть непременно в кабалу каприза одного, вместо того чтобы целым обществом, дружно, сообща вырабатывать вещи, которые должны представлять всю нацию разносторонне, и, следовательно, едва ли они могут быть постигнуты одним деспотическим человеком, который бы только приказывал и указывал. Нет, в это я не верю. Да и за что Вы ратуете!!! У нас до сих пор именно так и делается. И значительная часть народа нашего вполне торжествует, берется и приказывает всегда один. У нас недостает только общественности, всесторонней разработки данного дела, недостает привлечения к нему людей любящих, понимающих это дело и с самоотвержением, без личных самолюбий способных заняться им серьезно, провести до конца известную идею, не рисуясь собственной особой. Такое действительно желательное отношение к делу у нас еще и не начиналось, и ему более всего мешают эти одни, которые мечтают только начальствовать, до сути дела им и горя мало, они его не понимают…
Если бы мне говорили посторонние люди, я никогда не поверил бы, что Вы будете на стороне этих одних, а эта пресловутая воля народа! Право, это-то что-то похоже на наших московских мыслителей. Я все еще не верю, чтобы за это ратовали Вы, наш честный, наш благородный рыцарь добра и правды!

Ваш И. Репин

В. Д. ПОЛЕНОВУ

5 октября 1882 г.
Петербург

Дорогой Василий Дмитриевич!

Я думаю, что тебя не особенно интересует теперь Петербург с его ‘сутолкой’, ты и всегда был до него не охотник, а потому и не писал тебе никаких подробностей, я боялся даже как-нибудь рассердить тебя своим гимном Петербургу, который я готов петь ему всякий день. Да, брат, никогда еще Петербург мне так не нравился, как теперь! Особенно поражает меня его унтерсальность — чего хочешь, того просишь. […] Инициатива всяких жизненных явлений здесь бьет ключом, несмотря на все невзгоды… Ну, извини, пожалуйста, не буду, не буду… Получил ли бумагу отсюда? Товарищество наше строит павильон в Соляном городке. Место дают над одним зданием внутри, это было бы великолепно, если бы осуществилось. Теперь дело за вами, москвичами, присылайте поскорей ваше согласие, и дело закипит. А это страшно необходимо — иметь постоянное хорошее помещение: если москвичи откажутся, выстроить самим, потому до зарезу необходимо {Павильон не был построен.}.
Ярошенко приехал с Кавказа, привез много этюдов, все пейзажи больше, но гораздо интереснее его рассказы о Сванетии, ее нравах, типах и обычаях. Целый день и весь вечер мы слушали его, большею частью покатываясь со смеху, на даче у Крамского (на Сиверской станции, где он так хорошо устроился),— живо, просто рассказывает.
Максимов привез с берегов Волги превосходную картину {‘Заем хлеба’ (1882).} и этюды, рисунки — экспрессивная, живая и цельная вещь. Баба бедная пришла занять хлеба у другой, более зажиточной, которая, повернувшись к окну, весит на безмене хлеб, но надобно видеть эту, как она смотрит на хлеб с безменом! В том-то и картина, что ее описать невозможно.
Несмотря на невзрачность колорита и Максимову технику, глаз не оторвешь. Савицкий еще не показывал мне своих работ, но он пишет две картины. У Шишкина, как всегда, много этюдов. Очень комфортабельно у него устроила сестра его квартиру: прекрасная мебель, уютно и очень мило. Хорошо, когда женщина способна устроить семейный очаг, только редкость такие женщины!
Какой молодец Антон! {В. А. Серов.} Как он рисует! Талант да и выдержка чертовские! По воскресеньям утром у меня собираются человек шесть молодежи — акварелью.
Антон да еще Врубель — вот тоже таланты. Сколько любви и чувства изящного! Чистяков хорошие семена посеял, да и молодежь эта золотая!!! Я у них учусь…
Дом, в котором мы живем, стоит почти на площади, кругом много пространства. Из окон превосходный вид на перспективу Екатерининского канала и Екатерингофского проспекта. Жизнь на барках, движение, выгрузка. То привезут на барке мебель с дач и перед окнами выгружают, то камень, плиты и особенно целый лес барок с дровами тянется за Калинкиным мостом до моря (но для этого надо одеться и выйти из квартиры), а вон и море — сегодня солнечный день, ты смотри, какой блеск, сколько света там вдали! Так и уходит в бесконечность, и чем дальше, тем светлее, только пароходы оставляют темные червячки дыма да барки точками исчезают за горизонт, и у некоторых только мачты видны. Люблю я эту ‘лоцманскую слободку’, оригинальна очень.
А посмотри направо: вот тебе вся Нева, видно до Николаевского моста, Адмиралтейство, доки, Бертов завод. Какая жизнь здесь, сколько пароходов, буксиров, таскающих барки, и барок, идущих на одних парусах! Яликов, лодочек всяких покроев. Долго можно простоять, и уходить отсюда не хочется.
Мы теперь несколько изменили порядок жизни: спим также при отворенных двух громадных окнах на канал, встаем в 8 часов утра, в 9 едим с чаем что-нибудь мясное и засим до 3 часов (часов в 11 я пью молоко), в 3 часа обедаем, после обеда я уже не работаю, иду куда-нибудь шляться: или на конке, или на пароходе, куда вздумается. То на Невский, который мне ужасно нравится,— Европа! То на Пески, то в Екатерингоф (что за дивные картины везде!!!). То на Гутцевский, то на Петровский, то на Крестовский, то на Петербургскую сторону — везде идешь и весело идти. Вспоминаю многое, на некоторых местах не был 15 лет и теперь точно на родине, да, Петербург — это моя интеллектуальная родина. Недаром я стремился к нему из Чугуева, он мне все дал, и теперь я не жалею, что приехал сюда […].
Ну, будь здоров. Вот сколько я тебе накаракулил. Кланяйся Наталье Васильевне. Вера все еще не собралась отвечать ей.
Желаю вам всего хорошего. Кланяйся всем, пожалуйста.

Твой Илья

В Харькове посетителей было больше, чем в Москве, бывало в день более 1000, продано на 2500 р. картин. Подделывали фальшивые билеты для входа.

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

1 декабря 1882
Петербург

Как удивило меня Ваше письмо, дорогой Павел Михайлович! Ни от кого здесь я даже не слышал ничего подобного. Во всяком случае, Вы можете успокоиться, этого никогда не случится. Добровольно я не пойду туда {В Академию художеств.}…
Ах, если бы Вы видели, что за отвратительная подлость проделывается там над молодым поколением юношей под видом строгой академической школы!! Это систематическое притупление всяких человеческих чувств, добра и красоты способно сделать их никуда не годными людьми. Даже для самых сильных натур много понадобится сил и времени, чтобы забыть эту пошлую дребедень, никому более не нужную и мешающую проявляться всегда истинному чувству живой правде. Поощряется в сочинениях та отжившая рутина, давно заброшенная, за которую следовало бы исключать молодых людей, ибо это признак бездарности и слабости таланта.
Всякое же проявление настоящего чувства, любви к искусству давится и вандальски презирается!!
Неужели же идти в это болото? А впрочем, если бы даже Академия была и идеально хороша, я и тогда не пошел бы туда. Учить я не умею как следует, да и времени жалко.
(Читали ли Вы статью Стасова в ‘Вестнике Европы’ ’25 лет русского искусства’ {‘Вестник Европы’, 1883, февраль, июнь, октябрь.}. Превосходная статья!)
Одна есть светлая точка в Академии, это Чистяков, да и этого скоро выживут. А уж вот учитель так учитель!
Единственный!! Благодаря ему только выходят такие превосходные результаты, как Савинский (хорошая программа) {Картина ‘Больной князь Пожарский принимает московских послов’, удостоенная в 1882 г, большой золотой медали.}.
Какую дрянь написал Кондратенко! {Речь вдет о картине ‘Ананур в Грузии’ Г. Кондратенко, за которую Совет Академии художеств присудил вторую золотую медаль.} Зелень какую-то, это точно Брянский писал, вот мерзость!!! Вот она ‘отсебятина’ во всей красе…
Будьте здоровы. Преданный Вам

И. Репин

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

Декабрь 1882 г.
Петербург

Дорогой Павел Михайлович!

Как жаль, что пейзаж Васнецова не нравится! А по-моему, превосходная, поэтическая вещь. Боже мой, как люди не понимают тонких струн человеческой души! Убедите Вы Большакова, ведь это далеко не заурядная вещь!
Насчет ‘Лизаветы Стрепетовой’ {Портрет П. А. Стрепетовой в роли Лизаветы в ‘Горькой судьбине’ Писемского.} Вы погодите, торопиться нам некуда. Я сам до сих пор не понимаю, хорошо она или дурно сделана. Годится ли для Вашей коллекции, я решить не берусь. А знаете ли, Вы напрасно говорите, что мы, то есть художники, якобы тоже участвуем в созидании этого чудного памятника. Нет, честь этого созидания всецело принадлежит Вам, а мы тут простые работники, берущие свою плату за работу.

Ваш И. Репин

1883

В. В. СТАСОВУ

4 февраля 1883 г.
Петербург

Дорогой Владимир Васильевич!

Я так теперь работаю, так устаю, что даже нервы ходят ходуном, да это еще ничего, а вот мне ужасно досадно, что я не могу повидать Вас, облобызать, расцеловать, неистово рукоплескать и, наконец, качать, качать и качать Вас за Вашу последнюю статью о скульптуре в ‘Русском вестнике’ {Статья Стасова ‘Наша скульптура за последние 25 лет’ была напечатана в ‘Вестнике Европы’ (1883, февраль), а не в ‘Русском вестнике’.}. Это даже лучше двух предыдущих ‘О живописи’.
Браво! Браво! и браво! Я теперь ничего больше не могу, как только стучать ногами, греметь стульями и вызывать автора! Чудесно!..
Хоть бы Вы как-нибудь завернули. Будьте здоровы.

Ваш Илья

Прочел я ее еще третьего дня, и не один я ею восторгаюсь.
Все думаю лично Вас узреть и намять Вам бока от восторга.

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

8 марта 1883 г.
Петербург

Дорогой Павел Михайлович!

До сих пор я никому не говорил, и жена узнала только благодаря Вашему письму, полученному в мое отсутствие, что картина {‘Вечерницы’.} Вам продана.
А здесь, с легкой руки Кузнецова, ходит самый настойчивый слух, что картина продана Терещенко за 15 т., и никого не разуверишь!
О ‘Сумасшедшем’ {Картина Репина ‘Поприщин’, изображающая героя ‘Записок сумасшедшего’ Гоголя.} Вы ничего не пишете, понимать ли это, что Вы раздумали и он свободен?
Прошу Вас об этом меня поскорей уведомить.
С ‘разговором художников’ {Третьяков писал Репину 6 марта 1883 г. о том, что он ‘слышал разговор художников, что у Репина в картинах и этюдах все фигуры некрасивые, что у него люди ухудшенные против натуры, в этом, пожалуй, есть доля правды. В прежнем ‘Крестном ходе’ была одна-единственная фигура — благообразная девушка, и ту Вы уничтожили, мне кажется, было бы очень хорошо на место бабы с футляром поместить прекрасную молодую девушку, которая бы несла этот футляр с верою или даже с восторгом (не забудьте, что это прежний ‘ход’, а и теперь еще есть глубоко верующие), вообще избежите всего карикатурного и проникнете все фигуры верою, тогда это будет действительно русская картина!’ (И. Е. Репин, Письма. 1873—1898, М. — Л., ‘Искусство’, 1946, стр. 61).}, о котором Вы пишете, согласиться не могу. Это все устарелые, самоделковые теории и шаблоны. Для меня выше всего правда, посмотрите-ка в толпу, где угодно, — много Вы встретите красивых лиц, да еще непременно, для Вашего удовольствия, вылезших на первый план? И потом посмотрите на картины Рембрандта и Веласкеза. Много ли Вы насчитаете у них красавцев и красавиц?! Что же, значит — они должны бы ровно ничего не стоить, по мнению Ваших художников, а Шопены и Беллоли должны считаться образцами художества?!! Как бы не так, меня рвет от этой лжи последних, и я бы за них гроша не дал.
В картине можно оставить только такое лицо, какое ею в общем смысле художественном терпится, это тонкое чувство, никакой теорией его не объяснишь, и умышленное приукрашивание сгубило бы картину. Для живой, гармонической правды целого нельзя не жертвовать деталями. Кто не понимает этого, тот неспособен сделать картину. Картина есть глубоко сложная (вещь и очень трудная. Только напряжением всех внутренних сил в одно чувство можно воспринять картину, и только в такие моменты Вы почувствуете, что выше всего правда жизни, она всегда заключает в себе глубокую идею, и дробить ее, да еще умышленно, по каким-то кабинетным теориям плохих художников и ограниченных ученых — просто профанация и святотатство.
Вы знаете, что я плохой оценщик. Шварца вещь, по-моему, драгоценность, этот ‘Вешний поезд’ {‘Вешний поезд царицы на богомолье при царе Алексее Михайловиче’ (1867).} лучшая его вещь, а я не знаю, сколько за него просят. Правда, техника его не высока, но сколько правоты, воображения, оригинальности!
Кондратенка вещь {Очевидно, ‘Ананур в Грузии’.} больше не стоит, это красная и очень хорошая ему цена.
Размарицына вещь {‘Панихида’ (1882).} все менее и менее одобряют, уж очень немецким элементом разит.
Будьте здоровы.

Преданный Вам И. Репин

Очень хвалят все Максимова ‘Заем хлеба’ — вот она, правда.

В. В. СТАСОВУ

25 марта 1883 г.
Петербург

Дорогой Владимир Васильевич!

Во-первых, позвольте Вас обнять и расцеловать за то, что Вы едете, не откладываете, значит, мы покатим! Теперь я еду в Европу сознательно и со страстным желанием, не то что 10 лет назад, по казенной надобности {Речь идет о совместной заграничной поездке, которая вскоре была осуществлена.}.
Во-вторых, спасибо Вам большущее за Ваше обстоятельное и подробное письмо, я вижу, что Вы ничего не пропустили из замечаний Верещагина {По поводу картины ‘Крестный ход в Курской губернии’.} и передали их почти дословно. Я нахожу его мнения очень верными, и они уясняют мне отчасти и его самого, его миросозерцание, вкус и точку, с которой он смотрит и признает искусство, она современная. За замечания его про мою картину несказанно благодарен, это так верно все сказано и с таким вниманием и подробно рассмотрено, что я положительно дорожу ими и даже воспользуюсь непременно, так как после выставки я непременно поработаю над картиной и исправлю все эти недостатки. Только насчет макартовских тонов я не согласен, я Макарта терпеть не могу,— это, по-моему, гнилой. А тоны мои просто не удались мне, и я это очень хорошо увидел только на выставке, это серьезная работа — поправить во всех подробностях, но я думаю, что и это я поправлю. Вообще с его замечаниями я очень и очень согласен и очень благодарен Вам, что Вы их не утаили от меня и выслушали от него и запомнили, это очень полезно нашему брату. И о Кузнецове и Позене совершенно согласен с ним, да все прочее, как я уже и говорил в начале.
Еще раз обнимаю Вас, благодарю и радуюсь нашей совместной поездке за границу.

Ваш Илья

В. В. СТАСОВУ

18 апреля 1883 г.
Петербург

Как жаль, дорогой Владимир Васильевич, что Вы не подождали нас минуточку, мы вернулись вслед за Вами домой. Спасибо Вам за ‘Перова и Мусоргского’ {Статья Стасова ‘Перов и Мусоргский’ (‘Русская старина’, 1883, No 5).}. Превосходная вещь, мы сейчас ее прочли сообща и очень, очень довольны остались, не говоря уже об этой очень остроумной аналогии между двумя этими силачами,— сколько там хороших идей, сближений, бичеваний чего следует и благородных порывов ко всякому человеческому проблеску в жизни! Спасибо Вам! Облобызал бы Вас, крепко, крепко! Как семинарист мечтал о Стеше {Из романса Мусоргского ‘Семинарист’.}.
Завтра я к Вам зайду в библиотеку около 1-го часу. Все время хотел Вам написать из Москвы, но не было свободной минуты.
Верещагин колосс, гениальный художник, его последняя вещь, ‘Перед атакой Плевны’, где лежат наши солдатики под прикрытием укреплений, просто поразительно нова! Сильна, реальна, до гениальности, но, к великому горю, она страдает и колоссальным недостатком, делающим ее балаганной картиной: это фигуры начальников,— лица их так небрежно намалеваны, так фальшиво освещены, фигуры так слабо нарисованы, что просто глазам не веришь, особенно при взгляде на группу солдат, которая лежит как живая и совершенная правда жизни, где каждый гвоздик на сапоге, как живой, лезет Вам в глаза, шинели, кепи, мундиры — все это совершенно живая натура,— и вдруг такое пренебрежение к главному, к человеческому лицу,— просто непростительно, непростительно!!! Как хороша ‘Мечеть Могола’!!! А второй эпизод, где несколько фигур в белых балахонах сидят и разговаривают у белой стены,— опять куклы из папье-маше — странно! Все на одно лицо, и все раскрашены фальшиво, деревянны. И в другой еще индийской та же кукольность, рельефные куклы — вот впечатление. Зато прежние болгарские все также превосходны, особенно ‘Переодевание‘ и ‘Панихида’, и новая тоже — ‘Перевязочный пункт‘ — еще не была выставлена и вчера. Но какая дрянь его Москва!!! {Картина ‘Вид на Кремль’ (1882).} Вот-то паршивая декорация, и вся фальшива от начала до конца, который ужасно растянут. Что там за деревья, вода, золотые главы, башня справа!! Вон беги!
Однако, несмотря на эти гениальные промахи, он все-таки гениальный художник. Новый, блестящий и вполне современный — это богатырь действительно, но при этом еще все-таки дикий скиф, как все наше любезное отечество.

Ваш Илья

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

21 апреля 1883 г.
Петербург

Дорогой Павел Михайлович!

Спасибо Вам большое за письма, потороплюсь с билетами, а то я уже, было, рукой махнул— были же там деньги три года почти, разные суммы, отчего же им не пробыть еще несколько месяцев? Еду сегодня же к нотариусу и оттуда прямо в почтамт.
Четыре тысячи Вы положите в банк, на год, а проценты удержите у себя и при личном свидании отдадите вместе с билетами, которые я прошу Вас сделать на мое имя, как и там были.
Говоря о картине Шварца, мне так живо представилась ее значительность и драгоценность для русской школы, что у меня невольно вырвалась фраза ‘бросаете же вы деньги на другие вещи’, эта фраза имела общий смысл, относящийся ко всем вещам второстепенным, которые могли быть и не быть в Вашей коллекции. Извольте, я их назову, как мне кажется: 1-я — мои ‘Вечерницы’ (помните, как я долго вас отговаривал от этой покупки?), 2-е — вещи разных неизвестных художников от Экгорста (которому цена грош) до аллеи Левитана, эскизов Урлауба и многих других второстепенных и ничего, кроме количества, не прибавляющих галерее вещей, 3-е — некоторые неудачные вещи наших хороших художников, как, например, ‘Калики’ Прянишникова, некоторые этюды В. Маковского, ‘Бабушкины сказки’ Максимова и другие, которые сейчас припомнить не могу, 4-е — все вещи иностранного происхождения, не отличающиеся ни оригинальностью, ни значительностью, сделанные под впечатлением иностранных мастеров: Красная дама Лемана, Помпея Сведомского, Медуза, Размарицына панихида и др., 5-е — некоторые этюды Верещагина, индийские. Это все можно назвать только на месте, глядя на картины {Репин пишет о картинах В. Е. Экгорста ‘В окрестностях Петербурга’ (дар художника галерее). И. И. Левитана ‘Осенний день. Сокольники’ (1879), Г. Ф. Урлауба ‘Боярин’ (эскиз, 1875), И. М. Прянишникова ‘Калики перехожие, поющие песнь о Лазаре’ (1870), В. М. Максимова ‘Бабушкины сказки’ (1867), Ю. Я. Лемана ‘Дама в костюме времен Директории’ (1881), А. А. Сведомского ‘Улица в Помпее’ (1882) и ‘Медуза’ (1882), А. П. Размарицына ‘Панихида’ (1882).}.
Впрочем, прошу Вас не придавать никакого значения моим словам, они есть мое личное мнение.

Ваш И. Репин

В самом деле сравните: заплачено (говорят) 7 тыс. за Индийский портик Верещагина, а за Шварца поезд {Картина А. Я. Шварца ‘Вешний царский поезд на богомолье’ (1868).} считают дорого 5 т.!!!
В Испанию еду во вторник.

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

26 апреля 1883 г.
Петербург

Дорогой Павел Михайлович!

Какой ужас! Я только теперь начинаю серьезно беспокоиться… Получите ли Вы? Ради бога, известите меня в Paris. Poste restante. Repine. И сюда жене хотя в двух словах скажите, что получены или пропали.
Вещи уложены, часа через два-три я уезжаю. Будьте здоровы! Миллион раз спасибо Вам, большое.
Относительно художественных произведений, о которых мы говорили, не надо забывать главного, что все это, конечно, только по отношению к Шварцу. При его громадной, несравнимой национальности, самобытности и чисто русском духе, в котором трактованы его вещи, едва ли что-либо может выдержать. Вот почему вырвалось у меня такое бесцеремонное выражение.
Что касается Сведомского, Размарицына, то я никоим образом не воображал, что Вы моим словам даете какое-либо значение, напротив, много раз я убедился, что Вы всегда были самостоятельны, хотя и меняете мнения часто, а по поводу моих доводов Вы еще, как мне казалось, ни разу серьезно не считались со мною, оттого я без всякой осторожности говорю с Вами, будучи уверен, что завтра же Вы забудете мои слова и сделаете по-своему. Говорю под минутным настроением свое личное впечатление, которое у меня часто меняется при более основательном изучении предмета.
Низкий поклон всей Вашей семье.

Преданный Вам Илья Репин

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

29 мая 1883 г.
Мадрид

Дорогой Павел Михайлович!

Еще бывши в Париже, получил Ваше письмо, за которое очень благодарю, но очень извиняюсь, что до сих пор не мог написать Вам. Хотелось побольше написать, времени не было, и вот только здесь, в Мадриде, перед отъездом собрался. Сегодня уже 8-й день, что мы здесь, я сделал две копии с Веласкеза, и послезавтра поедем дальше.
Париж меня сильно разочаровал на этот раз искусством своим: в салоне лучшие имена (Невиль, Детайль) отсутствовали, Каролюс Дюран и Фирмен Жирар изгадились до неузнаваемости: Бастьен ле Паж уж очень вдался в имитацию архаическому искусству романскому… Прибавьте к этому непроходимую массу хлама, худо написанного и в колоссальных размерах. Благо если в целой зале находились одна-две хорошие вещи, на которых можно было душу отвести от уныния, пустоты, глупости и людского падения. Берро, Захариас, Бастьен ле Паж и очень немногие другие составляют отрадные оазисы в этой пустыне хлыщовства, шарлатанства, манерности на всякие лады и бездарности. Салон в Берлине несравненно выше, там Бекельман, Кнаус, Дефреггер и еще некоторые новые имена производят впечатление живых художников и интересных людей. Удивительно, как все это вытравляет у себя Париж! Они не видят, как они низко падают, что пустота содержания свела их к пустоте формы искусства, и они скоро будут равны нулю, если не сделают серьезного поворота на человеческую Дорогу.
Не доезжая еще Парижа, я думал, как я плохо делаю, что буду видеть сперва новое европейское искусство, в его совершеннейших образцах в Салоне, и потом поеду к маститому старцу Веласкезу, как он мне покажется бедным, старым, отсталым!.. Вышло совсем наоборот: после этого пошлого кривлянья недоучек, после всей форсировки неестественной, шарлатанов Веласкез — такая глубина знания, самобытности, блестящего таланта, скромной штудии, и все это скрывается у него глубокой страстностью к искусству, доходящей до экстаза в каждом его художественном произведении, вот откуда происходит его неоконченностъ (для непросвещенного глаза), напротив, напряжение глубокого творчества не позволяло ему холодно заканчивать детали, он погубил бы этот дар божий, который озарял его только в некоторые моменты, он дорожил им… И какое счастие, что он не записал их сверху, не закончил по расчету холодному мастера!!! Детали были бы, конечно, лучше, но зато общая гармония образа, что способны воспринимать только исключительные натуры, погибла бы, и мы этого не увидели бы никогда… Никогда еще я с таким восхищением не стремился каждое утро в музей, как здесь!.. Но и музей же в Мадриде!!! Где можно так изучить Веласкеза и Тициана? Хочется мне еще и Тициана скопировать здесь одну вещицу, хотя в маленьком размере… не знаю… Зато здесь я разочаровался в Рибейре, Мурильо мне тоже здесь не нравится, ни одной вещи, равной нашим эрмитажным, нет. Да еще Рафаэль здесь не хорош, впрочем, и Сикстинская Мадонна его мне совсем не понравилась, и сколько я ни старался в Дрездене, не мог уразуметь ни ее красоты, ни величия. Искусство его мне кажется рассудочным, сухим и архаичным по форме и цветам грубым.
Будьте здоровы, напишите мне в Рим (Roma, Poste restante), если будете иметь время, поскорей, а то не застанет письмо. Как была в Москве наша выставка и прочее великое торжество? {Репин имеет в виду XI Передвижную выставку и коронацию Александра III.} Владимир Васильевич Вам очень кланяется и просит написать ему, как прошла продажа картин В. Верещагина. Поклонитесь от меня Вере Николаевне и Вере и Александре Павловнам и Марье Ивановне.
Какой милый народ испанцы!! Вот-то милые, добрые, бесхитростные дети, доброжелательные. Просто невероятно!!! До сих пор я считал французов лучшими людьми, но испанцы несравненно выше по своей доброте, наивности, радушию. И какие красавицы женщины и мужчины тоже!!! Но что у них ужасно, это публичное торжественное убийство выхоленных быков и особенно лошадей рогами быков!!! Это позор для человечества!!! Как можно терпеть эту гнусную кровожадность!!!

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

10 июля 1883 г.
Ораниенбаум

Дорогой Павел Михайлович!

Ваше письмо, адресованное в Рим, я получил уже в Петербурге. Наступила такая жара, а я так много насмотрелся всего чудесного, что более уже не воспринимал, чувствовал, что довольно на сей раз, и из Венеции мы повернули назад. В Мюнхене еще не была открыта выставка, но нам всякими неправдами удалось взглянуть на нее ‘одним глазком’. Хорош отдел испанцев, все новые вещи, я видел некоторые только в снимках. Положительно, первенство талантов в живописи надо признать за ними… Я очень пожалел, что отправил туда этюд (спящей жены) {Картина ‘Отдых’ (портрет В. А. Репиной, 1882).}. Его повесили высоко, не по свету, вблизи блестит, издали не видно, совершенно даром пропадает — я дал себе слово не посылать вещей своих на эти большие выставки, где вещи выставляются без толку, как дрова.
Я забыл упомянуть в прошлом письме о Голландии, это потому, что я ждал от нее больше. Рембрандта у нас есть лучшие образцы, а большие его, столь прославленные вещи мне не понравились, в них уже видна форсировка и стремление поразить эффектом зрителя. Это Рембрандту-то об этом беспокоиться!!! Но от кого я был и до сих пор и всегда буду в восторге, это от Франца Гальса в Гааге, да и не в одной Гааге, а везде, где удавалось встретить его талантливейшие наброски, я не мог глаз оторвать. Сколько жизни!!!
Да, Вы совершенно правы, что этих больших художников можно вполне оценить где-нибудь в одном месте. Правда, что для Веласкеза Мадрид, для Мурильо Севилья (и Петербург, скажу я теперь), для Рибейры Неаполь (и Петербург), для Рембрандта — Петербург… Петербургский Эрмитаж (по мере моего знакомства с европейскими музеями) все растет в моих глазах, такие в нем превосходные образцы почти всех лучших мастеров! И, что замечательно, почти отсутствует тот вечный хлам, который, как сорная трава, заполонил и запакостил собою почти все европейские музеи. Я от души всегда жалею тех добросовестных, интеллигентных путешественников, которые, по гиду, чистосердечно, подолгу останавливаются перед бесконечным мусором подделок под Вуверманов, Теньеров, Иордансов, Рубенсов и др.!!! Как это должно быть тяжело и отвратительно в конце концов!!! Когда я там иногда вспоминал Вашу заботливость на этот счет о Вашем музее, мне представлялось это всегда высоким, благородным подвигом, хотя у Вас сравнительно сорных трав весьма ничтожное количество, они сами собою теряются… Да, теперь передо мною всплывает только лучшее из виденного, и его не много, даже у великих мастеров не все одинаково хорошо. Но всего безотрадней думать о той массе искусственно выдрессированных художников, особенно в последнее время, которые с такой быстротой и неутомимостью производят свои плевелы по всему образованному миру, где так облегчены способы изучения техники, так выработан шаблон, держась которого всегда можно сделать приличную вещь, которая понравится публике гораздо больше вещи настоящей, всегда почти страдающей отсутствием внешней прилизанности. Да, это серьезный, по-моему, вопрос для настоящей критики искусства — верно определить врожденных талантов (каковых на земле везде весьма не много) от искусственно воспитанных (каковых неисчислимое количество). Они даже численностью своею держат в руках своих авторитет искусства и ведут его так упрямо, с апломбом по фальшивой дороге, что часто истинные таланты по робости своей бросают свое призвание, спиваются и погибают всяким способом.
Увы! Наша критика слишком невежественна, чтобы понимать суть, столь трудно уловимую даже иногда и для самих художников, а плевелы между тем все растут, благоденствуют и заглушают собою нежные растения.
Искусство вследствие необыкновенной потребности в последнее время (время реакций всегда этим отличается) сделалось выгодным ремеслом. В самом деле, какой же другой личный труд оплачивается так высоко? ‘Трудом праведным не наживешь палат каменных’,— говорит пословица, а художники начинают уже обзаводиться каменными палатами. Это привлекает уже юношей как выгодная профессия и при даровитости, уме-смекалке, что называется, не трудно достичь ‘в искусств ее безграничном’ ‘степени высокой’, не трудно, выучившись, умно приспособить всякий рабочий час и мерять время на деньги. Что за беда, что все произведения суть самая прозаическая подделка под поэтические создания! Кто это разберет?!! Нравится, покупают, прославляют, ставят примером!.. Академия старается приобрести новое светило в учителя юношеству, уже по природе своей склонному к столь авторитетному подражанию,— и целая школа готова!!! Да, это школа жизни, школа борьбы за существование!!! Но не школа искусства, которой и быть не должно по-настоящему. Разве может быть школа для поэтов? Разве правительство отпускает деньги на приготовление Пушкиных, Шевченок, Лермонтовых, Некрасовых?!! Какая была бы это чепуха. Сколько было бы геркулесовых столбов нелепости! Их родит время, потребность общества, жизнь внутренняя общества, и родит весьма не много, потому что много их и не нужно. И никто не думает всякими способами искусственно дрессировать людей в поэты! А в художники?!! Посмотрите, ради бога, какая забота!! Хотя общество и искусственно воспитанные чада искусства очень часто тяготятся и упрекают друг друга в холодности отношений: одни в недостатке выражения, другие в недостатке поощрения. Нет, не поощрять, а запрещать искусство скоро придется как ненужный хлам обществу. Заведены целые школы, учреждения, службы с окладами, премии за методы обучения, целый совет специалистов (и всегда и везде бездарных. И общество даже настолько ослеплено, что думает, бездарные лучше даровитых учить могут. Да, ремеслу, шаблону — правда).
Двухсотлетний опыт показывает, что с учреждением академий искусство пало, этого никто не хочет знать, думают, что от неудовлетворительности метода. Люди, стоящие во главе, забыли, что проявления искусства в жизни — есть личное творчество, чем оно свободней, самобытней, неожиданней, тем выше и дороже, тем более оно выясняет суть данного общества, данной местности. Какие искусственные меры не заглушат этой личной особенности, столь всегда деликатной?
Из личного опыта я знаю, что настоящего, то есть врожденного, таланта учить собственно и нечему, ему достаточно только увидеть способы и процесс, и то в самом начале, детстве, а потом он очень скоро удивит своего учителя, и они уже пойдут рядом к одной цели, если оба таланты. Правда, таких не много, но повторяю, в количестве их нет никакой надобности, тем они и дороги! А эта масса привилегированной, плодовитой посредственности способна отравить жизнь ненужным хламом всевозможных повторений и подделок машинальной работы.
Даже более свободное отношение учителя к ученикам не приносило пользы, это поразило меня ужасно в учениках Франц Гальса. Зачем он учил их, подумал я, и дал себе слово никогда коллективно не учить, а школу всякую признаю теперь вредом для художников начинающих… Вот сколько написал Вам. Будет ли у Вас терпения прочитать?

И. Репин

В. Д. ПОЛЕНОВУ

17 июля 1883 г.
Мартышкино

Успокойся, Василий Дмитриевич, мастерская моя цела, пожар был далеко от нас, это сгорел лесной склад Григорьева, но я не знаю, того ли это хозяина. Да, горим и горим, много у нас огня, времена первобытные, вулканические. Не то что на гнилом Западе, где за два месяца мне не удалось видеть ни одного пожара…
Прокатился я очень удачно. Благодаря Стасову, которому уже все места были известны, мы почти не тратили времени ни на розыски, ни расходовались на гидов, все рассчитывали вперед и отделывали без устали. Вот тебе в кратком виде наша программа. Берлин: еврейская синагога, два музея (какой дивный портрет Александра Боросса, Веласкеза! {Очевидно, портрет адмирала Борро. Приписывался Веласкесу.} и современная выставка, которая была очень хороша и довольно велика (почти в каждом большом городке мы видели выставку новых произведений). Самые громадные: Париж, Мюнхен, Берлин, Амстердам, небольшие: Мадрид, Дрезден, Кассель, Брюссель, Венеция. В некоторых городах Европы сделаны большие приобретения нового искусства, национальные музеи — Париж, Мадрид, Брюссель, Берлин, Дрезден — особенно обогатились за последнее (время выдающимися произведениями национальной живописи. Соображаю, что у меня не хватило бы времени и терпения написать всю программу, ограничусь только самым выдающимся.
Самое сильное впечатление произвел на меня Мадрид — и искусством и жизнью. После Мадрида я почувствовал себя тем блаженным правоверным мусульманином, который побывал в Мекке и удостоился носить чалму. Я даже подумываю серьезно: не носить ли мне испанской шляпы в воспоминание… Из прошлого искусства: Веласкез (там только и оценишь его, Тициан тоже в удивительных и неизвестных почти нам образах), Мурильо — в Севилье лучшие вещи, там же интересный очень Хуан Вальдес, Греко — предшественник Веласкеза, превосходная его вещь в Толедо, в церкви св. Томаса.
Как интересна Ламанча, особенно южная часть ее, мы проезжали ее при луне, это было нечто такое фантастическое, грандиозное… Страшные скалы черной горы так ужасно надвигались над нашими несчастными вагончиками… право, душа в пятки уходила и верилось в бесконечных врагов великого рыцаря печального образа. Зато северная часть Ламанчи так плоска и прозаична, что невольно расхохочешься над всякими великанами. Но куда я залез? Описания… Это в наш век-то! Сидя в Мартышкине перед финской лужей, именуемой морем. День чудесный, и меня тянет куда-нибудь ‘байдики сбивать’. Надо кончать как-нибудь письмо. Прости, Христа ради, совсем я разучился писать. Постараюсь ответить на твои вопросы. Испанию едва ли теперь можно назвать монархическою. На короля и королеву не обращают они почти никакого внимания, из 1000 один снимет шапку, и то, вероятно, знакомый, потому что в ответ на сей привет король и королева очень фамильярно кивают гражданину головой. Но испанцы — живой, веселый и самый добрый в мире народ, о такой деликатности и добродушии я даже в мечтах не заходил. Что касается аристократически-клерикального искусства, то ты прав — оно таково, и это составляет его ахиллесову пяту, и такие гении, как Веласкез и Мурильо, не избегли аристократического идиотства и клерикальной тупости и ограниченности. В самом деле, настоящим аристократам и их аристократическому искусству не было никакого дела ни до истории своей страны, ни до типов своего народа, ни до окружающей жизни, всегда припомаженные, фальшиво дрессированные, могли ли они чувствовать настоящую жизнь?! Счастие наше, что Веласкез и Мурильо по своей родной привязанности к низшим слоям жизни воспроизвели несколько народных типов. Это и суть их лучшие вещи, они написаны с жаром, с увлечением, в свободное время, для себя, остались неоконченными, брошены были как ненужные вещи, а они-то и есть гениальные произведения (как, например, Менипус {Картина Веласкеса ‘Менипп’. Репин сделал ее копию.} и некоторые типы нищих у Мурильо). Это не чета’ их заказным работам, портретам королей-идиотов и ничего не выражающих мурильевских мадонн. Совсем другая живопись, другое отношение к делу — заказ!
Я сделал маленький антракт, прошелся к морю на 5 минут, и мне совестно стало, что я обругал его лужей. Сегодня небо такое голубое, и залив совершенно похож по голубизне на неаполитанский, а как хорош Кронштадт!.. Первый план — превосходный пейзаж: рыбацкие лодки, сети, камни у берегов, мостки к купальням и вдали белые зайчики, лодочки с парусами, пароход — просто прелесть. Место веселое и очень разнообразное. Но обратимся к искусству. Хуан Вальдес ненавидит клерикалов и аристократов. Он изображает их мертвыми и ужасными. Вот лежит великолепный, залитый земными почестями и золотом папа в пышной обстановке, но как ужасен его труп. Проходите поскорей мимо, а то, вглядевшись, вы увидите, как черви кишат в нем, наполняют орбиты глаз, нос, да, настоящие гробовые черви! Тут же, всмотревшись, вы увидите человека в короне со всеми атрибутами власти и в такой же власти червей. И подпись: Sic transit gloria mundi. Он был большой друг Мурильо, любил его работу и говорил, что ему после живых людей Мурильо можно писать только мертвецов. Но у него есть и живые люди, очень реально и оригинально.
‘Республиканская Голландия с бюргерски-протестантской живописью?’ {Фраза из письма Поленова к Репину от 10 мая 1883 г.} Да, это не чета бедной и пустынной Испании, где нищенства больше, чем в Италии, и нет того притворного попрошайничества, а действительной бедности, откровенно бьющей в глаза на каждом шагу, особенно в захолустьях. Нет, Голландия отделана как игрушка: живая, веселая, богатая, деятельная, свободная, страшно населенная в городах, здесь жизнь ключом бьет, много детей… все это никому не мешает. Тротуары не отделены от мостовой, деревья не огорожены, и, несмотря на миниатюрные размеры улиц, ни одно дерево не обглодано колесами (скак это у нас с тумбами) и ни в одно окно не въехали дышлом.
В искусстве Голландии меня более всего поразил Франц Гальс в Гарлеме, да и в других местах, где есть его работы,— живой художник, свободный, несмотря на неколоритность, на небрежность местами… Это такая прелесть жизни, экспрессии!! Рембрандт мне там не понравился, я ждал больше, у нас в Эрмитаже он лучше.
‘Любезный Париж и веселые французы’ {Фраза из письма Поленова к Репину от 10 июля 1883 г.}, я бы сказал: веселый Париж и любезные французы. Париж стал еще веселее, живей, красивей!! Что они там понастроили! Какая прелесть Трокадеро! Какой оттуда вид на Сену!! И, наконец, этот неумолкаемый гул жизни уличной, веселой, красивой, изящной. […] Но искусство парижское опустилось. Слишком много развелось поддельных художников, искусственно воспитанных, то есть ремесленников в искусстве. Эта братия могла бы еще держаться добросовестно, вырабатывая какую-нибудь частицу в искусстве, они прежде так и делали и даже возымели силу, авторитет, пока критика не указала им их настоящее течение и указала, что гениальные создания искусства виртуозны, часто совсем не докончены, всегда почти очень общи, но в этом их гениальность. Как же быть теперь? Стали дрессироваться под виртуозность и недоконченность!.. Ну можешь себе вообразить, если сие не основано глубоким изучением натуры и если оно есть только шарлатанство! Таков весь Салон в этом году, за немногими исключениями. Каролюс (как шгадилюя! Невиль и Детайлъ нашиюали панораму. Как мне надоели эти панорамы! Да ведь в каждом большом городе, и все баталии!!! А в Париже теперь четыре панорамы. Я думаю, что они скоро провалятся. Такая рутина, однообразие, так мало художественности.
Французскую палату депутатов мне не удалось видеть, но мне удалось слышать одну ораторшу, Юбертин Оклер, какая талантливая личность и как увлекательна, как интересна была вся обстановка в Salle de Riboli, где танцуют блузники. Вообще теперь там очень много народных собраний, в разных местах, по 50 за вход, и какие иногда ораторы!! Все это социально-революционные кружки. Но где мне удалось видеть разом целую сотню народных ораторов — это на Пер Лашез в годовщину расстрелянных коммунаров 1871 г. версальцами. Народу блузников было тысяч до 10, нанесли венков. Несли торжественно группами, всякая свои. Каждая группа заходила сначала на могилу Бланки, а оттуда шли на могилу братьев, сыновей, отцов, и вот здесь-то один за другим ораторы воодушевляли толпу. Раздавались страшные аплодисменты, летели в воздух шляпы, и крики: ‘Vive la Revolutior sociale!! Vive la Kommune!’ оглашали воздух и увлекали толпу до страсти. Красное знамя на простой палке прикреплено к стене, окруженное массою громадных венков из цветов кровавого цвета. Последним говорил извозчик в белой клеенчатой шляпе, уже пожилой, бритый человек, страшный фурор произвел.
До Рима я не доехал, делалось очень жарко. Да и перевидел я так много, что уже не воспринимал более.
Из Венеции повернули мы оглобли на Мюнхен — и домой. Но я познакомился немножко с Северной Италией (Генуя, Милан, Верона). В Генуе на кладбище такие есть шедевры современной итальянской скульптуры. Лучшие вещи за последние три-четыре года с такой реальной правдой, с такой чудеснейшей отделкой, что я был совершенно поражен, я не ожидал ничего подобного найти там. Мне хвалили миланское кладбище, но это совсем не тот табак. Нет возможности припомнить и описать хотя сотую долю всего превосходного, что мне удалось видеть в эту поездку, иногда это всплывает само, но писать долго. Скажу теперь, какие авторы меня разочаровали: Рибейра — я не видел ни одной вещи (написал он громадное количество, особенно в Мадриде) его, достойной нашему эрмитажному образцу, все это уже рутина.
Рубенс тоже меня не восхитил, даже в Антверпене, где он представлен одной из лучших и капитальнейших вещей своих. Рафаэль также: чем более знакомлюсь с ним, кажется мне сухим, рассудочным художником, не колоритным и не живописным, формы его большею частью еще архаичны, цвета грубы, не талантливы, экспрессии натянуты, подчеркнуты. Ждал я от ‘Сикстинской мадонны’, но и та разочаровала меня, в фотографиях она производит больше впечатления. Я долго недоумевал, много думал и наконец добрался до причины столь громадного успеха этой вещи и этого художника. Ну, не буду, не буду…
Кланяйся, пожалуйста, всему милейшему Абрамцеву. Часто я вспоминал вас всех, особенно Савву Ивановича, когда ехал ‘от Севильи до Гренады’. Дивный инструмент гитара! Как хорошо иногда играли испанские нищие, особенно в две гитары, одна — выше строем, коротенькая, другая — обыкновенная. Просто заслушаешься…
Не от Саввы ли Ивановича я получил в Мюнхене в Htel Байришергоф листок белой почтовой бумаги? Я думаю, это он подшутил. Но как он угадал, что я остановлюсь в этом отеле?!

Твой Илья

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

13 ноября 1883 г.
Петербург

Удивляюсь, как это я забыл про картину К. Маковского! {‘Боярский свадебный пир XVII века’ (1683).} Как же, я ее видел. Она очень эффектная вещь, напоминает картины П. Веронеза, богатая, нарядная, но очень приторная по своей банальности. Бояре напомажены, нарумянены, набелены, с подкрашенными губами до противности, жених какой-то приказчик, расчесанный по-теперешнему (бояре наши коротко стриглись), пошлый и глупый тип, невеста, его всегдашняя супруга и т. д. Долго ее рассматривать нельзя — начинает сильно беспокоить глаз бессовестное лганье в свете, перспективе и общем строе картины, все это альбомно, не серьезно и не простительно для такого огромного холста.
Да, Суворин расписался! да ведь он в искусстве, как свинья в апельсинах, толк понимает, профан совершенный. Стоит вспомнить, как он описывал воду в картине Куинджи {‘Ночь на Днепре’ (1880).}, которая была до того натуральна, что палка, поднесенная к картине, отражалась в ней, как в живой воде!!!
Будьте здоровы, дорогой Павел Михайлович. Ах, да, о Стасове и Верещагине я ничего нового Вам не намеревался говорить — это я отвечал на вопрос Вашего мартышкинского письма.

Всегда Вам преданный Илья Репин

Н. И. МУРАШКО

30 ноября 1883 г.
Петербург

Микола!

Неужели я когда-нибудь не отвечал на письма, да еще моих старых товарищей?!
Красота — дело вкусов, для меня она вся в правде. Ты угадал — избитая рутина для меня просто пошла, как шарманка, и ею я никоим образом удовлетвориться не могу. ‘Дважды два — четыре’ — это есть наука (она может в искусстве относиться только к рисунку, перспективе), а подводить под неопровержимые истины условные приемы золотой посредственности, почерпнутые из некоторых творений великих мастеров,— наивно. Сами великие мастера стремились всегда к правде и новизне — словом, шли вперед… В картине моей фонарь ты принял за киот и за главную святыню. А у меня главный сюжет в центре картины {‘Крестный ход в Курской губернии’.} — это барыня, несущая икону под конвоем сотских.
Ты думаешь, что чем ближе фигура к зрителю, тем она значительней. И с этой установленной нормой ты судишь картину (Ледаков вопиял о моей бестактности и безграмотности за ‘Софию’ {Статья А. З. Ледакова в газете ‘С.-Петербургские ведомости’, 1879, 31 мая.}, что в картине впереди всего был стул?!). Плохо дело, если сами критики не отрешились от азбучных, устарелых теорий, давно брошенных художниками, и эти теории стараются преподавать миру как нечто новое, незыблемое. Недалеко уйдет читатель от такого объяснения.
Относительно красок ты, может быть, и прав, что они у меня, как у Крамского и Шишкина, страшно скучны, что делать, это уже недостаток таланта, но я бы себя презирал, если бы я стал писать ‘ковры, ласкающие глаз’. В этой девочке с тамбурином такая ложь красок, рисунка, формы, что я только оплакиваю падение Харламова, глядя на нее, и мне она противна во всех отношениях.
Давно ли это тебя стали смешить идеи в художественных произведениях?
Я не фельетонист, это правда, но я не могу заниматься непосредственным творчеством. Делать ковры, ласкающие глаз, плести кружева, заниматься модами — словом, всяким образом мешать божий дар с яичницей, приноравливаясь к новым веяниям времени… Нет, я человек 60-х годов, отсталый человек, для меня еще не умерли идеалы Гоголя, Белинского, Тургенева, Толстого и других идеалистов. Всеми своими ничтожными силенками я стремлюсь олицетворить мои идеи в правде, окружающая жизнь меня слишком волнует, не дает покоя, сама просится на холст, действительность слишком возмутительна, чтобы со спокойной совестью вышивать узоры,— предоставим это благовоспитанным барышням.
Ратника {Картина ‘Ратник XVII века’ (1879).} своего я пожертвовать в школу не могу, это не примерная живопись, а к тому же я считаю, что в Киевскую школу я дал достаточно, просят еще в Одессу, да, вероятно, и в другие города будут просить.
Номера {Оценка работ учеников по номерам, принятая в Академии художеств.} в школе своей ты брось, это мерзость. Делай выставки ученических работ и на них показывай недостатки учеников. Да они и сами увидят там, что лучше, что худше. Хорошо, если бы учителя каждый месяц обошли вместе с учениками выставленные рисунки и побеседовали бы дружески, замечая недостатки и указывая на достоинства.
Ну, прощай, много бы я тебе написал, да некогда, будь здоров.

Твой Илья

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

11 декабря 1883 г.
Петербург

Дорогой Павел Михайлович!

У нас все, слава богу, хорошо. Ваше письмо меня застало врасплох относительно портрета М. И. Глинки, когда-то, помните, говорили об этом, но после бросили и забыли, и я даже и не возвращался к этой мысли. Сделать живой портрет, без натуры едва ли возможно, казенный никому, особенно Вам, и даром не нужен, остается одно — делать картину, это задача нелегкая, и ее нельзя решить вдруг, надо подумать, почитать о нем, порасспросить людей знавших, и тогда, если что составится, то попробовать — выйдет что-нибудь — хорошо, не выйдет — бросить. Возьму его записки и стану опять читать, и расспрашивать, и советоваться, авось либо что-нибудь вдохновит. Его все-таки придется изобразить с бакенбардами, а это почти борода.
Прилагаю письмо Л. И. Шестаковой обратно.
Будьте здоровы.

Преданный Вам И. Репин

1884

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

5 марта 1884 г.
Петербург

Дорогой Павел Михайлович!

До сих пор не имел свободной минуты, чтобы ответить Вам. Время выставки всегда уж такое бесшабашное. Очень жаль, что лично с Вами не встретился. В то время как Вы были у меня, я Вас поджидал на выставке. Деньги я получил — спасибо Вам.
А мое мнение о выставке такое: 1-й No Крамского — ‘Неутешное горе’, 2-й Дубовского — ‘Зима’, 3-й Лебедева историческая — ‘Молодые’, 4-й Костанди — ‘У больного товарища’, 5-й Кузнецова — ‘Берушка М.’, 6-й Маковского — ‘В прихожей’, 7-й Ярошенки — ‘Стрепетова’, 8-й Крамского — ‘Портрет старика’ (на купца похож) и т. д.
Картина Ярошенки, в общем, мне очень нравится, особенно околичности, но фигура не удовлетворяет, поторопился, но виден талант и воображение. Портрет Г. Л. Толстого очень похож, очень похожу художественная вещь, и, несмотря на плохую технику, крупное произведение. В картине Прянишникова мне очень нравится охотник, отрезывающий лапки зайцу (сколько экспрессии), и пейзаж хорош, кроме неба.
Мясоедова я намерен переписать весь днем, он рыжеват весь. Портрет Тургенева, действительно, слаб, но Ваш портрет меня удовлетворяет, и многие художники его хвалят.
Но как подло относятся к нам газеты в этом году! Особенно (‘Новое время’. Вчера Суворин отличился! {Статья А. С. Суворина (под псевдонимом ‘Незнакомец’) ‘Письма к другу’ (‘Новое время’, 1884, 4 марта).} Это еще неслыханное холуйство мысли и эстетическая приниженность, развращенность! Как низко опустился этот человек, когда-то даровитый! Ну, можно ли хвалить над всей выставкой портрет Майкова {Портрет А. И. Майкова работы М. Н. Крамского.} и букет Крамского!!! Это не только грубая профанация искусства, но и умышленная приниженность вкуса, чувства в угоду какой-то холуйской тенденции — да, это у них теперь действительно тенденция. Боборыкин все сетует об отсутствии на выставке женской наготы и хвалит Харламова!! Неужели наша интеллигенция с ними заодно? Нет, не поверю. Общество — сила, а сила не может пасть так низко. Это выжившие из ума пустоцветы. Все их разглагольствования сметутся как ненужный хлам и сор. И будут только впоследствии удивляться слабости, фальши и невежеству этого господствующего теперь холуйского омута с холуйскими тенденциями. А в ‘Петербургских ведомостях’ читали?!!
Будьте здоровы, Павел Михайлович.

Ваш И. Репин

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

6 апреля 1884 г.
Петербург

Дорогой Павел Михайлович!

Очень удивила меня Ваша телеграмма, особенно, чем больше думаю, эта Ваша поспешность теперь. Почему ответ Вам нужен телеграммой? Вы можете спокойно сколько угодно спрашивать письмами, картина {Репин пишет о своей картине ‘Не ждали’ (1884).} не уйдет, горячее время прошло, и я привык уже к мысли, что она останется на руках. Назначенная мною цена и есть самая крайняя. Я знаю, что всякий скажет, что это дорого, только Верещагину этого не сказали бы и тогда, если бы он назначил вдвое. Я не ровняю себя с Верещагиным и потому назначаю половину против его цен.
Для Вашей ли галереи Вы желаете приобрести ее? У Вас, право, довольно моих картин. Да и сюжет ее Вам был всегда не по сердцу.
Я очень жалею, что мне не удалось еще повидаться с Вами. Я хотел Вам посоветовать приобрести вещь у Неврева ‘Ксения перед самозванцем’ — это лучшая его вещь и потому, как часто бывает, на руках осталась. У Вас же, кстати, нет ни одной его картины из его исторической живописи, а он исправил Ксению, и картина эта теперь очень хороша — увидите сами. Да еще я видал там одного молодого таланта, Коровина, вещицу {Картина С. А. Коровина ‘Перед наказанием в волостном правлении’ (1885).}, которую так несправедливо Совет лишил награды какой-то, но это такая зрелая вещь, такая глубоко психологическая драма совершается на глазах, так все правдиво, благородно и высокохудожественно, что я надивиться не мог на эту небольшую по размерам картину. Очень жаль, если Вы упустите этот перл настоящего нашего ренессанса в искусстве. Как хороша фигура старшины, от смущения носком сапога передвигающего какую-то валяющуюся бумажку! Это большой талант, если его что-нибудь не сгубит.

Ваш И. Репин

Н. И. МУРАШКО

10 апреля 1884 г.
Петербург

Дорогой Микола,

я рад, что ты на меня не сердишься и пишешь по-старому. Скажу тебе откровенно, прошлый раз меня ужасно взорвала твоя неискренность. Если бы ты напечатал то, что писал мне, я помирился бы, может быть, и неохотно, но, во всяком случае, уважал бы твое личное мнение, а здесь мне обидно показалось, что думал и чувствовал ты совсем другое, чем писал мне. Как-то уже очень великодушно кривил душой в мою пользу. Ради бога, этого не делай вперед, лучше печатно отделай на все корки, ведь мне не привыкать стать: никого еще, кажется, так не распекали, как меня (взгляни только в ‘Гражданин’, ‘Московские ведомости’, ‘Петербургские ведомости’, ‘Новое время’ и т. д.). И так за каждую картину.
Если бы я был послушным и благонравным дитею, то бросил бы все, потому что я никогда не узнал бы чего-то такого, что понравилось бы всем. И так пришлось бы всякому художнику. И напрасно ты думаешь в своей киевской наивности, что вы там только знаете про какое-то особое искусство, которое есть чистое искусство и ни с какой нравственной стороной человеческой ничего общего не имеет,— про него и мы кое-что знаем. Но не забывайте, что всякое произведение человека есть плод его собственного воспитания и склада его души, а потому даже негодующий великий авторитет Айвазовского относительно Верещагина остается шпиком аристократического брюзжания, Семирадский тоже не всех пленяет, много есть серьезных мнений, что Семирадский продал себя за деньги, как публичная женщина… И всем им с их живописью до верещагинской живописи так же далеко, как подносам до настоящих картин, я уже не беру нравственной стороны человека, которая дает Верещагину гениальность, а все они — куцые шавки. Не думай, пожалуйста, чтобы я сюда причислил Ге, нет, Ге я считаю громадным талантом, и натура совершенно сродни Верещагину, такой же энтузиаст […], неспособный сделать трех мазков для чистого искусства. Итак, будем терпеливы, не станем католика сажать в ад за католицизм, штундиста за штунду и т. д. Будем судить за форму, за художественность, это понятно нам, жрецам, гастрономам всякого рода до соловьиных языков, голых задов и прочих даров неисчерпаемой богатством природы, но не будем же уже так нагло относиться к проявлениям разума в жизни, ведь это и есть тот святой дух, который нас ведет к чему-то высшему. А бесхитростная публика только его и ждет, его только и боготворит в простоте сердечной, до наших тонкостей она еще не развращена…

Твой Илья

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

10 августа 1884 г.
Петербург

Дорогой Павел Михайлович!

Вы желаете знать, что я делаю? Увы, я трачу уже четвертую неделю на эскиз, который будет, по всей вероятности, забракован заказчиками {Эскиз картины ‘Речь Александра III к волостным старшинам’ (1886). Писалась по заказу царя.}. Оторвали меня от моего труда, который мне так хотелось продолжать, чтобы в зиму кончить, надеялся я на лето… но время быстро бежит…
Эта новая тема довольно богата, и мне она нравится, особенно с пластической стороны. Царь и народ на фоне придворной знати. Сколько разнообразия типов, выражений, лиц, контрастов, самых неожиданных, художественных!.. Но вчера еще, человек понимающий, что нужно двору, увидев мои эскизы, сказал, что это, наверно, будет забраковано.
Жаль потраченного времени! Особенно теперь, но я, признаюсь, нисколько не пожалею, если этот заказ не состоится. Есть у меня и своего дела довольно.
Между делом, в виде отдыха пишу два портрета: Всеволода Гаршина здесь, в Питере, и Надежды Васильевны Стасовой на даче в Юкках. Люблю я этих обоих субъектов, симпатичные люди, особенно Гаршин — этой кротости, этой голубиной чистоты в человеке мне еще не приходилось встречать в жизни. Как кристалл чистая душа!
Будьте здоровы, очень рад, что могу писать Вам по-прежнему.

Всегда Ваш И. Репин

В. В. СТАСОВУ

14 ноября 1884 г.
Петербург

Дорогой Владимир Васильевич!

Да, Толстой (Декабристы) {Отрывки из незаконченного романа Л. Н. Толстого. Были напечатаны в сборнике Литературного фонда ‘XXV лет, 1859—1884’, Спб., 1884.} это гениальный отрывок! Какое спокойствие, образность, сила, правда! Да что говорить!.. Только чуть не плачешь, что человек, которому ничего не стоит писать такие чудеса жизни, не пишет, не продолжает своего настоящего призвания, а увлекся со всей глубиной гения в узкую мораль, прибегая даже к филологии для убедительности неосуществимых теорий… Жаль! Жаль и жаль!
Тургенева писем я не читал, думаю, что это не особенно интересно.
А Стихотворение в прозе, {Стихотворение в прозе ‘С кем спорить?’, полемически направленное против Стасова. Приводим его полностью:
‘— Спорь с человеком умнее тебя: он тебя победит, но из самого твоего поражения ты можешь извлечь пользу для себя.
— Спорь с человеком ума равного: за кем бы ни осталась победа — ты по крайней мере испытаешь удовольствие в борьбе.
— Спорь с человеком ума слабейшего, спорь не из желания победы,— но ты мажешь быть ему полезным.
— Спорь даже с глупцом! Ни славы, ни выгоды ты не добудешь… Но отчего иногда не позабавиться!
— Не спорь только с Владимиром Стасовым’.} посвященное Вам Тургеневым, прочтут все! Оно на таком видном месте.
Благодарю Вас за хлопоты по портрету Глинки. Вы неутомимы и все успеваете, но какая досада — я должен признаться, что, должно быть, брошу совсем эту затею,— не дается. Я все смарал с холста — ничего не выходит. Это все не то… какой я неспособный.

Ваш Илья

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

5 декабря 1884 г.
Петербург

Дорогой Павел Михайлович!

Портрет Сютаева, {В. К. Сютаев — крестьянин, основатель евангелической секты в Тверской губернии. Репин написал его портрет в 1882 г.} я уже Вам, кажется, говорил, стоит 300 р. Конечно, это не галерейная вещь, и только из уважения к этому действительно замечательному человеку я решусь отпустить его в Вашу галерею.
Забыл я рассказать Вам один анекдот академический, касающийся Вас. Перед актом г. К. Т. Солдатенков ухаживал за некоторыми академическими светилами в надежде украсить земное бренное существование каким-нибудь знаком государственного отличия. Успех был полный. В Совете, перед актом, его предложили как знаменитого русского мецената искусства почтить высоким званием почетного вольного общника — он принят был, кажется, единогласно.
Но в этот самый момент возвышается чей-то смелый голос и говорит, что Россия имеет еще более знаменитого мецената и известного уже всему образованному миру коллекционера — Павла Михайловича Третьякова и что если давать звание почетного вольного общника Солдатенкову, то прежде надобно дать Третьякову!.. Это производит сильное впечатление… Вдруг раздается сиплый, хрипящий голос Якоби: {В. И. Якоби, в прошлом передвижник, вышел из состава Товарищества и стал одним из ведущих деятелей академического лагеря.} — Г.г., не забывайте, ЧТО Третьяков поощряет только нигилистов передвижников!.. Мгновенно воцарилась полная тишина, лица вытянулись, и только после 5-минутной паузы, столбняка общего, перешли к очередным делам уже очень сдержанным шепотом.
Будьте здоровы.

Ваш И. Репин

Л. Н. ТОЛСТОМУ

Ноябрь—декабрь 1884 г.
Петербург

Лев Николаевич,

простите, не могу удержаться, чтобы не выразить (Вам (как умею) своего восторга от тех счастливых минут жизни, которые доставило мне Ваше последнее произведение (‘Декабристы’). Минуты эти постоянно повторяются, как только я вспоминаю эти живые страницы живой действительности, поставленной передо мною с такой спокойной ясностью, с таким самообладанием маститого художника, глубоко изучившего людей и жизнь, страстно любящего этих божиих созданий, даже с их слабостями. Как заразительна эта глубокая любовь автора! Как она увлекает читателя! Заставляет и его любить этих людей, прощать им. Что может быть выше этого чувства. Вот где сила искусства. А какое наслаждение смотреть на Наталью Николаевну! Как она успокаивает, дает силу, бодрость и веру в жизнь. Какая драгоценность! Чем можно заменить ее?.. Все лица, выведенные Вами, делаются моими близкими, родными, с которыми, мне кажется, я провел детство, и так хочется все знать про них и быть с ними. Их никогда уже не забудешь. Стоит передо мною, как живая статуя греческая, Тихоновна, святая Тихоновна, и онучи ее, святые онучи. Никогда бы я не кончил переписывать на бумагу хотя сотую долю мыслей и чувств, которые теснятся в голове… но боюсь надоесть Вам, простите, я знаю, что Вы этого не любите и заняты совершенно другими вопросами…
Ах, как жаль! Вы не поверите, какое это горькое Пробуждение, когда дочитаешь до последней страницы… Видишь, что больше нет, глазам не хочется верить, сердце сжимается. Точно сиротеешь. Нападает, наконец, досада, начинаешь упрекать автора — как ему не грех зарывать в землю такой гений, данный ему богом! Ведь это уж не талантик какой-нибудь! Что может сравниться с этими горячими страницами любви к жизни — вот она! Вот живая проповедь к людям! Эти впечатления неизгладимо западают в сердце людей и делают их лучше!.. И так навеки, и никогда не устареют эти живые образы, с живою речью, вечно будут они влиять на смертных, смягчать их и делать восприимчивее ко всему хорошему… Да разве одно это? А что заменит мне эти живые образы, которые, как греческие статуи, сами по себе составляют такое драгоценное приобретение в жизни?! Как классические создания архитектуры, музыки, всего, чем наградил нас боги дал счастье наслаждаться…
Надо быть варваром, чтобы не ценить этих величайших созданий, и надо быть неискренним человеком или уродом, чтобы не пользоваться этим счастьем жизни и добровольно, упрямо отрицать эти цветы жизни… Простите еще раз, Лев Николаевич. Я Вас так горячо люблю и так глубоко, глубоко обожаю, что плакался бы горько, если бы письмо мое огорчило Вас. Вижу, что вошел в азарт… Вы сами виноваты, зачем так ужасно увлекаете… Простите.

Илья Репин

1885

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

29 января 1885 г.
Петербург

Дорогой Павел Михайлович!

По уходе Вашему в субботу я решил твердо назначить за последнюю картину ‘Сыноубийца’ {‘Иван Грозный и сын его Иван 16 ноября 1581 г.’ (1875).} 20, и никаких уступок… Но пусть будет по-Вашему — от слова нельзя отказаться, за 1472, уж именно только для (Вас. Нельзя не сочувствовать этой колоссальной, благородной страсти, которая развилась в Вас до настоящих размеров. Еще пристройка! Да, Вы шутить не любите и неспособны почить на тех почтенных лаврах, которые справедливо присуждены Вам всем образованным миром. Вы хотите создать колосса.
‘Самые сильные страсти, страсти головные‘,— говорит Шпильгаген, идеи, перешедшие в страсть, не знают пределов и создают грандиозное, великое…
Я думаю, что работы мои выиграют от бокового света, потому что они писаны при боковом все.
Будьте здоровы.

Ваш И. Репин

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

1 февраля 1885 г.
Петербург

Дорогой Павел Михайлович!

Не только еще уступать, скорее я намерен восстановить цену в первоначальном виде. Я очень жалею, что по малодушеству под конец сделал Вам еще уступку, так как дела мы тогда не покончили, то я считаю себя вправе восстановить первоначальную цену.
Мне очень обидно отношение ценителей к этой моей вещи. Если бы они знали, сколько горя я пережил с нею. И какие силы легли там. Ну, да, конечно, кому же до этого дело… А лучше мы оставим это дело, как Вы писали, до личного свидания, а я скажу — до окончательного ее окончания.
В заключение скажу Вам, что впредь я намерен, так же как и всегда, назначать минимальные цены и никаких торгов не допускать, на предложение же покупателя убавить цену я буду, без всякой совести, прибавлять эту цифру к назначенной цене. Ну, право, положа руку на сердце, сравнительно с другими я назначаю всегда половинные цены, какие же тут еще уступки…
А я очень рад предложению Вашему не говорить цены, я сам терпеть не могу этих коммерческих разговоров. А уж как это попадает в газеты, решительно не знаю.
С чем это Вы хотите поздравить Владимира Васильевича?
Дай бог Вам здоровья!

Ваш И. Репин

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

Март 1885 г.
Петербург

Дорогой Павел Михайлович!

Перевод я получил, удивился, что письма при этом не было, сейчас же хотел написать Вам, но некогда было. Спасибо за практические советы — воспользуюсь.
У вел. кн. я не был {Третьяков рекомендовал Репину обратиться к президенту Академии художеств вел. кн. Владимиру с ходатайством о разрешении отправить в Москву на выставку картину ‘Иван Грозный и сын его Иван 16 ноября 1581 г.’.}, не следует, как раз натолкнешься на просьбу с его стороны — не посылать, и тогда кончено, нет, лучше выждать. Дней восемь назад был у меня Дмитриев-Оренбургский, прямо от имени Исеева говорит, что картина {По распоряжению царя, получившего донос обер-прокурора святейшего синода Победоносцева, картина Репина была запрещена ‘к показу публике’. Этот запрет через три месяца был снят.} запрещена уже, даже для всех изданий иллюстрированных. ‘Завтра вы получите формальное уведомление’,— сказал он, но уведомления до сих пор не было. Лемех тоже слышал от г-жи Кохановой, что картина уже запрещена и мы получим уведомление, как только здесь закроем выставку — подождем формального запрещения, тогда хлопотать начну.
Исеев через того же Дмитриева-Оренбургского передавал нам о желании Академии соединений с нами в общей выставке, зовут к себе в залы Академии, только бы мы написали заявление со своей стороны. В Академии художеств профессор анатомии Ландцерт посвятил целую лекцию ученикам Академии, доказывая неверности в моей картине, анатомические и пропорций {Лекция Ф. П. Ландцерта ‘По поводу картины И. Е. Репина ‘Иван Грозный и сын его Иван 16 ноября 1581 г.’ была опубликована в журнале Академии художеств ‘Вестник изящных искусств’ (1885, стр. 192).}, говорят, ученики вступили с ним в спор и разбили его живым примером, составив из себя группу. Он издаст особо эту брошюру, должно быть, на счет Исеича {Следует понимать,— на деньги Академии художеств, конференц-секретарем которой был тогда П. Ф. Исеев.}. Хлопочут! О моей рекламе заботятся. Я сказал это Орловскому,— как они раздувают мой успех, наполовину посетителей я обязан их усилиям запретить. Я не намерен был и без того посылать картину, она не войдет в вагон. А они как мне обставили, с какой помпой!.. Позеленел он от злости, ведь он с Исеевым этим очень заинтересован — одурачились.
Что Вы находите интересного у Аверкиева? {В письме к Репину (март 1885 г.) Третьяков спрашивал, читал ли он ‘Дневник писателя’ Д. В. Аверкиева, который, по его мнению, является ‘жалкой пародией ‘Дневника’ Достоевского’.} Это сплошная вонь, к чему ни подойдет человек, тут и навоняет, тут и навоняет. Вонючая сволочь!!
Хорошая статья Боборыкина в ‘Изящной литературе’.
Еще один образованный дурачок писал в академическом журнале (‘Вестник изящных искусств’), доказывал, что Иван Грозный не может быть предметом художественного воспроизведения!! Да, дурачок до тех пор не виден, пока он повторяет за умными, а свое слово — как в лужу. Аверкиев хорошо привел Пушкина, который говорит, что глупость видна тогда, когда она что-нибудь похвалит.

Л. Н. ТОЛСТОМУ

3 апреля 1885 г.
Петербург

Как я счастлив, дорогой Лев Николаевич, Вашим письмом! Я знаю, как неохотно Вы пишите письма, и поэтому не могу не удивляться и достаточно оценить эту жертву с Вашей стороны моему труду. Вашим мнением я очень дорожу, и все мысленно воображал, что Выскажете, увидев мою картину… {Свое мнение о картине Репина ‘Иван Грозный и сын его Иван 16 ноября 1581 г.’ Толстой изложил в письме к художнику, написанному им после посещения в конце марта 1885 г. XIII Передвижной выставки: ‘Третьего дня был на выставке и хотел тотчас же писать Вам, да не успел. Написать хотелось вот что — так, как оно казалось мне: молодец Репин, именно молодец. Тут что-то бодрое, сильное, смелое и попавшее в цель. На словах многое сказал бы Вам, но в письме не хочется умствовать. […] Хорошо, очень хорошо, и хотел художник сказать значительное, и сказал вполне и ясно, и, кроме того, так мастерски, что не видать мастерства. Ну, прощайте, помогай вам бог. Забирайте все глубже и глубже’ (И. Грабарь, Репин, т. 1, М., Изд-во Академии наук СССР, 1963, стр. 269).}. Я все же не могу не пожалеть, что мне не удалось лично, под свежим впечатлением выслушать от Вас те драгоценные замечания, которые сами собой сорвались бы у Вас с языка, как это было, например, перед моими Запорожцами. Те замечания маститого опытного художника-бойца на всю жизнь останутся во мне, так они пластичны и жизненны, и, главное, сказаны они были так себе, между прочим, как будто вовсе вещи не важные… Да, жалею, что я теперь не в Москве.
Кстати, я спросил бы у Вас, вероятно: Вы не получили моего письма с фотографическим портретом Сютаева (заказное письмо, прилагаю квитанцию на всякий случай)? Я спрашивал, отвечая на Ваше письмо, полученное мною от г-жи Бем. Если Вам понадобятся подобные портреты Сютаева, то (в случае Вашего одобрения) их можно здесь сделать и отослать Вам, если же этот снимок окажется неудовлетворительным, то оригинал портрета Сютаева находится теперь в Москве, в галерее П. М. Третьякова, и можете поручить Вашему фотографу, я, со своей стороны, даю на это свое полнейшее согласие.
Простите, что так небрежно написал Вам, очень тороплюсь, некогда, а откладывать боюсь.

Вас глубоко любящий, преданный Вам И. Репин

В том же письме был мой адрес: Екатерингофский пр., д. No 26, кв. 1.

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

4 апреля 1885 г.
Петербург

Дорогой Павел Михайлович!

Не найдете ли свободного часика? Напишите мне, пожалуйста, как устроили Вы картину {‘Иван Грозный и сын его Иван 16 ноября 1581 г.’.}. Имеете ли предписание хранить ее в секрете или в общей галерее?
Как это все глупо вышло! Я хотел было идти теперь к вел. кн., но раздумал, другое дело, если бы с ними можно было поговорить откровенно, по душе, по-человечески, совершенно серьезно. Но что Вы станете объяснять гвардейскому офицеру, никогда не мыслившему и имеющему свое особое миросозерцание, в котором Вашей логике нет места!.. Бесполезно! Одна пустая трата драгоценного времени и еще порча крови. Лучше сидеть да работать, дело будет видно.
Кстати, интересно было бы узнать, что говорят про картину, как находят ее москвичи-художники? Если только это Вас не затруднит. Я знаю, как Вы дорожите временем, не любите писать писем, а потому я не обижусь, если последнего моего желания Вы не исполните.

Преданный Вам И. Репин

В. В. СТАСОВУ

29 апреля 1885 г.
Петербург

Дорогой Владимир Васильевич, как жаль, что Вы не видели Горевой! Вчера я, ради курьеза, отправился посмотреть ее в Медее — и был поражен. Как она подняла эту плохую пьесу! {Речь идет об исполнении артисткой Е. Н. Горевой роли Медеи в одноименной пьесе А. С. Суворина.} Жалею, что не видел я ее в других ролях, а здесь это было нечто до того грандиозное!.. Необыкновенной силы бархатный голос звучал таким трагизмом, движения этой могучей женщины так красивы, общая игра ее так увлекательна, что ни на одну секунду нельзя было оторваться от действия, несмотря на оскорбляющее невежество и балаганность постановки и аксессуаров пьесы (какой гром!!! какая молния!!! костюмы!!).
Суворин со всей семьей сидел в ложе, до полного самозабвения впиваясь в игру этой необыкновенной актрисы. Как искалечена наша интеллигенция своими гнилыми рефлексами! Что писал он об ней! А этот, наш друг, заплывающий жиром пиита Аркадия {Поэт Арсений Аркадьевич Голенищев-Кутузов.} что говорил прошлое воскресенье! О слепцы! Но Суворин-то сам счастья своего не понял! Эта женщина способна прославить, действительно, его слабое создание, а он, неблагодарный, копает свиньей такой замечательный талант! Да, ‘Суворины господствуют в печати!’ — кто-то писал вместо: ‘Молчалиных’ {В ‘Горе от ума’ Грибоедова — ‘Молчалины блаженствуют на свете’.}, и как еще господствуют! Публика в неистовом восторге, театр полон, все в восхищении от игры, а Суворин не хвалит — и все боятся хвалить, даже свободные пииты держат на привязи свой вещий язык и свое дисциплинированное цензурой чувство… Зато жирку бог прибавляет.

Ваш Илья

В. В. СТАСОВУ

9 мая 1885 г.
Петербург

Да, Владимир Васильевич, действительно Вы никогда еще не писали такой плохой штуки!.. {Репин пишет о статье ‘По поводу лекции проф. Ландцерта о картине Репина’ (‘Новости и Биржевая газета’, 1885, 5 мая), в которой Стасов опубликовал письмо М. М. Антокольского к нему по поводу картины Репина ‘Иван Грозный и сын его Иван 16 ноября 1581 г.’.} Антокольского письмо очень выиграло, оно производит веское впечатление, легко, коротко, ясно и даже авторитетно. Ваше же представляет какое-то мямленье мысли, которую так хорошо, игриво исчерпал в двух словах Антокольский.
Какой фальшивый у вас здесь тон! Какое-то никому не нужное каждение академическим отсталым слухам, странное самоуничтожение и совершено непонятное желание спрятаться за авторитет хотя бы академического сторожа!! Просто не узнаю Вас… И как скучны эти повторения обращений к академическим свиньям, и главное, с каким-то непонятным и небывалым еще у Вас подобострастием. Что Вы хотели этим сказать?! Не понимаю. Ах, боже мой! Можно ли так унижаться. К чему эти детали о группах натурщиков, если апеллировать к людям, позабывшим давно всякую натуру? А Вы решаете уже за них, сколько выдержат натурщики в этой позе… И к чему было Вам торопиться писать — тем более Антокольский сказал резко, Прямо и ясно… Жаль, жаль, дела этого не поправить теперь.
Ведь эта вонючая клоака, кроме грязных интриг, ничего не признает. Ведь съели же они пощечину, которую им залепила ‘Минута’, когда я ее потянул к суду {Репин привлек к суду газету ‘Минута’ за опубликование клеветнической заметки ‘Блески и изгарь петербургской жизни’ (1885, 23 февраля). В ней писалось, что идея картины ‘Иван Грозный’ принадлежит одному студенту, ‘который, не будучи специалистом художником, набросал сцену, изображенную на картине г. Репина, отдал сему последнему, а ‘сей последний’ перевел ее на полотно’.
В своем опровержении редакция призналась, что за спиной репортера, автора заметки, стоят ‘крупные величины академического ареопага, который враждебен к учреждению передвижных выставок вообще и к Репину в особенности’ (‘Минута’, 1885, 19 апреля).
}, ведь притихли же они, сознались, что они не более как интриганы. А Вы обращаетесь к ним за выражением негодования по поводу статьи Ландцерта, которую никто из них не читал, конечно, да, во всяком случае, он выше их ста головами, несмотря на всю свою слабость, что и видно из письма Антоколии.
И зачем (Вам было писать? Поверьте, я здесь не из-за себя возмущаюсь, мне наплевать. Мне за Вас больно, мне Вас жаль, потому что я Вас всегда любил, и люблю, и не могу разлюбить никогда.
А эти все мерзавцы будут теперь реготать над Вами, они подымут свиные рыла. А впрочем, все это пустяки!.. Вот ‘Тормозы нового искусства’, например, так вещь!

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

Июль 1885 г.
Петербург

Дорогой Павел Михайлович!

Забыл я Вам написать: когда будете картину {‘Иван Грозный и сын его Иван 16 ноября 1581 г.’.} крыть лаком, то остерегайтесь сильно надавливать кистью или, боже сохрани, тереть и проводить несколько раз по одному месту. Краска очень легко может возбудиться и окрашивать под кистью. Надобно, чтобы кисть скользила легко, почти не касаясь картины, а только равномерно заливая ее лаком (ведь лак жидкий, смешанный со скипидаром), втирать крепко нет никакой надобности, а главное — тонким слоем возбужденной краски можно загрязнить всю картину и ослабить ее, испортить. В моей особенно остерегайтесь в местах крови: они очень легко растворятся и сильно окрасят соседние предметы.

Ваш И. Репин

Проснулся рано, видел во сне Вас и картины, и вдруг мне представилось, что Вы могли неосторожно растворить местами краску!!
Будьте здоровы! Напишите мне поскорее, покрывали ли Вы ее или еще нет?

1886

М. П. ФЕДОРОВУ1

1 Федоров Михаил Павлович — присяжный поверенный. Работал в Управлении Российского общества Красного Креста.

9 марта 1886 г.
Петербург

Многоуважаемый Михаил Павлович, картину Милорадовича {‘Суд над патриархом Никоном’ (1886).} я не мог не видеть, состоя членом Товарищества передвижных выставок, я необходимо был в числе жюри при приеме картин экспонентов. За него был один только голос, и сознаюсь, голос этот был не мой… Помните, как в прошлом году его открыл музыкант (не могу вспомнить имени), как мы радовались новому таланту, побывав у него вместе с Иван Евграфовичем?
Товарищи за прошлую его картину приняли его единогласно {С. Д. Милорадович был принят в экспоненты Товарищества 6 февраля 1885 г. за картину ‘Черный собор. Восстание Соловецкого монастыря против новопечатных книг в 1666 году’.} и ждали от него в будущем…
Увидев его теперешнюю картину ‘Никона’, я не поверил своим глазам, да она и плохо была освещена, я позвал людей, чтобы поставить ее хорошенько и осветить правильно. Четыре человека едва могли перетащить эту массивную, изящную раму! Сколько стоила пересылка! Сколько затрат, надежд!.. А между тем никакое освещение не помогало — она была плоха. Заурядная композиция, рисунок без натуры, а живопись!!!
Вот развязность, достойная лучших знаний. К чему эти горы красок без толку и, главное, все фальшивая отсебятина, все небрежно, все без натуры. Насколько прошлогодняя вещь была содержательна, строго штудирована, долго обдумана и потому явилась самобытным трудом, имеющим исторический тон в обстановке и в лицах. Вспомните, какая была индивидуальность фигур и лиц, как это все переносило куда-то, где не всякому удалось побывать, но всякому кажется, что это чистейшая правда. В настоящей же его картине и тени нет того скромного, правдивого художника, стремящегося к осуществлению своих идеалов, тут все решено и все малюется как образа, наудачу…
Посоветуйте ему писать этюды с натуры, да не стремиться к количеству, а к качеству, писать скромно и верно, бросить эту дрызготню и наваливание красок. Впрочем, талант свое возьмет, и эта неудача, может быть, к лучшему…
Желаю Вам всего хорошего. Кстати, хотя дело, что называется, прошлое, но я очень не прочь выслушать Ваши откровенные возражения против Ивана Грозного {Имеется в виду картина Репина ‘Иван Грозный и сын его Иван 16 ноября 1581 г.’.}. Если будете иметь время, черкните,— это и будет с моей стороны московским поручением Вам.

Вас искренне уважающий И. Репин

М. П. ФЕДОРОВУ

4 мая 1886 г.
Петербург

Благодарю Вас, многоуважаемый Михаил Павлович, за Ваше очень интересное по своей искренности и прекрасной форме {Эти строки из Ваших воспоминаний сербской войны и смерть несчастного солдатика — художественное произведение, оставляет впечатление сильное, живое, точно сам видел. (Прим, автора.)} письмо, которое я прочел не без назидания для себя. Конечно, у меня нет ни раскаяния, ни желания исправиться, угодить кому бы то ни было. Каждый раз с выпуском в свет новой вещи своей я слышу столько противуположных мнений, порицаний, огорчений, советов, сожалений, сравнений с прежними и всевозможных предпочтений, что если бы я и имел страстное желание руководствоваться общественным мнением, или мнением какого-нибудь кружка, или, еще уже, мнением одного какого-нибудь избранного человека, то и тогда, во всех этих случаях, я был бы несчастным, забитым, не попавшим в такт, провинившимся школьником. (Какое жалкое существование!) К счастью моему, я работаю над своими вещами по непосредственному увлечению. Засевшая идея начинает пилить меня, не давать покою, манить и завлекать меня своими чарами, и мне тогда ни до чего, ни до кого нет дела. Что станут говорить, будут ли смотреть, будет ли это производить впечатление плодотворное или вредное, высокоэстетическое или антихудожественное,— обо всем этом я никогда не думал. Даже такой существенный вопрос — будет ли картина продана, понравится ли публике? — никогда не был в состоянии остановите меня. Так что в этом отношении я неисправим, непоследователен и неспециален. В ‘Художественном журнале’ {В ‘Художественном журнале’ (1885, т. I) была напечатана статья Н. А. Александрова (под псевдонимом ‘Сторонний зритель’), посвященная XIII Передвижной выставке.} меня охарактеризовали как ремесленника живописи, которому решительно все равно, что бы ни писать, лишь бы писать. Сегодня он пишет из Евангелия, завтра народную сцену на модную идею, потом фантастическую картину из былин, жанр иностранной жизни, этнографическую картину, наконец, тенденциозную газетную корреспонденцию, потом психологический этюд, потом мелодраму либеральную, вдруг из русской истории кровавую сцену и т. д. Никакой последовательности, никакой определенной цели деятельности, все случайно и, конечно, поверхностно… Неправда ли, похожа эта характеристика? Я, впрочем, передаю ее своими словами, но смысл приблизительно таков. Что делать, может быть, судьи и правы, но от себя не уйдешь. Я люблю разнообразие.
Пробыв некоторое время под сильным влиянием одной идеи, одной обстановки, одного тона общего настроения, я уже неспособен, не могу продолжать в том же роде. Является идея во всех отношениях противуположная, совсем в другой среде, и я уже забываю о прежней. Та мне кажется скучной, хотя далеко не исчерпанной, и я не зарекаюсь вернуться к ней. Все будет зависеть ст случайно ворвавшейся в мою голову какой-нибудь художественной или, может быть, антихудожественной идеи, от которой я не отрешусь ни перед какими бы то ни было приговорами. Да, впрочем, и приговоры так разнообразны!.. Но во всех случаях я очень рад выслушать откровенное мнение всякого человека, всякой партии. Это очень интересно и заставляет думать и сводить счеты сделанному. Поэтому и Вас я совершенно искренно благодарю. Может быть, теперь я даже более на Вашей стороне, но дело сделано, и это уже непоправимо. Впредь тоже трудно что-нибудь предвидеть в таком неположительном деле, как искусство, трудно что-нибудь обещать. Право, приходится не на шутку верить, что все это делается не по нашему разуму, а по какой-то другой логике.
Напрасно Вы показали мое письмо Милорадовичу, право, это могло бы повредить, даже здоровью. Хорошо, что он действительно недюжинный человек и что такая ошибка, как человека энергичного, может его только усилить и развернуть. Дай бог. От всей души желаю ему успеха. Начало у него такое симпатичное, серьезное, что можно на него надеяться.
Будьте здоровы. Поклонитесь от меня Ивану Евграфовичу и Глафире Петровне.

Искренне Вас уважающий И. Репин

1887

Л. Н. ТОЛСТОМУ

4 января 1887 г.
Петербург

Лев Николаевич,

вчера читалась Ваша новая драма {‘Власть тьмы’.} у В. Г. Черткова. Это такая потрясающая правда, такая беспощадная сила воспроизведения жизни, и, наконец, после всего этого вертепа семейной грязи и разврата она оставляет глубоко нравственное, трагическое настроение. Это неизгладимый урок жизни.
Простите мою откровенную дерзость. Давно уже я не был ничем так глубоко поражен в жизни. Только одно место неприятно поразило меня. И, как часто бывает, я рассудил, что оно должно быть неверно. Это петля. Говорят, что человек, решившийся на петлю, уже непременно приведет это решение в исполнение. И человек, способный на самоубийство, едва ли способен на раскаяние на миру. Вы, конечно, об этом больше думали и больше знаете, но эта отвратительная сцена и драка Никиты с работником за веревку просто кажется невозможной. В монологе он мог бы выразить свою моментальную мысль повеситься, но тут же раздумать и дойти до этого грандиозного раскаяния, до которого он дошел. А на сцене лезть в петлю! — это убийственно тяжело для зрителей.
Еще раз прошу прощения за это замечание, но решительно не могу не написать Вам этой правды. Мне она кажется важной.
Вас глубоко обожающий, Ваш покорнейший слуга

И. Репин

Г. Стахович читает хорошо Вашу вещь.
Удивляюсь, отчего ее запрещают! Боже мой, боже мой! какие тупицы стоят везде на важных постах!!

В. В. СТАСОВУ

16 марта 1887 г.

Совершенно согласен с Вами о портрете Ментер, и это хорошая идея — дать ей в руки букет,— попробую {В портрете С. Ментер (1887) Репин изобразил букет лежащим на рояле. Очевидно, предложение Стасова он счел неудачным.}. Я теперь пишу Глазунова. Не будете ли как-нибудь в наших краях, заверните посмотреть. Очень жалею, что вчера мне не удалось попасть к Вам, мне так хотелось.
Портрет Ментер мне придется отложить более чем на неделю, надо покончить другие. Весна на носу, надо собираться в Дорогу. На Кавказ хотелось бы съездить или еще куда-нибудь на Восток.
А знаете ли, Владимир Васильевич, мне обидно, что про Сурикова Вы в статье Вашей {‘Выставка передвижников’ (‘Новости’, 1887, No 58). В этой статье Стасов недостаточно оценил картину Сурикова ‘Боярыня Морозова’.} написали и много и неудачно. То ли дело письмо, которое Вы написали мне сейчас,— это под свежим впечатлением его картины, вот где сила слова — и коротко и могуче, и сказано все. А в статье и упреки ему несправедливые, и овцы {Стасов привел в своей статье слова протопопа Аввакума, сказавшего, что боярыня Морозова была ‘лев среди овец’.}, и Ухтомская {Сестра боярыни Морозовой, изображенная в картине Сурикова.}, и, наконец, о Поленове целый трактат обещаете,— все это уже не то, что в откровенном письме.
Сравнение его с Перовым, по-моему, не совсем верно, а вот с Мусоргским — так это превосходное и вернейшее сравнение.
У Перова так много тяжелой грубости, в его исторических потугах такая часто деревянность работы и композиции, что кажутся даже чем-то рутинным и старым его картины. Суриков необыкновенно художественен.

Ваш Илья

В. В. СТАСОВУ

8 апреля 1887 г.
Петербург

Как Вы меня восхитили, дорогой Владимир Васильевич! И какое счастье, что есть такие люди на земле, которые так любят жизнь во всех ее проявлениях, так ценят и ликуют при всяком новом открытии какого-нибудь куска этой грандиозной и бесконечно жизненной завесы… Я вам завидую. Представьте мое отношение к этому делу: я едва докопался в своем хламе до этих писем {Репин восторгался идеей Стасова издать отдельной книгой статьи и письма И. Н. Крамского, который умер 24 марта 1887 г. Собранный материал Стасов опубликовал в статье ‘И. Н. Крамской по его письмам и статьям’ (‘Вестник Европы’, 1887, ноябрь, декабрь), а затем напечатал отдельной книгой ‘Иван Николаевич Крамской. Его жизнь, переписка и художественно-критические статьи’, Спб., 1888.}, собрал их кое-как и даже не прочитал вновь, хотя, конечно, ничего уже не помню, что там написано в продолжение более десятка лет.
Крамского я не могу не уважать глубоко и как человека вообще и как учителя, принесшего мне громадную пользу и имевшего большое влияние в моем развитии. И письма эти я с величайшим удовольствием перечитал бы вновь, но все мне некогда, все я занят и ничего не успеваю сделать. Это признак невдали {По-украински — неудачник, незадачливый человек.}, что у нас называется.
Не найдется ли у (Вас как-нибудь свободного вечерка, чтобы посвятить прочтению его писем и ко мне и к другим, какие у Вас найдутся,— до печати. Пожалуйста, прошу Вас, при выборе к печати устранять по возможности наши личности и брать преимущественно те, где его личность яснее рисуется. Ну, да это само собою разумеется, у Вас и программа такова.

Ваш Илья

В. И. СУРИКОВУ

8 апреля 1887 г.
Петербург

Дорогой Василий Иванович,

письмо Ваше с деньгами я получил, когда картина {‘Боярыня Морозова’ (1887).} Ваша вместе с выставкой была уже на пути в Москву, досмотреть я уже не мог. Благополучно ли все пришло в Москву? и открыта ли там выставка? Я все время так здесь занят, что ни с кем из нашего правления не виделся и ничего не знаю.
Я знаю, что Вы не любите писать, а потому не смею просить Вас написать мне о выставке. Как поставлены и в каких залах большие картины? Где Ваша стоит, где Поленова {‘Христос и грешница’ (1887).} и где моя царская {‘Речь Александра III к волостным старшинам’.}, интересно, конечно, и очень даже, мне было бы услышать Ваше мнение о моей… но не жду, знаю, что Вы писать не станете. Я все думал, даже до сегодня, что я сам поеду в Москву, но дела расположились так, что я разве только в конце мая поеду прогуляться на юг и, конечно, первым делом в Москву, а потом думаю спуститься в Киев посмотреть на Васнецова {Работы Васнецова в Киевском Владимирском соборе.}.
А Крамской-то как всех нас тут огорошил!.. Беда {И. Н. Крамской умер 24 марта 1887 г. во время работы над портретом доктора К. А. Раухфуса.}… Я до сих пор без содрогания и беспокойства ума не могу вспоминать о нем. Видел портрет, который он написал с Вас,— очень похож, и выражена вся Ваша сила богатырская. Написан он плохо, но нарисован чертовски верно и необыкновенно тонко, до виртуозности своего, совершенно своего рода. Доктор Раухфус написан гораздо шире, проще и художественней.
Будьте здоровы, желаю Вам и всей семье Вашей полного благополучия.

И. Репин

В. В. СТАСОВУ

15 апреля 1887 г.
Петербург

Я не могу начитаться письмами А. П. Бородина {Письма А. П. Бородина были напечатаны В. В. Стасовым в ‘Историческом вестнике’ (1887, апрель) вместе с биографией композитора.},— вот это прелесть!! Какая свежесть, образность, сила! Какая простота и художественность языка!.. Только Пушкину под стать. Я точно был в Веймаре у Листа с ним и совершенно перезнакомился и с Тимановой, с Мейендорф и с гросс-герцогом!! Какие полные жизни картины и концертов, и раутов, и уроков с учениками, и всех слабостей Листа! Ну что это за чудо эти его письма! Что же Вы теперь поделываете с письмами Крамского, дорогой Владимир Васильевич? А знаете ли, у меня явилось желание написать воспоминание о Крамском. Если хотите, Вы это как-нибудь припишите к его биографии, а если размеры не позволяют, то можно будет где-нибудь — напечатать — в ‘Новостях’, что ли. Представляется мне интересно,— не знаю, смогу ли хорошо написать. Конечно предварительно дам Вам прочитать.
Жалею, что в воскресенье не попал к Вам. Затесался я на концерт Сен-Санса. Такая скука была, главное, от этой балаганной и ненавистной мне какой-то публичной садовой обстановки. Повеситься можно от таких развлечений. А между тем сколько превоспеваний делается, и разевают рты.
В воскресенье хочу попасть к Вам пораньше, чтобы почитать.

Ваш Илья

В. Г. ЧЕРТКОВУ1

1 Чертков Владимир Григорьевич (1854—1936) — земский деятель, единомышленник Л. Н. Толстого. Был его близким другом и помощником. Организовал издательство ‘Посредник’ для пропаганды идей Толстого. Репин выполнил для ‘Посредника’ иллюстрации к произведениям Толстого и других писателей.

29 апреля 1887 г.
Петербург

Вернулся я домой с сеанса в 8-м часу, устал, пообедал — ехать показалось далеко, поздно, да, главное, девчат бросить мне нельзя вечером. Мать переехала на дачу, они готовятся к экзаменам, и иногда приходится и мне кое-что им разъяснить.
Не можете ли Вы приехать ко мне в пятницу с утра, как можете пораньше, мы бы поработали Ваш портрет? Буду ждать. А я для Вас начал рисовать подвиг доктора, иллюстрации к вашему рассказу {Рисунок ‘Доктор, высасывающий у ребенка дифтеритный яд’ (1887) был выполнен Репиным по просьбе Черткова, которому этот сюжет был предложен Л. Н. Толстым для ‘Картинок героев с подписями’.}. Но знаете, выходит что-то несимпатично, не художественно. Я начинаю думать, что иллюстрации — искусство прикладное, искусство 2-го сорта, оно должно быть подчинено главному — ‘тексту’, и всегда будет играть второстепенное значение в Вашей задаче. Это, впрочем, еще не беда, а вот что опасно — вдаться в скучную тенденцию, однообразное настроение, доходящее до ханжества, это скоро может прискучить, и никто не будет слушать высоконравственных, исполненных добра желаний ближнему.
‘Хворая’ Потехина дальше пошла лучше. Я, собственно, не за сюжет браню его и называю враньем против натуры, деревню и я знаю, это быть может, да не так, это плохо ‘от себя’ сделано. Хорошо у него описано у попа на помочах, попадья в волостном, Пелагея, это все очень хорошо, живо и верно. Но какая прелесть рассказ Савихина ‘Кривая доля’, я читаю это в первый раз. Какой удивительный художник этот Василий Иванович, что у него за язык! Просто соловей поет, заслушаешься. Мне начала читать моя старшая дочка, просто оторваться не мог. Такой цельный тип этот Мокей, так последовательно проведен рассказ. Вот искусство и весело, и интересно, и поучительно в высшей степени, и никакой натяжки, никакой тенденции, никакого бросания каменьями в грешников… Просто поразительно хорошо!
Итак, до пятницы? А если не можете в пятницу, то в субботу. Завтра, в четверг, я еду на Сиверскую смотреть картины И. Н. Крамского.
Вас нежно любящий, хотя сам грубый человек,

И. Репин

Сейчас только прочитал опять письмо и вижу, что Вы в пятницу едете! Ах, если бы Вы остались на денек… просить не смею. Уведомьте.

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

4 мая 1887 г.
Петербург

Дорогой Павел Михайлович!

Вчера только я видел картину Крамского {‘Радуйся, царю Иудейский!’ (называлась также ‘Хохот’ и ‘Христос перед народом’). Осталась незаконченной.}. Вот грандиозная вещь! Какой рельеф, какая новизна композиции, какая правда, историчность! Так и стоит перед глазами древняя живая сцена! Какое это горе, что она не кончена! А все эти проклятые портреты, черт бы их побрал!! Это они уходили этого необыкновенно глубокого, оригинального, истинного художника. Вот когда надо плакать и плакать по нем! Тут виновато невежество среды, которая сгубила, заела этот гигантский талант й колоссальный характер человека. Внутри, в самой глубине души, горел у него светоч гения, а он должен был кривляться, угождать господам, прилизывая их пошлые чиновничьи рожи, лезть из кожи, украшая ничтожных тряпичных кукол, этих светских дам. Презирая их от всей души, стремясь туда, к своему гению, к Христу, которого заушает эта животная толпа!! И это продолжать 15 лет. Какое сердце выдержит!..
По-моему, Вы должны приобрести его картину, только здесь виден Крамской. Сами увидите.
Жаль, писать мне некогда…

Ваш И. Репин

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

4 мая 1887 г.
Петербург

В письме к Вам сегодня утром я забыл второпях написать, что в мастерской И. Н. Крамского на Сиверской есть еще несколько вещей, которые непременно должны быть в Вашей галерее, дорогой Павел Михайлович. Это, во-первых, портрет В. В. Верещагина — превосходно написанная голова! Редкость! Какое счастье, что она осталась неконченной! Вторая картина — ‘Иродиада сидит перед отрубленной головой Иоанна Крестителя’. Голова его дивная: тонкая, изящная, выразительная. Женщина хорошо намечена, хотя совсем не кончена. Мне не нравится эта вычурная идея посадить Саломею перед головой — неверно психологически, но ввиду прекрасной головы Иоанна и ввиду малого числа картин Крамского ее надо взять. В общем, картина очень красива. А третья картина — вернувшийся барин осматривает свой старый дом, обстановка едва тронута и не кончена, но голова барина превосходна. Она в маленьком виде и представляет редкость по исполнению.
Простите, что навязываюсь Вам этим советом, но я считаю своим долгом это сделать. Вещи эти валяются в таком виде, что, я боюсь, их испортят и уничтожат эти квелые люди — его наследники. Ничего не понимают, и ничего им не жаль. Вчера я уж кое-как посвернул их хорошенько в трубку, все это без подрамков, со всякой дрянью вместе.
Ах, да, еще четвертое {Названные произведения Крамского: портрет В. В. Верещагина (1884), ‘Иродиада сидит перед отрубленной головой Иоанна Крестителя’ (1866), ‘Осмотр старого дома’ (1873), ‘Голова Христа’ (1885) — остались незаконченными.} — раскрашенная голова Христа скульптурная, тоже очень своеобразная и необыкновенно симпатичная и художественная вещь.

Ваш И. Репин

Картина его из головы у меня не выходит: такое глубокое делает она впечатление.

В. Г. ЧЕРТКОВУ

24 мая 1887 г.
Петербург

Милый и дорогой Владимир Григорьевич,

как я Вас рассержу! Как Вы махнете на меня рукою! — Я еду в Италию, а не в Россию, и в этом году уже не буду в состоянии посетить Льва Николаевича. По зрелому моему обсуждению, это для меня будет полезнее для моих теперешних работ. Поездка теперь по России совсем охладила бы меня к моим теперешним затеям, я вернулся бы с новыми идеями и, пожалуй, бросил бы кое-что из начатого, как это бывало часто со мной. В Италии же я найду теперь много материала для своих затей. Думаю даже побывать в Бари, не встретится ли чего о Николае Чудотворце… {Репин работал в то время над картиной ‘Николай Мирликийский избавляет от смерти трех невинно осужденных’ (1888). В Бари, в соборе, находились мощи св. Николая.}. Да и искусство и природу Италии мне так захотелось посмотреть. Так тянет что-то. Знакомы ли Вы с произведениями молодого поэта Фофанова? Вот сила! Вот гигант! Прочтите его, особенно ‘Каменотес в Японии’ — уверен, что и Вам понравится.
А с ‘Хворой’ Потехина я положительно беру назад свои слова, сказанные по началу, фальшивому и неважному, дальше там много правды и жизни, хотя ужасно безотрадной. Прошу Вас передать мой поклон Анне Константиновне {Жена В. Г. Черткова.} и не сердиться на меня. А Вы для меня всегда стоите светлым ангелом, с неземным укором во взоре, Вы пробуждаете мою совесть, и я после общения, после взгляда на (Ваш облик все крепче и крепче возвращаюсь к мысли нарисовать несколько лубочных картин {Надеюсь, Вы не примете за иронию этого выражения. Вы знаете наше отношение к лубочным изданиям, этому святому делу. (Прим. автора.)} для народа. Но как это трудно! Я задаю себе задачей — все свободное время моего путешествия посвятить обдумыванию этого дела, оно мне представляется очень важным и интересным, хотя и трудным. Труднее всего найти сюжеты — помогите!

Ваш И. Репин

Напишите мне в Рим (Poste-restante), если не будете очень сердиться.

В. В. СТАСОВУ

30 мая 1887 г.
Вена

Как я рад, дорогой Владимир Васильевич, что попал в Вену! Во-первых, надо Вам признаться, что я с некоторых пор ужасно полюбил уединение, не знаю, худо ли это или хорошо, но я теперь совершенно наслаждаюсь своим путешествием в одиночку, за границей это первый раз. Впечатления ложатся сильнее и продолжительнее, мысли возбуждаются глубже, и ничто почти не мешает им заканчиваться и давать некоторый результат голове. Дорога у меня всегда возбуждает много идей, и на этот также раз. Я с восхищением вхожу, погружаюсь в новую мысль, она меня возбуждает, разрастается, даже сердце бьется от восторга, и я боюсь упустить ее, как счастливый сон, и вдруг наталкиваюсь на новую… Станция или новый пассажир прерывают меня,— а потом опять. Но что я об этом пишу, такие вещи не надо ни писать, ни говорить, их надо носить в себе.
Настроение мое большею частью возвышенное. Пожалуйста, не читайте этого и не говорите никому, у меня есть поверье, что все это пропадает, как только узнают другие.
Для одной идейки, которая явилась у меня еще перед отъездом, я взял с собою в дорогу ‘Божественную комедию’ Данта, и как наслаждаюсь. Вот гений, и это в XIII веке!..
Все это предисловие, а и хотел написать Вам, что Вена прелесть! Какой элегантный, живой и веселый город, сколько солидных, красивых зданий, и совсем новых, какие статуи (например, Шиллера), сады! Просто роскошь. А Стефанкирхе! Я вчера расстаться с ней не мог, несмотря на холодный ветер, пронизывавший меня. Какой особенный вкус этих романских еще портиков, какая наивность, какая неожиданная фантазия и какая красота!.. Да, хороша и Европа, очень хороша, люблю я Европу больше Азии, формы ее почти все переходные, почти все с задатками будущего, а азиатские сразу как-то заканчиваются…
Да я опять не то пишу, собственно, я хотел писать о Рубенсе, которого я видел сегодня в Бельведере в 1-й раз. Я положительно ничего этого не видел в 1873 году. Да, Рубенс — это Шекспир в живописи!.. Посмотрите на эту гигантскую картину: Игнатий Лойола изгоняет бесов из одержимых женщин и мужчин. Скромный, вдохновенный, он (Лойола) стоит на возвышении, окруженный целой кликой духовных, в высшей степени заинтересованных чудом. А на полу в храме женщина в корчах, с посиневшими губами и искаженным видом мечется в руках близких ей людей. На полу ударился навзнич мужчина в ужасных мучениях. К нему также бросились поддержать. Конечно, не обходится у него без живописной риторики в виде ракурсов, торсов, плеч, следков, пятерней, но все же это гениальный силач!.. Другая мне еще более нравится. Где-то на Востоке, в Индии, кажется (да простит ему бог этнографию!), Франциск Ксавье воскрешает мертвых. Его благородная, красивая фигура в черном полна экстаза, за ним мальчик блондин, какая прелесть! Они стоят на высокой кафедре, проповедуют… Мертвые воскресли… Всеобщее удивление. Особенно хороши эти восточные люди, с недоумением, любопытством и необыкновенным удивлением глядящие на этого нового, чуждого им пророка.
А в первой картине хороша группа дьяволов, выскочивших из одержимых. Они бросились в окно церкви, пасти и глаза их пышут злобой и огнем. Как один поджал хвост!.. А какой портрет его самого! Уже в преклонных летах. Какое достоинство в фигуре, какая доброта в глазах потрудившегося человека! Гениальный, бессмертный художник! Вообще я очень доволен и счастлив был сегодня в Венском музее Бельведере. Много нового было для меня, например: Креспи ‘Христос и апостолы Петр и Павел’. Жантилески (‘Магдалина’) — лежит в пещере и мечется без сна и без покоя (интересный психологический этюд). Его же — ‘Отдых святого семейства’ {Картина Джантилески ‘Отдых на пути в Египет’.}, превосходный, полон спокойствия, и в какой реальной, живой и близкой нам форме!..
Ну, прощайте, тороплюсь, остался бы еще, да погода скверная, дождь, и музей другой завтра заперт.— В Болонью!..

Ваш Илья

В. В. СТАСОВУ

1 июня 1887 г.
Венеция

Ужели это не сон! Вы себе не можете представить, дорогой Владимир Васильевич, как мне везет!.. Конечно, и из Вены я не мог описать Вам и 20-й части тех разнообразий впечатлений, которые на меня валились. Я видел там крестный ход, католический. Ветер подымал целый ураган пыли на всю Вену и рвал великолепную палатку, несомую над лукавыми католическими пройдохами в белых парадных кофточках. Колыхались и взвивались знамена и хоругви, и целая улица народу, особенно барынь, что-то пели божественное. Впереди группа оперных артистов и артисток-певиц, что-то тоже очень хорошо пропели, а вслед за ними военные трубачи заиграли самый бравурный веселый марш, мальчишки весело подпрыгивали, и солдаты, с саблями наголо, торжественно конвоировали процессию. Улица вся была обставлена срубленными деревцами. Странно, большинство публики мне показались полупомешанными… Но стоит ли писать об этом вздоре! Я в Венеции! Больше часу отдыхал я на пияце С.-Марко и то не отдохнул от усталости, и не могу отойти никак от той пришибленности и ничтожества, в которые меня повергли итальянцы своей выставкой здесь!! В Вене у меня уже был взят билет до Падуи: но дорогой все слышу разговоры о выставке в Венеции, а сегодня утром — о смерти одного художника-венецианца, Фаврети, 38 лет, которого они в Италии очень ценили. Все это заставило меня, доехав до Венеции, повернуть в нее. Даже в ресторане Квадри, где я обедал наскоро, камерьере сообщил мне о смерти Maestro Favretti и об общей печали здесь, на улице, на пароходе, который вез всю публику в городской сад, на выставку,— везде слышалось имя Фаврети… Какой прекрасный, совсем новый павильон они устроили в городском саду, нарочно для выставки. Вот и в большом зале: индустрия, керамика, терракота. Ну, думаю, вот так выставка, стоило путь ломать! Вижу, мимо несут великолепные венки из роскошных живых цветов, обтянутые черным флером, и опять имя Favretti. Посмотрел затем — ба! целый громадный зал с новыми, бьющими в глаза картинами — живет. Переступаю — боже, что это!.. Что парижане: нет ни у кого этой свежести, силы, наивности композиции и жгучести и правдивости красок. Рабочие с косогорья несут вниз товарища — вот и все: но что за сила, какое мощное отношение фигуры к небу! Я не хочу терять времени справляться по каталогу — завтра займусь я этим, теперь меня тянет — вон другая, третья, еще и еще… Да что это, когда же они все это наделали?! Правда, все это немножко недокончено, да ведь это-то и хорошо, зато все свежо, сильно.
Не могу писать: звуки музыки и пение несутся с Канала Гранде. Это возвратилась иллюминованная беседка, которую я только что проводил, при большом стечении публики. Как она красиво отражалась широким столбом света в воде! И как освещало гондольеров с гондолами и публикой!! Просто волшебство!.. Небо чистое, звездное, темное, и тепло, как на печи. Хочется опять туда. Как манят звуки, но я устал, разделся, большое окно моей комнаты широко отворено, и вся она светлая, залита электрическим светом, приятно писать совсем раздевшись, как, помните, Вы, бывало, в Париже и в Испании. А звуки несутся, разливаются по всему каналу. Неужели одеваться, бежать? Бог с ними. Ушли. Продолжаю писать о выставке: когда я насладился, объедаясь одной залой, то с удовольствием заключил, что и еще есть такая же. Ай да Венеция! Браво! Браво! Как я хорошо сделал, что попал сюда, ведь этого я никогда не увижу, мы привыкли считать, что у итальянцев ничего нет. Вот и ничего! Все это как ново, как неожиданно, правда, картины эти большею частью бессодержательны, но зато какая везде энергия, какая художественность, пластика, правда, формы страдают несколько, новые художники относятся к ним как пейзажисты, но какая сила непосредственного впечатления природы, сколько чувства правды, какая смелость везде!.. Что это, еще зал?! А там зеркала, должно быть, кажут целую перспективу зал, наполненную картинами?.. Нет, это действительно правда! Более двадцати зал наполнены животрепещущими холстами и манят, и чаруют, и уничтожают и радуют меня!.. Есть вещи и со смыслом и с идеями… Нет, не могу, опять музыка! пойду еще взгляну эго веселье, тянет…
Какая прелесть! Весь почти Canale grande был иллюминован, в разных местах палаццо освещались то зелеными, то красными огнями, и их причудливые формы отражались в живой воде. Я обежал сейчас всю Венецию. Она показалась мне одним сплошным домом, с коридорами (улицами) и залами (площадями). Вот я выбежал в самую великолепную залу, фонари и свет из ресторанов и магазинов отражаются, как в паркете, в залоснившихся плитах мостовой, так бы и пустился в пляс. Какие тут мысли, какие идеи! Просто хочется петь и плясать. Это чувство охватило меня сразу, как только мы перевалили сегодня в Италию. После мрачной гористой дороги из Вены, где поезд все время кружился между гигантскими лесистыми крутизнами, преследуемый тучами и дождем, от которых он уходил в адские туннели, вдруг утром — солнце, тепло и восхитительная до бесконечности красота! Да, красота везде необыкновенно редкое явление, как в людях, так и в природе. Конечно, есть разные вкусы, но счастливое сочетание пропорций не может не нравиться. В самом деле, в Италии такая роскошь природы, и в таких прекрасных сочетаниях. На первом плане, например, светло-бирюзовая река бежит по белым камешкам, за рекой превосходно возделанные полосы риса, пшеницы, кукурузы и пр., все это разделено межами, по которым растут, кажется, груши, раскинувшись ветвями, как лапами, и за эти лапы цепляется и висит гирляндами, от дерева к дереву, виноград. Когда поезд быстро проносится, то кажется, что деревья эти, взявшись за руки, пляшут или водят хороводы. Еще бы не плясать! Кругом, на зеленых возвышенностях, стоят и смотрят на них города с красивыми старыми башнями. А за городами целой стеной, причудливой, мерцающей в голубом эфире, горы всегда и постоянно глядят на нас, как добрые старики, а еще дальше, в голубой синеве неба, мешаясь с облаками, блестят на солнце снеговые вершины Альп, точно ангелы крылами. И все это залито солнцем!.. О солнце, солнце!.. На этот блеск едва можно смотреть без нашей привычки… Ну, простите, о природе,— ведь Вы ее не любите.
Завтра с утра на выставку. Да, долой идеи! Надо жить и веселиться здесь!
2 июня. Уф! не знаю, с чего начать. Музыка на площади, масса народу, по Каналу Гранде, перед отелями, раздаются хоровые серенады с гондол… А я сегодня намерен поразить Вас цифрами выставки.
Живопись. 23 залы — 1161 картина. Скульптура: 6 зал — 305 скульптур. Рисунки, акварели, керамику художественную и архитектуру я уже не считаю, а есть превосходные вещи. Есть превосходные воспроизведения мозаики церкви св. Марка. Изящные изделия, 9 зал индустрии, ремесленных художественных изящных предметов, керамика, терракота, резьба и прочие декоративные искусства.
На выставке самый высочайший шедевр, по-моему, скульптурный (Ginotte Giacomo) бюст женщины. Сильная, энергичная, полная и красивая женщина связана веревками, они сильно врезались в плотные красивые плечи и грудь. Поворот лица, энергичные глаза горят злобой и силой. Так выполнялись только греческие статуи, я равной не знаю в современной скульптуре. Названа La Petroliera. Хорош тоже голый мальчик, бросающий камень, здоровая работа. Есть Христос, искушаемый дьяволом,— явное подражание антокольскому Христу, но не важно.
В живописи есть очень большая картина. В какой-то духовной камере сидит на изящной деревянной скамье Христофор Колумб в очень раздраженном и оскорбленном состоянии, кругом него в живописном беспорядке разбросаны книги, географические карты, старые фолианты. Три попа отступают от него с злобно торжествующим сознанием в себе, хотя корчащие очень великодушный вид снисходительности и всепрощения. Один очень ехидно обернулся чуть, а помоложе другой, на выступе, злобно осклабился. А над самым ухом, с другой стороны, поп или монах, преданный кому следует, забубенная тупица, продолжает ему (Колумбу) что-то внушать, показывая себе на ограниченный лоб. Вдали сидят еще алтарные крысы, вроде движущихся мумии, потерявших всякий человеческий образ. У Колумба слезы негодования на глазах. Еще момент, и он, пожалуй, не сдержится, обернется и хлопнет тупицу по медному лбу. Я Вам привезу каталог с отметками, тогда порасскажу, где же все писать? А интересного страсть сколько!

Ваш Илья

К Вам покорнейшая просьба (не забудьте)! Попросите Сюзора (архитектора) и еще кого знаете в городской управе архитекторов, чтобы поскорее разрешили моему хозяину Григорьеву Константину Ивановичу строить павильон, то есть мне мастерскую.
Сегодня, 2 июня, я осмотрел с новым удовольствием
С.-Марко, Академию (ах, сколько реставрировали и, по-моему, испортили). 3-го — С. Рокко (Тинторетто) и церкви Фрари и Иоссо. Вообще Венеция сильно идет вперед. Сколько больших пароходов! Оживает! И цены растут на все.

П. П. ЧИСТЯКОВУ

10 июня 1887 г.
Флоренция

Дорогой Павел Петрович,

не могу Вам выразить, как я наслаждаюсь Италией. Мой бесконечный восторг все идет’ крещендо, по мере того как я глубже вхожу в эту чудную, восхитительную страну. Уже не говорю про старое, средневековое искусство, которого такое богатство во Флоренции, да сюда надо ехать учиться строить города, мостить мостовые — каждый камень положен с душой. И какой деятельный народ! Какое устройство! Какие гигантские сооружения!
В Венеции громадные выставки картин только итальянцев — более 1000 картин, масса скульптуры, архитектуры, индустрии и всякой всячины. Какой новизной, свежестью, талантом, смелостью веет от их картин!! Для меня это было во сто раз интереснее Салона… Да, у них больше таланта, и это так и брызжет отовсюду. Артист народ! Как это, удивляюсь я себе, прежде этого мне не бросалось в глаза?! Не могли же они измениться за 10 лет. Но несомненно, что Италия сильно оживает!..
Часто вспоминаю Вас. Хотелось бы поговорить. Я путешествую совсем один, и, знаете ли, мне это очень нравится, мне так приятно: никто не мешает, везде поспею, ни с кем не спорю и наслаждаюсь себе как могу, впечатления ложатся глубже.
Очень жалею, что перед отъездом не успел побывать у Вас, впрочем, и не застал бы. Вы, вероятно, уехали на дачу. А я только здесь вспомнил, что забыл дома адрес Савинского. Не будете ли Вы так добры, Павел Петрович, не черкнете ли мне в Рим (Poste-restante) его адрес. Дня через три я поеду туда, может быть, и так разыщу.
Будьте здоровы, поклон Вашей семье.
Вас сердечно любящий и уважающий

И. Репин

(Из нашей оперы): картина Крамского {‘Радуйся, царю Иудейский’.} хотя далеко не кончена, но очень интересная вещь! Жаль, что не кончил. Как жаль! Это неизмеримо выше всех его портретов.
Что-то Ваша Мессалина? {Картина ‘Последние минуты Мессалины, жены императора Клавдия’. Осталась незаконченной.} Кончайте ее этим летом!! Как итальянцы с окончанием этим не церемонятся: выставляют вещи просто подмалевок, и это часто лучшие вещи!

В. В. СТАСОВУ

18 июня 1887 г.
Рим

Получил здесь Вашу статью {‘Моим оппонентам’ (‘Новости и Биржевая газета’, 1887, 3 июня). Полемика Стасова с В. Чуйко и В. Бурениным о задачах искусства и художественной критики.} и письмо, дорогой Владимир Васильевич. Статьей Вашей жил от души. Столько правды, силы убеждений и вечной Вашей стойкости за настоящее, за национальное, самобытное искусство, выходящее из глубины недр художника. Это я особенно почувствовал здесь, в этом паскудном кастратском Риме, при виде работ наших несчастных ссыльных юношей {Молодые русские художники, пенсионеры Академии художеств.}. Боже! Что они тут делают!!! И если они проживут тут несколько лет еще, они окончательно оглупеют, полюбят эту пошлую помойную яму, это гнусное гнездо черных тараканов в виде католических попов всякого возраста и будут прославлять этот подлый памятник папской бордели — храм св. Петра! Ах, как я ненавижу Рим! Насколько мне нравится Венеция, Флоренция, как я был восхищен всей Италией… до Рима. Рим такая пошлость! Кроме Рафаэля, Микель-Анджело, здесь только и есть, что остатки древнего героического Рима. Эти грандиозные создания мало художественны, но полны своего исполинского духа. Колизей еще раскопали вниз, вовнутрь, какие там коридоры, стены! Ужасно смотреть с той даже высоты, на которую теперь можно всходить.
По получении этого письма, если будет охота, пишите мне в Мюнхен (насчет идеализма, пожалуйста, не забудьте). Во Флоренции я столкнулся с Елиасом {И. Я. Гинцбургом.}, и теперь часто вместе ходим по музеям.

Ваш Илья

Котарбинский Ваш мне не понравился — полячина, и какой циник и в мыслях и в искусстве. Сведомский тоже корчит из себя К. Брюллова, а в сущности, подлинная посредственность и циник, еще больше Котарбинского.

В. В. СТАСОВУ

1 августа 1887 г.
Петербург

Дорогой Владимир Васильевич.

Сначала мне странной показалась Ваша статья о Царе-колоколе {‘Можно ли Царю-колоколу звонить’ (‘Новости и Биржевая газета’, 1887, No 208).}, но, дочитав до конца, я пришел в восторг от мысли аналогии, которая сама собою просится на язык по прочтении. Да, великолепный в мире колокол молчит, он испорчен падением и звонить не может. (Воображаю, как бы он заревел!) И многочисленнейший русский народ молчит, он получил пощечину, как в крепостные годы было, и молчит. Официально объявлено, что наши кучера, повара, кухарки — подлый народ и на детях их лежит уже проклятие париев {Речь идет о циркуляре министра народного просвещения Делянова, запрещающем принимать в гимназии детей кухарок, кучеров, прачек, поваров и т. д.}. И весь народ, для которого кучера и прочие уже высокопросвещенные люди, весь этот многочисленный и сильнейший народ молчит. И он испорчен падением, и он падал несколько раз с высоты свободных дум, на которые его не раз подымали вожаки… Он растрескался и ослабел. Паскудные фальшивые нахальники, вроде Каткова и Победоносцева, стараются замазывать щели и уверять в его здоровье, непобедимости… Как на Турцию похоже, как нас неудержимо наши власти ведут по турецкой дорожке?!

Ваш Илья

Не поедете ли в Красное Село завтра, на скачки посмотреть? Скакать будут солдаты, это, я думаю, поинтереснее жокеев.

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

17 августа 1887 г.
Петербург

Дорогой Павел Михайлович!

Вернувшись сегодня только домой, я нашел Ваше письмо от 2 августа. Оно меня очень обрадовало: я вижу, что Вы ко мне не переменили отношений. Не получая так долго ответа на мои два письма о Крамском, я думал, что Вы вследствие разных наговоров о моем теперешнем семейном положении {Имеется в виду разрыв Репина с женой.} не считаете меня более достойным вашего доверия и дружбы. Поняв это, я решился молчать и со своей стороны…
Ваше последнее письмо очень интересно и дорого для художественного мира по тому отношению к проявлениям крупных художественных созданий, к каким относится и последний труд Крамского, к сожалению, неоконченный. Не показывал он его потому, что еще не привел его в то состояние, когда считал бы достаточно удовлетворительным для зрителя.
Не прислать ли Вам фотографию с его картины? Снял Деньер. Вы увидите, что задача была по его силам, она была уже разрешена, оставалось только выполнить, нужны были деньги, время и силы…
Не писал я Вам о своем намерении ехать за границу оттого, что я решил съездить в Италию как-то вдруг, неожиданно для себя. Главным образом я думал в Бари найти что-нибудь для своего св. Николая — ничего не оказалось, но я не жалею о поездке туда, много интересного было.
Вы уже, конечно, знаете, что вчера я был в Вашей галерее, я заправил, что нужно, в картине ‘Иван Грозный’, исправил наконец лицо входящего в картине ‘Не ждали’ (теперь, мне кажется, так) и тронул чуть-чуть пыль в ‘Крестном ходе’ — красна была.
Я думал предложить Вам подписать под картиной ‘Иван Грозный’ так: Трагическая кончина царевича Ивана, сына Ивана Грозного, 1581 г. 16 ноября. А та лаконическая подпись мне всегда не нравилась.
Да, относительно галереи Вашей: 1-й Большой зал стал теперь очень некрасив: много вещей однообразных по тону и по размеру пестрят, большим картинам не дано должных мест. Впечатление беспокойное и неизящное.
Жаль, что перевесили ‘Стрельцов’ Сурикова, они очень проиграли, проиграла и ‘Боярыня Морозова’, ей не надо большого света, она красочна кажется теперь и синя. Вообще размещение меня очень огорчило, только мои висят хорошо. Как хороши там пейзажи Дубовского, маленький этюд Волкова и Добровольского дорога!!!
Не желаете ли Вы взять у меня портрет мертвого Костомарова, в комнатах держать его жутко. Я бы Вам его дешево уступил — за 250 р. Если Вы согласны, то я попросил бы Вас 200 р. передать через Савву Ивановича моей жене в Абрамцево, и это попросил бы поскорей — не позже 22—23 августа.
Я прожил 8 дней у графа Льва Николаевича Толстого, написал с него два портрета, один, менее удачный, подарил им, другой, мой, пришлют сюда. Очень интерес но и полезно провел это время, ходил с ним на его работы и теперь ясно понял этого гениального человека. Какая мощь бессмертного духа сидит в нем!

Ваш И. Репин

В. Г. ЧЕРТКОВУ

29 августа 1887 г.
Петербург

Дорогой Владимир Григорьевич,

благодарю Вас за письмо Ваше и Савихина. Я был у него третьего дня, и мы очень приятно провели вечер. Сначала о многом беседовали, то с радостью благодушествовали, то с озлоблением и негодованием горячились до боли во всем организме, до усталости. Наконец я попросил его что-нибудь почитать мне. У него на этот счет оказались целые груды золота, залежи, совсем готовые к печати. Он читал мне сцены из своей автобиографии. Что это за поэтические, своеобразные картинки!! Повеяло такой свежей, неприкрашенной деревней! В таких сильных, правдивых образах! А какой язык! Как весело было слушать все, что он читал! Я был вполне награжден за дальнее к нему путешествие, и по дороге от него и теперь вспоминая, я не могу забыть его чудесных картин, так и стоят перед глазами со всем персоналом, и все это происходит у него под живую музыку бесподобного языка.
Много и часто я теперь думаю о Льве Николаевиче, вспоминаю наши разговоры. Влияние сильной, гениальной личности таково, что решительно не находишь возражений. Однако, здесь передумывая о всем, у меня всплывает много возражений, и я с ними постоянно колеблюсь: то мне кажется, что я прав, то кажется опять, что его положения несравненно глубже и вечнее. Главное, я никак не могу помириться с его отрицанием культуры. И мне кажется, что культура — это базис, основа блага, и без нее человечество было бы ничтожным, бессильным как материально, так и нравственно. Невозможно проявление великих человеческих идей, сложных и специальных подготовок без крупных коллективных затрат. Со своей веревочной сбруей и палочной сохой Лев Николаевич мне жалок. А при виде яснополянских обитателей в черных, грязных избах с тараканами, без всякого света, прозябающих по вечерам у керосинового, издающего один смрад и черную копоть фитиля, мне делалось больно, и я не верю в возможность светлого, радостного настроения в этом дантовском аду. Нет! Какая же любовь к этим существам может мириться с такой гадостью. Нет!! Кто может, пусть следует благородному Прометею. Пусть он несет божественный огонь этим утлым, омертвелым существам. Их надо осветить, пробудить от прозябания… Спуститься на минуту в эту тьму и сказать ‘я с вами’ — лицемерие. Погрязнуть с ними навсегда — жертва. Подымать! Подымать до себя, давать жизнь — вот подвиг!

Ваш И. Репин […]

В. В. СТАСОВУ

12 сентября 1887 г.
Петербург

Дорогой Владимир Васильевич.

Можете себе представить: я только сейчас прочитал Вашу статью {Статья ‘Художественная статистика’ (‘Новости’, 1887, 13 августа). Была написана по поводу циркуляра министра народного просвещения Делянова, запрещающего ‘кухаркиным детям’ учиться в гимназии.
Стасов доказывал, что все крупнейшие русские художники ‘рождались в бедных, несчастных, задавленных нуждой и крайностью семьях’.} от 13 августа! (‘Новости’). Вот уж поистине следует пасть перед Вами на колени в благоговении. Особенно нам, крестьянам, мещанам и прочим париям. Какая смелость, какая сила! Я совершенно поражен, удивлен: как это Вам сошло!!! В наше паскудное время царства идиотов, бездарностей, трусов, холуев и тому подобной сволочи, именующейся министрами государств и заботящейся о собственных животишках. И со страхом и трепетом стреляющих по всем проявлениям малейшего дарования в своем отечестве. Боже сохрани, чтобы кто-нибудь не превзошел их идиотизм!!
Из-за угла своей теплой печи, конечно, они и могут стрелять только своими идиотскими циркулярами, которые им принесут что-нибудь в будущем, только не благополучие!..
Жму от всего сердца Вашу благородную руку и благодарю земным поклоном Ваш благородный подвиг!!
А как написана эта статья!! Желал бы я прочесть ее Вам вслух! Это шедевр публицистического искусства! Восторг! И как это прошло мало замечено!!! Да, все попрятались в норку в эту годину позора и царства мерзавцев Бурениных, развязно плюющих в физиономию даже своим преданным читателям. Те считают это признаком хорошего тона, конечно.

Ваш И. Репин

Еще раз низко кланяюсь с благоговением Вашему могучему подвигу!
Нет! Еще не оскудела нравственная сила народа, если она имеет таких выразителей!..

Л. Н. ТОЛСТОМУ

23 сентября 1887 г.
Петербург

Дорогой, обожаемый Лев Николаевич,

простите, что я не тотчас исполнил свое обещание прислать Вам фотографию с картины И. Н. Крамского. Портрет Ваш прибыл благополучно. При раскупорке присутствовал В. В. Стасов. Он чуть не каждый день справлялся, когда прибудет портрет… Прослезился старик. Так он Вас любит! И портрет ему действительно понравился. Теперь портрет у меня в мастерской, мне отрадно на него смотреть, он Вас довольно передает. Здесь я еще написал маленькую картинку: Вас, пашущего поле вдовы {‘Л. Н. Толстой на пашне’ (1887).}. Скоро она появится во ‘Всемирной иллюстрации’. Картинка довольно удачно напоминает, что я видел.
Прошу передать мой нижайший поклон всему Вашему семейству. Графине целую ее прекрасные, деятельные руки.
Глубоко уважающий Вас, Ваш покорнейший слуга

И. Репин

В ПРАВЛЕНИЕ ТОВАРИЩЕСТВА ПЕРЕДВИЖНЫХ (ХУДОЖЕСТВЕННЫХ) ВЫСТАВОК

27 сентября 1887 г.
Петербург

Все больше и больше расхожусь я с товарищами во взглядах и постановлениях, неприятные волнения от наших несогласий очень вредно действуют на мой организм. Убежденный в необходимости удалиться из Товарищества, я прошу Правление исключить меня из списка членов-товарищей.
Фонд мой может оставаться в кассе Товарищества, если оно не будет против этого. Из процентов первой, основной, части капитала 1000 р. может пополняться вторая часть, назначенная на пособия нуждающимся семьям умерших товарищей. Проценты с этой последней могут быть выдаваемы, как положено, по приговору общих собраний Товарищества. Заимообразные пособия товарищам из первой части фонда точно так же попрежнему могут быть выдаваемы в узаконенном порядке Товарищества.
Остаюсь к Товариществу с глубоким уважением и искренним желанием преуспеваний и процветания {Выйдя из Товарищества передвижных художественных выставок в 1887 г., Репин вернулся в него в 1888 г., а затем в 1890 г. вновь вышел из состава его членов до 1898 г. Не состоя в Товариществе, он участвовал в передвижных выставках в качестве экспонента.}.

Илья Репин

К. А. САВИЦКОМУ1

1 Савицкий Константин Аполлонович (1844—1905) — художник-жанрист. Постоянный участник передвижных выставок. Автор известных картин ‘Ремонт железной дороги’ (1874), ‘Встреча иконы’ (1878), ‘На войну’ (1888). С 1897 по 1905 г. Савицкий был директором Пензенского художественного училища.

28 сентября 1887 г.
Петербург

Мое решение твердо и неизменно. Я не ожидал твоего удивления, Константин Аполлонович. Неужели я еще не надоел, до зла-горя, всем товарищам со своими особыми мнениями?! С тех пор как Товарищество все более и более увлекается в бюрократизм, мне становится невыносима эта атмосфера. О товарищеских отношениях и помину нет: становится какой-то департамент чиновников. Чтобы перевесить картину на выставке, надо подать прошение в Комиссию по устройству оной! (Поленов подает мне докладную записку!!!) И это проходит и утверждается большинством (Боголюбову не верят на слово и замалчивают предложение принца Лейхтенбергского из-за того, что Боголюбов не подал формальной бумаги или записки в Правление!). На члена налагается ответственность за все его частные поступки — везде он считается представителем Товарищества!
Эта скупость приема новых членов!! (До сих пор не избран Позен.) Эта вечная игра втемную при приеме экспонентов! Всего этого я наконец переносить не могу. Я долго надрывал себе глотку против этих несимпатичных мер и вижу, что я остаюсь один всегда. Может быть, Товарищество право и такие меры принесут ему больше пользы. Но чиновничество мне ненавистно, я бежал из Академии от чиновников — у нас возникла своя бюрократия. Я не могу… Лучше я останусь один, мне спокойнее, я ни за что не отвечаю. И можно ли за что-нибудь ручаться, может быть, я уже отупел, отстал от века и, оставаясь вечно тявкать свой протест, служу комическим элементом. Мне очень ясно, что влиять я не могу, а между тем я не выношу мер, которые проходят.
Я не самолюбив, личные оскорбления на меня не действуют, но находиться далее в обществе, с которым не разделяешь его симпатий, считаю недобросовестным.
Итак, еще раз подтверждаю тебе мое решение выйти из Товарищества, пожалуйста, не сомневайся — это дело решенное.
Будущее покажет, что ни врагом, ни завистником Товарищества я никогда не сделаюсь и всегда буду рад его успеху и совершенству. Товарищей всех я как людей и как художников глубоко уважаю и люблю и чувствую, однако, что мне надо выйти, иначе, пожалуй, мои отношения изменятся.

Любящий тебя И. Репин

С. А. ТОЛСТОЙ1

1 Толстая Софья Андреевна (1844—1919) — жена Л. Н. Толстого.

1 октября 1887 г.
Петербург

Глубокоуважаемая графиня София Андреевна.
Ваше письмо к В. В. Стасову так нас тут пристукнуло, что мы совсем не знаем, что делать. У Ильина уже много камней совсем готово. Более двух недель работало несколько лучших мастеров — он будет в большом убытке, если Вы запретите издание. ‘Всемирная иллюстрация’ также послала в Вену к Ангереру, и скоро будет уже готово клише, которое недешево стоит Гоппе.
Перед отъездом я спросил позволения у Льва Николаевича, и он сказал, что ничего не имеет против изданий этих рисунков, потому-то я и позволил воспроизводить… Я даже не могу понять, почему Вы и вся семья Ваша против наглядной известности такого значительного, серьезного и прекрасного факта из жизни Льва Николаевича. Для всякого имеющего хотя малейшее понятие о гр. Л. Н. Толстом — а таковых теперь весь свет — это уже не будет новостью. Давно все знают из его исповеди, из множества всевозможных сообщений о нем разных корреспондентов и других любящих и знающих его людей почти все выдающиеся факты из его жизни. Знают, как он пилил дрова с поденщиками на Воробьевых горах, знают, как этот великий человек, засучив рукава, складывает печку бедной вдове, как он, вооруженный топором, строит сарай бедным до самоотвержения, до заболевания. Давным-давно знают, как граф косит, пашет,— очень понятен теперь интерес всех к этой картинке, и к Ильину уже поступило несколько заказов на нее.
Странно и непонятно было бы теперь запретить эту картинку с натуры, рисующую великого писателя за одним из знаменательнейших актов его частной, не писательской жизни, в этом примере великого физического труда, за который он так ратовал.
А что касается ругани, которой опасается Лев Николаевич, то для нее уже все сделано, все равно известно уже всем газетам, что картинка делается, и никто не помешает уже теперь всем шавкам шавкать хором, на то шавки, и неужели они кому-нибудь страшны?!
Ради бога, графиня, не запрещайте и уговорите Льва Николаевича и всю семью Вашу не быть против этого хорошего и беспримерного дела. Вы сами служите великолепным примером труда и порядка в такой громадной семье и таком колоссальном хозяйстве. Я не могу забыть на всю жизнь, как графиня Софья Андреевна Толстая на полу, на коленях, пригибаясь всем телом, стегает ватное платье бедной вдове, бывшей дворовой, выжившей из ума. Всякая светская дама, обладающая одной десятой тех даров природы и обстоятельств, какими владеете Вы, иначе эксплуатировала бы свои силы. Вот за что я не могу не благоговеть перед Вами. Простите за эту откровенность и не примите ее за лесть.
Пожалуйста, успокойте нас Вашим позволением.
Искренне преданный и глубоко уважающий Вас, Ваш покорнейший слуга

И. Репин

Прошу передать мой нижайший поклон всему Вашему семейству.
Недавно я отправил Льву Николаевичу фотографию с картины И. Н. Крамского, вероятно, она уже получена им.

В. Г. ЧЕРТКОВУ

Октябрь 1887 г.
Петербург

Дорогой Владимир Григорьевич,

Вы меня очень утешили Вашим письмом, известив, как относится Лев Николаевич к запрещению картины {Жена Л. Н. Толстого С. А. Толстая выразила от имени мужа и всей семьи недовольство намерением Репина опубликовать картину ‘Л. Н. Толстой на пашне’. После длительной переписки этот конфликт был улажен и Репину было дано разрешение на издание картины, которая сначала была отпечатана в литографии, в картографическом заведении А. А. Ильина, а затем воспроизведена во многих журналах и книгах.}. Запрещение это меня нисколько не озаботило. Это желание семьи — надо исполнить. А возмутило то, что Софья Андреевна написала мне, что Лев Николаевич никакого разрешения мне на словах не давал, что он не помнит или я его не так понял. Неужели я стал бы делать по собственному произволу?! Да стоило им сказать полслова, что они не желают, чтобы это видели, я упрятал бы это, и никто не увидел бы этого, даже из близких моих знакомых. Я же перед отъездом спросил Льва Николаевича, позволит ли он мне поместить что из набросков или портретов в каком-нибудь иллюстрированном журнале здесь или за границей. Лев Николаевич сказал, что он против этого ничего не имеет. Потому я и решился пустить, зная, что все это не ново и все знают и без меня образ жизни великого писателя. И вдруг получаю, что Лев Николаевич не помнит, чтобы мне разрешал или говорил что-нибудь подобное. Я чуть в обморок не упал от этого проклятого письма…

Вас любящий И. Репин

Анне Константиновне прошу передать мои лучшие пожелания.

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

24 ноября 1887 г.
Петербург

Дорогой Павел Михайлович!

Не найдете ли Вы возможным каким-нибудь образом доставить мне 1000 р. От Андрея Вашего я узнал, что Вы будете здесь, только неизвестно, скоро ли.
На всякий случай пишу Вам, имея в деньгах надобность, прошу Вас очень не отказать мне, если только Вам возможно.
Вчера я устраивал выставку Крамского, собрано далеко не все, но то, что собрано, поражает и количественно и качественно. В бытность мою в Париже я видел 4 посмертные выставки: Карло, Шантреля, Нильса и Прюдома. Парижане прославляли деятельность своих художников. Если бы они посмотрели Крамского! Он один сделал больше и значительнее троих из названных, самых плодовитых.
Давненько уже я Вас не видал, жду с нетерпением.

Преданный Вам И. Репин

1888

Л. Н. ТОЛСТОМУ

8 февраля 1888 г.
Петербург

Дорогой, обожаемый Лев Николаевич,

Вы меня очень осчастливили Вашим ласковым, добрым письмом. Я с великой радостью сделаю те картинки, о которых Вы пишете {По просьбе Толстого Репин начал работать над иллюстрациями к книжкам издательства ‘Посредник’ на тему о пьянстве.}. Только, если уж Ваша милость будет, черкните мне или поручите кому-нибудь — я знаю, как у Вас время расхватывают,— чтобы написали: какие сценки, по-Вашему, следует нарисовать — что на обертке, что на виньетке. Может быть, я и сам что-нибудь придумаю, но я очень желал бы слышать от Вас самих, у Вас опыту побольше, да и всего другого.
О каких кошках Вы пишете? В отношении к Вам их не может быть никогда (этакая мелочь!!!) {Имеется в виду история, связанная с опубликованием репродукции с картины ‘Л. Н. Толстой на пашне’.}. Я виноват более всего сам в тех недоразумениях моих и наказан поделом. Простите мне великодушно, что я причинил Вам неприятность (она не могла не быть). Но думал ли я?! С тем ли я ехал к Вам в Ясную Поляну?! Ах, как досадно, не воротишь, слава богу, что прошло кое-как.
Как бы я желал прочесть Ваши мысли ‘О жизни’. Я тогда только разохотился перед самым отъездом. И главное, что досадно — вот уж не философская-то у меня голова — не могу воспроизвести тех удивительных мыслей, которые я и тогда слышал от Вас! Не могу! Как какой-то необыкновенно чистый, разительный сон — вспомнить не могу. Только и помню общую идею.
И Бетховенская соната {‘Крейцерова сопата’ Толстого.} меня очень занимает, если бы я знал содержание Вашей трагедии на эту тему, то исподволь обдумывал бы.
Я работаю над св. Николаем, немножко над Дон-Жуаном {Начатые картины ‘Николай Мирликийский избавляет от смерти трех невинно осужденных’ (1888) и ‘Дон-Жуан и донна Анна’ (1896).} и даже… признаваться ли — писал пером: воспоминание о Крамском. ‘Памяти учителя’ это я назвал. Он действительно был моим учителем, и на моих глазах проходила вся его лучшая пора жизни. Не знаю, напечатают ли. Сегодня только я свез Стасюлевичу свое писание.

Вас глубоко уважающий и горячо любящий И. Репин

Как жаль, что Татьяна Львовна {Дочь Л. Н. Толстого.} не приехала в Питер. А ее тут так ждали!

В. Г. ЧЕРТКОВУ

16 февраля 1888 г.
Петербург

Дорогой Владимир Григорьевич,

как жаль, что я не могу видеть Вас теперь! Вот моя просьба: снимитесь в фотографии, прежде чем острижете волосы, и пришлите мне экземпляр. Снимитесь в таком повороте: (рисунок). И еще поворот — немножко
повыше голову и смотреть вверх (рисунок). Мне же ехать к Вам теперь нет никакой возможности, несмотря на всю ту прекрасную перспективу, которую Вы мне увлекательно рисуете.
Мне странно, что Вы ни одного эпизода пьянства не наметили мне, странные отговорки — указывать на собственную, еще не хорошую жизнь. Неужели когда-нибудь и для кого-нибудь наступит такое время, когда он обведет вокруг себя блаженным взором и скажет: теперь я совершенен, все могу, теперь все мои дела полезны и нужны людям! Мне по крайней мере надобно сейчас же закрыть свою лавочку и провалиться сквозь землю, так как жизнь моя, я убежден, всегда будет такой же посредственной, как была. А между тем я не могу не делать чего-нибудь и как-нибудь. Я по своей всегдашней душевной гадости даже способен Вас заподозрить в каком-то высокомерии духовном, которое, берегись, может увлечь Вас в фарисейство и книжничество своего рода. Отчего, например, не сказать просто и откровенно, что я думаю о таком предмете, как пьянство, и какие эпизоды следовало бы, по-моему, изобразить?..
Недавно нам баронесса Икскуль читала книгу Льва Николаевича ‘О жизни’. Какая это удивительная, глубокая вещь! Жаль только, что много там лишнего, книжного, полемического, что следовало бы совсем выкинуть из этой божественной книги. К чему эти препирательства с разными учеными, философами и их воззрениями! Это недостойно той мировой идеи, которая существует сама по себе, выросла, определилась и светит, как солнце, к чему корить тут звезды второстепенных величин! Чем они виноваты, что они не солнца и светят столько, сколько им бог дал свету. Нет, могучее светило должно быть великодушно и беспристрастно светить миру. Тьма его не обнимет. И, право, Льву Николаевичу следует эту вещь очистить от скучных длиннот, от ненужных нападок на ученых, и эта его вещь будет настоящим солнцем нашей духовной жизни.
Итак, не забудьте же о фотографии, не стригитесь, пока не сниметесь (в нескольких позах). А мне положительно невозможно теперь ехать…

Ваш И. Репин

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

13 марта 1888 г.
Петербург

Дорогой Павел Михайлович!

‘Монахини’ {Картина Репина ‘Монахиня’ (1887).} я менее двух тысяч не отдам. Не могу уступить — деньги нужны. Вещь эта нравится, она уйдет. Мурашко уже адресовался купить ее для Терещенко, но надобно, чтобы патрон увидел. Что касается того, что мне было бы приятнее, чтоб она была у Вас в галерее, то, признаюсь, мне приятнее всего было бы никогда не продавать своих картин, а помещать их в общественные музеи даром. Но даром на свете жить нельзя — нужны деньги…
Вам же, я знаю, эта монахиня никогда особенно не нравилась и, следовательно, не составляет особенной необходимости для Вашей коллекции.
Вы, вероятно, приедете сюда на академическую выставку.
Раму зачерненную на портрете Л. Н. Толстого я еще не видел, все мне некогда собраться на выставку.
Хромолитографии с ‘Пахаря’ шибко идут, у Ильина не успевают печатать. Но мне страшно совестно. Воображаю, когда эта назидательная картинка появится на окнах московских магазинов!!! Что скажет графиня! Дети!.. Проходя по Невскому, я случайно увидел в окне у Фельтена Льва Николаевича, скромно пашущего, с веревочной мужицкой сбруей, в посконной рубахе, и я покраснел, закутался в шинель и поскорей — мимо. Признаюсь, меня это долго беспокоило. Но теперь я думаю так: а пускай себе эта разряженная, расфранченная, развращенная, богатая сволочь — пускай она смотрит, не зная, куда деваться от скуки и сутолки,— как достойнейший, великий человек проводит свой досуг, принося несомненную пользу земле, людям и своему крепкому телу. Наплевать на них, они не стоят самой дрянной веревочки от этой нищенской сбруи честного труженика.
Говорят, есть картинка пашущего Гарибальди. Жаль, я не видал.
Недавно я прочел в газетах, что я пишу картину солнечного затмения на громадном холсте. Слава богу! Теперь на вопрос, что я делаю, буду храбро отвечать: пишу солнечное затмение {Репин работал над эскизом ‘Солнечное затмение в 1881 г.’ (Дмитрий Иванович Менделеев на аэростате).}. Надеюсь, этой картины я никогда не напишу.

Ваш И. Репин

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

14 апреля 1888 г.
Петербург

Дорогой Павел Михайлович!

Теперь выставка, пожалуй, уже устроилась. К Вам моя покорнейшая просьба: покройте лачком грудь ‘Пахаря’ — это место я писал перед выставкой, и оно пожухло. Так немножко мазните или попросите кого-нибудь — только чтобы не жирно покрывали.
Кстати, в прошлом письме Вы предполагаете во мне упрек Вам но поводу цены картины Ярошенки — никогда я этого не думал. Дай бог ему на здоровье! (Ведь он это за десять лет наконец произвел. Чему же тут завидовать! Да вообще я рад, если художнику труд оплачивается хорошо. Право, он дорого ему стоит.
Какая превосходная статья Стасова {‘К выставке картин русских художников’ (‘Новости’, 1888, 21 апреля).} в ‘Новостях’ о французской выставке — жив курилка! Какой он гигант в сравнении со всеми кропателями статеек о выставках!
Читали Вы, как меня Ясинский ‘продернул’ в Иллюстрации? {Статья И. И. Ясинского ‘Наши выставки. XVII Передвижная выставка’.— ‘Всемирная иллюстрация’, 1888, 19 марта.} В каждой вещи нашел неизгладимые пороки. Перед закрытием выставки я пошел и взглянул беспристрастно на свои работы. Удивляет меня несправедливость ко мне! Мне показалось, что работы мои добросовестнее других закончены, и форма выдержана гораздо строже, чем у других. Никто, например, не упрекает В. Маковского в мазне и недоконченности, а между тем у него часто вместо руки — какой-то неопределенный клякс и уж такая неоконченность, что я никогда не дерзнул бы выставить, а между тем этого никогда никто не говорит. Поставьте рядом ‘Пахаря’ и его ‘Свадебную остановку’ — что более кончено? Лицо пахаря так кончено, что дальше идти нельзя. А критики просвещенные меня все за чуб таскают да приговаривают: кончай, кончай!! — Терпи, казак!..

Ваш И. Репин

В. Г. ЧЕРТКОВУ

14 апреля 1888 г.
Петербург

Дорогой друг Владимир Григорьевич,

я так виноват перед Вами, что решительно недостоин писать Вам. Так поздно отвечаю. Надежда Михайловна {Н. М. Гаршина — жена писателя В. М. Гаршина.} уехала в Орел проводить сестру, где та получила место. Сама она была так жалка и несчастна, что я не знаю более угнетающего впечатления. Она не плакала над покойным, а только стояла, как мармор, не моргая и не сводя глаз со своего милого Всевочки {В. М. Гаршин, будучи психически больным, покончил самоубийством, бросившись с пятого этажа в пролет лестницы.}. Близко, близко у гроба, у самой головы, она вперила взор в его прекрасное лицо и не развлекалась ничем, отрываясь недовольно на секунду, только когда ей предлагали глоток воды. В ней приняли участие многие люди, она не будет забыта, да и сама она человек способный, практик: бояться нечего,— если только она не сойдет с ума от горя.
Вчера я встретил Леонида Дитерихса, он случайно попал на лестницу в ту страшную минуту, когда Гаршин с изломанными ногами страшно кричал от боли. Он, Леонид, не мог рассказать подробностей, даже не мог пойти на похороны, так страшна была сцена на лестнице. Особенно ужасна была она, Надежда Михайловна, в своем отчаянии, но она владела собой и утешала его. Говорят, он, В. М., страшно раскаивался. Тут только он увидел невыразимое страдание близких, да даже и не близких людей… Когда он успокоился и его спросили, больно ли ему от переломанной ноги, — ‘Так мне, подлецу, и надо’,— кротко сказал он. К вечеру его перевезли в больницу Красного креста, и он впал в забытье и заснул и уже более не просыпался, так и умер. Похороны были скромные, но задушевные. Погода хмурая, меланхолически действовала на публику, казалось, что читаешь одну из печальных повестей В. Гаршина. Речи были горячие, искренние, со слезами.
Доктор, исследовавший его мозг, говорит, будто что у Гаршина было необыкновенное утончение сосудов и нервов головного мозга, это от излишней чувствительности произошло и грозило ему в будущем слабоумием. Не знаю, правда ли это. Я встретил Всеволода Михайловича за неделю до этого, он мне казался совсем здоровым, говорил о литературе, о Чехове. В заключение я ему сказал, что его, Всеволода Михайловича, бить следует, чтобы он не притворялся бы больным. Он готовился в отъезд. Лицо его было выразительней обыкновенного и имело вид совсем восточного человека.
Четыре экземпляра ‘Пахаря’ я отослал в склад Павлу Ивановичу {П. И. Бирюкову.}. Большие фотографии заказал. ‘Пахарь’ ничего не стоит, зато портреты большого формата — дорого, по 5 рублей!! Один экз. я посылаю Вам в подарок, а за три Вы должны будете заплатить 15 рублей!!! Деньер уж такой дорогой фотограф. У меня никакой фотографии с моей картины нет — не кончена. Хорошая вещь тут была на выставке — Ярошенко ‘Всюду жизнь’. Может быть, Вам уже послали. И Савицкого картина ‘На войну’ очень хорошо вышла, стоит Вам иметь и показывать обе эти картины. Их не худо было бы издать для народа.
Я подумываю проехать на Кавказ в начале мая, не знаю, удастся ли. Я все работаю по-прежнему. Мастерская у меня так хороша, что расставаться не хочется.
Я нарисовал сцену в церкви: Всеволод Михайлович лежит в гробу, над ним Надежда Михайловна. Его светлое, прекрасное лицо тонуло в цветах. Кругом предстоящий народ. Это будет помещено в литературном сборнике в пользу памятника Гаршину.
Мои воспоминания о Крамском появятся в майской книжке ‘Русской старины’. Я Вам пришлю отдельный оттиск, брошюрку.
Душевно обнимаю Вас и искренне благодарю, что Вы удостаиваете меня именем друга — меня, недостойного, неаккуратного забулдыгу.
Анне Константиновне мой поклон прошу передать. Говорят, она рисованием занимается.
Пришлите мне свою фотографическую карточку, а я Вам пришлю свою.

Вас глубоко любящий И. Репин

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

27 апреля 1888 г.
Петербург

Благодарю Вас, дорогой Павел Михайлович, и Вас поздравляю с праздниками! Особенно должен поблагодарить Вас за Ваше письмо, такое интересное и содержательное. С Вами нельзя не согласиться, тут Вы — судья компетентный. Что это, имя Ле Луара (пейзажиста) я слышу в первый раз {Репин ошибается. С работами Ле Луара он познакомился во время своей первой заграничной поездки.}. Во всяком случае, он совсем еще не известность…
Относительно французов вышло немножко грубовато. На них так напали, что просто беда! Мы, некоторые художники, тут уже, чтобы смягчить, написали письмо в газеты, где выражаем наше сочувствие начинанию у нас французских выставок и нашу благодарность участвовавшим в выставке авторам картин. Не трогая никого и ничего. Еще, кажется, не появилось в печати.
Вот моя к Вам просьба: какого цвета глаза у Тараса Шевченка? Пожалуйста, посмотрите и ответьте мне поскорей. Земляки заказали мне его портрет, чтобы поставить в хатке, на Днепре, которая стоит у его могилы, в степи — неловко было отказаться. Ведь недавно был здесь портрет, я его устанавливал, любовался, а цвет глаз забыл — кажется, карие?
Прошу Вас передать мой поклон и поздравление всему Вашему семейству.

Преданный Вам И. Репин

Однако на бедного Фофанова как обрушились в Москве!! Как бы не испортили портрета {Портрет К. М. Фофанова (1888) находится в частном собрании за границей.} в припадке изуверства! Да, я и сам удивился, когда узнал, что его стихотворение {‘Таинство любви’. Стихотворение было напечатано в журнале ‘Наблюдатель’ (1888, No 3), за что Фофанов подвергся репрессии со стороны министра внутренних дел.} напечатано,— непонятно, какие иногда вещи проходят в печать, а с другой стороны, самые невинные — душат.

В. В. СТАСОВУ

28 мая 1888 г.
Владикавказ

Дорогой Владимир Васильевич!

Только сегодня утром мне удалось достать ‘Новости’ на станции Минеральные воды и прочесть Ваши статьи {‘Непростительная фальшь’ и ‘Увертки Буренина’ (‘Новости и Биржевая газета’, 1888, No 130, 132). Статьи направлены против нападок Буренина на Репина и Антокольского.}. Буренинские глупости {Имеется в виду фельетон Буренина ‘Критические очерки’ (‘Новое время’, 1888, 6 мая) с оскорбительными выпадами против Репина в связи с его статьей ‘Иван Николаевич Крамской’, напечатанной в журнале ‘Русская старина’ (1888, май).} я нашел случайно в Ессентуках, проездом, в ресторане. Я хотел было писать уже некоторые разъяснения для публики, но, прочитав сегодня Ваше благородное негодование, я нахожу лишним что-нибудь писать: сказано все, и так сильно, что, если бы у него была хоть капля совести, он должен был бы призадуматься… Но можно ли чем-нибудь пробрать этого наглеца? Кроме плети, палки, кнута, эта животная совесть ничего не боится. Да черт с ним! Не стоит связываться!..
Я проехал по Волге, по Дону, был в Пятигорске, Кисловодске. Как мне нравятся эти последние два города, опоэтизированные Лермонтовым! Каким-то особенным светом осветил их поэт, и это действует на каждом шагу, и на целую вечность эти места восприяли какую-то особенную глубину, теплоту и прелесть невыразимую!.. Теперь что-то тянет к ним. Не видав этих мест, я не воображал, чтобы чувство это могло сидеть в них до сих пор так живо и так сильно! Вообще наши провинциальные города и скучны и пошлы до тошноты, нельзя прожить двух дней, не соскучившись до одури, в них не только нечего смотреть, но надо стараться закрывать глаза, чтобы не видеть царящей пошлости и гадости. Слава богу, что появляется кое-где искусство. В Саратове — Радищевский музей (я очень жалею, что мы приехали поздно — музей был уже закрыт). В Ростове есть недурные новые постройки, садики, бульвары. Но Пятигорск и по местности великолепен! Знаете ли, он очень похож на любезную нам Гренаду. Очень походит расположением гор, реки ‘Подкумка’, только Альхамбры нет, Грот Лермонтова занимает место Генералифа, Провал — Альхамбры, но это только места хорошие, чудные, поэтические места…
Завтра едем по Военно-грузинской дороге до Тифлиса. Черкните мне в Екатеринодар, только если успеете скоро, а то не успеет дойти письмо.
Желаю Вам всего хорошего и очень благодарю, что вступились за нас.

Ваш Илья

Много уже попадалось мне очень интересных азиатов.

В. В. СТАСОВУ

9 июня 1888 г.
Екатеринодар

Только вчера получил здесь Ваше письмо, дорогой Владимир Васильевич. С чего Вы это взяли, что я Вас знать не хочу? Ничего в голове моей подобного никогда не бывало. Я только был уверен, что сделал Вам неприятность своим заявлением сочувствия последней французской выставке у нас в Петербурге, и потому счел благоразумным не мозолить Вам глаза своей особой, пока у Вас не пройдет раздражение против меня. Вы не поверите, как отрадно мне было Ваше письмо здесь!.. Когда поскитаешься месяц (я выехал из Питера 9 мая) по нашим завоеванным окраинам, которые, несмотря на все дары природы, представляют, с одной стороны, запуганных […] туземцев, а с другой — наглых мошенников, развращенных до безобразия пьяниц — победителей наших, общество, в котором городовой и жандарм представляют самых порядочных люден, когда понасмотришься и понатерпишься всей этой грязи, пыли, вони, ругательств на улицах — с каким удовольствием теперь приехал бы к Вам в Парголово, в Ваше тихое, интеллигентное пристанище, покупаться в озере, почитать в парке опять какого-нибудь философа Нардау или новую интересную статью в журнале, поспорить, полежать под деревом с Пушкиным, поездить верхом в окрестностях Юкк. Как это все мило и дорого!..
Но здесь я видел так много нового, грандиозного, интересного, что поездку эту считаю одною из самых интересных в моей жизни. Военно-грузинская дорога с провалами до клокочущего Терека и со взмахами гигантских пластов скал до вечных снегов, водопады, дебри, впечатлительные горцы воинственного вида и вечно ‘в косматой шапке, бурке черной’. Эти странные перемены температуры в горах (на перевале Казбека, например, была совершенная зима: зимний снеговой ветер и кругом белый блестящий снег…). Но как плохо и без толку строено это шоссе. Все оно теперь в размоинах, масса осетин работает над ним в опасных местах, и все-таки оно так и рассыпается, потому что сначала не организовано и не укреплено как следует.
Как хорош старый Тифлис с восточными базарами, майданами, крытыми и некрытыми, всевозможными мастерскими, всегда открытыми с улицы. А сколько здесь самых неожиданных, самых невероятных людей всяких национальностей. Особенно поразительны курды, персы, турки и кавказцы разных племен! Какая толкотня, крик и суетня на этих крошечных, грязных и пыльных улицах! Какая чернота лиц, какие невозможные для определения лохмотья, какие грязные трущобы, откуда выползают эти восточные призраки и где они едят свой плов, чурек невероятной грязноты и сальности руками! Какие впечатлительные фигуры дервишей! Вот это так настоящие альтруисты. Это не чета нашим торговым ханжам монахам. Что за лица, глаза, какой странный костюм!!
Ах, Тифлис! Какую интересную и полную тенденции картину представляет он каждый день на своих узеньких, да даже и широких улицах.
Посмотрите на этого идеальной красоты интеллигентного кабардинца-князя и на проходящего молодого солдатика.
Удивляешься и не веришь глазам. Этот великолепно вооруженный всадник, с орлиным взором, на тысячном коне, с револьверами и дамасскими клинками шашки и кинжала,— и это побежденный вот этим добродушным, белобрысым молодым парнем в белой блузе, с тесаком, которым, говорят, не наколешь лучин, не перегрызешь палки, между тем как этим оружием на моих глазах перерубали железо, и лезвие ни на йоту не затупилось даже,— нелогично, невероятно!
Эти черные всадники, которых часто принимаешь за монахов издали, и эти вечно траурные грузинки и армянки производят жуткое впечатление. У женщин это выходит особенно тенденциозно, хотя черный цвет, как всегда, очень украшает их и без того очень красивые и очень выразительные лица. Знаете ли? Никогда я не видел столько красавиц — ‘писаных красавиц‘ — как в Тифлисе. Хотя красота эта и не в моем вкусе — брюнетки, но поражающая красота, та, о которой Гоголь пишет в ‘Вие‘,— острая чернота глаза, картинный взмах бровей,— но это натура без подделки, это-то и поражает. Глазам не веришь. И большею частью какая статность! Какой рост! И мужчины есть — просто идеальных форм!
Сухум мне так понравился, что я даже хотел купить там кусок земли с разрушенными стенами, в последнюю войну, дома, но одумался — далеко, не всегда будешь иметь возможность съездить туда.
Но какую мерзость запущения во всех отношениях представляют из себя Батум и Новороссийск!!! В Батуме воздвигнуты колоссальные укрепления над морем и только — ни одной купальни! Берег весь завален железнодорожным хламом, грузом, грязью,— добраться нет возможности до берега моря. А когда доберешься, зажимай нос — везде кучи, и в разных местах над самой водой сидят турки, меланхолически свесив задницы к морю… прелестному, чудеснейшему морю, где виден сквозь прозрачную воду каждый камень на глубине 3 саженей. А солдаты под брустверами, также у самого моря, выстроили себе, вероятно по приказанию начальства, целый квартал из досок, куда они ходят за тем же делом, что и турки, за версту не подойдешь к этому сногсшибательному месту… И это на самом красивом месте берега, откуда видно влево бесконечный берег моря, а вправо бухта, обрисованная красивейшими горами, которые заканчиваются снеговыми вершинами далеко. В городе пыль, грязь, мало зелени и ни одного бульварчика… Новороссийск тоже отвратителен по расположению, это тип пошлейшего нашего уездного города. Жара, пыль, безобразная казенщина пошлых построек, отсутствие зелени (это в этом-то климате!!!), ни одного бульвара!.. Ссылаются на жестокий здесь Nord-ost, это, конечно, есть, но в плане города и во вкусе жителей он не виноват. О, сколь безобразна и отвратительна ты, Русь…
Варварство! Пьянство, воровство и обман — вот чем полон город.
Екатеринодар весь утонул в зелени: вишневые сады, зажиточные особняки, домики, довольство хорошо влияют на потомков запорожцев, они очень добродушны, гостеприимны и мягки по характеру. Сейчас мы с Юрой едем в Пашковскую станицу. Вчера начальство войсковое очень любезно приняло меня и снабдило всякими открытыми листами на случай недоверия со стороны степных казаков.
Будьте здоровы.

Ваш всегда И. Репин

А. В. ЖИРКЕВИЧУ1

1 Жиркевич Александр Владимирович (1853—1927) — военный судья, служил в Вильне. Известен как литератор, печатавший стихи и прозу в различных периодических изданиях, иногда под псевдонимом А. Нивин. Автор нескольких книг, оставшихся малозаметными в русской литературе. Репин был в длительной переписке с Жиркевичем, с которым он дружил и посвящал его в свои творческие планы. Со временем, когда обнаружились реакционные политические взгляды Жиркевича, Репин прекратил с ним переписку, а затем и всякие отношения. Интересные дневниковые записи Жиркевича о встречах с Репиным напечатаны в сб. ‘Художественное наследство. Репин’, т. II.

8 августа 1888 г.
Петербург

Дорогой Александр Владимирович,

спасибо Вам за письмо Ваше, оно полно самых лучших чувств человека, полно любви… Признаюсь Вам, тон этого письма несколько конфузит меня. Вы знаете, какой я простой, обыкновенный человек, а Вы ставите меня на такой грандиозный пьедестал, что, если бы я взлез на него, Вы сами расхохотались бы, увидев мою заурядную фигуру, вскарабкавшуюся так высоко. Будем просты, как дети, не будем тратить времени на личные комплименты. Не будем предъявлять друг другу слишком героических положений, чтобы не разочароваться впоследствии. Всякий человек есть слабый, ничтожный червяк, не достойный таких божеских почестей…
Не думайте, чтобы я заподозрил Вас в неискренности. Нет, Ваше прекрасное лицо, симпатичный, задушевный тембр голоса всегда внушали мне полную симпатию и безграничное доверие. Но я боюсь, боюсь этого идеального настроения чистых, светлых натур. Это такая душевная чистота, которую неприятно поражает всякое малое пятно. А где же нет пятен, особенно на людях, переваливших за 40 лет, пробивавших себе дорогу собственными усилиями?
Но меня несколько успокоило известие о Вашей любви, о Вашей женитьбе. Вот где лежит причина того поэтического, прекрасного настроения и светлого взгляда на жизнь! Вот вечный, лучезарный оптимизм жизни! Любовь!!! Поздравляю Вас, обнимаю от души!.. Я уверен, в вас обоих теперь так много любви, что Вам не страшно говорить все, что думает об этом пожилое сердце. Приготовьтесь заранее, что любовь Ваша пройдет, она должна замениться дружбой. А дружба рождается только из преданности. Если женщина способна быть преданной вполне интересам своего мужа, она — драгоценный друг, который необходим мужчине, с которым он не расстанется ни на минуту во всю жизнь, которого он будет любить и уважать глубоко в душе всю жизнь. Если муж будет предан своей семье, детям, будет относиться с полным уважением к жене (в случае утраты любви), семья счастлива. Но если эти оба субъекта увлекутся свободой действий, самостоятельной эмансипацией, разнородной деятельностью, дающей каждому самостоятельное положение,— семья пропала, разрыв неизбежен… Антагонизм, новое искание любви, зависимости, да, искание зависимости даже свойственно и приятно человеку…
Простите, дорогой мой, за это неуместное, может быть, рассуждение. Пишу, что думаю, и Вас прошу ничего не скрывать от меня.

Любящий Вас И. Репин

Пожалуйста, когда будете в Петербурге с Вашей будущей женой, заверните и ко мне. Буду очень счастлив видеть Вас у себя.
Пятницы будут по-прежнему.
Еще раз горячо обнимаю Вас и желаю счастия!
Жалею, что некогда больше писать,— до другого раза.

Ваш И. Р.

К. М. ФОФАНОВУ1

1 Фофанов Константин Михайлович (1862—1911) — поэт. Репин с большой любовью относился к Фофанову, ценил его яркое дарование и трогательно заботился о нем и его семье, всегда нуждавшейся. В 1888 г. Репин написал портрет Фофанова.

14 августа 1888 г.
Петербург

Дорогой Константин Михайлович, сейчас прочитал Ваше стихотворение ‘Сон’ и пришел в такой восторг от этого перла поэзии, что не могу удержаться, чтобы не выразить Вам своей радости за Вас и на всех нас, кто читает и кто способен почувствовать эту тонкую, ароматную струю жизни. Всякому, кто прожил в своем душевном мире нечто подобное, это шевельнет сердце чем-то дорогим, невозвратным, но очень близким сердцу и много напоминающим, таинственным ароматом.

Душевно любящий Вас И. Репин

Лидии Константиновне {Жена К. М. Фофанова.} мой поклон.

В. Г. ЧЕРТКОВУ

21 августа 1888 г.
Петербург

Дорогой Владимир Григорьевич,

сначала я получил от Вас книжечки и опечалился: думал, что, вместо ответа на мое письмо, они и будут ответом. Но эти все книжечки у меня есть, особенно ‘О сифилисе’ {Книжка В. К. Трутовской ‘Дурная болезнь’, на обложке которой был напечатан рисунок Репина.} даже несколько экземпляров. А вот Вы не прислали мне ‘Гоголь как учитель жизни’, и эту мне недавно один приятель доставил (Леман) — прелесть! {‘Николай Васильевич Гоголь как учитель жизни’, ‘Посредник’, М., 1888.} Как трогательно и глубоко описана кончина Гоголя!! А знаете ли, уж Вы меня браните хорошенько, но мне ‘Цветник’ {‘Цветник’. Сборник рассказов, ‘Посредник’, М., 1887.} Ваш не очень понравился. Слишком кратко рассказаны некоторые анекдоты, так кратко, что даже мало понятно и мало интересно, а вещи уже всем очень и очень известные, их необходимо было позабористее рассказать. А ‘Три сына‘ — совсем нехороший рассказ, что это за ехидный отец, который ни слова не говорит, и это неправда, и аналогия неверна…
А насчет мальчика-хохлика: велите ему нарисовать что-нибудь с натуры простым карандашом, на простой бумаге. Пусть нарисует хату, корову, чье-нибудь лицо, дерево, и пришлите мне, можно будет до некоторой степени судить о таланте.
Я в восторге от Вашей идеи изобразить коллекцию пьяных типов. Это будет очень занятно! И как только немножко освобожусь, сейчас же примусь за нее. Св. Николай мой все еще не кончен, а о другой и говорить нечего — мало подвинулась. Какие превосходные есть эскизы Иванова к Евангелию, например моление о чаше — какая драма! Какая страсть! Вот Вам бы добыть (оно очень дорого) и некоторые издать лубочным манером {Библейские эскизы А. А. Иванова были изданы его братом в Берлине в 1879—1887 гг., в 14 выпусках, под названием ‘Изображения из священной истории оставленных эскизов Александра Иванова’.}. Какие есть вещи!!! Из Ветхого и Нового завета.
А неужели же Вы не приедете сюда зимой?! Мне кажется, Вам необходимо приехать сюда, к нам…
Анне Константиновне желаю побольше сил физических и здоровья с ее маленькой Ольгой.
Будьте здоровы.

Ваш И. Репин

В. В. СТАСОВУ

6 сентября 1888 г.
Петербург

Дорогой Владимир Васильевич!

Читайте, ради бога, читайте поскорее Анютина {Псевдоним писателя М. Н. Ремезова. Его повесть ‘Наших полей ягоды’ печаталась в ‘Донской мысли’ (1888, июнь, июль, август).} — ‘Наших полей ягоды’ (‘Русская мысль’, июнь, июль, август 1888 г.). Это почти совсем Л. Н. Толстой, но молодой, живой. Какая психология! Какое разнообразное знание жизни. Я уже давно-давно не помню, чтобы меня так увлекало чтение!! Все бросил и не могу оторваться от книги. Далеко за полночь зачитываюсь! При моей аккуратности!!!
Читайте! Читайте! Живая Россия! Да, черт возьми, это сила! Жива наша литература! Короленке далеко, далеко… А Чехов мальчишка щенок!
Анютин!! Да, это писатель!.. Удивительные олухи наши критики. Дубины! Дубины!

Ваш Илья

Ах, как жаль, что сейчас Вас видеть не могу. Я бы Вам все бока натолкал от телячьего восторга. Пока Вы не знаете чего, не знает Петербург, не ценит Россия! Надо, чтобы его провозгласили. Им будут зачитываться. Какое это наслаждение, какая живая правда!! Какой язык!! Вот так язык — совсем живой! Какая оригинальность! И какая глубоко поучительная повесть жизни, без всякой тенденции. Вот что значит писатель!

Н. С. ЛЕСКОВУ 1

1 Лесков Николай Семенович (1831—1895) — писатель. Репин ъысоко ценил мастерство Лескова в изображении русского быта л национальных характеров. В 1880 г. им были сделаны иллюстрации к произведениям Лескова ‘Гора’. ‘Совестный Данила’. ‘Прекрасная Аза’ и ‘Лев старца Герасима’. Репин исполнил два карандашных портрета Лескова.

26 сентября 1888 г.
Петербург

Глубокоуважаемый Николай Семенович,

меня очень удивили мотивы, по которым Вы не желаете допустить существование Вашего портрета. Ничего подобного я предположить не мог и не могу и теперь. Не я один, вся образованная Россия знает Вас и любит как очень выдающегося писателя с несомненными заслугами, как мыслящего человека, в то же время… Да что на эту тему писать… Уж Вы простите, не мне, грешному, объяснять Вам Ваше значение в русской литературе и русской жизни. Это значение большое, он есть, и мы его, если бы даже и пожелали, не можем не признавать. Портрет Ваш необходим, он будет, несмотря на Ваше нежелание его допустить, он дорог всем искренне любящим наших деятелей.
Что же касается каких-то нападок на Вас, когда-то бывших, как Вы пишете, то я о них первый раз слышу, и это, вероятно, какие-нибудь шавки из подворотен шавкали на Вас… Стоит обращать внимание и волноваться при воспоминании о шавках! Шавка не может не шавкать, она ни на что, кроме пинка, и не претендует за это и, вероятно, была бы очень удивлена, если бы ей сказали, что такой-то крупный писатель все еше не может успокоиться, вспомнив, как она неожиданно бросилась на него из грязной подворотни вся в грязи, она брызнула на него грязью, на сапоги и панталоны… Не может быть, ответила бы шавка, вообразите, я давно уже забыла об этом обстоятельстве, ведь меня патрон науськивал, а я сама, признаюсь, даже очень сильно трусила в душе, как бы он не дал мне пинка в зубы,— ведь он силач!.. И теперь совесть моя не спокойна, как припомню, ну, да ведь мы подневольные. Простите за эту произвольную иллюстрацию и мою развязность. Надеюсь скоро увидеться с Вами и лично поговорить подробней, если Вы позволите.
Право, Вы делаете так много чести какому-то темному и совсем неизвестному шантажу против Вас, что мне даже обидно.
Вас искренне и глубоко уважающий

И. Репин […]

В. Г. ЧЕРТКОВУ

Октябрь 1888 г.
Петербург

Прекрасный, милый друг мой Владимир Григорьевич, распечатав первый Ваш рисунок в первом письме, я подумал, что это Волков нарисовал у Вас, и меня сразу совесть схватила за сердце, думаю: однако же он талант. Но, узнав, что это Ваш рисунок, я удивился еще более и думаю, что у Вас есть положительный талант к рисованию. Но время для изучения, молодое время, прошло, и теперь Вам его уже не возвратить, то есть для того, чтобы сделаться художником,— поздно. А для любителя эта способность доставит Вам много наслажденья. Второй рисунок с Вашего молодого друга мне меньше нравится. Тут черты все тоньше, требуется большая строгость, оконченность и Вам труднее.
Рисунок его ‘Срубленное дерево’ изобличает талант. Есть несомненные способности. Чувство перспективы, чувство воздуха и темперамента художника чувствуется в свободно бегающей руке. Но порекомендуйте ему побольше сдержанности, больше строгости и любви к этому делу и поменьше развязности, которая в молодости ведет только к моветону, в какой бы сфере действия ни происходила. И его ‘Кукуй’ и ‘Всемирная ерунда’ далеко еще не всемирная ерунда, а ерунда в голове провинциального мальчика. А каких он лет?
Как Вы меня разохотили Вашими рассказами о Ваших диспутах — посмотреть на все эти физиономии Ваших оппонентов! Очень бы хотелось, но что делать? Надо потерпеть, авось устроится. Я и так много накатался, навидался, надо и поработать.
По смыслу письма Вашего рисунки Ваши надо Вам переслать обратно? Или оставить пока? Напишите.
А фотографии Ваши все еще не готовы. И я их еще не видал. В Петербурге стоит тьма, и печатание у фотографа идет очень медленно. Да еще В. Д. Менделеев болен и не мог принять до сих пор более энергических мер.
А все-таки жаль, что Вас нет здесь. Иногда хотелось бы потолковать с Вами. Но и так хорошо! Вы и там производите, вероятно, хорошее впечатление и сеете добрые семена.

Ваш И. Репин

А пьяных? я все еще не начинал — работы по горло, некогда все.

1889

Н. С. ЛЕСКОВУ

19 февраля 1889 г.
Петербург

Как я Вам благодарен за Ваше письмо, глубокоуважаемый Николай. Семенович! В нем столько содержания, что я перечитывал его по нескольку раз вчера и сегодня. Ваша особенная манера писать, к которой я никак еще не приспособился, несколько замедляла чтение, но содержимое вознаграждало. И живые сюжеты кротких штундистов с чиновным духовенством, и Ваше горячее негодование на новые поветрия интеллигенции, и пр.— все это так энергично и искренне, хотя и кратко выражено в письме Вашем…
Ваше негодование на ‘оподление’ справедливо, оно произошло оттого, что вытравлены лучшие, даровитейшие силы, настало царство посредственности. Но я убежден, что народится поколение более даровитых, следовательно, и более возвышенных духом натур, они с презрением отвернутся от всего пустозвонного хлама, сильный ум потребует другой пищи и других развлечений. Идеи же, настоящие, глубокие идеи, как высшее проявление разума, всегда незыблемо будут стоять в интеллектуальном мире, как звезды на небе, и везде будут влечь к себе лучшие сердца, лучшие умы.
А знаете ли, я должен Вам признаться, что я и в ‘Запорожцах’ имел идею. И в истории народов и в памятниках искусства, особенно в устройстве городов, архитектуре, меня привлекали всегда моменты проявления всеобщей жизни горожан, ассоциаций, более всего в республиканском строе, конечно. В каждой мелочи, оставшейся от этих эпох, виден, чувствуется необыкновенный подъем духа, энергии, все делается даровито, энергично и имеет общее широкое гражданское значение.
Сколько дает этого материала Италия!! И до сих пор там сильна и живуча эта традиция… И наше Запорожье меня восхищает этой свободой, этим подъемом рыцарского духа. Удалые силы русского народа отреклись от житейских благ и основали равноправное братство на защиту лучших своих принципов веры православной и личности человеческой. Теперь это покажется устарелыми словами, но тогда, в то время, когда целыми тысячами славяне уводились в рабство сильными мусульманами, когда была поругана религия, честь и свобода, это была страшная животрепещущая идея. И вот эта горсть удальцов, конечно, даровитейших людей своего времени, благодаря этому духу разума (это интеллигенция своего времени, они большею частью получали образование) усиливается до того, что не только защищает Европу от восточных хищников, но грозит даже их сильной тогда цивилизации и от души хохочет над их восточным высокомерием.
Шишкин жаждет Вас видеть — Ваш давнишний читатель и поклонник.
Жду Вас в четверг с нетерпением, очень рад послушать еще раз, и не раз даже, а насчет интереса Вы не беспокойтесь — это для всех страшно интересно!!!

Ваш И. Репин

А. В. ЖИРКЕВИЧУ

7 апреля 1889 г.
Петербург

[…] Простите, что я не мог до сих пор ответить Вам: все суета, дела, забывчивость, а время летит… Устал ужасно, так хочется отдохнуть, уехать куда-нибудь в деревню: здесь нет возможности…
Наш хороший Константин Михайлович {К. М. Фофанов.} находится в очень дурном настроении: он перенес две потери: любимого брата и тоже дружившей с ним тещи. Я даже встретил его (первый раз в жизни) пьяным, очень, очень огорчил он меня. Я его увез домой, и дорогой он мне рассказал разные прозаические вещи жизни, которых я не желал бы слышать. Но что делать, такова правда жизни…
Ах, как всемогущи в нашей жизни женщины!! Как легко они могут губить и спасать нас!.. Как должны быть они добры, умны и великодушны, чтобы уметь поддержать вовремя отчаявшегося человека. Да, тут требуется или гениальное чутье света добра, или всеобъемлющее развитие натуры!..
Мне приходит в голову что, если бы Фауст женился на Гретхен? Что произошло бы дальше, когда эта мещаночка все меньше и меньше понимала бы своего гениального, охладевшего к ней мужа и все настойчивее обращалась бы к своей природе, к традиции мещанской среды?! Ах, некогда, простите, заболтался.
Поклонитесь Вашей милой супруге. Дай бог вам беречь друг друга, быть снисходительными, прощать слабости и оставаться верными долгу.

Вас искренне и горячо любящий И. Репин

В. В. СТАСОВУ

17 июня 1889 г.
Париж

Дорогой Владимир Васильевич.

Сейчас с концерта. Пришлю афишу с моими заметками. Оркестр в зале Trocadro звучит великолепно, я не слыхал лучшего резонанса. Исполнение в оркестре шло живо, энергично, рельефно, хотя местами как будто не чисто в отделке. Глазунов дирижировал, как всегда, без огонька и не виртуозен. Вещь его внесла несколько однообразный, заунывный тон. Но публика отнеслась к нему симпатично, его вызывали и аплодировали дружно.
Зал покрыт был оазисами сидящих, но больше — по словам бывших,— чем в первом концерте. Концерт Римского-Корсакова сразу захватил публику. Эта вещь очень хороша оказалась и для этого превосходного зала и для оркестра, в ней много разнообразия, рельефности и красоты. Лавров играл превосходно. Сидящие около меня какие-то дамы француженки срывались восторгом, стучали веерами,— я должен был шикать им. Справа сидели семьи русских, тоже прозрели и оживились. А внизу какая-то чета французская из простых — загорелые, скромно одетые — просто замирали от неподдельного восторга.
Глинка (‘Камаринская’) вышел так великолепно, что просто насквозь пробирало! Как он разнообразен, богат и формами и чувством, и всегда русский — так и развернет перед вами всю страну, со всеми горями и радостями, и как красиво!!!
Жаль, что поместили две вещи Бородина и Мусоргского рядом — вышло несколько в одном роде, и в оркестре ‘Пляски половецкой’ слишком много дикости и диссонансов — утомительно! Мусоргский превосходно прошел. Балакирева, Чайковского и Блуменфельда Лавров играл не так успешно — устал, торопился и без выражения. А жаль — в первой части он возбудил к себе небывалый энтузиазм публики, а после как будто разочаровал, вот невыдержка!
Я сидел наверху в амфитеатре. В антракт сошел вниз, видел всех, и в конце Беляев взял слово и с меня обедать вместе сейчас, тороплюсь. Илиас {И. Я. Гинцбург.} кланяется Вам, он завтра напишет.
Приезжайте поскорей. По Вас тут музыка скучает.

Ваш Илья

В. Г. ЧЕРТКОВУ

8 июля 1889 г.
Париж

Дорогой Владимир Григорьевич,

я живу здесь в такой суете, что решительно не могу обещать Вам переделать ‘Диогена’. Да если бы и обещал, то обманул бы Вас, как обманывал уже не раз, да и не одних Вас, в своей безалаберной жизни. И знаете ли, на этот раз я даже доволен собой, что сама судьба заставляет меня не исполнить Вашего желания. Я совсем иначе понимаю ‘Диогена’: Вы его идеализируете и ставите, кажется, примером подражания для русских людей, простых людей, которые и без того живут почти так же, как он жил, и имеют немного более удобств в жизни своей, чем имели эти ‘собаки’, Диогеновы последователи. И что же тут для нас поучительного? Если бы выставить его смешным чудаком, в котором, однако же, нечто было, как, например, искание человека днем с огнем… Да и это все еще мало интересно для той примитивной жизни, для которой предназначается книга. Впрочем, простите, я ведь не знаю содержания еще, а уж осуждаю… Во всяком случае, никто не заплачет от того, будет картинка к ‘Диогену’ такая или другая, читатели не обратят особенного внимания на тонкость экспрессии, посмотрят, как на обертку книжки, и создадут по прочтении свой образ философа.
А вот что меня неприятно поразило в Вашем письме — это Ваше отношение к Вашему новорожденному. Вы даже его считаете незаконным, так как находите, что Вы не должны были производить детей на свет!!! Остается только оскопиться Вам, чтобы вполне поступать по евангельскому учению ‘Аще око твое соблазняет тя’… Я, как язычник, как обожатель природы и жизни в ней, глубоко возмущаюсь всякими добровольными аскетическими мудрствованиями. Всем пользоваться благоразумно, наслаждаться мудрым творчеством создателя, каждую минуту благодарить его за те восхитительные вещи, которыми мы окружены в жизни! Вспоминать лучшие мгновенья наших наслаждений и стремиться к неутомимой деятельности для украшения, для улучшения этого высшего блага в природе — нашей жизни!— вот как я понимаю жизнь. Так живет вся природа. Я сам видел величайшие восторги жизнью животных, как, например, тюленей, свиней и т. д. Из-за чего же человек ломает себя?! Сама природа не прощает ему уклонений и грозно карает его за аскетизм, как и за излишество. Конечно, могут быть исключения в людях, может быть, к таковым относится и Иван Иванович Горбунов, но это только исключения в природе. А всех людей бог создал со страстями и дал им разум для регулирования страстей, а не для переделки гениального создания — человека. И подумаешь, какая дерзость человека переделать природу свою! Конечно, Вы со мной не согласитесь, как и я с Вами. Я обожаю природу всю, как она есть. Радуюсь ее культуре во всем. Все должно улучшаться, облагораживаться, но ничего не должно атрофироваться. Были же в разные времена чудаки: молчальники всю жизнь, постники добровольные, затворники, целомудренники — это могут себе позволить выродки, но простые, обыкновенные люди себя переделать не могут…
Простите, не сердитесь. А я глубоко убежден, что почти всегда люди добрее, когда они пользуются дарами природы.

Ваш И. Репин

В. С. КРИВЕНКО 1

1 Кривенко Василий Силович 1854—1928 чиновник министерства двора, журналист.

15 октября 1889 г.
Петербург

Многоуважаемый Василий Силович!

Не можете ли Вы помочь Вашим содействием молодому художнику Серову? Очень Вас прошу замолвить словечко гр. Воронцову.
Серов написал очень интересный и художественный портрет своего отца композитора А. Н. Серова {Портрет отца написан В. А. Серовым в 1889 г.}. Он желал бы его выставить в фойе Мариинского театра во время представления ‘Юдифи’. Молодой даровитый художник находится в очень стесненных обстоятельствах, хорошо, если бы у него приобрело Правоведение {Училище правоведения, в котором учился А. Н. Серов.} этот портрет. Надо его показать публике — портрет очень стоит того. Я помню, как Вы всегда благородно и симпатично относились к начинающим талантам.
Серова я бы Вам очень рекомендовал. Малый он хороший и художник с крупным будущим. Не ошибутся те, кто воспользуется им в настоящее время.
С какой горечью я вспоминаю, как Вы были у меня с Сазоновым как раз во время сеанса — такая досада. А мне так хотелось бы Вам показать некоторые свои работы.

Вас искренне уважающий И. Репин

P. S. Пожалуйста, не заподозрите меня в пристрастии к Серову, как моему бывшему ученику. Сами увидите, несмотря на некоторую грубоватость, там столько жизни и художественности.

1890

В. А. СЕРОВУ 1

1 Серов Валентин Александрович (1865—1911) — выдающийся русский художник. Репин знал Серова с детских лет, был его учителем. История их длительных взаимоотношений рассказана им в статье ‘Валентин Александрович Серов’ (вошла в книгу ‘Далекое близкое’).

16 января 1890 г.
Петербург

Антон, Антон! Наконец-то. Портрет твой отца пошлю на Передвижную. Ни за что ручаться не могу. Сам там участвовать не буду ни в каком виде, разве зрителем выставки. Ты бы прислал из Москвы Верушку Мамонтову, да Машу {Репин имеет в виду картины Серова ‘Девочка с персиками’ (1887) и ‘Девушка, освещенная солнцем’ (1888). В первой из них изображена В. С. Мамонтова, во второй — М. Я. Симонович.}, да еще кого написал на солнце. Попроси — Третьяков даст. А портрет — все-таки с фотографии, не особенно счастливо закончен, пожалуй, и не примут. Теперь они выставляют в Академии наук — зала маленькая, а вещь твоя большая — все это такие резоны для отказа, что и обижаться нельзя. С. М. Драгомирова уже с неделю как уехала. Сеансы прекратились. Твой этюд я подарил им, так как мне показалось, что ты этого желал в глубине души. Только ты извини, Антон, я немножко рукав на локте, грудь и правый рукав и руку правую (левая прекрасно была) потрогал в том же роде, как было,— не испортил. Они очень довольны. Повезли уже, вероятно, в Киев со всем скарбом. Тебя мы тут сначала вспоминали на сеансах часто, а потом все реже да реже.
С Любовицкой я как-то примирился, особенно с тех пор, как не вижу ее уже недели две. Они очень шикарно живут. Мать ее заядлая полька, безобразная рожа, кривляка, но талантливая музыкантша. А Муся довольно интеллигентна при своей природной ограниченности. Они мне преподнесли княжну Эмиретинскую, красавицу, будем после писать, теперь некогда.
Теперь всех тут занимает академический скандал. Исеев оказывается таким мошенником и вором — уши вянут?! А Совет — такая поголовная сволочь, что и говорить неприлично. Но сияет солнце, и, кажется, на академической улице будет праздник: новый конференц-секретарь гр. Толстой прекрасный человек. И если его не слопают мерзавцы, то он может принести много пользы русскому искусству. Трудно вымести из Академии этих крепко вцепившихся клопов старого закона!
Ну прощай. Видишь, сколько я тебе всякой всячины написал—не так, как ты,— телеграмму написал мне. А я бы еще больше писал, да знаю, ты и этого не дочитаешь, заснешь, бросишь. ‘Не оборотист’.

И. Репин

Если будешь посылать вещи, то торопись. Времени мало.

В. А. СЕРОВУ

29 января 1890 г.
Петербург

Это просто возмутительно, Антон! Сам ты сказал, что оставляешь этюд свой в полное мое распоряжение. И когда я спросил, что же с ним делать, ты ответил: ‘Пожалуй, отдайте его хоть Драгомировым’. Еще я же тут пожалел, что он не кончен, и в таком виде его даже нельзя повесить на стену. А теперь жалеешь своего этюда и упрекаешь, что сам я, небось, свой изготовил если не Третьякову, то для Терещенко. Стыдись, Антон! Это слишком грубый упрек. Я его не заслужил. Я никогда не позволяю себе эксплуатировать кого бы то ни было.
Если ты не шутишь — отвечай скорей,— то я сейчас же напишу Драгомировым, они из Киева пришлют тебе твой этюд. Я пошлю им свой, хотя они не выражали ни малейшего намека иметь что-нибудь за сеансы. Но раз дав этюд, то, конечно, неловко так их с носом оставить. Да уж мы лучше однажды навсегда прекратим всякие отношения во избежание недоразумений…
Портрет твой послан. Я не писал тебе, что он плоховат. Я только старался взглянуть на него беспристрастным, даже придирчивым взглядом судей и публики вообще, чтобы тебе быть готовым ко всему. Может быть, я и ошибся, может быть, портрет сразу будет поднят на щиты и ты будешь принят членом, могу ли я вперед знать. А писал тебе, что думал в ту минуту, когда вообразил себе передвижников перед твоим портретом.
И все-таки очень жаль, что ничего другого ты не посылаешь. А это пустяки, что было выставлено в Москве {На выставке в Обществе любителей художеств в Москве в 1888 г. Серов показал картины ‘Девочка с персиками’ и ‘Девушка, освещенная солнцем’.},— это ничего, только бы в Питере не было выставлено. Отвечай поскорей. Ты меня ужасно разозлил?!!!!!!

И. Репин

В. В. СТАСОВУ

27 марта 1890 г.
Петербург

Какие значительные строки получил я от Вас сегодня, дорогой Владимир Васильевич! Их можно со временем поставить эпиграфом к Вашим сочинениям.
‘…Другое поколение прочитает все, что я теперь говорю, и скажет: ‘А этот был прав и один только защищал и отстаивал правое дело, пока другие глумились…’ и т. д.
Ах, как и мне не ‘приуныть’, глядя на Вас теперь!.. Ведь вот уже лет 16, если не больше, как я во всех важных и интересных случаях жизни мыслю и чувствую только с Вами… Я не могу себе представить потерять Вас!..
Кругом все такая мелкота, ограниченность, односторонность и, главное, замкнутость, по своим норкам…
С Вами только чувствуешь широкую свободу и настоящий свет на все…
А и мне что-то плохо здоровится, то головокружение, то недомогание… Ничего не поделаешь. Бросьте Вы всякую дрянь глотать. Отдыхать и отдыхать!.. Пожалуйста, не пишите ничего. Вы много писали, имеете полное право отдохнуть. И не отвечайте, пожалуйста, и мне на это письмо. Что тут бобы разводить. Приеду — потолкуем немножко… Ах, ради бога, не работайте пока.

Ваш Илья

В. Г. ЧЕРТКОВУ

22 мая 1890 г.
Петербург

Владимир Григорьевич,

я был слишком возбужден и в своей запальчивости не мог объяснить Вам как следует моего возмущения. Не к Вам лично, которого я так люблю и глубоко уважаю, не об учтивостях и уважениях лично ко мне хлопотал я,— я набросился в лице Вашем на ненавистный мне род редакторов, которые в своем дилетантском привередничанье постоянно позволяют себе высокомерно прогуливаться по труду ближнего, не задавая себе труда вдуматься в мысль автора, а с наглой развязанностью вставляют целые свои фразы, смягчают, усиливают и т. д. безнаказанно по своему деспотическому положению. Это самое грубое насилие над человеческим духом, оно мне ненавистно. Накипела во мне эта злоба против всех цензоров и редакторов и прорвалась на Вас. И я не извиняюсь ни в одном слове, напротив, рад, что высказал то, что было на душе, и буду очень счастлив, если это изменит Ваш взгляд на редакторские обязанности. Поправить знаки, восстановить неправильно написанное слово, исправить корректурную ошибку — вот и все редакторское дело. А не лезть к автору с навязыванием своих требований. Если произведение плохо — не взять совсем, а раз оно признано хорошим, никакие ретуши и подправочки не улучшат его. Другое дело, когда такой гениальный художник, как Л. Н. Толстой, поправит Тищенко {Ф. Ф. Тищенко — начинающий в то время писатель, произведения которого правил Л. Н. Толстой.} или т-те Кузминскую {Т. А. Кузьминская — сестра С. А. Толстой. Рассказы Кузьминской ‘Бабья доля’ и ‘Бешеный волк’ были выправлены Толстым и напечатаны в ‘Вестнике Европы’ в 1886 г.}. Тут мастер и ученики. Но когда Александров вставляет Фофанову целые куплеты стихов в его лучшем создании ‘Я родом финн’, я готов повесить на первой осине этого плюгавца, — ведь имя Фофанова подписано, Фофанов талант. А Александров что такое? Сволочь.
Я не могу простить себе и своего преступления, по Вашей инициативе, против Бугро… {По просьбе Черткова Репин в 1885 г. переписал для издательства ‘Посредник’ в картине французского художника А. Бугро ‘Бичевание Христа’ фигуру Христа. Картина была издана с пояснительным текстом Л. Н. Толстого и В. М. Гаршина.}. Как мне ненавистна эта дрянная фигуришка Христа, вставленная мною в чужую композицию, она была цельная, своя… а я полез — гадко!.. Мне Мария Этлингер тогда заметила это с укором, и я готов был провалиться. Да, из этого дрянного переклеиванья ничего путного не выходит.
Так и Диогена моего. Плох он,— надо было просто бросить, не взять, а то — трудится Павел Иванович, несут поправлять Ярошенке, делают какого-то гомункула, курам на смех, и довольны?! Это самое возмутительное — варварское отношение к искусству!.. Делайте сами, что вам нравится,— свобода полная вашему труду. Но если бы каждый полез переделывать чужое произведение, что бы вышло!.. Фотограф по своему вкусу ослабил некоторые пятна, мастер цинкового клише удалил не показавшиеся ему места, и вышло бы кастрированное воспроизведение с именем автора! Честно?

И. Репин

Для меня искусство выше личных отношений, и я делал большую подлость, когда из деликатности молчал, когда переделывал Бугро и когда видел переделку своего Диогена. Я должен был протестовать тогда же, но я не нашелся, хотя в душе чувствовал гадость малодушия.
Лично против Вас у меня ничего нет в сердце,— мне ненавистен принцип редакторов. Я советую Вам подумать серьезно. Тут кроется под личиною христианского смирения самое высокомерное отношение к ‘брату’.

А. В. ЖИРКЕВИЧУ

2526 мая 1890 г.
Петербург

Дорогой Александр Владимирович,

адрес Толстого — Тула. Они всякий день почти посылают в Тулу за всякой всячиной, в том числе и за корреспонденцией.
Относительно моих замечаний по поводу Вашей поэмы {‘Картинки детства’.} — я Вам лично говорил их, может быть, больше даже, чем нужно. Повторение их было бы скучно для Вас, да и бесполезно теперь, по напечатании.
Каждый раз, как мне приходилось ехать на пароходике, я брал с собою Вашу поэму и с удовольствием проводил время: стих милый, легкий, молодой, успокоительно действует на нервы и приятно развлекает.
Воркуют милые созвучья… и т. д.
Веруня прочла почти всю Вашу поэму, хотя она готовилась к экзамену (кончила первой, с серебряной медалью) и ей некогда было. При быстрой памяти она запомнила много мест, иногда смешных.
О статье в ‘Гражданине’ я слыхал, сукин сын этот подлец Мещерский! Самый подлейший холуй, а не князь!..
О Константине Михайловиче ничего нового не знаю, я готовлюсь к отъезду, а тут еще эта комиссия академическая задерживает.
Завтра утром еду на дачу к детям. Какой там у них рай!..
С письмом Ивана Александровича Гончарова {Письмом с отзывом о поэме Жиркевича.} поздравляю Вас — это нечто.
Если хотите мое мнение относительно будущих Ваших работ: избегайте отрывочности, быстрых скачков с предмета на другой, недостаточно крепкой связи общего содержания. Потом излишне жанровых словечек — уменьшительных. Не бойтесь подольше останавливаться на предмете и поглубже исчерпывать его. Видите, все жалкие ‘прописные’ премудрости! Я думаю, Вы в жизнь ничего ‘умнее не слыхали’!??
С Чертковым я немножко поссорился: он бесцеремонно стал сам поправлять мои рисунки, так я его так пугнул — будет помнить!..
Будьте здоровы.

Ваш И. Репин

Вашей супруге поклон, а сына расцелуйте за зубок. Это им иногда очень трудно дается.

А. В. ЖИРКЕВИЧУ

17 июля 1890 г.
Петербург

Дорогой Александр Владимирович,

Вы очень меня огорчили известием, что Вы больны, и, как видно, серьезно! Однако я думаю, что деревня, если Вы сумеете хорошенько поскучать и побездельничать, отдохнуть спокойно, наверное, восстановит Вас. Надеюсь и уповаю.
Я недавно вернулся. От газет не избежал-таки — подцепили: это в Одессе. В Константинополе я не был. Картина, конечно, все та же, давно известная Вам,— ‘Запорожцы’. Да, Бибиков меня поддел!.. Прислал вырезку, свой ‘Профиль’ с меня. Я, конечно, ему без всякой церемонии отпел все, что я думаю об этом ненавистном мне жанре и о всех его тут нелепостях. Он прислал оправдательное письмо… Ну, что поделаешь с этими невменяемыми чудаками!!— Прекратить отношения.
А Вам я сейчас же по приезде, то есть побывав у Фофанова {В психиатрической больнице.}, хотел писать. Его тут, бедного, как видно, совсем забыли. Как перевели тогда в верхнее, 2-е отделение, так и был до сих пор. А как ему хочется вырваться оттуда! Я сейчас же от него к Чечету, убеждал его отпустить Фофанова на свободу. Говорит, нельзя еще, что у них теперь переполнено, и он отпустил бы его с радостью, если бы Фофанов был или безнадежен или совсем поправился. А теперь он намерен еще подержать его. Обещал перевести его в 1-е отделение.
Какой жалкий стал Константин Михайлович, похож на арестанта, несколько лет просидевшего в тюрьме, он мне так обрадовался и все убеждал хлопотать об его освобождении. На меня он смотрел уже как на какого-нибудь начальника, которого надо просить. Бедный! Бедный! Я написал уже Горбунову, чтобы он приехал сюда. А в четверг я пойду опять к Чечету и буду его урезонивать выпустить Фофанова хотя на время.
Дети мои на Суйде, у них там очень хорошо, и я был там уже три раза по приезде. Делали прогулки, катались на лодке и верхом. Какой воздух!.. В городе тяжело. […]
Прокатился я очень хорошо и отдохнул отлично. Через Москву в Нижний, по Волге: в Казани, Самаре, Саратове. От Царицына в Калач. По Дону в Ростов, Таганрог. Из Таганрога по Черному морю заезжал в Керчь, Феодосию, Ялту, Севастополь. Из Севастополя — в Одессу, оттуда в Киев и домой. Жара была страшная! Раскаленная! Я остригся и даже обрился и потолстел. Но как нас морем трепало! Ах, какая это неприятность!!

Ваш И. Репин

А мнения Толстого и Гончарова и должны быть совершенно противоположны. Гончаров смотрит, конечно, как художник, только со стороны формы: форма хороша — значит, талант. Толстой же талант понимает только в том человеке, который своими произведениями кладет глубокий след в жизни человечества. Помимо искусства, которое для него последнее дело, талант своими идеями и новыми воззрениями представляет некоторое откровение в своей сфере.
А это утешительно, что Вы боитесь Вашей болезни. Серьезно больные легкими никогда ничего не думают и до последнего вздоха все надеются, что скоро поправятся.
Поклон Вашей супруге.

В. В. СТАСОВУ

25 июля 1890 г.
Петербург

Дорогой Владимир Васильевич,

Ваше письмо меня обрадовало раньше, чем Вы предполагали,— именно 20 июля. Вечером я приехал от детей с дачи и нашел несколько писем, телеграмм и — Ваше!
Меня, конечно, как всегда, обрадовало и восхитило Ваше письмо. Оно так содержательно! Так полно самых веских замечаний по поводу моих дел настоящих и даже будущих! Никто не указал мне еще ни разу в моей жизни так верно самую суть моих вещей. Только одно меня очень беспокоит: Вам писать теперь вредно, а Вы все пишете да пишете, и еще не просто пишете, как прежде, а вдаетесь поминутно в литературную болтовню с юмором, с прибаутками — гусли! А я бы Вас очень воздержал… В воскресенье в Парголове (3-го дня) я добрую половину дня провел, перечитывая Ваши письма к Надежде Васильевне, к Наташе {Н. Ф. Пивоварова — воспитанница Стасовых, двоюродная племянница В. В. Стасова.} и немало хохотал от всех пассажей Ваших с Александром Васильевичем в Лондоне и по горам Цюриха {Описание дорожных приключений в поездке В. Стасова и его брата А. Стасова по Европе.}. А потом Наташа уж одна болтала без конца. Оно, конечно, читать занятно, но писать Вам так теперь не следует, это все-таки напряжение мозга и большое утомление!
Жду с нетерпением, когда Вы приедете, чтобы кончать маленькую фигурку Вашу на воздухе в Парголове. Ах, если бы продолжалась погода!!! Теперь здесь очень хорошо.
‘Мечущийся почерк’. Это очень важное определение моего почерка.
Какое тут превосходное было письмо А. Чехова из Сибири! {Имеется в виду один из очерков А. П. Чехова о Сибири, печатавшихся в газете ‘Новое время’ в июне — июле 1890 г.} И еще письмо к Фету Л. Н. Толстого по поводу его изучений греческого языка и сравнение оригиналов греческих с нашими переводами. Это просто восторг. Вам, вероятно, послали уже это в вырезках. Я, к моему огорчению, много работать не могу, быстро устаю. Так досадно. Самое большое 4 часа в сутки. Оно, конечно, можно больше читать — да работы много!.. Главная работа: удалить ненужное, мешающее общему и выработке форм — много времени берет эта совсем невидная работа.
Вчера я опять видел Гореву в ‘Медее’. Как она расплылась, потолстела. Играть стала хуже — впадает в шарж часто, но все-таки талант и силища страшная!..
Пожалуйста, не пишите никому ни строки, присылайте телеграммы всякую неделю. Вот и будем знать о Вас. А Вы там опять работу затеяли?!

Ваш Илья

Е. Н. ЗВАНЦЕВОЙ1

1 Званцева Елизавета Николаевна (1864—1922) — художница, ученица Репина по Академии художеств. Организовала рисовальную школу в Москве, затем в, Петербурге. Репин был увлечен Званцевой, о чем свидетельствуют 74 письма к ней, хранящиеся в отделе рукописей ГТГ.

27 августа 1890 г.
Петербург

Какая драгоценная черта в Вас — Ваша способность к примирению. Это признак глубокой души и доброго сердца. Это всего более успокаивает меня. Только еще не ‘досмерти’. И зачем Вы употребили это страшное выражение? В Ваших письмах почти нет случайностей обмолвок, противоречий, как наполнены мои письма,— у Вас все обдумано и прочно сказано.
Однако Вы ошиблись, полагая, что я посоветую Вам остаться на зиму в деревне. Нет, я советую Вам приезжать в Питер. И заняться эту зиму исключительно у меня. Попробуйте каждый день. Рисовать будете по вечерам в Академии, днем — в моей мастерской. Займитесь хорошенько. Я бы посоветовал Вам в эту зиму у меня писать и рисовать только головы с натуры, чтобы в самом деле получить какой-нибудь положительный результат. И, пожалуйста, без всяких церемоний. А насчет того, чтобы Вам первой не идти ко мне, то Вы только напишите, когда приедете, я приеду на железную дорогу встретить Вас. И если Вы. мне доверите, я найду Вам квартиру. Только Вы напишите, в какой части города, в какую цену и какие главные требования Ваши будут от квартирных хозяев. Я бы советовал Вам поселиться на этой стороне Невы, чтобы быть между Академией и моей мастерской. Что Вы на это скажете? я предлагаю Вам это от чистого сердца. И если на этот раз мы поссоримся, то уж, надеюсь, как следует навсегда разойдемся, а то все недомолвки какие-то.
Благодарю Вас за сообщение об общих знакомых. Только Вы не о всех писали. Например, о Николае Ивановиче и о Петре Ивановиче {Отец и дядя Е. Н. Званцевой.} ни слова, да и о некоторых других.
Я, как приехал, принялся за работу усердно. Сначала сделал несколько посторонних вещей, чтобы не мешали, повторение Николая {Вариант картины ‘Николай Мирликийский избавляет от смерти трех невинно осужденных’, сделанный для женского монастыря близ Чугуева.} для монастыря и Нерукотворный образ. А потом все время работал над ‘Запорожцами’. Работал над общей гармонией картины. Какой это труд! Надо каждое пятно, цвет, линия чтобы выражали вместе общее настроение сюжета и согласовались бы и характеризовали бы всякого субъекта в картине. Пришлось пожертвовать очень многим и менять многое и в цветах и личностях. Конечно, я не тронул главного, что составляет суть картины,— это-то есть.
Но ведь аксессуары и фон, собственно, и делают художественное впечатление, чарующее или отталкивающее.
Работаю иногда просто до упаду. Но долго работать не могу, всего 4—5 часов в день. Очень устаю. И вот почему даже Вам не могу написать большого письма. Вот и то несколько дней откладывал. Я поручил в магазине Милье послать Вам ‘Notre coeur’ {‘Наше сердце’ — роман Мопассана.}… Ваша месть надо мной везде торжествует: сколько я ни бился, не мог прочитать ни одного словечка в зачеркнутой Вами страничке.
Да отвечайте Вы поскорей, ради бога, как Вам не грех тянуть так ответы! Преданный Вам, Ваш враг

И. Репин

Мне бы очень хотелось видеть Вас! Приезжайте-ка поскорей. Тут все начинается по-старому. На улице темно и моросит, гимназисты идут с книгами, везде везут обратно колоссальные возы с домашним хламом.
Вы увидите, как М. de Burne похожа на Вас, только она тоньше Вас в талии (и ниже). А цвет лица, нос, манеры — точно с Вас писана.

В. В. СТАСОВУ

29 сентября 1890 г.
Петербург

Дорогой Владимир Васильевич,

сейчас видел во ‘Всемирной иллюстрации’ проект Жуковского и Султанова {Проект памятника Александру II в Кремле (‘Всемирная иллюстрация’, 1890, 29 сентября, т. X, No 14).}. То, что рисовал Боголюбов и особенно Китнер (талантливый мастер),— просто гениально. Я, признаюсь, даже надумывал, что, может быть, оно и недурно. Хороший художник невольно дает форму рисунку, даже самому грубому. Но что делает паршивый дилетант?!! Взяли они московский стиль Кремля, но как это все испорчено невежественными пропорциями!! Этакая мерзость мещанское искусство… Это все равно, если бы маракующий мещанин в музыке стал бы варьировать на народные создания Глинки. Такая паршивая ординарщина!.. Ну, черт с ним.
Как Ваше здоровье? А я все с детьми (chercher les enfants {Букв.— ‘Ищите детей’ (франц.) Перефразировка выражения ‘chercher la femme’ (ищите женщину).}) и не мог побывать у Вас. Ну, да Вам и лучше: ведь я в большом количестве надоедлив. А я соскучился…
Будьте здоровы.

Ваш Илья

Поклон всем Вашим.

В. Д. ПОЛЕНОВУ

8 октября 1890 г.
Петербург

Дорогой Василий Дмитриевич.

Не беспокойся опоздать с твоим бюллетенем — дела здесь идут так медленно, так уютно отложены в долгий ящик, как все нужные дела у вас, что твои мнения {В связи с подготовкой реформы Академии художеств были запрошены мнения и соображения у ряда крупных художников и художественных деятелей. Полученные ответы были издали в виде сборника ‘Мнения лиц, опрошенных по поводу пересмотра устава императорской Академии художеств’, Спб., 1891.} поспеют раньше даже, чем ладо.
Всю обедню тут испортил Боголюбов, затормозил, загадил своими глупостями, и я плохо верю во что-нибудь хорошее.
Лучше всех гр. Иван Иванович Толстой, прекрасный, любящий и дельный человек. На вид простой, но человек этот носит идеи. Так теперь насчет выставок в Академии он вот до чего дошел: Академия художеств будет давать свои залы для выставок художественных произведений только известным, установившимся репутациям, имеющим несомненное художественное значение в искусстве. Товарищество передвижных художественных выставок он считает единственным компетентным обществом, которому Академии не стыдно дать свои залы под выставку. Художники же кто с бору, кто с сосенки, которые, как тараканы, завелись в Академии и образовывали благодаря Исейке {П. Ф. Исеев — бывший конференц-секретарь Академии художеств.} ‘академические выставки’, теперь, по его мнению, так как они не организовались в правильную корпорацию и так как они составляют очень разношерстную дребедень художественности, не имеют права на академические залы. Авторы эти должны будут посылать свои вещи на суд ‘передвижников’, которым будет доверено устройство выставки.
Тут произойдет большая буря, но это справедливо. Крупным художественным именам Академия не будет отказывать. Так, например, Маковский, Лагорио, Мещерский, Айвазовский, Семирадский по-прежнему будут пользоваться ее залами.
Тут ведь есть ‘Общество вспоможения художникам’ (иконописцы), и эти недавно обратились с просьбой зала для своей выставки, он им отказал, так как не считает их способными оправдать достоинство Академии, если его понимать справедливо. Так ведь правда?
Этюды выставь мои, какие не были выставлены. Головка, которая у тебя, ‘Тани Мамонтовой’ (дочь Анатолия Ивановича), Савву в белой блузе, букет, что в Абрамцеве, доверяю лично тебе, твоему вкусу и благоразумию. Отсюда посылать неудобно.
В Константинополь я не ездил, такая была жарища и так трепало меня морем от Керчи до самой Одессы, что я уже отложил до другого раза.

Твой Илья

Годится ли Гугунава для этой административной деятельности коммерсанта — он ведь, кажется, молчалив, ‘не оборотист’?

Е. Н. ЗВАНЦЕВОЙ

1890 г.

Дорогая Елизавета Николаевна!

Если ‘Соната Крейцерова’ {‘Крейцерова соната’ Л. Н. Толстого.} Льва Толстого прочтена — передайте посланному. Если нет — держите до четверга. Приедете. Ах, я Вам надоел, конечно.
Посылаю Вам эту книжку ‘Семен сирота и его жена’ {Повесть Ф. Ф. Тищенко.}, Вы, вероятно, не читали. Прекрасная, талантливая вещь. Ее написал крестьянин Харьковской губ. Лев Толстой поправлял немного, а может быть, и много. Но это превосходная вещица. […]

И. Репин

И. И. ГОРБУНОВУ-ПОСАДОВУ1

1 Горбунов-Посадов Иван Иванович (1864—1940) — писатель, последователь Л. Н. Толстого, один из руководителей издательства ‘Посредник’.

1890 г.

Дорогой Иван Иванович,

каюсь Вам: Вы меня очень тронули, очень обрадовали Вашим глубоким прочувствованием моей картины Иван Грозный. Я именно и хотел изобразить то, что Вы мне написали, но так как до сих пор почти все находили совсем другое, то я понял, что я не достиг желаемого в труде и должен был молчать. Не кричать же мне было: ‘Гг., я не то хотел сказать!’ Поэтому Вы поверите внутреннему восторгу человека, когда его кто-нибудь поймет… Да-да, конечно! О, как я счастлив, что хоть Вы меня поняли… Но самообольщаться не следует. Все-таки, значит, выражено не вполне, если не всем понятно,— надо стараться. Вы исключительная натура, Вы поэт, Вам достаточно намека, чтобы Ваша отзывчивая, гибкая душа разыгралась и создала бы настоящую, глубокую идею развития излишества страсти в человеке и их кару этим прощением пострадавшего…

Вас душевно любящий И. Репин

1891

Г. П. АЛЕКСЕЕВУ1

1 Алексеев Георгий Петрович — коллекционер, любитель старины. В его собрании было много предметов, связанных с историей Запорожья.

Март 1891 г.
Петербург

Глубокоуважаемый Георгий Петрович,

исполнить всякое Ваше желание я считаю для себя большою честью и истинным удовольствием.
Вы так добросердечно относитесь к моему труду. Я буду ждать Вас завтра, в назначенное Вами время, с Вашей уважаемой компанией.
Со своей стороны я обращаюсь к Вам с покорнейшей просьбою: если последуют заявления Вам желаний посетить мою мастерскую еще некоторыми лицами, то, прошу Вас, отклоняйте их.
Реклама, сделанная г. Михневичем в ‘Новостях’ {Статья В. О. Михневича ‘В мастерской Репина’ (‘Новости’, 1891, No 69).}, наделала мне такого беспокойства, что я принужден был запереться и никого не принимать, а то, вообразите, с утра у меня начали раздаваться звонки и посетители. Простите мне за эти подробности, но можно ли кончать вещь {Репин заканчивал свою картину ‘Запорожцы, пишущие письмо турецкому султану’ (1878—1891).}, когда требуется особое спокойствие и самообладание, при таких условиях?!
Будьте моим благодетелем до конца картины. Распространите слух в Вашем кругу при случае, что я до окончания картины не могу ее больше показывать никому. Если увидите и Дмитрия Ивановича {Д. И. Яворницкого.}, и его попросите действовать в таком же духе. Право, Вы не можете себе представить, как утомляют и отвлекают посетители. Пожалуйста, не примите этого на Ваш счет. Вам я так обязан, так обязан! Повторяю: я жду Вас завтра с радостью. Но после буду в затворе. И Вас слезно прошу помочь моему уединению.
Еще раз простите, искренне и глубоко уважающего Вас и Вам бесконечно обязанного

И. Репина

Прошу передать мой сердечный поклон Вашей любезной семье.

Е. Н. ЗВАНЦЕВОЙ

17 июля 1891 г.
Москва

Вот когда я, наконец, прочитал оба Ваши письма, уважаемая Елизавета Николаевна. Благодарю Вас, особенно за первое. Но если Вы вздумаете прислать мне деньги {Речь идет о деньгах, переданных Репиным Званцевой в помощь голодающим. Вследствие нескольких лет засухи и неурожая голод охватил ряд центральных губерний России.} обратно — Вы обидите меня жестоко и мы поссоримся навсегда. Эти деньги я прошу Вас раздать все голодающим и никакого возвращения их (денег) мне не нужно, ни от кого и ни в каком виде. Я их пожертвовал голодным и думать о них забыл. Пишу я это очень серьезно, не шучу… Прощайте пока, тороплюсь в Абрамцево. Завтра домой, в Питер. […]

И. Репин

Как я загулялся!! В это лето я убедился, что мне никакого дома и мастерской не нужно,— можно вести кочевую жизнь, как птицы перелетать с одного места на другое — без забот…

А. В. ЖИРКЕВИЧУ

22 июля 1891 г.
Петербург

Только 19 июля я вернулся домой. Был в Москве на выставке, заезжал еще к двум знакомым и наконец 29 июня попал в Ясную Поляну, где прожил до 17 июля. Меня очень удивило, откуда распространилась эта нелепость, что Л. Н. Толстой поехал в Петербург! Все время он был дома, никуда не ездил. Он даже в Москву не хочет переезжать на зиму, куда едет его семья для детей.
Как чудесно я провел это время у них!!! Так было интересно во многих, многих отношениях. Лев Николаевич все такой же неисчерпаемый источник силы, запросов, жизнедеятельности, глубины мысли и самобытности!.. Всего не написать, что было говорено и что видел я…
Я вылепил с него бюст (подражание Ге), написал его в его кабинете за работой и зарисовал несколько набросков в разных видах!
Теперь принимаюсь за свою работу.
Простите, больше некогда писать.

Любящий Вас И. Репин

Я вегетарианствовать начал с 29 июня и очень доволен — чувствую себя очень хорошо, лучше, чем от мяса. Толстой прав.

Т. Л. ТОЛСТОЙ 1

1 Толстая (в замужестве Сухотина) Татьяна Львовна (1804—1950) — старшая дочь писателя. Некоторое время занималась живописью, обучаясь в Московском Училище живописи, ваяния и зодчества.
Репина и Т. Толстую связывала тесная дружба, о чем свидетельствует их регулярная переписка, особенно активная в 1890-х гг. Сохранилось свыше 60 писем Репина к Толстой.
Репин так отзывался о ней в одном из своих писем: ‘Татьяна Львовна мне пишет большие и искренние письма. Это очень умная девушка, она унаследовала ум отца и деятельный характер матери’.

31 июля 1891 г.
Петербург

Многоуважаемая Татьяна Львовна, два конверта получил я здесь, надписанные Вашей рукой. Всякий раз при взгляде на эти автографы душа моя исполнялась искреннею благодарностью Вам. С того дня, как выехал от Вас, сидя в вагоне и теперь часто в уме, я писал Вам длиннейшие письма. Горячо благодарю Вас за Ваше ласковое радушие, за искреннюю готовность помочь, ободрить, успокоить работающего труженика. Как мне хорошо жилось в Ясной Поляне! Эти 17 дней были такие чистые, светлые, ясные, наполненные интересным трудом и симпатичным, отрадным отдыхом. Столько было разнообразных людей, впечатлений и мыслей! Столько особенных эпизодов, так западающих в душу, настойчиво преследующих, побуждая выразиться в какой-нибудь художественной форме. И все это только аксессуары, только фон для главной фигуры. Маститый человек, с нависшими бровями, все сосредоточивает в себе и своими добрыми глазами, как солнцем, освещает все. Как бы ни унижал себя этот гигант, какими бы бренными лохмотьями он ни прикрывал свое могучее тело, всегда в нем виден Зевс, от мановения бровей которого дрожит весь Олимп. Так думает язычник (не чуждый добродетели), ему чужда еще высшая красота, красота души — самоотречение… Отсталый человек, любящий жизнь, форму, высоко ценящий земные наслаждения — служащий сам забаве
Серо. Моросит дождик. Я все утро жил в Ясной Поляне в лесу. Лев Николаевич лежал недалеко от меня с книгой в руке, в уютном месте, под деревьями в тени, на своем синем халате, укрывшись белым. Как живописно местами трогали его сквозь ветви солнечные пятна света!.. Я все изучал их, вспоминал и наслаждался, красивая картина выходит… Надолго хватит мне Ясной, все туда тянет, к тому свету, или это закон тяготения малых тел к большим?
Как я досадую, что не сделал ни одного портрета с Вас. Мария Львовна недурно вышла, но наброски с Вас… Это нечто непозволительное, особенно акварель!!! Точно так же все собирался я нарисовать с гр. Софии Андреевны и тоже забыл. Может быть, удастся наверстать этот непозволительный пробел, когда приедете сюда. Приедете ли?..
Я продолжаю обходиться без мяса и, право, чувствую себя все лучше и сильней, работаю больше, встаю раньше (теперь часто в 6 час.). Настроение спокойнее, серьезнее. Недавно обедал у баронессы Икскуль, на роскошной даче, в избранном обществе блестящих умов (Вл. Соловьев, Андреевский, Кавос и другие), но мне было скучно, и я так свободно вздохнул на пароходе, на Неве, когда вышел в 10 час. веч. домой,— не следствие ли это вегетарианства? Хорошо еще, что я рисовал там с красивого лица нашего философа {В. С. Соловьева.}, а то просто — нечего делать… В деревню бы…
Очень интересно мне взглянуть здесь на бюст Льва Николаевича. Что-то из него вышло?.. Опять к Вам. Вам надоела, я думаю, эта возня у Вас в доме, с ящиками, укупорками, столярами. Ивану Александровичу посылаю мою душевную благодарность за все хлопоты из-за наших работ.
О чем я теперь страшно жалею, так это о том, что я не сумел воспользоваться Львом Николаевичем. Увлеченный своим искусством, я не мог сосредоточиться, чтобы спокойно расспросить его о многом, многом… Теперь, раздумывая и соображая те слова, которые он говорил по поводу некоторых вопросов вообще, я думаю, что он глубоко прав… Но эта твердыня города, эта закаменелая среда условий, здесь, да и везде, жизненной рутины! Это случайность всех условий или это неизбежность?.. Голова путается, и чувствуешь бессилие… Вам это скучно, не правда ли? Да, жаль, жаль — я прозевал хороший, редкий случай. Теперь удастся ли еще когда-нибудь?
Простите за это длинное, бесцветное письмо. Поклонитесь от меня всем Вашим. Передайте мой горячий привет и искреннюю благодарность за их доброту и любезность.
Ваш… Нет, Вы опять скажете — ‘льстец’… Желаю всего лучшего.

И. Репин

А. В. ЖИРКЕВИЧУ

14 августа 1891 г.
Петербург

Дорогой Александр Владимирович,

все откладывал, выбирая время исполнить Вашу просьбу о Толстом, и чувствую, что не дождусь. Напишу хоть что-нибудь, чтобы не заставлять ждать. О Вас упоминал он не раз и о письме Вашем: ‘Ведь вот приехал бы просто, и было бы хорошо…’ Но у них в то время, правда, постоянно гости были, и самые разнообразные. Иногда дети графа спали на полу. Они очень гостеприимны, как Вы знаете. Но, признаюсь, даже мне было тяжело от гостей. Разговоров, как всегда с ним, было много. Но я так был поглощен его образом, который я ловил всякий момент, что часто (каюсь) слушал, даже Его, рассеянно. Знаете, когда полон другим, то многое пропускаешь и не ищешь мотивов. А раз я так нелепо стал с ним спорить: заметил, что мои положительные аргументы ему неприятны. Да разве он их не знает?! Но человек всегда из жизни, из этого бездонного колодезя, берет только то, что ему нравится, так и он. Он все тверже и упорнее стоит на стезе нравственности и ничего не хочет признавать.
Он закрывает глаза на свою прошлую жизнь, на молодость жизни вообще и думает, что все готово к перерождению жизни во всем человечестве, что все тяготятся старыми формами и готовы сбросить их, как оковы, хоть сейчас.
При мне он получил письмо от Н. С. Лескова. Тот спрашивал, ‘должны ли мы прийти на помощь голодающим и в какой форме. Что надо делать?’‘Ничего не делать, надо стараться нам быть лучше, добродетельней самим. Страшен не голод, а людская жестокость. Если мы будем добрее, сердечнее, голод пройдет незаметно’. Легко сказать!.. Впрочем, лично они (Толстые) очень помогают всем бедным. К ним отовсюду идут целые партии странников и всякого люда бедного.
Был разговор и о Вашей книге. ‘В ней ничего нет,— повторял он.— Да, звучный стих, живые образы, симпатично, как он сам, но ничего не дает, ничем меня не трогает’. И все в таком роде.
Об искусстве он и слышать не хочет, когда я заговорил о преимуществе для публики художественной формы. ‘Нет, она только лишняя, зачем вся эта раскраска? Я доволен тем даже, что теперь мои последние вещи (против войны и о воздержании) пишутся для чужих языков, — стараешься быть схематичнее, чтобы быть понятным огромному большинству в самых простых сравнениях. Выбрасываешь все локальное, местное и видишь одну суть’.
Ах, всего не напишешь, и сейчас тороплюсь ехать.
Простите, не сердитесь, будьте здоровы.

Любящий Вас И. Репин

Да, еще Хохлов (знаете?!) удивлялся, что Вы приняли должность военного прокурора.

Т. Л. ТОЛСТОЙ

20 августа 1891 г.
Петербург

Дорогая Татьяна Львовна,

бюсты получил в целости. Уложены очень остроумно. Но сам бюст ой, ой! Как еще неудовлетворителен — надо поработать над ним. Раньше я получил от Вас фотографии — как я Вам благодарен!!! Жаль, однако, что группы семьи вышли неудачно. Лев Николаевич, Вы — сидите где-то вдали и неясно. Зато на первом плане жирный колбаса уселся по всем правилам немецкой пластики. А лучше всех почему-то вышел Илиас. Как слепы силы природы: им решительно все равно, кто нам важен и кто не важен.
Хорошо вышло у Томашевского {Фотограф-любитель, учитель тульской гимназии.} и с бюстом и фигура Льва Николаевича. Могу ли я Вас просить, Татьяна Львовна, при случае написать мне, как его зовут: я потерял записку и теперь в страшном затруднении, как мне поблагодарить его за прекрасные экземпляры, которые он прислал мне сюда.
Вегетарианство я должен был оставить. Природа знать не хочет наших добродетелей. После того как я писал Вам, ночью меня хватила такая нервная дрожь, что я наутро решил заказать бифштекс — и как рукой сняло. Теперь я питаюсь вперемежку. Да ведь здесь трудно: скверный воздух, вместо масла маргарин и т. д. Ах, если бы куда-нибудь выселиться! Но пока нельзя.
Очень удручающее впечатление произвела здесь смерть одного молодого человека в ‘Посреднике’. Он отравился. Иван Иванович Горбунов накануне с ним беседовал и ничего не подозревал… Я думаю… многие возражали Льву Николаевичу против его простоты. А что же, может быть, и в нем самом, под влиянием ограничения своих потребностей, произошло это охлаждение его к его главному гению? И что бы он ни говорил, но главная и самая большая драгоценность в нем — это его воспроизведение жизни. Вся же философия, все теории жизни не трогают так глубоко текущей жизни. Жизнь эта руководится только природой. Течет большой рекой и уносит все личные желания, все прекрасные теории, хотя кости и берет с собой, но все перемалывает по-своему. В природе все индивидуально, эгоистично, альтруизм она допускает только в отживающих формах […]. В молодом же субъекте, полном жизни, аскетизма природа не любит и преследует. Природа карает также и всякое излишество и невоздержанность. Она любит умеренность и аккуратность. Ну, ‘аккуратность’ — это уж для словца… (прошу Вас оставить между нами эту не новую теорию).
Скоро будет свадьба у Кузминских, пожалуйста, поздравьте от меня молодых, родителей и родственников. Дай им бог счастья и благополучия!
Сын мой Юра поступил во II класс реального училища, старшая дочь поступает на курсы по историко-филологическому отделению. Погода здесь опять прекрасная. Я чувствую себя хорошо, работаю умеренно и в свободные часы мечтаю, что встречу же наконец и я однажды такую женщину, в которую влюблюсь, уже на остаток жизни, серьезно, безраздельно!.. Каков старикашка? Слышал бы это Лев Николаевич, что бы он подумал?! Надеюсь, Вы этого никому не расскажете. Ведь я об этом уж много лет мечтаю и, признаться, теперь уже и не верю в осуществление этой мечты. Мне пора уж в альтруисты. Но к аскетизму я не способен, мне так надоедает эта возня с самим собою. Жизнь так прекрасна, широка, разнообразна, меня так восхищает и природа, и дела человека, и искусство, и наука, и колоссальные дела силами природы. Стоит постоять близко поезда, когда пролетает мимо вас этот ураган огня, железа и пара. Что может противустоять этому двуглазому сказочному змею?! Ведь это просто сказка — садишься в вагон в 7 час., за 30 верст ровно в 8 час. начинается концерт, приезжаешь в Павловск с точностью, слушаешь прекрасную музыку и уезжаешь домой спать… И этим могут наслаждаться множество людей! И все это стоит недорого. Право, этого нельзя же не ценить! Все это сделал для нас, бедняков, Прометей… Ах, простите, я увлекаюсь — у Вас время дорого. Вам столько надобно и читать и писать содержательного, а не этих моих общих мест.
Будьте здоровы и поклонитесь всем от меня.

Искренне преданный Вам И. Репин

Л. Н. ТОЛСТОМУ

13 сентября 1891 г.
Петербург

Как Вы меня подбодрили, дорогой Лев Николаевич. Брюзжал, хандрил, куксился городской человек от ненастья, вдруг его окатили свежей ключевой водой — он встрепенулся и весело принялся за работу. Как Вы умеете во всем видеть суть дела! Нет, Вы никогда не можете сделаться сектантом, везде Вам ясно представляется главная основа вещей, а не детали. Оттого так неудержимо хочется следовать Вам и есть желание дать больше, чем Вы запрашиваете,— Вы снисходительны, терпеливы, и это очень ободряет и влечет к доброму.
Большое Вам спасибо за Вашу приписку, Ваше живое слово. Я довольно часто все еще занят Вами, и всегда с удовольствием,— так много напоминает мне всякий набросок из Ясной Поляны, так иногда хотелось бы взглянуть на оригинал, проверить,— далеконько, а то бы я Вам часто надоедал. Сколько тут из-за Вас шуму!.. Дай бог Вам здоровья и благополучия.

Искренне любящий и глубоко уважающий Вас И. Репин

Т. Л. ТОЛСТОЙ

13 сентября 1891 г.
Петербург

Дорогая Татьяна Львовна,

в ожидании Вашего письма я понемножку и наконец очень струсил: мне показалось, что я по своей болтливости написал Вам много вздору и Вы за это мне больше не ответите… Вообразите терзание старой совести и потом зато представьте радость, когда я вместе с Вашим получил даже приписку {Приписка эта не сохранилась.} Льва Николаевича!.. Я даже отложил нарочно ответ Вам, чтобы продлить то счастливое настроение, в которое я пришел от приписки Льва Николаевича и от Вашего прекрасного, поэтического письма! И звездная морозная ночь и жующие лошади так свежо пахнули на меня, и из избы, наполненной всякой живой тварью, обдало меня нашим русским теплом. Хотел бы и полежать там, притаившись, послушать тихо говорящих двух стариков (каких ведь стариков!). Конечно, там не заснуть! Да, но это хорошо только изредка — часто это было бы очень ‘скрутно’…
А я последнее время все устраивался. У нас теперь столовая такая веселая комната, из нее, как из Ясной Поляны, не хочется и тянет к ней. И Вера и Надя хвалят, а они редко что хвалят у меня.
Я теперь все над бюстом Льва Николаевича работаю, сколько в нем недоделок и сколько формовщик залил, надо это прочеканить для отливки из бронзы.
Знаете, главные слова из приписки Льва Николаевича я напишу крупными буквами и вделаю над камином в нашей новой столовой, это будет и красиво и полезно.
Ах, как я благодарен Марии Львовне! {М. Л. Толстой — сестре Татьяны Львовны.} Я часто останавливаюсь в своем яснополянском альбоме над ее лицом — такое хорошее, серьезное выражение в ее глазах, только у самых лучших ‘темных’ бывает такое (как, например, у Хохлова) — верится при этом во что-то незыблемое… А как я жалею, что не нарисовал с Вас.
Я был все это время в большой суете по разным мелочам устройства. Всегда в таких случаях и вообще осенью меня всего так нервно подводит, так нездоровится, думается только о близкой смерти. К чему я хлопочу, порчу кровь, торгуюсь, бранюсь с мастеровыми?.. Ну надолго ли все это?.. И все-таки все это надо, некому, условлено раньше… Ну, слава богу, хоть в столовой весело. Вера и Надя довольны… Вам это неинтересно, простите.
Марии Львовне передайте мою душевную благодарность и глубокий вздох мытаря, только не по поводу фарисея, а при мысли о чистой, доброй душе молодого существа, деятельно верящего.
Поклонитесь от меня яснополянскому обществу.

Е. Г. МАМОНТОВОЙ1

1 Мамонтова Елизавета Григорьевна — жена С. И. Мамонтова.

21 сентября 1891 г.
Петербург

Дорогая Елизавета Григорьевна!

[…] Третьего дня были на похоронах Гончарова, довольно скромно прошли и было бы совсем тихо. Стройно запели студенты ‘Святый боже…’. Но яростно и энергично влетел к ним в середину верховой полицейский чин и потребовал прекращения. Замолчали, но когда он отъехал — пение раздалось снова. Тут полиция налетела с таким азартом!.. Пеане не возобновлялось, толпа очень поредела и только на могиле к похоронам немножко собрались люди…
Вы, вероятно, поедете в Рим. Поклонитесь там Беклемишеву.
Желаю Вам всего лучшего. Вас глубоко уважающий

И. Репин

Л. Н. ТОЛСТОМУ

Сентябрь 1891 г.
Петербург

Дорогой, глубокоуважаемый Лев Николаевич.

Благодарю Вас, что напомнили мне о ‘Приеме’ {Вероятно, Толстой напомнил об идее картины на тему приема новобранцев, которую он советовал написать Репину.}, чудесная пластическая картина — я было забыл за другими делами.
Но могу ли я просить Вас написать мне Вашу точку зрения на эту сцену и нашу главную идею картины. Ведь можно написать просто этнографически реальную сцену, можно и выдвинуть какой-нибудь мотив. Но мне страшно интересен Ваш взгляд.
Я никогда не забуду, как Вы, еще в Москве, в 1881 году {Ошибка, Толстой был у Репина в мастерской не в 1881, а в 1880 г.}, стоя пред моим зачирканным углем холстом Запорожцев, начали высказывать, что тут можно сделать, чем спасти эту картину. Я всегда повторял себе эти слова Ваши… Пожалуйста, если будете иметь свободную минутку, черкните мне пли продиктуйте Татьяне Львовне Вашу основную идею картины приема и лица главные и второстепенные, какие Вам представляются важными, и дополняющие.
Я видел эту сцену и Чугуеве, в 1876 году. Теперь я намерен посмотреть, где можно здесь поблизости и в самом Петербурге.
Буду ждать Вашей добродетели для меня.
Сердечно благодарный Вам, любящий Вас

И. Репин

Е. Н. ЗВАНЦЕВОЙ

26 сентября 1891 г.
Петербург

Вас можно от всей души поздравить, Елизавета Николаевна, если все, что Вы пишете, правда. Поздравить потому, что только теперь Вы начали жить действительной жизнью вместо прежнего ломания себя на все другие лады, и потому, что, значит, Вы недюжинная натура, что в Вас лежат большие задатки самосовершенства… Но я, как Вы знаете, Фома Неверный, и я очень боюсь, что и теперь вы ломаете себя на этот прекрасный лад деятельности, разумной жизни. Вам скоро надоест, пожалуй, непосильный, непривычный образ жизни, и Вы смените его каким-нибудь другим… А жаль, потому что другого спасения для человека я не знаю, кроме деятельности труда и очистки своей совести. Только это и может дать силу и спокойствие… Как жаль, что у меня нет ни времени, ни характера работать над собою — некогда, поглощен другим. А Вы правы, я очень эгоистичен, капризен — отвратительный характер, но как Вы наивны, полагая, что меня избаловала публика и рецензенты (!). Можно ли в жизни помнить публику и рецензентов! Для меня все это такая отдаленная мишура, что я никогда не придавал ей значения. Что такое публика? — Масса, болтающая за рецензентами, она восхищается Венигом и скучает, глядя на Рембрандта!.. А что такое рецензенты? — нахватавшиеся кое-чего тупицы, а главное, заряженные сугубо нахальством {Я исключаю В. Стасова, это человек, действительно любящий искусство, и понимает его, как никто другой у нас. При этом это благородный, самостоятельный, неподкупный характер. За это я его глубоко уважаю ж люблю. (Прим. автора.)}, валяют вкривь и вкось, сообразуясь иногда с требованиями редакторов, иногда со своими озлобленными идеями, которые они по самомнительности считают своими собственными. Неужели художник, любящий искусство, может придавать этому значение? У него перед глазами стоят идеалы вроде обломков Парфенона, созданий Веласкеза, Фортуни, Морелли, Тициана и других, он с горечью в глубине души уже почти уверен, что ему не достичь той высоты искусства, которая была 1000, 300 и 200 лет назад!.. Ну что, скажите, какое утешение может быть тут публика, рецензенты, чтобы даже нечто о себе вообразить и капризничать?.. Нет, зло, раздраженность и отчаянность происходят от надорванности сил, от непосильных порывов, от невозможности приблизиться к идеалу, от сознания своей бездарности, тяжести, недостатка чувства меры, вечное шатание с методом дела и т. д. …Вот эти-то мучения ада и создают то настроение сарказма, недовольства, недоверия и презрения к окружающей жизни. Не все ли равно… к чему все это мне, если у меня там не вышло… А тут еще похвала рецензентов!!.. Надо молчать да кланяться. Праздное зевание публики, ее апатичные замечания… Ах, черт бы побрал весь этот дешевый навоз, который даже в геологическую формацию не пойдет, а сметется в хлам завтра же и забудется навсегда. Вы знаете слова нашего гения:
Ты сам свой высший суд,
Ты им доволен ли, взыскательный художник?
Доволен? — так пускай…1
1 Из стихотворения ‘Поэту’. У Пушкина:
…Ты сам свой высший суд,
Всех строже оценить умеешь ты свой труд.
Ты им доволен ли, взыскательный художник?
Доволен? Так пускай толпа его бранит…
Как это гениально сказано!.. А всякий, кто достиг в своем деле настоящего развития, кто не шарлатан, кто видит правду и не боится ее, тот может быть доволен только действительно chef d’oeuvre’ами. А может ли он их произвести? Да, наконец, это все в области очень тонких и очень неположительных впечатлений… Ах лучше не бередить…
Сегодня непременно заеду к Елизавете Николаевне. Протайте. Я за Вас очень радуюсь. Может быть, и правда — Вы натура даровитая, в руках у Вас ‘все горит’, я помню, как Вы лампу зажигали, как иногда писали.

И. Репин

Т. Л. ТОЛСТОЙ

27 сентября 1891 г.
Петербург

Дорогая Татьяна Львовна,

вчера я со всеми детьми был на представлении ‘Плодов просвещения’ {Пьеса Л. Н. Толстого. Впервые была поставлена в Александрийском театре.}. Много хохотали, особенно во 2-м акте. Шло недурно. Жаль, некоторые из актеров балаганили, Далматов-сын (Якова-буфетчика), Шевченко (добродетельного лакея) и сама бенефициантка хотя не шаржировала, но была слаба, однообразна в игре, и некоторые другие сбивались на водевильность. Зато Варламов (камердинера), Дмитриев (Петрищева), Свободин (самого Звездинцева), Сазонов (1-го мужика) — загримировался по моему рисунку, идеально хорошо, ну совершенно Петр Осипов {Крестьянин Петр Осипович Зябрев, которого Репин рисовал в Ясной Поляне.} — эти все, как и Ленский (профессора), Мичурина (дочь), Жулева (Толбухину), Градовская (княжну),— эти были очень хороши. Публика ревела от хохоту. После 2-го акта стали кричать: автора! И так
громко, что должен был выйти господин во фраке и сообщить со сцены, что автора в театре нет.
Какая правдивость взгляда на жизнь, какая широта взмаха гениального художника видна во всей этой пьесе! Так освежило после всякой новой дребедени, которую дают последнее время здесь, у нас. Спасибо Льву Николаевичу.
Отчего Вам показалось, что у меня два адреса? Адрес и квартира все та же, только к ней сделали прибавление 4 комнаты […]. Да, впрочем, вместо Калинкиной площади прежде называлось Екатерингофский проспект, и дом носил другие No 24/26. Да еще надо прибавить, что Таня и Юра живут с матерью на Васильевском острову. Это другой адрес.
Не подумайте, пожалуйста, что я жалуюсь на дочерей, что они редко что хвалят у меня,— напротив, я это очень люблю и стараюсь всеми силами поддерживать эту их строгую критику. Всегда то, о чем Вера скажет: ‘да ничего’ — уж наверно хорошо. Это мне нравится, а то ведь меня и захваливают другие.
Как тут недавно я возликовал было! Гинцбург сказал, что Вы ему писали, будто Вы собираетесь в Петербург и приедете, что графиня София Андреевна уже здесь была. Но из Вашего письма значит, что Вы даже в Москву не приедете. Что же, доброе дело прежде всего… Как я Вам завидую! Как Лев Николаевич умеет жить интересно, содержательно, весело при всей строгой серьезности отношения к жизни. Как хороша должна была быть вся эта Ваша последняя поездка!.. А мы тоже ездим к Природе. Я теперь высматриваю, где бы между Москвою и Петербургом купить небольшое именьице и зажить там. Как бы это было хорошо! Так надоел город! Видеть никого не хочется.
Моя выставка откроется в половине ноября, бывших на выставках вещей не будет на ней, только не бывшие выставятся, да и этих со всей мелочью будет до 200 шт., можно бы и больше — хламу много.
Большой портрет Льва Николаевича я начну, когда совсем освобожусь — кончу старье. Еще неделя, и оно все будет кончено, но этот портрет, пожалуй, к моей выставке теперешней и не поспеет. А может быть, если пойдет удачно, сразу.
Будьте здоровы, дорогая Татьяна Львовна, очень и очень благодарю Вас за Ваши интересные, полные одушевления письма — они меня переносят в Ваш край, где мне жилось так тепло, весело и содержательно.

Душевно преданный Вам И. Репин

Пишите, как идут дела Вашей столовой.

В. Г. ЧЕРТКОВУ

16 октября 1891 г.
Петербург

Дорогой Владимир Григорьевич,

конечно, выпускайте воспроизведение ‘Вернулся’ {Картина Репина ‘На родину. Герои минувшей войны’ (1878).}, я ничего против этого не имею. Я видел на лубочной выставке эту серию, по-моему, они очень плохи, кроме одной — ‘Всюду жизнь’ Ярошенко. Эта вещь вышла очень хорошо, как и везде, на всех фотографиях. Плоше всех с картины Лемоха — его испортил ретушью Малышев (очень хороший человек, но плохой ретушер и заурядный иллюстратор).
Фотографий с моих картин и эскизов теперь снято очень много, и некоторые вышли очень хорошо. Я только не знаю, с каких Вы пожелали бы иметь. Пожалуй, по своему выбору пришлю Вам. Только, Вы знаете, что нас здесь все дорого, так и эти фотографии. Они пойдут на продажу по 3 рубля. […]
В Ясной Поляне я прожил 17 дней, и так светло и весело, что готов это время считать лучшей страницей в моей жизни. Много работал, много видел Льва Николаевича, много надоедал ему своей назойливостью художника и много, много полюбил этого гениального человека! Для меня каждая формочка в его лице так дорога, интересна и знакома!.. Знаете, после его лица всякое другое лицо — сколько я здесь ни смотрю — скучно и нелюбопытно.
Я вылепил его бюст, только бюст скульптора Гинцбурга гораздо лучше моего. И я Вам советую приобрести слепок с его бюста — очень хорошо, будете довольны. И также маленькая фигурка вся Льва Николаевича, сидящая за письмом, тоже похожа и характерна.
Прощайте, тороплюсь.

Любящий Вас по-прежнему И. Репин

М. И. ШЕСТЕРКИНУ1

1 Шестеркин Михаил Иванович (1866—1908) — художник, участник передвижных выставок.

19 октября 1891 г.
Петербург

Многоуважаемый государь Михаил Иванович,

я так последнее время поглощен своими делами, что только вчера видел Вашего ‘Каменотеса’ {‘Каменотес’ (1891).}. Последнего весеннего конкурса я не видал, и Ваша картина была для меня совсем новостью. Но эту новость я едва отыскал с помощью сторожей в сарае в Ацике. Ее откупорили и показали мне в подворотне — свет был хороший. Этот серьезный этюд Ваш мне очень понравился и по задаче, и по серьезному отношению к делу, и главное, по талантливости, которая видна везде. Жаль, что вещь эта таких больших размеров, жаль, что она не выдержана в локальных тонах. Насчет рисунка, как Вы пишете, я не нахожу уж очень больших промахов. Промахи в голубых рефлексах неприятно поражают красочностью и однообразием.
Не выдержан тон загорелого тела, ни тон земли, ни тон холста: везде гуляют светло-голубые рефлексы, почти одинаковые на всех предметах, и пестрят фигуру, которая в этих условиях должна быть теплее.
Воображаю, как Вам теперь приятно все это слушать от меня!.. А я еще прибавлю Вам неприятности, и самой горшей — Вы напрасно думаете, что у меня много меценатов знакомых… А главное, такие размеры для этюда — кто купит? Я, конечно, при всяком удобном случае буду стараться рекомендовать Вашу вещь, но не жду результатов.
Только Вы напишите Николаю Петровичу Собко и попросите его выставить ее где-нибудь, а то кто же ее в сарае увидит?!
Желаю Вам лучшей участи, не сетуйте и не отчаивайтесь, в этюде Вашем много хорошего, голова этого клефтика {Клефты (с греч.) — разбойники. Клефтами также назывались христиане, ушедшие в горы после завоевания Греции османами.} прекрасна, выразительна, постановка фигуры полна мысли и силы — Вы талант недюжинный, и я советовал бы Вам не хандрить, а работать.

И. Репин

Назначайте двойную цену — половину в пользу голодных, подумайте.
Знакомы ли Вы с Поленовым? В Москве теперь устраивается выставка в пользу голодающих. Не послать ли нам Вашу вещь туда? Может быть, продастся там.

В. В. СТАСОВУ

30 октября 1891 г.
Петербург

Дорогой Владимир Васильевич,

и я пожалел, что не застал Вас. Было уже половина второго, и я думал, что что-нибудь Вас дома задержало.
Вы, конечно, правы о Михееве {Стасов писал о статье В. Михеева ‘Галерея русских художников. В. И. Суриков’ (‘Артист’, 1891, октябрь, No 16). Он считал ее путано и бестолково написанной.}, а мне так это-то лучше всего и понравилось в его статье, что Суриков сказал — надо верить в то, что пишешь. И еще, что зрителю нет дела разбирать, хорошо или дурно писано,— он просто захвачен сценой, живыми людьми и драмой жизни. Но мне кажется, что Сурикова ближе будет сравнить (если уж сравнения так необходимы) с Достоевским, а не с Толстым. Та же страстность, та же местами уродливость формы, но и та же убедительность, оригинальность, порывистость и захватывающий хор полумистических мотивов и образов.
Толстой мне кажется спокойнее, полнее, с широким стилем почти Илиады, с рельефной и неувядаемой пластикой формы, как обломки Парфенона, и с колоссальным чувством гармонии целого. В нем есть то, что он писал о греческом языке по поводу переводов и оригиналов в письме к Фету.
Как здоровье Надежды Васильевны?

Ваш Илья

Т. Л. ТОЛСТОЙ

17—18 ноября 1891 г.
Петербург

Дорогая Татьяна Львовна,

сегодня, проснувшись по обыкновению в половине седьмого утра на своей холодной вышке, куда мне нанесло порядочно снегу, я подумал: если бы это, если бы такой сон я видел в детстве или юности, то я непременно имел бы от Татьяны Львовны письмо. Но теперь все приметы давно не сбываются у меня, и я перестал в них верить. И представьте, получаю Ваше письмо в 2 часа дня. Пишу все подробности потому, что письмо Ваше так значительно, так животрепещуще интересно, что мне даже жалко было читать его одному, Вера что-то долбит у себя, Нади нет. Да что дети… Я бы сейчас снес его в любую газету, оно теперь прочиталось бы всеми, всеми. Вечером повезу его к Стасовым, будем наслаждаться, странно сказать — людским несчастьем? Нет, не этим, а тем, что свет не без добрых людей, что вера в бога настоящего еще не оскудела, что сильные люди сильны до конца: дают пример слабым, тщедушным, захирелым душонкам, шевелят их… Что молодежь, здоровая, прекрасная, полная жизни, не на словах, не на бумаге у себя в кабинете, а прямо на деле засуча рукава действует, спасает от смерти этих отдаленных, несчастных, забитых судьбой и пространством людей {Письмо было посвящено голоду и участию семьи Толстого в помощи голодающим.}. Ведь теперь для них встреча с Вами все равно, что в прежние времена встреча приговоренных к смертной казни — с царицей: им даровалась жизнь… И теперь Вы многих спасаете от верной гибели — велика Ваша заслуга!..
Статью Льва Николаевича (‘Страшный вопрос’) {Статья о голоде. Напечатана в ‘Русских ведомостях’, 1891, 6 ноября.} в ‘Русских ведомостях’ я читал сейчас по прибытии газеты сюда. Я приехал к Потапенко в самый раз — читали вместе и удивлялись могучей постановке вопроса. В самом деле, сколько писалось и пишется по этому делу!.. Везде говорят об этой статье и много пишут. У баронессы Икскуль целое литературное собрание было по этому поводу.
И. Н. Потапенко едет устраивать столовую, предварительно хочет заехать к Вам, чтобы ознакомиться немножко с практикой. Серова тоже уезжает в Симбирскую губернию. Некоторая компания дает ей 200 р. в месяц на столовые — будет заводить.
Как я Вам благодарен за Ваше письмо!.. И большое спасибо за передачу слов Льва Николаевича о картине приема {См. прим, к письму Л. Н. Толстому, сентябрь 1891 г.}. Я не ошибся: самое важное, глубокая суть картины здесь, в его словах. Гениальный художник, опытный мастер только и может обратить внимание на такой мотив сцены, как усталое равнодушие членов присутствия,— прелесть!
Выставка моя начинает устраиваться, сегодня академические солдаты потащили уже от меня серию вещей. Завтра с утра возня пойдет. У меня со всей мелочью собирается до 300 шт., у Шишкина — до 500. Его зала направо, моя — налево, открываем вместе. Неужели Вам интересен будет каталог моей выставки? Цензура уже вычеркнула мне две вещи. Боюсь, и Крестный ход велят убрать. (Время посредственности, тупости, царства невежественного православного духовенства теперь.
Начертанная Вами картина белого старика с белыми глазами и около него прелестной спящей девочки есть мотив чистого, высокого искусства {В письме к Репину от 13 января 1891 г. Т. Л. Толстая писала о слепом старичке ‘удивительной красоты’, лежащем на полатях. ‘Весь белый и открытые белые глаза — и тут же около него прелестнейшая девочка спит’.}. Представке эту группу исполненной Рембрандтом или Веласкезом, что бы это было?! А пошлость вносят плохие живописцы, какие бы прекрасные темы они ни взяли — все опошлят.
Вы так скромно, даже уж чересчур скромно относитесь к Вашей теперешней деятельности — что ж, это хорошо. Я удивляюсь Вашей разносторонности: как Вас на все хватает. Вы интересуетесь даже, что будут писать о моей выставке, стоит ли это?! Теперь?.. Мне просто совестно возиться теперь со всем моим хламом, и я думаю, что никто и не поинтересуется им — до того ли теперь? Все полно одним. Вчера я читал в газетах весьма горький упрек обществу сытому за равнодушие, за скаредность, и очень удручающе это подействовало. А зато сегодня Ваше письмо так подняло, развеселило. Вы пишете, что жертвуют много,— все-таки легче на душе. (А какой ужас произошел на Орловской дороге! {Крушение поезда на Орловско-Грязской дороге, о котором много писалось в газетах.}
Сейчас прочитал Ваше письмо Наде и Тане: у Тани глаза были полны слез, Надя принимает к сердцу. Прочитала и Вера {Дочери Репина.}.
18 ноября. Понедельник. Вчера читал Ваше письмо у Стасовых, слушал и Гинцбург. Владимир Васильевич непременно советует сообщить Ваше письмо Суворину, чтобы он напечатал. Жаль, я с ним не близок, чтобы не сказать больше. Но все же понесу, прочту ему. Он человек с чуткой душой. Не сердитесь, Татьяна Львовна, но, право же, Ваше письмо и особенно описание Вашей деятельности там, устройство столовых, весь быт в эту ужасную годину,— право, вое это должно быть общим достоянием. Это самые правдивые и самые сердечные строки с поля голода, которыми теперь так переполнены все газеты.
Как жаль, что Вы живете так далеко, позволения Вашего пришлось бы долго ждать… Ужасно боюсь Вам сделать неприятность… Тяжело мне идти к Суворину, не люблю я этой среды, но все-таки пойду сегодня, попробую. Не рассердитесь?
У нас тут ничего особенного не произошло. Процветает, благоденствует и даже благодушествует пошлость, старая рутина. Кто-то уподобил наше время с тем, если, например, с клочка теплой питательной земли удалятся все сильные, большие животные, тогда изо всех щелей мошки, тараканы ползут на самые видные места, ликуют, торжествуют и топорщатся в больших.
Недавно мы были на представлении ‘Гамлета’, постановка, декорации просто прелесть, актеры весьма посредственны, некоторые даже весьма плохи, как, например, Дюжикова 2-я, Офелия, отвратительна была по своей бездарности, деревянности… И все-таки гениальная вещь покрывает все, увлекает всех, царит над всем и подымает, подымает выше даже тараканов.
Что теперь пало низко, как никогда еще,— это наша Академия художеств. Недавно была выставка программ на золотые медали. До чего они довели школу! Ни рисунка, ни живописи, ни композиции — глупость, бездарность во всей наготе. Две вещи подаровитее — Титова и Беляева — провалили. Какое-то систематическое вытравление всего мало-мальски выдающегося — циническое торжество ничтожности, пошлости, тупоумной дряхлости… возмутительно!
Я так был возмущен этим последним скандальным присуждением наград, что даже написал письмо Суворину, но он был в Москве, редактор Буренин не решился без него печатать — слишком резко. Я взял назад письмо после разговора с редакцией. Они находят теперешнюю академию в порядке вещей.
И везде теперь то же — в университетах, в академии медицинской,— везде царство посредственности и рутины. Простите за эту скуку. Совсем рассвело, можно тушить лампу. Будьте здоровы. Пишите, большое Вам спасибо.

И. Репин

Пришли солдаты за вещами, картинами.

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

24 ноября 1891 г.
Петербург

Дорогой Павел Михайлович!

Выставка моя почти в сборе, оказалось так много, что хоть отбавляй. Завтра утром в 10 час. будет вел. князь Владимир — еще половина не устроена. К 8 часам еду туда. Вчера до упаду пришлось работать, сегодня будет то же. Особенно это электричество мешает, а нельзя не устроить — время темное. Не знаю еще, как оно будет. Но днем там темно: после моего света мастерской картины мои сильно проиграли в Академии. У меня даже бессонница. Встаю рано. Сегодня в 5 часов проснулся.
Благодарю Вас за хлопоты, очень, очень. Портрет Зинаиды Николаевны не надо, он велик, и, кажется, скучноват. А у меня уже заполнены все три залы. Напрасно Вы накладную не на предъявителя велели писать.
Крестный ход (Явленная икона) цензура вычеркнула из каталога и не позволила в изданиях. Пожалуй, прикажут убрать с выставки картину. Всегда переусердствуют. Знаю я, как им дорого православие. Десять лет назад они плевали ему в глаза, а теперь лезут к ручке и земно ползают. А невежество то же самое, а безверия вдвое больше…
Выставка откроется во вторник 26-го, если не состоится в этот день приезд государя. У Шишкина все уже устроено.
Черкасов удивляется нашей выставке, говорит, невероятная, подавляющая.
Что это никакого слуха нет о Выставке в пользу голодающих {Для этой выставки, организованной в Москве в 1891 г., Репин пожертвовал вариант своей картины ‘Николай Мирликийский избавляет от смерти трех невинно осужденных’.}? Я послал им картину (свой вариант св. Николая). Будьте любезны, узнайте, пришла ли она и где хранится?
Я послал на имя Василия Дмитриевича Поленова накладную.
Будьте здоровы.

Ваш И. Репин

А. С. СУВОРИНУ1

1 Суворин Алексей Сергеевич (1834—1912) — реакционный журналист, редактор-издатель газеты ‘Новое время’. В молодости занимал либеральную позицию, с 80-х гг. — ярый шовинист и реакционер.

3 декабря 1891 г.
Петербург

Искусство — это самая бездоказательная вещь. Тут все — личное настроение, личное впечатление. Нравится автор — мы ищем хорошего даже в его неудачных вещах и находим. Не нравится он — ив наши глаза все лезут недостатки, и даже достоинства его кажутся нам пошлыми, и мы готовы побить его каменьями. Две студентки медицины рассматривают сердце. Что же тут циничного? Что одна из них курит папироску? Разве нельзя курить и в то же время мыслить возвышенно? По лицу ее вы ясно видите, что она серьезно думает. Ужели еще и здесь надо оправдываться? Другое дело, если бы они рассматривали половой орган и как-нибудь цинически ухмылялись. А Вы вот и здесь нашли цинизм и уже готовы к спектаклю побития меня каменьями… Да, все это очень субъективно.
Вчера на выставке, весь вечер, Григорович, начиная с меня, всякому встречному и поперечному объяснял, что картина моя ‘Запорожцы’ теперь никуда не годится, что она испорчена и ничего не стоит. Я знаю, что это отчасти месть, зачем я не в их зале (на Б. Морской) {Общество поощрения художеств, помещавшееся на Большой Морской в Петербурге.} выставил. Искренность и беспристрастность Григоровича мне очень хорошо известны. Я знаю, что и весь его штат и много-много людей поют с его голоса. Я знаю, что я в продолжение многих лет, и прилежных, довел наконец свою картину до полной гармонии в самой себе, что редко бывает,— и совершенно спокоен. Как бы она кому ни казалась — мне все равно. Я теперь так хорошо понимаю слова нашего гения:
Ты им доволен ли, взыскательный художник?
А я к себе очень взыскателен. Два года я жалел одну фигуру и был счастлив, когда наконец ее уничтожил. Теперь для меня картина полна. Старик между запорожцами — весьма типическая черта. Сколько было кобзарей, рассказчиков, живших более ста лет, как, например, Корж… виноват, Вы не любите этих доказательств.
Простите, я не стану с Ваше спорить. Это бесполезно. Я, например, так радуюсь, когда вспоминаю, сколько я спорил за Ваш портрет Крамского {Портрет И. Н. Крамского работы Репина, исполненный в 1881 г.}. Сколько людей с громкого голоса В. В. С. {В. В. Стасова.} кричали про какое-то двуличное выражение в глазах и т. п. Вы знаете, Вы сами писали Крамскому и просили его переделать. Что он переделывал бы?!! Портрет представляет симпатичное лицо с глубокой внутренней улыбкой интеллигентного человека… А сколько людей, и Вы в том числе, видели там какую-то фальшь. Как прав был Крамской, и как ему было тяжело в этом кавардаке мракобесия!..

Искренне уважающий Вас И. Репин

А. С. СУВОРИНУ

5 декабря 1891 г.
Петербург

Конечно, Алексей Сергеевич, Толстой теперь, спустя, кажется, больше 25 лет после появления ‘Войны и мира’, мог говорить искренне, без ложной скромности о том, что многое там он и изменил бы.
Но неужели Вы бы дали теперешнему Толстому переделывать его молодой chef d’oeuvre? Особенно если бы эта переделка уничтожила окончательно прежнюю работу!..
Да и много ли, в сущности, значат все эти ‘вставки корректуры’? Конечно, кое-что дополняется!.. Но не то бы заговорил Вам Толстой в то время, когда ‘Война и мир’ появились на свет. Особенно если бы Вы ему предложили, в лице другого Толстого даже, подкупить типографщиков и, выбросив его страницы, Вам не понравившиеся, вставить ему свои. Не думаю, чтобы он удовлетворился похвалами корреспондента ‘Times’ и помалкивал бы самодовольно, улыбаясь себе… И я страдаю слабостью переделок. Каждый раз, приезжая в Москву, я что-нибудь поправляю в своих вещах — я бы их все переписал снова. Третьяков последний раз объявил мне, что он мне это запрещает. Я сначала обиделся, а подумав, согласился, что он прав. И ничего я не сделал значительного поправками. Переписать вещь заново — это я понимаю, да и то не всегда это стоит. Как много зависит от минутного настроения. Та же самая вещь мне часто кажется другой по впечатлению, и я ее не узнаю, сконфуженный. Может быть, Вы правы, через несколько лет я буду более согласен с Вами. Но теперь я чувствую цельность общей композиции, полную гармонию сцены, без утрировки, без форсировки {Речь идет о картине ‘Запорожцы’.}. Некоторые опытные художники, которым я верю (например, Чистяков и некоторые другие), все на моей стороне, все меня поздравляют. Как видите, и я не один. Григорович старается провалить меня, и на халат тычет {На переднем плане картины написан запорожец в бурке, ‘кобеняке з видлогой’.}, и пр. Ну да что, между нами будь сказано, для меня он в живописи, как тот приказчик Горбунова в грамоте — ‘афишища во-о-кая, а Иван Федорович — вот эстолько по-печатному знает’, с мизинец. Говорит он красноречиво, балагур он незаменимый. Но где ему критиковать!! Он увлекается тирадами и увлекает других всегда в сторону. Простите, и зачем я о нем пишу? В Вас я более всего ценю сердечность и непосредственное впечатление — этим мы все только и живы, это жизнь, без этого мы автоматы, но у Вас часто это переплетается с рефлексами и многими, многими влияниями, и тогда действие Ваше идет по равнодействующей всех влияний.
Относительно моей демократической закваски. Вы очень правы, я ее чувствую в своей тяжеловатости, резкости грубых сочетаний, пожалуй, это и называет Ваш ‘Житель’ {Псевдоним писателя А. А. Дьякова, сотрудничавшего в ‘Новом времени’.} самодурством. Тут есть дикая, калмыцкая кровь, ‘скифозность’, как говорит Чистяков. Конечно, с большим развитием эта черта будет культивироваться в особую оригинальность, но это достанется нашим наследникам по искусству, а мы чем искреннее, тем теснее связаны со своим временем. В этом Вы совершенно правы.

Ваш И. Репин

Относительно женщин. Медицину от них отнимать просто недобросовестно. Сколько в народе знахарок, повитух, ворожей, если мы их оторвем, мы лишим себя Целой отрасли знания, которое может внести только женщина.

А. С. СУВОРИНУ

Декабрь 1891 г.
Петербург

Вы не можете себе представить, Алексей Сергеевич, как трудно мне разбирать Ваш почерк. Наконец-то одолел.
Голая спина {Сидящий спиной к зрителю запорожец в картине ‘Запорожцы’.} в картине была с самого начала. Вы забыли. Направо висит не халат, а кобеняк з видлогой, очень характерная вещь. (У Ригельмана {А. И. Ригельман — инженер, историк, автор ряда трудов, посвященных истории Украины (‘Летописное повествование о малой России’ (1778), ‘История Малороссии, или Повествование о казаках’ (1778) и др.).}, на наброске Рады, очень много запорожцев стоят в этих видлогах на опашку и в бурках, я очень дорожу этой характерной спиной и загорелым крепким затылком собственника этой киреи.) Если бы Вы видели все метаморфозы, какие происходили у меня здесь в обоих углах картины!.. Чего только тут не было! Была и лошадиная морда, была и спина в рубахе, был смеющийся — великолепная фигура,— все не удовлетворяло, пока я не остановился на этой дюжей простой спине,— мне она понравилась, и с ней я уже быстро привел всю картину в полную гармонию. И теперь, хотя бы 1000 000 корреспондентов ‘Times’ разносили меня в пух и прах, я остался бы при своем, я глубоко убежден, что теперь в этой картине не надо ни прибавлять, ни убавлять ни одного штриха. Ради бога, не подумайте, что я ее считаю каким-то совершенством,— ничуть. Но, принимая все условия моего развития в этом деле, нашу школу и проч. и проч., — это уже не могло быть иначе.
Ваш глупый татарин {По-видимому, Суворин предлагал ввести в картину фигуру ‘глупого татарина’.} хорош, но ведь это целый сюжет, он отвлек бы внимание от главного и раздвоил бы картину, а сводить его до нейтральности — опять ни то ни се. Вы близко подошли к толпе. Как же не быть к Вам хоть одной простой, но значительной спины?
При электричестве картины освещаются очень хорошо.
Алексей Сергеевич, я Вас очень прошу карточку мою в ‘Новом времени’ не печатать. Будьте так любезны, а то ведь будет совсем реклама. Выставка моя имеет, как я и ожидал, весьма посредственный успех. Публики ходит мало. Эти обе выставки {Выставки И. Б. Репина и И. И. Шишкина в Академии художеств в связи с 25-летием их деятельности.} немножко специальны — для любителей реальной школы нашего искусства.
Во всяком случае, я очень тронут Вашим отношением к моему труду.

Ваш И. Репин

В. С. КРИВЕНКО

9 декабря 1891 г.
Петербург

Простите, многоуважаемый Василий Силович, за хлопотами я не успел до сих пор поблагодарить Вас за Ваше любезное письмо.
Оно было полно цветами и лаврами и сравнивало меня с победителями. Я готов был прослезиться от счастья, к тому же перед этим я только что получил письмо от Суворина, в котором Алексей Сергеевич писал мне свои разочарования по поводу моей картины {‘Запорожцы’.}: я-де ее совсем испортил, прибавив старика за столом, да спину или нет — ‘халат’ повесил с правой стороны — так он критиковал запорожца в кобеняке з видлогой. Что этими изменениями я ослабил впечатление, уничтожил наивность — это лучшее качество искусства. Вслед за этим на выставке я встретил Григоровича, который обнял меня, с сокрушенным сердцем плакался мне, как я до неузнаваемости испортил свою картину все поправкою тех же самых вещей, о которых писал мне Суворин, слово в слово.
Наплакавшись со мною и показав мне карикатурности в моей картине, Григорович очень громко всякому встречному и поперечному продолжал убежденно объяснять, что теперь эта картина никуда не годится и ничего не стоит — автор ее испортил. Мне тяжело было слушать эту задушевную проповедь любящего меня человека, я пошел дальше. Побродив, я слышал разговор незнакомых дам и мужчин, которые сообщали новости о порче автором собственной картины. Возвращаясь домой, я снова видел почтенного Дмитрия Васильевича, он все ораторствовал перед моей картиной и все доказывал, уж не знаю, которой серии слушателей, негодность полную картины ‘Запорожцев’.
Судите теперь сами, добрейший, мог ли я равнодушно читать Ваши лавры по моему адресу. Вы были так великодушны, что ни словом не упомянули об изменениях, а ведь некоторые сделаны после того, как я отстаивал Ваши замечания, а после переделал. Вы очень индиферентны ко мне, оттого и молчите теперь. А сердобольная душа Григоровича всякий день убивается обо мне, и уж мне рассказывали, как все общество Б. Морской, Балашов, Собко и пр., пр.— на это с грустью махнули на меня рукой и покровительствуют теперь французам да разным брико-бракам {Старье, хлам — от франц. bric—brac.}. Простите. Благодарю Вас от всей души. Прошу поклониться Евгении Васильевне {Жена В. С. Кривенко.}.

Ваш И. Репин

А. С. СУВОРИНУ

26 декабря 1891 г.
Петербург

Алексей Сергеевич!

Вчерашняя повесть Ваша {Очерки ‘В конце века. Любовь’ печатались в литературных приложениях к газете ‘Новое время’ в 1891 г.} производит сильное впечатление. Тут много художественности, глубины мысли и чувства. По богатству ситуаций, по изяществу эта вещь выдается из современной литературы.
Вспомнился мне Ваш фельетон в конце 60-х годов (‘Петербургские ведомости’), где в аду является Гоголь с другими лицами,— он меня поразил… Потом недавно, когда Вы описали свою болезнь в Москве, я подумал: какой он силач в беллетристике! Вчера ‘В конце века’ еще более утвердила во мне это мнение. Много тут задушевности, таланта и фантазии.
Только я не выношу этой перемеси фантастического с реальным… Конец, по-моему, удлинен и испорчен. К чему было являться даме и увозить его! Да еще привлекать автору к ответственности извозчика? Все это дешевит эту прекрасную вещь. Чудесно, художественно появление ее в черном в его кабинете, страшна, поразительна присылка скелета, отношение ко всему этому невесты, сам герой — все это убедительно, очаровательно. И, мне кажется, Вы умышленно, по какому-то принципу (fin de sci&egrave,cle) переплетаете то серьезное, глубокое чувство правды жизни, которым Вы полны, Вы завертываете его в изношенные лохмотья романтизма. Эти когда-то прекрасные материи никого уже теперь не прельщают. Разве только перекрашенные в модные цвета необыкновенных оттенков, в Париже, они появились на плечах декадентов.
Простите за резкость и за непрошеную назойливость. Пишу Вам это потому, что в самом деле тронут сутью Вашего крупного и симпатичного таланта. Мне кажется, если бы Вы задались простой, глубокой правдой, которая в Вас сидит,— чем Вы и сильны,— Вы создали бы могучую вещь.
Еще раз простите.

Ваш И. Репин

М. В. ВЕРЕВКИНОЙ 1

1 Веревкина Мариамна Владимировна (1860—1937) — художница, ученица Репина. Сохранились его 49 писем к Веревкиной, свидетельствующие о том. что он ценил ее дарование и был к ней дружески расположен.
После сближения Веревкиной с художниками-модернистами и участия в декадентских выставках Репин изменил к ней свое отношение и прекратил переписку. В статье ‘Салон Издебского’ (‘Новое время’, 1910, 20 мая, вечернее издание) Репин высмеял претенциозные картины Веревкиной и ее мужа А. Явленского.

Декабрь 1891 г.

Многоуважаемая Мариамна Владимировна,

все недоразумение произошло оттого, что Вы не написали в двух словах, простой правды — в субботу я не буду дома. Все было бы ясно.
Но я очень рад, что Вы повеселились и в цирке и покаталась на тройке. Это же в миллион раз приятнее tte tte со мною. А я вчера проехал к Менделееву и провел вечер с ним tte tte. И он был так интересен и знаменателен для меня, что я не жалею даже, что не попал ни в цирк, ни на тройки.
В понедельник я буду дома от 3-х часов и буду очень рад видеть Вас. Привезите и статью {Статья доктора Ф. И. Фейгина ‘Картина Репина ‘Иван Грозный и сын его Иван’ с точки зрения врача’ (‘Русская жизнь’. 16 декабря).}. Будем пить чай и посылать автора статьи tous les diables — догадываваюсь, что это статья об Иване Грозном, то есть что не могло быть так много крови при буйстве сына. Все это вздор, конечно, но прочтем, прочтем. Мало ли вздору читаем мы. Мы только ничего действительно важного не успеваем читать. Как, например, ‘Толковый тариф’ {‘Толковый тариф, или Исследование о развитии промышленности в России в связи с ее общим таможенным тарифом 1891 года’, Спб., 1892.} А. Менделеева. Вот так книга!..
Желаю Вам здоровья. Пожалуйста, не стесняйтесь, если в понедельник Вам подвернется что-нибудь повеселее чашки чаю у меня. Я нисколько не рассержусь. Скуки не знаю, у меня всегда много дела.

Ваш И. Репин

С. Н. ПОЛЯКОВУ1

1 Поляков Сергей Николаевич — педагог, лектор по вопросам воспитания. Был председателем Общества содействия народному образованию в Туле и Тульской губернии. Письмо вызвано запросом Полякова о задачах воспитания молодежи в связи с предположением издать сборник ‘Влияние школы на жизнь, по воспоминаниям выдающихся русских писателей и общественных деятелей’.

1891—1892 гг.
Петербург

Моя личная жизнь настолько неинтересна в смысле предложенного Вами важного вопроса об отношении школы к жизни, что я счел здесь более полезным высказать Вам мои теоретические воззрения на эту тему.
Воспитание человека — великое дело. Все наши отравы жизни, бедствия, настроения, разноголосица, развращенность более всего происходят от нашей невоспитанности.
Все это не ново. Не ново и то, что благовоспитанность не есть исключительная принадлежность людей богатых, ученых, образованных, художников, изобретателей, адвокатов, администраторов и всякого рода талантом выдающихся людей. Люди эти большей частью испорчены жизнью — односторонни, страстны, нервны до невменяемости, бесхарактерны… Невежество, бедность, униженность положения также не действуют благотворно на развитие правильных отношений между людьми и чаще развращают характер людей, ведут к преступности.
Школы наши почти не заняты воспитанием характера детей, они стараются дать им только теоретические знания из некоторых предметов науки и потому сухи, односторонни, схоластичны и трудны. Дети массы выносят из школ малопригодные в их жизни отрывки знаний и почти никакого понятия: об обязанностях гражданина к отечеству, о самодеятельности, об уважении личности ближнего, о долге чести, о соблюдении и развитии собственной совести, о важном значении в жизни труда и религии долга.
Следовало бы составить разумный катехизис добрых правил жизни и преподавание его начать, начать осторожно, с толком, еще до грамоты — вести параллельно, но весь курс школы хорошим чтением о подвигах выдающихся по нравственности людей, начиная с житий святых (которые на меня в детстве производили глубокое впечатление). Биографии выдающихся исторических личностей — героев, мудрых правителей, философов, воспитателей, филантропов, изобретателей и особенно скромных, но честных и безукоризненных по отношению к своей стране граждан,— весь этот богатейший материал, особенно в наше время так разросшийся, дает могучие средства умным наставникам занять разумно и с пользой молодые умы — это сторона духовная.
Но не только не надо забывать, презирать и игнорировать животной стороны человека, а, напротив, на сторону физическую надо отдавать гораздо большую часть времени, чтобы укреплять тело детей и развивать в них веселое, оптимистическое отношение к жизни.
Следует начинать с игр (лапта, городки и английские игры на воздухе).
Каждой школе обязательно иметь свой сад, огород и поле. Большую половину дня ученики должны практически, в поте лица изучать земледелие, садоводство, огородничество, скотоводство и т. д. (пчелы, птица),— словом, иметь свое большое хозяйство и работать в нем сообща, под руководством опытных, образованных фермеров, со всеми усовершенствованиями этого дела, если позволят средства. (В лесных местах — занятия в лесу, разведение лесов, рубка и т. д.)
По воскресеньям и праздникам, после обедни, изучать военные игры: гимнастику, маршировку, военный строй, стрельбу в цель, маневры и правильную верховую езду. Развитие здоровья, силы, ловкости, храбрости, патриотизма, верности долгу — присяге, выносливости, великодушия, любезности, деликатности, веселости, остроумия должно лежать на обязанности хорошей школы жизни.
Надо стремиться не производить более трех уродливых явлений: с одной стороны, болезненных хныкал — граждан, с другой,— нахальных жуиров — военных. Все мы дети одной нации.
Людей способных, любящих какую-нибудь специальность следует определять в высшие специальные заведения по их желанию. Призванных, настоящих талантов в каждой сфере не много, а массе, народу нужна практика, освященная выводами науки.
Зимою вместо полевых и прочих работ следует изучать ремесла: ткацкое, сукновальное, сапожное, портняжное, столярное, кузнечное и т. д.
Занятия девочек должны отличаться по характеру от мальчиков.
Вместо военных упражнений девочки должны изучать гигиену, первоначальную медицину, акушерство, учение о пище на практике. Кухня, шитье, прачечное дело, уход за скотом, держание в чистоте и порядке всех предметов хозяйства, разведение цветов — все это следует отнести к ним.
Сторону религиозную и педагогическую, Насколько возможно, следует внушать девочкам вместе с важностью значения семьи и очага и особенно влияния матери на детей как самое раннее и самое сильное.
Изящным искусствам также необходимо посвятить время. Обучать оба пола вместе: пение хоровое, квартетное (музыка по средствам). Для знакомства с лучшими произведениями пластических искусств следует составить сжатый учебник и показать через волшебный фонарь самые выдающиеся памятники живописи, скульптуры и архитектуры в историческом порядке.
Вот эскизный набросок тех мыслей, которые мне представляются на Вашу тему.
С полным сочувствием Вашему благому делу

И. Репин

1892

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

8 января 1892 г.
Петербург

Дорогой Павел Михайлович!

Как Вам не совестно интересоваться такою дрянью, как этот мой этюд барыни под зонтиком! {Этюд для картины ‘Крестный ход в Курской губернии’.} Ведь он писан при лампе, только для теней, и мальчик по ошибке захватил его и заделал в витрину: оттого он и не, продается, и я, скорей, сожгу его, чтобы он не попал в Ваши руки, да еще, боже сохрани, в бессмертную галерею Вашу. Было там много свободных и достойных Вас этюдов — Вы не обратили внимания, а теперь заинтересовались дрянью, оборвышем…
Портрет Арсения Ивановича Введенского менее 400 р. не уступлю, как Вам угодно.

Преданный Вам И. Репин

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

13 января 1892 г.
Петербург

Дорогой Павел Михайлович!

Мне счастливится знать Вас уже более 20 лет. Много случаев было у меня видеть Вас как знатока, глубоко понимающего искусство, потому-то я даже и Вам не поверю в искренности последнего письма Вашего. Простите, я написал сгоряча: мне показалось, что Вы пошутили над моими этюдами, которые не привлекли серьезно Вашего внимания. Сегодня я получил от Сергея Михайловича шесть тысяч рубл., благодарю Вас.

Ваш И. Репин

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

1892 г.
Петербург

Дорогой Павел Михайлович!

К чему нам спорить о Вашем неотъемлемом достоинстве, признанном за Вами всем образованным миром?
Конечно, ошибаются все, и все люди с годами способны менять свои симпатии, на что представляется тысяча влияний внешних и много внутренних причин.
Конечно, доктора Павлова за операцией {‘Е. В. Павлов в операционном зале’ (1888).} я не считаю этюдом, это картинка с натуры, цельно выдержанная. Я разумел этюды в самом простом смысле, писанные на разных обрезках холста, стоявших у меня на выставке, во множестве в витринах. Эти маленькие кусочки продавались за гроши. Их покупали даже художники, ученики, студенты, академические чиновники — даже в расточку платежей.
В той же самой витрине, где Вы указали барыню под зонтиком, стояло много этюдов, писанных на солнце, на воздухе. И меня очень удивило, отчего Вы обратили внимание на самый плохой этюд, и мне показалась тут ирония тонкая.
Насчет рекомендации. Я всегда указывал Вам, что я нахожу интересного. Конечно, только других. Себя же я не стану рекомендовать, ну, мыслимо ли указывать и советовать свои вещи! Я попробовал раз — эскиз Запорожцев, когда он был не моей собственностью и когда собственник нуждался, порекомендовал приобресть его,— Вы отказали. А через год, когда за него давали втрое больше, Вы купили его за ту же цену. Я хотел было отомстить Вам, да не в моем характере это, и я здесь, напротив, сделал Вам огромную уступку (около двух тысяч) за Ваше недоверие ко мне.
Я зла не помню и даже, если на то пошло, посоветую Вам приобрести у меня прекрасный этюд, писанный на воздухе, с личности очень интересной, тесно, кровно связанной с нашей русской школой, следовательно, и с Вами и с Вашей галереей {Портрет В. В. Стасова, изображенного в красной рубахе (1889). Портрет не был приобретен Третьяковым.}. Представлен этот выдающийся русский человек в национальном костюме, в характерной позе и похож. Как же Вам не иметь этого портрета?!! А Вы не обратили ни малейшего внимания на этого слона. И в маленьком виде, и не занял бы большого места. Так всегда бывает с людьми, за которыми есть колоссальные заслуги отечеству: их игнорируют современники, не любят, а потомки разумные будут сильно упрекать за неблагодарность истинной доблести.

Преданный Вам И. Репин

В картине ‘Арест’ {‘Арест пропагандиста’ (1880—1889).} я переписал целую фигуру, в глубине. Вместо спящего мужика (очень частный случай) теперь сидит или местный кабатчик, или фабричный, смотрит в упор на арестанта. Не доносчик ли? Не вздумайте восстановлять: прежняя фигура соскоблена почти до грунта. Лицо девицы-сообщницы пришлось тронуть все: царапина приходилась на щеке.
Казалось бы, если у Вас есть Толстой, пашущий в поле, что можно иметь против пишущего гения {Речь идет о картине Репина ‘Л. Н. Толстой в яснополянском кабинете’ (1891).}, в своей своеобразной обстановке?! Да, это ошибка! И чем она сознательней, тем она большего упрека стоит. Это уже будет тенденция какая-то мелкая, даже на Вас не похожа. Вы всегда были так широки и так независимы! Вот Вам откровенность моя. И не прошу извинения, я прав.

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

1892 г.
Петербург

Дорогой Павел Михайлович!

Благодарю Вас, что нашли для меня время и написали обстоятельно все. Я глубоко уважаю всякие искренние убеждения и никогда не навязываюсь своими, когда меня не спрашивают. Но я никогда не соглашусь с Вами, что изображения Толстого за работой или во время отдыха — рекламы. Разве он какой-нибудь начинающий пройдоха?!! А что не писали этюдов с натуры с прежних гениев — это очень жаль. Я дорого бы дал теперь за картинку из жизни Пушкина, Гоголя, Лермонтова и других. Тут есть какое-то брюзгливое ворчанье современников к новым явлениям — черта мне антипатичная и ничем, кроме ссылки на прежде, не оправданная. Чтобы быть последовательным, Вы должны будете возвратить мне пашущего Толстого, я с большим удовольствием возьму эту картину обратно и возвращу Вам заплаченное, и тем избавлю Вас от боли видеть эту рекламу писателю.
Вчера вещи мои поехали в Москву, через неделю я буду там устанавливать. В Историческом музее.

Преданный Вам И. Репин

В. В. СТАСОВУ

5 февраля 1892 г.
Петербург

До свидания, дорогой Владимир Васильевич, я уезжаю только сегодня в 3 часа. Вчера не успел. Пишу Вам это затем, чтобы пожелать Вам поскорее прочитать ‘Доктора Штокмана’ Ибсена в сентябрьской книжке ‘Артиста’. Вот так вещь!!! Вот так современность!!!!!! Это такая же великая вещь, как ‘Юлий Цезарь’ Шекспира. Ничего подобного не произвел наш гениальный век в других отношениях — в драме современной. Ах, читайте поскорей и напишите мне Ваше впечатление в Москву, в Континентальную гостиницу.

Ваш Илья

В. В. СТАСОВУ

13 февраля 1892 г.
Петербург

Спасибо Вам, дорогой Владимир Васильевич, и за статью и за письмо. О ‘Докторе Штокмане’, может быть, Вы и правы, но я эти упущения приписывал переводу. А зато по поводу моего вопроса Вами написана такая солидная порция разума, творчества мысли и серьезного анализа — этим я с удовольствием объедался, как и московскими блинами.
Знаете ли, с кем я сейчас обедал? Ни за что не угадаете — с ‘Васютой’ {Художником В. В. Верещагиным.} у Ивана Николаевича Терещенка. Собралась целая компания, Поленов, ждали туда Антоколя, но он, как всегда, всех провел, а его, после телеграмм, ездили встречать на вокзал…
И вдруг мне представляют — В. В. Верещагин!.. Он меня сразу троекратно облобызал и очень мне вообще понравился. Как он превосходно изображает Вас, Вашу походку и манеру держаться! Просто удивительно. Я сказал ему, как Вы его любите и как высоко цените, он был тронут и о Вас отзывался с большим чувством. Он очень приятный собеседник, добродушен, жив и очень искренен. В обществе нашелся один фанатик, который вдруг на него окрысился за библейские сюжеты, на что Верещагин детски расхохотался, потом очень кратко и с тактом защищался, но тот был просто неприличен, дерзок.
Моя выставка здесь делает большое оживление. Народу ходит много. Залы светлые, высокие, погода чудная, солнечная. Много студенчества, курсисток и даже ремесленников толпится в двух залах и рассыпаются по широкой лестнице. ‘Арестант в деревне’ {‘Арест пропагандиста’.} — стоит, и от этой картины, по выражению моего надсмотрщика Василия, ‘отбою нет’. Жаль, залы выставки выходят на солнечную сторону и сторы темнят и портят свет. Вчера, в 1-й день открытия, было 500 человек, сегодня я не был в конце, не знаю. ‘Толстой пишущий’ {‘Л. Н. Толстой в яснополянском кабинете’.} куплен Михаилом Александровичем Стаховичем, ‘Малороссиянка’ {‘Малороссиянка’ (1889) — портрет С. М. Лукомской.} — Харитоненко. Завтра или послезавтра я еду к Стаховичу (в окрестностях Ельца), оттуда, на лошадях, мы проедем к Толстому.

Ваш Илья

Суриков очень доволен моей картиной — ‘Запорожцами’, а Вашим писанием о ней в ‘Северном вестнике’ очень, очень восхищался.

В. В. СТАСОВУ

22 февраля 1892 г.
Бегичевка

Дорогой Владимир Васильевич, вот уже целая неделя, как я, наподобие Данте, странствую {Письмо написано из с. Бегичевки, Данковского уезда, где Л. Н. Толстой с дочерьми Татьяной и Марией устраивал столовые для голодающих.}. То сопутствуемый, вместо Вергилия, Михаилом Стаховичем, то один. То я плыву в небесных пространствах, которые мне изображает снег… Снег везде кругом и подо мною, и небо также ровного белого цвета. Я вижу только широкую спину, в овчинном тулупе, с поднятым воротником, возницы. Сам я тоже надел на себя все три одежи с шубой сверху всего, поги в глубоких войлочных калошах, завернутый еще в овчинное одеяло, и все-таки адский холод пробирает насквозь, ноги коченеют, и особенно пятки. Скорей бы добраться до места!.. А между тем совсем стемнело, поднялась метель. Дороги не видно нигде и никакой. Казенный проводник земского начальника едет впереди верхом, путается, проваливается в сугробы. Нам надо до Мордовки. Добрались до деревни — говорят, семь верст осталось. Я панимаю проводника с санями, чтобы он ехал впереди, прокладывал дорогу моей усталой тройке. Но здесь и помину нет о тех банальных тройках, какие рисует Сверчков и Ко, здесь ездят цугом, гуськом да уточкой. Впереди бежит бойкая горячая лошадь. У ямщика сажени в три кнут, он им ловко щелкает и достает по ногам переднюю лошадь. Для коренной лошади особый маленький кнут. А большой вешается на передке и волочится за санями далеко, хвостом змея. Я сделал перед этим вечером верст 50 уже, из самого Ельца. Сначала новый проводник бойко выехал из деревни на сытой лошади, но, проехав с версту, он стал сбиваться, поворачиваться. Вехи, какие стояли, давно практичные люди повыдергивали на топку. Мы летим напрямик по сугробам. Наконец я вижу — мой передовой провалился совсем… Вынырнула голова лошади, потом он сам. Барахтался он так минут 15, наконец выполз внизу. Мы стоим, ждем, боимся двинуться, чтобы куда-нибудь не провалиться,— места здесь все гористые. Наконец он издали кричит нам, как нам объехать к нему… Едва мы добрались до ночлега. Какое удовольствие войти в теплое помещение и спать в теплой комнате!
Но в каком аду я был со своим ментором накануне!..
Деревня Выглядовка наполнена тифозными больными, все больше подростки. Если бы Вы видели, в каких условиях живут эти несчастные существа. 1В какой тесноте, грязи, копоти, в каких лохмотьях! Какими грязными тряпками, рванью завертываются кое-как там дети! Затоптанные отрепки половиков — вот чем накрыты три лежащие рядом тифозные девочки-подростки. Тесно, смрадно и душно… Можно ли лечить их в этой атмосфере!.. А вот избушка без крыши, 3 аршина квадратных. Молодая красивая баба просит нас зайти к ней и посмотреть е бедность.— Ужас!.. Холод, щели везде. В колыске под тряпками двое ребят. Девочка побольше (3-х лет), завернувшись в лохмотья старого рядна, качает колыбельку. И все они грязны и черны от копоти, как трубочисты, а лица все больше красивые, но говорят вяло, заикаются. Костюм хоть и в лохмотьях, но все же орловский костюм красив… Большие печи представляют клетки со зверями — Это детишки и больные там же в компании!.. Хорошо?..
Вчера вечером я добрался до Толстого. Прощайте, пишите мне в Континенталь. А впрочем, едва ли Вы успеете.

Ваш Илья

П. М. ТРЕТЬЯКОВУ

27 февраля 1892 г.
Петербург

Дорогой Павел Михайлович!

Дубовского ‘На Волге’ — вещь, удивительная по совершенству. Как сработана вода, небо, сколько во всем поэзии — лучшая вещь на выставке! Рябушкина ‘В кружале’ потешные, 1-я трубка — очень много воображения. Так переносит в эпоху. Так все неожиданно, не искано и правдиво — хорошая вещь! Превосходная вещица Нилуса ‘По гостям’. Как написана эта старушка! Лицо на желтой стене. Как вое это тонко, верно и сильно — замечательная вещь! Еще мне очень нравится Буковоцкого ‘У богатого родственника’. Сильная и правдивая живопись и выражения хороши. По-моему, эти четыре вещи стоило бы Вам приобрести.
Ярошенки ‘Мечтатель’ — слабая вещь, безвкусна, нехудожественна. Ваша правда, выражение у женщины очень хорошо, но написана она серо, грязно, вяло, и все неверно. Его смеющиеся девицы за чтением письма совсем уж тово… А черный портрет дамы хорош, Левитана большая вещь мне не нравится — для своего размера совсем не сделана. Общее недурно, и только. Но Ге!! Что это?! Это просто черт знает что такое!!!
Да, я забыл, Корин — ‘Больной художник перед холстом’ — очень хорошая вещь, одна из самых лучших: и полна выражения, и нарисована, и написана вполне мастерски.
Архипова вещи мне мало нравятся. На церковном дворе — манерно, а служка монастырский, кормящий птиц, небрежно исполнен.
Хороша вещица Шанкс ‘Новенькая’ (подруги осматривают гимназистку). Очень экспрессивно и симпатично исполнено.
На академической выставке такое преобладание хламу, что я не помню, есть ли там что хорошее, а публика валит.
Вещи молодых художников повешены высоко и очень теряют {Отзывы Репина относятся к картинам, экспонированным на XX Передвижной выставке в 1892 г.: Н. Н. Дубовского ‘На Волге’ (1892), А. П. Рябушкина ‘Потешные Петра I в кружале’ (1892), П. А. Нилуса ‘По знакомым’ (1892), Б. И. Буковецкого ‘У богатого родственника’ (1891), Н. А. Ярошенко ‘Мечтатель’ (1892), ‘Подруги’ (1892) и ‘Портрет Е. О. Симановской’ (1892), И. И. Левитана ‘У омута’ (1892), Н. Н. Ге ‘Суд Синедриона. Повинен смерти’ (1892), А. М. Корина ‘Больной художник’ (1892), А. Б. Архипова ‘Келейник’ (1892), Э. С. Шанкс ‘Новенькая’ (1892).}. Будьте здоровы.

Преданный Вам И. Репин

Т. Л. ТОЛСТОЙ

27 февраля 1892 г.
Петербург

Дорогая Татьяна Львовна.

Вчера я не поспел на почтовый поезд и уехал с курьерским. Вечером я был в Зубове, и мне так хотелось еще видеть Вас и узнать о Вашем здоровье. Напишите, пожалуйста. Вчера и всю дорогу мне так щемило сердце — мне казалось, что я чем-то Вас огорчил…
Сейчас я был на Передвижной выставке. Картина Ге {‘Суд Синедриона. Повинен смерти’.} так плоха, так возмутительно безобразна, что на нее совестно смотреть. А про его Христа в этой картине можно сказать словами Кочкарева Подколесину: ‘сатира на человека, пародия на человека’ {В пьесе ‘Женитьба’ Гоголя Кочкарев говорит: ‘Насмешка над человеком, сатира на человека’.}. Невозможно выразить. А портрет его какой-то девочки, головка, очень, очень хорош.
Расхваленный литератор Ярошенки ‘Мечтатель’ швах во всех отношениях. Женщина недурна по выражению. Но выставка интересна. Есть пейзаж Дубовского ‘На Каме’ — очень хорош. Картина ‘Больной художник’ — превосходная вещь. Рябушкина ‘В кружале’, стрельцы Петровского времени,— много воображения… Но простите, что я пишу: пока Вы не видели вещей, все это Вам ни к чему.
Черкните о себе.

Преданный Вам И. Репин

Вот и 14-е. Нет, я не могу удержаться, чтобы не писать Вам. И теперь я даже думаю о Леонтьеве иначе.
Аскетизм, самоубийство чувств — все это, право, никому не нужно. И это движение книзу, назад — бесполезно, это не в натуре человека. Конечно, доброе дело помогать обездоленным существам, но самому себя лишать жизни, света… зачем? Надобно светить им, но едва ли это возможно делать собственной темнотой. Ах, как правы Вы, обозвав их темными! Да, ‘свету, свету, побольше свету’ надо и нам. У нас и так везде темно, очень темно…

Т. Л. ТОЛСТОЙ

13 марта 1892 г.
Петербург

Как я возмущен был вчера, дорогая Татьяна Львовна, Вы себе представить не можете! Вы, вероятно, уже знаете, что Диллон в ‘Гражданине’ напечатал против письма Льва Николаевича его письма, потом там же Ильин, словом, весь вчерашний No ‘Гражданина’ {В газете ‘Гражданин’ (1892, 12 марта) были напечатаны: статья переводчика Дилона, разъяснение Л. Н. Толстого и письмо С. А. Толстой, связанные с нападками на Толстого по поводу его ‘Письма о голоде’, в котором якобы содержался призыв ‘к ниспровержению всего существующего во всем мире социального и экономического строя’. С. А. Толстая опровергала слухи о заточении Толстого.} наполнен такими неприятностями против гр. Толстого, что я от души пожалел, что было напечатано это письмо графини. Все было уже почти забыто — примирились люди, даже стали находить и правду в этом резком поступке Льва Николаевича. И вдруг теперь опять все снова, все наверх!.. Простите, что и я еще этим Вам досаждаю…
О Страхове, это Вы совсем не про ту статью думаете — это по поводу моей выставки (в ‘Московских ведомостях’ сочувственный мне отзыв) — ничего особенного. Вы напрасно огорчаетесь, и если бы что подумали о Страхове противуположное, то ошиблись бы, он так обожает Льва Николаевича и не стал бы ничего рекомендовать — он умен и опытен более, чем кажет его смешливый, простоватый тон.
Благодарю Вас за Ваше письмо и за Ваше великодушное отношение ко мне. Если Вы, шутя надо мной, предлагаете мне свою дружбу, я от шутки Вашей в величайшем восторге! Я, конечно, глубоко убежден, что ничем ее не заслужил и не стою, знаю очень хорошо, что и по натуре своей эгоистичной я неспособен к дружбе — очерствел, и все-таки эти слова (Ваши, как луч солнца на лед, способны меня растопить до слез умиления…
Vivre seul et mourir seul {‘Жить одному и умирать одному’ (Паскаль).} — это очень тяжело! Таким гениальным людям, как Лев Николаевич, у которых так необъятен собственный мир в душе, конечно, можно желать всегда уединенности, к ним так все льнут, им так надоедают, а то и кажется, если бы им пришлось уединиться надолго, в одиночку — и они взалкали бы по обществу, по близким людям.
А я, признаюсь, особенно счастливыми минутами своей жизни считаю, когда я в обществе своих детей, нехитро, просто, даже полушутя, провожу часы отдыха. Кружок небольшой интересных, уважаемых людей так тепло, надолго согревает, так много дает телу, уму, сердцу, так бодрит. Получаешь смысл своей деятельности и чувствуешь себя сильней.
Третьего дня Ге у Корсакова, на частной квартире, читал публичную лекцию об искусстве и идеалах. Итальянская живопись (Чимабуе, Джотто, Рафаэль, Микеланджело, Леонардо да Винчи), потом русская живопись (Брюллов, Федотов, Иванов и кое-кто из новых). Очень симпатично было сказано, я слушал с удовольствием — он талантливый оратор. А когда по окончании мы попросили его пополнить заключение, он говорил еще около часу — все больше о себе, о своей борьбе, своих идеалах, исканиях, жизни — это было так трогательно, что некоторые слушатели в конце прослезились, дошли до экстаза. Да, он человек необыкновенный, и талант и душа еще горят в нем и бросают яркие лучи другим.
Вчера я был у С. А. Стахович, мне надо было написать письмо в Америку. Правда Ваша, она хорошая барышня, если бы я был помоложе, я бы влюбился в нее. Но как это Вы опять баронессу Икскуль полюбили?! И ведь она же безвкусна! А знаете ли, Вы так же бесхарактерны, как я. Я в себе не люблю эту черту, злюсь и ничего не могу поделать против.
Конечно, ничего нет дурного, даже полезно было бы Вам поехать к ней. Вы бы судили верно и о ней и о местных разницах. Но мне кажется, что там было несколько лучше, чем в Вашем округе.
Через неделю я, вероятно, буду в Москве — надо закрыть выставку. Застану ли (Вас? Пишу это письмо в Клекотки: авось оно встретит Вас.
А дневника я все еще не начал — все некогда.
Вы ничего не пишете о своем здоровье. Не заболели ли Вы, что опять так скоро в Москву возвращаетесь?

Искренне преданный Вам И. Репин

А. В. ЖИРКЕВИЧУ

15 марта 1892 г.
Петербург

Простите, дорогой Александр Владимирович!.. До сих пор не мог Вам написать… А сколько событий!!! Не знаю, с чего и начать. Был в Москве, был в четырех голодных губерниях, видел ужасы быта, блудил в дорогах, утопал с лошадьми в сугробах… Был у Толстого… Много, много интересного, но писать об этом и долго и некогда, а время летит, а через неделю опять еду в Москву, чтобы закрыть там свою выставку.
Много времени пропало даром, и до сих пор не мог даже, хоть на цыпочках, тихонько приступить к тому, что хотелось делать, все больше хлопоты, починки, поправки… пустяки…
Будьте здоровы, семье Вашей мой дружеский, сердечный привет посылаю.

Ваш И. Репин

В. В. СТАСОВУ

18 марта 1892 г.
Петербург

Дорогой Владимир Васильевич,

очень удивили Вы меня Вашим письмом. Что это, даже понять не могу. Как это Вам отрекаться от такой могущественной, колоссальной, полной значения деятельности, какой была Ваша так много лет и с такой неотразимой пользой для нации, для искусства и, конечно, и не для одного только искусства. Вы везде берете так глубоко человеческую натуру, так встряхиваете, подымаете ее напоказ всем и заставляете видеть публично всю дрянь, ничтожество рутины, пошлости, избитости старых понятий… И с такой энергией, с непоколебимой верой в будущее, в настоящее хорошее, и с такой силой гиганта — показываете смело, уверенно на новые пути правды, добра. Никто, мне кажется, никогда еще не был способен так верно видеть новое и так без ошибок ценить его!.. Ах, сколько я думал на эту тему!.. Нет ничего в жизни труднее нового, непробитого пути, поросшего бурьяном, колючками, заваленного камнями невежества, упорства, лени!.. Прогрессивность — это самая драгоценная черта в человеке. Да, она только в человеке, и то в очень, очень немногих людях и в очень малых дозах разбросана крупицами… А Вам господь бог отвалил этой чистой прогрессивности но Вашему росту и дородству столько, что не хватит на 100 человек. Оттого Вы и стоите все еще особняком и все еще Вас не понимают и не ценят… Куда, далеко! Этим тараканам, мелочи нынешнего племени, которое держится, как вошь кожуха, своих ничтожных, буржуазных рутинных щекоточек,— вот их вкусы искусств.
А обо мне, знаете — мне даже обидно, что это Вы? Вы знаете, как я Вам верю и ценю Вашу правду!!! И вдруг я подумал: что, если он начал стареть и всем хочет на закуску по конфетке подносить. Ох, я видел уже накануне, как Вы кривите душою перед Ге {Очевидно, Репин пишет об оценке Стасовым картины Н. Н. Ге ‘Голгофа’ (1892).}. Что, если и мне Вы начинаете подслащивать?! Ради бога, бросьте эту манеру — я ее ненавижу!.. Вас я люблю беспощадного, правдивого, могучего — такой Вы и есть.
Появилась ли вторая Ваша статья о выставках? Пришлите, если есть у Вас. Хотя первая мне не понравилась: очень фигурно вышло. Поэты — публика, а Академия — толпа: не понимаю, сколько раз перечитывал — понять не могу.
‘Без лести преданный’

Ваш Илья

Да, вот еще скверная примета: зачем это Вы мне стали писать его высокородию — к чему? Зачем переменили?

В. В. СТАСОВУ

31 марта 1892 г.
Петербург

Как хорошо Ваше последнее письмо, дорогой Владимир Васильевич! Как я вам благодарен за него! Ведь это утешает меня — дожить до почтенных лет и не шататься, видеть ясно впереди все значительное, верное, стремиться к нему и указывать другим этот неопровержимый, хотя и трудный, путь прогресса, самой сути дела, самобытности. Ведь это-то и есть освобождение в искусстве. Освобождение от рутины, от пошлости, господствующей на всем и порабощающей все и вся.
Да-с, Вы не чета Ге и даже Л. Толстому в их проповедях — ведь они рабство проповедуют. Это не сопротивление злу. Да вообще все христианство — это рабство, это смиренное самоубийство всего, что есть лучшего и самого дорогого и самого высокого в человеке,— это кастрация.
И он {Н. Н. Ге.} болтает, по старой памяти — шамкает: ‘Ишкуштвоошвобождение’. А сам проповедует рабство. Его ‘Христос перед Пилатом’ {‘Что есть истина? Христос и Пилат’ (1890).} обозленный, ничтожный, униженный пропойца — раб. Его писал презирающий раба барин, да и последняя вещь {‘Суд Синедриона. Повинен смерти’.}: с кулаками подступает к морде каторжника какого-то. Где же тут речь о свободе?
Он не понимает и не верит в запорожцев. Он все забыл или ничего не знает из русской истории. Он забыл, что до учреждения этого рыцарского народного ордена наших братий десятками тысяч угоняли в рабство и продавали, как скот, на рынках Трапезонта, Стамбула и других турецких городов. Так дело тянулось долго, была даже установившаяся цена на славянина и на немца (немец ценился дороже). И вот выделились из этой забитой, серой, рутинной, покорной, темной среды христиан — выделились смелые головы, герои, полные мужества, героизма и нравственной силы. ‘Довольно,— сказали они туркам, — мы поселяемся на порогах Днепра и отнынеразве через наши трупы вы доберетесь до наших братьев и сестер’. И если Вы помните, что даже в последний свой поход в Крым Серко вывел оттуда до 6000 пленных христиан. И этим самым не ‘хварисействовали’, не напускали на себя маску смирения. А жили весело и просто. И почему же теперь мы отвергаемся от этих героев и будем бросать в них грязью и сравнивать их с кутилами у Палкина {Ресторан в Петербурге.}?!!! О, пустомеля!..
Прощайте. Тороплюсь.

Ваш Илья

Т. Л. ТОЛСТОЙ

18 апреля 1892 г.
Петербург

Благодарю Вас, дорогая Татьяна Львовна, за все хлопоты. Я уже писал Серову и очень извинялся, что Вас осмелился утруждать этими поручениями. Я очень обрадовался, что Серов пишет портрет Софии Андреевны. Вы будете иметь прекрасную художественную вещь, которая Вам будет представлять с симпатичной, но без всякой лести стороны дорогого Вам человека, и не только со временем не потеряет ни для кого цены, но будет стоить дороже гораздо, даже для совсем посторонних людей.
Как Вы хорошо написали о Н. Н. Ге! Какая Вы умница, как бы мне хотелось расцеловать Ваши руки…
Спасибо Вам за участие ко мне. Да, я повеселел. Запретил себе после завтрака прикасаться к картинам, большею частью уезжаю на пароходе по разным мелким делам в это время — и мне гораздо лучше. Смерть моя забыла про меня, гуляет где-то подальше. А я сегодня с вечера еду на ст. Бологое: в 20 верстах от станции смотреть имение — может быть, куплю. В понедельник утром вернусь домой. С чем-то!! Если куплю, то, конечно, рано уеду из города, буду устраиваться на новом месте.
А дневника я все еще не пишу — некогда. Так, едучи на извозчике, на пароходе, я часто думаю, что бы я написал, записал, и кажется, интересно все это, стоит. Но писать — это долго, надо подбирать соответствующие выражения — куда тут, и мысль уйдет, и все перезабудешь, пока соберешься.
Я теперь исключительно живу только для своего искусства, как пьяница, как человек, предающийся какой-нибудь тайной страсти, я везде скучаю по своим затеям, если я не с ними. Схожу вниз усталый, разбитый, отупелый, удерживаю себя, чтобы не подыматься вверх после завтрака, нарочно уезжаю куда-нибудь,— дело всегда найдется, — чтобы только не взяться опять за работу, это самое скверное — я, наверно, все перепорчу и, главное, заболею. А так работать, по три часа, это хорошо… Ведь надо же читать. Ах, сколько у меня непрочитанного! Вообще дел много… Но, знаете, я решительно не думаю о своем усовершенствовании, о том, чтобы жить хорошо, по-божески, что так ставит на первый план Лев Николаевич. Я равнодушен ко всему этому. Я по-прежнему язычник, не чуждый стремления к добродетели, — вот и все…
Наука, культура, искусство для меня выше всего. Созидание для меня счастье…
Жизнь задумана так необъятно широко, и сколько наслаждений, сколько счастия лежит кругом человека, если он способен пользоваться им. Да, счастье надо искать, надо жертвовать многим, надо готовиться себя развивать до понимания его и пользования, им. А то что же, ведь большинство нас на все смотрит, как баран в Библию. Отрицания всякого рода, лишения, добровольные истязания мне кажутся смешны, если взглянуть глубже. Это капризные дети, отворачивающиеся от гостинцев и находящие удовольствие в самобичевании. Кому это нужно! Нет, все человеческое я люблю и ни от чего не отрекаюсь. Разумеется, я ни за что не стану пользоваться чем-нибудь, что принадлежит другому, или если это мое счастье принесло бы кому-нибудь горе, личное горе… Довольно.

Ваш И. Репин

В. А. СЕРОВУ

4 мая 1892 г.
Петербург

Ну, делать нечего, похвалил — надо раскошеливаться… Другой раз не буду. Теперь я стану к тебе придираться: и то не хорошо и это не так. И манерно, и не колоритно, и т. д. … Постой, постой… А пока получай сто рублей — уведомь в получении.
А я только что вернулся из-под Витебска, где я купил наконец себе прекрасное именьице {В 1892 г. Репин купил имение ‘Здравнево’ в Витебской губернии.}. Хутор, 108 десятин земли, 40 штук рогатого скота, 4 лошади и все хозяйство. На быстрой Двине. Край теплый, народ разнообразный. Есть белорусы (господствующее племя), поляки, литва и евреи!..
Теперь так тянет туда. Как Надя кончит экзамены, так и удираем.
Прощай, будь здоров. Поклон твоей семье и Толстым.
Кончил ли портрет графини Софии Андреевны?
Старый твой друг

И. Репин

Какая досада! Тут были Савва Иванович с Сережей {С. И. Мамонтов и его сын Сергей.}, а меня не было дома. Ведь вот народец! Сколько я просил Савву Ивановича: дайте знать накануне, черкните, когда соберетесь, — ни гугу!
А мне так хотелось показать ему разные свои затеи. Я люблю с ним советоваться, он ведь очень чуткий человек — артист и умница!.. […]

В. В. СТАСОВУ

7 мая 1892 г.
Петербург

Ах, дорогой Владимир Васильевич, вижу, Вы меня совсем не поняли! Вы готовы уже причислить меня к лику тех пошляков идеалистов, которых теперь так много в нашей аристократии. Они отворачиваются от всякой здоровой правды, от всякого серьезного вопроса жизни.
Притворно, фарисейски, театрально млеют перед прилизанностью, пошлостью, называя это изящным. Им, конечно, все равно, они циники в душе, карьеристы — выслужиться им надо, угодить кому следует, кроме мамона, они ко всему равнодушны. И т. д…. Боже мой! Ведь с этим давно уже счеты сведены. Меня не может тронуть фальшь и идиотизм. Но, переходя к действительной задаче искусства, к поэзии в жизни, к правде пластики, значительности, поразительности сюжетов, к новизне, самобытности (что мы с (Вами всегда так ценим), жизненной красоте,— я все же назову и здесь художественным, исходя из принципа — как, а не что.
Вспомните хотя бы последнюю вещь Ге. {‘Суд Синедриона. Повинен смерти’.} Как что — эта вещь вполне замечательная, а как какэто хлам, что Вы ни говорите в ее защиту — нехудожественно, форма дурная. Я иначе не понимаю.

Ваш Илья

Т. Л. ТОЛСТОЙ

21 мая 1892 г.
Петербург

Дорогая Татьяна Львовна,

за что это Вы так на Витебск осерчали — уж и существовать-то ему не нужно? А это прекрасный городок, на Толедо похож… Малое Койтово от Витебска в 12-ти верстах. Дом там есть, поместительный, но невзрачный. Сначала я думал сейчас же перестраивать, приспособлять и т. д., но теперь благоразумно рассудил: первое лето прожить так, без всякой переделки — может быть, окажется что-нибудь такое, что надо оттуда бежать — все может быть. Зеленя там были такие прелестные, что глаз не отрывался от них — на две недели там раньше Петербурга все оживает. Комнаты в доме просторные, потолки высокие — работать можно.
Адресовать мне: Витебск, Малое Койтово, Софийка тож — я это отбрасываю, это по имени последней владелицы.
Пишите мне в Койтово. Промежутки между Вашими письмами делаются все длиннее и длиннее, и я думаю, что, вероятно, скоро они станут непрерывны.
Дочери мои, особенно Надя, очень обрадовались и возмечтали о Ясной Поляне, когда я вчера сообщил им о Вашем желании их видеть. Не знаю, соберемся ли мы все, но я, думаю, непременно приеду к Вам, впрочем, как бог даст.
Мне часто вспоминаются слова Льва Николаевича, что видаться часто не надо, он говорит это даже по поводу своего любимца Коли Ге. И правда, может быть, это к лучшему, что я не поселился где-нибудь у Вас по соседству,— я бы, пожалуй, надоел Вам. А много ли нужно людям иногда, чтобы разойтись? А так издали лучше, люди сообщаются только душевно. Положим, я, как язычник, всегда предпочитаю самые близкие отношения, и только близкие, или же самые отдаленные, если близкие невозможны, но иногда люди бывают рады лучше держать самые отдаленные, чем совсем прерывать.
Волкова я знаю, он большой резонер, но человек умный, даровитый и художник недюжинный. Жаль, что искусство его, выросшее на почве европейской, образовалось в пустоцвет, но иногда мы любуемся, и очень даже, и на пустоцвет.
А насчет любви он Вас напрасно пугает. У Вас много благоразумия, гармоничности и много других интересов, чтобы всецело отдаться одному чувству личной любви. Если он говорит, что нелюбившая и нелюбимая женщина возбуждает в нем жалость, то, право, еще большую жалость возбудит женщина, увлекшаяся страстно до самозабвения, особенно когда ее страсть не будет взаимна. Припоминаю себя: каким я был отвратительным, гадким под игом страсти — гнусное животное. Слава богу, что все это прошло, и вот уже два года, как я совсем спокоен и даже не желаю повторений, а прежде я бы тосковал без этого пьянства, без этой дури.
Счастье, когда страсть у человека выродится в какую-нибудь объективную благородную страсть и когда он поборет в себе безрассудное животное… Но все это только с годами само делается, а природа устроила нас так, что мы как без воздуха и пищи существовать не можем, так и без этой пагубной страсти нас не существовало бы. Она нас радует, восхищает, вдохновляет, обновляет, упояет, счастливит…
Прощайте, смилуйтесь над Витебском.

И. Репин

Будьте любезны, достаньте автограф Льва Николаевича и пошлите его: Спб., Английский проспект, 56, Густаву Игнатьевичу Франку.
Лев Толстой, ничего более.

Т. Л. ТОЛСТОЙ

10 июня 1892 г.
Здравнево

Дорогая Татьяна Львовна.

Ваш упрек совершенно справедлив, но с тех пор, как мы переехали сюда, в наше теперь М. Койтово, у меня не было ни минуты свободной. Надо было хоть немножко устроить себе и Вере — Наде необходимые удобства жизни. Домик хоть и поместительный, но почти без мебели, без затворов и т. д.
Моя предшественница здесь, старушка девица София Яцкевич, хотя и большая умница и отличная хозяйка (я у нее теперь поучусь), но все, что не относилось прямо к коровам и хозяйству, она запустила. Лес страшно запущен, завален хламом и разворован, шальная Двина с остервенением обрывала ее прекрасные черноземные берега, фруктовый сад пуст, крыши дома сгнили.
Я бросаюсь везде. Сначала стал вырубать негодные части леса: весело звучали топоры в лесу, в два дня добродушные белорусы очистили почти полдесятины, и теперь это будет хорошая пожня. Но у меня намерение взяться с фундамента, и, как только немножко опала вода, я прибавил людей, и мы перешли на реку, укреплять набережную. Здесь работа еще веселей пошла. Сначала срывали высокие берега, оборванные безжалостно в половодье, потом воротом таскали каменья из воды и по берегу, которого здесь немало.
Теперь почти вся соседняя деревня Тяково возит мне камень, а поденщики выкрывают ее камнем циклопической кладкой по спущенной нами довольно покатой плоскости. На Двине очень весело. Прямо, за рекой, перед глазами высокий, красивый лес подымается в гору без конца, мимо часто проходят лайбы с огромными парусами, величественно проходят вверх против течения, часто их тянут бурлаки, партиями от 4 до 11 человек. Вниз по течению они проносятся быстро, как пароход, наполненные лесом, камнем и какими-то отчаянными головорезами, страшными лайбашниками, которых тут все боятся. Пользуясь быстротой реки, они отпускают остроты моим труженикам и улетают к Витебску. Вот и пароход шумит, пыхтит и бьется против течения, боясь натолкнуться на камни, тут ‘целые пороги после образуются — их называют здесь заборами. Местами они уже пенят воду и шумят, как водопад или прибой моря, а сами еще не показываются. Воображаю, что это будет. Пароходы перестанут ходить, и лайбашники посмирнеют. Когда они проходят мимо бечевой, то всегда серьезны и суровы, влегши крепко в свои полотняные лямки и свесив головы, часто без шапок, они держат в руках по шесту и тяжело переступают в лаптях, а иногда и босиком — мелкий щебень на берегу довольно острый — ничего. На пароходе вниз до Витебска 25 верст водою мы ездим с Надей в 1 час 25 мин. Витебск очень живописен. Жаль, что к нашему берегу близко пароход не может подойти. Мы выезжаем на лодке на средину реки. Пароход останавливается, бросает нам веревку, и мы кое-как, с опасностью карабкаемся на него. Пока мы вздохнем на открытой палубе, Федора сносит за нами течением, и он долго бьется у берега назад против течения… Вот я пустился в описания. А если бы Вы знали, как меня тянет на берег. Так интересно видеть, как кладется каждый камень, и самому иногда помогать. Я не выпускаю лопаты из рук. А какие опять дни стоят!..
Как Вы хорошо описали шведа {Толстая писала о шведе Абраме фон Бунде, богатом домовладельце, приехавшем из Америки, чтобы стать толстовцем и проповедовать опрощение. О нем см. письмо А. В. Жиркевичу от 10 июня 1892 г.}! И я его возненавидел. Это противно, как всякое уродство, всякая крайность. Природа устроила нам рай из цветов, плодов, ласкает наши глаза прекрасными цветами — начиная с голубого неба, делает бесконечно причудливые формы, красивые и безобразные. Все предоставляет ото уму и находчивости человека, ведь он может пользоваться, если захочет, если не поленится — рай и дворцы к его услугам. Я понимаю стремление к лучшему — это законно. Но отвернуться от всего, сделаться свиньей, довести себя до животного, питаясь сырыми овощами, валяться на полу с бутылкой под головой — это просто помешательство и имеет смысл как отрицательное явление, как болячка, как феномен, который способен вызвать окончательное отвращение к своей сумасшедшей доктрине. Это просто возмутительно, гадко.
А Волкову Вы не верьте — это педантизм и ревность ремесла. Я еще не слыхал в жизни ни от одного художника, чтобы он где-нибудь остался доволен рисунком. Серова испортить нельзя, он любит искусство, кладет в него свою душу и делает что может. Похвалы ему как об стену горох. Сколько раз я некоторые места, например, в его работах хвалил и советовал не трогать — он их переделывал, потому что искал своего. У каждого свой взгляд, и здесь трудно сойтись. У всякого свой предел, а похвалы только веселят человека, подбадривают, воодушевляют его. Мы, русские, особенно скупы на похвалы и предпочитаем всякого таланта за всякое проявление, за всякое движение, искание глушить обухом по голове. И когда достигаем, что от отчаяния молодой талант бросает совсем искусство, успокаиваемся достижением цели и ищем новой жертвы. Прилежная посредственность скорей попадет с нами в тон: совьет себе прочную славу и найдет больше применения в жизни своему хламу.
Я очень рад, что Вы отдохнули в Ясной. Вашей организации, я думаю, тяжела всякая практическая деятельность, Вы ее долго выносить не можете — у Вас другое, значит, назначение. Моя старшая дочь похожа на Вас характером, только она менее культурна и слабее Вас во всех отношениях. Надя более способна жить какой-нибудь идеей и преследовать ее систематично. Кажется, они здесь не скучают, место им нравится. Соседей я еще не видел и знакомиться никакой охоты не имею ни с кем.
Я теперь даже представить себе не могу, что я поеду отсюда в гости — некогда.
К Вам в Ясную мне очень бы хотелось, но едва ли я удосужусь.
Искусством здесь я еще и не думал заниматься — отдохну еще…
Будьте здоровы.

Ваш И. Репин

А. В. ЖИРКЕВИЧУ

10 июня 1892 г.
Здравнево

Дорогой Мой Александр Владимирович,

[…] Вы меня очень тронули Вашим последним письмом, и я часто думаю о Вашей правдивой драме с возвышенной любовью. Очень, очень интересно, предмет нелегкий, тема никем еще не забита, чтобы быть новой.
А знаете ведь мы теперь соседи! Не приедете ли к нам? Только у нас так все еще не устроено, что гостей приглашать нельзя. С Вами-то мы бы по-военному пробились.
В 20-х числах мая мы переехали сюда, и я сразу купаться начал, вода теплая. Взялся я было и за очистку леса, тоже веселая работа. Но прежде надо укрепиться против воды.
Письмо адресуйте — Витебск. Арендатор наших коров через день ездит в город и привозит почту и все прочее.
Передайте мой сердечный привет Вашей милой семье молодой.
К Толстому прискитался было какой-то швед, который перещеголял Диогена. Питается только сырыми кореньями да овощами, носит на голом теле только засаленный халат и грязен как свинья. Увлек он Льва Николаевича своим образом жизни, и тот чуть было не поплатился жизнью от этой свиной диеты. А швед спит на голом полу, под голову бутылка вместо подушки. Графиня страшно возмутилась, прогнала этого 70-летнего сумасброда и едва отходила своего упрямого супруга. Теперь он опять в Бегичевке.
Как жаль, что Вы не особенно здоровы, отдыхайте побольше, не увлекайтесь через край работой. Летом надо больше гулять, на воздухе, в сосновом лесу.

Ваш И. Репин

Т. Л. ТОЛСТОЙ

27 июня 1892 г.
Здравнево

Дорогая Татьяна Львовна,

как бы это, в самом деле, исполнить обещание, данное Вам мною относительно повторения в кабинете Льва Николаевича? Надо как-нибудь это придумать. Мне это и очень хочется и немножко боязно надоедать моему несравненному оригиналу. Авось как-нибудь устроится само.
А от заказа г-жи Раевской {Е. П. Раевская просила сделать портрет ее покойного мужа.}, простите, откажусь. Я закаялся писать с фотографий, это и трудно и даже бесполезно. Копия всегда слабее оригинала. Вы это знаете. Можно ли сделать лучше фотографии, особенно с лица, которого никогда не видал. Зачем же им иметь нечто худшее, чем они имеют, — фотография с оригинала для близких людей незаменима, если она хороша.
Вы писали, что я вырубаю лес здесь? Совсем нет. Пока я здесь, я не вырублю ни одного хорошего дерева. Но лес этот страшно запущен: завален колоссальными гниющими остовами, зарос разным ненужным хламом. Его надо очистить. И те места, которые мы очистили, стали очень хороши. Половина леса почти непролазна от хищнического обхождения с ним и от запущения. Сколько там гниет упавших от ветра старых берез, осин, елей — живописно!
Я встаю рано: иногда в 4 и даже 3 часа. Как велик день кажется. Но это можно, только работая на воздухе, а работая головой, нельзя вынести такого раннего вставания. Знаете ли, как это ни грустно, я пришел к окончательному заключению, что я без мясной пищи не могу существовать. Если я хочу быть здоровым, должен есть мясо, без него у меня теперь сейчас же начинается процесс умирания, как Вы видели меня на страстной у Вас. Я долго не верил, и так и сяк испытывал себя и вижу, что иначе нельзя. Да вообще христианство живому человеку не годится. Надо решиться умирать, тогда все равно, и это будет очень кстати. Но пока я не желаю, и мне страшно надоела эта возня с собственной персоной, я люблю жизнь, люблю природу и дорожу всем хорошим реального мира. Я хотел бы наслаждаться всем, чувствовать все. Я читаю здесь Одиссею. Вот люди! Милые язычники, как я их люблю, они так просты, естественны, без всяких ломок самих себя.
У Вас все по-старому было в Ясной: утренний кофе на крокете, споры — все это я люблю. Я начинаю испытывать страстное желание видеть некоторых друзей своих… тянет. Как, например, мне здесь захотелось в Малороссию, в Чугуев, да ведь как захотелось, до слез… А ведь и здесь хорошо, очень хорошо!.. Но нет, хочется видеть белые хатки, залитые солнцем вишневые садочки, ставни шток-розы всех цветов и слышать звонкие голоса загоревших дивчат и грубые голоса гарных парубков, волов в ярме, ярмарку и т. ц.
Здоровы ли Вы теперь? Вы ничего не пишете, а ведь Вы не совсем-то были. Пишите.

И. Репин

В. В. СТАСОВУ

22 июля 1892 г.
Здравнево

Какой восторг Ваше письмо, дорогой Владимир Васильевич, как Вы меня обрадовали!! Я теперь твердо верю, что Вы еще долго будете жить и оживите все кругом Вас. Не может такая сила жизни, так полно, так глубоко отражающая в себе мир божий во всех его лучших грандиозных проявлениях, — не может она рано сойти со сцены. Нет, она должна наслаждаться всем, давать цену всему этому продукту лучших голов и сердец! Чтобы лучи света от этих произведений свободно лились, далеко светили и не заслонялись бы экранами неподвижности, застоя, апатии дюжинных созданий! Ах, как бы я был счастлив, если бы мог тогда в Реймсе присоединить и свой бокал за неизвестного строителя этого chef d’oeuvre’а!! {В письме к Репину от 17 июля 1892 г. Стасов писал, как он, Антокольский и Гинцбург, восхищенные Реймским собором, сидя в трактире ‘Золотого льва’ напротив собора, подняли тост за его гениального строителя, может быть, ‘старинного монаха какого-нибудь, а может, мещанина […], которого никто не знал и не видел тогда в его величии’.} Как это трогательно!.. Это мог сделать только еще полный юной жизни Владимир Стасов! Восхищались бы и люди, потом позавтракали бы скромно, чинно и разошлись бы по отелям, может быть, вспоминая более вкусный завтрак, чем Реймский собор. Но человек, носящий в себе ярко смысл главных проявлений жизни, приходит в могучий восторг. Всколыхнул свои силы, взвилась его светлая ракета высоко, и далеко блеснули его светлые, чистые лучи!! Как это чудесно! Как восхитительно. Да здравствует во веки веков Ваш тост, как солнце!!!!..
А я здесь в ‘Здравневе’ (так называется местечко, принадлежащее теперь мне) живу самой первобытной жизнью, какой жили еще греки ‘Одиссеи’. Работаю разве только землю с лопатой да камни. Часто вспоминаю Сизифа, таскавшего камни, и завидую чудесам над Антеем. Ах, если бы и меня это прикосновение, близкое к земле, возобновило бы мои силы, которые в Петербурге в последнее время стали порядочно хиреть. А я очень доволен жизнью здесь, она дает много, и совсем с неожиданной стороны. Вы меня очень огорчили Вашим впечатлением от выставки Антокольского. Это грустно, я, во всяком случае, ожидал больше. Все-таки думаю, что сравнительно с другими его вещи выгодно выделяются. Да, Ева {Незаконченная скульптура Антокольского.} — это пустая и фальшивая идея, чисто цеховая, парижская, специальная, ремесленная, и, конечно, между ремесленниками Антокольский провалится, потому что он по природе истинный художник.
Поклонитесь Вашим в Парголове. Я так горевал, что не мог 15 июля быть с Вами и там в Старожиловке {На даче В. В. Стасова в Старожиловке 15 июля праздновались его именины.}, хорошо бы.

Ваш Илья

Адрес: Витебск, Здравнево.
Но какие чудесные типы в Витебске, вот где Библию изображать, и мавров даже можно — чудо какие есть!!..

Т. Л. ТОЛСТОЙ

10 августа 1892 г.
Здравнево

Наконец-то от Вас письмо, дорогая Татьяна Львовна! Так Вы опять хворали! Правда Ваша, что в болезни люди делаются раздражительными, но не тупыми, напротив, болезни очень очищают человеческую душу, он делается проницательней, глубже, сбрасывает с себя кору практических и иных животных наростов и живет высшей жизнью. И по (Вашему письму видно, что и Вы теперь парите над землей и останавливаетесь только над лучшими сторонами жизни.
Я особенно ярко это вижу потому, что сам по уши окунулся в животную жизнь — интересы Марфы. Уборка хлеба, молотьба, посев, овощи, недоконченная косовица — все это разом нахлынуло на нас здесь. Забыты на время набережная, сад, частоколы… Даже коровы, телята, и эти добрые создания теперь я вижу только урывками. А сколько чувств у этих животных!! Материнское, например, это просто поразительно! Как они нежно любят своих детей, как трудно, с какими страданиями и слезами переносят разлуку, как трогательно стонут и с каким отрадным глубоким вздохом встречаются!! Кроме всего этого они обладают особенным чутьем крови себе подобных. На месте резаного теленка, где кровь была уже засыпана, все стадо в ужасе становилось в тупик, нюхали все место, вздрагивали, гребли копытами землю и тупо пятились назад. Потом, поднявши морды, как-то особенно глухо мычали!.. Но мне теперь не до них… Вы пишете, не надоело ли мне хозяйничать?! Нет, жизнь реальная всегда способна поработить человека — серьезно и надолго. Я даже теперь не могу подумать, как это можно все это бросить здесь и куда-нибудь уехать!..
Может быть, когда у меня здесь будет надежный управляющий или деятельная и понимающая дело экономка, тогда можно будет, а теперь все здесь у меня в переходном состоянии, да и время самое горячее. Но в конце августа надо ехать с Верой и Надей в Петербург.
О Ясной я уже не мечтаю, это была бы не позволительная роскошь в моем положении. В Чикаго я не поеду — не тянет, не симпатично мне это. Уж если бы я теперь куда поехал, так только в Италию — вот куда тянет. Странно, даже больше, чем в Малороссию… Слова Гоголя ‘по ней душа стонет и тоскует’ врезаны, текут в самую глубь сердца… И отчего, думаешь? Ох, нет, нет? Отчего там невыразимо хорошо.
Работаю очень мало. Сначала стал было писать восход солнца над Двиной (я каждое утро, как пифагореец, готов ему петь гимны — как это величественно!!!!), но пейзаж мне не удается. Потом писал этюд с Нади на воздухе. Она в охотничьем платье, с ружьем через плечо и с героическим выражением (особь героического периода, ее увлекают подвиги Жанны д’Арк или Шарлотты Кордэ). Теперь начал писать с Веры: посреди сада, с большим букетом грубых осенних цветов, с бутоньеркой тонких изящных, в берете, с выражением чувства жизни, юности и неги.
У нас тоже есть новая лошадь. С Верой мы иногда ездим верхом. Но зато на днях по дороге в Витебск с Надей мы потерпели катастрофу. На всей рыси из тарантасика вылетел шкворень. Надя сильно зашиблась. Я чуть не перебил себе обе голени — еще и теперь с большим трудом хожу, — а левой рукой двинуть не могу. Как это мне мешает теперь!! Зато я беседую с Вами дольше и без отложки. Да ведь этим не кончилось: на пароме я стал подтягивать одной рукой за железный канат, Надя тоже, вдруг ее мизинец попадает между канатом и деревянным цилиндром — мгновенно ей оторвало ноготь… Она перенесла героически. В Витебске мы у доктора сделали перевязку, и теперь еще она ходит с рукой на перевязи. Сколько крови вышло, и, вероятно, страшная боль была.
Но до этих перевязок представьте наше положение раньше посреди поля: я, проволокшись с вожжами сажени три за лошадью, едва поднялся. Надо было на руках дотянуть до передка тарантаса, пока обданная пылью дороги Надя держала лошадь. Ось вывернулась, и, сколько я ни бился, не мог вставить шкворня — рука не владеет — беда!.. Кое-как, почти на руках, версты полторы, дотащились мы до ближайшего жилья. Добыли мужичка — эти всемогущи, — нас кое-как устроили. Даже дали (после парома уже) кружку со льдом, где Надя держала свой искалеченный палец всю дорогу. Вот какие катастрофы бывают — и не на железной дороге.
Опять здесь стоят чудные жаркие дни. Меня тянет на набережную. Там у меня сегодня (как я рад, что пришли, а то ведь теперь никого не дозовешься на работу — свое убирают) четыре поденщика, копают обрывы. Надо досмотреть, а то напортят и работают не так-то.
Л вчера вечером какая была эффектная картина на берегу! Три барки (лайбы) с колоссальными парусами привалили к нашему берегу. Бурлаки (лайбашники) развели два костра (один в кустах лозы). Живописный берег, уходящая вдаль широкая река, лес и небо с зажегшимися звездами служили фоном для освещенных ярким костром косматых дюжих фигур…
Пошли Вам бог здоровья.

И. Репин

Т. Л. ТОЛСТОЙ

18 октября 1892 г.
Петербург

Дорогая Татьяна Львовна,

вижу из Вашего великодушного письма, что я был в состоянии невменяемости, когда писал последнее письмо. Или я совсем не умею выражать свои мысли… Что за нелепое желание — чтобы Вы остановились у нас — да разве это возможно!!! Простите, простите, не сердитесь. Это я, вероятно, просто шутил или писал, что моментально мелькало в голове. Мало ли каких мыслей не мелькает в человеке помимо его воли. Представьте же себе, что человек стал бы всем это откровенно болтать?!! И вот я такая нелепая натура, что часто болтаю и даже пишу в письмах, как видно, то, что как во сне, непроизвольно, нелогично, невероятно взбредает в ошалелую голову. Я не знаю, как бы это мне вымолить у Вас прощение!.. Ох, не казните меня, пишите Хоть иногда, хоть изредка, я так люблю Ваш почерк, чистый, ровный, ясный, Ваши чернила спокойного синего цвета, Ваши мысли серьезные, глубокие, Вашу художественную образность, сжатость, ясность, которую Вы унаследовали от гения. И, наконец, мне всегда очень, очень интересно знать, что у Вас делается, как чувствует себя и что делает Лев Николаевич (а Вы последнее время так мало о нем пишете)… Ох, господи! ‘Общие интересы’!!! Ну не глупо ли это?! Разве Лев Толстой не общий интерес всей нашей планеты?! Простите меня — серьезно.
Как это верно, что Жиркевич — ‘несносный господин’. Я давно его знаю, он всегда приезжает ко мне с дружескими излияниями, он останавливается у меня в Питере, приезжает в Здравнево, и я никак не догадался бы, что он такое. Но вы приложили печать к нему, и я теперь иначе его и не представляю — правда, правда.
Я очень сочувствую Вашей идее открыть в Москве постную столовую. Как бы я желал перейти на вегетарианизм. Но сколько я ни пробовал, не могу долго выдержать. У меня начинается всегда от постной пищи болезнь спинного мозга, и я чувствую, что начинаю понемногу умирать. Так было со мной, когда в последний раз я был у Вас на святой неделе. Начну есть мясо, и как рукой снимает — что делать? Ем его умеренно, ем как лекарство, но без него, к сожалению, не могу обойтись.
В деревне я так отвык от городской жизни, что в городе стал теперь совсем не ко двору. Я привык вставать рано и ложиться в 9—10 часов вечера. А город только в это время развертывается. И еще одно обстоятельство совсем повергает меня в уныние: мои писания так показались мне все плохи, что я даже готов решиться совсем бросить искусство и идти в деревню пасти коров или свиней. И не только одни свои художества, и других художников плохие — плохо, плохо, скучно, слабо, только кое-что иностранное нравится, и я чувствую, что до этого мне никогда не подняться. Грустно, очень грустно…
Моя дочь Надя поступила здесь на курсы ‘фельдшериц и лекарских помощниц’. (Там читают лекции лучшие профессора из академий — Лесгафт, Тарханов, Бертенсон и др.) Какой интересный предмет медицина!.. То есть, собственно, — анатомия, физиология. Я всегда с нетерпением жду Надю к вечеру и расспрашиваю ее…
Это так интересно, так интересно!.. Я просто ей завидую. И знаете ли, я бы теперь, как последний фельдшер-мальчишка, пошел бы учиться медицине — так она меня интересует, такие дает положительные знания. Я очень рад, что Надя хорошо запоминает и может мне объяснить.
Поступила ли Мария Львовна? Я думал, что она поступит сюда в Петербург. А это было бы хорошо. Я не знаю, как в Москве эти курсы… И как пригодятся в деревне все эти знания! Дай бог, чтобы Наде ничто не мешало окончить курс и практиковать в нашем глухом крае, больном, как вся Россия.
По приезде сюда я отправился к Кузминским узнать, не здесь ли Вы. Но теперь я уж с уверенностью могу сказать, что Вы здесь не будете. Зато мне, наверное, придется быть у Вас. На днях ко мне пристала редакция журнала ‘Север’ — да ведь как пристала! — чтобы я им сделал акварельный портрет графа Л. Н. Толстого для премии. И вот я должен буду опять надоедать Льву Николаевичу, если только он разрешит мне. А к Вам предварительно обращаюсь с просьбой, если Вам нетрудно будет, сообщите мне, когда и где лучше осуществить эти сеансы (вот и опять общий интерес). И еще есть один общий интерес: где теперь графиня Софья Андреевна? Матэ сделал две гравюры на дереве с моих рисунков для издания ‘Войны и мира’, как предполагала графиня. Я не знаю, куда послать ей для одобрения эти гравюры — в Москву или в Ясную.
В заключение еще раз прошу Вас, дорогая Татьяна Львовна, простите меня, не мстите, ответьте поскорей. Вы меня очень, очень утешите, а я теперь так страдаю недовольством собою, только Надя и развлекает меня своими познаниями новыми. Я не думаю, что Вы меня совсем вычеркнули из списка друзей Ваших. Вы так добры. Это сквозит в каждом Вашем слове, и Вы так завидно умны. Конечно, вы 1000 раз правы, что была бы непроходимая скука, если бы были только одни общие интересы у всех, что этого нет даже у самых близких людей, и слава богу! Как это я до этого не додумался — простите, простите.
Недостойный Вашего ответа, Ваш раб

И. Репин

Т. Л. ТОЛСТОЙ

1 ноября 1892 г.
Петербург

Дорогая Татьяна Львовна,

[…] С какой радостью я бы поехал теперь в Ясную Поляну! И робинзонское житье и постничанье — все это очень симпатично, и Вам не пришлось бы делать для меня убийств. Месяц я могу совершенно безнаказанно, даже с пользой для здоровья, не есть убоины, но я так много уже гулял и тут у меня так много вопиющих ко мне моих дел, что я должен буду отложить поездку до зимы, когда Вы переедете в Москву.
Ваше замечание о том, что я ни разу не взял для картины женщин, очень серьезно. И я уже много об этом думал. Женщин я люблю больше всего на свете, и если мне представляется какое-нибудь реальное блаженство на земле, то это только в обществе женщины, и выше этого счастья я ничего не воображаю. А не брал я их потому, что жизнь складывалась у меня сурово, несимпатично, и потому я более увлекался подвигами, удалью и силой мужчин, в лишениях, в борьбе, опасностях они умели постоять за себя и за слабых братий… Но я непременно приступлю к женщинам, теперь меня тянет к ним, как никогда, хотя я их немножко боюсь.
Я успел повидаться с Васильчиковой и С. А. Стахович перед отъездом их за границу. Для Васильчиковой эта поездка будет очень полезна. Жаль, что Софья Александровна мало подготовлена, мало понимает искусство. Она очень увлекательная девица, живая, красивая, пленительная, но сердце у нее засушено и очерствело аристократизмом, нашим русским — эгоистичным и вульгарным, в глубине души, конечно, они притворяются людьми просвещенными и гуманными и даже не прочь некоторыми жертвами поддержать хорошую о себе репутацию в этом смысле… Каково мое злословие? Можно подумать, что я лично имею против них что-нибудь. А между тем совсем напротив — ко мне они милостивы далеко выше, чем я того стою.
Вы пишете, что Вам будто бы чуть-чуть страшно видеться со мной. Ах, Татьяна Львовна, уж который раз замечаю я, что Вы надо мной подсмеиваетесь в душе. А вдруг я сделаюсь Вашим воздыхателем наподобие одного ветеринара в Ельце, который уж много лет вздыхает по С. А. Стахович. Он даже запил по этому случаю.
Что, если я запью!.. Смотрите не шутите, а то я рассержусь и пойду опять в бурлаки.
Искренне Вам благодарный

И. Репин

Т. Л. ТОЛСТОЙ

18 ноября 1892 г.
Петербург

Благодарю Вас, дорогая Татьяна Львовна! Как Вы утешили бедного страдальца! […]
Теперь и начинаю бояться свидания с Вами. Я его представляю себе: я буду Вас видеть в Москве изредка, всегда кем-нибудь окруженную, и мне, как и прежде, не удастся даже поговорить с Вами по душе. Если бы даже случилось повторение той прогулки в Ясной Поляне, когда мы провожали Хохлова, то и тогда, теперь мне кажется, душа уйдет в пятки и мы будем вести какие-нибудь общие разговоры об искусстве, о нравственности.
Описание картин своих Ге делает в 1000 раз лучше, чем его картины, поделитесь, если Вам не трудно, пришлите мне выписку места о картине, если это Вас не очень затруднит.
Вот я совсем не могу писать о своих картинах — рука не подымается. Мне кажется, я описал бы то, чего в картине зритель не найдет. Сам я каждое утро со страхом подымаюсь в свою мастерскую, боясь не найти того, что вчера, например, мне казалось уже выраженным мною… Теперь я уже не работаю после 12 часов, после завтрака, стараюсь не взглянуть даже на то, что я сделал утром, — я бы все переделал и, может быть, все перепортил.
В то же время, когда пишешь, — увлечен, и кажется, что выразил то, что желал, даже более — видится, что сделал нечто небывалое, удивительное. Но стоит отрезвиться, отвлечься немного, чтобы увидеть, как все это плохо, слабо, карикатурно! Ну можно ли писать после этого впечатления?
У меня теперь такая путаница мыслей. Город, деревня, искусство, жизнь, труд тяжелый, насущный, труд не менее тяжелый — головы, нервов. Разрозненность их, эгоистичность… Да что делать, и приходится быть эгоистом, работать в свое удовольствие, если душа не крепко связана с другими душами, если она не поет в общем хоре мировой гармонии…
Будьте здоровы. Передайте мой душевный привет Вашим.

И. Репин

В. Д. ПОЛЕНОВУ

6 декабря 1892 г.
Петербург

Дорогой Василий Дмитриевич,

ты знаешь ведь, что Академия наша совсем почти состарилась, разваливается, а крупным исеевским скандалом совсем себя доконала. Послезавтра будет суд над Исеевым. Из Академии будет более 70 свидетелей. Сколько замешано! Какие дела делали!! Просто необорная гадость. После разбирательства дела, вероятно, отпустят в отставку Шимшина (который, кстати, и стар — на лестницу у нас не может подыматься), Венига тоже — пора, этот паршивый немец пользовал сына своего всеми академическими льготами против воинской повинности, в то время когда сын его совсем даже в Академии и не был, и т. д.
Клодт — пьяница, полусумасшедший человек. И вот из каких членов теперь состоит совет профессоров по живописи и скульптуре (Подозеров пьян и глуп, Бок совсем умирает от старости, Лаверецкий — ничтожество, все только нищенствует).
Академия поддерживается теперь только архитекторами, которые, как люди более культурные (все больше немцы), подготовили себе преемников и обделывают свои капитальные дела, между тем как живописцы сошли на нет, будучи сведены Исеевым до нуля гражданских понятий.
Толстому {Речь идет о конференц-секретаре Академии художеств И. И. Толстом, игравшем большую роль в реформе Академии и привлечении в состав ее педагогов ведущих художников-передвижников.} просто невыносима, наконец, эта выродившаяся горсть идиотов — совет по живописи и скульптуре, который, кроме своих прожорливых животишек, ничего не знает. И вот он, как умный, честный и вполне хороший человек, придумал средство создать обновление совета живописцев. И так как люди, которых он, как человек, стоящий на высоте задачи, сразу видел, не имели даже ценза попасть в этот фатальный круг Исеева (старый совет), а между тем эти люди только и могли повернуть Академию к лучшему, — то он и придумал: возвести их в звание профессоров и добиться сделать их членами Совета Академии по высочайшему повелению. Теперь известный тебе состав 5 лиц пошел на утверждение государя.
Частно государь знает от вел. кн. Владимира и очень одобрил этот выбор лиц (Васнецов, Куинджи, Маковский, Поленов и Репин). Так-то, любезный пессимист. Успокойся насчет принципа равноправности, всеобщего голосования. Теперь можно делать хорошее дело только по высочайшему повелению. А если ты пустишь на волю большинства русских художников и прочих причастных к самому делу членов Академии, то завтра же мошенник Исейка будет вознесен на щитах и водворен на место президента Академии художеств с неограниченной властию — вот и выбирай.

Твой Илья

Вчера Верещагин В. В. читал публичную лекцию {5 декабря 1892 г. состоялась лекция Верещагина ‘О путешествиях и войнах’.} в здании Думы. Не струсил. Но публика, от него больше ждала. А по-моему, недурно.
Все мои, слава богу, здоровы. Надя поступила на курсы фельдшериц—лекарских помощниц, хороший курс медицины. Она очень довольна — учится, даже остриглась, поздоровела. Я радуюсь за нее, она на хорошей дороге.
Поклонись Наталье Васильевне. Я писал ей, куда послать ей 25 руб. или больше за материю кустарную, детскую, которую я здесь получил только осенью.

Твой И. Р.

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека