Пионеры вольного духа, Измайлов Владимир Константинович, Год: 1913

Время на прочтение: 15 минут(ы)

Владимир Измайлов

Пионеры вольного духа

I.

Было время перед святками. Семинаристы, живущие в бурсе, глухо волновались. В воображении каждого рисовались картины мирного и свободного от начальственной опеки деревенского существования. Наука плохо лезла в головы, наполненные радужными мыслями о поездке домой в санках, скрипящих полозьями по жесткому мерзлому снегу, о лохматой деревенской лошаденке, которая с трудом будет вытаскивать эти санки из снежных ухабов и заносов, о тихом, недвижном, опушенном инеем лесе, чрез который придется проезжать… Думалось о родном доме, о приветливых лицах родителей, братишек, сестренок, о дубовом столе, на котором так радушно кипит пузатый самовар…
Там, в селе очень много милого и интересного! У родителей Восьмигласова, напр., недавно отелилась корова, любопытно взглянуть на теленочка, да, кроме того, только что объездили гнедого конька… Как приятно будет прокатиться на пчельник, а потом — в сторожке, маленькой бревенчатой избушке, которая совсем затерялась в вековом сосновом бору, попить с морозца чайку с душистым медом и домашними крендельками! Недурно прокатиться с работником Павлухой в лес, чтобы нарубить еловых жердей на дрова, или — в унылое, покрытое сплошной белой холмистой пеленой снега, поле и под тихо-вкрадчивое завывание морозного ветерка, знобящего щеки и нос, растормошить одиноко стоящий стог сена, чтобы сделать новый запас корма для скотинки… Намаяться, нахолодиться, проголодаться, и по приезде домой, в теплой уютной кухне сесть за стол и с великим аппетитом, так что ‘за ушами пищит’, уплетать горячие наварные щи с грудинкою, сваренные в русской печке… А засим — опять таки самоварчик, горячий чаек, душистый мед и бесконечные тары-бары о родном, близком сердцу, о дяде Пахоме, о тетке Маланье, о вороной кобылке, о дьячке Трофимыче…
Очень хорошо все это!
И недаром Восьмигласов, когда ‘филозо ф’, строгий беловласый старичок, спросил его: ‘Что есть так называемый материализм?’ — вскочил с места точно оглоушенный и вдруг ляпнул: ‘Амбарушка’…
Села трех друзей ‘философов’ [В духовных семинариях 6 классов, воспитанники 2-х первых — ‘риторы’, словесники, следующих двух — ‘философы’ и двух последних — ‘богословы’]: Архистратигова, Светолюбова и Тихонравова были верстах в полутораста от города, и поэтому друзьям, в числе прочих несчастливцев, приходилось оставаться на святках в казенных стенах бурсы.
За неделю до роспуска Светолюбов подошел своим размеренно-широким шагом к Архистратигову и, по привычке держа длинные руки в карманах пиджака, таинственно смотря в пространство прищуренными глазами, выше головы маленького Архистратигова, важно произнес:
— У меня, Архистратиже, явилась мысль… Одна из тех, совокупность которых дает смысл всему живущему.
Юркий, подвижной Архистратигов, только что перед этим читавший байроновского ‘Каина’, вскочил с места и широко раскрыл удивленные глаза, так сильно поразил его торжественный тон друга. Очевидно, дело не шуточное!
— Развивай свою мысль! — быстро сказал он, с шумом захлопывая ‘Каина’.
— Но, — продолжал Светолюбов, — мы разные натуры… теза и антитеза… и, будучи предоставлены одним своим силам, можем, чего доброго, поругаться между собою, не сойдясь в чем-либо…
— Говори дело!
— Поэтому я думаю, что необходим третий товарищ, примиряющий нас. Этот синтез я вижу в лице Тихонравова, который счастливо совмещает в себе мою склонность витать в эмпиреях и твой здравый смысл…
— Чего ж ты канитель-то тянешь? Эй, Тихонравче!
К ним подошел мускулистый, широкий в плечах семинарист с большим широким лбом, приплюснутым носом и умными голубыми глазами.
— Это не канитель, а обдуманное и необходимое вступление, — несколько обидчиво сказал Светолюбов.
— Что, братия, — воскликнул Тихонравов. — По рожам вижу, что затеяли нечто, за что попадает от инспекции… Но что бы там ни было, и я готов претерпеть, так как ‘блаженни изгнании правды ради’…
Светолюбов, прищурив глаза, солидно сказал:
— Я задумал издавать журнал.
— Добре! — воскликнул Архистратигов. — Но главное, чтобы пишущий был самостоятелен в суждениях. Исключена должна быть лишь явная нелепость, вроде того, что дважды два — стеариновая свечка…
— Я тоже против каких бы то ни было рамок, — заметил Тихонравов, — Форма мертвит дело, она, подобно губке, впитывает дело и… окаменевает вместе с ним…
— Агафша идет! — крикнул вбежавший в класс семинарист.
Архистратигов быстро спрятал ‘Каина’ в парту и раскрыл один из учебников. То же приблизительно сделали и остальные. Один лишь Чистосердов, увлеченный пением, продолжал, одиноко сидя в отдаленном углу, напевать молодым баском, смотря в ноты и помахивая в такт длинной рукой:
‘Деви-ицу юноша по-лю-бил…
О-они темной но-чью из дома ушли-и!..’
В класс, ярко освещенный четырьмя большими висячими лампами, тихо вошел маленький, тощенький, седенький человечек с редкой пепельного цвета бородкой, окаймлявшей бледное морщинистое лицо. Большие, слегка прищуренные глаза его смотрели испытующе и в данный момент были устремлены на Чистосердова, который досадливо оттолкнул тормошившего его за рукав товарища и одушевленно продолжал:
‘Отца-а и ма-атушку поки-ину-ли!’
Над этим стихом в нотах было написано: fortissimo, т.е., как говорят бурсаки, ‘катай во всю глотку’, поэтому Чистосердову и немудрено было забыть обо всем окружающем…
Он очнулся лишь, когда рука ‘Агафоши’ сбоку протянулась к нотам и взяла их.
— A-а, это вы, Агафон Иваныч! — воскликнул растерявшийся семинарист, точно увидел приятеля, с которым давно не виделся.
— Да-a, Степане, это я… сколько лет! — в тон ему отвечал ‘Агафоша’. — Это я… твой инспектор… Та-ак … ‘Отца и матушку покинули’… Что же дальше?
— А дальше, Агафон Иваныч, — басом загудел Чистосердов, — нет ничего недозволительного… дальше излагается, что по ушествии девицы из дома своих родителей ‘путь был неприютен им’ и ‘желанного счастья они не нашли’…
— Эта песня, — неожиданно вступился за товарища Светолюбов, — судя по тексту ее, сочинена, без сомнения, благочестивым человеком.
— А ты уж молчи лучше, — ворчливо произнес инспектор. — Не вылезай, когда не спрашивают. Мирюсь я с содержанием, ибо конец венчает дело… finis coronat opus. Показан грех, но указаны и печальные последствия греха: ‘желанного счастья они не нашли’… Это — достойно похвалы. Позволительно скорбеть о ‘зле мира сего’… да. Но… тем не менее… греховно украшать его цветистым языком поэзии…
— Агафон Иваныч, — не выдержал Архистратигов, — да в такой ерунде, как эта песня, поэзии столько же, сколько в моем сапоге!
— Ну, Ты… привяжи язык свой. Знаю тебя… еретик!.. Только меня спутал. Что я… да! Язык поэзии дан Творцом избранному от людей, дабы… А ну-ка, Светолюбов, покажи свою прыть, дабы…
— …прославлять Его, Создателя светов, что и подтверждается прелестью песнопений церковных — тропарей, кондаков и стихир…
— Вот! — воскликнул ‘Агафоша’, восхищенными глазами взглядывая на Светолюбова. — Во-от! вот!! — И с каждым словом он с силой выбрасывал в пространство руку с вытянутыми пальцами, подобно тому, как фехтовальщик выбрасывает свою рапиру. — Промыслом Божиим ведомы вы все к великому апостольскому служению!.. Что же? Во храме вы будете пустозвенящим языком славословить Творца миров, а в душе вашей будут далеким эхом звучать слова: ‘девицу юноша полюбил’… Нельзя служить двум господам! Или Богу, или миру сему…
Точно кто ущипнул Тихонравова при этих словах, он быстро встал и грубовато сказал:
— Агафон Иваныч! Так резко разграничивать назначение человека невозможно для мыслящего ума…
— Ты меня учить хочешь?
— Мысль не признает ни возрастов, ни положений. Согласно же слову пророка, ‘Господь умудряет и младенцы’.
— Высоко ты что-то залетаешь, парень. — ‘Агафоша’ прищуренными глазами посмотрел на ‘дерзостного’ питомца — Однако, скажи, какова твоя мысль?
— Служить миру, это значит — служить человеку. Но, служа человеку, служишь Богу. И, служа Богу, служишь человеку… Служения человеку и Богу сплетаются, и не знаешь, где начинается одно и кончается другое…
— Прыток и заманчив твой ум, Тихонравче, но боюсь, как бы не увлек он тебя когда-либо в пучину еретичества. Не заносись! Ум человеку дан для смиренного познавания тайн мироздания…
С этими словами ‘Агафоша’ преспокойно взял под мышку ноты Чистосердова и повернулся, чтобы выйти из класса.
— Агафон Иваныч, а ноты? — загудел Чистосердов. — Ведь уже доказано, что в песне одно сплошное благочестие!
— Надо еще доказать, что доказано. Начальство посильнее тебя в логике-то будет!
‘Агафоша’ ушел.
Три друга тотчас закрыли свои учебники и снова начата совещаться.
— Итак, задачи журнала? — начал Архистратигов. — Обмозговать надо. Необходимо написать новогоднюю статью…
— Но кто из нас напишет? — сказал Светолюбов,
— Да ты и напишешь, — ответил ему Тихонравов. — В ученических твоих сочинениях всегда проглядывает возвышенное настроение…
— Но где и как мы обсудим и составим первый номер? — спросил Архистратигов.
— Да, —задумчиво сказал Светолюбов, — я об этом и не подумал… Это важно.
— Глухая ночь и скрытый от человеческих глаз уголок… вот что нам нужно, —заметил Тихонравов.
— Уголком может служить гардеробная.
— Она на ночь запирается, а ключ у Багрянородного.
Архистратигов хитро улыбнулся.
— Я берусь, — сказал он, — устроить это дело.
— Добре.
— Я сейчас же начинаю строчить сочинение.
Друзья разошлись.

II.

Гардеробщик, старый отставной унтер Матвей, или, как его называли семинаристы, ‘Багрянородный’, за его всегда багровое лицо, кроме пристрастия к ‘зелену вину’ имел еще одну слабость: очень любил ‘высокие слова’ и вел с семинаристами беседы о возвышенных материях. И чем непонятнее были фразы, изрекаемые семинаристами, тем в большее умиление приходил Багрянородный.
По окончания вечерних занятий семинаристы ужинали, а после ужина до вечерней молитвы разгуливали по длинным коридорам и обменивались мыслями и мечтами. Гардеробная в это время была обыкновенно отперта, так как большинство семинаристов перед сном умывалось и имело надобность в полотенцах.
Архистратигов е задумчивым видом вошел в гардеробную, держа в руке несколько на отлете ‘Илиаду’ Гомера. Устремив на Багрянородного таинственный взгляд своих маленьких черных глаз, он напыщенно сказал:
— Все есть ничто перед этой книжицей… кладезем неизреченной премудрости, коя удел благодати, явленной старцу, видевшему тьму тем и свет светов и даже… мировой эфир!
Красноватые глаза Багрянородного слегка увлажились, и корявая рука его невольно потянулась к удивительной книге.
— Ни за полцарства! — воскликнул Архистратигов. — Денно и нощно должен держать при себе. И дадена мне под великой клятвой…
— Оглавление ее каковое?
— Подражание Христу… Фомы Кемпийскго!.. Муж светлоок, авва египетский, укротитель тигра, тигрицы и удава… ясновидец, коему в небесах, незримой рукой, огненными литерами… писались слова мудрости нечеловеческой…
— Миляга, дай на вечерок!
— Не могу. Да без знания греческого языка все едино не поймешь ни аза.
— Ежели бы ко мне пришел… уж я бы… — И, приблизив лицо свое к уху семинариста, шепнул: — бутыленция антихристова зелия имеется.
— А если Агафоша ночным дозором пойдет и до твоей пещеры доберется?
— Ни-ни. Не пойдут… вчера ходили…
— Верно знаешь?
— Уж говорю, так знаю… вот еще!
— Добре, добре… Ура, Тихонравче! — вдруг радостно крикнул Архистратигов.

* * *

‘Пещера’ гардеробщика представляла из себя маленькое, отгороженное досками помещение в умывальной, заполненное кроватью, столиком и разным хламом Багрянородного.
Архистратигов крепко притворил дверь умывальной и с таинственной книгой в руке вошел в ‘пещеру’. На столике горела жестяная лампочка. Багрянородный сидел на кровати и прожевывал кусок соленого сухого судака, очевидно, он успел уже выпить.
— Вот что, голова: ты, брат, раздевайся и ложись, — сказал ему Архистратигов, — как только раздадутся шаги, я сейчас же под кровать…
— Правильно. Только там, слышь ты, грязное белье…
— Ничего… земля еси и в землю отыдеши. Ну, повесь свои уши на гвоздь внимания!
— Подожди. Хвати-ка для начала!
— А-a! А ты сам-то вонзил?
— Грешен.
— Дельно. Во гресех роди мя мати моя… Так и быть дербалызну единую сткляницу.
Багрянородный вытащил из-под кровати бутылку и отлил из нее в чайную чашку с разбитою ручкой. Архистратигов ‘дербалызнул’, крякнул и, оторвав от рыбы кусок жесткого мяса, закусил.
— Ну, теперь читай.
Архистратигов начал ‘читать’.
— Миру сему, во гресех смрадных, во тьме и сени смертной, бесу произволящу, утопающу, от аввы Фомы Кемпийского послание…
— Стой! Что это: ‘бесу произволящу’?
— Так как хочет этого бес.
— Господи Исусе! Здорово, однако… с первого нажиму берет!
— Явися в атмосфере велегласная жена, во устах ее девяносто девять и сто труб. И трубиша. Глава жены сей — скала-гранит Гугу… руки ее — реки: Ма, Па и Ва…
— Ива-ан?
— Какой ‘Иван’? Ду-ра… Ва!.. Ноги ее — горы: Монблан, Арарат и Гаризим.
— Погоди. ‘Жена’… что это?
— Вселенная. Слышишь: скала, реки и горы.
— Какие горы-то! Уж это больно того…
— Забористо? То-то. Мон-блан, Ара-рат и Гари-зим… Мон, Ара и Гари… Блан, Рат и Зем… Тут, брат, премудрость! Эго брат, все египетские слова-то. Мон — мой, Ара — Бог, Гари — истина, Клан — благой, Рат — творец, Зим — вселенная… И все сплетается воедино. Мой благой Бог, Творец вселенной, истина есть. Это мне дед мой открыл, он, брат, на морском корабле в Египет к пира-миде Хеопса ездил…
— Пира… это, надо полагать, вроде как святые места?
— Да. Пира-Мида-Хеопс… Понимаешь?
— ‘Понима-аешь’… Ишь ты чего захотел! Тут ученость… — Багрянородный глубоко вздохнул. — А мы, как значит, родились темные, так незрячими и помрем… Хошь, так дерни еще, налей в чашку-то.
— Не говори о смерти! Смерть — удел всего живущего, но и после смерти есть еще жизнь бессмертного человеческого духа… ‘Я — царь, я — раб, я — червь, я — Бог!’
— Не греши! — вдруг погрозил пальцем Багрянородный. — Ты — го-ло-ва!.. золотая голова! за экую голову… Однако не греши!
— Да чего я согрешил-то?
— То-то… Кто сказал: ‘я — Бог’?
— Дура-голова! Это сказал великий поэт Державин, который у самой императрицы Екатерины Великой в большом почете был! Ах ты… — уже искренно погорячился Архистратигов, — слова эти надо понимать проникновенно!.. Башку надо иметь на плечах, а не тыкву…
— Ну, ладно… Дерни, налей в чашку-то,
— Точию единую разве…
Выпив, Архистратигов продолжал не без увлечения свою импровизацию, и, как только дошел до ‘великих Гога и Магога’, услышал легкое похрапывание и посвистывание носом.
Архистратигов взял со стены ключ, потушил лампу и тихонько вышел.

III.

В коридоре его уже поджидали Светолюбов и Тихонравов.
— Фарт?
— Фартиссимус.
— Да ты, кажется, того… аки ‘Давид скакаше играя’?
— У Багрянородного-то сосуд скудельный оказался.
Друзья отперли гардеробную и пошли в темное помещение, уставленное рядами огромных шкафов и комодов. Крыса пискнула где-то при их входе.
— Вот что, — заявил Архистратигов, — не будем без особенной необходимости зажигать огарка, потому что он, как и все на свете, не вечен. Обсудим название журнала во тьме.
— Мысль и во тьме светит…
— Я уже придумал название, — произнес Тихонравов, — ‘Глагол, жгущий сердца’.
— Занозисто… Ведь дар такого глагола поэтом приурочен лишь к пророку.
Архистратигов засмеялся.
— Ничего, брат, Светолюбче! Кашу маслом не испортишь.
— Ну, что ж, добре. Так я сейчас прочитаю свою новогоднюю эпистолию. Ненужно пока зажигать огарок-то. Я и так… без светильника…
— Жарь! Сядем-ка, братцы.
Основатели журнала расположились на полу, в простенке между двумя шкафами.
Светолюбов по привычке повел в темноте плечами, откинул фалды старого казенного сюртука, заложил пальцы в карманы жилета и начал свою речь:
— Отроцы семинарстии! Близится та роковая черта, которая каждый год, в определенный, с замиранием сердечным ожидаемый человечеством, час, проводит резкую роковую грань между тем, что было, и тем, что будет. Двенадцать звонких ударов простого механизма, сделанного руками ‘раба нужды’ часовщика, отбрасывают прочь, точно по мановению волшебного жезла, прошлое и вводят человечество в новый год его существования, год новых надежд. Старик-одногодка ушел… Шире дорогу! Полное сил, свеже и бодро-веселое… Фу, че-ерт!! — неожиданно воскликнул оратор, стукнув кулаком по полу. — Кто-то потянул меня сзади за фалду!
Тотчас же между шкафом и стеною поднялась возня и раздался писк.
— Огарок! Цел ли огарок? — испуганно крикнул Архистратигов.
— Огарок-то еще тут, в кармане. Вот анафемы! Не прогрызли ли сюртук? Зажги кто-нибудь спичку!
Маленький желтый огонек слабо выхватил из тьмы три фигуры семинаристов, заботливо склоненных к фалде сюртука. На фалде красовалась небольшая, правильно-круглая дырка.
— Светолюбче, держи огарок в руке и лупи дальше.
Светолюбов откашлялся и снова начал:
— …бодро-веселое дитя чудесно идет на своих младенческих ногах, радостно блестя влажными глазами! Будем верить, что это прекрасное дитя принесет людям новые семена живого плодотворного дела, что оно приблизит человечество ко времени всеобщего братства…
Светолюбов умолк. Тихонравов тотчас же растянулся на полу и начал быстро писать на листе бумаги.
— Не дурно, друже, — сказал Архистратигов, — а в то же время и изрядная ерундистика… турусы на колесах. А как бывает в жизни, так и накатил бы. Какое уж там братство… плодотворное дело… Все это медь звенящая и кимвал бряцающий! Новый год… А что такое Новый год? Да ничего! Как было, так и будет. Ты бы ‘Книгу премудрости Соломона’ в основание-то взял: ‘Род приходит, род проходит, и земля пребывает во веки… идет ветер с юга, идет ветер с запада — и снова возвращается ветер в круги свои’… Новый год!.. По-прежнему нас будут гнать с казенного содержания за чтение недозволенных светских книг, по-прежнему эконом-грабитель будет кормить нас плохим мясом и кашей с салом, идиот-грек так же будет придираться к тем, кого он невзлюбил в этом году… Э-эх!
— Ты говоришь о практической стороне дела, — возразил Светолюбов, — С которой я совершенно согласен, но ведь в заглавной статье нельзя не воспарить несколько в область общих вопросов…
— Светолюбов прав, — буркнул Тихонравов, продолжая писать. — Ну, братцы, зажигай огарок! — воскликнул он, наконец. — Готово! С пылу, с жару, по пятаку за пару… — Он сложил ноги калачиком и, держа лист перед собой, точно папирус, заговорил: — Я присоединяюсь к статье Светолюбова, но, исходя из мыслей, тождественных с твоими, Архистратиже, сделал маленькое добавление… вот: ‘Предпослав эти общие соображения, мы однако не забываем, что жизнь, к сожалению, далеко еще не течет величаво-царственной рекой Христова учения. Мы не забываем отнюдь, что, согласно латинской пословице, homo homini — lupus est, что и в наступающем Новом году владыка жизнь будет диктовать человечеству свои жесткие законы… Но утешительно уже то, что ежегодно, в известный день, в домах, на улицах и площадях выражаются пожелания всеобщего ‘нового счастья’. И это обстоятельство служит показателем благородной жажды, живущей в душе человеческой. И мы верим: настанет все-таки то золотое время, когда народы, по слову пророка Исаии, перекуют мечи на плуги и копья на серпы и когда лев уляжется рядом с ягненком. Во имя этого-то светлого грядущего мы и вносим свой труд в общую кошницу высших стремлений человеческого духа!’.
— Это так! Это по-златоустовски! — пришел в восхищение Архистратигов. — Не даром ты томы Вебера, Бокля и Добролюбова отма-хал… А я так вот на Агафошу и еще на Пипина Короткого сатиру состряпал…
— Ну, братия, надо сейчас же переписывать, — предложил Тихонравов.—Пишите одним почерком, чтобы буквы склонялись не вправо, а влево, со средним нажимом. Каждый пусть пишет свое… Я ведь тоже заметку о семинарской воспитательной системе нажарил. Распатронил — во-о! Однако, нахожу и некие добрые стороны, каких нет, мне думается, в других учебных заведениях.
При тусклом свете огарка, растянувшись на полу, основатели первого семинарского журнала углубились в молчаливое переписывание своих произведений. Слышалось лишь непрерывное поскрипывание перьев, да иногда — шорох где-нибудь за шкафом…
Вот, наконец, все было переписано. Светолюбов отворотил лацкан сюртука, достал иголку с суровой ниткой, данной ему бабушкой еще в августе, при последнем прощании с домашними, — и все четвертушки были сшиты в одну тетрадь. Вверху первой страницы крупными славянскими литерами обозначалось:

‘Глагол, жгущий сердца’.

Журнал самостоятельной мысли.

Последнее место в журнале, в качестве, так сказать, десерта, занимало стихотворение Архистратигова:
В час полуночи глухой
Агафоша в классе бродит
Рукой быстрой в партах водит…
Но — увы! — какое горе:
Вместо вредных светских книг
Часослов лишь он находит…
Что же делать горемыке?
Идет уныло он домой…
А во след ему — в придачу,
Меткой пущенный рукой,
Часослов летит другой…

IV.

‘Глагол, жгущий сердца’ произвел сильное впечатление на семинаристов. ‘Богословы’ хвалили передовую статью, содержащую все необходимые части хорошей ораторской речи: вступление, изложение, патетическую часть и заключение. ‘Философам’ понравилась статья о ‘семинарской воспитательной системе’, правда, ее критиковали, и подчас очень жестоко, находя в ней погрешности даже против ‘законов мышления’, установленных логикой Светилина, но в то же время находили, что автор ее начитан, смел и самобытен в выводах, и втайне гордились, что среди них обретается ‘светило’, могущее написать ‘без малого академическое сочинение’. Наиболее легкомысленные ‘риторы’ или ‘словесники’ перечитывали с громким ‘гоготом’ сатиру Архистратигова, и его стихотворение запомнили наизусть. Великий любитель и знаток пения, регент семинарского хора, Златоверхов создал для него мелодию, которую перевел на ноты… Солидные ‘богословы’, уже начинавшие поговаривать в часы досуга о приходах и невестах, ‘наяривали’ игривый мотив на фисгармонии…
Журнал был остроумной новинкой, будящей мысль, вызывающей споры, рассуждения…
Носился слух, что ‘богослов’ Ортодоксов, после самого внимательного прочтения журнала, сделал из него выписки и часа два в глубокой задумчивости ходил по классу, а потом сел, сшил тетрадь и принялся писать огромное сочинение, опровергающее весьма многие положения статьи Тихонравова. Был он всегда хмур, молчалив и писал сочинения в три-четыре-пять писчих листов. Ум его вращался в туманной атмосфере ‘постулатов’, ‘предикатов’, ‘субстатов’, ‘тез’, ‘антитез’ и прочей, как выражался Тихонравов, ‘гегелевской фигурляндии’.
Недостаток же Ортодоксова заключался в том, что во хмелю он был буен и драчлив.
Три друга торжествовали. Архистратигов уже не раз колесом прокатился по рекреационному залу. Тихонравов чаще прежнего выводил высоким тенорком:
Нелюди-имо наше мо-о-ре,
День и но-очь шумит оно-о!
— ‘Аще… возьму крыле мои… и… вселюся в последних моря… и та-а-мо бо рука Твоя наставит мя’…
— Слышу глас вопиющего? Откуда? — притворился удивленным ‘Агафоша’ и направился к парте Духосошественского. — Эк, ведь… Под партой, а не в ‘последних моря’ вселился… свинья! Утратил человече образ и подобие Божие…
— ‘И у… дер… жить мя… десница Твоя’… — доносилось из-под парты.
— Еще и имя Всевышнего оскверняет смрадными устами своими! Подымите его. Возьмите ключ у спальника. Унесите пьяницу в спальню. Разденьте его.
Два дюжих семинариста подошли к парте, стали извлекать обессиленное тело, скоро показалось бледное лицо Духосошественского, который пялил свои округлившиеся глаза на инспектора и, видимо, не отдавал себе ни в чем отчета, наконец, он произнес коснеющим языком:
— И во… зо… пиша…
— И возопиша, — горько улыбнулся ‘Агафоша’, — что упихся еси, аки сапожник…
В этот момент от сотрясения из парты выпал ‘журнал самостоятельной мысли’. В глазах ‘Агафоши’ мелькнули крупные славянские литеры.
— А это что за записки такие? Ну-ка, дай-ка сюда! Гм… ‘Глагол, жгущий сердца’… — ‘Агафоша’ развернул тетрадь, пробежал глазами в разных местах. — Гм… вольные филозо фы… критика… Ох, уж эта госпожа критика… розгами бы её!
— Однако, вся изучаемая нами здесь история философии состоит из сплошной критики разных философских систем…
— Кто это говорит, кто? — вспылил ‘Агафоша’.
— Я, Тихонравов.
— Ты смотри у меня!
— Я смотрю.
— Ну, то-то!
Семинаристы осторожно ухмыльнулись. Но вот глаза ‘Агафоши’ упали на стихотворение.
— Кто этими пашквилями оскверняет руку свою? Не ожидал… Не ожидал!..
‘Агафоша’ быстро вышел из класса, хлопнув дверью. И тотчас же вслед за ним умчался Светолюбов.
— Агафон Иваныч, журнал этот мой…
‘Агафоша’ несколько мгновений стоял как бы в столбняке, широко раскрыв глаза, наконец, он произнес:
— Чушь городишь.
— Нет. Я написал этот журнал.
— И этот пашквиль на меня?
— И… мм… да… и это стихотворение.
— Не заговаривай зубов! Ты первый ученик, или нет?
— Да, первый.
— Ну, вот. Не поверю я, чтобы воспитанник, достигший не иначе, как только умом возвышенным первенства в науках, мог уронить себя до… сего… чтобы юноша с памятью, достойной удивления… Нет! Этого вольнодумства у нас в семинарии не было. И ты, Светолюбов, пионер вольного духа? Брось дурака валять.
— Ладно, допустим, что стихи написал не я… Но, Агафон Иваныч, не думаете же вы, что их написал Духосошественский!
— Эти глупые вирши мог бы сочинить и извозчик.
— Я не думаю этого, Агафон Иваныч. Обратите внимание на легкость стиха. ‘Меткой пущенный рукой часослов летит другой’… А Духосошественский и прозою-то на колы пишет.
‘Агафоша’ внимательно перечел стихотворение.
— Да, не без яда… Бесово исчадие! И легкость есть.
— Но в стихах нет даже обидной клеветы на вас, Агафон Иваныч…
‘Агафоша’ даже замахал руками, как бы отмахиваясь от налетающей пчелы.
— В первой строфе говорится о вашем рвении, как нашего воспитателя, охраняющего нас от заражения ядом вредных мыслей…
— Но объясни ты мне, гусь ты лапчатый, вот что: если это есть мое рвение, то по какой причине я, не найдя ничего мерзостного, якобы ‘уныло’ домой пошел, почему я есть ‘горемыка’?
‘Агафоша’ лукаво улыбнулся, приготовившись слушать возражение, и далее мельком взглянул на высокий открытый лоб Светолюбова, скосив глаза на сторону.
— Это не опровергает моего суждения, — заговорил, наконец, Светолюбов. — Указанное явление проистекает из противоречивости себе самой натуры человеческой и, думаю, замечалось в древнейшие времена… Думаю, что и тогда бывали случаи, что подвижник, сгораемый желанием ревностного разрушения во славу Божию идолов языческих, приходил в уныние, находя капища пустым… Уныние это можно назвать странным, но не постыдным… Но, Агафон Иваныч, если в стихах, похожих и на порицание и на восхваление, по исследовании, не оказывается порицания, следовательно, в них — восхваление.
— Сия логическая фигура называется…
— ‘Доказательством от противного’. Это есть или хлеб, или камень, по исследовании оказывается, что это не камень, следовательно, это есть хлеб.
— И эдакая светлая голова станет писать лукавые вирши?! — воскликнул ‘Агафоша’. — Но я прочту и остальное… сра-азу твое узнаю!.. Quod licet Jovi, non licet bovi [Что приличествует Зевсу, не приличествует быку]. — Он помолчал и потом прибавил: — А все-таки о. ректору я должен показать этот ‘Глагол’, ибо молва — тысячеуста. Совсем из семинарии тебя не изгонят, но… ‘блюди, яко опасно ходиши’!..
— Я должен был взять журнал на себя, — говорил Светолюбов, возвратившись в класс. — Духосошественского за один выпивон, да еще в праздничное время, могут лишь согнать с казенного содержания. А если бы Агафоша приплел сюда еще журнал, так и не видать бы больше Духосошественскому семинарии!
— Но и тебя за журнал-то… — начал было Тихонравов.
Светолюбов махнул рукой,
— Ерундистика! Преподаватели благоволят ко мне, Агафоша тоже… Разве только на вольную квартиру сгонят. Ну, что ж? Пойду к псаломщику церкви Воздвижения и возопию: ‘Брате Николае, так и так… пики—козыри… странник есмь, не имам, идеже главу преклоните! И вселюсь в его боковинке. Если и без окна этот чертог, так ведь теперь и без того дня почти нет… А псалмопевец и войлочишка даст… укрываться можно хламидой, а под голову — брюки, пиджак, да кулак… Добре!
— Псалмопевец даже рад будет. Как же! Кандидат в академию… будущее ‘светило церкви’…
— Вы же, братие, тайно будете завертывать для меня в бумагу хлеб и даже кашу… да я еще заведу дружбу с поваром, родом, ведь, он из Сычуговки, а я там всю его родню знаю. Э-э, че-е-рт! Да ведь на свободе-то каждую неделю можно будет ‘Глагол, жгущий сердца’ закатывать!
И Светолюбов весело продекламировал:
Знай работай, да не трусь!
Вот за что тебя глубоко
Я люблю, родная Русь!..
— Да-а, зело заманчиво… Уж не упиться ли мне подобно Духосошественскому? — не то в шутку, не то серьезно сказал Архистратигов.
— В новом году это первое событие в жизни нашего журнала…
— Думаю, что и не последнее, — хмуро заметил Тихонравов. — История гласит, где новое дело, там и жертвы… Так все и идет. Старый год сменяется новым годом, старый век — новым веком… А закон жизни один, ни одна пядь земли не дается человеку даром. А посему: иди и все вперед и вперед… при подобно быку, впряженному в плут… Освещай свое сознание и свети другим… Жизнь человека — ‘единый миг ресниц Господних’, но дух его вечен!..

———————————————————-

Первая публикация: журнал Пробуждение, NoNo 9, 11, 1913 г.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека