Певец парижской голытьбы, Луначарский Анатолий Васильевич, Год: 1913

Время на прочтение: 10 минут(ы)

Анатолий Луначарский

Певец парижской голытьбы

Приложение к статье ‘Жеган Риктюс’
Машинопись, подписанная автором, с его правкой. ЦПА ИМЛ, ф. 142, оп. 1, ед. хр. 293, лл. 6—13.
Лет пятнадцать тому назад, еще совсем юношей, я с величайшим постоянством посещал всякие пролетарские праздники, с радостным волнением отмечая всякое проявление чего-нибудь напоминающего пролетарское искусство.
Редко выпадало мне на долю этого рода наслаждение. Сейчас такие празднества стали уже гораздо более содержательными. Но в те времена они носили довольно вульгарный кафешантанный характер.
Только Марсель Леге, теперь уже почти дряхлый старик, гремел на них уже тогда надорванным басом свои трогательные и бравурные революционные романсы, вроде до сих пор знаменитого и все еще им исполняемого ‘Красного солнца’.
И вот как-то в большом кафе, где— не помню какой — профессиональный союз отмечал товарищеской выпивкой и концертом свой юбилей, на эстраду после непристойного кабацкого актерика, смешившего публику грязными солдатскими анекдотами, выступил длинный-длинный, тощий-тощий юноша в помятом черном сюртуке, воротник которого, заколотый булавкой, стыдливо скрывал белье на груди. Покачиваясь на тонких ногах и полузакрыв глаза, закрытые тенью широкополого фетра, глухо и монотонно молодой человек декламировал стихи о зиме. Лишь порою прорывалась боль, напоминавшая слезы, или ирония, напоминавшая укус голодной собаки.
‘Вот зима’, тянул поэт. ‘Сколько теперь прольется слез на наш счет, слез сочувствия голытьбе. Жалость будет бить фонтаном. Ведь жалеть бедняка это все равно как продавать свою красоту, тоже коммерция, тоже ремесло!’
И он припоминал Виктора Гюго, Жана Ришпена, Коппе с едкой иронией:
‘Посмотрите, разве Жан Ришпен, оплакивая оборванцев, не нажил капитала? Но пусть они делают наше стадо предметом своей кисти и гребут за это хорошие куши — нам они чужие. Ведь и блохи питаются нашей кровью!’ [1]
Что придавало особый аромат этой долгой и траурной, злобной и ноющей литании [литания — вид молитвы в католической религии, здесь: причитания, жалобы] бедности — это язык. Поэт в совершенстве пользовался парижским арго, этим наречием, одновременно грязным, терпким, едким, грубым и способным на за сердце хватающую трогательность, когда она просвечивает сквозь его хулиганские гримасы, словно внезапные слезы на лице загрубелого апаша.
Этот поэт был Жеган Риктюс.
С тех пор прошло пятнадцать лет. Риктюс стал знаменитым. Я не знаю, нажил ли он капитал. Но своему призванию он остался верен.
Я встретил его вновь на концерте, устроенном русским Бюро Труда в Париже. Он должен был выступить вместе с несколькими другими народными поэтами — теперь их много, — на мою же долю выпала честь сказать вступительное слово о социальной поэзии во Франции и переводить декламацию Риктюса на русский язык для многочисленных в Париже не понимающих французского языка лиц [2].
Риктюс постарел и пополнел. Теперь это очень большой человек с резкими чертами лица и глубокими морщинами, вполне прилично одетый, отнюдь не экстравагантный. Но теми же остались его громадные печальные глаза, его глухой голос, а главное — его поэзия. Она осталась той же по огромной искренности и по такому же непосредственному контакту с языком и переживаниями парижского дна, какого нельзя встретить ни у одного другого поэта. Но она тоже выросла: то, что было похоже на скорбную мелодию на каком-то примитивном инструменте вроде окарины, стало настоящими токкатами на многозвучном органе.
Насколько крупным поэтом является Жеган Риктюс, мы без труда увидим по тем отзывам, которыми встречен был лучший сборник его стихотворений, ‘Монологи бедняка’.
Сердобольный поэт Франсуа Коппе писал:
‘Чем более хожу я по ночным тротуарам за лохмотьями Жегана Риктюса, чем более слышу я сквозь туман его горькие монологи, тем более искренне трогают меня эти отчаянные иеремиады, этот плачущий арго’ [3].
Малоизвестный в России, но очень своеобразный и сильный писатель Жан Лорен назвал книгу Риктюса ‘самой прекрасной поэмой нашего времени на арго и в то же время самой прекрасной поэмой скорби вообще’ [4].
Шарль Моррас,вождь неороялистов, теоретик неоклассицизма, один из влиятельнейших писателей Франции, называет идею поэмы ‘Выходец из гроба’ [5] гениальной. Не обинуясь, он провозглашает эти разговоры с Христом парижского уличного бродяги шедевром [6].
Утонченнейший поэт-ювелир академик Анри де Ренье дал такой отзыв:
‘Жеган Риктюс нашел для своей книги язык единственный в своем роде. Это язык поэта и ругателя, рафинированный и грязный. Это парижское патуа [наречие, говор — франц.], живое, как у Виллона, выразительное, в котором можно отливать образы, словно из шершавой позеленелой бронзы’ [7].
Лоран Тальяд, опять поэт и критик с громким именем, называет Риктюса ‘самым живым из современных поэтов, рассказавших нам о городе нищеты и о Вавилоне лохмотьев’. Он констатирует, что сборник Риктюса имел ‘головокружительный успех’ [8].
Этих отзывов совершенно различных писателей мне кажется достаточно, чтобы показать, какое широкое признание завоевал себе наш оригинальный певец голытьбы.
Укажу коротко на некоторых его предшественников. Еще средние века знали гениального поэта, умевшего выражать до сих пор волнующие нас чувства на языке воров, проституток и гуляк того времени. Виллон принадлежал к самой бесшабашной и самой нищей богеме. Он сиживал в тюрьме и печально окончил свою жизнь. Тем не менее этот блудный сын поэзии, этот отверженный сверкает на небе французской поэзии звездою самой первой величины.
Крупным поэтом, в произведениях которого мы часто встречаем описание нужды и голода, является Гежезип Моро [9]. Этому человеку, рано умершему от истощения и оставившему после себя лишь один том горьких и вместе нежных, сентиментальных стихотворений, недавно поставлен памятник!
Родственные Риктюсу мотивы найдем мы также у Жана Ришпена. Но этот поэт — теперь гордость академии — и прежде был бунтарем и бродягой pour rire [смеха ради — франц.]. Для него все это было скорее романтическим маскарадом.
Талантливо и сочно писал на арго свои песни Брюан [10], открывший на Монмартре знаменитый кабачок, куда парижане и иностранцы считали своим долгом завернуть, чтобы послушать желчной ругани парижских вуайу и разных ужасов и сальностей’ которыми богаты были несомненно, впрочем, сильные песни хозяина.
К сожалению, Брюан, оставшись и до сих пор одним из лучших писателей на арго, давно изменил своему некогда народническому направлению. Теперь он мастачит длинные романы-фельетоны и пятиактные драмы, в которых прославляется милитаризм и патриотическая самоотверженность.
Конечно, Жеган Риктюс учился не только у тех бедняков, с которыми ему приходилось делить матрац в ночлежке или благотворительный суп, потому что Риктюс долгое время был нищим в самом точном смысле этого слова, — но и у вышеуказанных предшественников. Тем не менее он резко отличался от них. Он не так гениален, как Виллон, но зато современен, а время наше слишком богаче эпохи Виллона. Он злее и мужественнее Моро, искреннее и глубже Ришпена, изящнее, одухотвореннее Брюана.
И теперь я хочу несколько познакомить читателей ‘Дзвона’ с его произведениями, дав ряд переводов наиболее поразивших меня строф его сборника. Само собою разумеется, в переводе они теряют не только благодаря переходу от музыки стиха к прозе — Риктюс не бог весть какой музыкант, но и при перенесении с жгучего и дерзкого арго на литературный язык. Когда-нибудь придет, быть может, украинский поэт, который сможет дать своей публике вполне художественные переводы Риктюса. Украинский язык дает к тому полную возможность. Но я убежден, что само по себе содержание у Риктюса так напряженно и богато, что даже, так сказать, в холодном виде его поэмы духовно питательное блюдо. Толстой говорил, что лишь то стихотворное произведение можно признать разумным, которое очень мало теряет будучи переложено на прозу [11]. Я не совсем разделяю это мнение, но Жеган Риктюс во всяком случае вполне может выдержать это испытание.
В пронзающей поэме ‘Ложь и сон’ Риктюс описывает себя без устали ходящим по стогнам Парижа бродягой.
‘Я парень, который идет засыпая на ногах и который вполне мог бы запустить кому-нибудь нож под ребра, рискнуть на грязный удар, если бы он крепче держался на лапах. Да еще не знал бы, что в конце концов чем больше рождает нищета преступников, тем больше в мире ужаса, тем больше стыда и тем жирнее кушают господа судьи!’
Среди страданий этого неустанного странствования меж чужой толпы, то в убогих закоулках огромного города, то среди двух рядов великолепных магазинов, этот мрачный человек в разорванном и запыленном платье, этот длинный черный силуэт носит в себе какую-то странную фантастическую надежду.
‘Когда живот пуст — остается только отдаться на волю судьбы, как тот твердолобый скот,который идет себе, заранее зная, что идет на бойню. Как же выходит, что, не имея сил на дело, не имея мужества поставить себе цель, — все-таки не устаешь жить, живешь спустя рукава, на авось. О, я сейчас объясню вам это. Дело в том, что каждый имеет свою химеру, и чем в более густой грязи плещется, чем более окунулся в нужду, чем более неверно его пропитание, чем менее знает он куда кинуться за кровом, как ночная птица, застигнутая днем, тем более питает он в своем мозгу два зернышка лжи и надежды!’
Это не широкосоциалистические надежды. Голодающий бедняк относится к ним скептически: ‘Чем больше деремся мы ради человечества, тем более жиреют сильные, и в конце концов все это идет на пользу коммерции, которая возрождается под лучами новой уверенности’. Нет, его мечта — чисто поэтический фантом. <Ему> грезится какая-то странная утешительница, какая-то святая дева отчаивающихся.
‘Да, когда я бросаюсь на жесткую скамью — вдруг подымается она, та, которая спит на дне моих снов, словно статуэтка Мадонны, спрятанная в шкафу. Кто она? Я не знаю. Но она прекрасна. Она подымается, как летняя луна. Она стоит передо мной, как часовой, как факел, как какое-то сияние. Она прислушивается, не позову ли я из глубины сумерек и несчастья. Ее груди похожи на цветы. Ее зрачки переполнены любовью. Кто она? Я не знаю. Она так далеко. Она так бледна в наступающем вечере, что я готов был бы поклясться, что она выходец из могилы, в которой нас может быть поженят когда-нибудь без свидетелей. Бродя без устали и нагромождая все новые километры асфальта, быть может в конце концов в какой-нибудь вечер, полный страха и горечи, я-таки упаду в ее давно жданные объятия’.
И вот эта девушка-виденье обращается к нему с речью, полной ласки, странно звучащей на зловонном, низком и в то же время своеобразно мощном арго:
‘А, наконец. Вот ты? Не слишком-то рано пришел ты ко мне, паренек. Подойди. Откуда? Как звать? Ты опоздал. Но я вижу, что ты смертельно устал, идя ко мне. Боже, какой же ты длинный. Боже, какой ты худой! Как устало мигают твои гляделки. Как согнуты твои острые колени. Как ты обвис, какой ты пустой, какой рваный. Кажется, что твои кости просвечивают. А запах? За тобой можно было бы идти по следу’ и т. д.
Она нежно издевается над ним:
‘Заговори же, если умеешь. О! как разбухло твое ретивое, я боюсь, что оно как раз лопнет. Уж давно я надеялась тебя встретить и рассчитывала на этот час. Вот ты и плачешь — стоп! Посмотрим, что будет дальше. Я люблю тебя таким, каков ты есть. Ну отдохни же, прикорни. Ведь не торопишься? Пришел издалека. Спи, дай всему устроиться. Я — Красота, я — Справедливость. Ведь уж тридцать лет бегаешь ты за моим поцелуем’.
‘Вот так. Так будет она говорить до рассвета с большим знанием обстоятельств. И слова ее падут, как семена любви. И в то время как она будет говорить мне эти добрые вещи, пока мертво-бледное утро не ляжет в свою молчаливую постель, она положит руку на мои губы и долго-долго будет целовать меня в глаза. Спать!.. Спать до полудня. Пусть это будет проститутка, пусть кто угодно, но, спрятавшись возле нее, я засну, как маленький воробей в гнезде. Я уж не знаю, вечер это или утро. Может быть,стало менее темно в моей судьбе. Спать. Спать долго… Но чёрт возьми! Та, которую я зову, не Дама ли в черном? Да,Дама в чёрном, которая к каждому придет на свидание при тридцати шести свечах, что зажигают для ее встречи. О гром и молнии! Дама в черном, усыпителышца угрызений, безгрудая, твердосердая, леденящая сознание, та, что не имеет ни жалости, ни глаз! Знаете ли вы ее? Черную великаншу, которая в самые шумные толпы запускает, словно взмах крыла, свое острие, чтобы очистить место молчанию и ночи, а также, чтобы дать наконец покой бедняге, который все бродит и бродит без устали!’ [12]
Я уже говорил, что Шарль Моррас считает шедевром Риктюса поэму ‘Выходец из гроба’, в которой Риктюс описывает внезапное возвращение Христа и то, что сказал ему парижский бродяга, столкнувшись с ним при свете газового фонаря.

 []

Иллюстрация к сборнику стихотворений Жегана Риктюса ‘Монологи бедняка’ Гравюра Т. А. Стейнлена Из книги: Jehan Riсtus. Les Soliloques du Pauvre. Paris, 1903

‘Знаете ли, я встретил его вчера после полуночи, на углу улицы, инкогнито. Седые нити украшали его шевелюру, и для сына божьего, позволившего себе прогулку по земле, он не имел блестящего вида. Он шел прямо мне навстречу. — Добрый вечер! Вот и ты? Нечего сказать, встреча! Бывают же такие удачи. Ты меня удивляешь… сошел со креста. Нелегко должно быть было? Ну ничего. Хотя и холодно, а у меня нет крова, но я рад с тобой познакомиться. Так это ты? Тут нет ошибки? О какой шум будет в Париже. Газеты будут продаваться сотнями тысяч!.. Спрашивайте ‘Возвращение Христа’! Читайте ‘Прибытие Спасителя’!.. Ш-ш!.. Закроем рты. Вон ажаны [полицейские — от франц. agent]. Слышишь их шаги? Понял? А то они найдут для нас дырку. Отойдем в сторонку, распятый. Ты знаешь, на них не стоит полагаться. Ведь ты уж был схвачен на Елеонской горе за нарушение тишины и спокойствия? И теперь не будет лучше… Дай поглядеть на тебя. Какой же ты белый, какой бескровный, какой печальный, похож на голодающего артиста. Какой же ты белый! Ты дрожишь и щелкаешь зубами. Я уверен, что у тебя ни крошки не было во рту и что ты давно не спал. Подружимся, братик. Хочешь, присядем на скамье, а то пошляемся вместе? Какой же ты бледный! Рана в боку не зажила еще? Все еще кровоточит? А кто же сорвал с гвоздей твои дырявые руки? О бедные, пробитые голые ноги, шагающие по асфальту. Какой же ты бледный! Ты похож на выходца из могилы или на свернувшийся лунный свет. Ты был таким же худым, когда провозгласил себя царем Иудеи? Ты словно мукой обсыпан. У тебя наверно чахотка? Ну, что же ты думаешь о нашем обществе? О газе, электричестве? Мы живем в героическое время. Ну? Поговори. Молчишь? Ты похож на запертый ящик укоризн. Молчишь? Немой? Слепой? Слышишь этот вой? Это воет железная собака, это фабрика зовет своих детей, это вопит нынешнее отчаяние!’
Продолжая эту страшную беседу, Риктюс переходит к запросам все более едким и гневным. Он осыпает упреками Христа. Он преклоняется перед добротой его сердца. Но винит его в том, что он стал знаменем покорности и смирения.
‘Христос ушел, не сказав мне ни одного слова в утешение, но с таким отчаянным лицом, с такими померкшими глазами, что я их вовек не забуду. Тут проглянул рассвет, и я увидел, что сын божий был я сам, отраженный в зеркале кабака’.
В поэме ‘Весна’ с симфонической роскошью скорбных красок описывается другой голод бедноты — голод по женской ласке. Она кончается поразительной картиной ночи и своего рода ночной песнью бедняка:
‘Чем это запахло? Спускается вечер, таинственный и утешающий (l’misterieux et consolant — поэтичнейшие названия вечера, общепринятые в арго). Вечер, усыпляющий маленьких девочек в их постелях. Распростирает свой шатер огненное небо (le flamboyant — выражение арго), и первая звезда начинает блестеть среди других, словно взгляд девушки, любовью которой пренебрегли. Колеблющимся шагом иду я дальше. Как устали мои ходилы! А кругом все живет, течет, развертывается, кругом пахнет сиренью и девушками. Зажглись огни домов. Как милы эти огоньки рядами друг над другом. Я сейчас уверен, что они освещают чье-нибудь счастье. О прозрачные абажуры, сердечки, горящие нежностью. О бедные те, кто в этот вечер, полный сладкого опьянения, не имеют ни одного родного человека! Насекомые тучами летят сгореть на огне этих ламп. Не мои ли то желания, не успевшие созреть, обжигают крылья в пламени реальности? Проходят мимо обнявшиеся пары, как смерть всегда обнимает жизнь, задевают меня и уходят, а я один с тоскою. Но так красиво иллюминовано небо, столько радости в весеннем воздухе, так сладко мне, что, пожалуй, бог существует!’
И полный этой мысли поэт начинает свою трагическую молитву к богу: ‘Боже мой, если ты существуешь, встреть меня лучшей из твоих улыбок. Я много имею сказать тебе: я сегодня полон откровенности!’ И она льется, эта молитва, рыдающая и гневная, безумная, требующая и замирающая от надежды, которую сменяет отчаяние.
Пусть эти отрывки дадут читателям ‘Дзвона’ некоторое представление об одном из своеобразнейших писателей нашего времени.
Том ‘Монологов бедняка’ иллюстрирован рисунками знаменитого Стейнлена. Они гениально горьки и полны глубокого понимания смысла и тона риктюсовской поэзии.
<1913>

Примечания

1 Монолог ‘Зима’ (‘L’Hiver’).
2 Литературно-музыкальный вечер, посвященный социальной поэзии во Франции, состоялся 11 мая 1912 г. В вечере участвовали поэты-песенники: Монтегюс, Жерар, Дублие.
3 В газете ‘Le Journal’.
4 Отзыв Жана Лорена также напечатан в ‘Le Journal’.
5 Редакция журнала ‘Дзвiн’ дала к упоминанию о поэме ‘Выходец из гроба’ следующее примечание:
‘К сожалению, эту поэму мы не смогли напечатать по независящим от нас обстоятельствам, хотя она и была прислана уважаемым автором статьи’.
6 В журнале ‘Revue Encyclopdique’.
7 В журнале ‘Mercure de France’.
8 В газете ‘Dpche de Toulouse’.
9 Книга рабочего поэта Эжезипа Моро (Maureau, 1810—1838) называется ‘Незабудка’ (‘Le Myosotis’).
10 Аристид Брюан (Bruant, 1851 — 1925) —автор популярных песен, написанных на парижском арго, с которыми он выступал в кабаре ‘Chat noir’.
11 Ср.: ‘По рассказам Льва Николаевича, он серьезно оценил Пушкина, прочтя французский перевод, сделанный Мериме, ‘Цыган’ Пушкина, чтение этого произведения, изложенного в прозаической форме, с особенной силой показало Льву Николаевичу всю силу поэтического гения Пушкина’ (П. И. Бирюков. Биография Льва Николаевича Толстого, т. I. изд. 2. М., ‘Посредник’, 1911, стр. 309).
12 Из цикла стихов ‘Songe-Mensonge’ — первой части трилогии, напечатанной в ‘Монологах бедняка’. Перевод Луначарского (как и в некоторых других цитатах) имеет ряд отклонений от подлинника.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека