Перед восходом и заходом солнца, Луначарский Анатолий Васильевич, Год: 1932

Время на прочтение: 9 минут(ы)

Анатолий Луначарский

Перед восходом и заходом солнца

К 70-летнему юбилею Гауптмана

1

Германия хотя и не совсем единодушно, не в один тон, но все же торжественно чествует крупнейшего своего поэта Гергарта Гауптмана в день его семидесятилетия.
Маститый поэт сильно способствовал блеску этого праздника тем, что как раз к его сроку подарил немецкой литературе и немецкому театру новую прекрасную драму под заглавием ‘Перед заходом солнца’ [1].
Самое заглавие, очевидно, выбрано автором для того, чтобы установить некоторую перекличку между этим, до сих пор последним, его произведением и той драмой, которая явилась бурным началом его писательской карьеры и носила название ‘Перед восходом солнца’. Мы и хотим взять некоторую параллель между первым и последним продуктом драматургического творчества Гауптмана, эта параллель поучительна.
Однако мы считаем уместным предварительно, хотя бы в кратких словах, дать нашу общую социально-культурную оценку многозначительной фигуры Г. Гауптмана *.
* Общую характеристику писателя и его творчества я собираюсь дать в заканчиваемом мною этюде ‘Г. Гауптман и В. Гёте. Опыт историко-литературной параллели’ [2].

2

Последний император Германии Вильгельм Второй публично высказался о Гауптмане, как об ‘отравителе народного немецкого духа’. Он постоянно преследовал писателя и пакостил ему насколько мог [3].
Это, конечно, очень хорошо. Это входит в оценку писателя, как большой плюс. К сожалению, отношение Вильгельма к Гауптману характеризует не столько передовые идеи и яркость социально-политического темперамента писателя, сколько узколобие, некультурность и тупую реакционность бывшего императора.
Даже ‘Форвертс’ в своей статье о Гауптмане, приводя отзыв канцлера того же императора фон Бюлова, весьма хвалебный для Гауптмана, не может не отметить, что высокая похвала из уст поверхностного и пустого пенкоснимателя, каким был Бюлов, вряд ли очень лестна для нынешнего юбиляра. Действительно, в числе поклонников Гауптмана мы найдем очень много в сущности глубоко консервативных лиц и кругов.
Был ли Гауптман когда-нибудь революционером? Да. В известном смысле. Он был самым крупным из тех мелкобуржуазных литературных вождей, которые, вступив на путь Эмиля Золя, старались привить немецкой литературе беспощадную честность, суровую правдивость натурализма. Картины подлинной жизни, какие он, равно как Арно Гольц и другие тогдашние его сподвижники показывали в своем художественном зеркале, являли собою в достаточной степени ‘кривую рожу’, и писатели с саркастической усмешкой отвечали раздраженным современникам словами, близкими к русской пословице: ‘нечего на зеркало пенять, коли рожа крива’.
Но здесь нельзя не вспомнить характеристику, которую дает рыцарям чистого искусства Г. Плеханов [4].
Плеханов устанавливает, что приверженность, часто фанатическая преданность искусству для искусства возникает у тех представителей мелкой буржуазии, которые находятся в глубоком разладе с действительностью.
Этот разлад с действительностью был присущ и Золя и Гауптману, — в этом их революционность.
Однако Плеханов тут же добавляет, что разлад этот относится к отдельным возмутительным проявлениям общественной жизни, так сказать, к безобразной поверхности общества. Рыцари искусства для искусства не спрашивают себя о глубоких причинах этих нелепостей и страданий, у них нет силы прокритиковать глубокие корни отрицательных явлений, усумниться в самых основах буржуазного общества и восстать против них.
‘Дело в том, — говорит Плеханов, — что, критикуя отдельные черты, писатели эти оставались, по существу, в рамках буржуазного общества’.
В этом и была их беда. Недавно это прекрасно показал в своем этюде об Эмиле Золя наш товарищ Анри Барбюс [5].
Плеханов говорит, что именно ввиду своей поверхностности, отсутствия настоящего боевого духа, творческой программы натурализм оставляет читателей глубоко неудовлетворенными, и на смену ему часто приходит всякая романтика и мистика с ее мечтаниями и метаниями, но также оппозиционная по отношению к жизни лишь поверхностно и также неспособная подняться до практически революционной позиции.
Гауптман интересен, между прочим, и тем, что в нем эта смена происходила в рамках его личности: мы знаем и Гауптмана-натуралиста и Гауптмана-фантаста. Но там и здесь он все тот же робеющий перед основами буржуазного общества полукритик.
Гауптман всегда был человеком осторожным. И беда его заключается в том, что ему присуща не только внешняя осторожность, — нежелание дразнить полицию и патриотических гусей, — но и внутренняя.
Что касается внешней осторожности, то, надо отдать справедливость Гауптману, он не всегда выдерживал тут линию: он иногда становился ‘дерзок’. Читатель сейчас увидит это на примере первой юношеской драмы Гауптмана, но ‘дерзости’ было немало и в ‘Ткачах’, и в написанном Гауптманом специально по поводу столетнего юбилея ‘освободительной войны’ 1813 года ‘Праздничном спектакле’, и в некоторых других случаях. Всякий раз, как Гауптман был дерзок, он вплетал в свой поэтический венок неувядающую розу, и ругательства, которыми его осыпали в этих случаях реакционеры, превращались через несколько лет в знаки отличия в глазах всей передовой Европы.
Но, как мы уже сказали, беда в том, что Гауптману присуща и внутренняя осторожность. Он все-таки крепко связан со своим мещанством, с некоторой долей пасторства, с подлинной пустоватой интеллигентщиной и ее сентиментальностью.
Так и кажется в самых смелых взлетах Гауптмана, что у него остается ниточка на ноге, и взмахи его крыльев не в состоянии ее порвать: его классовое происхождение напоминает ему в конце концов о себе и заставляет его возвратиться вниз. И как бы он ни раскрашивал свою родную голубятню в небесно-голубой цвет и как бы ни уверял себя и других, что это, в сущности, высота небесная, — остается верным, что голубятня есть только голубятня и что Гауптману не суждено было стать тем соколом, по поводу которого Горький пел песню ‘безумству храбрых’.
Тем не менее Гауптман, как человек очень большой и по-настоящему поэтически даровитый, подлинно гуманный, часто испытывал глубочайшую тоску в окружающей обстановке. Иногда, приложив ухо к сердцу того или другого из его произведений, можно услышать такие стоны собственного сердца поэта, которые показывают, что внутри его горит какое-то пламя, которое хотело бы вырваться. Это относится и к последнему произведению Гауптмана.

3

Но будем верны хронологии. Сначала о пьесе ‘Перед восходом солнца’.
‘Перед восходом солнца’ — социальная драма в 5 действиях. Она была написана сорок четыре года назад и поставлена впервые 20 октября 1889 года ‘Союзом вольных сцен’. Гауптман принадлежал в то время к кружку даровитой молодежи, находившейся в глубоком разладе с обществом, но не находившей революционных путей разрыва с ним. Это были типичные золаисты. ‘Наше дело — со всей правдивостью художественно отразить жизнь, не боясь никаких ее уродств, — говорили они. — Вовсе не наше дело выводить отсюда какие-нибудь политические правила’.
Высокий, рыжеватый, болезненный юноша Гауптман внушал всему кружку огромное уважение и будил надежды. Одни находили его похожим на Шиллера, другие отмечали его ‘гётевский профиль’, но он еще ничего не написал по-настоящему ценного. И вот первый громкий аккорд: драма, о которой мы говорим.
Когда позднее, после скандала с драмой ‘Ткачи’, перед лицом суда, разбиравшего вопрос о ней [6], Гауптман заявил, что эта пьеса рабочей нужды и рабочего восстания вовсе не была им задумана как призыв к протесту низов, а лишь как ‘драма сострадания’, лишь как ‘предостережение для высших классов, чтобы они обратили внимание на страдание бедных’, — то он был совершенно искренен.
Первая его юношеская драма интересовала его прежде всего формально: его увлекали самая грубость материала и безудержная правдивость его передачи. Однако, с большим талантом изображая черными красками жизнь семьи, гибнущей от влияния алкоголизма, Гауптман не подымается ни до каких общественных обобщений. Разные мечтания, которые звучат в речах одного из действующих лиц, и что-то вроде обещания, заключенного в самом названии (солнце-де все-таки взойдет), не меняют дела.
Но тем не менее буржуазный мир был взволнован и раздражен без конца. Буржуазная пресса утверждала, что ‘автор — личность, обладающая явно выраженной преступной физиономией, личность, от которой можно ждать только бунтовских и в то же время грязных пьес’. Его называли анархистом, самым безнравственным драматургом столетия, кабацким поэтом и даже просто свиньей. Один из критиков заявил, что Гауптман затеял превратить немецкий театр в публичный дом.
Во время спектакля, как передает присутствовавший на нем Ганштейн, непрерывно раздавались стук и свистки, а когда автор появился на просцениуме, — поднялся прямо адский шум, который еще усиливался от того, что сторонники молодого новатора отвечали многочисленным врагам его аплодисментами и громкими ‘браво’.
Это был один из самых громких театральных скандалов в Германии. Нечто вроде знаменитого представления ‘Эрнани’ Виктора Гюго в Париже.
Но начало было весьма определенно. В нем уже звучал аккорд большой искренности, желания твердо идти по тому пути, который подсказывают совесть и литературные убеждения, а вместе с тем и то отсутствие настоящего революционного радикализма, которое осталось за автором на всю жизнь.

4

Теперь Гауптману семьдесят лет.
Жизнь его очень баловала. Это богатый, в общем официально признанный не только своей страной, но и всем миром великий писатель современности, человек при своем возрасте свежий, полный мыслей, полный творческих сил.
‘Баловство жизни’ вовсе не было постоянным. И литературная и личная жизнь Гауптмана знала много разрывов, много страданий. Но нас интересует сейчас не это: мы хотели бы прислушаться к музыке семидесятилетнего Гауптмана и понять тот жизненный итог, к которому он приходит.
Новая пьеса Гауптмана — ‘Перед заходом солнца’ — прекрасна в литературном и сценическом отношении. Она имела огромный успех. Она позолотила юбилей. Словно действительно заходящее солнце украсило своим пурпуровым поцелуем этот поздний плод великого таланта.
В Берлине — Краус, в Вене — Янингс имели головокружительный успех в подкупающей и новой по всей своей концепции роли Маттиаса Клаузена.
Уже этого всего достаточно, чтобы сделать пьесу интересной для русской публики.
Ее сюжет, однако, способен несколько разочаровать.
Дело идет о семидесятилетнем тайном коммерции советнике, то есть крупнейшем капиталисте, который рисуется как человек высокой и тонкой культуры, развитого духа и создатель своего большого дела.
В семьдесят лет (как это было с Гёте) Клаузен горячо влюбляется в молодую девушку, северянку Инкен Петере, и, в свою очередь, вызывает горячее чувство в молодом, прямом, смелом сердце девушки, которая любит в нем его нежность, его талант, отнюдь не его деньги.
Обстоятельства развертываются счастливее, чем у семидесятилетнего Гёте, которому осторожная мать отказала в руке молодой девушки, возбудившей его позднюю страсть.
Здесь мы не видим препятствий.
Сущность драмы, однако, заключается в том, что наследники Маттиаса Клаузена, из которых иные его обожают и перед ним преклоняются, не хотят и мысли допустить об этом ‘ужасном браке’. Руководимые зятем капиталиста Эрихом Клямротом, грубым, пошлым, жадным и властолюбивым буржуа, и подстрекаемые хитрым и бессовестным, при внешней корректности, юристом Ганефельдтом (всеми своими успехами, между прочим, обязанным старику), они возбуждают иск о взятии Клаузена под опеку.
Так как Клаузен человек большой воли и светлого ума, то друзья его ни на минуту не сомневаются, что он выиграет процесс. Но по дикому германскому закону — в случае, если наследники вчиняют подобный иск главе фирмы, старому человеку, то он временно, на срок судебного разбирательства, лишается всех своих прав, и ему дается что-то вроде попечителя, каковым в данном случае должен явиться вероломный Ганефельдт.
Закон действительно дикий. Было бы, однако, крайне странно, если бы Гауптман написал целую большую и страстную пьесу только для того, чтобы защитить богатых стариков от нелепого закона, созданного их же классом.
Но странно было бы, если бы мы приняли слишком всерьез и весь внешний сюжет пьесы. Иные заговорили, будто бы в жизни самого Гауптмана проскользнуло подобное обстоятельство. Однако это чрезвычайно маловероятно. Скорее, на тему навел его случай с одним издателем-миллионером, который на старости лет женился на молодой женщине и действительно был, можно сказать, судебно скован воспротивившимися этому наследниками, целиком обязанными всем своим достоянием главе фирмы.
Нет, не в этом основной пафос пьесы Гауптмана.
Вот тот рисунок, который вдруг начинает просвечивать для внимательного и симпатизирующего глаза, когда вы откидываете внешность и начинаете искать сущность его.
Что за мир рисует перед вами Гауптман? Все его симпатии на стороне старика Клаузена. Характерным образом он совсем не спрашивает, как нажито его огромное состояние.
Крупный капиталист — это само по себе отнюдь не отрицательное явление в глазах Гауптмана.
Но дело в том, что Клаузен — творческая личность. Это — создатель большого дела. Мало того, это человек с поэтическим и философским миросозерцанием. Это благородная, богатая натура. Это прежде всего человек чрезвычайно разносторонней и блестящей культуры.
И кто же губит его? Кто оплевывает его старческую, но живую и горячую страсть? Кто осмеливается объявить его слабоумным? Кто затравливает его до смерти, унижая его достоинство, доводя до безумия этого нового короля Лира? Его дети.
Что же? Имеем мы здесь дело с повторением Лира? Говорится ли здесь только о неблагодарности детей? Конечно, нет.
Два поколения представлены здесь: одно — творческой, почти, можно сказать, великой личностью, а другое — жалкими, бездарными, жадными буржуями. Вот теми самыми буржуями и буржуйками, которые составляют класс, правящий класс современного общества.
Мы видели в свое время, как тончайший культурник Анатоль Франс рванулся на старости к социализму, даже к коммунизму, потому что он чувствовал, что господствующий класс грубеет, глупеет и что в его руках человеческая культура идет к гибели. Мы видели недавно, как культурнейший человек нашего времени Ромен Роллан, долго бывший сторонником непротивления злу, торжественно заявил, что он переходит в лагерь активных революционеров, чтобы спасти человеческую культуру из губительных для нее лап капитализма. Мы видели, как культурнейший человек Великобритании Бернард Шоу заявил, что если бы надежды на строимый бессмертным Лениным и его последователями новый мир обманули его, то он закрыл бы глаза с отчаянием относительно будущего людей.
Совсем недавно еще один знаменитейший вождь культурной интеллигенции, утонченнейший Андре Жид заявил, что он всей душой за ‘опыт’ СССР и готов был бы отдать свою жизнь за него, так как, если не победит коммунизм, для человечества наступит ночь.
Гауптман, как мы сказали, человек внешне и внутренне осторожный. Вряд ли мы когда-нибудь от него дождемся, чтобы он проклял старый, буржуазный мир и приветствовал бы новый, пролетарский, бесклассовый, истинно человеческий.
Но когда старый буржуа высокой культуры, о котором можно сказать ‘это — человек’, затравленный своими выродками, типичными представителями современных капиталистов, мечется на смертном ложе, приняв яд, и без конца повторяет: ‘Mich durstet… mich durstet… nach Untergang’ (‘Я жажду… я жажду… уничтожения’), и когда эта пьеса, написанная с огромной страстностью, такая волнующая, носит зловещее название — ‘Перед заходом солнца’, — тогда мы должны подумать о ее внутренней музыке, как мы сказали: прислушаться к биению ее сердца. Это сердце скажет нам: ‘Наступают холодные сумерки, солнце прячется за горизонтом, света все меньше, еще недавно среди ‘господ’ были настоящие люди, но руководящий класс выродился, мелкие торгаши, бездарности берут власть в свои руки, закон потворствует им. На этом примере вы видите, что все идет под гору, к пропасти: наступает ночь. Мне, старому прославленному поэту, иной раз хочется махнуть рукой на этот остывающий мир, и во мне самом, как моем сверстнике и герое Клаузене, подымается тоскливая жажда уничтожения’.
Вот внутренний аккорд новой пьесы Гауптмана. Он скорбен. Мы предпочли бы радостные, бодрые звуки, ибо мы люди нового утра. Но мы отдаем дань уважения честной скорби большого писателя, в последнем произведении которого слышим глухой стон отчаяния, который не смеет, не может перейти в призыв к активному протесту, но является все же мучительным и честным протестом пассивным.
И как бы ни покрывала буржуазия своими похвалами (вроде бюловских) Гауптмана, мы, не имея, к сожалению, возможности сказать о нем: ‘он наш!’ — имеем полную возможность крикнуть ей: ‘вы лжете, он — не ваш!’

————————————————-

1 Драма в пяти действиях, 1931. Премьера состоялась в Берлине, в Немецком театре, 16 февраля 1932 года.
2 Эта работа Луначарского, очевидно, не была написана. Никаких следов ее в архивах не сохранилось.
3 7 октября 1896 года кайзер лично отменил решение о присуждении Гауптману Шиллеровской премии.
4 Здесь и далее Луначарский передает своими словами высказывания Плеханова из его статьи ‘Искусство и общественная жизнь’. Слова в кавычках не являются цитатой. Примеры о Золя и Гауптмане принадлежат Луначарскому (ср. Г. В. Плеханов, Сочинения, т. XIV, Госиздат, М. [1925], стр. 148, а также стр. 126 — 131, 142 — 143).
5 Н. Barbusse, Zola, Ed. Gallimard, Р. 1932, на русском языке: Анри Барбюс, Золя. Перевод Т. И. Глебовой. Вступительная статья А. В. Луначарского, Гослитиздат, М. — Л. 1933.
6 Гауптман подал через своего поверенного Греллинга заявление в высший административный суд, протестуя против запрещения драмы ‘Ткачи’ на сцене Немецкого театра в Берлине, последовавшего 3 марта 1892 года. Суд состоялся 2 октября 1893 года.
Впервые напечатано в газете ‘Известия ЦИК СССР и ВЦИК’, 1932, No 325, 25 ноября. Под статьей авторская пометка: ‘Берлин, 14 ноября’. Печатается по тексту первой публикации.
Исходник здесь: http://lunacharsky.newgod.su/lib/sstom-6/peredvoshodomizahodomsolncak-70-letnemuubileugauptmana
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека