— Помилуйте! Да что вы мне говорите! Я знал его и знаю-с гораздо лучше вашего. Петя Крохобор! Мне ли не знать Пети Крохобора! Он ещё вот этакий маленький был, как я у покойного родителя его, Ивана Артамоныча, гащивал. Беспутный человек был покойник, но — сосед. Едешь мимо — завернёшь, подышишь безалаберным воздухом и домой. Хорош был папаша, а сынок…
Платон Акимыч махнул рукой.
— Тип-с! В полном смысле этого слова! Позвольте. Случалось ли вам в тихом провинциальном городе, в чудесную лунную ночь, сидеть у окошечка? Тут тебе майский воздух, молодость природы, какие-то смутные ожидания, тишина, а в синем небе висит облако лёгким серебряным пологом, и везде полная таинственность. Деревья стоят, не шелохнутся, вдали как призрак белеется церковка. Смотришь, спать не хочется, душа полна. Вдруг подымается хоровая песня — стройная, приятная, согласная, басы гудят, тенора заливаются. Ближе, всё ближе… Это что такое?.. А это, изволите ли видеть, местная молодёжь платит дань поэтическому чувству, которое охватывает весною каждого человека. Кого наградил Бог голосом и ухом, тот, поработавши день-деньской, вечером изливает свою душу в союзе с себе подобными. Для молодых людей — потребность, для нас, стариков — развлечение — умилительно послушать. А девушки? Ась? Сколько бьётся сердечек в эту лунную ночь, в этом безвестном захолустном городке, среди этой благоуханной майской истомы? Боже мой, в этой тишине, нарушаемой певучей молодёжью, сколько жизни!
Помолчавши, Платон Акимыч продолжал:
— Так вот, ежели вам случалось сидеть у окошечка при таких обстоятельствах, то наверно вы помните, как всегда, откуда ни возьмись, пристанет к хору какой-нибудь безголосый юноша, не то пьяный, не то Бог его знает — нахал какой-то, и начнёт своим козлиным, противным пением портить, что называется, обедню. Станут его прогонять, он чуть не в слёзы — ну, и пожалеют. И тянет он свою наглую канитель, нет в нём ни музыкального чутья, ни стыда-с, нельзя от него уйти никуда — пропала поэтическая ночь, вы затворили окошечко! Странно, много раз был я свидетелем подобного явления. Достаточно изъездил я нашу матушку-Русь, немало лет на белом свете живу и пришёл к заключению, что не может быть у нас хорошего частного хора! Мелкое наблюдение, ничтожный факт — но это для нас характерно-с. Беру поэтому на себя смелость сказать, что во многом жизнь наша уподобляется хору, который оттого только нестроен, что к нему примазываются негодные элементы-с, вроде безголосого юноши. Мы чересчур терпимы, и негодные элементы эти — наша национальная язва-с. А, впрочем, всё это я к тому, чтобы определить, какое именно место занимал ещё не так давно в нашей жизни Петя Крохобор, на которого едва ли кто из товарищей возлагал какие-либо надежды, но который несведущими людьми считался чуть не силой, дела не делал, от дела не бегал, и всё только кричал о себе: ‘Вот я истинный представитель русской молодёжи! Я самый опасный враг существующего порядка! Если меня до сих пор не отправили в места не столь отдалённые, то единственно по оплошности!’ По-моему, Петя Крохобор должен быть приравнен к тому бесстыдному юноше, который везде на Руси мешал молодёжи и помешал-таки основательно, ибо, в широком смысле, хора молодёжи в настоящее время, кажется, не существует вовсе-с. Впрочем, вот вам факты, судите о Пете Крохоборе сами, благо вы его несколько знаете.
Приезжает ко мне однажды Иван Артамоныч. А я тогда переселился в город из своей деревушки — избран был мировым судьёю. Жила со мною сестра Марья Акимовна, и выходила у меня как бы семья, хозяйственный дом-с. Было это уж в августе месяце. Помню, я на балкончике сидел перед вечером и толковал о чём-то со своим письмоводителем. Влетает Иван Артамоныч в своей неизменной венгерке и бац ко мне на грудь! Весь в пыли, водкой от него пахнет. — ‘Что с вами?’ — В ответ раздаются только хриплые звуки — не то смех, не то рыдание. — ‘Да успокойтесь, — говорю, — присядьте, нам подадут чаю, рому, чего-нибудь закусить’. Успокоился, изложил своё горе. Кстати, опишу вам эту личность, пока что…
Был он коренаст, с кривыми как у кавалериста ногами, лицо круглое, красное, усы венгерские, чёрные с проседью, нос весь в лиловых жилках, маленький, вздёрнутый, а смотрит — глаза, я вам скажу, шельмецкие, сию минуту солжёт, слова правды не жди! Грудь колесом, руки барские. Если он в городе — он всегда перепачкан мелом, вследствие упражнения на бильярде. Ездил Иван Артамоныч по ярмаркам, покупал и продавал лошадей, уверял, что он — отставной гусар, но на военной службе он совсем не был, после эмансипации продолжал жить сверх состояния — только балет распустил… У него, изволите ли видеть, балет был крепостной: пять девок и четыре мужика под командой вечно пьяного француза-танцмейстера. Любил также Иван Артамоныч давать волю рукам. Раз станового чуть не высек. Нет, это был в своём роде замечательный субъект! Женился Иван Артамоныч на пригоженькой барышне, Леночке Посудевской, с этакими, как теперь помню, длинными бледно-золотистыми косами, лебединой вытянутой шейкой, тонкими прозрачными руками с розовыми пальчиками и детским лицом. Глаза, что синие звёзды, и всё, бывало, улыбается: станет Иван Артамоныч лгать — она улыбается, Иван Артамоныч девку-балерину при всех подробно расхваливает — она улыбается, поведёт Иван Артамоныч эту девку наказывать — Леночка всё улыбается, только побледнеет. Вот от этой Леночки родился Петя в селе Крохоборовке, в ночь на Новый год. Очень обрадовался Иван Артамоныч, что у него сын, и род Крохоборов не прекращается, и стал по этому счастливому случаю палить из ружей, да была у него пушка медная, он и из пушки громыхнул, так что разорвало её. Испугалась молодая женщина и память потеряла. К ней греческие богини, во главе с Новым годом, вбежали толпой в спальню и стали поздравление петь, а уж она обречена, уж на неё смерть дохнула-с. Через два дня не стало бедной Леночки. Вы можете представить, какое воспитание получил Петя в доме своего родителя. Было это в последние годы крепостничества. Многие помещики словно очумели и старались, предчувствуя беду, исчерпать до дна своё ‘право’. Совершались удивительные насилия. Двоюродная сестра у меня была, Варвара Алексеевна Бороздинская, так она на горячую плиту… Нет, извините! Не могу об этом вспомнить без мучительного содрогания-с! Ну, одним словом, Иван Артамоныч принимал деятельное участие в крепостнической оргии, хотя человек он был не жестокий, и обижал народ единственно ради развлечения. У Пети был свой казачок, своя лошадь, гувернантка болтала с ним по-французски, его закармливали сластями. Когда наказывали слугу, он бежал смотреть, как это делают, кутил и безобразничал отец — сынок тут же присутствовал. Петю баловали до семи лет отчаянно. Горе тому, на кого он пожалуется! Боже сохрани! Но с семи лет Петю начали драть: в это время как раз крестьян отобрали, и Иван Артамоныч остался без дела. Произошла вдруг перемена: уронил Петя тарелку, что ли, ему и всыпали. Папаша решил дать сынку серьёзную нравственную подготовку. Бывало, приедешь, а Иван Артамоныч ходит по комнатам, и хлыст у него в руке. Петя как щенок на отца смотрит, и не успеет тот рта разинуть, как уже вопит Петя благим матом: ‘Не буду, честное слово, ей-Богу не буду!’
Но я уклонился немного в сторону. Горе Ивана Артамоныча заключалось в следующем: Петя вырос. Ему шёл четырнадцатый год. Иван Артамоныч не замечал этого, а потом и заметил. Видит — сажалка-с, бабы стирают бельё, Петя тут же вертится и норовит крапивой прачек ожечь. ‘Эге, мальчишка-то уж того!’ — подумал Иван Артамоныч, и совесть стала мучить его, отчего он образования сыну не даёт. Надумался и приехал ко мне чуть не в истерике. ‘Чем могу помочь вам?’ — спрашиваю после того, как Иван Артамоныч пришёл в нормальные чувства. ‘Заклинаю вас всем святым, возьмите у меня Петю! Возьмите! Что угодно буду платить! Сто рублей в месяц буду платить!’ — Иван Артамоныч был очень тароват на обещания-с. — ‘Пусть к нему ходят учителя, приготовляют его в гимназию — сделайте из него человека, на коленях умоляю!’ И на колени упал.
Конечно, вы поверите, если я вам скажу, что сердце у меня облилось кровью. Главное, бедненькую Леночку вспомнил и её беспомощную улыбочку. ‘Хорошо, — говорю, — очень хорошо, возьму к себе Петю, и может быть, у него материнская натура, добрая и гибкая’. — ‘Вылитая мать!’ — кричит Иван Артамоныч. Принял я к себе, таким образом, Петю, и за два года он меня чуть с ума не свёл. По-видимому, очень даже неглупый мальчик и не по летам развит. Мы с сестрой руками развели, когда сел он и давай критиковать родителя, да ведь как, я вам доложу! Потом ‘Демона’ слово в слово откатал, табличку умножения, по-французски залопотал: ‘je suis, tu es, il est’…[ я, ты, он — фр.] — и вообще всё своё образование обнаружил. Взял я ему учителя. На первых порах, тот был доволен Петей. Аттестовал способным мальчиком и с острой памятью. Но уж тогда было замечено, что Петя преимущественно склонен к пустякам, цифры какие угодно запомнит, а задачи не решит. Голова у него была большая, курчавая, правильное, даже красивое лицо, и глаза так смотрели, что сейчас видно — там, в душе этого мальчика, идёт какая-то особая работа. То не оторвёшь от книжки, то по целым дням баклуши бьёт. Стояли у меня в гостиной розовые парафиновые свечи. Он их взял, разрезал на куски, наделал шариков, вооружился тросточкой, и два битых часа катал их по паркету и шептал: ‘В среднюю! Режу белого! Карамболь по красному! От шара!’ Хвастун был неимоверный-с. Соберёт после обеда уличных мальчишек, и слышу я иногда, как он им рассказывает, что отец его — гусарский генерал и имеет право наказывать всех, кого пожелает, что у него двенадцать белых пони и раззолоченная карета, что он, Петя, учится ‘прямо на офицера’, и как только исполнится ему шестнадцать лет, его в ту же минуту произведут в поручики и дадут орден. Петя любил вмешиваться в ссоры и жестоко расправлялся с маленькими врагами своими. Возиться мне пришлось с ним много! Основательно дурить он начал после того, как не попал в гимназию, а Иван Артамоныч, в моё отсутствие, ударил его кулаком по голове за малоуспешность в науках. Уж Петя был тогда балбес порядочный, — ему стукнуло пятнадцать лет. Стал он грустить, ушёл куда-то — потом я узнал, что он плотину с мальчишками через ручей строил — целый день пропадал и, наконец, вечером явился с искажённым лицом, держась за голову обеими руками. ‘Умираю!’ — ‘Петя, что с тобой?’ — ‘Мозг пухнет — тесно ему в черепе… о-о-о!’ Хлоп на ковёр. Мы туда-сюда, за доктором. Приехал доктор: ‘Пульс, — говорит, — как следует, а что такое с мальчиком, — я не могу определить’. А Петя кричит: ‘Я слеп! Я никого не вижу!’ Зажмурил глаза, головой мотает в совершенном отчаянии. Подошёл к нему опять доктор, он его по лицу. ‘С ума сошёл, что ли, мальчик! Эй, связать драчуна!’ — Связали — немножко помогло: прозрел, вспомнил папашу и выругался. ‘Я, — говорит, — этого крепостника… Уж, — говорит, — только вырасту!’ — ‘Откуда взял ты такие слова?.. Кто натолковал тебе?’ — ‘Да, разумеется, он — крепостник, вы все — крепостники, тираны, деспотические души! Подождите!’ И пошёл, знаете, и пошёл. На другой день неожиданно у меня руку поцеловал и сказал с усмешкой: ‘Что? Наделал я вчера хлопот? У меня нервная натура. Со мною надо обращаться осторожно’. А то ещё раз — всего ведь не передашь, излагаешь первое, что вспомнится — сидели мы и обедали: я, сестра, письмоводитель и Петя. Петя говорил, и всё о себе. Надо заметить, он всегда был не в меру эгоистичен. Любовь к себе на редкость! ‘Пожалуйста, вы не кушайте, — говорит, — почек, я люблю почки. Телячьи почки — нежное кушанье, и уж я их съем. Мне полезны телячьи почки’. — ‘Или, — говорит, — когда Крохоборовка будет моя, я всё буду есть поросячью голову’. Сварит сестра варенье, он сейчас: ‘Вот отлично, что клубника, я люблю клубнику!’ А если малина, то и малину он любит. Что ему снилось, какие умные мысли приходят, как он поколотил напавшего на него будто бы мастерового, какой он лихой наездник — обо всём этом слушали мы и молчали, потому что привыкли к его болтовне. Забавно, иногда досадно, а когда чересчур заврётся, бывало, остановишь. Наконец, слышу я, он говорит: ‘Я читал сегодня о Людовике XIV, и, мне кажется, я похож на него, тем более, что происхожу от него. Папаша говорил мне, что наша прабабушка была рождённая герцогиня де Растиньяк, внучатная племянница короля. А настоящая фамилия моя не Крохобор, а Крофобор, тоже французского корня. Предок наш, первый носивший эту фамилию, был побочный сын Людовика XIV, так что я вдвойне его потомок. У нас тринадцать фамилий. Крохобор, или — вернее — Крофобор де Растиньяк де… де… де…’ Мы не выдержали и расхохотались. Петя величественно посмотрел на нас, закинув голову, потом отчаянно закричал, точно его пырнули ножом, схватил солонку и давай есть соль. Что он хотел этим доказать — не могу вам объяснить. Полагаю, просто распущенная натура-с. Напугал нас, потом выпил графин квасу и совершенно спокойно провёл вечер. Ночью, однако, бредил, но это было притворство, по объяснению доктора, да и я сам должен был прийти к этому заключению: пощекотал комедианта за ухом, он как расхохочется!
Не буду лгать, чересчур низких пороков за Петей не замечали: он воришкой не был, несмотря на шестнадцатый год и дурные примеры отца, никогда он по части запретного плода-с не обнаруживал стремительности. Завёл было, правда, несколько интрижек с гимназистками во дворе, но вполне — могу свидетельствовать — невинных. Уйдёт с барышней в сад и болтает, болтает, — всё о себе, разумеется. ‘Я сильный, я то, я другое, я на Платона Акимыча страх нагоняю, я, — говорит, — поступлю на военную службу, и у меня цель в жизни — быть кавказским генерал-губернатором. Меня теперь обижают, но всем когда-нибудь я отомщу. Вы читали о Рауле у Дюма: месть — сладкое чувство! Смотрите, как у меня уже раздуваются ноздри — только не бойтесь. У Рауля ноздри раздувались гораздо сильнее’. [Герой романа ‘Виконт де Бражелон’ Александра Дюма] В заключение, скажет залпом какой-нибудь монолог из французского романа, ни к селу, ни к городу. ‘M-lle, скромность есть украшение нежного пола, цветок, к которому с благоговением протягиваешь дерзкие руки и не смеешь сорвать его, поражаемый бессилием, которое есть плод уважения к слабости’… — всё в этаком роде. Дурочка слушает, щиплет листок с ветки и счастлива, счастлива…
Выдержал, наконец, Петя экзамен, и я отказался от удовольствия воспитывать его: Иван Артамоныч, по моему совету, отдал Петю в пансион. Встретил я его потом, только уж лет через восемь. Вырос, располнел, красавцем стал писаным, одно — зубы скверные: засмеётся, противно смотреть! Спросил его, как ему живётся, что поделывает? — ‘А живу, — отвечает, — отлично, как вам известно, папаша скапутился, оставил мне заложенное и перезаложенное имение, из университета меня исключили, занимаюсь самообразованием, прочитал Бокля, Дарвина, Милля, вообще всё прочитал, что стоит, веду революционную пропаганду’. Посмотрел я на него пристальнее: на нём, действительно, красная рубаха — видно, что не одобряет существующего порядка вещей. На голове шотландская шапочка с развевающимися по плечам лентами, в руках толстая палка, полосатый плед, и обут он в лакированные башмаки с пряжками. ‘Когда ж вы успели, — спрашиваю, — революционером сделаться?’ — ‘А как только в пансион поступил, сейчас же и занялся разбрасыванием семян. Революция родилась со мной. Я всегда протестовал. Крепостной строй глубоко возмущал меня ещё, можно сказать, в колыбели. Слёзы народа жгли мне сердце, отец представлялся мне всегда каким-то палачом. Пламень костра — вот моё всегдашнее душевное состояние. Мщение, мщение исчадиям тьмы! — вопияло во мне благородное чувство, свойственное моей юношеской природе, и я клялся солнцем, что скоро жадно выцежу по капле чёрную кровь народных мучителей. Меня признали, я взял красное знамя и твёрдо несу его, невзирая ни на городовых, ни на исправников’. — ‘Вот как, да вы — страшный человек, Петя! Всё-таки берегитесь! Неровен час, в острог посадят. Кто же вас признал?’ — ‘Все, — отвечает, — Сеня Пустодонтов, Лиза Крикухина’… — ‘Хорошо, — говорю, — если этот Сеня и эта Лиза вроде вас: большой беды не будет, а ежели порядочные и серьёзные молодые люди — жаль. Вы их погубите, потому что вы хуже всякого шпиона, простите за откровенность!’ Он расхохотался. ‘Жертвы нужны! Но нет, из-за меня никто не пострадает — я умею молчать, где нужно. К тому же, пока миссия моя ограничивается мирными рамками: я веду счёт народным скорбям. Мщение свершится, но после того, как будет подсчитана последняя слеза’. Весьма туманные намерения-с.
Опять не видал я Петю Крохобора что-то года три. Он ездил за границу, колесил по России, дом его пришёл тем временем в полное запустение. Как вдруг, однажды утром, мчится он на тройке по улице, заметил меня в окне, поклонился и исчез. Приехал, значит. Слышу — обстраивается. Слышу — женился, слышу — разводится. Слышу — опять женился, уже гражданским браком, и опять разводится, и объявляет, что ищет равноправную подругу жизни со светлыми взглядами. Слава о нём и его выходках распространяется на весь уезд…
Среди ровной, плоской местности стоит низенький, вновь сооружённый, деревянный дом под железной крышей, в стороне от деревни Крохоборовки, которая лепится на дне неглубокой балки. Это резиденция Пети Крохобора. Дом на самом солнопёке. Ни деревца вокруг, ни кустика. Огромный двор зарос травой, и по нём бродят, изнемогая от жары, тощие собаки. Службы оставлены без реставрации. В ворота конюшни ввезли бричку, да так и бросили — словно она застряла там. Огород, который тянется позади дома, не засеян… Странен и одинок этот дом и похож удивительно на заброшенную почтовую станцию. Удручающее впечатление производит он.
Петя Крохобор у всех помещиков наших как бельмо-с на глазу. Представители порядка и охранительных начал смотрят на него как на опасного соседа. Установилось мнение, что он развращает крестьян, колеблет основы общежития и проникнут безумной ненавистью к дворянству… Это он-то, потомок Людовика XIV, Крофобор де Растиньяк плюс одиннадцать фамилий! По провинциальной привычке, дьячки, волостные писари и некоторые досужие дворяне пишут на него политические ябеды, а иногда нагрянет полиция к Крохобору и всё в доме перешарит. Большой тогда праздник для нашего революционера! ‘Что у вас в этом шкафу?’ — ‘А тут, — говорит, — я не могу сказать… но честным словом могу вас уверить, что ничего особенно преступного’. Откроют шкаф, смотрят — действительно, в шкафу ровно ничего, полная пустота. Петя Крохобор улыбается. Стучат по шкафу согнутым пальцем, думают, нет ли где секрета. Ну, разумеется, какой там секрет! Так ничего и не найдут и уедут. Однажды только жандармский капитан обратил внимание на толстую тетрадь, на заглавном листке которой было написано: ‘Речь к народу села Крохоборовки о нравах французской женщины применительно к таковым в деспотическом отечестве нашем’. Обрадовался синий сюртук, накинулся и стал читать. Читал, читал, думает, вот он — ключ в крамольным замыслам Пети Крохобора, эврика! Однако же скоро разочаровался. Просто ерунда — там и Милль, там и русская баба! На полях рукописи бесчисленное множество раз расчёркнуто: ‘Пётр Крохобор, Пётр Крохобор! Сочинение Петра Ивановича Крохобора, malheureux tudiant russe Pierre de Crophobore, de Rastignac, de Bourboniac etc’ [несчастного русского студента Пьера де Крофобора, де Растиньяка, де Бурбоньяка.]. В конце тетради была наклеена картинка, изображающая французскую женщину, которая посылает воздушный поцелуй, а под картиной стояла подпись: ‘народу села Крохоборовки le petit baiser [маленький поцелуй — фр.]’. Махнул рукой жандарм, выпил у Пети Крохобора рюмку водки и уехал, по обыкновению, ни с чем. С тех пор Петю, кажется, перестали тревожить…
Наш предводитель дворянства — человек с нежной душой и мирными наклонностями, князь Улулин. Пороху не выдумает, но хороший человек, добряк. Хотелось ему повлиять на Петю Крохобора и вернуть его на путь служения дворянским интересам. Крохобор приезжал к князю в гости, делал вид, что будто ест мух: закалён, дескать, на всякий случай и в состоянии вынести муки голода в отдалённых тундрах, говорил, что сносится со всеми революционерами мира, что его боятся сами жандармы, что народ восстанет как один человек по первому его слову и пойдёт за ним, что главная его цель теперь — разрушение семьи, что он всенародно сожжёт какую-то жертву и будет вопиять в пустыне. Предводитель перестал принимать его. ‘И отец у Крохобора, — говорил он мне, — был беспутный человек, соблазнял девушек, шулерничал и не признавал другого костюма, кроме венгерки… Яблочко от яблони недалеко падает!’
В прошлом году начальник нашей губернии издал приказ на имя волостных старшин, что, мол, основы все колеблются, и государству грозит опасность, оттого что мужики стали отрицать собственность, — напр., по ночам воруют яблоки из фруктовых садов-с. Петя Крохобор душевно обрадовался: ‘Погодите, — кричал он становому, потрясая перед ним кулаками, — не то ещё будет! Все узы будут порваны. Я постараюсь! Гаврило Михайлович, ведь, между нами сказать, это всё плоды моей деятельности! При моих способностях, пойди я на подло-гнусный компромисс с властями, я мог бы в короткое время сам сделаться губернатором. Но почестям я предпочитаю благородную славу бойца за народ. Мне грозят мрачными сводами душной тюрьмы, но я не страшусь пыток! Гаврило Михайлович, вы можете жечь меня на медленном огне, но всё-таки узы будут порваны! Клянусь родиной терзаний!’ — это значит Россией.
Чудак, что и говорить! Добро бы искренно верил в революционные идеалы — нет, никакой веры, ничего за душой, одно только желание шуметь, кричать, фигурировать! Где истинное увлечение, хотя бы оно было самое ложное, там смешного ничего нет, там трагедия в некоторых случаях, а не комедия, потому что там — страдание. Петя Крохобор смешон с ног до головы, он жалок, но о нём не скорбишь. Напротив, часто злишься на него как на вредное творение-с. У меня вот как сердце сжимается при мысли о том, что Петя Крохобор весьма многими якобы почтенными людьми считался и считается действительным представителем молодёжи, и знаменитый критик наш, г-н Иринарх Плутархов, постоянно говорит о нём с большим респектом. Как кончается последняя статья его? ‘Мы любим Петю Крохобора, мы видим в нём носителя честных идей, унаследованных от лучших времён, он — наш, на нём покоятся наши надежды, с ним пребудет вовеки наше благословение!’ Досадно читать! Посмотрел бы г-н Иринарх Плутархов поближе на этого Петю! А что Петя сделал с Лидочкой Бредениной? Неужели не слыхали? О ней в газетах ведь было пропечатано! Как же, я и её знал! Марья Акимовна — её мать крёстная! Эта Лидочка Бреденина, по-моему, и есть та всенародно сожжённая жертва, о которой Петя Крохобор кричал на всех перекрёстках. Жестокое дело-с, — кто отомстит за него? Изволите ли видеть, было этой Лидочке всего четырнадцать лет. Она — дочь аптекаря в нашем уездном городке. Аптекарь — большой либерал, а аптекарша — ещё пущая либералка. Но от этого для Лидочки особенного вреда не произошло бы, в конце концов, вышла бы замуж по своей воле, да папиросы курила бы. На её беду, увидел её Петя Крохобор, а как она была хорошенькая, черноволосенькая этакая, румяная девочка, со смелыми глазками и жаждой сделаться поскорее большой, то обратил он на неё внимание и несколько раз беседовал с нею, развивал, что называется… Бедное дитя Бог знает что себе вообразило! Обрезала косу, стала носить мужскую шляпу. Положим, ей это шло, но… воля ваша, девочка должна понимать, что она девочка, а не мальчик! Либеральные родители поощрили Лидочку, сделали ей красную рубашку, плисовую юбку, ходила она каким-то кучерёнком по городу. Петя Крохобор хоть и разрушал семью, но каких-нибудь низких видов на девочку не имел — надо отдать ему справедливость. Ему приятно было, что его слушает с благоговением живое существо, всё равно, как он когда-то развивал в саду перед гимназистками свои мстительные планы, безо всякой задней мысли: для него фигурирование было слаще поцелуя. Что же касается до Лидочки, то это было глубоко-чистое создание, и её сейчас бы отвратило от Пети Крохобора малейшее поползновение его на нежность. Уверен, что поползновения не было! Во всей этой истории бездна драматичности, и вот у меня голос дрожит, и слеза туманит зрение, когда я вспоминаю бедненькую Лидочку, в её либерально-революционном наряде, с глазками, одушевлёнными странною жизнью, с дерзким, честным голоском и негодующе нахмуренными чёрными бровками. Экая жалость, экое горе, экая жертва неразумная! Гремел в то время на юге политический процесс, и Петя уверил Лидочку, что главный герой этого процесса — его закадычный друг, и что если бы нашёлся смелый голос в защиту его, то весь народ восстал бы и освободил узника и т. п. При этом он распространился об Орлеанской деве. Лидочка слушала — и воображаю, как горели её глазки на побледневшем от детского энтузиазма личике! Ну-с, одним словом, вдруг исчезла Лидочка из города — отправилась, бедняжка, спасать узника. Что там произошло — не знаю, но кончилось печально… Через два года узнали мы из газет, что повесилась Лидочка, не выдержавши тоски по родине, далеко-далеко, где-то в Сибири…
— Да-с, как можно! — со вздохом заключил свой рассказ Платон Акимыч. — Петя Крохобор — представитель молодого поколения! Может быть, это и способная каналья, и будь у него чуточку таланта — вышел бы из него поэт или публицист, но только не представитель он молодёжи, и великий критик напрасно благословляет Петю! На какой подвиг благословляет он его, прямого потомка Ивана Артамоныча?! Скандал! Этакий-то Петя Крохобор, все положительные заслуги которого сводятся к тому, что он ловит мух, зажимает их в кулак, подносит ко рту и, закинув голову, делает горлом фальшивое глотательное движение, а глаза с торжеством таращит на изумлённого зрителя, — изволите ли видеть, молодое поколение! Не верю-с, отрицаю-с.
Последний раз видел я Петю полгода назад. Он соскочил с дрожек, подбежал ко мне с широко раскрытым ртом, сейчас же забросал меня словами. Уж не помню, что он говорил. Я видел бледное, обрюзглое лицо, руки, перепачканные мелом, нос в лиловых жилках — вылитый Иван Артамоныч! Невольно вспомнились мне Леночка и Лидочка, и я поскорее отошёл от этого Терсита нашей злополучной молодёжи.
Октябрь 1886 г.
Источник текста:Ясинский И. И. Полное собрание повестей и рассказов (1885—1886). — СПб: Типография И. Н. Скороходова, 1888. — Т. IV. — С. 474.
OCR, подготовка текста: Евгений Зеленко, август 2012 г.