Сильнее смерти, Ясинский Иероним Иеронимович, Год: 1896

Время на прочтение: 36 минут(ы)

Иероним Ясинский

Сильнее смерти

I.

— Вам гвоздить.
— Получите.
— Что же вы мне дали? Какой же это ренонс!
— Господа, господа, пожалуйста, без разговоров!
— С слабыми игроками надо разговаривать, чтобы они учились.
— Слабые игроки и младенцы совсем не должны садиться играть.
— Вы лишнее позволяете себе, милостивый государь! Не угодно ли вам повторить?
— С удовольствием: слабые игроки и младенцы… и даже не просто младенцы, а грудные младенцы, дети, которые родились сегодня!
— Чей ход?
— Бейте валета! Хорошенько короля! Туза, туза! Послушайте, они маленький шлем объявили?
— Так точно.
— Без двух?
— Совершенно верно.
— Ха, ха, ха! Я попрошу вас взять обратно ваше невежливое, чтобы не сказать более…
— Полноте, на то винт. Наконец мы не иностранцы, чтобы не ссориться, мы широкие натуры.
— Пора бы отстать от мысли, что широким натурам можно все.
— Только время теряем! Винт главное, и все самолюбия должны быть принесены в жертву онерам. Кому сдавать?
— Позвольте новые карты.

II.

Разговор этот происходил в маленькой гостиной, обитой голубым кретоном и освещенной, кроме стеариновых, свечей, которые горели по углам карточного столика, висячим бледнозеленоватым фонарем. Этот фонарь, стены и картежники в глубине комнаты отражались в большом простеночном зеркале. Шторы были спущены в защиту от холода. На дворе стояла лунная ночь, и полоска серебряного света словно украдкой проникала в гостиную и погасала на подоконнике. Часы на подзеркальнике с изображением бронзовой Венеры, окруженной голубями, показывали четверть первого…
От папирос поднимался синеватый дым и окрашивал атмосферу гостиной.

III.

За столиком сидела лицом к зеркалу Анна Егоровна Шлимова, хозяйка дома, худенькая дама, с длинным носиком, с белокурыми, почти белыми, волосами, на вид лет тридцати, и с тонким бледным ротиком. Спиною к зеркалу — доктор Ипполит Александрович Елеонский, сутуловатый, коротковыйный, пожилой человек с острым теменем и с плешью, обрамленной длинными жидкими беспорядочными прядями серых волос, налево высокое синее триповое кресло занимал до смешного маленький господин, которого можно было бы принять за ребенка, если бы не почтенная седая щетина на его голове и не длинные, необыкновенно воинственные, черные усы на миниатюрной, хотя сморщенной, но розовой физиономии, это был домовладелец — Кирилл Иванович Лазаревич. Партнером его была молодая девушка, совсем молодая, лет восемнадцати, с темно-каштановыми волосами, в тоненьком золотом пенсне и с выражением беспредельного увлечения игрой на свежем очень правильном лице, которое, может быть, портил только чересчур большой рот. Звали ее Верой Семеновной Распадовой.
Елеонский и Шлимова были опытными винтерами. Распадова только что начинала, а Лазаревич играл редко, но у него была слабость считать себя первым во всех играх, и это он упрекал Елеонского в предыдущем робере. Ссоры за винтом никого не удивляют — это обычное явление, и забываются они скоро. Случается, что спор загорится снова во время закуски: вспомнят какую-то тройку или девятку и начнут восстановлять расположение карт. Все, разумеется, перепугают. Но это уже последние вспышки. Так вспыхивают, но не разгораются угли в печке, которая нетоплена и на минуту опять открыта, чтобы вытянуть табачный дым из комнаты.
Во всяком случае винт оживлял кретоновую гостиную, и Анна Егоровна, по ее собственным словам, умерла бы со скуки, если бы в ее доме не было карточного столика и мелков.

IV.

Раздался звонок из глубины квартиры.
— Что там еще? — вздрогнув, спросила Анна Егоровна.
— Паша! — закричала она, — вы здесь? Пойдите и посмотрите, что нужно барину.
— Сейчас, — отозвалась служанка из соседней комнаты, где собирала на стол закуску.
Звонок послышался снова.
— Идите же!
— Ах, барыня, не разорваться же мне, — проворчала служанка.
Скоро она вернулась и объявила:
— Илья Павлович просит Веру Семеновну на минутку.
— Как он себя чувствует?
— По-прежнему-с.
— Не забудьте, Паша, судок поставить, а то у вас вечно чего-нибудь не достает. Вера Семеновна, не стесняйтесь. Мы будем продолжать с болваном.
Распадова покраснела и встала.
— Я сейчас вернусь, — сказала она.
После ее ухода, доктор пристально посмотрел в глаза Анне Егоровне и покачал головой.
Но она потупилась, сделав вид, что не понимает его взгляда, и занялась тасованием карт.
— Еще последний робер с болваном.

V.

Распадова прошла две комнаты, погруженные в темноту, и остановилась у полураскрытых дверей спальни, освещенной ночником. Она тихо постучала.
— Войдите, — сказал мужской голос. Распадова очутилась в небольшой комнате, наружная стена которой была обита темным ковром. Две кровати стояли изголовьями к стене, разделенные между собой узким пространством. На одной из них лежал, покрытый по грудь красным байковым одеялом, черноволосый молодой человек, с худым лицом и заострившимся носом. Глаза сверкали в темных впадинах. Увидев девушку, Илья Павлович улыбнулся, и белые зубы его заблестели в сумраке.
— И вы пристрастились к винту? — сказал Шлимов, слабым голосом.
— Научилась.
— Подойдите ближе и дайте вашу руку.
— Зачем?
— Какой мещанский вопрос!
— Благодарю вас!
— Неужели вы думаете, что я вас компрометирую? Не только мертвые, но и умирающие срама не имут.
— Я не понимаю вас, Илья Павлович. Вы больны, но вы не умирающий. Когда к вам возвратится здоровье мне будет совестно смотреть на вас, вот чего вы добиваетесь.
— С таким сердцем не выздоравливают. Даю вам слово, что вам не придется стыдиться меня. Идеальное чувство, которое я питаю к вам, умрет вместе со мною. А может быть, не умрет… может быть, такие чувства не умирают и за гробом.
— Мне очень жаль вас. Я не стою вашей любви. Вам нельзя говорить много.
— Я только тогда свободно дышу, когда вы здесь. Все остальное время я страдаю или сплю… Я теперь в положении глубокого старика… Нет, хуже… Вы недоступны и даже пожать руку вашу я не могу, как следует. Не знаю, почему вспыхнул во мне этот огонь к вам!
— Потушите его.
— Не говорите пошлостей.
— Однако, странно вы меня любите.
— Люблю, как умею, со всеми вашими недостатками, которых у вас пропасть.
— Расскажите мне о них.
— Вас очень тянет к винту?
— Очень.
— Присядьте на этот стул, и я расскажу… Это безбожно, сама смерть послала вас мне в утешение, чтобы переход из этой жизни… как это говорится у поэтов… в мрак забвения совершился возможно легче… на крыльях прекрасной и ничем не запятнанной страсти. А ваши пороки? Вы тщеславны, у вас в голове пустяки, и я уверен, вы сейчас с удовольствием стали бы рассматривать последний нумер журнала мод. В сердце вашем, не только нет доброты, но даже сострадания, и вы готовы отдать себя кому угодно, лишь бы выйти замуж.
— Нельзя спорить с вами, но если и так, то что же вы цените во мне?
— Возможность сделаться лучше… Материал ценю…
— Вы находите, что я хороша собой?
— Нет — не то!
Распадова вспыхнула и, несмотря на слабый свет разливаемый ночником, больной заметил, каким густым румянцем покраснела она.
— Я солгал, — проговорил он. — Вы суетны и не будь вы такая красавица, у вас было бы больше сердца… Вы бы обращали внимание на сердце, и вам незачем было бы тогда закрывать свои глаза очками — чудесная душа светилась бы в них.
Вера Семеновна слабо засмеялась и сбросила пенсне.
— Зачем вы позвали меня, что вам надо? Это неловко вышло.
— Эх, Анна Егоровна так уверена в моей безнадежности, так свыклась с этим и так равнодушна ко мне, что ее не тревожит ваше пребывание у меня, хотя бы оно продолжалось до утра…
— Но там есть посторонние
— А провались они. Слушайте, вот о чем я хотел попросить нас, — начал Илья Павлович таким тихим голосом, что едва было слышно. — Когда я умру, а это непременно случится через неделю или через месяц, и буду лежать на столе, вы, вероятно, захотите прийти, как приходите теперь, и мне дать последнее целование, по обычаю… Что если бы вы поцеловали меня сегодня? И будем квиты… Настоящее за будущее!
— Что за фантазии, Илья Павлович! Успокойтесь.
— Не фантазия. Ничего не может быть безобразнее и отвратительнее мертвых, зачем же их целовать. Какая несправедливость к живым.
— То совсем другой поцелуй
— Поцелуйте меня, как мертвого. Вообразите, что я мертвец, и прикоснитесь ко мне.
— Зачем же вы берете меня за руку?
— Вы сказали, что жалеете меня, я этого не замечаю.
— У вас страшная температура. Рука совсем раскаленная. Я позову Ипполита Александровича… Хорошо?
— Что может сделать он? Не сердите меня, Вера Семеновна. Вера, наклонитесь надо мною
— Хорошо, я поцелую вас, но с условием — я перестану бывать у вас. Это будет прощальный поцелуй, как будто вы, в самом деле уже умерли, даже в том случае, если вы поправитесь, чего от всей души вам желаю.
— Ужасное условие… Оно похоже на смертный приговор… но я принимаю его.
— Я притворю дверь.
— Да
Распадова в своем милосердном решении исполнить каприз больного и поскорее вернуться в гостиную, приложилась ко лбу Ильи Павловича.
— Это не поцелуй! — нервно и страстно произнес он, с неестественной силой схватил ее обеими руками за талию и, когда она уступила и не сопротивлялась, он прильнул пылающим лицом своим, к ее лицу.
— Довольно, Илья Павлович, пустите меня, — проговорила девушка и вскрикнула.

VI.

— Паша!
— Ах, барыня, слышу.
— Что там происходит?
— Я не знаю… Где?
— Крик женский, — заметил Лазаревич.
Доктор как и в тот раз, выразительно посмотрел на Анну Егоровну.
— Пойду-ка я…
— Ипполит Александрович, с ним сделается припадок. Он такие правила завел, что без зова нельзя.
— Я не боюсь… даже смерти, — пошутил доктор и, выпустив из рук карты, пошел в спальню.
Он застал Веру Семеновну у комода: она стояла держа руку у подбородка, и всхлипывала. Шлимов лежал на кровати, разметавшись, и был странно неподвижен. Глаз его, устремленный на молодую девушку, тускло блестел при свете ночника.
— Как здесь темно! — сказал доктор невольно вполголоса, хотя, обыкновенно, он говорил, как из трубы.
Он зажег спичку и так как по близости свечи не было, он осветил этим минутным светом лицо своего пациента. По его расчету Илья Павлович мог протянуть до весны. Хотя он не был трусом и всего насмотрелся на своем веку, но выражение лица показалось ему страшным. Глаз не мигал, кровь пенилась на губах, искаженных застывшей улыбкой. Бросив спичку, Елеонский взял больного за руку, она была холодна, пульс не бился.
— Умер.

VII.

Порок сердца, сваливший Шлимова, мог быть достаточною причиною для объяснения его внезапной смерти. Давно уже ослабел он, и малейшее движение вызывало у него на груди и на лице обильный болезненный пот. Какая форма сердечного страдания у Шлимова, доктор хорошо не знал. В нутро не заглянешь, и аппараты для придания человеческому организму прозрачности, пока представляют собой в медицине сказочный элемент. Елеонский, по крайней мере, считал все это ‘враками’. Правда и то, что с тех пор, как он окончил университет, много воды утекло. Он отстал от врачебной науки и скептически смотрел на все новшества. Смерть Ильи Павловича могла последовать через месяц или несколько позднее, но он должен был умереть. Это Елеонский знал и не был поражен, когда пульс перестал биться у его пациента. Впопыхах никто не обратил большого внимания на слезы Распадовой, — они были естественны. Никто не спросил, что означал ее крик: она закричала, испугавшись. Это тоже естественно. Только один доктор догадывался… Он даже взял девушку за руку. Но так как Анна Егоровна почувствовала себя дурно, охваченная мимолетным, но жгучим раскаянием, что она играла в карты в то время, как умирал ее муж, то доктор оставил Распадову. А затем он решил, что расспрашивать бесполезно. Если девушка сама не говорит, то и не скажет.
Сильные движения души были свойственны покойному. Благодаря им, нажил он роковую болезнь. Смерть его ускорило что-нибудь в этом роде. Все равно, прошлого не воротишь!
Ипполит Александрович успокоил Анну Егоровну традиционным нашатырным спиртом, и ему нечего было больше делать в доме Шлимовых.

VIII.

— Хотите, я вас отвезу домой? — сказал Елеонский, обращаясь к Вере Семеновне, которая стояла в амбразуре окна в гостиной, и задумчиво смотрела на ясную ночь, отвернув угол шторы.
— У меня к вам просьба, — сказала девушка, не глядя на доктора. — Зайдите к маме и объясните, что я останусь с Анной Егоровной… Ей страшно будет одной.
— Она этого хочет?
— Да!
— Хорошо… Хотя мама и встревожится…
Распадова ничего не ответила и взгляд ее продолжал блуждать в серебряном сумраке ночи, словно ум ее был занят мистическим созерцанием чего-то, и ей хотелось удостовериться, нет ли грозных привидений в ветвях этих белых деревьев или в глубоких тенях, бросаемых на снег этими молчаливыми зданиями.

IХ.

Лазаревич послал за известной ему старухой, специальность которой заключалась в обмывании покойников, и ходил по столовой большими шагами, принимая от времени до времени воинственные позы.
Увидев, что доктор уходит, он остановил его.
— Ну, что, доктор, по домам?
— Само собой разумеется,
— Какова неожиданность!
— То ли еще бывает! — заметил Елеонский.
— Положение-то Анны Егоровны теперь… того!
— Получит единовременное пособие… между тем женщина еще молодая… счастлива с супругом не была, — совсем тихо проговорил доктор и скосил глаза на стол, где была приготовлена закуска.
Лазаревич тоже скосил глаза.
— Перехватить разве? — оглянувшись, спросил доктор.
— Насчет закусона? — сказал Лазаревич.
Они торопливо налили по рюмке водки, выпили, проглотили по соленому грибку и ушли.
— Ах, дела, дела! — со вздохом проговорил Лазаревич, одеваясь в передней.

X.

Вере Семеновне было постлано в гостиной на диване, туда же перенесла свою кровать и Анна Егоровна. Обеденный стол был перетащен в спальню, раздвинут и на нем положили Илью Павловича.
На первых порах этот мертвец в доме казался каким-то кошмаром. Словно призрак переселился с кладбища в мирную квартиру! Было что-то необычное и нелепое в монотонном голосе дьячка, уже явившегося читать псалтырь. Кто-то — должно быть, Паша — завесила зеркало простыней, и оно тоже казалось призраком. Весь дом наполнился легионами незримых образов. Они как будто радовались несчастию и ликовали, перелетая из спальни в гостиную и обратно. Анна Егоровна никогда не чувствовала сильной привязанности к молодой девушке, относилась к ней покровительственно и с тайным презрением наблюдала за тем, как она кокетничала с ее больным мужем. Но теперь она обнимала ее, прижималась к ней и, забывшись, даже поцеловала ее руку.
Хотя они собирались спать, да и было уже поздно — пропели петухи, — но они не раздевались. Анна Егоровна теперь только сообразила, что вся ее жизнь зависела от жизни Ильи Павловича. На его счет она пила, ела, одевалась, занимала порядочную квартиру, играла в винт. Темное будущее рисовалось ей.
— Что же я буду делать? — вполголоса спрашивала она Веру Семеновну. — Если б мне было столько лет, как вам!.. Но он выжал меня, как лимон, и умер. Хорошо еще, что не было детей. Посудите сами, я сирота, ни отца, ни матери. Брат негодяй, не дает ни копейки — лучше не просить. На место идти? В гувернантки? Я не знаю языков и терпеть не могу учить. И я все забыла. В экономки? К Лазаревичу — благо он одинок?.. Ах, Боже мой, Боже!
Грусть ее была исключительно направлена на себя самое. Она плакала, припав к плечу Веры Семеновны, вспоминала жертвы, которые будто бы принесла покойному. В свое время она была невинна как ангел. Она могла бы составить не такую партию — за нее сватался генерал. У ней был талант — она могла бы поступить на сцену. Те тайны, которые так пленяют молодое воображение, внушили ей ужас, когда завеса супружества была приподнята. Шлимов требовал нечеловеческих чувств, и он же еще был недоволен.
У Веры Семеновны не было в запасе слов утешения, которые бывают у людей поживших. Но хотя опыт ее был не велик, ей становилось досадно слушать упреки Илье Павловичу. Теперь, когда его уже не было, она сравнивала его погаснувший образ с Анной Егоровной и внутренне недоумевала, как он мог любить эту женщину, хотя бы на первых порах.
— Успокойтесь, Анна Егоровна душечка, — сказала Распадова, — лягте, может быть вам приснится Илья Павлович.
— Что вы так на меня посмотрели, Вера! Пусть он лучше снится вам. Я должна была приготовиться к его смерти и — грешно говорить — я приготовилась.
— Мне кажется, вы несправедливы к нему, — робко заметила девушка.
Анна Егоровна сложила руки на колене, горестно покачала головой и залилась слезами.

XI.

Перед утром обе женщины все-таки заснули. Сон у обеих был свинцовый — им ничего не снилось. Анну Егоровну разбудила Распадова. Она первая поднялась.
— Душечка, к вам пришли.
— А? Что? Где я?
— Не пугайтесь… гробовщик.
— Гробовщик? — с ужасом переспросила Анна Егоровна и тут только вспомнила, что она вдова. — С ним еще торговаться надо?
— Не знаю как это делается, а только гроб необходим.
— Пусть Паша распорядится… Паша!
— Что барыня?
— Закажи гроб. Чтоб черным сукном был обит.
Гробовщик кашлянул за дверью и, не входя в гостиную, спросил:
— Галун серебряный и кисти прикажете? Львиные лапки? Скобы аплике?
— Во сколько гроб этакий встанет, барыня?! — вмешалась Паша.
— Поговори с ним!.. Оставьте меня в покое.
Она села на кровать. Вера Семеновна стояла возле и держала ее за руку: до них доносился деловой разговор гробовщика с Пашей. Наконец громыхнул болт, гробовщик ушел.
Анна Егоровна мало-помалу оправилась, освежила лицо холодной водой и взглянула на себя в зеркало. Она удивилась, что она такая бледная. Вера Семеновна тоже украдкой бросила на себя взгляд. Дьячок уходил. Вдруг из спальни, где царило некоторое время молчание, снова раздался басистый жужжащий голос. Анна Егоровна и Вера Семеновна невольно вздрогнули.
— Если бы летом, мы убрали бы его цветами. Нечем почтить его память.
— Панихиды надо служить… Кажется, так водится… Когда папа умер, служили панихиды, — сказала Вера.

XII.

Утро было ясное, как и ночь. Косвенные лучи солнца пронизывали замерзлые стекла, игравшие бесчисленными искорками, как осыпь из бледных граненых рубинов. На страшно исхудавшем лице лежали зеленоватые тени, и розовый свет раннего дня робко струился по выдающимся углам его. Та улыбка, с которой умер Илья Павлович, еще блуждала на бескровных губах. Веки были пригнетены медными пятаками. Но один глаз нельзя было закрыть, и тусклое сияние зрачка производило зловещее впечатление. Восковая свеча нагорела и чадила, копоть от нее поднималась спиралью и дрожала в воздухе, как темный локон какого-то призрака. Анна Егоровна подошла к руке, мужа и поцеловала. Распадова хотела последовать ее примеру, но непреодолимый страх удержал ее на месте. Зрачок раскрытого глаза покойника был прямо устремлен на нее. Напрасно она избегала этого мертвого взгляда: против воли она смотрела на темный, как могильное отверстие, зрачок. На секунду ей показалось даже, что глаз мигнул. Она вышла из оцепенения только тогда, когда Анна Егоровна, постояв у стола, заплакала и повернулась лицом к дверям.
— Жестоко, милая Вера… Не могу я… подальше отсюда!

XIII.

Они перешли в столовую, где Паша, в сознании важных обязанностей, выпавших на ее долю, благодаря смерти барина, приготовила, не спрашиваясь, чай, и, завладев ключами, хозяйничала бесконтрольно.
Анна Егоровна покорилась ей и выпила чашку чая со сливками и с баранками, но Распадова не могла ни до чего дотронуться. Явилась портниха и наскоро сделала траур. Сослуживцы Ильи Павловича, узнав о смерти товарища, стали один за другим посещать Анну Егоровну, прикладывались к руке покойника и молча уезжали. Пришел священник и надымил ладаном. Все — как принято и как бывает в таких печальных случаях.

XIV.

Мать Веры Семеновны недомогала, тем не менее она приехала вместе с доктором Елеонским, который снимал у нее две комнаты. Хотя обстоятельства совершенно извиняли молодую девушку, не ночевавшую дома, но Ипполит Александрович был прав, когда сказал, что это опечалит Розалию Ивановну.
Темноглазая, с тонкими чертами лица, старуха, вся седая, но еще бодрая и даже моложавая для своих лет, происходила из полек. Она давно обрусела, но во всем ее облике сохранилось что-то изысканное, чистоплотное и вместе чопорное. Она неохотно отпускала дочь к Шлимовым.
После искреннего соболезнования, выраженного в красивых округленных фразах с упоминанием о Промысле и с сообщением, что Илье Павловичу на небесах лучше, уронив даже слезу в белоснежный платок, Розалия Ивановна окинула дочь пытливым взглядом любящей матери я с испугом спросила:
— Что у тебя на подбородке?

XV.

Никто раньше не заметил этого темного пятнышка. Сама Вера Семеновна смотрелась в зеркало и не увидала его. Оно было не на самом подбородке, а несколько дальше, ближе к горлу. Если бы девушка слегка не отклонила головы назад, Розалия Ивановна не предложила бы вопроса, заставившего дочь покраснеть. После матовой бледности этот густой румянец мог показаться особенно странным. Вера Семеновна молчала, и Ипполит Александрович подвинулся к ней и хотел пристальнее посмотреть на пятно, она живо отстранилась.
— Кажется, кровоподтек?
— Ударилась ночью… о ручку… дивана…
Объяснение показалось удовлетворительным, напрасно Вера Семеновна так покраснела и заставила доктора нахмурить брови и задуматься.
— Ты уедешь со мною? — вопросительно приказала мать.
Анна Егоровна крепко обняла девушку и со слезами на глазах вскричала:
— Нет, нет!
— Конечно, вы в тяжелом положении, Анна Егоровна, но на Верочке лица нет, я бы и вам советовала не проводить дома эту ночь. Одним словом, я приехала забрать к себе не только Верочку, но и вас. Обед готов, а у вас где же есть, пойдет ли кусок в рот?
Все это было сказано таким дружеским и вместе решительным тоном, что Анна Егоровна не отказалась бы от приглашения и при других, не столь исключительных, условиях.
Поэтому после вечерней панихиды Вера Семеновна и Анна Егоровна оставили покойника одного в доме на руках Паши и дьячка.
Луна уже всходила из-за высоких кровель, и собор белелся на площади, облитый серебряными лучами, когда у Распадовых сели за стол.

XVI.

Комнаты, занимаемые Распадовыми, были маленькие, уютные, и старинная мебель содержалась в таком порядке, что казалась новенькой. Покойный Распадов был учителем чистописания и хотя он был бездарен как художник, но в душе его всю жизнь теплился бескорыстный восторг к искусству. Он собирал древние картины, и все стены его жилья сияли от толстых золоченых рам. Может быть, это была драгоценная коллекция. Чем-то милым, строгим и добродетельным веяло от этих потемневших дощечек, на которых были изображены бородатые старики с золотистыми лицами, женщины в бархатных беретах, рыцари в латах, веселые голландцы, фрукты, цветы, коровы, пейзажи, как они представлялись духовным очам древних мастеров — с мелкою бледно-зеленою листвою, с фантастическими клубящимися небесами, с развалинами прекрасных замков. Много было цветов в поливенных горшках. Крашенный пол блестел, как паркетный. Стеклянный буфет был набит фарфоровой посудой.
Анна Егоровна словно перенеслась в другой мир. Она сразу стала чувствовать себя хорошо, оживилась, разрумянилась. Розалия Ивановна развлекала ее анекдотами и делилась с нею своими взглядами на жизнь, советуя примириться с судьбой, которую никому еще не удавалось победить. Кто не умер, тот должен пользоваться жизнью в пределах благоразумия. Такова была ее несложная житейская философия.

ХVII.

Гостью уложили спать в комнате Веры. Некоторое время она слышала тяжелые шаги доктора, ходившего из угла в угол на своей половине. Ее стало занимать, о чем думает этот одинокий человек? Теперь она тоже одинока. Однако же, не смотря на неизвестное будущее, на необеспеченность, на вдовью долю, она испытывала какое-то облегчение. Умер Илья Павлович и освободил ее. Молодая и интересная вдовушка! Планы начали складываться в ее голове. Придется все распродать. Нанять небольшую комнатку, варить себе суп на керосинке, или обедать в гостях, разумеется, продолжать играть в винт.
Еще вчера муж был с нею, еще вчера она страдала от его капризов, еще вчера он внушал ей сожаление, смешанное с тайным отвращением к его болезни и угрюмой беспомощности, сегодня уж его нет, надоевший пассажир выброшен на платформу смерти, и поезд мчится без него, он уж страшно далеко, незачем заботиться о нем. Кончено! Впереди новые станции, новые виды развертываются перед глазами. ‘Приготовьте билеты, господа!’ Анне Егоровне привиделось, что у ней не один билет, а несколько, и в мешочке, спрятанном на груди, пачка радужных бумажек.
Вера, мучимая бессонницей, облокотилась на подушки и, при свете, лампадки, видела, как улыбается Анна Егоровна.

XVIII.

В день похорон, покойника вынесли в церковь для отпевания. Гроб стоял на возвышении, окруженный серебряными паникадилами, которые были повязаны крепом.
Илья Павлович еще больше изменился. Чтобы скрыть отвратительный зеленый цвет быстро разлагавшегося лица, его густо напудрили. Никто не узнавал Шлимова. Вместе с прочими, Вера Семеновна подошла к трупу проститься. Она наклонилась и невольно посмотрела на белую маску. Раскрытый глаз глубже ушел в орбиту, но все также тускло сиял, и девушке показалось, что он устремлен на нее с выражением мольбы. О чем мог умолять этот мертвец? Еще об одном поцелуе?
С странным чувством раздражения, отшатнулась Вера. Но в эту же минуту, голова ее закружилась, паникадила, соболезнующие лица, колонны храма — все завертелось перед ее глазами, она протянула руки, хватая воздух, и упала без сознания на доктора Елеонского.
Пока на паперти ее приводили в чувство, Ипполит Александрович мог рассмотреть и безошибочно определить характер кровоподтека на ее подбородке — четыре ранки вверху, четыре внизу.

XIX.

Похоронили.
Анна Егоровна получила пособие, Это дало ей возможность не только расплатиться с долгами и остаться на той же квартире, но и мало в чем изменить прежний образ жизни. Сначала она экономничала, но наступили праздники и она устроила у себя вечер. Ей повезло — она выиграла в винт несколько рублей. Поэтому за первым вечером последовал второй и третий. Все пошло также, как шло тогда, когда Шлимов три дня ходил, а три дня лежал, борясь с недугом.
Спальня, в которой он умер, была заперта. Анна Егоровна перекочевала в другую комнату.
Особенно частым гостем ее сделался Лазаревич. Розалия Ивановна советовала ей употребить деньги, выданные из казны, на какое-нибудь дело — например, открыть первоначальную школу для мальчиков и девочек благородного происхождения, или модную мастерскую. Но маленький воинственный друг Анны Егоровны потворствовал ее ленивой беспечности и, вместо квартирной платы, брал с нее только расписки.
— Не беспокойтесь. Упорядочится. Свет не без добрых людей.
Он засиживался у Анны Егоровны, приходил к ней пить чай даже по утрам. Не прошла зима, а уж в городе стали поговаривать о близких отношениях, установившихся между старым вдовцом и молоденькой вдовушкой.
Но на самом деле, как это бывает почти всегда, сплетня предупреждала событие.

XX.

Когда Лазаревич заболел инфлуэнцой, молодая женщина из благодарности за его вниманье и услуги, ухаживала за ним — гораздо приветливее, терпеливее и нежнее, чем когда-то за Ильей Павловичем. Тот не был стар и даже был хорош собою, но он был свой, а итого престарелого карлика приходилось прибирать к рукам. К тому же инфлуэнца Лазаревича совпала с одним крайне неприятным обстоятельством. Как-то вечером Анна Егоровна заглянула в бумажник и увидела, что сторублевок в нем также мало, как было в минуту пробужденья после сна, когда пригрезилась ей сумочка с пачкой радужных кредиток. Оставалось только несколько красненьких.
Лазаревич поправился. От него не скрылось безденежье Анны Егоровны. Считал он себя большим тактиком и смотрел на жизнь, как на карты. Подсидеть ближнего доставляло ему истинное удовольствие. Он явился к интересной квартирантке, когда у ней шли таинственные переговоры с еврейкой, скупающей старый хлам, и потребовал уплаты денег по распискам.
Анна Егоровна ужаснулась.
— Отчего не брали вы раньше? — спросила она.
— Не надобились, и разом приятнее получить.
— Кирилл Иванович вы хотите меня пустить по миру?
— Голубушка, Анна Егоровна, куда же девался ваш капитал?
— Прожила!
— Что ж вы намерены делать? — с притворным негодованием осведомился Лазаревич.
— Не вы ли говорили, что свет не без добрых людей!
— Так точно, но что из этого следует?
— Кирилл Иванович, если бы не вы, я открыла бы пансион или магазин…
— С вашей-то непрактичностью и замашками?
— Помогите мне… Повремените…
— Велик золотник или мал?
— Мал.
— А дорог он?
— Какой золотник?
— Вот этот, — сказал Кирилл Иванович, поставил стрелкой ус, и направил его прямо в сердце Анны Егоровны.
— Что вы хотите этим сказать? — догадываясь, спросила Анна Егоровна
Он взял ее за руку и торжественно произнес:
— Я хотел бы, чтобы эта милая ручка со временем закрыла мне глаза. Мы с вами так часто играли в винт и столько раз ссорились из-за двоек и тузов, что могли привыкнуть друг к другу. Я пошутил с расписками. Я только хотел показать вам, что вы не созданы для самостоятельной жизни и вас легко поймать в ловушку. Прогоните жидовку И смотрите на мой карман, как на собственный. Предварительно, однако, скажите, не очень ли пугает вас эта седая щетина и какого вы мнения о людях… невысокого роста?
— Вы хотите быть моим мужем — недоверчиво спросила Анна Егоровна, имевшая должно быть о людях невысокого роста не совсем точное представление.
— Кем же, позвольте узнать? Отцом? Дедушкой? Прадедушкой?
Анна Егоровна застенчиво улыбнулась, допустила себя обнять — и только теперь совершилось, наконец, то, о чем досужие языки праздно болтали уже два месяца.

XXI.

— Паша!
— Что барыня?
— Кто там звонит…
— А я почем знаю.
— Пойди и отвори.
— Вы бы так давно, а то ведь я не святой дух… Это барышня Вера Семеновна, — объявила она, впустив девушку.
Анна Егоровна редко видалась с Распадовой. Вера очень похудела с тех пор. Румянец совсем сошел с ее лица. Несмотря на то, что она пришла с мороза, маленькие уши ее казались восковыми, а глаза стали ярче, чем прежде, и сверкали стеклянным блеском.
— Что случилось, наконец, что вы вспомнили обо мне?
— Я давно собиралась к вам, — с слабой улыбкой отвечала Вера.
— Сколько раз я досылала за вами, играть в винт!
— О!
— Потеряли охоту?
— Вроде этого. Я больна.
— У вас доктор за стеною — зачем дело стало?
— Он лечит меня, разумеется… Не будем об этом говорить.
— А мама здорова?
— Благодарю. У нас никаких перемен.
— А я выхожу замуж.
— За Кирилла Ивановича?
— Вы уже знаете? Он очень хороший человек. Пора увлечений для меня минула. Пришлось взяться за ум. Надо благодарить судьбу, что еще так устроилось. Илья Павлович был выдающийся человек, я не спорю, все кричали об его способностях, но… такой взбалмошный и странный! В нашей глуши такие люди приносят несчастья. Прежде, чем жениться на мне, он разбил сердце нескольким девушкам. Он умер, по моему мнению, от того, что не был удовлетворен жизнью. В провинции он скучал.
— Вы жалуетесь на него.
— Нет, Смерть примиряет. Пойдите сюда, Вера, я хочу угостить шоколадом. Не правда ли, уютно в этой комнате? У меня нет таких картин, как у вас, но я накупила, прелестных фотографий. Сядемьте. Этот столик я тоже недавно приобрела, из чистого ореха, и недорого. Признайтесь, Вера, вы были неравнодушны к Илье?
— Я не понимала его.
— А теперь понимаете, что ли? Впрочем, я не об этом спрашиваю. Может быть, он сам себя не понимал!
— Зачем поднимать этот вопрос
— Не могу же я ревновать!.. Подумайте — он покойник! Он влюбился в вас, когда уже его приговорили к смерти. Он сам сказал мне. Неправда ли, какая я добрая? Я дала ему carte blanche.
Анна Егоровна засмеялась и поцеловала Веру.
— Вы поправились, — сказала молодая девушка, чтобы переменить разговор и украдкой отерла губы после поцелуя
— А вы стали какая-то белая! Вам бы замуж выйти.
— Нет, я никогда не выйду замуж.
— Поступите в монахини?
— Останусь старой девой.
— Вера, да что с вами!? — вскричала Анна Егоровна. — Еще в шестнадцать лет вы всем кружили голову, и старым и молодым! Вы напускаете на себя.
— Думайте, что хотите. А когда ваша свадьба?
— А в апреле… если мой старичок протянет до того времени! — весело пошутила она. — Только не передавайте никому этих слов. У нас живо расстроят. Да я вовсе и не такого безнадежного взгляда на моего старичка. Он крепенький, его и молотком не убьешь. Вам не нравится кажется, что я такая легкомысленная? Я от радости, Вера.
— Мне все равно. Которого же числа венчание?
— Двадцать шестого.
— Двадцать шестого, — шепотом повторила Вера. — Мне снилось, что двадцать шестого.
— Что вы говорите? Я не слышу.
— Ничего. Простите, я обожглась шоколадом.
— Паша, подайте стакан холодной воды. Вечера мы не будем делать. Кирилл Иванович после венца сейчас хочет ехать заграницу. Мы проведем медовый месяц в Италии. Всю жизнь он скупился, а теперь разошелся. Какие подарки он мне сделал! Какой бриллиантовый фермуар!
— До свиданья.
— До свиданья, Вера. Кланяйтесь мамаше. Я на днях к вам заверну. Что говорят обо мне в городе? Удивляются? Показать фермуар?
— Голова болит, я вышла освежиться. В другой раз, душечка.
— Как вы нелюбопытны… Берегите себя!
Она поцеловала ее в лоб и, когда Вера Семеновна ушла, сказала Паше:
— Видела?
— Видела. На то у меня глаза есть, чтоб видеть.
— Глупая, что ж ты видела?
— То, что и умная: сохнет. Приворотил ее мертвец, ясное дело.
Горничная с соболезнованием покачала головой, а Анна Егоровна подошла к окну и смотрела вслед Вере, медленным шагом шедшей по улице домой.

XXII.

Ипполит Александрович Елеонский принадлежат к тем немногим мужчинам, которые, полюбив однажды, остаются верны своему предмету до гробовой доски. Нельзя сказать, чтоб у доктора не бывало других увлечений, но они были мимолетны и не оставляли глубокого следа в его душе. Правда, были у него дети от одной мещаночки, дал он им приличное образование и пристроил, когда они выросли. Но и эта связь не поколебала его основного чувства. Ему было уж лет сорок, когда он встретился с Розалией Ивановной, девушкой тогда тоже не первой молодости, воспылал к ней нежной страстью, молча благоговел, носил ей живые цветы и книги и не смел сначала признаться в своей любви. Наконец, когда учитель чистописания сделался неотступным кавалером Розалии Ивановны, Ипполит Александрович решил попросить ее руки. Может быть, она предпочла бы его, но он приступил к объяснению как-то неловко: стал говорить об идеалах, даже упомянул о небесах, объявил, что он счастлив был бы, если бы ему позволили прикоснуться губами к очаровательной руке и что с него довольно, что это и есть тот рай, к которому он стремится. Розалия Ивановна была уж в возрасте, когда практические соображения преобладают у женщин над идеальными порывами. Ей хотелось замуж. Она не поняла, что застенчивый доктор разумел под прикосновением к руке. Он неделю ждал ответа, и, наконец она сказала: ‘У меня есть жених Ипполит Александрович. Мне приятно, что вы любите меня, но я дала слово, и то, чего вы требуете, было бы изменой’. Кажется, полное фиаско, но розовая душа доктора сумела приспособиться к новым обстоятельствам. Он вымол себе право молча благоговеть перед дамой своего сердца, был у ней шафером, стал другом дома Распадовых, в лучшем смысле слова вынянчил Веру и только по обязанностям службы расстался с ними на долгое время. Он был полковым врачом и двенадцать лет пришлось ему тянуть лямку в Ташкенте. Выйдя в отставку с пенсией, он прилетел в тот город, где покинул Распадовых. Произошла большая перемена, Распадов умер, Розалия Ивановна превратилась в старуху, Вера во взрослую девушку, которой даже неловко было говорить ‘ты’. Елеонский возобновил прежние отношения в тех же почтительных формах, каждый день являлся к Распадовым, напросился к ним столоваться и затем совсем переселился. Преклонный возраст, естественный друг целомудрия, но Елеонский остался верен самому себе: если бы ему было тридцать лет, все равно, он не посмел бы взглянуть на Розалию Ивановну с преступным умыслом. Она немножко издевалась над ним, злоупотребляла его добротой и любовью, но в общем ценила его. Длинные, зимние вечера они, большей частью, проводили вместе. Это была дружба — редкая в своем роде.

XXIII.

Конечно, Елеонского страшно беспокоило нездоровье Веры. Оно вдвойне беспокоило его, потому, что отражалось на расположении духа Розалии Ивановны. Он знал, что это малокровие, но причину болезненного явления определить не мог. Может быть, ни один доктор, в глубине души, не верит в силу своего искусства, и поэтому Ипполит Александрович пригласил старого товарища. Было прописано железо и еще что-то. А причина так и осталось невыясненной. Все помыслы Елеонского были направлены на Веру. Он надоел ей наставлениями и заботами. Это была какая-то вечная война. Розалия Ивановна и Ипполит Александрович не могли, однако, победить ни болезнь девушки, ни ее упрямство — она почти не подчинялась медицинским предписаниям. Быстро теряла она аппетит, стала раздражительна, редко улыбалась, велела вынести из своей спальни зеркало, и равнодушие ее к нарядам, удивляло мать.
Чтобы рассеять дочь, Розалия Ивановна, по совету своего друга, начала приглашать гостей, делала вечера, наводила справки в городе об интересных молодых людях. Они являлись к Распадовым, раздушенные и расфранченные, музицировали, плясали. Но Вера, еще недавно имевшая поклонников, перестала быть предметом их внимания. Она отталкивала их своим холодом и молчаливостью, и на ее глазах они ухаживали за другими барышнями, не вызывая в ней ни ревности, ни желания кокетничать.
Вера быстро подурнела. Бескровные губы стали тонки. Лицо казалось напудренным — так оно было нестерпимо бледно. Волосы утратили блеск. Только одни глаза сверкали.
— Скажи откровенно, Верочка, — начала однажды мать, проплакав всю ночь от мрачных предчувствий и войдя рано утром к дочери, когда та, полураздетая, сидела у окна и смотрела, как по яркому мартовскому небу мчатся весенние облака. — Ты влюблена в кого-нибудь?
— Мама!
— Отчего ты не хочешь быть моим другом? Если влюблена, в этом нет ничего дурного, я сама была молода. Чувства сильнее нас. Быть может, из гордости ты не подала повода ему, а он застенчив… Это я наблюдала, это бывает. Хочешь, я вмешаюсь? Я сумею сделать это деликатно. Ты мне дороже всего на свете. Не смотри, что я такая аккуратная — я не всегда суха.
— Мамочка, я никого не могу назвать тебе… Ты видела кого-нибудь, кто бы мне правился? Заметила ты, чтоб я кого-нибудь предпочитала?
— Но отчего у тебя душа болит? Пускай доктора говорят, что твоя угрюмость происходит от малокровия, но я начинаю думать под старость, что душа играет большую роль. Вернее всего — малокровие от твоей угрюмости! Тебя что-нибудь угнетает.
— Что же ты плачешь, мамочка? То, что меня угнетает — такая чушь.
— Верочка, если это не любовь, то что же это?
— Нельзя сказать.
— Живая, веселая девочка, и вдруг затуманилась! Как, нельзя сказать? Матери можно сказать. Прости, дитя мое, я все обдумала и передумала. С самыми строгими девушками случается… мне страшно вымолвить… Но ведь не случилось же с тобой ничего подобного?
Она выразительно и печально посмотрела в глаза Вере.
— О, мама!
— Ужасно, но прошло — и что же делать? Хорошо, что так прошло. Надо успокоиться, жизнь впереди.
— Мама, не клевещи на меня. Совсем не это. Я поражу тебя. Представь, я бы не придавала значения… Что ж ты не бранишь меня? Но я тебе говорю, что…
— Ну, ну!
— Нет же, нельзя сказать!
— На коленях умоляю тебя!
— Не волнуйся, мамочка. Ни за что не скажу.
Розалия Ивановна горько зарыдала. Она ни слова не добилась от дочери. Так как Елеонский не верил себе, то Розалия Ивановна, в свою очередь, прониклась сомненьем к его знаниям. Тайно от него она отправилась к молодому врачу Твердову. Рассказала она ему все о дочери, и тот захотел исследовать пациентку. Хитростью залучила она к нему Веру. Но то, что он сказал Розалии Ивановне с глазу на глаз, ужаснуло ее.
— Она гаснет, потому что приспело время любить.
— Твердов находит, что у Верочки нервы не в порядке, — сурово сказала Розалия Ивановна Елеонскому, когда вечером он вернулся с практики.
— Я не хотел пугать вас. А что он прописал?
Розалия Ивановна поднесла платок к глазам.
— Ничего.

XXIV.

С тех пор как похоронили Шлимова, он каждую ночь снился Вере. Покойник был настойчив, неизменно она видела одно и то же. Он блуждал перед окном ее спальни, с глубоко запавшими глазами и с грустной улыбкой, поднимался, как дымок, над землею, проникал сквозь стекла, не тревожа рамы, в комнату, становился у изголовья девушки, наклонял над ней холодное, как лед, лицо и, хотя ничего не говорил, но она чувствовала, что он умоляет о поцелуе.
Она ненавидела его, или, может быть, это был ужас, который во сне безграничнее, чем наяву. Глядя сквозь ресницы на мертвеца, Вера зажимала губы, стан ее и плечи цепенели, и она не могла пошевелиться. Сначала она притворялась, что не понимает, чего хочет страшный гость. Ее оскорбляло это нахальство. Это было нарушением договора.
Призрак был проницателен, угадывал все мысли Веры и заставлял угадывать свои. ‘Разве я не сказал, что чувство переживет меня? Разве я труп? Я дух, я не безобразен, я стал красавцем. Я только холоден’. Вера начинала дрожать от озноба и просыпалась.
Она пробовала переносить постель в гостиную, в кабинет отца, ночевать вне дома — у одной гимназической подруги. Сон перекочевывал вместе с нею.
Наконец, она привыкла. Являлся Шлимов и молча молил о поцелуе. Она молча отвергала моление. Так продолжалось до нового года.

XXV.

Под новый год Вера, соблюдая обычай, вздумала гадать перед зеркалом.
Едва она дождалась полночи среди напряженной тишины — которую искусственно поддерживали Розалия Ивановна и Елеонский, замолчав на время, чтобы предоставить девушке удовольствие побыть наедине, в ничем невозмутимой обстановке, как Шлимов вышел из темных глубин мнимой перспективы, видневшейся в зеркале, и ясно можно было различить его тусклые мерцающие глаза и жадные губы, которые требовали поцелуя.
Вера отшатнулась, а призрак бросился к ней, но его остановила зеркальная поверхность и он расплылся, как пар дыханья в морозном воздухе.
К Вере вошли мать и Елеонский и заставили ее выпить бокал шампанского. Она опьянела и сейчас же заснула. Сознание было пробуждено во сне какой-то режущей болью на подбородке. С криком проснулась она совсем и прибежала к матери. Голова ее горела, глаза дико блуждали. Елеонский сказал, что Вера опьянела от шампанского и, значит, ей вредно пить вино. Девушку уложили опять. Несколько раз она еще вскрикивала, а на другой день все новогодние гости беспокойно спрашивали:
— Отчего так вдруг похудела Вера Семеновна?
Вечером мать и дочь должны были ехать в собрание. Одеваясь, девушка хотела взглянуть на себя в зеркало, подошла и увидела Шлимова. Выражение глаз его не было уже так грустно, а рот словно пополнел и зарделся.
Вера уронила гребенку, схватила себя обеими руками за голову и сказала вслух:
— Господи, что это со мной?
Сделав над собою усилие, она снова приблизилась к зеркалу, Шлимов уходил в даль повернувшись спиной, и совсем исчез.
В порыве внезапного раздражения, гнева, почти ярости, Вера схватила подсвечник и ударила по зеркалу. Она не могла его разбить, толстое стекло выдержало удар.
Все же она поехала в собрание. Но стоило ей только пойти с кем-нибудь танцевать, как неопределенный ужас охватывал ее. Кому-то это страшно не нравится, кто-то мучительно ревнует. Кто-то может безмерно отомстить ей. С половины вечера она стала отказываться от танцев. Ноги подкашивались, странная слабость разливалась по членам.

XXVI.

Сны ее теперь стали разнообразнее. Действующим лицом их был все тот же влюбленный мертвец. Но период любовной тоски его кончился, его страшное ухаживание обратилось в торжествующее обладание. То он садился на постель, и холодное объятие, как кольцо змеи, опоясывало замирающий стан, то припадал к плечу девушки головой, то по ее шее словно ползла улитка — его были его поцелуи. Случалось, он брал ее за руку, приподнимал и о чем-то долго и страстно говорил. Днем она припоминала эти речи. Во сне это было что-то необыкновенно умное и содержательное, но наяву память сохраняла только слабое впечатление от ночных бесед. Так, трудно вспомнить прекрасное стихотворение, которое было прочитано только однажды и притом давно. Что-то хорошее и удивительное, но что именно?
У Веры было настолько здравого смысла, что она сама считала себя нервно расстроенной, тем не менее формы в каких проявлялось это нервное расстройство казались ей величайшей ее тайной. Тайне этой она готова была принести в жертву даже свое целомудрие. Если бы мать умирала, и жизнь ее зависела от признания Веры — она не призналась бы. Она могла бы взвалить на себя какие угодно позорные преступления и открыто исповедовать их перед всеми. Однако рассказать — что снится ей каждую ночь казалось ей невозможным. Это было какое-то самосознающее нервное расстройство, проникнутое нечеловечески-болезненной стыдливостью.

XXVII.

Постепенно она освоилась со страшным гостем, который стал ее любовником. Она уж ждала его, и хотя каждый раз трепет ужаса пробегал по ее плечам, когда Шлимов приближался к ней, она как жена, насильно обвенчанная и, наконец, покорившаяся грозному властелину, отдавалась во власть жильца могилы. Она робко пробовала сама заговаривать с ним. Это были какие-то тени слов. С того времени, как она стала принадлежать ему, он словно потяжелел, в его туманном теле бились по временам жилы, в груди стучало сердце все громче и громче, губы его уж не были так холодны.
Но пока он был материален только наполовину, он свободно летал и парил в воздухе, как будто сотканный из мглы, и любимой его лаской было проникать собой все существо Веры. Он сливался с нею, его руки становились ее руками, его сердце — ее сердцем и его мысли ее мыслями. Против воли это ей самой доставляло удовольствие.
Бывало и так, что он брал ее под руку и приподымался с нею на несколько четвертей от земли. Чувство беспредельной легкости и счастья наполняло ее. Она привязывалась к нему, она начинала его любить. Они носились по комнате дружной четой, и странная тоска овладевала ею, когда он улетал. Нехотя она просыпалась.

XXVIII.

В конце марта и в начале апреля, когда почки вздувались на деревьях, прибывали дни, веяло теплом и обновлялась природа, Вера стала особенно беспокойной. Ее выводило из себя, когда нарушали одиночество, в которое она погружалась. Розалия Ивановна и Ипполит Александрович не должны были мешать ей в ее прогулках по дорожкам маленького сада, не смели заговаривать с ней и спрашивать — как она себя чувствует:
— Я чувствую себя лучше, чем когда-нибудь, — нетерпеливо объявляла она и удалялась от них.
Страшный гость, ставший ей милым, наполнял все ее думы. К вечеру руки ее холодели, глаза слипались, она тщательно причесывалась и засыпала. Едва голова ее касалась подушки, как уж таинственный мрак обступал ее. Сны были все те же, но они развивались, жили странной, очаровательной жизнью.
Долго она не соглашалась, наконец, уступила желанию возлюбленного: решились испытать, достаточно ли она духовна, и в туманную, лунную ночь, молчаливую как смерть, положив голову на его плечо, и поддерживаемая его объятием, покинула спальню.
Оглянувшись назад, она увидела, что окна блестят в лучах луны, что дом удаляется от нее. Босые ноги ее ласкала, влажная, покрытая росою, травка, Вера не мяла ее и неслась, как волна тумана, стелющегося по земле. Цветы, деревья, кустарники, занятые своим личным прозябанием, погружены были в сон. Это им снилось, что она стала духом, что она летит. Их испарения и ароматы были также тонки и прекрасны, как она сама.
— Поднимемся выше, — сказал Шлимов.
Вера сделала усилие, и ночной пейзаж стал шире. Маленькие, клейкие листочки распускающегося тополя прильнули к ее локтю, еще усилие — и город с темными зданиями, словно окованными по углам серебром, развернулся как панорама внизу. Река опоясывала его. Луна перекидывала с одного берега на другой жемчужные мосты. Тени перемежались с озерами света, принимая призрачные очертания. Белой стрелой тянулась к небу соборная колокольня.
— Куда мы летим? — подумала Вера, чувствуя, как она опускается вместе с Шлимовым и холодное течение воздуха обвевает ее лицо и грудь.
— Туда, где ты отдохнешь, так сладко, как еще никогда не отдыхала, потому что вечен будет отдых.
— Все это грезится, конечно, — сказала себе Вера.
— Грезы и действительность, — одно и то же, — мысленно отвечал Шлимов. — То, что называется прошлым, ничем не отличается от грезы, настоящее становится прошлым, следовательно — оно тоже греза.
— А будущее?
— О, будущее — греза по преимуществу!
Лунное сияние словно померкло. Вера ощутила под ногами твердую опору, она стояла на сырой земле и заметила вокруг себя, под неподвижными тенями столетних деревьев, бледные фигуры, с покойными, бесстрастными лицами. Такого бесстрастия она никогда еще не видала. По ее телу пробежал холодок ужаса, она повернула голову и посмотрела на Шлимова. Та жадная улыбка, которая искажала его губы и так отталкивала Веру, исчезла, глаза его погасли, он тоже был бесстрастен.
— Что это! — прошептала она, озираясь.
— Это блаженство смерти, — отвечал он.
Ей стало жаль жизни и тех мистических, безумных ночей, которые она проводила с Шлимовым. Вся она стала дрожать. Это было признаком, что она скоро проснется.
— Все кончится? — с тоской торопливо спросила она.
— Смотри сюда.
Мертвец подвел ее к могиле, на дне которой зиял мрак.
— Не хочу! Не хочу! — она стала бороться с ним, но руки его приобрели страшную силу, тогда как она была слабее сухого цветка. ОН увлек ее в бездну, и падение пробудило ее.
Мать сидела у ее изголовья, доктор держал ее за руку и считал пульс.

XXIX.

Ясные дни несколько укрепили девушку. Улыбка стала блуждать на ее бледных губах. Мать с удовольствием приметила, что дочь больше не чуждается ее. Вера часто заходила к ней и долго и пристально смотрела в ее глаза.
— Мама.
— Что, милая?
— У меня есть к тебе просьба.
— Все исполню, что могу
— Большая просьба.
— Говори же, ну.
— Закажи мне белое платье.
— Изволь. Но почему же эта большая просьба?
— Так. Я надену его по особому случаю. Кажется, нельзя избежать.
— Ты имеешь в виду свадьбу Анны Егоровны, — с улыбкой спросила Розалия Ивановна.
— Именно… свадьбу.
— Через неделю у тебя будет платье.
Через неделю платье было готово. Портниха принесла его в тот самый день, когда Распадовыми был получен пригласительный билет для присутствования в церкви на брачной церемонии.
Вера примерила платье. Мать тихонько заплакала. ‘Краше в гроб кладут’, — подумала она.

XXX.

Погода испортилась и стал накрапывать дождь. Венчание должно было происходить в шесть часов вечера. Вера весь день была возбуждена и от волнения слабый румянец выступил двумя пятнами на ее щеках.
— Вера Семеновна, что у вас, дитя мое, опять на подбородке? — спросил Елеонский.
Она страшно смутилась.
— Ничего… это уж даже странно… я заметила, когда у меня сильно бьется сердце, делается это… Сейчас пройдет. Я отравлена, — шутливо пояснила она.
— Кто отравил вас? — тихо спросил доктор и посмотрел на нее такими нежными глазами, что она потупилась.
— Не приставайте в ребенку, — сказала Розалия Ивановна. — Слава Богу, ей лучше, а вы с расспросами — отчего, да почему. Я обожгла лет пятнадцать тому назад руку. Давным-давно зажило и никакого следа. А стоит пойти в баню, и выступает красное пятно… Ступайте лучше, натяните на себя фрак, да прикажите кухарке смахнуть пыль. А то вы часто в нечищеном платье ходите.
Розалия Ивановна осталась дома, а Вера с Елеонским поехали в церковь. Они опоздали. Уже крошечный жених с огромными усами стоял рядом с невестой, в белой фате и восковые свечи горели в их руках. Публики было много. Все отлично знали Лазаревича и Анну Егоровну, им хотелось взглянуть на них в новой обстановке. Елеонский перевесил через руку ватерпруф Веры, чтобы иметь его при себе на всякий случай и провел ее вперед. Она глядела на тонкий профиль лица Анны Егоровны, которая помолодела на несколько лет, благодаря наряду и контрасту с Кириллом Ивановичем. Счастливая улыбка озаряла лицо молодой женщины. Она благоговейно смотрела на иконостас и, казалось, думала только о небесном. В церкви было душно, потому что, по случаю дурной погоды, закрыли входную дверь. Запах духов, ладана, восковой копоти, теплота дыханья — все смешалось, атмосфера была тяжелая, Вере было трудно дышать.
Она оглянулась, чтобы убедиться, стоит ли подле нее Елеонский. Ей бы хотелось, чтоб он догадался предложить ей опереться на его руку. Но вдруг в толпе гостей она увидела Илью Павловича Шлимова. Стоял он как живой — тот же горбатенький нос, черные волнистые волосы, глубокие острые глаза, усы и бородка и та же язвительная улыбка на губах. Он был во фраке, в белом галстуке и в бриллиантовых запонках, которые искрились на его выпуклой груди.
— Ипполит Александрович, поддержите меня!
— Что с вами?
— Дурно мне!
Вокруг Веры началось движенье, взгляды обратились на нее.
— Нет, не надо, — возразила она, когда ее стали бережно выводить на паперть. — Я постою здесь, с вами, доктор… поодаль… у стены…
Преодолев себя, она осталась в церкви.
— Куда вы смотрите, Вера Семеновна, кого ищите?
— Ипполит Александрович, кто это там стоит! Или, может быть, вы не видите?
— Где?
— Возле аптекаря… Нет, вы не можете видеть.
— Почему же не могу? Вижу, кто интересует вас. Чертовски похож на Шлимова, в особенности издали.
— Кто же он!
— Не знаю. Приезжий.
— Правда, не выдержу… поедемте домой… Падаю, падаю.
Доктор взял ее на руки — она была худенькая, совсем высохла — и вынес из церкви.
Слезы доктора капали на холодные руки Веры. Только дома, и то через час, пришла она в себя. Слабость не проходила.
— Мама, не раздевай меня. Позволь так полежать. Разве ты не знаешь, что я тоже выхожу замуж? — с погасающими глазами, кротко улыбаясь, проговорила она.

XXXI.

Розалия Ивановна осталась сидеть возле дочери. Елеонский ушел на свою половину, ходил по комнатам из угла в угол, по обыкновению, разводил руками и то безнадежно смотрел на образа — этот доктор бывал иногда религиозен, то на запыленный череп, который украшал собою книжный шкаф вместе с маленькой электрической машиной.
Наконец, он надумался. Положение было слишком серьезное. На цыпочках прошел он в гостиную и, подойдя к дверям спальни Веры, тихонько постучал ногтями.
Розалия Ивановна поднялась и приотворила дверь.
— Что Верочка?
— Лихорадит. Это к лучшему ли?
— Должно быть, к лучшему, — тоскливо сказал Ипполит Александрович. — А все-таки, Розалия Ивановна надо послать за коллегами.
— Взгляните сначала.
— Да, да.
Он приблизился к постели. Горела лампа и из-под темного, непрозрачного абажура падал яркий свет широким полукругом, резко выхватывая фигуру молодой девушки в белом платье и оставляя в тени ее лицо. Тонкая восковая ручка была беспомощно протянута, до половины утопая в складках легкой материи. Пульс был неровный. Со лба струился пот, щеки пылали. Вера открыла глаза, и они сверкнули, как две звезды, несмотря на тень. — Все лечить хотите, — произнесла девушка. — Скажите по совести — вы знаете, что ничего не знаете! — проговорила она и слабо засмеялась.
— Ваше нездоровье похоже на здоровье, — желая ободрить больную, сказал Елеонский. — Но чтобы убедить вас, соберутся сейчас все врачи, какие есть в городе. Кажется, в самом деле я не пользуюсь доверием в этом доме.
— А, консилиум!
— Только следовало бы вам привести себя в более спальный вид.
— Ни за что! — капризно вскричала девушка, и голова ее заметалась на подушке.
Мать успокоила дочь, а Ипполит Александрович разослал карточки к местным знаменитостям.

ХХХII.

Один за другим собрались доктора. Не приехал только городской врач, который к вечеру каждый день напивался, хотя молва и утверждала, что в пьяном виде он дает самые действительные советы.
Развязнее и авторитетнее других высказался Твердов.
— Накормить мошусом и вся недолга!
— Вы полагаете?
Он произнес несколько латинских терминов, и они показались убедительными.
— Вскрытие могло бы все разъяснить, — сказал Твердов, кинув на старого врача холодный взгляд.
Была впущена в комнату, где совещались эскулапы, Розалия Ивановна с тощей пачкой разменных трехрублевок в руке.
— Что, господа, как мне быть? — растеряно и с умоляющей улыбкой, спросила она.
— Нельзя сказать, чтобы не было надежды, — начал земский доктор, проникаясь сожалением к Розалии Ивановне. — Молодая натура, однако, истощена до последней степени. Порошки, которые вы будете давать, поднимут ее энергию на время. А затем… есть Бог.
— Все кончено, значит? — со странным спокойствием проговорила она.
— Почему же, кончено? Не предавайтесь отчаянию, сударыня. Усиленное питание мясным экстрактом, мышьяк, простокваша и… конечно… поездка на воды… Гм!
— Прощайте! — угрюмо промолвил Твердов, берясь за свою шляпу и первый уходя. Его примеру последовали остальные доктора,

ХХХIII.

Когда Розалия Ивановна вернулись к дочери и еще раз увидела ее в белом платье, пышно раскинутом по узенькой постели, в уме ее мелькнула мучительная догадка, что Вера нарядилась так, предчувствуя смерть. Только необыкновенная твердость характера Розалии Ивановны помогла ей не разрыдаться.
— Не надо ли тебе чего-нибудь, Верочка?
Та потрясла головой.
Мать взяла ее за руку, больная слабо пожала ее пальцы.
— Сейчас Ипполит Александрович привезет лекарство, он сам поехал в аптеку, чтобы не задерживали… Знаешь, он любит тебя, как родную дочь, Ты уж, пожалуйста, не огорчай его — прими порошки, хорошо, примешь?
Вера, опять потрясла головой.
— Впрочем, я приму хоть все разом, — начала она, помолчав и не раскрывая глаз, так как ей неловко было бы встретить взгляд матери.
— Ты была так мила и исполнила уж одну мою просьбу… не поверишь, как я счастлива, что на мне подвенечное платье. Если я умру, похорони меня рядом с Ильей Павловичем Шлимовым! — скороговоркой произнесла она.
— Что ты, Верочка? С чего ты взяла, что умрешь?
— Зачем ты обманываешь меня, мама? Мне ведь это известно… ну, и тебе известно. Я умру непременно. Ты слыхала что-нибудь о блаженстве смерти? Еще неделю тому назад я боялась страшного блаженства, а теперь хочу его. Я подчинилась. Ты исполнишь?
— Ты бредишь, Верочка? Дитя мое, ты бредишь… Господь с тобою!
— Нисколько не брежу, а если брежу — так кто решит, что правдивее: бред или то, что мы называем действительностью. Успокой же меня и скажи — что исполнишь?
— Милая, да как же я могу… у меня язык не повернется. Сначала я должна умереть.
— Я облегчу тебя… если я умру раньше, через год, через десять лет, все равно когда, ты положишь меня, где я тебя прошу?
— Хорошо, Верочка… разрываешь ты мое сердце!
— Смотри, мама, умирающим не дают пустых обещаний… Что там за шум? — раздражительно спросила она.
— Это Ипполит Александрович приехал с лекарством.

XXXIV.

Вера стала принимать мускус и на первых же порах действие его оказалось таким сильным, что сам Елеонский отложил порошки в сторону. Грудь больной поднималась и опускалась, как волна. Ей нечем было дышать. Вся кровь, какая только оставалась в этом изнеможенном теле, бросилась в лицо, оно пылало, как вечерняя заря, пророчащая на завтра непогоду. Мертвый, мучнистый запах лекарства распространился по всему дому.
— Мама, перестал дождь?
— Как будто еще накрапывает, — сказала Розалия Ивановна.
— А ветер бушует?
— Нет, голубчик, ветра не слышно.
— А почему же так качаются деревья?
— Где ты видишь деревья?
— В окне.
— Дитя мое, тебе представляется.
— А разве тебе не может представляться то же самое? Ипполит Александрович, разве вы не представляетесь мне и маме одновременно! Может быть, вы дух, ха, ха! Серьезные люди боятся задавать себе вопросы, на которые трудно отвечать, и когда слышат их от детей, улыбаются и говорят: ‘полно молоть глупости’. Чушь, конечно, но я от этого умираю.
Розалия Ивановна стояла поодаль, держа платок у глаз. Ипполит Александрович подошел к кровати и потер руки, с притворным удовольствием,
— Мы рассуждаем, как философ… мы спиритуалисты… Значит, мы вовсе не так уж больны, как думаем.
— Потешный вы человек… отчего же у вас слезы на ресницах? Я очень тронута… мне трудно говорить… догадайтесь по губам… не правда ли, Ипполит Александрович, какое сходство? Что — если тождество?
— Полноте, полноте, ах вы безумная головка!
— Вы найдите его и привезите ко мне, я посмотрю, или неловко? Неужели мы вдвоем видели его, как вдвоем с мамой я вижу вас теперь?
— Постараюсь завтра или послезавтра, — возразил доктор, махнув рукой. — Уверяю вас, Вера Семеновна, — солгал он, — это новый учитель словесности, и фамилия его, как бишь его… вот дай Бог память! Да! Мускатов.
— Мне кажется, вы страшно покраснели, милый Ипполит Александрович, в церкви вы сказали, что не знаете.
— Я потом узнал.
— Мама, дождь перестал?
— Теперь как будто перестал, — сказал доктор к которому окно было ближе.
— А ветер не стих?
— Ветра не было.
— Я спрашиваю, стих ветер?
— Совершенно стих. Каждая дождевая капля падает с крыши по отвесу, — сказал доктор.
— Распахните окно.
Доктор распахнул. Но, несмотря на уверения его, и Розалии Ивановны, внезапный порыв ветра, Бог весть откуда взявшийся, ворвался в комнату и лампа погасла.
— Пошлите за священником, — простонали Вера.
Прислуга ожидала в другой комнате. Барышню любили и собрались проститься с нею. Старая няня, жившая на покое у Распадовых, сама уж давно послала за священником.
Пока доктор возился с лампой, Розалия Ивановна обняла няню в передней и залилась слезами.

XXXV.

Звонок на лестнице возвестил о приходе священника. Он надел светлые ризы, исповедал и причастил Веру и так как шла неделя, следовавшая за светлым праздником, то он пропел с дьячком: ‘Христос Воскресе… и сущим во гробех живот даровав’.
— Мама, оставь меня теперь одну, — кротко и спокойно сказала Вера.
Возбуждение, причиненное мускусом, прошло. Глаза ее слегка померкли, румянец побледнел.
— Тебе лучше?
— Легче.
— Ну, как же я оставлю тебя одну, дитя мое! — взмолилась мать.
— Простись со мной, благослови на новую жизнь — на блаженство смерти. Слышала: и мертвецы ожили.
— Опять у тебя бред, — начала мать. — Нет, не сердись, Верочка… ожили… ожили!
— Скорей мама. Ипполит Александрович можете поцеловать меня… только не вздумайте и вы кусаться — шепотом, шутливо, сказала она ему. — Губы ее едва шевелились, последнее слово сопровождалось хрипением.
— Скорее, скорее.
Все вышли из спальни.
— Она слишком много говорила — ей надо отдохнуть, — промолвил Елеонский, беря за руку Розалию Ивановну. — Никаких резких симптомов. Естественный упадок сил после возбуждения — только.
— Не утешайте меня Ипполит Александрович. Такая же точно болезнь, которую не понимали врачи, была и у покойного мужа. Но за что бедное дитя должно страдать… во цвете лет… друг мой, во цвете лет!
Она дала волю своим слезам и отчаяние ее, не стесняемое присутствием дочери, было безгранично. Вдруг, упав к ногам Елеонского, она стала обнимать его колени и горестно умолять:
— Спасите ее, разве нет средств в медицине? Спасите, ты же любил меня, ведь ты же жизнь свою готов был отдать за меня, возврати мне дочь!
Это были те бесплодные призывы, которые рвутся из груди человечества в тяжкие минуты его беспомощности. Елеонский слушал, что-то бормотал в ответ, плакал сам.
Среди этой беседы вошла няня, молча поцеловала руку Розалии Ивановне и также молча поклонилась в пояс доктору.
— Что, Савельевна?
— Улетела душенька на небеса. Отжила сердечная!
— Говори толком! — грозно крикнул Елеонский. — Не может быть.
Губы его судорожно передернулись и он дико закричал, но быстро оправился и неестественно твердым шагом пошел к Вере. Розалия Ивановна уже стояла на коленях перед дочерью и тихо рыдала.

XXXVI.

Похороны Веры собрали такую же толпу гостей, как и венчание Анны Егоровны. Веру хоронили утром в белом гробу и в белом платье, которое она сама себе заказала. Белые цветы были положены в ее гроб.
Розалия Ивановна, как олицетворение черного горя, шла позади в трауре, лицо ее хранило черствое и почти злое выражение: против кого она злобствовала?
Несколько раз Ипполит Александрович предлагал вести ее под руку, но она отказывалась. Наконец, он отстал и очутился в кружке знакомых. Так как они шли в значительном отдалении от гроба, то предавались житейским разговорам.
— А туз был?
— Туз пик и маленькая,
— А вы бы с маленькой пошли.
— Послушайте, на второй-то руке!
— Послушайте, доктор!
Кажется, они хотели обратиться к нему, как к третейскому судье, для разрешения занимавшего их теоретического вопроса.
Он тупо посмотрел на них и перешел к другой кучке. Едва он поравнялся с нею, как увидел того самого господина, который был похож на Шлимова и которого он назвал Мускатовым. ‘Его рожа только что взошла над нашим горизонтом, чего же он хоронит Веру!’ — подумал доктор. От природы был он застенчив, но в иную минуту мог быть даже дерзок. К тому же, в самом деле, сходство было отъявленное.
— Позвольте узнать, вы, конечно, недавно в нашем городе, — обратился к нему Елеонский.
— Не ошибаетесь, — вежливо ответил незнакомец и улыбка его из язвительной обратилась в сладкую.
— Вы, странным образом, похожи на одного моего знакомого.
— Очень возможно… позвольте узнать на кого?
— Вам безразлично, он уже умер.
— А, очень жаль. Вечная ему память.
— Я не шутя говорю.
— Я и не думаю шутить. Я предполагал сначала, что вы изволите шутить. Позвольте представиться: профессор Халцедони.
— Халцедони? Профессор чего же?
— Черной и белой магии… занимаюсь из любви к искусству, езжу по городам и имею успех. Присматриваюсь к публике.
— А, теперь понимаю! Ваши сеансы требуют предварительного изучения!
— Более, чем верно… не можете ли высказать мне, отчего умерла эта девушка?
— На ваш вопрос, милостивый государь, я не в состоянии ответить. Она была мне близка, я лечил ее, но отчего она умерла, не знаю.
— А вы доктор?
— К вашим услугам.
Елеонский назвал себя.
— Трудная ваша материя, — проговорил фокусник.
— Верите вы во все эти спиритизмы и магнетизмы? Скажите откровенно, я не выдам вас.
— Нисколько не верю, доктор. А вы?
Елеонский задумчиво посмотрел вперед на гроб, который несли на руках барышни и молодые люди, и который слегка качался в голубом солнечном воздухе, как челнок на реке, нагруженный ландышами, нарциссами и белой сиренью. Глубокий вздох вырвался из его груди.
— Я тоже не верю, — произнес он и крепко пожал руку шарлатану. Однако, он не сказал — чему он не верит, черной и белой магии или медицине.
Между тем погребальная процессия вошла в низенькие ворота православного кладбища. Старые вербы, клены и липы протяжно шумели ветвями, которые недавно покрылись листьями, зеленевшими, как изумруд. Также печально и протяжно шумели березы. А может быть, они радовались новой добыче, которая постепенно, через десятки лет станет питать собой их кору, сердцевину, и даст им жизнь и долговечность. Может быть, в этих неподвижных обитателях кладбища, глубоко ушедших корнями в землю, задыхающуюся от гробов развились какие-нибудь бессознательный чужеядные наклонности. ‘Это растительные вампиры’, — думал доктор.
Верина могила была вырыта рядом с могильной насыпью, на которой стоял новенький деревянный крест с именем, Шлимова.
Так как крест этот вскоре сломался и никто не оберегал могилы, то Розалия Ивановна решила обнести одной, общей решеткой обе насыпи. Хотя она была женщина реального направления, но, узнав отчасти тайну дочери, нашла возможным благословить этим путем ее загробный союз с Шлимовым. На каменной плите, положенной над Верой, высечены слова: ‘она нашла блаженство смерти’.
1896 г.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека