Сочинения: В 2-х т. — М.: Худож. лит., 1982. — Т. 1. Стихотворения.
Сост., подгот. текста, вступ. статья и коммент. М. И. Гиллельсона. 1982.
Талантливый писатель, живущий рядом с гением, всегда обречен быть в тени. Вяземский отлично понимал эту закономерность. В 1869 году он писал о Баратынском: ‘Его заслонял собою и, так сказать, давил Пушкин, хотя они и были приятелями и последний высоко ценил дарование его. Впрочем, отчасти везде, а особенно у нас, всеобщее мненье такую узкую тропинку пробивает успеху, что рядом двум, не только трем или более никак пройти нельзя. Мы прочищаем дорогу кумиру своему, несем его на плечах, а других и знать не хотим, если и знаем, то разве для того, чтобы сбивать их с ног справа и слева и давать кумиру идти, попирая их ногами’ {П. А. Вяземский. Полн. собр. соч., т. VII. СПб., 1882, С. 269. Далее ссылки на это издание даются с указанием лишь тома и страницы.}
Эти слова применимы ко всем поэтам пушкинской плеяды, и, конечно же, Вяземский не представляет собою исключения.
С годами мы все больше узнаем о литературных соратниках Пушкина. Но в то же время еще больше мы узнаем о самом Пушкине. Восстановить истинные историко-литературные пропорции становится все труднее. Но чем сложнее задача, тем заманчивее попытаться разрешить ее.
1
Петр Андреевич Вяземский происходил из старинного княжеского рода. Его отец Андрей Иванович был человеком широко образованным, любителем истории, философии, литературы, военного дела, точных наук. Князь Потемкин, под начальством которого Андрей Иванович служил во время русско-турецкой войны, находил ‘молодого человека чересчур независимым и гордым’. Чувство собственного достоинства, ‘непреодолимое омерзение от кривых дорог’, будущий писатель унаследовал от своего отца.
Андрей Иванович не сделал блистательной карьеры, на которую мог претендовать и по своей родословной, и по уму своему. Он, правда, дослужился до чина генерал-поручика, но не имел никаких воинских отличий. Однако недоброжелательство сильных мира сего вряд ли особенно беспокоило его. Двадцати восьми лет от роду он уезжает путешествовать по странам Западной Европы. Годы странствий длятся пять лет, в 1782—1786 годах он побывал в Швеции, Германии, Франции, Голландии, Португалии, Англии, Италии и Швейцарии. Встреча с ирландкой по фамилии Квин (урожденной О’Рейлли) решила его участь, он страстно в нес влюбился, увез от мужа в Россию, добился для нее развода и обвенчался с ней. Встреча на чужбине оказала нечаянную услугу русской культуре, в 1792 году родился Вяземский, будущий писатель, о котором Пушкин скажет предельно точно и сердечно доброжелательно:
Судьба свои дары явить желала в нем,
В счастливом баловне соединив ошибкой
Богатство, знатный род — с возвышенным умом
И простодушие с язвительной улыбкой.
От богатства он быстро избавился, по его собственному признанию, в молодости он ‘прокипятил’ на картах полмиллиона’ и вынужден был остепениться, у него осталось лишь подмосковное имение Остафьево.
Возвышенный ум остался навсегда, его самобытной печатью отмечено обширное, разностороннее литературное наследие Вяземского.
2
Умственное движение, вызванное реформами Петра I и французским Просвещением, во многом преобразовало русскую культуру. Сочинения французских энциклопедистов стали настольными книгами русских вольнодумцев. Сохранился каталог французских книг А. И. Вяземского, в нем числятся произведения Руссо, Даламбера, Гельвеция, Дидро, Фенелона, Ларошфуко, Лафонтена, Буало, Монтеня и многих других авторов, особенно полно представлено творчество Вольтера: от ‘Орлеанской девственницы’ до философских и политических трактатов, от драм до мемуаров и писем. Петр Андреевич вспоминал, что любимым чтением его отца были исторические и философские книги. Старый князь особенно отличал книгу французского врача и естествоиспытателя Кабаниса ‘Соотношение физического и духовного в человеке’. Это было то самое произведение, в котором, по словам К. Маркса, Пьер Жан Жорж Кабанис ‘завершил картезианский материализм’ {К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, изд. 2-е, т. 2. М., 1955, с. 140.}
Вольтерьянство отца, его увлечение идеями французского Просвещения, его трезвый ум, обогащенный знаниями во многих отраслях культуры, его любознательность путешественника, исколесившего вдоль и поперек Западную Европу, — все это не прошло бесследно для молодого Вяземского, рассматривая долгий жизненный путь Вяземского, устанавливая литературные пристрастия писателя, отыскивая интеллектуальные догмы, которым он поклонялся с юных лет до глубокой старости, можно без особого труда обнаружить, что многими чертами своего мировоззрения Вяземский обязан отцу.
Однако идиллического взаимопонимания между доживавшим на покое старым князем и его сыном не было, отец обвинял его в лености ума, в бесплодном времяпрепровождении, внутренняя интеллектуальная работа сына была для отца тайной за семью печатями. Но эти житейские размолвки не отменяли основного, в самом главном, в своих умственных влечениях и пристрастиях они были единодушны. А. И. Вяземский умер в 1807 году, когда будущему писателю было пятнадцать лет. Проживи он дольше, ему было бы отрадно видеть, что мыслители, которых он почитал, стали вечными спутниками его сына. И прежде всего Вольтер.
Писатель-Бриарей! Колдун! Протей-писатель!
Вождь века своего, умов завоеватель,
В руке твоей перо сраженья острый меч.
Но, пылкий, не всегда умел его беречь
Для битвы праведной, и, сам страстям покорный,
Враг фанатизма, был фанатик ты упорный.
Другим оставя труд костер твой воздвигать,
Покаюсь: я люблю с тобою рассуждать,
Вослед тебе идти от важных истин к шуткам
И смело пламенеть враждою к предрассудкам…
(‘Библиотека’)
Разносторонние интересы молодого Вяземского лежали в основном в сфере французской литературы: он увлекался сочинениями Расина и Корнеля, Лафонтена и Мольера, Вуало и Реньяра, Малерба и Жана Батиста Руссо, Монтеня и Фенелона, Монтескье и Вольтера, несколько позднее он стал почитателем римских поэтов: Вергилия, Горация, ‘кипящего Марциала’, Пропорция и Тибулла. Латынь он знал плохо, пожалуй, не лучше Онегина, который мог лишь ‘эпиграфы различать’ и ‘помнил, хоть не без греха, из ‘Энеиды’ два стиха’, римских авторов Вяземский, конечно, читал во французских переводах, что в то время было обычным явлением.
Однако французский язык и европейская культура, сколь ни велико было их влияние на чувства и ум молодого Вяземского, не поколебали его любви к отечественной словесности, в том же стихотворении ‘Библиотека’ Вяземский писал:
И вас здесь собрала усердная рука
Законодателей родного языка,
Любимцев русских муз, ревнителей науки,
Которых внятные, живые сердцу звуки
Будили в отроке, на лоне простоты,
Восторги светлые и ранние мечты.
Вас ум не понимал, но сердце уж любило:
К вам темное меня предчувствие стремило.
Непосвященный жрец, неведомый себе,
Свой жребий в вашей я угадывал судьбе.
Это был жребий писателя, деятеля общественной мысли, который сумел сочетать, органически совместить ‘свое’ и ‘чужое’, русское и европейское.
3
Осенью 1805 года Вяземского отвезли в Петербург, он стал воспитанником иезуитского пансиона, где изучал языки, логику, риторику, древнюю историю, алгебру, обучался танцам, верховой езде, игре на скрипке. Будущий писатель взрослел не по дням, а по часам, зачисленный во второй (средний) класс, оя вскоре подружился с воспитанниками старшего класса. Их литературными кумирами были Державин, Карамзин, Дмитриев.
Год спустя Вяземский был помещен в пансион при Петербургском педагогическом институте, но пробыл в нем лишь один семестр. В новом пансионе регламент жизни воспитанников был менее упорядоченным. Вяземский начал вести свободную жизнь, посещал театры и маскарады, участвовал в шумных похождениях столичной молодежи. Об этом отписали старому князю, и Вяземскому было приказано вернуться в отчий дом. Это произошло в начале 1807 года. Пришлось расстаться с петербургской ‘вольницей’. Наступили годы домашних занятий. Лучшие профессора Московского университета стали его наставниками.
Внешние обстоятельства благоприятствовали развитию незаурядных природных способностей Вяземского. Дом отца его в Москве, у Колымажного двора, был ‘ежедневно открытым для друзей и многочисленных посетителей. В двух маленьких комнатах теснилось отборное московское общество, а когда ограниченное пространство переполнялось неожиданно многолюдием, то открывалась другая половина в доме. Тут молодежь импровизировала бал под одушевлением импровизированного оркестра, состоявшего из флейты-самоучки и доморощенной скрипки. Юрий Александрович Нелединский-Мелецкий, ежедневный гость и друг дома, слушая музыкальные размолвки домашних виртуозов, говаривал при этом: ‘Странное дело, кажется, эти люди всегда живут вместе, а нет в них никакого согласия…’ К имени Нелединского должно причислить имена: Ханыкова (французского поэта и бывшего посланника нашего в Дрездене), князя Белосельского, князя Якова Ивановича Лобанова-Ростовского, Петра Васильевича Мятлева, И. И. Дмитриева, Карамзина, которые были домашними в его кругу’ {П. А. Вяземский, т. II, с. 283.}.
Еще в 1801 году сводная сестра Вяземского Екатерина Андреевна стала женой Карамзина, и это незамедлило сказаться на круге знакомств старого князя. ‘Со вступлением Карамзина в семейство наше — русский литературный оттенок смешался в доме нашем с французским колоритом, который до него преобладал, — вспоминал Вяземский. — По возвращении из пансиона нашел я у нас Дмитриева, Василия Львовича Пушкина, юношу Жуковского и других писателей’ {П. А. Вяземский, т. I, с. XXVIII-XXIX.}.
Карамзин и И. И. Дмитриев пестуют новое поколение писателей. И среди них по праву первые места постепенно начинают занимать Жуковский и Вяземский. Спустя несколько лет к ним присоединится молодой Пушкин…
Весной 1807 года Андрей Иванович Вяземский скончался. Перед смертью он поручил Карамзину быть наставником молодого князя. Вырвавшись из-под строгой отцовской власти, Вяземский, ‘воспомнив’ петербургские похождения, снова стал вести рассеянный образ жизни. Старый князь не походил на Скупого рыцаря, зато молодой Вяземский в эти годы — беззаботный Альбер, ‘безумец, расточитель молодой, развратников разгульных собеседник’. Он сделался любимцем московской молодежи и беспечно швырял сокровища отца ‘в атласные дирявые карманы’. Тщетно Карамзин предостерегал молодого шурина — со всем пылом безудержной юности он проводил время в пирушках и забавах. Однако кое-чего Карамзин все-таки добился, — Вяземский поступил на службу: 5 ноября 1807 года он был зачислен юнкером в Московскую межевую канцелярию и полгода спустя получил чин титулярного советника. Служба носила во многом номинальный характер и мало обременяла его. В эти годы он жил то в Москве, то в подмосковном Остафьеве. Дом, выстроенный там А. И. Вяземским в конце XVIII века, ‘как будто запечатлел цельность и трезвую простоту своего создателя. Строгое соответствие форм с содержанием, никакой погони за внешней красивостью, блеском, спокойная ясность линий и пропорций — в архитектуре дома, в размещении комнат, в развеске картин’ {В. Нечаева. Отец и сын. Юношеские годы П. А. Вяземского (По неизданным материалам Остафьевского архива). — ‘Голос минувшего’, 1923, No 3, с. 44.}. Дом двухэтажный, в классическом стиле, с двумя флигелями, соединенными колоннадой, по чертежам одного из учеников Баженова, в духе вилл работы итальянского архитектора Палладио.
Многолюдно и шумно было в Остафьеве. Гостеприимный хозяин не раз принимал в своей подмосковной Карамзина и Дмитриева, Василия Львовича Пушкина и Дениса Давыдова, Александра Пушкина и Вильгельма Кюхельбекера, Гоголя и Адама Мицкевича, Александра Тургенева и многих других писателей. Подолгу жил в Остафьеве Карамзин. Большинство томов ‘Истории Государства Российского’ были написаны в этом живописном поместье, в память об этом вблизи дома поставлен гранитный постамент: на нем изображены книги, символизирующие тома ‘Истории’, ниже — барельеф Карамзина.
В сентябре 1811 года состоялась помолвка Вяземского с княжной Верой Федоровной Гагариной, дочерью князя Федора Сергеевича Гагарина и княгини Прасковьи Юрьевны, во втором браке Кологривовой. По семейному преданию, Вяземский, простудившись во время купанья, вынужден был остаться в доме Кологривовых. Началось воспаление легких, во время его болезни за ним ухаживала княжна Вера, и энергичная Прасковья Юрьевна (изображенная Грибоедовым в ‘Горе от ума’ под именем Татьяны Юрьевны) устроила помолвку своей дочери с богатым женихом. 18 октября 1811 года была сыграна свадьба. Брак оказался счастливым.
Вскоре началась Отечественная война 1812 года. Вяземский вступил в ополчение, участвовал в Бородинском сражении, был награжден орденом Станислава 4-й степени. Болезнь помешала ему участвовать в дальнейших боевых действиях. Он покинул Москву с семейством Карамзиных и добрался до Ярославля, оттуда Карамзины уехали в Нижний Новгород, а Вяземский с женой — в Вологду.
Под ударами русских войск разбитая армия Наполеона все дальше откатывалась от Москвы. Вяземский вернулся в Остафьево.
4
Усиление внутренней реакции после Отечественной войны 1812 года вызвало противодействие передовых сил русского общества, рождается декабристское движение, оппозиционные настроения все явственнее проникают в сознание прогрессивных писателей. Вначале их объединяло ‘Вольное общество любителей словесности, наук и художеств’, а с 1815 года оплотом оппозиции становится ‘Арзамас’, ревностнейший член его — молодой Вяземский. Еще 29 октября 1813 года он писал А. И. Тургеневу: ‘Посмотри на членов Беседы: как лошади, всегда все в одной конюшне, и если оставят конюшню, так цугом или четвернею заложены вместе. По чести, мне завидно, на них глядя, и я, как осел, завидую этим лошадям. Когда заживем и мы по-братски: душа в душу, и рука в руку?’ {‘Остафьевский архив’, т. I. СПб., 1899, с. 19.}
Это произошло два года спустя: в середине октября 1815 года состоялось организационное заседание ‘Арзамаса’, а точнее, ‘Арзамасского общества безвестных людей’. Самим названием, нарочито уничижительным, новое общество декларировало свою противоположность консервативной ‘Беседе любителей русского слова’. Там — мундиры, ленты и звезды, здесь все по-домашнему, без всяких претензий и ухищрений чинопочитания. Там — торжественный ритуал заседаний, здесь — шутки и буффонада.
Шивший в Москве Вяземский был избран в члены ‘Арзамаса’ заочно. Лишь в феврале 1816 года он приехал в столицу и прошел процедуру торжественного приема в общество, в арзамасском ‘крещении’ нарекли его Асмодеем. Прозвища в ‘Арзамасе’ давал Жуковский, самого себя он окрестил Светланой. Много лет спустя, в начале 1852 года Вяземский писал Жуковскому: ‘Светлана не только именем, но и душою, помолись за Асмодея не только именем, но и тревожным и темным расположением духа. Недаром заметил ты однажды, что Арзамас окрестил каждого из нас символическим и пророческим именем’ {‘Памятники культуры. Новые открытия. Ежегодник 1979’. Л., 1980, с. 71.}.
В этом скупом, но многозначительном признании — ключ к пониманию трудной жизни Вяземского. Судьба на первых порах расточительно одарила его, а затем обрушила на него всяческие напасти.
Смерть малолетних детей.
Правительственная опала.
Смерть трех взрослых дочерей.
Смерть Пушкина…
Восьмидесятилетний поэт напишет с глубоким отчаянием:
Все сверстники мои давно уж на покое,
И младшие давно сошли уж на покой,
Зачем же я один несу ярмо земное,
Забытый каторжник на каторге земной?
Но 24 февраля 1816 года, когда Вяземский в первый раз посетил ‘Арзамас’, он, конечно, не мог думать, что прозвище ‘Асмодей’ окажется пророческим и что предстоит ему в будущем зажить какой-то новой, не огражденной от роковых ударов судьбы, незащищенной, ‘безбожной’ жизнью. Жуковский сумел подметить некоторые характерные особенности личности и умонастроения Вяземского, впоследствии обострившиеся.
Москвич Вяземский редко бывал на заседаниях ‘Арзамаса’. Но это не мешало ему быть деятельным членом содружества, вся поэтическая и литературно-критическая деятельность Вяземского этих лет развивалась под знаком ‘Арзамаса’. Значение этого литературного общества намного шире его шутливых протоколов, которые остроумно — хотя и несколько однообразно — осмеивали ‘беседчиков’, ритуал ‘отпевания’ членов ‘Беседы’ не должен заслонять от нас серьезных сторон деятельности ‘Арзамаса’, школы ‘взаимного литературного обучения, литературного товарищества’, по словам Вяземского.
Вскоре пришел конец беззаботной московской жизни. В феврале 1818 года Вяземский выехал в Варшаву: его назначили чиновником для иностранной переписки при императорском комиссаре Н. Н. Новосильцеве. На первых порах ничто не предвещало печального финала. Вяземскому поручают перевод на русский язык речи Александра I (произнесенной по-французски на открытии первого польского сейма), в которой император милостиво обещал России конституцию. Вяземский с усердием исполняет порученное ему дело. Державные слова о конституции остались словами. Вяземский начинает видеть двуличие Александра. Знакомство с польскими оппозиционными деятелями, чтение французских либеральных журналов, столь непохожих на своих российских ‘собратьев’, также не проходит бесследно. В письмах к друзьям Вяземский без обиняков пишет о кошмаре крепостничества, о невыносимости политического бесправия, о гнусности придворного лакейства. Письма посылались по почте. Их читали услужливые чиновники — и доносили по начальству. Вяземский знал о перлюстрации его писем — и продолжал писать горячо и неосторожно. Он, потомок древнего княжеского рода, осуждал действия (а порой бездействие) правительства. Такое ‘феодальное’ самовольство вызвало ярость Александра I. В 1821 году во время отпуска в Петербурге Вяземского извещают о том, что ему запрещают возвращаться в Варшаву. Оскорбленный унизительным приказом, он подает на высочайшее имя прошение о сложении с него звания камер-юнкера и ‘отъезжает’ в Остафьево. Независимое поведение строптивого князя накаляет обстановку: за ним учреждают тайный полицейский надзор. Но приструнить его не удается, в архивах сохранились копии писем, в которых он продолжает, то с иронией, то с возмущением, писать о властях предержащих.
Противник самовластия, автор вольнолюбивых стихотворений, Вяземский не стал членом декабристских организаций, вероятно, он разделял мнение, что ‘сто прапорщиков не могут изменить государственный строй России’. И все же его одическое стихотворение ‘Негодование’, пущенное по рукам, справедливо считалось ‘катехизисом заговорщиков’, а сам он так и остался ‘декабристом без декабря’, по выражению современного исследователя. После расправы Николая I над декабристами Вяземский переживает трудные годы. ‘Каторга ста двадцати друзей, братьев, товарищей ужасна’, — эти слова Пушкина мог бы с полным основанием повторить и Вяземский. В 1828 году он написал стихотворение ‘Русский бог’, в котором беспощадно осудил крепостническую Россию:
Бог голодных, бог холодных,
Нищих вдоль и поперек,
Бог имений недоходных,
Вот он, вот он русский бог.
Чтобы быть независимым человеком в стране, где господствовала чиновничья иерархия, необходимо было иметь солидное состояние, незаурядные доходы. Вяземский не располагал такими средствами.
Пришлось снова проситься на службу. В 1829 году он подает Николаю I ‘Мою исповедь’. В этом ‘меморандуме’ он не отрекался от своих либеральных убеждений, более того, он осмеливался обвинять Александра I в отходе от либеральных взглядов. Николай I не терпел подобного тона. Не увенчалось успехом и заступничество Жуковского, пришлось обратиться за содействием к великому князю Константину Павловичу. Наконец Вяземский был принят на службу, но и тут не обошлось без издевки. Поэт и критик, человек пера, Вяземский изъявлял желание служить по министерству народного просвещения, его же определили по министерству финансов. Пришлось проглотить эту ‘пилюлю’, которую год спустя изволили ‘позолотить’: летом 1831 года ему пожаловали звание камергера. Хотя и числился он в либералах, хотя и отказался демонстративно в свое время от камер-юнкерства, но все-таки князь, обращаться с ним как с простым дворянином было не по правилам тогдашнего ‘этикета’, — приходилось терпеть и даже порой награждать.
Служебную лямку Вяземский тянул многие годы. Перемирие с правительством было непрочным, недоверие — взаимным. Гибель Пушкина (Вяземский понимал, какие враждебные силы направляли Дантеса) вызвала длительную фронду: десять лет камергер Вяземский не появлялся на приемах в Зимнем дворце. Николай I словно не замечал нарушения придворного ритуала…
Консолидация новых общественных сил, стремительный рост разночинной интеллигенции, формирование и распространение революционно-демократической идеологии в России, революционное движение в странах Западной Европы — все это способствовало отходу Вяземского от либеральных убеждений 1810—1820-х годов. Чем дальше шло время, тем сильнее прошлое заслоняло от него настоящее. Упрямо отталкиваясь от современности, отторгая ее от себя, старый арзамасец и литературный соратник Пушкина все более идеализировал век минувший, ‘дней* Александровых прекрасное начало’. Он оглядывался назад и только назад, ибо современность представлялась ему раздражающе мелкой, пошлой и обыденной. В какой-то мере позицию Вяземского можно сопоставить с точкой зрения Дениса Давыдова, автора ‘Современной песни’:
Был век бурный, дивный век,
Громкий, величавый,
Был огромный человек,
Расточитель славы.
То был век богатырей!
Но смешались шашки,
И полезли из щелей
Мошки да букашки.
По мнению Вяземского, на смену баснословным временам пришли годы, когда все и всё измельчало. Подобная позиция была родом духовного эскапизма, разновидностью ‘робинзонады’, бегством в прошлое, приобретавшее во внутреннем зрении Вяземского все более идиллические очертания, пушкинская эпоха представлялась ему не без основания золотым веком русской культуры, и блеск этого ‘золота’ навсегда ослепил стареющего поэта.
С воцарением Александра II Вяземского назначают товарищем министра народного просвещения, на этом посту он остается до марта 1858 года, а затем подает в отставку, его не привлекала карьера государственного деятеля, он не желал поступаться своими мнениями и внутренней независимостью. До конца жизни его общественная позиция остается самостоятельной и своеобразной. Права В. С. Нечаева, писавшая о закате Вяземского: ..’Вторая по ловина его жизни отмечена не только резким осуждением передовых революционных сил России, но и презрительно-насмешливым отношением к другим общественным группам:, и к либералам западной ориентации, и к славянофилам, и к идеологам крайней реакции, подобным Каткову. Товарищ министра народного просвещения, сенатор, член Государственного совета, обер-шенк двора — Вяземский доживал свой век, ощущая глубокий разлад с современностью’ {П. А. Вяземский. Записные книжки (1813—1848). Под ред. В. С. Нечаевой. М., 1963, с. 344.}.
Консервативная утопия Вяземского отвергала современность во имя идеализированного прошлого.
5
Вяземский писал, что во второй половине жизни он был окружен ‘заговором молчания’. Нет горше участи для писателя, для литературного бойца, чем быть похороненным в расцвете сил и дарования. Но именно такой была судьба Вяземского. Ему суждено было войти в историю литературы спутником Пушкина, человеком пушкинского круга, то очным, то заочным собеседником первого поэта России.
Сложные исторические, идеологические, общекультурные, литературные процессы, которые совершались в России в 1840—1850-е годы, изменили судьбу писателей пушкинского круга. Круг рассеивался: ушел Пушкин, исчезло центростремительное начало, стягивавшее воедино литераторов-единомышленников, вырабатывавших общую эстетическую платформу и единодушно восстававших против засилья булгариных в литературе. Лишь после смерти Пушкина выяснилось, какова была его истинная роль — роль литературного лидера и что утратила Россия, русская культура, оставшись без такого лидера, обладавшего в ‘республике словесности’ верховной властью. Разомкнулся тесный круг, и все вдруг почувствовали себя покинутыми и ослабевшими, ослабляло ощущение навсегда утраченной гармонии, внезапно наступившей пустоты. Что ему, Вяземскому, оставалось делать в литературе, где умолк голос Пушкина? Кто, кроме Пушкина, мог по достоинству оценить, стимулировать его темперамент литературного борца?
Вяземский остался без собеседника, без человека, непрерывный диалог с которым длился двадцать лет и вдохновлял, будил, вызывал желание творить, бороться, писать. Пушкин был необходим как воздух — и его не стало. Начиналась жизнь без Пушкина, после Пушкина, в каком-то безвоздушном пространстве. Оказалось, что она нестерпима.
Вам затвердит одно рыдающий мой стих:
Что яркая звезда с родного небосклона
Внезапно сорвана средь бури роковой,
Что песни лучшие поэзии родной
Внезапно замерли на лире онемелой,
Что пал во всей поре красы и славы зрелой
Наш лавр, наш вещий лавр, услада наших дней,
Который трепетом и сладкозвучным шумом
От сна воспрянувших пророческих ветвей
Вещал глагол богов на севере угрюмом,
Что навсегда умолк любимый наш поэт,
Что скорбь постигла нас, что Пушкина уж нет.
У каждого поэта своя интонация. В строках Вяземского мы не слышим грозной инвективы стихотворения Лермонтова (‘На смерть поэта’), не различаем тихого раздумья Жуковского (в стихотворении ‘Он лежал без движенья, как будто по тяжкой работе,..’), узревшего глубокую, высокую мысль на лице покойного поэта. Стихи Вяземского во многом традиционны, словно написаны по канону поэзии Петрарки, — они напоминают сонеты на смерть Лауры. Дань литературной традиции помешала Вяземскому раскрепостить свои чувства.
Медленно тянулся черный 1837 год: мрачные беспросветные думы одолевали Вяземского. ‘Я пережил и многое и многих’, — скажет он на исходе этого года, переломившего все его существование.
Отныне поэзия воспоминаний властно вторгается в его творчество. Реквием ушедшим — и напутственное слово себе, своим сверстникам.
Печально век свой доживая,
Мы запоздавшей смены ждем,
С днем каждым сами умирая,
Пока не вовсе мы умрем.
. . . . . . . . . . . . .
Так, мы развалинам подобны
И на распутии живых
Стоим, как памятник надгробный
Среди обителей людских.
(‘…Смерть жатву жизни косит, косит…)
В декабре 1851 года Вяземский приезжает в Париж, его угнетают болезни, мучит бессонница. Всеми своими помыслами он рвется в Германию, чтобы свидеться с Жуковским, отвести душу в беседах с арзамасской Светланой. Кажется, вот-вот минуют одиннадцать лет разлуки, и друзья вновь обретут друг друга. Но жизнь судила иначе: в Париж приходит известие о смерти Жуковского.
Для Асмодея наступают годы странствий. Карлсбад, Прага, Вена, Венеция, Карлсруэ, Баден-Баден, Берн, Штутгарт, Висбаден, Веймар…
Тени прошлого все чаще и настойчивее посещают поэта.
Мой кубок за здравье не многих,
Не многих, но верных друзей,
Друзей неуклончиво-строгих
В соблазнах изменчивых дней,
За здравье и ближних, далеких,
Далеких, но сердцу родных,
И в память друзей одиноких,
Почивших в могилах немых.
(‘Друзьям’)
Вяземский прожил долгую жизнь. Жизнь, расколотую пополам трагическим 1837 годом.
6
Поэтическое долголетие Вяземского поразительно: семь десятилетий не покидала его муза поэзии. Первые стихотворения его относятся к тем давно прошедшим временам, когда начинали свой творческий путь Жуковский и Батюшков. Новые поэтические имена появлялись на горизонте отечественной словесности — Пушкин, Дельвиг, Кюхельбекер, Рылеев, Бестужев, Александр Одоевский, Баратынский, Языков, Хомяков, Шевырев, Тютчев, Лермонтов, Растопчина, Кольцов, Аполлон Григорьев, Фет, Некрасов… И рядом с их поэзией, то откликаясь на близкие звуки, то отталкиваясь от чуждых напевов, жила, развивалась, менялась поэзия Вяземского.
Раннее поэтическое творчество Вяземского во многом традиционно, вместе с Батюшковым и молодым Пушкиным он отдал дань ‘легкой’ французской поэзии XVII—XVIII веков, культивируя ее приемы и образцы на отечественной почве. В то же время С первых шагов на поэтическом поприще отчетливо проступает отличительная черта его дарования: он — поэт мысли, ради мысли и ее разнообразных оттенков, ради ее точности и афористичности он готов жертвовать гармонией стиха и легкостью звукописи. Читая его стихотворения, мы невольно ощущаем веяние XVIII века. Писательская индивидуальность Вяземского, истоки его поэтики и стилистики коренятся в литературе века Просвещения, и в первую очередь в том ее направлении, которое непосредственно связано с именем Вольтера, с культом разума.
Эпиграммы, ноэли, басни, сатирические куплеты, дружеские послания с язвительной сатирической ‘начинкой’ широко представлены в поэзии Вяземского. Это были как раз те жанры, в которых насмешливый, проникающий в самую суть вещей ум Вяземского мог проявить себя наиболее изощренно и остроумно.) Именно эпиграммы принесли ему первый литературный успех. Известный мемуарист, собрат Вяземского по арзамасскому обществу, злоязычный Филипп Филиппович Вигель, повествуя о начале 1810-х годов, вспоминал: ‘В это же время в Москве явилось маленькое чудо. Несовершеннолетний мальчик Вяземский вдруг выступил вперед, и защитником Карамзина от неприятелей, и грозою пачкунов, которые, прикрываясь именем и знаменем его, бесславили их… Карамзин никогда не любил сатир, эпиграмм и вообще литературных ссор, а никак не мог в воспитаннике своем обуздать бранного духа, любовию же к нему возбуждаемого. А впрочем, что за беда? Дитя молодое, пусть еще тешится, а дитя куда тяжел был на руку! Как Иван-царевич, бывало, князь Петр Андреевич кого за руку — рука прочь, кого за голову — голова прочь’ {Ф. Ф. Вигель. Записки, т. I. M., 1928, с. 348.}.
Просветительские идеалы Вяземского обусловили его литературно-общественную позицию. Все его творчество пронизывает неиссякаемый темперамент публициста. А публицистам, как известно, нелегко жилось в царской России, достаточно вспомнить тернистый путь к читателям ‘Записки о древней и новой России’ И. М. Карамзина и ‘Философических писем’ П. Я. Чаадаева. Стиснутые ‘цензурным корсетом’, лишенные возможности печатать политические трактаты и брошюры, русские писатели подчас вынуждены были идти окольными путями, им, прорицателям, кудесникам слова, приходилось ‘засекречивать’ свою проповедь. Эту печальную особенность русской литературы мы обнаруживаем и в творчестве Вяземского, который, по меткому слову Мицкевича, рожден был памфлетером.
Эпиграмма — памфлет в миниатюре, который часто благополучно минует таможенные заставы цензуры. Эпиграммы разлетаются в списках, и неумолимые стражи закона бессильны были поймать ‘злоумышленников’.
Публицистический темперамент Вяземского и его язвительный ум сделали из него первоклассного эпиграмматиста, достойного соперника Пушкина и Баратынского, в его творческом наследии эпиграммы занимают столь существенное место, что о них следует поговорить особо.
Вяземский дебютировал эпиграммами, написанными по примелькавшимся шаблонам XVIII века — на бездарных врачей, на плоских стихотворцев, — эпиграммами, в которых подвергались осмеянию различные стороны ‘цеховой’ жизни прошедшего столетия. Он переводил и несколько дидактичные, не лишенные изящества эпиграммы Жана Батиста Руссо. Но истинную славу Вяземского составляют не эти во многом трафаретные и старомодные эпиграммы. Он вошел в историю русской эпиграммы как вдохновенный полемист, чьи раскаленные стрелы, метившие в литературных недругов, были беспощадны и неотразимы.
В 1810-е годы эпиграммы Вяземского ‘казнят’ членов ‘Беседы’, литературного ‘старовера’, издателя ‘Вестника Европы’ М. Т. Каченовского, пронырливо-расчетливого журналиста П. П. Свиньина. В 1820-е годы он совместно с Грибоедовым выступает против ‘журнальных близнецов’ — М. А. Дмитриева (племянника И. И. Дмитриева) и А. И. Писарева, взявших под обстрел ‘Горе от ума’, вместе с Пушкиным клеймит эпиграммами Фаддея Булгарина, в союзе с Баратынским — Николая Полевого, ставшего с конца 1820-х годов идейным противником передовых дворянских писателей.
Вспоминая ‘эпиграмматические сражения’ той поры, Вяземский печатает в ‘Северных цветах’ на 1831 год стихотворение ‘К журнальным благоприятелям’, в котором иронически сетует на ‘неблагодарность’ своих литературных противников,
Не я ли в люди вывел вас
Из глазуновского кладбища,
Живых покойников жилища,
Где вас смертельный сон настиг,
И где заглавья многих книг
Гласят в замену эпитафий,
Что тут наборщика рукой
На лобном месте типографий
Казнен иль тот, или другой.
Скажите, скольких мимоходом
Из вас я повил пред народом
Под мой насмешливый свисток,
Взлелеял вас под шапкой пестрой,
И скольких выкормил я впрок
На копьях эпиграммы острой?
В 1830—1840-е годы Вяземский обмолвился несколькими эпиграммами на Полевого и Булгарина. Лишь в 1862 году с выходом в свет его первого стихотворного сборника ‘В дороге и дома’ Вяземский вновь воскресает как эпиграмматист. Но его эпиграммы, по-прежнему едкие и беспощадные, адресованы теперь иным противникам. ‘Звездой разрозненной плеяды’ (так назвал его Баратынский) прожил Вяземский последние десятилетия своей жизни. Сторонясь приверженцев различных идеологических течений, Вяземский посылал эпиграммы во все стороны. Сегодня он высмеивал Герцена, завтра обрушивался на реакционного издателя ‘Московских ведомостей’ М. Н. Каткова:
Нет, Хлестаков еще не умер:
Вам стоит заглянуть в любой
Московских ведомостей нумер,
И он очутится живой.
. . . . . . . . . . . . . . .
Смотри, что за балясы точит,
Как разыгрался в нем задор:
Теперь он не уезд морочит,
А Всероссийский ревизор.
(‘Хлестаков’)
Вероятно, это происходило оттого, что люди повой эпохи, независимо от их общественных воззрений или литературных пристрастий, были чужды Вяземскому, представлялись ему ниспровергателями духовной культуры пушкинской эпохи.
В 1860—1870-е годы Вяземский выступает со стихотворными фельетонами под названием ‘Заметки’. Это смесь сатирических зарисовок, памфлетных групповых портретов, иронических эскизов, пронизанных эпиграмматической стихией. Эпиграммы позднего Вяземского все сильнее тяготеют к рифмованному афоризму, к едкой морализирующей надписи.
7
Публицистический темперамент Вяземского обусловил гражданственный пафос его поэзии. В стихотворении ‘Петербург’ (1818, опубл. 1824) он утверждал, что истинное величие России требует отринуть ‘слепое самовластье’, обращаясь к Александру I, он восклицал: ‘Петр создал подданных, ты образуй граждан!’ Эта же мысль звучит в стихотворении ‘Негодование’ (1820, опубл. частично 1880):
Я зрел: изгнанницей поруганную честь,
Доступным торжищем — святыню правосудья,
Служенье истине — коварства торжеством,
Законы, правоты священные орудья,
Щитом могучему и слабому ярмом.
Зрел промышляющих спасительным глаголом,
Ханжей, торгующих учением святым,
В забвеньи бога душ — одним земным престолам,
Кадящих трепетно, одним богам земным.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Здесь, у подножья алтаря,
Там у престола в вышнем сане
Я вижу подданных царя,
Но где ж отечества граждане?
В ритме и размере ‘Негодования’, в его интонациях нетрудно различить тон, заданный знаменитой пушкинской ‘Деревней’ (1819), отголоски и реминисценции ‘Негодования’ находим в ‘Евгении Онегине’:
Негодованье, сожаленье,
Ко благу чистая любовь
И славы сладкое мученье
В нем рано волновали кровь.
(гл. II, строфа IX)
Поражение декабристов не поколебало оппозиционный дух Вяземского. Жестокая расправа над лучшими людьми России вызвала у него возмущение и гнев, которые отразились в стихотворениях второй половины 1820-х годов: ‘Море’, ‘Русский бог’, ‘Я Петербурга не люблю…’.
Вражда к великосветскому обществу пронизывает стихотворение ‘К ним’.
Счастливцы! Вы и я, мы служим двум фортунам.
Я к вашей не прошусь, моя мне зарекла
Противопоставлять волненью и перунам
Мир чистой совести и хладный мир чела.
Спустя четыре месяца после опубликования ‘К ним’, в июне 1830 года Пушкин напишет:
Поэт! не дорожи любовию народной.
Восторженных похвал пройдет минутный шум,
Услышишь суд глупца и смех толпы холодной,
Но ты останься тверд, спокоен и угрюм.
(‘Поэт’)
В обоих стихотворениях доминирует мысль о необходимости сохранить независимость творческого самосознания поэта.
‘К ним’ — лебединая песня вольнодумства Вяземского. Эволюция его общественных взглядов в последующие десятилетия привела к ослаблению гражданской тематики в его творчестве. О 1830-х годов в его поэзии начинает преобладать пейзажная и интимная лирика, которой, впрочем, не чуждался он и в молодости. Превосходными образцами пейзажной и медитативной лирики являются ‘Уныние’ (1819) и ‘Первый снег’ (1819). Их высоко ценил автор ‘Евгения Онегина’.