Петька-Счастливец, Андерсен Ганс Христиан, Год: 1870

Время на прочтение: 76 минут(ы)
Ганс Христиан Андерсен

Петька-Счастливец

Перевод Анны и Петра Ганзен.

Оригинал здесь: http://www.sky-art.com/andersen/prose/peer/lucky_peer.htm.

Глава I

На одной из самых аристократических улиц города стоял роскошный старинный дом. Известка, прежде чем оштукатурить ею стены дома, была смешана с битым стеклом, вот стены теперь и блестели, словно их посыпали алмазами. То-то богатый вид! Да богачи и жили в этом доме. Поговаривали, что коммерсант, владелец его, мог выставить в своей парадной зале хоть две бочки золота. А уж поставить перед дверями комнаты, где родился его маленький сынок, бочонок с золотом вместо копилки, ему и подавно было нипочем. Да, в богатом доме родился наследник, и весь дом, от подвала до чердака, был полон радости. На чердаке-то, впрочем, радовались больше всего: там, часа два спустя, у крючника и его жены тоже появился малютка. Послал его на свет Господь Бог, принес в дом аист, а добрым людям представила мамаша. Здесь тоже перед дверью стоял бочонок, только не с золотом, а с сором.
Богатый коммерсант был человек благомыслящий, честный, жена его, изящная нарядная барыня, была набожна и добра к бедным, поэтому все радовались их счастью и поздравляли их с сынком, которому теперь оставалось только расти, умнеть да богатеть, как папаша. Малютку назвали при крещении Феликсом, это латинское имя и значит оно ‘счастливый’. Что ж, он и впрямь был счастлив, а родители его и еще того больше.
Крючник был славный малый, жена его честная, работящая женщина, и все, кто только знал их, любили их. А уж как они радовались на своего новорожденного малютку — Петьку!
Обоим мальчикам — и жильцу бельэтажа, и обитателю чердака выпало на долю одинаковое число материнских поцелуев, одинаково же любовно целовало обоих и Божье солнышко. Зато положение их в свете было неодинаково: один сидел пониже, другой повыше. Выше-то сидел Петька — под самою крышей. Петьку кормила грудью сама мать, а Феликса чужая, впрочем, очень честная и добрая женщина, как значилось в ее аттестате. Наследника богача катала в роскошной колясочке разряженная мамка, а Петьку носила на руках его собственная мать, не разбирая, в каком была платье — в будничном или в праздничном, и Петьке было ничуть не хуже.
Скоро оба мальчика начали немножко понимать, подросли, выучились показывать ручонками, какие они большие, а потом стали и лепетать. Оба были премилые мальчуганы, оба лакомки и оба избалованы. Когда они стали побольше, обоим доставлял большую радость экипаж коммерсанта. Феликсу и его няне разрешалось садиться рядом с кучером на козлы и смотреть на лошадок, — мальчик при этом воображал, что сам правит ими, — Петьке разрешалось садиться на подоконник и смотреть вниз во двор, когда господа собирались выехать. Когда они скрывались за воротами, он слезал с окна, ставил рядом два стула, запрягал их и отправлялся в путь сам. Вот он так в самом деле был кучером, а это получше, чем — только воображать себя им! Словом, обоим мальчуганам жилось отлично, но и тому, и другому пошел уже третий год, прежде чем им удалось в первый раз заговорить друг с другом. Феликса одевали нарядно, в шелк и бархат, в коротенькие панталончики до колен, на английский манер. ‘У бедняжки, верно, зябнут коленки!’ — говорили чердачные обитатели. Петька носил панталоны до самых ступней, но вот как-то они лопнули как раз на коленках, и Петькиным ногам стало так же прохладно, как ножкам разряженного барчука.
Однажды Феликс со своей мамашей собирался выйти за ворота и в самых воротах столкнулся с Петькой и его матерью. ‘Дай Пете ручку! — сказала сынку барыня. — Ничего, можешь поговорить с ним!’ И один сказал: ‘Петя!’, другой: ‘Феликс!’ Да, больше на этот раз они не сказали ничего.
Жена коммерсанта баловала своего сынка, а Петьку еще больше баловала его бабушка. Она была уже слаба глазами, но видела в Петьке много такого, чего не видели ни отец, ни мать, ни кто-либо из посторонних. ‘Голубчик мой пробьет себе дорожку в свете! — говаривала бабушка. — Он ведь родился с золотым яблочком в руке! Я-то разглядела, даром что слаба глазами! Оно и теперь еще блестит тут!’ И она целовала пухленькую ладонь внука. Родители ничего такого не видели, сам Петька тоже, но, подрастая, он все охотнее верил этому. ‘Полно тебе! — говорили ему отец с матерью. — Ведь это бабушка все сказки тебе рассказывает!’ Она таки и мастерица была рассказывать! И Петьке никогда не надоедало слушать все одно и то же. Бабушка выучила его также псалмам и молитве ‘Отче наш’. Он заучил ее не как попугай, а со смыслом, бабушка растолковала ему каждое прошение. Особенно заставляли его задумываться слова ‘хлеб наш насущный даждь нам днесь!’ По бабушкиному толкованию для одного ‘хлеб насущный’ означало непременно мягкий, белый хлеб, для другого же — простой черный, одному нужен целый дом с помещениями для служащих, другой живет себе — не тужит и в маленькой каморке на чердаке. Так-то! Всякий понимает ‘насущный хлеб’ по-своему!
Петька в хлебе насущном недостатка не знал, жилось ему припеваючи, только не все же быть красным денькам! Пришел тяжелый год войны, потянули сначала молодежь, а там вызвали из запаса и людей постарше. Ушел на войну и Петькин отец, да одним из первых и пал в борьбе с сильнейшим врагом. То-то горя, то-то слез было в чердачной каморке под крышей! Плакала и мать, плакали и бабушка с Петькой, плакали и все соседи, приходившие погоревать со вдовой и вспомянуть покойника. Хозяева разрешили вдове остаться в ее жилище первый год даром, а потом за самую ничтожную плату. Бабушка осталась жить с невесткой, которая занялась стиркой на ‘одиноких шикарных господ’, как она выражалась. Петьке и теперь ни в чем не пришлось нуждаться, ел и пил он вволю, а бабушка продолжала угощать его такими удивительными сказками и историями, что он в один прекрасный день сам предложил ей отправиться с ним по белу свету, чтобы потом вернуться домой уже принцем и принцессой в золотых коронах. ‘Ну, я для этого больно стара! — сказала она. — А тебе надо сначала много-много учиться, вырасти, сделаться большим и крепким и все-таки остаться таким же добрым и милым ребенком, как теперь!’
Петька гарцевал по комнате на палочке с лошадиной головкой, таких лошадок у него была целая пара, но сынку хозяина подарили настоящую живую лошадку, такую маленькую, что ее можно было принять за жеребенка. Петька так и звал ее жеребенком, но она уж вырасти не могла. Феликс катался на ней по двору, а иногда выезжал в сопровождении отца и королевского берейтора и на улицу. Увидав в первый раз эту лошадку, Петька с полчаса и глядеть не хотел на своих: они ведь были не живые. Потом он спросил мать, почему у него нет настоящей лошадки, как у Феликса. Мать ответила: ‘Феликс живет внизу, возле самой конюшни, а ты высоко под крышей. Нельзя таскать лошадей на чердак! Здесь можно держать только таких, как твои! Ну, и катайся на них!’ Петька и принялся кататься — от сундука к печке, от печки к сундуку. Сундук был ‘большой горой с сокровищами’ — там ведь хранились праздничные наряды Петьки и его матери и серебряные монетки, которые мать копила на уплату за квартиру, печка же была ‘большим черным медведем’. Летом он спал, а зимою должен был приносить пользу — согревать комнату и варить обед.
У Петьки был крестный, который навещал их зимой каждое воскресенье. Дела его шли все под гору, говорили о нем мать и бабушка. Сначала он служил в кучерах, но начал выпивать и засыпать на своем посту, а этого не полагается ни часовому, ни кучеру. Потом он сделался извозчиком, возил в карете или на дрожках даже самых шикарных господ, но в конце концов стал мусорщиком и разъезжал от ворот к воротам, помахивая своею трещоткой: ‘Тр-тр-тр!’ Из домов выходили женщины и девушки с мусорными бочонками и вываливали мусор к нему в телегу. То-то было трескотни, шума, сора и всякой дряни!
Раз Петька сошел вниз во двор, мать его ушла куда-то по делу. Он остановился в воротах и увидел на улице крестного. ‘Хочешь прокатиться?’ — спросил тот. Петька, конечно, хотел, но только до угла. Глаза его так и сияли: он сидел на козлах, и крестный дал ему в руки кнут! Петька проехался на настоящих, живых лошадях, проехался до самого угла! Там его встретила мать, ее эта встреча как будто озадачила: не очень-то ведь приятно увидеть своего сынка на козлах мусорной телеги! Петьке сейчас же пришлось слезть, мать не преминула поблагодарить крестного, но, придя домой, строго запретила Петьке подобные поездки.
Но вот случилось ему опять выйти за ворота. На этот раз на улице не было крестного, который бы соблазнил его прокатиться, но были другие соблазны. Трое уличных мальчишек копались в проточной канавке, отыскивая себе поживу. Частенько им попадалась под руку пуговица или медный грош, но частенько случалось и порезать руки об осколки стекол или наколоться на булавку, как, например, сейчас. Ну, как отстать от других? Петька присоединился к мальчишкам и только что сунулся в канаву, нашел серебряную монетку. На другой день он опять принялся копаться вместе с мальчишками, но те-то только перепачкали себе руки, а он нашел золотое кольцо! Когда он, сияя от радости, показал им свою находку, они принялись швырять в него грязью, прозвали его Петькой -Счастливцем и запретили ему впредь рыться в их компании.
За двором дома коммерсанта находилось порожнее место. Почва была сырая, и, чтобы осушить ее и сделать годною для постройки, хозяева разрешили свозить туда сухой мусор. Там его и лежали целые кучи. Крестный часто ездил сюда, но Петька уже не смел кататься с ним. Уличные мальчишки рылись в мусоре, раскапывая кучи кто щепкою, кто прямо голой рукой, — иной раз попадалось и что-нибудь путное! Петьку тоже потянуло сюда, но мальчишки, едва завидели его, закричали: ‘Убирайся, Петька-Счастливец!’ Он не послушался, и один из них пустил в него комком земли. Комок ударился об носок деревянного башмака Петьки, рассыпался, и из него выкатилось что-то светленькое. Петька поднял, это было янтарное сердечко. Мальчик побежал с ним домой, а другие и не заметили, что он при всяких обстоятельствах, даже когда в него швыряли грязью, оставался баловнем счастья.
Серебряную монетку, которую он нашел в канаве, спустили в его копилку, а кольцо и сердечко мать решила показать жене коммерсанта, — может быть, их следовало представить в полицию, как найденные вещи? Как обрадовалась барыня, увидев кольцо! Это ведь было ее обручальное кольцо, которое она потеряла три года тому назад. Вот как долго лежало оно в канаве. Петьку щедро наградили за находку, зазвенело у него в копилке! О янтарном же сердечке барыня отозвалась как о безделушке, которую Петька мог оставить у себя.
Ночью сердечко лежало на комоде, а бабушка лежала в постели. ‘Что это там горит огоньком, ровно свечка?’ — сказала она, встала и увидела, что это светится янтарное сердечко. Да, бабушка хоть и слаба была глазами, а видела-то иногда побольше других! У нее было свое на уме, и утром она продернула в ушко янтарного сердечка крепкий шнурок, а потом повесила сердечко внуку на шейку. ‘Никогда не снимай его, разве надо будет переменить шнурок! — сказала она мальчику. — И не показывай его другим мальчикам, а то они отнимут его у тебя, и у тебя заболит животик!’ Это была единственная болезнь, знакомая Петьке. А в сердечке-то и впрямь была чудесная сила! Бабушка потерла его рукою, потом поднесла к нему соломинку, и та так и прильнула к нему, словно живая!

Глава II

К барчуку приставили гувернера, который учил только его одного, гулял только с ним одним. Петьке тоже не след было оставаться неучем, и его стали посылать в школу. Но там вместе с ним училось множество ребятишек, все они играли вместе, а это куда веселее, чем вечно ходить с одним гувернером. Нет, Петька не поменялся бы с Феликсом.
Петька, как известно, уродился счастливцем, но оказалось, что и крестный его — тоже, хоть его и звали не Петькой. Он выиграл на лотерейный билет, купленный в складчину с одиннадцатью товарищами, целых двести риксдалеров. Конечно, он сейчас же обзавелся приличной одеждой и чувствовал себя в ней отлично. Но счастье коли уж повалит кому, так повалит валом! Крестный вслед за тем получил и новую должность, бросил свою мусорную колесницу и поступил в театр. ‘Как? Что? — удивилась бабушка. — В театр? Да чем же он там будет?’ Подручным машиниста! Да, вот так повышение в чине! Он как будто стал другим человеком. А уж какое удовольствие доставляли ему театральные представления, хоть он и мог глядеть на них только сверху или из-за боковых кулис. Лучше всего были балетные, но они зато и обходились всего дороже, и возни с ними было всего больше, и пожаром они грозили не на шутку: пляска шла ведь и на небе, и на земле. Вот бы поглядеть на все это Петьке! Крестный и пообещал взять его с собою в театр, когда пойдет генеральная репетиция нового балета. Тогда все будут разодеты, все равно как на настоящем представлении, когда уж приходится платить деньги, чтобы полюбоваться на все это великолепие. Балет назывался ‘Самсон’, филистимляне плясали вокруг него, а он разрушал весь дом, и все вместе с ним погибали. Настоящей беды от этого произойти, однако, не могло: в театре всегда находились наготове пожарные со всеми своими снарядами.
Петька сроду не видал никакого представления, не то что балета. Его нарядили в праздничное платье, и он отправился с крестным в театр за кулисы. Тут был ни дать ни взять огромный чердак, с какими-то занавесками, ширмами и щелями в полу, всюду горели лампы и свечи, всюду были какие-то узенькие лазейки и ходы, а от них подымались кверху как будто церковные пульпитры, пол был покатый. Петьку усадили, куда следовало, и велели сидеть там, пока все не кончится и за ним не придут. У него было с собою три бутерброда — не проголодается!
Вот вокруг разом посветлело, и откуда ни возьмись появилось множество музыкантов с флейтами и скрипками. На боковые места, где сидел Петька, стали усаживаться люди, одетые, как ходят на улице, а также рыцари в золотых шлемах, прелестные барышни в кисее и в цветах и даже ангелы с крылышками за плечами. Все они усаживались кто вверху, кто внизу. Это были танцовщики и танцовщицы, но Петька-то думал, что это те самые сказочные люди, о которых рассказывала ему бабушка. Потом явилась дама в золотом шлеме и с копьем в руке. Эта была лучше всех! Она зато и глядела на всех свысока и уселась между ангелом и троллем. У Петьки просто глаза разбегались, а самый-то балет еще и не начинался! Вдруг все стихло. Какой-то человек, весь в черном, замахнулся на музыкантов волшебной палочкой, и те заиграли так, что вокруг загудело, и вся стена поднялась кверху. Открылся чудесный сад с цветами, освещенный солнцем. В саду танцевали и прыгали люди. Такого великолепия Петьке и во сне не снилось. Вот явились солдаты, началась война, а потом пир, видел Петька и Самсона, и его невесту. Красивая-то она была красивая, да уж и злая же! Она предала Самсона, филистимляне выкололи ему глаза и заставили вертеть жернов на мельнице, а потом привели его на пир и стали глумиться над ним. Но вот он ухватился за тяжелые столбы, на которых держался потолок, потряс их, и весь дом развалился. Все смешалось в кучу и загорелось чудесными красными и зелеными огнями! Петька просидел бы тут, кажется, всю жизнь, даже если бы съел все свои бутерброды! Он таки и съел их.
Вот было рассказов, когда он пришел домой! Уложить его спать нечего было и думать. Он становился на одну ногу, вскидывал другую на стол (‘так делала невеста Самсона и все другие барышни’), ходил вокруг бабушкиного кресла, вертя жернов, и наконец опрокинул на себя два стула и подушку, чтобы показать разрушение дома. Изображая действие, он изображал и музыку — разговоров в балете не полагается. Он пел и высоким и низким голосом, и со словами и без слов, не заботясь ни о какой связи, и вышла ни дать ни взять целая опера. Всего замечательнее-то был чудесный, звонкий, как колокольчик, голосок Петьки, но его-то как раз никто и не замечал.
Прежде Петьке хотелось поступить в мальчики в мелочную лавочку, чтобы распоряжаться черносливом и сахарным песком, но теперь он узнал, что есть на свете кое-что получше. То ли дело участвовать в истории Самсона и плясать по-балетному! Что ж, бабушка против этого ничего не имела, многие бедные дети шли этой дорогой и делались честными, уважаемыми людьми. Девочке из своей семьи она бы не позволила пойти этой дорогой, ну а мальчик стоит на ногах тверже, не упадет! ‘Да там никто и не падал, — сказал Петька, — пока не рухнул весь дом, — тогда уж все попадали!’

Глава III

Петька решил поступить в балет. ‘Он мне покоя не дает!’ — говорила мать. Наконец бабушка пообещала внуку свести его к балетмейстеру, прекрасному господину, владельцу собственного дома, как и коммерсант. Удастся ли и Петьке когда-нибудь добиться того же? Для Господа Бога нет ничего невозможного! А Петька вдобавок родился с золотым яблочком в руке. Счастье, так сказать, было вложено ему прямо в руки, отчего ж бы также и не в ноги? Петька явился к балетмейстеру и сразу узнал его: это ведь был Самсон! Но глаза его ничуть не пострадали от филистимлян. Впрочем, Петька знал, что то была лишь комедия. Самсон ласково поглядел на мальчика, велел ему выпрямиться, вытянуть ногу и показать подъем. Петька показал даже колено. ‘Ну, вот его и приняли в балет!’ — рассказывала бабушка.
Дело было слажено скоро, но еще до того, как свести мальчика к балетмейстеру, мать и бабушка посоветовались с разными сведущими людьми, прежде всего с женой коммерсанта, и та нашла, что это прекрасная дорога для красивого, славного мальчика ‘без будущего’. Потом обратились к девице Франсен, эта знала толк в балете, сама в дни бабушкиной молодости была прелестной танцовщицей, изображала богинь и принцесс и пользовалась почетом всюду, где только бывала. Но вот она состарилась — это ведь наша общая судьба, — и ей перестали давать главные роли, молодежь оттеснила ее, пришлось ей танцевать на заднем плане, а потом и вовсе стушеваться, перейти в уборную наряжать других богинями и принцессами. ‘Так-то оно идет на свете! — говаривала девица Франсен. — Дорожка актера веселая, но поросла терниями и интригами! Ух какими интригами!’ Этого слова Петька еще не понимал, но скоро просветился на этот счет.
— Он во что бы то ни стало хочет в балет! — сказала мать.
— Он набожный, честный мальчик! — добавила бабушка.
— И прекрасно сложен! — подхватила девица Франсен. — Прекрасного сложения, и хорошей нравственности! Да, поблистала в свое время и я!
Петька стал ходить в школу учиться танцевать по-балетному. Ему выдали особое легкое летнее платье и башмаки на тонких подошвах, чтобы легче было двигаться и прыгать. Старые танцовщицы целовали его и говорили, что он просто сахарный мальчик.
И вот заставили Петьку держаться в струнку, вывертывать носки наружу, стоять на одной ноге и размахивать другою, держась за палку, чтобы не упасть. Все это давалось ему легче, чем многим из его товарищей, балетмейстер трепал его по плечу и обещал скоро выпустить на сцену. Петька должен был изображать принца: на него наденут золотую корону, и солдаты поднимут его на щит. Балет сначала репетировали в школе, а потом и на сцене.
Как было матери и бабушке не пойти в театр полюбоваться на Петьку во всем его блеске! Они и пошли, видели его, и обе прослезились, хотя зрелище было самое веселое. Петька с высоты своего величия и не видел их, зато видел коммерсанта с его семьей. Они сидели в крайней ложе у самой сцены. Феликса тоже взяли в театр, он был такой нарядный, в перчатках на пуговках, как у взрослых, и с биноклем в руках. Он весь вечер смотрел в него, точно большой, хотя и без того видел отлично. Петька смотрел на Феликса, Феликс на Петьку, а Петька-то сегодня был принцем, в короне! Благодаря этому вечеру мальчики несколько сблизились.
Дня через два-три они встретились у себя на дворе, Феликс подошел к Петьке и сказал ему, что видел его, когда он был принцем. Феликс знал, конечно, что теперь-то Петька не принц больше, но все-таки он был принцем, носил корону! ‘В воскресенье я опять ее надену!’ — сказал Петька. Этого представления Феликс уже не видел, но продумал о нем весь вечер. Хотелось бы ему быть на Петькином месте! У него ведь еще не было за плечами жизненного опыта девицы Франсен, знавшей, что на дороге артиста растут интриги. Не знал еще этого и Петька, но ему-то скоро пришлось узнать. Маленькие его товарищи, ученики и ученицы балетной школы, не отличались добротой, даром что часто носили за плечами ангельские крылья. Одна маленькая девочка, Малле Кналлеруп, играя пажа, вечно наступала пажу Петьке на ногу и пачкала чулок, а один злой мальчик постоянно колол его сзади булавкой и раз даже съел его бутерброд — будто бы по ошибке. А какая тут могла быть ошибка, если Петька принес бутерброд с котлеткой, а тот один хлеб без всего? Да и не перечесть всех обид, что пришлись на Петькину долю за эти два года! Но самое-то худшее было все-таки впереди.
Поставили балет ‘Вампир’, участвовавшие в нем дети были одеты летучими мышами — в серых трико, плотно облегавших тело, и с черными бархатными крылышками за плечами. Детям велено было подражать полету летучих мышей, бегая на цыпочках или кружась волчком на месте. У Петьки это выходило особенно хорошо. Но трико, что досталось ему, было уже старо и ветхо, не выдержало и лопнуло на нем как раз в то время, когда он кружился изо всех сил, образовалась прореха от самой шеи до того места, где у человека прикреплены ноги. Из прорехи выставился кончик куцей Петькиной рубашки. Зрители покатились со смеху. Петька понял почему, почувствовал, что лопнул сзади, но не остановился, а продолжал кружиться. Дело, однако, шло все хуже и хуже, зрители хохотали все громче и громче, другие вампиры тоже. В голове у Петьки кружилось, сам он кружился, а публика аплодировала и кричала ‘браво’. ‘Это они вызывают вампира с прорехой!’ — сказали другие дети и с тех пор так и прозвали Петьку — Петькой с прорехой. Петька плакал, девица Франсен утешала его. ‘Это все интриги!’ — говорила она. Теперь Петька узнал, что такое интриги.
Кроме танцкласса, ученики театральной школы посещали еще научные классы, где их учили письму, счету, истории, географии и Закону Божию: на одних танцах да топтании балетных башмаков далеко ведь не уйдешь! Петька и тут учился прилежно, прилежнее всех, и его хвалили, но товарищи продолжали звать его Петькой с прорехой. Конечно, это была шутка, но под конец Петька не вытерпел, стал отражать насмешки кулаками и раз поставил одному из мальчиков такой синяк под глазом, что шалуну пришлось замазывать его мелом, когда надо было выступать вечером в балете. Учитель сильно рассердился на Петьку, а еще пуще рассердилась На него метельщица полов: Петька ведь отмел этак именно ее сынка.

Глава IV

Голова у Петьки все работала да работала, и вот в одно прекрасное воскресное утро, разряженный в лучшее свое платье, не сказавшись ни матери, ни бабушке, ни даже девице Франсен, которая вообще всегда снабжала его хорошими советами, он отправился прямо к капельмейстеру. Петька думал, что тот самый главный после балетмейстера. Смело вошел Петька и заговорил:
— Я учусь в балетной школе, но там столько интриг, что мне бы лучше хотелось в актеры или в певцы — как вам будет угодно.
— А есть у тебя голос? — спросил капельмейстер, ласково глядя на него. — Лицо твое что-то знакомо мне. Где же это я видел тебя? Постой, это не ты ли тогда лопнул? — И капельмейстер рассмеялся. Петька покраснел, что маков цвет. Нет, право, он уж больше не Петька-Счастливец, как прозвала его бабушка! Он потупился, разглядывая свои собственные ноги и желая одного — поскорее убраться отсюда. — Ну, спой же что-нибудь! — продолжал капельмейстер. — Да смелее! — Он взял мальчика за подбородок, Петька взглянул в его ласковые глаза и запел арию из оперы ‘Роберт’, слышанную им в театре: ‘Сжалься надо мною!’ — Это трудненько, но ничего, идет! — сказал капельмейстер. — У тебя прелестный голос, только бы и он не лопнул! — Тут он опять засмеялся и позвал свою жену, послушала и она Петьку, покачала головой и сказала мужу что-то на иностранном языке. Как раз в это время в комнату вошел хормейстер. Вот к кому следовало обратиться Петьке, раз он хотел в певцы. К счастью, хормейстер пришел сюда сам, случайно, как говорится. Он тоже послушал ‘Сжалься надо мною!’, но не засмеялся и не смотрел на Петьку так ласково, как капельмейстер и его жена. Тем не менее было решено, что Петька будет учиться пению.
— Ну, теперь он на верной дороге! — сказала девица Франсен. — Голос вывезет лучше, чем ноги! Будь-ка у меня в свое время голос, я бы стала знаменитой певицей и, пожалуй, даже баронессой!
— Или переплетчицей! — вставила бабушка. — Будь вы богаты, вы бы все-таки вышли за переплетчика! — Нам-то этот намек непонятен, но девица Франсен его поняла.
Петьке пришлось петь и перед нею, и перед семейными коммерсанта, когда те узнали о новой дороге, на которую он попал. Петьку позвали к господам вечером, когда у них были гости. Он спел много песен, спел и ‘Сжалься надо мною!’. Гости аплодировали. Феликс тоже. Он уже слышал Петьку раньше: раз в конюшне Петька спел ему весь балет ‘Самсон’, и это было лучше всего! ‘Балет нельзя спеть!’ — заметила мать. ‘А вот Петька спел!’ — настаивал Феликс. Петьку попросили показать свое искусство, и уж он и пел, и говорил, и барабанил, и гудел!.. Все это выходило по-детски, но из общего сумбура то и дело выделялись отрывки знакомых мотивов, которые недурно объясняли содержание балета. Гости были очень довольны, смеялись и наперерыв хвалили Петьку. Хозяйка дала Петьке большой кусок торта и серебряный далер.
Как счастлив был Петька, пока ему не попался на глаза господин, стоявший несколько поодаль и серьезно наблюдавший за ним. Его черные глаза смотрели на Петьку так жестко, сурово, он не смеялся, не аплодировал. И это был как раз сам хормейстер! На следующее утро Петька должен был явиться к нему на первый урок, учитель посмотрел на Петьку так же строго и сурово, как вчера.
— Что это с тобой сделалось вчера? — сказал он мальчику. — Ты не понимал разве, что играл там шута? Не делай этого больше, не ходи петь по чужим дворам! Теперь ступай! Сегодня я не стану заниматься с тобой!
Петька пошел как в воду опущенный — учитель рассердился на него! Напротив, никогда еще тот не был так расположен к нему: в мальчишке, пожалуй, таился гений, как ни сумбурно было все, что он вчера там нес, в общем все-таки был какой-то смысл, что-то необыкновенное. Бесспорно, у него большие способности к музыке, а голос его чист и звонок, как колокольчик, и большого объема. Не изменит он Петьке, счастье маленького человечка упрочено.
Начались уроки пения. Петька старался, у Петьки был талант. А сколькому надо было учиться, сколько надо было знать! Мать работала не покладая рук, стараясь прилично содержать и одевать сына, чтобы он не смотрелся замарашкой в обществе, где стал теперь бывать. А он вечно был весел, вечно пел. ‘И канарейки держать не надо’, — говорила мать. По воскресеньям он пел с бабушкой псалмы. Как чудесно покрывал его свежий голосок ее старческий голос! ‘Вот это не то что петь без толку!’ — говорила бабушка. А без толку он пел, по ее мнению, когда выделывал голосом разные трели, заливался на все лады, словно птица, словом, давал звукам, вырывавшимся из груди, полную волю. И что за переливы слышались тогда в его маленьком горлышке, что за звуки лились из его груди! Да, он мог изобразить хоть целый оркестр! Голос его напоминал и флейту, и фагот, и скрипку, и валторну, мог он петь и как птицы, но голос самого человека, хотя бы даже такого маленького, если только он поет, как Петька, все-таки лучше всего.
Но вот зимою Петька стал ходить к священнику готовиться к конфирмации и простудился. Птичка, что сидела в его груди, пискнула и умолкла, голос лопнул, как трико вампира. ‘Беда не велика! — сказали мать с бабушкой. — Перестанет петь без толку и лучше займется у священника’. Учитель объяснил, что теперь у Петьки голос ломается и что ему поэтому совсем не следует петь. Долго ли? Год, пожалуй, два, а пожалуй, голос и не вернется вовсе. То-то горе! ‘Теперь надо думать только о конфирмации!’ — твердили мать и бабушка. ‘Продолжай заниматься музыкой, но держи рот на запоре!’ — твердил учитель пения. И Петька думал о конфирмации и занимался музыкой. А внутри у него так и пело, так и звучало! И он стал записывать эти мелодии на нотную бумагу, сначала одни мелодии, без слов, а потом стал сочинять к ним и слова. ‘Да ты поэт, Петруша!’ — сказала жена коммерсанта, когда он однажды поднес ей сочиненные им текст и музыку. Самому коммерсанту Петька посвятил песню без слов, того же удостоился и Феликс, и даже девица Франсен. Произведение Петьки заняло место в ее альбоме, где были и стихотворные, и музыкальные произведения, посвященные ей двумя некогда молодыми лейтенантами, а ныне старыми отставными майорами. Самый альбом был подарен ‘другом’, который даже собственноручно и переплел его. На Пасхе Петька конфирмовался. Феликс подарил ему серебряные часы. Это были первые Петькины часы, и он, получив их, сразу почувствовал себя большим: полно теперь узнавать время по чужим часам! Феликс сам поднялся на чердак поздравить Петьку и подарить часы, его собственная конфирмация была отложена до осени. Мальчики протянули друг другу руки. Оба выросли под одной крышей, оба были ровесниками, родились в один и тот же день и в одном и том же доме. Феликса угостили пирожным, испеченным на чердаке по случаю Петькиной конфирмации. ‘Это радостный и важный день!’ — сказала бабушка. ‘И еще какой важный! — подтвердила мать. — Вот бы дожил до этого отец!’
В следующее воскресенье все трое пошли к причастию. Когда они вернулись, им сказали, что за Петькой присылал учитель пения, Петька сейчас же поспешил к нему. Веселые и в то же время важные новости ждали его там. Пением ему было запрещено заниматься целый год, голос надо было оставить ‘под паром’, как выражается крестьянин о пашне, и за этот год Петька должен был научиться многому, но не здесь в столице, где он каждый вечер бегал бы в театр, а в провинции, в тридцати милях отсюда. Его хотели поместить на полный пансион к одному учителю, у которого было еще несколько таких же учеников-пансионеров. У него Петька будет учиться языкам и наукам, которые ему впоследствии пригодятся. Годовая плата за учение и содержание равнялась тремстам далерам, и ее взялся вносить ‘неизвестный благодетель’. ‘Это коммерсант!’ — сказали мать и бабушка.
Настал день отъезда. Пролито было много слез, роздано и получено много поцелуев и благословений, и вот Петька покатил по железной дороге далеко-далеко, за тридцать миль от родины! Время было около Троицы. Солнышко сияло, лес стоял в свежем зеленом уборе, поезд промчался через лес, потом замелькали поля, деревни, барские усадьбы и пастбища со скотом. Вот, наконец, и станция, за ней другая, город за городом. На каждой станции толкотня и суматоха встречающих и провожающих пассажиров, шум, говор. В вагоне, где сидел Петька, не умолкала трескотня одной вдовушки в трауре. Она все говорила о ‘своей могиле’, о ‘своем гробе’, о ‘своем теле’, то есть о могиле, гробе и теле своего ребенка. Он, по ее словам, был такой хилый, несчастненький, что мало было бы радости, если бы он выжил. Своею смертью бедный ягненочек прямо развязал ей руки — и ему, и ей теперь лучше!
— Уж я не пожалела для такой оказии цветов! — тараторила она. — А ведь умер-то он в самую дорогую пору! Их приходилось доставать из оранжерей! Каждое воскресенье я отвозила на свою могилу свежий венок с большой шелковой лентой. Ленту-то сейчас же похищали девчонки на косоплетки. Еще бы не соблазниться! Но вот прихожу это я раз и гляжу — моя могила направо, а я знаю, что она всегда была налево от главной аллеи! ‘Это что? — говорю я сторожу. — Разве моя могила не налево?’ — ‘Никак нет! — отвечает он. — Тело-то ваше, сударыня, лежит налево, но насыпь перенесена направо, место-то оказалось чужое’. — ‘Но я хочу, чтобы мое тело лежало в моей могиле! — говорю я, и я имела полное право говорить так. — Что ж я буду ходить и украшать одну насыпь, а мое тело будет лежать по другую сторону без всякого знака? Не хочу я этого!’ — ‘Так извольте, сударыня, поговорить с пробстом!’ — говорит мне сторож. Ну, пробст оказался премилым господином! Он разрешил перенести мое тело направо, если я заплачу за это пять риксдалеров. Я заплатила с удовольствием и опять обрела свою могилу. ‘Но могу я быть уверена, что вы перенесли именно мой гроб и мое тело?’ — спрашиваю я у могильщиков. ‘Можете, можете, сударыня!’ — сказали мне они, и я дала каждому еще по марке за труды. Ну, потратив столько, я решила, что надо предпринять что-нибудь и для украшения могилы, и заказала памятник с надписью. И представьте себе, получаю его и вижу: на самом верху изображена бабочка! ‘Да ведь это знак легкомыслия! — говорю я. — Я не хочу ничего такого на своей могиле!’ — ‘Нет, сударыня, это знак бессмертия!’ — говорят мне. ‘Сроду не слыхивала!’ — говорю я. Ну, а из вас, господа, слыхал кто-нибудь, что бабочка означает что-либо кроме легкомыслия? Ну, однако, я замолчала, — я не люблю много разговаривать, а взяла да и велела поставить памятник в чулан. Там он и стоял, пока не вернулся домой мой жилец-студент. У него пропасть книг! Он подтвердил, что бабочка — бессмертие, и памятник отправился на свое место!
Под такие-то разговоры Петька доехал до места назначения, где ему следовало сделаться таким же умным, как студент, у которого было пропасть книг.

Глава V

Господин Габриэль, уважаемый ученый, принявший Петьку к себе пансионером, лично встретил мальчика на станции. Это был худой, как скелет, господин, с большими блестящими глазами навыкате, когда он чихал, за них просто страшно становилось: того и гляди выскочат. Господина Габриэля сопровождали трое маленьких сыновей его. Один все спотыкался о свои собственные ноги и падал, а двое других наступили на ноги Петьке, чтобы получше рассмотреть его. Кроме того, с господином Габриэлем пришли еще двое мальчиков, старшему, бледному, веснушчатому и прыщавому, было на вид лет четырнадцать.
— Это юный Массен, через три года студент, если займется! А это Примус, сын пробста! — отрекомендовал их господин Габриэль. Примус был похож на сдобную пышку. — Оба они мои пансионеры! А это — домашний скарб! — закончил он, указывая на сыновей. — Трина, поставь чемодан вновь прибывшего на тачку! Обед вам оставлен дома!
— Фаршированная индейка! — закричали оба пансионера.
— Фаршированная индейка! — подхватил ‘домашний скарб’, и один из них опять растянулся, запнувшись о собственные ноги.
— Цезарь, гляди себе под ноги! — изрек господин Габриэль, и все пошли сначала в город, а потом дальше за город. У дороги стоял большой ветхий дом, перед которым красовалась беседка из жасмина. В беседке поджидала мужа сама госпожа Габриэль с остальным ‘домашним скарбом’, двумя маленькими девочками. — Вот новый ученик! — сказал господин Габриэль.
— Добро пожаловать! — отозвалась его супруга, моложавая, полная, белая, румяная и обильно напомаженная женщина, с колечками из волос на висках. — Господи, да вы совсем взрослый! — прибавила она. — Настоящий мужчина! А я думала, что вы вроде Примуса или Массена. Голубчик Габриэль, ведь хорошо, что мы забили среднюю дверь. Ты знаешь мои взгляды!
— Чепуха! — сказал господин Габриэль, и все они вошли в комнату. На столе лежал раскрытый роман, а на нем, поперек страницы, словно вместо закладки, бутерброд.
— Теперь позвольте мне быть хозяйкой! — С этими словами госпожа Габриэль, в сопровождении своих пятерых ребят и двух пансионеров, повела Петьку через кухню и коридор в маленькую комнатку с окном в сад. В этой комнатке Петька должен был спать и учиться, она примыкала к комнате госпожи Габриэль, где та спала вместе с детьми, но дверь, соединявшая эту комнату с Петькиной, была сегодня утром заколочена самим господином Габриэлем, этого потребовала во избежание сплетен, которые никого не щадят, его супруга. — Здесь вы заживете, как у своих родителей! Театр у нас в городе тоже есть. Аптекарь наш стоит во главе общества актеров-любителей, заезжают к нам и настоящие артисты. Но теперь пора вам приняться за свою индейку! — И хозяйка повела Петьку в столовую, где сушилось на протянутых веревках мокрое белье. — Это ведь никому не мешает! — сказала она. — И делается это только ради чистоты, а вы к ней, конечно, привыкли. — Петька принялся за индейку, двое пансионеров удалились, а дети хозяйки, ради удовольствия приезжего и своего собственного, стали давать драматическое представление.
В городе недавно играла заезжая труппа. Давали между прочим ‘Разбойников’ Шиллера. Двое старших мальчиков до того увлеклись пьесой, что сейчас же разыграли ее дома всю целиком, хотя и запомнили изо всех ролей только слова: ‘Сны зависят от желудка’. Слова эти каждый из детей повторял на свой лад и со всевозможными интонациями. Амалия мечтательно подымала глаза к небу и говорила: ‘Сны зависят от желудка!’, а затем закрывала лицо руками, Карл Моор выступал геройскими шагами и мужественно восклицал: ‘Сны зависят от желудка!’, затем вбегали все пятеро детей зараз и принимались избивать друг друга, в качестве разбойников, крича: ‘Сны зависят от желудка!’ Вот так было представление! Итак, вступление Петьки в дом господина Габриэля было ознаменовано фаршированной индейкой и представлением ‘Разбойников’. Затем Петька отправился в свою комнатку, окошко с выжженными солнцем стеклами было обращено в сад. Петька подсел к окну и стал смотреть в него. По саду разгуливал господин Габриэль, углубленный в чтение какой-то книги. Вдруг он подошел к окну и, казалось, пристально посмотрел на Петьку. Мальчик почтительно поклонился, а господин Габриэль широко разинул рот, высунул язык и стал повертывать им во все стороны прямо перед носом перепуганного Петьки. Мальчик в толк не мог взять, за что так с ним обращаются. Наконец господин Габриэль отошел было, но затем опять вернулся к окну и опять высунул язык. Зачем он это проделывал? Да он и не думал дразнить Петьку, а еще меньше думал о том, что стекла прозрачны, он только пользовался тем, что они отражают, как зеркало, и старался рассмотреть свой язык, господин Габриэль страдал желудком. Петька же ничего этого не знал.
Господин Габриэль рано вернулся в свою комнату. Петька сидел в своей. Вот уж и поздний вечер. Вдруг он услышал в комнате госпожи Габриэль женскую перебранку.
— Я пойду и скажу господину Габриэлю, какие вы дуры!
— А мы пойдем и скажем ему, какова сама барыня!
— Ах, со мной истерика сделается!
— Кому охота поглядеть на барынину истерику? Четыре гроша за вход!
Тон хозяйки понизился, но слова стали раздаваться явственнее:
— И что подумает о нашем доме молодой человек? Этакая неотесанность! — И перебранка стихла, но затем опять возобновилась. — Punctum Funalis! — закричала хозяйка. — Ступайте готовить пунш! Худой мир лучше доброй ссоры! — Все смолкло, хлопнула дверь, девушки ушли, а хозяйка постучала в дверь к Петьке. — Молодой человек! Теперь вы имеете понятие о том, каково быть хозяйкой! Благодарите Бога, что вы не держите прислуги. Я желаю мира и спокойствия и вот угощаю их пуншем! Я бы с удовольствием угостила и вас — после этого так хорошо спится! Но позже десяти часов никто не смеет ходить по коридору, так желает Габриэль. Ну да пунш-то вы все-таки получите! В двери большая заткнутая дырка, я ототкну ее и просуну в нее конец воронки, вы подставите под него свой стакан, и я налью вам пунша. Но это надо держать в строгом секрете даже от Габриэля, его нельзя будировать домашними дрязгами. — И Петька угостился пуншем, в комнате хозяйки водворилась тишина, во всем доме тоже. Петька улегся, вспомнил про мать и бабушку, прочел вечернюю молитву и заснул.
Бабушка говорила, что первый сон на новом месте имеет особенное значение, а Петьке снилось, что он взял свое янтарное сердечко, которое все еще носил на груди, посадил его в цветочный горшок, и из него выросло высокое дерево, которое затем проросло через потолок и через крышу. На нем росли тысячи золотых и серебряных сердец. Наконец горшок лопнул, и в нем уже не оказалось никакого сердечка — одна земля, прах. Тут Петька проснулся. Сердечко по-прежнему висело у него на груди, такое тепленькое-тепленькое, согретое теплотою его собственного сердца.

Глава VI

Первый урок у господина Габриэля начинался рано утром, занимались французским языком. За завтраком сидели только пансионеры, дети и сама хозяйка. Она пила в это время свой ‘второй’ кофе, первый ей всегда подавали в постель.
— Это так здорово — пить кофе в постели, если имеешь расположение к истерике! — говорила она. Она спросила у Петьки, какой у него был сегодня урок.
— Французский! — ответил он.
— О, это дорогой язык! — сказала она. — Это язык дипломатов и аристократов. Я не училась ему в детстве, но в сожительстве с ученым мужем многому научишься так же хорошо, как будто училась этому с малолетства. Все необходимые слова я знаю и думаю, что сумею скомпрометировать себя в любом обществе!
Замужество с ученым мужем доставило госпоже Габриэль еще иностранное имя. Крестили ее Меттой в честь одной тетки, все богатства которой должны были перейти к ней по наследству. Ну, имя-то перешло, а наследство-то нет, и господин Габриэль стал звать свою супругу ‘Мета’, что значит по-латыни ‘цель’. На всем ее белье красовалась метка М. Г., т. е. Мета Габриэль, но остроумный пансионер Массен принял их за отметку ‘meget godt’ (‘очень хорошо’) и добавил к ним чернилами большой вопросительный знак на всех скатертях, носовых платках и простынях (В датских школах отметки выражаются не цифрами, а буквами, как-то: ug. (udmoerket godt, т. е. отлично), mg. (meget godt, т. е. очень хорошо) и т. д. Вопросительный же знак соответствует минусу. — Примеч. перев.).
— Вы разве хозяйку нашу не любите? — спросил Петька, когда юный Массен посвятил его в свою остроумную выдумку. — Она такая ласковая, а господин Габриэль такой ученый.
— Она лгунья, — сказал юный Массен, — а господин Габриэль негодяй! Был бы я капралом, а он рекрутом, я бы так отстегал его! — И лицо юного Массена приняло какое-то кровожадное выражение, губы стали еще тоньше, а все лицо обратилось как бы в одну сплошную веснушку.
Петьку дрожь пробрала от таких ужасных слов, а юный Массен считал себя правее правого, рассуждая: ‘Разве не жестоко со стороны родителей и учителей заставлять человека терять свои лучшие годы, свою золотую молодость, зубря грамматику и никому не нужные имена и числа вместо того, чтобы наслаждаться свободой, дышать полной грудью, бродить с ружьем за плечами, как настоящий охотник! То-то было бы раздолье! Так нет, знай сиди взаперти и зевай над книгой по приказу господина Габриэля, терпи упреки в лености и получай дурные отметки, о которых еще отписывают родителям! Как же после этого господин Габриэль не негодяй?!’
— И он дерется линейкой! — подхватил Примус, по-видимому, вполне согласный с Массеном. Невесело было Петьке слушать такие речи. Но ему не пришлось отведать линейки — он был почти мужчина на вид, как сказала хозяйка, не бранили его и за леность — он не ленился. С ним стали заниматься отдельно, и скоро он перегнал и Массена и Примуса.
— У него есть способности! — говорил господин Габриэль.
— И видно, что он прошел балетную школу! — прибавляла хозяйка.
— Надо залучить его в наше общество! — сказал аптекарь, который больше интересовался любительским кружком города, нежели своей аптекой. Злые языки повторяли про него старую, избитую остроту: ‘Его укусил бешеный актер, оттого он с ума и сходит по театру!’ — Он просто рожден ‘первым любовником’! — продолжал аптекарь. — Года через два из него выйдет такой Ромео! Да я думаю, если хорошенько загримировать его да приделать ему усики, он и нынешней зимой отлично сыграет Ромео.
Юлию должна была играть дочка аптекаря, большой драматический талант, по словам отца, писаная красавица, по словам матери. Госпожа Габриэль могла сыграть кормилицу, а сам аптекарь, исполнявший обязанности и директора и режиссера, хотел взять на себя роль аптекаря, она хоть и маленькая, но первой важности. Все зависело теперь от позволения господина Габриэля. Разрешит ли он Петьке играть? Надо было постараться ‘обойти’ его через госпожу Габриэль, а для этого требовалось сначала умаслить ее. Ну, на это-то аптекаря было взять!
— Вы просто рождены для роли кормилицы! — говорил он, искренно воображая, что этим страсть как льстит ей. — Это, собственно говоря, самая здоровая роль в пьесе! И веселая роль! Без нее нельзя было бы досмотреть пьесу — такая она печальная! А в вас, madame Габриэль, так и бьют ключом нужные живость и веселость!
В глазах госпожи Габриэль аптекарь был вполне прав, но она сильно сомневалась, чтобы муж ее позволил своему воспитаннику потратить хоть чуточку времени на разучивание роли и участие в спектакле. Тем не менее она обещала постараться ‘обойти’ мужа, и аптекарь немедленно принялся за изучение своей роли. Особенно озабочивал его грим, он хотел явиться настоящим скелетом, олицетворенной нищетой и убожеством и все-таки порядочным человеком. Задача трудная! Но куда труднее было госпоже Габриэль ‘обойти’ мужа. В самом деле, как ему было оправдаться перед лицами, поместившими к нему Петьку и платившими за его ученье, если он позволит мальчику играть в трагедии? Не скроем, впрочем, что сам-то Петька сгорал желанием играть.
— Но господин Габриэль не позволит! — говорил он.
— Позволит! — утешала его хозяйка. — Погодите, я обойду его! — Она бы охотно прибегла к пуншу, да вот беда, господин Габриэль недолюбливал пунша! Супруги часто не сходятся вкусами, не в обиду будь сказано госпоже Габриэль. ‘Один стаканчик, не больше! — говаривала она. — Это подымает дух, веселит человека, а таким ему и велел быть Господь Бог!’
Петька должен был играть Ромео, хозяйке таки удалось ‘обойти’ супруга. У аптекаря состоялась считка, был подан шоколад и ‘гении’, то есть чайное печенье особого сорта. Эти крендельки продаются в булочных по скиллингу за дюжину. Они такие крохотные и подаются обыкновенно в таком изобилии, что название их ‘гениями’ стало ходячей остротой.
— Насмехаться-то легко! — замечал господин Габриэль, а сам раздавал насмешливые прозвища направо и налево. Дом аптекаря он прозвал ‘Ноевым ковчегом с чистыми и нечистыми животными’. И это за то только, что там очень любили домашних животных, принятых как бы в состав семьи. У барышни была прелестная кошечка Грациоза, с пушистой, мягкой шерсткой. Киска располагалась отдыхать то на подоконнике, то на коленях, то на чьем-нибудь рукоделии, а то так бегала по накрытому обеденному столу. У самой аптекарши был птичий двор с утками и курами, канарейки и попугай. Попка мог перекричать всех остальных птиц вместе. Кроме того, по комнатам расхаживали две собаки, Флик и Флок, и, хотя от них совсем не благоухало, валялись и по дивану, и по супружеской постели.
Считка началась и шла вполне благополучно, если не считать маленького перерыва, вызванного тем, что одна из собак ослюнявила новое платье госпожи Габриэль. Но, конечно, она хотела только приласкаться к гостье, да и пятен на платье не осталось! Кошка тоже несколько мешала чтению, ей непременно хотелось подать лапку исполнительнице роли Юлии, усесться ей на голову и помахивать хвостиком. И Юлия делила свои нежные речи между кошкой и Ромео. А Петьке по своей роли приходилось говорить дочке аптекаря как раз то, что он бы и желал сказать ей. Как она была мила, трогательна, ‘истое дитя природы’, и ‘вполне шла рядом со своею ролью’, как выражалась госпожа Габриэль. Петьку просто в жар бросало от всего этого. Кошка же проявила кое-что даже повыше инстинкта, усевшись на плечо Петьке и таким образом наглядно изображая симпатию между Ромео и Юлией. С каждой репетицией сердечность отношении становилась яснее и полнее, кошка доверчивее, попка и канарейки крикливее, Флик и Флок носились как угорелые.
Настал и день спектакля, Петька был вылитым Ромео и поцеловал Юлию в самые губки.
— Как нельзя более естественно! — заявила госпожа Габриэль.
— Бесстыдник! — проворчал советник, господин Свенсен, первый богач и первый толстяк в городе. От жары в комнате и от внутреннего жара пот лил с него градом. Петька не приглянулся ему. — Этакий щенок! — отозвался про него толстяк. — Да еще такой длинный, что, переломи его пополам, выйдут два щенка!
Итак, большой успех и только один враг! Петька и тут оказался Петькой — Счастливцем!
Усталый, ошеломленный массой новых впечатлений, добрался он до своей комнатки. Было уже за полночь. Госпожа Габриэль постучала в стену:
— Ромео! У меня есть пунш! — В дырку просунулась воронка, и Петька-Ромео подставил под нее стакан.
— Покойной ночи, госпожа Габриэль! — Но сам-то Петька заснуть не мог. В ушах у него не переставали раздаваться слова, сказанные им сегодня Юлии, в особенности же — услышанные от нее. Во сне ему даже приснилось, что он женится… на девице Франсен! Чего-чего только не приснится иной раз человеку!

Глава VII

— Теперь все эти театральные представления побоку! Надо приналечь на науку! — сказал на следующее утро господин Габриэль, и Петька уже готов был согласиться с юным Массеном, негодовавшим на необходимость терять золотую юность, сидя взаперти за книжкой. Но когда он уселся за нее, он нашел в ней столько нового и хорошего, что весь ушел в нее. Сколько интересного узнал он о великих людях, об их подвигах! А ведь многие из них родились в бедности! Герой Фемистокл был сыном горшечника, Шекспир, бедный ученик ткача, молодым человеком сторожил лошадей перед дверьми театра, где впоследствии стал могущественным повелителем, царем поэтов и драматургов всех стран и времен! Узнал Петька и о состязаниях певцов в Вартбурге, и о состязаниях древнегреческих поэтов на больших народных празднествах. О последних господин Габриэль рассказывал особенно охотно. Софокл написал лучшую свою трагедию на старости лет, завоевал пальму первенства, и сердце его разорвалось от радости под гром восторженных рукоплесканий. Какая блаженная смерть! Умереть в момент высшего торжества, упоения славой, что может быть лучше? Мечты, одна смелее другой, увлекали нашего молодого друга, но ему не с кем было поделиться ими. Ведь ни юный Массен, ни Примус, ни даже сама госпожа Габриэль не поняли бы его. Последняя вечно переходила из одного настроения в другое: или была бесконечно весела, или заливалась горючими слезами. Девчурки ее удивленно таращились на нее, ни они, ни Петька ума приложить не могли, с чего бы это она так убивалась? А она говорила: ‘Бедные девочки! Мать только и думает о вашем будущем. Мальчики, те пробьются сами! Цезарь, правда, все падает, но опять встает! Двое старших вечно плещутся в лохани, верно, будут моряками и тогда, конечно, сделают хорошие партии, но с бедными девочками что станется? Войдут в возраст, сердечко заговорит, и я уверена, что выбор их не придется по вкусу Габриэлю! Он захочет выдать их за таких женихов, на каких они и глядеть не захотят, и вот они будут несчастны. Вот о чем сокрушается материнское сердце! Бедные мои девочки! Вы будете такие несчастненькие!’ И она опять заливалась слезами. Девочки глядели на нее, Петька тоже — и мало-помалу сам настраивался на грустный лад, не зная, однако, что сказать ей в ответ, он скоро уходил в свою комнатку, садился за старые клавикорды и уносился в мир музыкальных фантазий, выливавшихся у него прямо из души.
Ранним утром со свежей головой он принимался за свои занятия, исполняя свой долг перед теми, кто платил за него. Он был добросовестный, благоразумный мальчик, изо дня в день вел он в своем дневнике запись о пройденных уроках, обо всем прочитанном и о том, как поздно засиделся накануне за клавикордами, наигрывая как можно тише, чтобы не разбудить госпожу Габриэль. И только по воскресеньям, в дни отдыха, в дневнике попадались такие заметки: ‘думал о Юлии’, ‘был у аптекаря’, ‘проходил мимо аптеки’, ‘писал матери и бабушке’. Петька все еще оставался и Ромео, и добрым сыном. ‘Удивительное прилежание! — говорил господин Габриэль. — Берите с него пример, юный Массен. Вы ведь провалитесь!’ ‘Негодяй!’ — мысленно аттестовал своего учителя юный Массен.
Примус, сын пробста, страдал сонливостью. ‘Это болезнь! — уверяла его мамаша. — С ним нельзя быть строгим!’ Пробст с семьей жил всего в двух милях от господина Габриэля, дом у них был полная чаша, жили они широко. ‘Вот помяните мое слово, пробст умрет епископом! — говорила госпожа Габриэль. — У него такие союзы при дворе, да и жена его из знатного рода, знает наизусть всю герольдику!’
Опять пришла Троица, прошел целый год с тех пор, как Петька поселился в доме господина Габриэля. За это время он приобрел много познаний, но голос его все еще не вернулся, да и вернется ли когда-нибудь?
Господин Габриэль со всем семейством и пансионерами был приглашен к пробсту на обед и затем на бал. Созвано было множество гостей из города и из окрестных усадеб. Семейство аптекаря тоже было приглашено. Ромео предстояло увидеться с Юлией и, может быть, даже протанцевать с ней первый танец!
Двор и дом пробста содержались в строгом порядке, дом был весь оштукатурен, а во дворе никто бы не нашел ни одной навозной кучи, зато там возвышалась выкрашенная в зеленый цвет голубятня, увитая плющом. Жена пробста была высокая, плотная женщина, ‘glauopis Athene’, как называл ее господин Габриэль, ‘голубоокая, но не волоокая Юнона’, как мысленно назвал ее Петька. Она отличалась какой-то важной кротостью и все жаловалась на свое слабое здоровье, вернее, она страдала той же болезнью, что и сынок — сонливостью. Одета она была в шелковое платье василькового цвета, завитые волосы были высоко взбиты и с правой стороны придерживались большим медальоном с портретом ее прабабушки-генеральши, а с левой — большой кистью винограда из белого фарфора.
У пробста были красное подвижное лицо и блестящие белые зубы, отлично справлявшиеся с жарким из дичи. Разговор его весь был пересыпан анекдотами, он мог найти тему для беседы с любым человеком, но зато сам-то этот человек уж никак не мог сказать, что беседовал с пробстом. Среди гостей находился и советник, а в числе наехавших из усадеб и Феликс, сын коммерсанта. Он уже конфирмовался и был теперь элегантнейшим молодым человеком и по платью, и по манерам. Поговаривали, что он миллионер, и госпожа Габриэль даже побоялась заговорить с ним. Петька же был несказанно рад встрече с Феликсом, тот сам приветливо подошел к нему и передал ему поклон от своих родителей, они читали все письма, которые писал Петька матери и бабушке.
Начался бал. Дочка аптекаря танцевала первый танец с советником, — так уж она обещала заранее своей матери и самому советнику. Второй танец был обещан Петьке, но явился Феликс и перебил у него даму, ограничившись лишь приветливым кивком и словами: ‘Вы позволите? Mademoiselle согласна, если вы позволите!’ Петька состроил вежливую мину, но не сказал ни слова, и Феликс умчал дочку аптекаря, бывшую царицей бала. Следующий танец опять танцевал с нею он.
— А гросфатер вы подарите мне? — спросил Петька, бледный от волнения.
— Да, да! — ответила она, очаровательно улыбаясь.
— Ну, не захотите же вы отбивать у меня даму! — сказал Феликс, стоявший тут же. — Это не по-дружески, а мы с вами ведь старые друзья. Вы сказали, что очень довольны нашей встречей, так не отнимайте же у меня удовольствия вести mademoiselle к столу! — С этими словами он обнял Петьку за талию и, смеясь, прикоснулся лбом к его лбу. — Уступаете? Не правда ли?
— Нет! — ответил Петька, гневно сверкая глазами.
Феликс шутливо приподнял плечи и закруглил локти, словно желая изобразить лягушку, готовую прыгнуть, и сказал:
— Вы вполне правы, молодой человек! То же самое сказал бы и я, если бы танец был обещан мне! — И он, отвесив своей даме изящный поклон, отошел в сторону. Но немного погодя, когда Петька стоял в углу, поправляя свой бантик, Феликс опять подошел к нему, обнял его за шею и с самым заискивающим взглядом сказал: — Ну, будьте умницей! И моя мать, и ваша матушка, и ваша бабушка — все скажут, что так могли поступить только вы! Я уезжаю завтра и умру сегодня от скуки, если не буду сидеть за столом рядом с молодой барышней! Мой милый, единственный друг, уступите! — Тут уж единственный друг не устоял и сам подвел Феликса к красавице.
Занялся день, когда гости пробста стали разъезжаться. Вся семья господина Габриэля ехала в одной повозке, и все дремали, кроме Петьки и хозяйки. Она говорила о молодом сынке богатого коммерсанта, друге Петьки. Она ведь слышала, как тот сказал, чокаясь с Петькой: ‘Выпьем, дружище, за здоровье вашей матушки и бабки!’
— В этих словах было столько галантной небрежности! — восхищалась госпожа Габриэль. — Сразу видно, что он из богатого, знатного семейства! Куда нам всем до него! Сторонись, да и все тут!
Петька ничего не сказал на это, но слова ее легли ему на сердце тяжелым камнем. Вечером, улегшись в постель, он не мог заснуть, в ушах у него все раздавалось: ‘Сторонись, да и все тут!’ Он так и сделал, посторонился перед богачом! И все потому, что сам родился в бедности, обязан всем милости одного из таких богачей. А разве они лучше бедных? И почему бы им быть лучше? И из глубины его души поднялось нехорошее чувство, которое бы очень огорчило бабушку. Она и вспомнилась ему. ‘Бедная бабушка! Ты тоже век свой прожила в бедности! Бог допустил это!’ При этой мысли в нем закипело негодование, но вслед за тем проснулось и сознание греховности таких чувств и мыслей. Он с сокрушением вздохнул об утраченной детской душевной невинности, а на самом-то деле был в эту минуту так же невинен, как и прежде, если не больше. Счастливый Петька!
Неделю спустя пришло письмо от бабушки. Она писала, как умела, где большими, где маленькими буквами, но все письмо ее дышало беспредельной любовью к внуку.
‘Мой милый, дорогой мальчик! Я день и ночь думаю о тебе, скучаю по тебе, мать твоя тоже. Ее дела идут хорошо, она стирает. А вчера был у нас Феликс с поклоном от тебя. Вы были вместе на балу у пробста, и ты вел себя благородно! Ты и всегда останешься таким, будешь радовать свою старую бабушку и работящую мать. Она сообщит тебе о девице Франсен’.
Затем следовала приписка от матери.
‘Девица Франсен выходит замуж. Старушка-то! Переплетчик Гоф стал по прошению придворным переплетчиком и обзавелся большой вывеской. Теперь она будет госпожой Гоф. Это старая любовь, а она не ржавеет, милый мой мальчик!
Мать твоя’.
Вторая приписка гласила:
‘Бабушка связала тебе полдюжины шерстяных носков. Перешлем их тебе при случае. Я вложила в них хлеба с салом — твоего любимого кушанья. Я знаю, что у господина Габриэля тебя не угостят салом: твоя хозяйка, верно, боится ‘трихнинов’. Мне даже и не выговорить этого слова! Но ты о них не думай, а ешь себе на здоровье.
Мать’.
Петька прочел письмо и повеселел. Феликс все-таки был славный малый! Петька поступил нехорошо, не простившись с ним после бала. ‘Нет, Феликс лучше меня!’ — решил Петька.

Глава VIII

Дни тихо шли за днями, месяцы за месяцами. Петька проживал у господина Габриэль уже второй год. Учитель с строгой последовательностью, называемой госпожой Габриэль упрямством, не позволял больше Петьке появляться на сцене. Сам Петька получил от своего бывшего учителя пения, который ежемесячно платил за его учение и содержание, строгий наказ не думать о сцене, пока находится в школе. Петька не желал ослушаться, но мысли его сами собою обращались к театру в столице. Там ведь он надеялся когда-нибудь выступить уже знаменитым певцом. Но — увы! — голос его все еще не возвращался, и это сильно огорчало Петьку. Кто мог утешить его? Ни господин Габриэль и ни его супруга, один Господь Бог. Он ниспосылает людям утешение по-разному, Петьке оно было ниспослано во сне, недаром же он был счастливцем!
Однажды ночью ему приснилось, что настала Троица и что он гуляет в чудесном зеленом лесу, сквозь листву деревьев светит солнышко, на земле ковер из анемонов и скороспелок. Вот закуковала кукушка. ‘Сколько лет мне жить?’ — спросил Петька. Это всегда спрашивают, когда в первый раз услышат кукушку весною. ‘Ку-ку!’ — прокуковала птичка и смолкла. ‘Что же это, мне осталось жить один год? — сказал Петька. — Маловато! Не угодно ли начать снова?’ И кукушка принялась куковать без счета! Кончилось тем, что закуковал с нею и Петька, да так хорошо, словно и впрямь был кукушкой, только его ‘ку-ку’ звучали еще громче, еще чище. Запели птички, Петька стал подражать и птичкам, и перещеголял и их. Его звонкий детский голосок вернулся к нему, и он ликовал. Проснувшись, Петька себя не помнил от радости: теперь он был уверен, что голос его не пропал, что в одно прекрасное весеннее утро он вернется к нему такой же свежий, чистый, как и прежде! И Петька, убаюканный этой радостной надеждой, заснул опять. Голос, однако, не вернулся к нему ни на следующий день, ни через неделю, ни через месяц. В ожидании Петька жил весточками о театре родного города. Они были для него манной небесной, духовным хлебом, ‘крошки ведь тот же хлеб’, и Петька рад был и крошкам — самым пустяшным известиям.
У господина Габриэля был сосед — мелочной торговец. Жена его, почтенная, живая и веселая женщина, но полнейшая невежда в искусстве, побывала первый раз в столице и вернулась оттуда в полном восторге от всего виденного, даже от людей. Они, по ее рассказам, смеялись каждому ее слову, в этом, впрочем, не было ничего невероятного.
— А были ли вы в театре? — спросил ее Петька.
— Как же! — ответила она. — И упарилась же я там! Поглядели бы вы на меня! Пот лил градом!
— А что же вы видели? Какую пьесу?
— Сейчас расскажу все! Я была там два раза. В первый раз представление было с разговорами. Сначала пришла принцесса и давай тараторить: ‘Та-та-та! Та-та-та!’ Потом явился мужчина, и оба затараторили наперебой: ‘Та-та-та! Та-та-та!’ После того барыня шлепнулась! Она в этот вечер целых пять раз шлепалась. В другой раз я попала на пение. Ну, пропели: ‘Тра-ла-ла, тра-ла-ла!’ — и барыня тоже шлепнулась. Рядом со мной сидела приличная женщина, провинциалка. Она сроду не бывала в театре и думала, что тут и конец всему, ну а я-то уж знала, в чем дело, и объяснила ей, что в последний раз, как я была в театре, барыня шлепалась целых пять раз. В этот вечер она, впрочем, шлепнулась всего три раза. Да, так вот что я видела!
Что же это за пьесы видела лавочница? Не попала ли она в трагедию, что барыня все шлепалась? И вдруг Петьку осенило: на театральном занавесе была изображена большая женская фигура — муза с двумя масками, трагической и комической. Занавес, разумеется, падал в антрактах, вот вам и барыня, которая все шлепалась! И это-то шлепанье больше всего и занимало почтенную лавочницу, все же, что говорили и пели артисты, было для нее только ‘та-та-та, тра-ла-ла!’. Тем не менее она осталась вполне довольна, да и Петька с госпожой Габриэль были довольны не меньше ее. Госпожа Габриэль слушала ее повествование с выражением изумления и умственного превосходства на лице, еще бы! она ведь, по словам аптекаря, вынесла, в роли кормилицы, на своих плечах всю шекспировскую трагедию! Выражение ‘барыня шлепнулась’, объясненное Петькой, скоро сделалось в доме Габриэля ходячей остротой: стоило упасть ребенку, полоскательной чашке или какой-нибудь мебели, сейчас раздавалось: ‘Барыня шлепнулась!’ ‘Так-то создаются пословицы и поговорки!’ — сказал господин Габриэль, который на все смотрел с научной точки зрения. В вечер под Новый год вся семья Габриэля стояла со стаканами пунша в руках, это был единственный стакан, выпиваемый в году господином Габриэлем, — пунш был вреден для его желудка. Вот часы начали бить, все выпили в честь наступающего Нового года, сосчитали удары часов и после двенадцатого весело прокричали: ‘Барыня шлепнулась!’ Затем опять пошли дни за днями. На Троице Петькиному пребыванию в доме Габриэля должно было исполниться два года.

Глава IX

Два года минули, а голос к Петьке не вернулся. Что же ожидало нашего юного друга в будущем? Господин Габриэль предполагал, что из него мог выйти отличный школьный учитель, это все-таки карьера, хотя, конечно, и не для женатого человека. Но Петька и не думал еще жениться, как ни интересовала его дочка аптекаря. ‘Школьным учителем! — сказала госпожа Габриэль. — Это значит сделаться таким же скучнейшим созданием, как мой Габриэль! А вы рождены артистом! Вы можете стать величайшим актером в мире! Это не то что быть учителем!’
Да, быть артистом — вот это цель! И Петька написал учителю пения письмо, в котором открыл ему всю свою душу, свои заветные мечты, надежды и тоску по столице, где жили его мать и бабушка. Он не видался с ними вот уже два года! А ведь их разделяли всего какие-нибудь тридцать миль, шесть часов пути! Так почему же они не повидались? Да потому, что с Петьки при отъезде было взято слово оставаться на месте и не помышлять ни о какой поездке, у матери же были полны руки дела. Несмотря на это, она частенько мечтала о поездке, не пугаясь даже страшных расходов, но мечты так и остались мечтами. Бабушка могла бы, конечно, навестить внука, да смерть боялась железных дорог, пуститься в такой путь значило, по ее понятиям, искушать Господа. Нет, уж ее на машину и калачом не заманят! Стара она больно, чтобы разъезжать! Ее ждет иной путь по призыву Господа Бога. Все это она говорила в мае, а в июне одна-одинешенька отправилась за тридцать миль в чужой город, к чужим людям! Принудило ее к этому очень важное и печальное событие.
Кукушка в ответ на вторичный вопрос Петьки, сколько лет ему жить, прокуковала несчетное число раз. Цветущее здоровье его и в самом деле обещало ему долгую жизнь, освещенную, как солнышком, веселым расположением духа. И как ему было не веселиться, не радоваться! Покровитель его, учитель пения, прислал ему такое ласковое письмо, разрешил ему вернуться в столицу! Он желал посмотреть, что может выйти из Петьки, раз голос его пропал. ‘Выступайте в роли Ромео! — твердила Петьке госпожа Габриэль. — Теперь вы как раз в таком возрасте! Да и возмужали вы так, что даже гримироваться не надо!’ ‘Будьте Ромео!’ — твердили и аптекарь с дочкой. У самого Петьки просто голова кругом шла от наплыва мыслей. Но ‘никто не знает, что случится завтра’. Петька сидел в саду, прилегавшем к лугу. Был вечер, луна так и сияла. Щеки юноши горели, кровь кипела, и холодный ветер так приятно освежал его. Над лугом клубился туман, Петьке невольно пришли на ум рассказы о пляске лесных дев и старинная песня о рыцаре Олуфе, ехавшем сзывать гостей на свою свадьбу и перехваченном на пути лесными девами. Они увлекли его в свой хоровод и закружили до смерти. И вот этот туман, освещенный бледными лучами луны, рисовал теперь картины к старой народной песне. Скоро Петька совсем ушел в мир фантазии, стал грезить наяву. Кусты мало-помалу приняли очертания человеческих и звериных фигур, они стояли неподвижно, а туман, напротив, беспрерывно клубился, колебался в воздухе, как кисея. Нечто подобное видел Петька в балете, там лесных дев изображали танцовщицы, порхавшие и кружившиеся по сцене, размахивая кисейными шарфами. Но это зрелище было куда прекраснее, диковиннее! Такой большой сцены не было ни в одном театре, такого ясного прозрачного воздуха, такого яркого лунного света тоже!.. Вот из тумана выделилась женская фигура, из одной сделались три, потом много… Рука об руку закружились они в пляске. Ветер нес их к изгороди, за которой сидел Петька. Они манили его к себе, говорили с ним. Голоса их звенели серебряными колокольчиками. Скоро они очутились в саду, окружили Петьку, и он, сам того не сознавая, стал плясать вместе с ними, но по-своему. Он кружился вихрем, словно в тот памятный вечер, когда изображал вампира. Но теперь он и не думал об этом, да и ни о чем вообще не думал, упоенный чудным зрелищем. Луг был, собственно, болотом, а в одном месте раскинулось и настоящее озеро, глубокое, темно-синее, поросшее кувшинками. Лесные девы перенесли Петьку на своих шарфах на другой берег озера, где богатырский курган, сбросив с себя дерновый покров, тянулся к замку из облаков. Облака эти были, однако, мраморные, цветущие растения из золота и драгоценных камней обвивали мощные мраморные глыбы, каждый цветок был сияющей разноцветной птицей, распевавшей человеческим голосом. Слышался как будто хор тысяч радостных детских голосов. Куда попал Петька — на небо или в лесной холм?.. Стены замка раздвинулись, потом сошлись опять и замкнули Петьку, он был отрезан от человеческого мира! Его охватил страх, какого он еще не испытывал в жизни. Выхода не было, но с полу, с потолка, со всех стен глядели на него улыбающиеся девичьи лица. Они выглядели живыми, и все-таки Петьке чудилось, что они только нарисованы. Он хотел заговорить с ними, но язык его не ворочался, голос пропал. Тогда он в отчаянии бросился на землю. Никогда еще не чувствовал он себя таким несчастным. Одна из лесных дев приблизилась к нему, она по-своему желала ему добра и приняла на себя наиболее приятный ему облик дочки аптекаря. Он сначала и поверил было, что это она сама, но скоро заметил, что у нее нет спины, что она хороша только спереди, а сзади и внутри ее одна пустота. ‘Один час здесь — век там! — сказала она. — А ты пробыл здесь уже целый час. Все, кого ты знал и любил там, умерли! Оставайся же с нами! Да ты и останешься поневоле! Иначе стены сойдутся и стиснут тебя так, что из твоего лба брызнет кровь!’ И стены зашевелились, воздух сперся, стало душно, как в раскаленной печи. Тут к Петьке вернулся голос. ‘Господи! Неужели Ты покинул меня!’ — вскричал он, полный смертельного отчаяния. Глядь, перед ним его бабушка! Она обняла его и принялась целовать в лоб и в губы. ‘Мой милый, дорогой мальчик! — сказала она. — Господь не покинет тебя, Он никого не покидает, даже величайших грешников. Слава ему во веки веков!’ И она вынула молитвенник, тот самый, по которому она и Петька пели каждое воскресенье псалмы. Громко зазвучал ее голос, воздавая хвалу Творцу. Лесные девы склонили усталые головы, прилегли отдохнуть, а Петька запел вместе с бабушкой, как он, бывало, певал прежде. Как громко, сильно и в то же время нежно зазвучал его голос! Стены замка зашевелились и растаяли, как туман. Бабушка вышла с ним из холма, и они пошли, озаряемые яркой луной, по густой траве, в которой блестели Ивановы червячки. Но Петька был так слаб, ноги не держали его больше, и он опустился в траву, как в мягкую постель. Славно отдохнул он и проснулся от пения псалмов.
Возле него в самом деле сидела бабушка, он лежал в своей комнатке, в доме господина Габриэля. Горячка прошла, жизнь и здоровье возвращались к нему. А болен он был серьезно. Его нашли в тот вечер лежащим без чувств в саду. Началась сильная горячка. Доктор сказал, что он вряд ли выживет. Дали знать матери. Обеим вместе — и матери и бабушке — нельзя было ехать, и поехала одна бабушка, поехала по железной дороге. ‘Это только ради Петьки! — говорила она. — И ехала я с именем Божиим на устах, а то бы я все думала, что лечу на помеле на шабаш ведьм в Иванову ночь’.

Глава X

Весело собралась бабушка в обратный путь, от всего сердца благодаря Создателя за исцеление Петьки. Все-таки он еще переживет ее! В вагоне у нее оказались премилые соседи: аптекарь с дочкой. Они говорили о Петьке с такою любовью, словно он был им родной. Аптекарь объявил, что из юноши выйдет великий артист: голос ведь вернулся к нему, а в таком горле лежат миллионы! Как не радоваться, слушая такие речи! И бабушка слепо верила им, упивалась ими и даже не заметила, как доехала до столицы. Невестка встретила ее на вокзале. ‘Благодарение Господу за железную дорогу! — сказала бабушка. — Благодарение Ему и за то, что я и не заметила, как доехала по ней! Этим я обязана милейшим соседям своим! — И она крепко пожала руки аптекарю и его дочке. — Машина — благодатная выдумка! Особенно ценишь ее, когда сойдешь с нее!’ Затем пошли рассказы о дорогом мальчике. Мать узнала, что он теперь вне опасности и что живется ему очень хорошо. Хозяева его люди состоятельные, держат троих людей: двух девушек и одного парня, и обращаются с Петькой, как с сыном. Вместе с ним учатся два мальчика из важных семейств, один, шутка ли, сын пробста! Бабушка остановилась было на почтовой станции, но там так дерут! Хорошо, что госпожа Габриэль пригласила ее переехать к ним, она и прожила у них пять дней. То-то добрые люди, сущие ангелы, особенно сама хозяйка! Она угощала бабушку пуншем, превкусным, но прекрепким! Через месяц Петька оправится и вернется в столицу. ‘Он, верно, стал важным, избаловался там! — сказала мать. — Не понравилось бы ему здесь на чердаке! Я рада, что учитель пения пригласил его жить к себе, а все-таки… — Тут мать заплакала. — Все-таки ужасно жить в такой бедности, что даже собственного ребенка нельзя как следует устроить у себя дома!’ — ‘Смотри, не говори ничего такого Петьке! — сказала бабушка. — Ты не знаешь его так, как я’. — ‘Есть и пить-то ему все-таки надо, как он там ни важен! — продолжала мать. — Ну и что ж, голодать не будет, пока у меня работа из рук не валится. Да и госпожа Гоф предлагает ему обедать у нее два раза в неделю, теперь ведь она живет в достатке. Да, отведала она в своей жизни и сладкого, и горького! Сама же рассказывала мне, что раз с ней сделалось дурно в ложе, где сидят старые танцовщицы: во весь день у нее не было во рту ничего, кроме воды да сухого кренделя. ‘Воды! воды!’ — закричали другие танцовщицы. ‘Булки, булки!’ — взмолилась она. Ей нужно было что-нибудь попитательнее воды! Зато теперь у нее дом полная чаша!’
А Петька все еще сидел в тридцати милях от столицы, но уже заранее блаженствовал при мысли, что скоро увидит родной город, театр и все, что дорого и мило его сердцу. Теперь он научился ценить все это! И в душе его и вокруг все как будто пело, все ликовало, все было залито солнцем, полно юного веселья, ожидания! С каждым днем силы его прибывали, цвет лица становился здоровее, расположение духа улучшалось. Зато госпожа Габриэль, по мере приближения разлуки, волновалась все больше и больше.
— Теперь вы вступаете на путь славы и соблазнов. Вы очень красивы, — а похорошели-то вы в нашем доме, — но вы дитя природы, как и я, а это предохраняет от соблазнов. Не надо быть слишком чувствительным, не надо быть и ломакой! Вот как, например, королева Дагмара! Затягивала себе шелковые рукава по воскресеньям — экая беда! Стоило сокрушаться из-за таких пустяков! Или вот Лукреция! Я бы никогда не подняла такого шума! И с чего она закололась? Она была честна, невинна, это знала и она, и весь город. Так если с ней и случилась беда… Я не буду говорить какая, вы в ваши годы и так понимаете, в чем было дело!.. Словом, она была ни при чем! Так нет, давай вопить и цап за кинжал! А и нужды-то никакой не было! Я бы никогда так не поступила, и вы тоже. Мы с вами дети природы и должны оставаться ими при всяких обстоятельствах. Советую вам держаться этого правила во всю вашу артистическую карьеру. То-то радость будет прочесть о вас в газете! Когда-нибудь вы заедете в наш городишко и опять, может быть, выступите в роли Ромео, но я тогда уже не буду кормилицей! Я буду сидеть в партере и наслаждаться.
А что ей было хлопот и забот со стиркой и глаженьем! Надо было отпустить Петьку домой с таким же запасом чистого белья, с каким он приехал. Она продела также в его янтарное сердечко новую черную ленточку. Кроме этого сердечка, ей бы ничего не хотелось получить от Петьки на память, но сердечка она не получила. Сам Петька получил от господина Габриэля на память французский словарь, служивший им при занятиях и весь испещренный на полях собственноручными примечаниями господина Габриэля. Хозяйка же поднесла юноше букет из роз и сердечной травки. Розы, конечно, скоро увянут, но травка могла перезимовать, если ее не ставить в воду. Кроме того, госпожа Габриэль написала на листочке для альбома изречение Гете: ‘Umgang mit Frauen ist das Element guter Sitten’, но не в подлиннике, а в собственном переводе: ‘Общение с дамами — условие хороших нравов. Гете’.
— Он был великий человек! — прибавила она. — Жаль только, что он написал Фауста, — я его совсем не понимаю. И Габриэль говорит то же.
Юный Массен преподнес Петьке не совсем неудачный рисунок, изображавший висевшего на виселице господина Габриэля с розгой в руках. Подпись внизу гласила: ‘Первый путеводитель великого артиста на пути науки’. Примус подарил Петьке пару новых туфель, вышитых самой женой пробста, они были так велики, что Примус еще несколько лет не мог бы пользоваться ими. На подошвах было написано чернилами: ‘На память от горюющего друга. Примус’.
На вокзал провожал Петьку весь дом. ‘Никто не скажет, что вы уезжаете без sans adieul — сказала госпожа Габриэль, целуя Петьку на прощание. — Я не стесняюсь! — заявила она. — Открыто все можно, лишь бы не тайком!’ Вот раздался свисток, юный Массен и Примус прокричали ‘ура’, ‘домашний скарб’ подхватил, госпожа Габриэль отерла глаза и замахала платком, супруг ее ограничился одним словом: ‘Vale!’
Мимо окон вагона замелькали деревни и местечки. Было ли их обитателям так же весело, как Петьке? Он думал об этом, думал о своем счастье, о золотом яблоке, которое видела у него в руке бабушка, когда он был ребенком, вспоминал о своей счастливой находке в канавке, но больше всего думал о своем вновь обретенном голосе и о познаниях, которыми он запасся за эти два года. Он стал ведь совсем иным человеком! Внутри его все ликовало и пело от радости, и много ему надо было иметь над собою власти, чтобы не запеть во всеуслышание в вагоне.
Вот показались башни столицы, вот и строения. Поезд подошел к вокзалу. Тут ждали Петьку мать с бабушкой и еще кто-то — госпожа Гоф, супруга придворного переплетчика, урожденная девица Франсен. Она не забывала своих друзей ни в горе, ни в радости и не преминула расцеловать Петьку так же сердечно, как мать и бабушка. ‘Гоф не мог прийти со мною! — сказала она. — Он сидит за переплетом разных сочинений для библиотеки Его Величества. Тебе повезло, и мне тоже. Теперь у меня есть муж, собственный уютный уголок и кресло-качалка. Два раза в неделю ты обедаешь у нас. Вот посмотришь на мое житье-бытье. Настоящий балет!’
Матери и бабушке почти и не удалось поговорить с Петькой, зато они смотрели на него, и глаза их так и сияли радостью. Петька сел на извозчика и поехал к учителю пения, а мать с бабушкой смотрели ему вслед, смеясь и плача.
— Какой же он красавчик! — сказала бабушка.
— А выражение у него все такое же хорошее, честное, как и прежде! — заметила мать. — Таким он и останется всю жизнь!
Извозчик остановился перед дверями квартиры учителя пения, хозяина не оказалось дома. Петьку встретил и проводил в отведенную ему комнату старый слуга. По стенам комнатки висели портреты композиторов, а на печке стоял ослепительно белый гипсовый бюст. Старик, немножко тугой на смекалку, но донельзя преданный своему господину, показал Петьке, куда уложить белье, куда развесить платье, и обещал свое содействие по части чистки сапог. Тут явился и сам хозяин и сердечно приветствовал Петьку на новоселье.
— Вот и все помещение! — сказал он Петьке. — Не побрезгуй! Клавикорды в зале к твоим услугам. Завтра испробуем твой голос! А это наш кастелян, наш домоправитель! — прибавил он, кивая на старика. — Ну, все в порядке! Даже Карл-Мария Вебер выбелен к твоему приезду заново! Он непозволительно закоптел!.. Да ведь это вовсе не Вебер! Это Моцарт! Откуда он взялся?
— Это старик Вебер! — ответил слуга. — Я сам снес его к мастеру белить и сегодня утром принес обратно.
— Но это же бюст Моцарта, а не Вебера!
— Извините, сударь! — стоял на своем слуга. — Это старик Вебер, только он стал почище, вот вы и не узнали его! Спросите хоть у мастера! — Спросили, и оказалось, что бюст Вебера нечаянно разбили в мастерской и вместо него дали слуге бюст Моцарта, — все равно ведь, чей бюст стоит на печке!
В первый день решено было не петь и не играть, но, когда наш юный друг вошел в залу, где стояли клавикорды, а на пюпитре лежала раскрытая опера ‘Иосиф’, он запел своим звонким, как колокольчик, голосом: ‘Пришла моя весна’. Сколько чувства, сколько души, детской невинности и в то же время мужественной силы было в его пении. Учитель даже прослезился.
— Вот как надо петь! — сказал он. — А со временем пойдет и еще лучше! Ну, закроем теперь клавикорды! Тебе нужен отдых!
— Мне еще надо побывать у матери и у бабушки! Я обещал! — И Петька поспешил туда.
Лучи заходящего солнца освещали знакомый ему с детства двор. Стены дома так и блестели. Ни дать ни взять алмазный дворец! Мать и бабушка жили наверху, под самой крышей, но Петька живо взлетел по лестницам, шагая через три ступеньки зараз. Его встретили горячими поцелуями и объятиями.
Как чисто, как уютно было в этой каморке. Вот и печка, ‘старый медведь’, вот и сундук — ‘гора с сокровищами!’ Здесь он гарцевал когда-то на своей деревянной лошадке! На стене по-прежнему висели знакомые картины: портрет короля и два силуэта — один Спасителя, другой покойного отца Петьки, вырезанные из черной бумаги. По словам матери, силуэт очень напоминал отца сбоку, но, конечно, сходство было бы еще полнее, если бы бумага была белая и красная, — отец-то был белый, румяный, красавец! А Петька был вылитый отец. Разговорам и рассказам не было конца. На ужин были приготовлены разварные поросячьи ножки — кроме Петьки поджидали еще госпожу Гоф.
— Но как вздумалось этим двум старичкам пожениться? — спросил Петька.
— Думали-то они об этом многие годы! — сказала мать. — Но ты ведь знаешь, Гоф был женат. Он женился, как говорил, в отместку девице Франсен! Она ведь страсть как важничала в дни своей славы! За женою он взял большое приданое, но она была уж больно стара да и на костылях, а умирать все не хотела! Ему и пришлось ждать так долго, что я ничуть бы не удивилась, если бы он, как человек в сказке, потерял терпение и стал каждое воскресенье выносить старуху на солнышко, чтобы Господь увидел и вспомнил ее поскорее!
— Девица Франсен тоже ждала терпеливо! — сказала бабушка. — Но не думала я, что она дождется! Однако в прошлом году старуха умерла, и девица Франсен стала госпожой Гоф! — Госпожа Гоф оказалась легка на помине. — А мы только что говорили о вас! — приветствовала ее бабушка. — Говорили о вашем долготерпении и награде.
— Да! — сказала госпожа Гоф. — Не удалось нам пожениться в дни нашей молодости, так возьмем свое хоть теперь! К тому же ‘пока не калека, все еще молод!’ — говорит мой Гоф. У него все такие меткие выражения! Мы с ним, по его выражению, хоть и старые, да хорошие сочинения, переплетенные в один том с золотым обрезом. И я так счастлива, так довольна и своим мужем, и своим уголком у печки — изразцовой печки! Как затопишь ее вечером, так тепло держится до вечера другого дня. Просто благодать! Словно в балете ‘Остров Цирцеи’. Помните вы меня в роли Цирцеи?
— Вы были восхитительны! — сказала бабушка. — Как, однако, человек меняется с годами! — Сказано это было не в обиду гостье, и она и не обиделась. Приступили к поросячьим ножкам и чаепитию.
На другой день Петька отправился с визитом к коммерсанту. Приняла его сама хозяйка, пожала ему руку и усадила возле себя. В разговоре он выразил ей свою искреннюю благодарность — он знал, что неизвестным благодетелем его был коммерсант. Жена последнего, однако, ничего об этом не знала. ‘Впрочем, это так на него похоже! — сказала она. — Не стоит и говорить об этом’. Сам же коммерсант чуть не рассердился, когда Петька завел об этом речь и при нем. ‘Вы сильно ошибаетесь!’ — сказал он Петьке, прервал беседу и ушел.
Феликс был уже студентом и готовился к дипломатической карьере. ‘Муж мой называет это сумасбродством! — заметила хозяйка. — У меня же на этот счет нет собственного мнения. Все в руках Божиих!’ Феликс не вышел к Петьке, у него был урок фехтования.
Вернувшись домой, Петька рассказал учителю о своей неудачной попытке поблагодарить коммерсанта.
— Да кто же сказал тебе, что именно он твой так называемый благодетель? — спросил учитель.
— Мать и бабушка! — ответил Петька.
— Ну, верно, так оно и есть.
— А вы знаете, кто настоящий благодетель? — спросил Петька.
— Знаю, да не скажу кто!.. Итак, мы каждое утро будем с тобой заниматься пением.

Глава XI

Раз в неделю к учителю приходили его знакомые артисты-музыканты, и составлялся квартет. Петька упивался дивными звуками бетховенских и моцартовских композиций. Давно уже он не слыхал хорошей и хорошо исполненной музыки, и она действовала на него теперь тем сильнее: словно огненные искры пробегали у него по спине и по всем нервам, на глазах навертывались слезы. Каждый такой музыкальный вечер был для него истинным праздником. Он предпочитал эти концерты оперным спектаклям — в театре всегда что-нибудь мешает полноте и цельности впечатления. То артисты не отдают должного внимания тексту и глотают слова так, что их одинаково поймет и китаец, и гренландец, то страдают недостатком драматического таланта, то отсутствием голоса, то хрипят, как шарманки, то терзают слух фальшивыми нотами… А фальшь в декорациях и костюмах?! В концерте же не приходится страдать ни от чего подобного. Звуки льются свободно и достигают полной своей мощи и красоты, убирают голые стены залы драгоценными гобеленами, рисуя картины, задуманные великими композиторами. Однажды Петька попал и на концерт, данный в зале Музыкального общества. Была исполнена ‘Symfonie pastoral’ Бетховена. Особенно сильное впечатление произвело на нашего юного друга andante ‘Сцена у ручья’. Эти звуки несли его на лоно природы, в свежий зеленый лес, где раздается пение жаворонка и соловья, кукованье кукушки. Что за роскошь, что за свежесть! С этого вечера Петька понял, что ему больше всего по душе именно такого рода музыкальные картины, рисующие природу и пробуждающие соответственные настроения в душе. Любимыми композиторами его стали Бетховен и Гайдн.
Петька часто беседовал о музыке со своим учителем, и каждая беседа сближала их все больше и больше. Ученик не мог надивиться обширным познаниям учителя и с такой же жадностью слушал его объяснения, с какой, бывало, внимал сказкам бабушки. Мир звуков стал ему теперь таким знакомым, родным, теперь он уже понимал, о чем шепчет лес, шумит море, гудит богатырский курган, щебечет каждая птичка, говорит своим ароматом безмолвный цветок.
Уроки пения доставляли истинное удовольствие и учителю, и ученику. Голос Петьки всегда поражал своей свежестью и чистотою, каждую песенку он исполнял с удивительным чувством и выражением, но лучше всего выходили у него все-таки шубертовские ‘Песни мельника’. Молодой человек уделял одинаковое внимание и мелодии, и тексту, они составляли в его исполнении одно целое, дополняли и освещали друг друга, как это и следует. Из него вырабатывался настоящий драматический певец, и он совершенствовался в этом отношении с каждым месяцем, даже с каждым днем.
Без нужды, без горя жилось нашему юному другу, он был здоров, весел, будущее сулило ему всевозможные блага. Он еще не успел разочароваться в людях, по невинности и чистоте душевной он мог назваться ребенком, а по выдержке в труде — зрелым мужем. Все, кто знал его, любили его, всюду он встречал ласковые взгляды и радушный прием. Отношения же между ним и его учителем день ото дня становились сердечнее. Учитель и ученик были как будто братьями, младший относился к старшему со всею горячностью и искренностью юного сердца, и старший на свой лад платил ему тем же.
Натура у старого учителя была горячая, как у южанина. Сразу видно было, что он умел ‘и ненавидеть крепко, и любить’. К счастью, в нем вообще преобладало последнее чувство. Он унаследовал от отца порядочное состояние и не имел нужды браться за труд, который бы был ему не по душе. Втайне он делал много добра, но не терпел, чтобы его благодарили или говорили об этом. ‘Если я и сделал что-нибудь, то сделал только возможное и должное!’ — говаривал он в таких случаях.
Старый слуга, или кастелян, как называл его сам учитель, говоря о добрых делах своего господина, всегда как-то понижал голос: ‘Я-то знаю, какие дела он иногда творит, но знаю из них лишь половину. Вот бы кому следовало повесить на грудь звезду! Впрочем, он не стал бы носить ее! Он бы из себя вышел, если бы захотели отметить его за его честность. Знаю я его! Вот уж он-то прежде всех нас попадет в рай, какой бы там ни был веры! Он воистину живет по писанию!’ Последние слова старик произносил с особенным ударением, точно Петька питал на этот счет какое-нибудь сомнение. Напротив, Петька и сам чувствовал и сознавал, что учитель его истый христианин по делам своим и может послужить образцом для всякого. Но в церкви он никогда не бывал, и, когда Петька, собираясь однажды идти с матерью и бабушкой к причастию, спросил, не пойдет ли с ними и учитель, тот ответил: ‘Нет!’ Петьке показалось, что он хотел сказать еще что-то, но так ничего и не сказал.
Вечером учитель прочел между прочим в газете о добрых делах каких-то известных благотворителей. Зашел разговор о добрых делах вообще и о награде за них.
— О ней никто не должен помышлять! — сказал учитель. — ‘Награда за добрые дела подобна финикам — они поздно созревают и становятся сладкими!’ — сказано в Талмуде.
— В Талмуде? — переспросил Петька. — Что это за книга?
— Книга, из которой вросло в христианство много добрых семян! — был ответ.
— Кто написал ее?
— Мудрецы древних веков! Мудрецы разных народностей и религий! Мудрость скрыта в ней в кратких изречениях, подобных изречениям Соломона. Глубочайшие истины содержатся в этой книге! Она учит, что люди всегда остаются теми же людьми, где бы и когда бы ни жили. ‘У твоего друга есть друг — будь осторожен в своих речах!’, ‘Никому не перепрыгнуть через собственную тень!’, ‘Топчи терн, пока ты обут!’ Вот что говорится в этой книге! Тебе надо почитать ее! Ты найдешь в ней более ясные отпечатки всех культур, нежели в земных пластах. Я, как еврей, чту в ней также наследие отцов моих!
— Вы разве еврей? — спросил Петька.
— А ты и не знал? Странно, что мы до сих пор не договорились до этого!
Ни мать, ни бабушка Петьки тоже не знали этого, но они отлично знали, какой честный и прекрасный человек Петькин учитель. Надо было благодарить Бога за то, что Петька встретил его на своем пути, после Господа Бога мальчик был обязан всем своим счастьем именно ему. Вскоре мать сообщила Петьке тайну, с которой носилась вот уже несколько дней. Эту тайну доверила ей по секрету жена коммерсанта. Боже сохрани, если бы это дошло до самого учителя пения! Это он ведь платил за Петькино учение и содержание у господина Габриэля! Он стал единственным истинным другом и покровителем Петьки с того самого вечера, когда услышал, как мальчик пел у коммерсанта балет ‘Самсон’.

Глава XII

Госпожа Гоф все поджидала к себе Петьку. Наконец он пришел.
— Ну вот, познакомься с моим Гофом! — сказала она. — Познакомься и с моим уголком! Да, и не мечтала я о таком, танцуя ‘Цирцею’ да ‘Сильфиду Прованса’. Кто-то теперь помнит эти балеты и хорошенькую балерину Франсен! ‘Sic transit gloria’ — всегда говорит мой муж, когда я вспоминаю время своей славы. Он любит посмеяться, но от доброго сердца!
‘Уголок’ госпожи Гоф оказался уютной невысокой комнаткой, устланной ковром, по стенам висели портреты, подходящие к жилищу переплетчика: Гутенберга, Франклина, Шекспира, Сервантеса, Мольера и двух слепых поэтов — Гомера и Оссиана. Пониже, в рамке под стеклом, висела вырезанная из бумаги танцовщица в платье из кисеи, правая ножка ее была поднята к небу. Подпись гласила:
Кто всех покоряет,
По сцене порхает,
Лицом всех милее?
То Франсен-Цирцея!
Это было произведение самого Гофа. Он, по словам супруги, мастер был сочинять стихи, особенно удавались ему смешные. Он сам и вырезал эту танцовщицу, сам и наклеил ее, сам и сшил ей платье, но было это давно, еще до его первого брака. Долго лежала танцовщица в ящике стола, пока, наконец, не заняла почетное место в ‘уголке’ новой госпожи Гоф. Она представила Петьке господина Гофа.
— Ну разве он у меня не прелесть! — сказала она юноше, указывая на мужа. — По мне, так он красивее всех в свете!
— Особенно по воскресеньям, в праздничном переплете! — сказал господин Гоф.
— Ты чудесен и без всякого переплета! — брякнула она и, спохватившись, потупила глаза.
— Старая любовь не ржавеет! — сказал господин Гоф. — Старый дом, если уж займется, так сгорит дотла!
— Старая любовь возрождается из пепла, как птица Феникс! — подхватила его супруга. — Да, вот где мой рай! Меня и не тянет отсюда никуда! Разве забежишь на часок к твоим матери и бабушке.
— Или к своей сестре! — заметил господин Гоф.
— Нет, голубчик Гоф, там уж больше не рай для меня! У них мало средств и много претензий! Не знаешь, право, о чем и говорить в этом доме. Спаси Боже упомянуть о неграх — старшая дочка невеста потомка негра, нельзя заговорить и о горбатых — один из сыновей горбат, о проворовавшихся кассирах тоже лучше не упоминать — зять мой был кассиром, и в кассе случился недочет, а уж обронишь слово ‘шрам’, так и вовсе беда — господин Шрам оставил ведь младшую дочку с носом! А что же за сласть сидеть, не раскрывая рта? Коли нельзя говорить, так я лучше буду сидеть дома в своем уголке. Право, не будь это грешно, я бы стала просить Бога продлить мой век до тех пор, пока простоит мой уголок. Я так привязалась к нему! Здесь мой рай, и обязана я им Гофу!
— У тебя во рту золотая мельница! — сказал он.
— А у тебя золотое сердце! — ответила она.
— Мели, золото, мели, моя женка Emili! — сказал он, а она в ответ пощекотала его под подбородком и сказала Петьке:
— Это ведь он сейчас сочинил! И как хорошо, хоть печатай!
— И переплетай! — подхватил муж. Так-то благодушествовали счастливые старички.
Прошел целый год, прежде чем Петька приступил наконец к разучиванию партии для своего дебюта. Сначала он выбрал оперу ‘Иосиф’, но потом решил остановиться на партии Георга Брауна в ‘Белой даме’. Слова и музыка дались ему легко, а из романа Вальтера Скотта он составил себе ясное представление и о самой личности героя, молодого офицера, являющегося на родину и нечаянно попадающего в замок своих предков. Старая песня пробуждает в нем воспоминания детства, счастье благоприятствует ему, и он возвращает себе и наследие предков, и невесту.
Скоро Петька до того сжился со своим героем, что приключения Георга стали казаться ему чем-то пережитым им самим. Мелодичная музыка еще более помогала ему проникнуться нужным настроением. Прошло, однако, немало времени, прежде чем приступили к репетициям. Учитель не торопился с дебютом Петьки. Но вот и генеральная репетиция. Петька оказался не только превосходным певцом, но и таким же актером, партия была как будто написана специально для него, и хор, и оркестр приветствовали его шумными аплодисментами. Немудрено, что самого дебюта ожидали с величайшим нетерпением. ‘Можно быть великим артистом, сидя у себя дома в халате! — выразился один доброжелатель. — Можно быть великим при дневном свете и весьма посредственным при свете театральных ламп, в переполненном театре! Поживем — увидим!’
Петька ничуть не боялся и волновался только от нетерпения. Учителя его, напротив, била лихорадка. У матери не хватало духу присутствовать на спектакле, ей бы сделалось дурно от страха за своего дорогого мальчика. Бабушке нездоровилось, и ей велено было сидеть дома. Но верный друг их, госпожа Гоф, обещала принести им известия о дебюте в тот же вечер. Она-то уж пойдет в театр, хоть бы лежала на смертном одре!
Как бесконечно тянулось в этот вечер время! Как медленно ползли эти три-четыре часа! Бабушка то пела псалмы, то молилась вместе с матерью за Петьку. Дай-то Господи ему и в этот вечер оправдать свое прозвище! Стрелки на циферблате еле двигались! ‘Вот теперь Петька начинает! — говорили старухи. — Теперь он как раз распелся!.. Теперь все кончилось!’ Тут мать и бабушка посмотрели друг на друга и смолкли. С улицы доносился грохот экипажей, народ возвращался из театра. Женщины стали смотреть в окно, люди шли мимо, громко разговаривая. Они возвращались из театра, они знали, следовало ли этим двум бедным женщинам на чердаке радоваться или печалиться! Наконец на лестнице послышались шаги, и в комнату ворвалась госпожа Гоф. За нею вошел и муж ее. Она бросилась обнимать обеих женщин, но не говорила ни слова: слезы душили ее.
— Господи! — вскричали мать и бабушка. — Как сошло у Петьки?
— Дайте мне выплакаться! — еле выговорила госпожа Гоф. Она была в таком волнении. — Ох, мне не вынести этого! Милые вы мои! И вам не вынести этого! — И она опять залилась слезами.
— Освистали его, что ли? — вскричала мать.
— Нет, нет! — был ответ. — Его… И мне было суждено дожить до этого!
Тут уж заплакали и мать с бабушкой.
— Ну, полно тебе, Эмилия! — вмешался господин Гоф. — Сын ваш победил! Полный триумф! Весь театр от партера до галереи дрожал от рукоплесканий! У меня самого еще руки болят! Такая буря поднялась! Аплодировали даже из королевской ложи! Вот это, что называется, памятный вечер в летописях театра! Сын ваш не просто талантливый певец, а гений!
— Да, да, гений! — подхватила госпожа Гоф. — Я именно это и хотела сказать! Спасибо тебе, душа Гоф, что ты высказал мою мысль! Ах, вы милые мои! Вот уж не думала-то я, что можно так петь и играть на сцене, а я ведь пережила целую театральную эпоху! — И она опять заплакала. Мать и бабушка смеялись сквозь слезы.
— Ну, теперь спите с Богом! — сказал господин Гоф. — Пойдем, Эмилия. Спокойной ночи! Спокойной ночи! — И супруги оставили двух счастливых женщин. Недолго, однако, пробыли они одни: дверь отворилась, и в комнату влетел Петька. Он не обещал быть у них раньше завтрашнего утра, но, зная, как беспокоятся за него старушки, и заметив, проезжая мимо дома, что в каморке их еще светится огонек, остановил извозчика и поднялся на чердак.
— Великолепно, превосходно, отлично! Все сошло прекрасно! — радостно воскликнул он, целуя мать и бабушку. За ним вошел и весь сияющий от радости учитель его и крепко пожал обеим женщинам руки.
— А теперь ему пора на покой! — сказал он и увел Петьку.
— Велика милость Твоя к нам, Господи! — сказали обе бедные женщины. Долго за полночь проговорили они о своем любимце. Да и по всему городу в этот вечер только и разговоров было что о молодом, красивом, бесподобном певце.
Вот как далеко шагнул Петька-Счастливец!

Глава XIII

Утренние газеты шумно приветствовали необыкновенный успех дебютанта, более же подробный отчет о спектакле был отложен до следующего номера. Коммерсант дал в честь Петьки и его учителя большой званый обед. Это было со стороны его и его супруги знаком особенного внимания к молодому человеку, родившемуся у них в доме, да еще в один день с их собственным сыном. За столом коммерсант провозгласил тост в честь учителя Петьки — это он ведь отыскал и отшлифовал ‘драгоценный алмаз’, как назвала Петьку одна из влиятельных газет. Феликс сидел со своим сверстником рядом, был очень весел и выказывал ему всевозможное внимание. После обеда молодой человек предложил гостю свои сигары, они были лучше отцовских. ‘Что ж, он-то может позволить себе такую роскошь! — отозвался сам коммерсант. — Он сын богатого отца!’ Оказалось, однако, что Петька не курит. Большой недостаток, от которого, впрочем, ничего не стоит исправиться!
— Будем друзьями! — предложил ему Феликс. — Вы сделаетесь львом сезона! Вы одним натиском покорили сердца всех дам столицы — и молодых, и старых! Я завидую вам, особенно тому, что вы имеете свободный доступ за кулисы, ко всем этим хорошеньким девчуркам!
‘Есть чему завидовать!’ — подумал Петька.
Вскоре он получил письмо от госпожи Габриэль. Она была в таком восторге от газетных отзывов о Петькином дебюте и его таланте, что выпила по этому случаю со своими девушками по стакану пунша. Господин Габриэль тоже поздравлял Петьку и выражал уверенность, что он, не в пример прочим артистам, правильно выговаривает все иностранные слова. Аптекарь обегал весь город, напоминая всем о том, что они видели этот дивный талант на сцене своего маленького городского театра еще раньше, нежели он был признан гением в столице! В конце письма госпожа Габриэль прибавляла, что дочке аптекаря остается теперь только кусать локти — Петька может ведь присвататься к любой баронессе или графине! Дочка же аптекаря поторопилась: вот уже месяц, как она невеста толстого советника. Свадьба состоится двадцатого числа этого месяца.
И Петька получил это письмо как раз двадцатого! Его так и резнуло ножом по сердцу, ему вдруг стало ясно, что дочка аптекаря даже среди всех волнений последнего времени была его постоянной мыслью. Он любил ее больше всего на свете! Слезы брызнули у него из глаз, руки нервно скомкали письмо. Это было первое его большое горе после испытанного в детстве, при первом известии о смерти отца на войне. Нет для него теперь радости, будущее сулит ему одно горе, одну печаль! Исчезло с лица Петьки светлое выражение, померк свет в его глазах. ‘Он что-то нехорошо выглядит! — сказали мать и бабушка. — Вот они, театральные-то заботы!’ Обе видели, что ему не по себе, видел это и учитель.
— Что случилось? — спросил он Петьку. — Не могу ли я узнать, в чем дело?
Щеки юноши вспыхнули, он дал волю слезам и затем открыл учителю свое горе.
— Я так искренно любил ее! — сказал он. — И понял это только теперь, когда уже поздно!
— Бедный друг! Я понимаю твое горе! Выплачь же его и утешайся мыслью: ‘Все к лучшему!’ И мне в свое время довелось испытать подобное. И я когда-то любил, как ты, одну девушку, умную, добрую, очаровательную!.. Она должна была стать моею женой. У меня были хорошие средства, я мог окружить ее полным довольством, и она любила меня. Но родители ее и она сама поставили непременным условием нашего брака мой переход в христианство.
— А вы не хотели?
— Я не мог! Нельзя со спокойной совестью перебежать из одной религии в другую! Или согрешишь перед той, которой изменил, или перед той, которую принял!
— У вас нет веры! — сказал Петька.
— У меня есть Бог отцов моих! Он освещает и направляет мои стопы, мой разум!
Несколько минут прошли в глубоком молчании, потом учитель подсел к клавикордам и заиграл мотив старинной народной песни, слова ее не шли, однако, с языка ни у того, ни у другого, каждый при этом думал свое.
Петька не стал перечитывать письма госпожи Габриэль, а та и не подозревала, какое горе причинила своим посланием. Спустя несколько дней пришло письмо и от самого господина Габриэля. Он также пожелал поздравить своего бывшего ученика, да к тому же имел к нему маленькую просьбу, она-то, собственно, и подала повод к письму. Господин Габриэль просил Петьку купить небольшую группу из фарфора, изображающую Амура и Гименея, любовь и брак. ‘У нас в городе она распродана, — писал он, — а в столице ее, я думаю, легко достать. Деньги прилагаю и прошу выслать вещицу поскорее. Она нужна для свадебного подарка советнику, мы с супругою были на его свадьбе’. Затем он сообщал, что ‘юному Массену никогда не бывать студентом! Он бросил наш дом, испачкав все стены непристойностями по адресу семейства. Испорченный субъект! Впрочем, ‘Sunt pueri pueri, pueri puerilla tractant’, то есть ‘мальчики — мальчики, а мальчики выкидывают и мальчишеские штуки!’ Я перевожу это тебе, так как ты не классик’. Этим и заканчивалось письмо господина Габриэля.

Глава XIV

Часто, сидя за клавикордами, Петька наигрывал то, что звучало у него в душе, и из-под пальцев его лились звучные мелодии, иногда подбирал к ним и слова, удивительно соответствовавшие музыке. Так создалось несколько поэтичных и мелодичных песенок. Петька напевал их только вполголоса, как будто тая от ушей посторонних.
Все земное, как ветер, уносится вдаль,
Все на свете минует, как грезы.
Гонит бледность румянец, а радость печаль,
За улыбкою следуют слезы!
Так зачем понапрасну грустить и страдать?
Мимолетны и горе и радость!
Как листва, поколенья должны опадать,
И сменяется старостью младость!
Все исчезнуть, исчезнуть должно без следа:
И надежды, и юность, и силы!
То, что минуло, отжило, вновь никогда
Не восстанет из тлена могилы!
— Откуда ты взял этот текст и мелодию? — спросил учитель, случайно увидев ноты и текст песенки.
— Они вылились у меня сами собой! И дальше они не пойдут!
— Печаль тоже приносит свои плоды! — сказал учитель. — Но печаль не должна властвовать над душой. Теперь мы на всех парусах полетим к следующему дебюту! Что ты скажешь о партии Гамлета, датского принца?
— Я знаю трагедию Шекспира, но не знаком с оперою Тома! — ответил Петька.
— Вернее было бы назвать эту оперу ‘Офелией!’ — сказал учитель. — Шекспир в своей трагедии заставляет рассказывать о смерти Офелии королеву, в опере же эта смерть является одним из главных моментов. Теперь мы воочию видим и слышим на сцене ту драму, о которой прежде знали лишь из рассказа королевы:
Где над водой растет, склонившись, ива,
Глядит в волну серебряной листвою,
Туда пришла Офелия с цветами,
Вся в лилиях, фиалках и крапиве, —
Она хотела пестрые венки
Развесить средь ветвей на этой иве,
Но ветвь сломилась — в плачущий поток
Попадали душистые гирлянды,
Она сама упала вслед за ними…
Широко распустившись по воде,
Ее держало платье, как русалку…
Она, свою не замечая гибель,
Обрывки пела из старинных песен, —
Казалось, что с водой она сроднилась…
Но долго это длиться не могло:
Намокло платье, пение замолкло, —
И ложе из подводных трав объятья
Раскрыло ей.
(Перевод П. П. Гнедича.)
В опере, как сказано, все это совершается перед нашими глазами. Мы видим Офелию, она является, играя, танцуя и напевая старинную народную песню о водяном, который заманивает к себе людей. Она рвет цветы и слышит вдруг из глубины реки манящие звуки. Она прислушивается, подходит к реке, хватается рукою за ветвь ивы, наклоняется над водой, чтобы сорвать белую кувшинку, и тихо соскальзывает на широкие листья цветов, качается на них, уносится потоком, как сорванный цветок, и погружается в глубину под звуки чарующей мелодии. Все остальные сцены оперы служат лишь как бы богатой рамкой для этой сцены. Опера Тома не дает нам шекспировского Гамлета, как и опера Гуно — гетевского Фауста. Философские рассуждения не могут послужить сюжетом для оперы, и в обеих названных операх главное место отведено любви.
‘Гамлета’ поставили. Исполнительница партии Офелии была очаровательна. Сцена смерти произвела глубокое впечатление. Но главный интерес был все-таки сосредоточен на самом Гамлете, он завоевал симпатии всех слушателей, и они росли с каждой сценой. Все были поражены объемом и свежестью голоса певца, звучавшего одинаково прекрасно и на высоких и на низких нотах. ‘Спеть с одинаковым успехом и Гамлета и Георга Брауна?!’ — удивлялась публика.
Большинство партий в итальянских операх дают артисту полную свободу, создать из данного материала живое лицо предоставляется ему самому, но образы, продуманные и прочувствованные самими композиторами, являются в исполнении талантливых артистов куда выразительнее, прекраснее. Гуно и Тома понимали это и дали в своих операх именно такие образы.
Датский принц, вышедший в исполнении нашего юного друга вполне живым лицом, сосредоточил на себе весь интерес спектакля. Какое сильное, потрясающее впечатление произвели ночная сцена на бастионе, где Гамлет впервые видит тень своего отца, сцена со вставной пьесой и встреча с матерью! А какую силу проявил он в сцене смерти Офелии! Гамлет оказался настоящим героем вечера. Торжество было полное.
— И откуда у него такие дарования? — недоумевала жена коммерсанта, припоминая бедных родителей и бабушку Петьки, живших на чердаке. — Отец простой крючник, — правда, честный, работящий и храбрый малый, павший на поле чести, — а мать прачка! Учился он в приютской школе и, я думаю, не Бог весть какие познания приобрел в два года у какого-то провинциального учителя!
— Гений! — отозвался коммерсант. — Природный гений! Для Господа Бога все возможно!
— Разумеется! — согласилась супруга и однажды, набожно сложив руки, обратилась к Петьке с таким вопросом: — А вы цените ли как следует дары Божий? Сознаете ли, как бесконечно милостив был к вам Господь? Вам все дано! Ах, вы не знаете, до чего хватает за душу ваш Гамлет! Едва ли вы имеете об этом понятие. Я слышала, например, что многие великие поэты сами не знают, какие творят прекрасные вещи, пока им не растолкуют этого философы! Какими чарами открыли вы вашего Гамлета?
— Я вдумался в характер героя, прочел кое-что из того, что написано по поводу шекспировской трагедии, и приложил все старания, чтобы создать на сцене живое лицо, а Господь Бог довершил остальное!
— Господь Бог! — сказала она с некоторою укоризною. — Не употребляйте Его имени всуе! Он наградил вас талантом, но не думаете же вы, что Ему есть дело до театра, до оперы!
— Даже уверен в этом! — смело ответил молодой человек. — Сцена так же служит местом проповеди, как и церковная кафедра! И люди часто внимательнее слушают артиста, чем пастора!
— Господь, конечно, принимает участие во всем, что служит добру и красоте, но остережемся злоупотреблять Его именем! Хорошо быть великим артистом, но еще лучше быть хорошим христианином! — сказала барыня. Нет, Феликс никогда бы так не выразился при ней, не сравнил бы театра с церковью! В этой мысли было столько отрадного!
— Ну, теперь вы попали в немилость к моей maman! — сказал Петьке Феликс.
— Очень жаль!
— Беда, впрочем, невелика. Она вернет вам свою милость в следующее же воскресенье, стоит ей увидеть вас у обедни! А вы встаньте за стулом maman и посмотрите направо: там сидит такая красотка! Это дочка вдовы-баронессы. Я даю вам хороший совет! И вот еще один: перемените квартиру. Вам неудобно теперь оставаться на прежней! Надо взять квартиру побольше и с приличным ходом! Если же вы не хотите расстаться со своим учителем, уговорите его устроиться получше! Средств у него на это хватит, да и у вас теперь доходы хорошие. Затем вам следовало бы устроить для своих друзей праздник! Я тоже могу сделать это и, пожалуй, дам ужин, а вы со своей стороны приведите парочку хорошеньких танцовщиц! Счастливец вы, право! Только сдается мне, что вы до сих пор еще не понимаете жизни, не понимаете, что значит быть молодым человеком!
Петька понимал, но на свой лад. Он со всем пылом молодого невинного сердца любил искусство, оно было его возлюбленной, радовало его, озаряло всю его жизнь солнечным светом. Уныние и печаль, угнетавшие его одно время, он скоро поборол. Все знавшие его так любили его, относились к нему с такой сердечной теплотой. Право, его янтарное сердечко было талисманом! Петька не был свободен от некоторого суеверия, вернее, детской веры в чудесное. Ни одна гениальная натура не чужда этой веры, все талантливые люди верят в свою звезду. Да и недаром же бабушка показывала ему, какой притягательной силой обладает янтарь, кроме того, он сам видел во сне, как из этого янтарного сердечка выросло дерево, проросло через потолок и крышу и обросло тысячами золотых и серебряных сердец. Это означало, конечно, что и его собственное сердце, как сердце служителя искусства, притянет к нему тысячи и тысячи сердец!
Несмотря на различие характеров, между Петькой и Феликсом установились самые дружеские отношения. Петька объяснял это различие тем, что Феликс, как сын богатых родителей, вырос среди соблазнов, он же вырос в бедности и был поэтому поставлен в более счастливые условия. Оба ровесника быстро подвигались вперед по пути почестей: Феликс ожидал пожалования в камер-юнкеры, а это ведь первый шаг к камергерству, к золотому ключу на мундире! Петька же, как баловень счастья, уже носил золотой ключ в сердце, ключ, отпиравший ему как все людские сердца, так и сокровищницу искусства.

Глава XV

Стояла еще зима, ездили на санях, раздавался звон упряжных бубенчиков, порошил снежок, но стоило прорваться сквозь облака солнечному лучу, и ясно чуялось приближение весны. Она уже пела свои песни и в душе нашего юного друга:
Земля еще устлана снежным ковром,
Алмазами блещут деревья кругом,
Резвятся на льду ребятишки толпою,
Но скоро простимся с зимой мы седою!
Небес синева станет снова ясна,
Над миром опять воцарится весна!
Пуховые варежки, ивы, снимайте,
А вы, музыканты, играть начинайте!
К вам пташки лесные все хором примкнут
И звучно весну нам красну воспоют!
Глядит на нас яркое солнце с небес,
Дыханье в груди затаил голый лес
И ждет, не шелохнется… Ночь миновала,
И солнце зеленый уж лес увидало!
Чу! где-то далеко кукушка кричит,
Несчетные жить тебе годы сулит.
Средь юной природы сам юн будь душою
И громко приветствуй ты песнью живою
Весну-чаровницу, что нам говорит:
‘Веселая юность над миром царит!’
Веселая юность над миром царит,
Мир солнечным ярким весь светом залит,
И сказка волшебная — жизнь вся земная!
Таится в нас вечная сила живая,
Она не исчезнет с земли без следа,
Как с неба порою ночною звезда.
Так пусть же поет и ликует природа,
А с ней и царица прекрасная года,
Весна-чаровница, что нам говорит:
‘Веселая юность над миром царит!’
— Да это целая музыкальная картина! — сказал учитель. — И мелодия, и оркестровка очень удачны! Это самый лучший из твоих музыкальных набросков. Тебе надо серьезно приняться за изучение генерал-баса, хоть судьба и не предназначила тебя в композиторы.
Молодые артисты, друзья Петьки, не преминули исполнить эту музыкальную картинку в одном из больших концертов, она обратила на себя некоторое внимание, но не вызвала особенных надежд. Нашему герою была открыта иная торная дорога: он выделялся не только своим прекрасным, симпатичным голосом, но и замечательным драматическим талантом, который он так ярко обнаружил в Гамлете и в Георге Брауне. Сам Петька предпочитал настоящие оперы смешанным пьесам, в которых пение чередуется с разговорами. Ему казались неестественными эти переходы от пения к разговорной речи и наоборот. ‘Это все равно, — говаривал он, — что с мраморной лестницы перейти на деревянную или веревочную, а потом опять на мраморную! Гораздо лучше, если все произведение составляет одну цельную музыкальную эпопею!’
‘Музыка будущего’ и проповедник ее Вагнер нашли в молодом певце горячего поклонника. Он говорил, что в операх этого композитора характеры очерчены удивительно рельефно, речитативы строго обдуманны, а ход драматического действия необыкновенно жив и естествен, его не тормозят вечно повторяющиеся мотивы. ‘Эти большие вставные арии сильно вредят впечатлению!’ — говорил он.
— Да, да, вставные! — возражал учитель. — А я скажу тебе, что в операх великих композиторов они составляют нераздельную существенную часть целого! Да и вообще, если есть где место лирическим излияниям, так это именно в операх! — И он приводил в пример арию из ‘Дон Жуана’, которую поет дон Оттавио: ‘Остановитесь, слезы!’ — Это ведь точно чудное лесное озеро, на берегу которого можно отдохнуть, отдаваясь очарованию лесных звуков! Я преклоняюсь перед всеми талантливыми проповедниками ‘музыки будущего’, но не стану делать себе из них кумиров, как ты! Да и ты-то не совсем искренен в своем увлечении, если же и искренен, то лишь оттого, что не совсем ясно понимаешь эту музыку!
— А вот я выступлю в какой-нибудь из опер Вагнера и докажу своим пением и игрою то, чего не могу доказать словами! — сказал молодой артист. Скоро он и выступил в ‘Лоэнгрине’. Нет, положительно никто еще не передавал так сцену первой встречи с Эльзой, когда молодой таинственный рыцарь приплывает в лодке, которую влечет лебедь! Никто не увлекал так слушателей и в сцене задушевной беседы с молодой женой в брачном покое, и в сцене прощания с нею, когда над рыцарем, который явился, победил и должен опять исчезнуть, парит белый голубь Грааля!
В этот вечер наш молодой друг сделал еще шаг вперед к совершенству в области искусства, а учитель его — шаг вперед к признанию ‘музыки будущего’. ‘С некоторыми ограничениями!’ — прибавил он, однако.

Глава XVI

Однажды молодой певец и Феликс встретились на ежегодной выставке картин перед портретом молодой красавицы, дочки вдовы-баронессы, — как обыкновенно называли последнюю. В салоне вдовы-баронессы собирался весь цвет аристократии и артистического мира, а также все выдающиеся представители науки. Молодая баронесса была еще прелестным невинным ребенком, ей было всего шестнадцать лет. Портрет поражал сходством с оригиналом и мастерством исполнения. ‘Пойдем в следующую залу! — сказал Феликс. — Там стоит сама молодая красавица со своей матерью’.
Дамы были погружены в созерцание оригинальной картины, изображавшей окрестность Рима, Кампанью: молодая чета — видно, муж с женою — ехала верхом на одной лошади, центральной фигурой картины являлся молодой монах, он грустно смотрел вслед счастливой чете, и на лице его ясно можно было прочесть его мысли, грустную повесть его жизни — несбывшиеся мечты, погибшие надежды на счастье взаимной любви!
Баронесса заметила Феликса, и он почтительно раскланялся с обеими дамами. То же сделал и молодой певец. Баронесса сейчас же узнала его и, обменявшись сначала несколькими словами с Феликсом, протянула ему руку и сказала:
— И я, и дочь моя принадлежим к почитательницам вашего таланта! — Как хороша была в эту минуту молодая девушка! Ее кроткий ясный взгляд как будто благодарил талантливого певца. — У меня собираются многие из выдающихся артистов! — продолжала баронесса. — Мы, простые смертные, нуждаемся в освежающем веянии искусства! Вы также будете у нас желанным гостем! Наш молодой дипломат, — прибавила она, указывая на Феликса, — будет вашим путеводителем на первый раз, а затем, я надеюсь, вы и сами найдете к нам дорогу! — И она приветливо улыбнулась молодому человеку, а дочь ее мило и просто пожала ему руку, точно старому знакомому.
Поздняя осень, холодный, ненастный вечер. Погода такая, что ни пройти, ни проехать, и, несмотря на это, по улице шагают двое молодых людей, двое ровесников: сын богача и первый певец оперы, оба в плащах, в башлыках и в калошах. Переход от сырого мглистого воздуха улицы к свету и теплу уютного помещения баронессы просто ослепил их и напомнил волшебные превращения в балете. Лестница была вся устлана коврами и уставлена роскошными растениями, на площадке журчал фонтан, струйки воды ниспадали в бассейн, обсаженный цветами. Огромная зала сияла огнями, нарядные гости все прибывали, скоро стало почти тесно, дамы волочили за собой длинные шлейфы, на которые то и дело наступали гости, шедшие позади, шуршанье шелковых платьев, смех, пестрая мозаика разговоров… Последние-то, впрочем, из всего окружающего представляли наименьший интерес. Будь молодой певец потщеславнее, он бы мог вообразить себя героем вечера — так сердечно приняли его и мать, и дочь, так осыпали его комплиментами все гости: и дамы, и даже мужчины. В продолжение вечера общество развлекалось музыкой, пением и декламацией, один молодой поэт прочел свое новое и весьма удачное стихотворение, кое-кто из гостей-артистов сыграл, кое-кто спел. По отношению же к нашему герою и гости, и хозяйка проявили особенную деликатность: никто не решился приставать к нему с обычными просьбами достойно завершить музыкальную часть вечера. Хозяйка дома вообще была воплощенной любезностью и душой всего общества.
Так состоялось первое вступление нашего друга в большой свет, а вскоре за тем он, в числе немногих избранных, был допущен и в интимный кружок баронессы. Учитель смеялся и покачивал головой.
— Как ты еще юн, друг мой! — сказал он однажды ученику. — Тебя еще могут забавлять сношения с такими людьми! И среди них, конечно, есть люди почтенные, но все они смотрят на нас, простых людей, свысока! Они принимают в свой кружок артистов, баловней минуты, лишь из тщеславия, из желания развлечься или прослыть меценатами. Артисты играют в их салонах роль цветов в вазах, они тешат глаз, пока свежи, а увянут — их выбросят вон!
— Какой желчный и несправедливый взгляд! — возразил молодой человек. — Вы не знаете и не хотите узнать этих людей.
— Не хочу! — ответил учитель. — Я чужой им! И ты тоже! И все они знают и помнят это! Они любуются тобою, ласкают тебя, как ласкают скаковую лошадь, обещающую взять первый приз! Ты иной породы, нежели они, и они отвернутся от тебя, когда пройдет на тебя мода. Если же ты не понимаешь этого сам — в тебе нет настоящей гордости! Ты тщеславен, вот почему и гоняешься за ласками их сиятельств.
— Знай вы баронессу и еще кое-кого из моих новых друзей, вы бы заговорили не так! — сказал молодой человек.
— Да я и знать их не хочу! — стоял на своем учитель.
— Ну-с, так когда же вас объявят женихом? — спросил однажды молодого певца Феликс. — И чьим — маменьки или дочки? — И он рассмеялся. — Смотрите не присватайтесь к дочке! Вы вооружите против себя всю нашу золотую молодежь, приобретете врага и во мне, да еще какого лютого!
— Как это понять? — спросил наш друг.
— Да ведь вы теперь самый желанный гость в доме баронессы! Вам рады во всякое время и во всякий час! Что ж, женившись на маменьке, вы разбогатеете и вступите в одну из лучших фамилий.
— Перестаньте шутить! Это выходит вовсе не забавно!
— Да я и не претендую на это! Я говорю совсем серьезно! Не захотите же вы, в самом деле, огорчить ее сиятельство, оставить ее вторично вдовою!
— Оставьте, пожалуйста, баронессу в покое! Смейтесь, если хотите, надо мною, но только надо мною, и я сумею ответить вам!
— Никто, конечно, не поверит, что с вашей стороны это будет брак по страсти! — продолжал Феликс. — Красавица немного увяла — нельзя же безнаказанно жить ради одного духа и пренебрегать плотью!
— Я ожидал, что вы проявите более такта, говоря о даме, которую должны уважать, раз вы бываете в ее доме! Одним словом, я больше этого не потерплю! — твердо сказал наш друг.
— А что же вы сделаете? Вызовете меня на дуэль?
— Я знаю, что вы учились фехтовать, а я нет, но выучиться мне недолго! — с этими словами молодой человек отошел от Феликса.
Несколько дней спустя молодые люди, родившиеся под одной крышей, один в бельэтаже, а другой на чердаке, снова встретились, и Феликс заговорил с нашим другом как ни в чем не бывало, этот отвечал ему вежливо, но коротко.
— Это еще что? — сказал Феликс. — Мы оба немножко погорячились в последний раз! Но нельзя же обижаться на шутки! Ну, да я не злопамятен! Кто старое помянет, тому глаз вон! Надо прощать друг другу!
— А вы сами-то можете простить себе свои выходки по адресу дамы, которую мы оба должны уважать?
— Я не сказал ничего неприличного! — ответил Феликс. — В свете дозволяется точить язычок насчет ближнего! Никто не видит в этом ничего дурного! Это ‘пряная приправа’ к пресной обыденной жизни, как говорит поэт. Все мы склонны злословить. И вам, в свою очередь, не возбраняется пустить камешек в чужой огород!
Скоро их опять увидели на прогулке рука об руку. Феликс знал, что не одна молодая красавица, которая в другое время и не взглянула бы на него, теперь обратит на него свое внимание, как на близкого друга модного певца. От света рампы вокруг чела героев сцены образуется радужный ореол, который иногда не меркнет и при дневном свете. Большинством артистов надо, однако, любоваться, как и лебедями, когда они среди их родной стихии, а не на мостовой или на публичном гулянье! Наш молодой друг принадлежал, впрочем, к счастливым исключениям: идеальное представление о нем, как о Гамлете, Георге Брауне или Лоэнгрине, не исчезало и при ближайшем знакомстве с ним. Он сознавал это, и такое сознание не могло не доставлять ему известного удовольствия. Да, счастье во всем благоприятствовало своему любимцу, чего бы, казалось, желать ему еще? И все-таки по юному, дышащему оживлением, лицу его иногда пробегали тени, а пальцы наигрывали на клавикордах грустный мотив песенки:
Все исчезнуть, исчезнуть должно без следа:
И надежды, и юность, и силы!
То, что минуло, отжило, вновь никогда
Не восстанет из тлена могилы!
— Какая грустная мелодия! — сказала, услышав ее, баронесса. — А вам ли грустить? Вы баловень счастья! Счастливее вас я не знаю никого!
— ‘Не называй никого счастливым, пока он не сойдет в могилу!’ — повторил молодой человек слова Солона и печально улыбнулся. — Но, конечно, с моей стороны было бы грехом, неблагодарностью не чувствовать себя счастливым. Я и счастлив, и благодарен за дарованные мне блага, но смотрю на них несколько иначе, нежели посторонние люди. Все это не более как красивый фейерверк, который сгорит и погаснет! Сценическое искусство недолговечно! Вечно горящие звезды меркнут, пожалуй, перед мимолетными метеорами, но стоит этим метеорам исчезнуть, и от них не остается и воспоминания, кроме разве заметок в старых газетах! Внуки и правнуки не будут иметь и представления об артистах, восхищавших со сцены их дедов и прадедов. Молодежь, может быть, так же искренно и шумно увлечется блеском меди, как старики увлекались блеском настоящего золота. Куда завиднее доля поэта, ваятеля, художника или композитора, хотя при жизни-то они и зачастую терпят нужду, прозябают в безвестности, тогда как истолкователи их, посредники между ними и публикой, утопают в роскоши, осыпаются почестями! Но пусть люди забывают солнышко ради блестящего облака — облако испарится, а солнце будет светить и сиять миллионам грядущих поколений! — Он опять сел за клавикорды и излил свою душу в такой задушевной и могучей импровизации, какой еще от него не слыхали.
— Дивно хорошо! — сказала баронесса. — Эти звуки как будто рассказали мне историю целой жизни! Вы сыграли нам ‘песнь песней’ сердца!
— А мне показалось, что это была импровизация на тему из ‘Тысячи и одной ночи’! — сказала молодая баронесса. — Помните Алладина? — и взор ее, в котором блестели слезы, задумчиво устремился вдаль.
— Алладин! — невольно повторил молодой человек.
В этот вечер в нашем герое как будто совершился какой-то перелом, с той поры для него началась новая эра. Быстро промелькнул год. Какая же перемена произошла за это время с молодым человеком? Щеки его потеряли свой свежий румянец, глаза стали светиться лихорадочным блеском, пошли бессонные ночи. Но он не проводил их в кутежах и оргиях, как многие великие артисты. Он стал молчаливее, но на душе у него было еще светлее, еще радостнее прежнего.
— Что с тобой? О чем ты постоянно думаешь? — спрашивал его учитель. — Ты не все доверяешь мне!
— Я думаю о своем счастье! — отвечал он. — Я думаю о бедном мальчике… об Алладине!

Глава XVII

Потребности у нашего юного друга были самые скромные, и он, как и многие люди, выросшие в бедности и затем достигшие некоторого достатка, находил, что живет припеваючи. В самом деле, материальное положение его было теперь настолько хорошо, что он вполне мог последовать совету Феликса — устроить для своих друзей праздник. Он и вспомнил о своих друзьях, о вернейших и старейших друзьях своих — матери и бабушке. Вот для кого, а вместе с тем и для себя самого, он и решил устроить праздник.
Стояла чудная весенняя погода, молодой человек, еще накануне пригласивший мать и бабушку прокатиться с ним сегодня за город на новую дачу, купленную его учителем, уже собирался сесть в экипаж, как его перехватила на дороге какая-то бедно одетая женщина лет тридцати на вид. Она подала ему памятную записку с собственноручной припиской госпожи Гоф.
— Вы не узнаете меня? — сказала она. — Меня когда-то звали ‘кудрявой головкой’. Теперь локонов уже нет, много чего нет, но добрые люди на свете еще есть! Одно время я танцевала вместе с вами в балете! Но с тех пор вы далеко опередили меня! Вы достигли известности, а я развелась с двумя мужьями и больше уже не танцую! — В памятной записке говорилось о желании просительницы обзавестись швейной машиной.
— В каком же балете мы танцевали вместе? — спросил молодой человек.
— В ‘Падуанском тиране!’ — ответила она. — Мы оба были пажами, в голубых бархатных плащах и беретах. Неужели вы не помните Малле Кналлеруп? Я шла в процессии как раз за вами!..
— И все наступали мне на ногу!
— Разве? — спросила она. — Ну, значит, я далеко шагала! Вы, однако, шагнули еще дальше! — И грустное выражение ее лица быстро сменилось заигрывающим, как будто она и не весть какой комплимент сказала ему. Он выразил полную готовность помочь ей приобрести швейную машину и простился с нею. Как-никак, а Малле Кналлеруп тоже на свой лад посодействовала тому, чтобы он бросил балет и попал на лучшую дорогу!.. Скоро экипаж остановился перед домом коммерсанта, и молодой человек поднялся наверх. Мать и бабушка уже ждали его, обе такие разряженные. В эту же минуту счастливый случай привел к ним госпожу Гоф, и ее сейчас же пригласили участвовать в прогулке. Она сначала не знала, как ей быть, но наконец решилась ехать, известив супруга о неожиданном приглашении записочкой.
Вот и покатили. Молодой человек то и дело раскланивался со знакомыми. ‘Сколько у него шикарных приятелей!’ — дивилась госпожа Гоф. ‘Едем, точно знатные барыни!’ — восхищалась мать. ‘Чудесный экипаж!’ — прибавляла бабушка.
Сейчас же за городом, близехонько от королевского парка, стоял маленький приветливый домик, по стенам вился дикий виноград, а в палисаднике росли розы, кусты орешника и фруктовые деревья. Экипаж остановился, гостей встретила пожилая девушка, старая знакомая матери и бабушки, часто помогавшая им в стирке и глаженье. Осмотрели сад, потом дом. Ах, что за прелесть! Гостиная соединялась с маленькой стеклянной галерейкой, уставленной чудесными цветами. Дверь была выдвижная.
— Точно кулиса! — сказала госпожа Гоф. — Вдвинь ее рукой и сиди себе, словно в птичьей клетке, среди свежей травки! Это называется зимним садом’.
Спальня тоже была чудесная, хотя и в другом роде: длинные, плотные занавеси на окнах, мягкий ковер и два мягких кресла. Чудо просто! Мать и бабушка не преминули испробовать, удобны ли они.
— Ну, сидя на таких креслах, недолго и облениться! — сказала мать.
— Так мягко, что и не чувствуешь собственной тяжести! — воскликнула госпожа Гоф. — Да, тут вам, музыкантам, будет полное раздолье! Отдыхайте себе всласть от театральной сутолоки! Знаю я ее! Да, подумайте, я еще иногда вижу во сне, что танцую в балете и Гоф рядом со мной! Ну не чудесно ли это? ‘Две души, а мысль одна!’
— Да, тут будет попросторнее, чем у вас на чердаке! — сказал молодой человек, весь сияя от радости.
— Еще бы! — согласилась мать. — Но и у нас недурно! Там я жила с твоим отцом, там родился и ты, мой милый сынок!
— Ну, здесь все-таки лучше! — решила бабушка. — Прямо барское помещенье! От души поздравляю с новосельем и тебя, и твоего бесподобного учителя!
— А я поздравляю с новосельем тебя, бабушка, и тебя, дорогая матушка! Теперь вы поселитесь здесь! Полно вам лазить по высокой лестнице на чердак! Будет у вас и помощница по хозяйству! А я стану навещать вас здесь так же часто, как и в городе. Ну, что же, вы рады, довольны?
— Что с мальчиком? Что это он говорит! — сказала мать.
— Я говорю, что этот дом ваш! Твой и бабушкин! Наконец-то моя мечта сбылась! Большое спасибо моему дорогому учителю: это он помог мне устроить все как следует!
— Да ты шутишь, сынок! — прервала его мать. — Ты хочешь подарить нам этот барский дом? Да ты бы и рад был, кабы только мог!
— Я вовсе не шучу! Дом этот теперь ваш! — И он расцеловал их обеих, а они заплакали от радости. Заплакала и госпожа Гоф.
— Это счастливейшая минута в моей жизни! — продолжал молодой человек и принялся обнимать и целовать всех трех женщин одну за другою. Теперь, разумеется, матери и бабушке нужно было начать осмотр сначала — все это было ведь их собственное! Вместо нескольких горшков с цветами, выставленных за окошко на крышу, у них был теперь прелестный зимний садик, вместо одного шкафчика для провизии — целая кладовая, а уж кухня какая!.. Теплая, светлая, с печкой и плитой, светлой и блестящей, как утюжная плитка!
— Ну, теперь и у вас свой уголок, как у меня! — сказала госпожа Гоф. — Заживете по-царски! Теперь вы достигли всего, чего только может желать человек на земле! И ты тоже, мой милый дружок!
— Нет, не всего еще! — возразил он.
— Ну, молодая женка не заставит себя ждать! — сказала госпожа Гоф. — И я уж знаю ее! Предчувствую! Но пока молчок! Ах, ты милый мой! Право, все это точно в балете! — И она засмеялась сквозь слезы, мать и бабушка тоже.

Глава XVIII

Создать оперу, написать самому и либретто, и музыку, и самому ж ознакомить с нею со сцены публику — да, вот это задача! Герой наш, подобно Вагнеру, обладал даром драматического творчества, но был ли присущ ему и музыкальный гений? Он то верил, то не верил в свои силы, но отделаться от заполонившей все его мысли идеи не мог. Год тому назад она еще только мелькала перед ним фантастической мечтой, теперь он уже смотрел на нее как на достижимую цель жизни и приветствовал свои музыкальные импровизации как крылатых вестников надежды! Маленькие романсы и характерная весенняя песня тоже указывали ему на таившуюся в его душе, не открытую еще ‘страну мелодий’, да и не ему одному, баронессе эти композиции тоже напоминали те свежие ветви деревьев, которые возвестили Колумбу близость еще не видимого на горизонте берега. И баловню счастья суждено было достигнуть этого берега! Случайно оброненное прекрасной молодой девушкой слово запало ему в душу и пустило там ростки, точно зерно. Слово это было — ‘Алладин’.
Наш молодой друг был таким же баловнем счастья, как Алладин. Он сам сознавал это. И вот он с увлечением принялся читать и перечитывать прекрасную восточную сказку об Алладине, а затем мысленно перерабатывать ее в драму. В воображении его уже возникали сцена за сценой, создавались целые монологи и даже рождались мелодии, одна богаче другой. К тому же времени, как он покончил с либретто, он открыл у себя в душе целый источник, неиссякаемый родник звуков и мелодий, они ‘так и били из нее ключом! Он разработал и либретто, и музыку, и несколько месяцев спустя опера была окончена вполне.
Никто не знал о ней, никто не слышал из новой оперы ни единой ноты, никто, даже ближайший друг молодого композитора — учитель его. Никому из сидевших в театре и восхищавшихся пением и игрою любимого артиста и в голову не приходило, что молодой певец, так горячо отдававшийся на сцене своей роли, еще горячее отдавался дома новому труду, прислушиваясь к звукам, рождавшимся в его собственной душе.
Как сказано, сам учитель пения не подозревал ничего, пока новая опера не очутилась у него на столе для просмотра. Какой-то приговор ожидал ее? Конечно, старый учитель будет строг и справедлив! Молодой композитор то предавался самым радужным надеждам, то впадал в сомнение и даже прямо отчаивался в своем таланте. Прошло два дня, за все это время ни учитель, ни ученик не обмолвились о занимавшем их обоих предмете ни словом. Наконец учитель, вполне ознакомившись с партитурой, позвал к себе ученика. Лицо его было необыкновенно серьезно, что означала эта серьезность?
— Я никак не ожидал этого! — начал он. — Ты поразил меня! И я еще не в состоянии высказаться вполне определенно. Есть кое-какие погрешности в инструментовке, но их можно исправить. Есть затем кое-что и новое, совсем оригинальное, смелое, но об этом можно будет судить как следует лишь на репетициях. Как на Вагнере заметно отразилось влияние Карла-Марии Вебера, так на тебе — влияние Гайдна. Твои новаторские попытки еще слишком чужды моему пониманию, а сам ты слишком близок моему сердцу, так что в настоящие судьи тебе я не гожусь!.. Да и не хочу я судить тебя, а просто обниму да расцелую. — И он в неудержимом порыве чувства горячо обнял своего ученика. — Счастливец ты! — прибавил он.
Скоро по городу разнесся слух, проникший даже в газеты, слух о новой опере, произведении певца, любимца публики. ‘Что ж, плох тот портной, что не сумеет выкроить из обрезков хоть детской курточки!’ — говорили одни. ‘Быть и либреттистом, и композитором, и певцом — вот это, можно сказать, трехэтажный гений! — говорили другие. — Впрочем, он родился-то еще выше — на чердаке!’ ‘Это он вместе с учителем состряпал! — говорили третьи. — И теперь пойдут трубить оба друг о друге!’
Приступили к разучиванию партий. Участвовавшие в опере артисты не хотели раньше времени высказывать своего мнения: ‘Пусть не говорят, что успех или неуспех оперы подготовляется за кулисами!’ И, говоря это, все они смотрели чрезвычайно серьезно, не желая, чтобы на их лицах прочли хоть малейший намек на блестящие надежды. ‘Уж больно он часто прибегает к рожку! — сетовал горнист, тоже композитор. — Как бы только он со своей оперой не наскочил на рожон’. ‘Гениальная вещь! Мелодичная характерная музыка!’ — были и такие отзывы.
— Завтра в этот час эшафот будет уже воздвигнут! — сказал молодой человек. — А приговор, может быть, уже произнесен сегодня!
— Кто называет твою оперу шедевром, кто говорит, что она никуда не годится! — сказал учитель.
— А где же правда?
— Да, вот где правда? Это и я у тебя спрошу! Взгляни вон на звезду да и скажи, где ее настоящее место! Погляди сначала одним глазом, а другой закрой! Ну, видишь? Теперь погляди другим глазом, а этот закрой! Что? Звезда переместилась! Так если и у человека глаза видят различно, как же различно должна смотреть на вещи толпа?
— Будь что будет! — сказал молодой человек. — Мне все-таки надо было узнать себе цену, узнать, на что я способен и что мне не по силам!
Настал и знаменательный вечер, когда вопрос этот должен был решиться. Певцу, любимцу публики, предстояло или еще возвыситься в ее мнении, или же пасть. Да, или пан, или пропал! На первое представление оперы смотрели в городе как на своего рода событие, и желающие попасть на него всю ночь продежурили у театральной кассы. Вечером театр был переполнен сверху донизу. Дамы явились с роскошными букетами. Унесут ли они эти цветы обратно или засыплют ими победителя?
Баронесса с дочерью заняли ближайшую к сцене ложу бельэтажа. В театральной зале стоял гул, публика с трудом сдерживала свое нетерпение. Вдруг все разом смолкло, превратилось в слух: капельмейстер занял свое место, и увертюра началась. Кто не помнит музыкального этюда Гензельта ‘Si l’oiseau j’etais’? В нем как будто слышится ликующее щебетанье птичек, нечто подобное слышалось и в этой увертюре, звонкие ликующие детские голоса сливались с кукованьем кукушки и пением дрозда. Наивная, веселая, ликующая музыка прекрасно обрисовывала характер Алладина, этого взрослого ребенка. И вдруг в эти дышащие наивным весельем звуки ворвался глухой удар грома — это являл свою силу волшебник Нурредин. Еще удар — скала расселась, и полились нежные чарующие звуки, увлекавшие Алладина в пещеру, где скрывалась лампа, охраняемая невидимыми духами, в оркестре как будто слышался шелест их крыл. Затем валторны запели тихую, детски искреннюю молитву, все тише, тише… вот она почти замерла… и вдруг опять зазвучала с новой силой, разрослась в мощные аккорды, напоминавшие призыв архангела в день судный. Алладин схватил лампу. Широкой волной хлынули могучие, торжествующие звуки!.. Занавес поднялся при восторженных восклицаниях, звучавших под аккомпанемент оркестра заздравным приветствием. На сцене играл с ребятишками долговязый красивый юноша. С каким наивным увлечением отдавался он игре! Вот бы увидела его бабушка! Она бы, наверное, воскликнула: ‘Да ведь это наш Петька! Так вот резвился он и у нас на чердаке, гарцуя от печки к сундуку! Он ни чуточки не изменился с тех пор!’ А с какой искренней детской верой пропел он, по приказанию Нурредина, молитву перед тем, как спуститься в подземелье! Что именно — чистая, проникнутая глубоким религиозным настроением музыка или артистическое исполнение певца — так увлекло слушателей? Восторгам не было конца. Повторение этой молитвы было бы просто профанацией, и ее и не повторили, несмотря на настойчивые требования публики. Занавес опустился, первое действие кончилось. Всякая критика смолкла, слышались лишь возгласы удивления и восторга. Затем занавес опять поднялся, из оркестра снова полились дивные звуки, родственные чарующим нас в ‘Армиде’ Глюка и в ‘Волшебной флейте’ Моцарта. Алладин стоял в волшебном саду. Камни, цветы, источники, глубокие ущелья — все как будто пело, отовсюду неслись нежные тихие звуки, сливавшиеся в один величественный хор. Ему аккомпанировал то как будто приближавшийся, то удалявшийся шум крыл паривших в воздухе невидимых духов. На фоне же этих звуков ярко выступала ария — монолог самого Алладина, — написанная по обычному образцу больших оперных арий, но являвшаяся по ходу действия живой, необходимой частью целого. Чистый прелестный голос и задушевное исполнение артиста хватали за сердце, восторг слушателей все возрастал и достиг высшего своего предела, когда Алладин схватил лампу и раздался могучий хор побежденных духов. Букеты дождем посыпались к ногам Алладина, и скоро он стоял на настоящем ковре из цветов. Какое торжество! Какая блаженная минута. Выше, блаженнее ее у него уже не будет в жизни! Молодой артист чувствовал это. Лавровый венок, коснувшись его груди, упал к ногам его. Он видел, кто бросил этот венок, видел, как молодая баронесса встала в своей ложе и громко рукоплескала его торжеству. Словно огненная струя пробежала по его телу, сердце расширилось в груди до боли, он выпрямился, прижал венок к сердцу и упал навзничь. Что это? Обморок, смерть?.. Занавес опустился. ‘Смерть!’ — пронеслось по зрительной зале. Молодой артист умер в момент высшего своего торжества, вкусил такую же блаженную смерть, как Софокл на Олимпийских играх, как Торвальдсен в театре под звуки бетховенской симфонии. Лопнул кровеносный сосуд в сердце, и певец упал, как сраженный молнией, отошел в вечность без боли, без страданий, сопровождаемый громом восторженных аплодисментов. Петька-Счастливец свершил свою жизненную миссию!
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека