Песни ‘Древней Эдды’ о Зигурде и муромская легенда, Буслаев Федор Иванович, Год: 1858

Время на прочтение: 38 минут(ы)
Буслаев Ф. О литературе: Исследования, Статьи
М., ‘Художественная литература’, 1990

ПЕСНИ ‘ДРЕВНЕЙ ЭДДЫ’ О ЗИГУРДЕ И МУРОМСКАЯ ЛЕГЕНДА

(Четыре лекции из курса об истории народной поэзии, читанного в 1857—1858 академическом году)

I

Ряд блистательных подвигов великого северного героя Зигурда открывается предсказанием дяди его Грипира. Этому предсказанию посвящена целая песня, под названием ‘Grіpіs-Sp’ (предвидение или предсказание Грипира). Зигурд отправляется к своему дяде и в кратком рассказе узнает от него всю будущую судьбу свою.
Вильгельм Гримм, в ‘Heldensage’, и Зимрок, в своей ‘Эдде’, отказывают этой песне в самостоятельном поэтическом значении, почитая ее намеренным, следовательно не эпическим, и притом позднейшим сокращением более обширных рассказов о подвигах Зигурда. Напротив того, Рассман, в своем сочинении о Вльзунгах, видит в этой песне необходимый эпизод поэмы о Зигурде, эпизод, который предсказанием о светлых подвигах Зигурда противополагается мрачному предвестию карлика Андвари, который предрекает великие бедствия всякому, кто завладеет сокровищем, купленным ценою крови. Вещим благословением Грипира, по мнению Рассмана, как бы смягчается проклятие, которое Андвари наложил на свое золото.
Как бы то ни было, но в песнях ‘Древней Эдды’ не раз встречаются одни и те же сказания, то в более широкой форме эпического повествования, то в энергической, краткой форме воспоминания, загадки, предвещания или предвидения, или даже в целом ряде полувысказанных намеков между говорящими, в оживленной драматической форме, как, например, в песне о Вафтруднире и во многих других.
К этому последнему разделу песен принадлежит и ‘Grіpіs-Sp’.
Всем изучавшим народную поэзию хорошо известно, что предвещание, или предвидение, есть один из самых распространенных эпических мотивов. Даже в устарелой теории эпоса предвестие признается существенным элементом эпического воззрения и представления, на том основании, что, предсказывая или предвидя события, и герой эпоса спокойнее следует по пути, предназначенному ему судьбой, и самый рассказчик спокойно, без всяких драматических неожиданностей, передает слушателям рассказ о событиях, неизменность которых определена уже судьбой. На этом же основывается внесение в эпические сказания вещих сновидений. Так, например, поэма о Нибелунгах открывается вещим сном, в котором предсказывается трагическая судьба Зигфрида (или северного Зигурда).
Но объяснять такие предсказания или вещие видения только эпическим стилем, то есть только с точки зрения художественной формы, значило бы в самых основах не понимать высокого значения народного эпоса.
Эпос спокоен и величав в своем, от судьбы предназначенном, ровном течении, не по воле рассказчика, не по намеренному, искусственному изложению событий, рассказ о которых заблаговременно предшествуется пророчеством или предвидением, смягчающим впечатление катастрофы. Народный эпос спокоен потому, что народу уже заранее вполне известно все то, о чем в нем повествуется. Как создание старины, как сама старина, всем известная и святочтимая, он не может содержать в своих рассказах ничего неожиданного, чрезвычайного. Это-то предварительное, близкое знакомство слушателей со всем тем, о чем певец будет им петь, нашло себе естественное выражение в целом ряде эпических мотивов, каковы предсказание, вещее видение или сновидение и т. п.
Таким образом, навстречу этому всеобщему знакомству с народным эпосом певец предпосылает в вещем предвидении краткий перечень всего того, о чем будет подробно рассказывать.
Впрочем — предупреждаю недоразумение — певец поступает так без всякого особенного намерения. Это не есть искусственное предупреждение, определяемое только художественным стилем эпоса, но самое естественное выражение народной веры в роковую необходимость того, что совершилось.
Особенно необходимо вещее предвидение в эпосе теогоническом и героическом. И самое божество, и герой, от божества происшедший и состоящий в связи с силами сверхъестественными, одарены высшею способностью предвидения. Или сами они многое знают в будущем, или другие, им подобные и родственные боги и герои. Потому так естественно всякому герою, вступая на поприще подвигов, позаботиться узнать, что ожидает его впереди, когда узнать это так легко.
Итак, предвестие и вещее видение стоят выше всяких технических условий эпического стиля. Если же они составляют существенную принадлежность народного эпоса, то потому только, что глубоко входят в нравственные основы той жизни, которая нашла себе самое полное и правильное выражение в эпосе.
В заключение должно заметить, что предвестие само по себе не имеет исключительного характера эпического. В виде темного предчувствия — оно играет не последнюю роль в самых сильных драматических сценах. В виде предсказания — оно гремит лирическим проклятием над падшим человечеством в высокоодушевленной и раздраженной сатире. Следовательно, не собственно предвестье вообще дает эпическому рассказу спокойствие, но именно тот род предвестья, который мог быть усвоен народом в наивную, искренно веровавшую эпоху эпическую.
Из сказанного видно, что устарелая теория эпоса погрешает даже в тех случаях, в которых — казалось бы — она не противоречит фактам народной поэзии. А происходит это от той причины, что теория эпоса основывала свои выводы на одной внешней форме, не понимая ее родственной, органической связи с выражаемой ею жизнью. Это была теория эпоса только как поэтической формы, а не теория эпического периода в жизни самого народа.
Но возвратимся к песне ‘Древней Эдды’.
Предсказанию о судьбе Зигурда эта песня, согласно общему характеру ‘Эдды’, дает оборот драматический. Слушатель не только знакомится в общих чертах с судьбой Зигурда, но и удивляется его благородному, возвышенному характеру. Предсказание Грипир передает лицу, которое принимает его к сердцу, лицу, которое и радуется своему будущему благополучию, и может страшиться и ужасаться перед страшной судьбой, которая его ожидает. Именно в такой оживленной обстановке изложено предсказание в песне ‘Grіpіs-Sp’.
Зигурд приходит к Грипиру и спрашивает: ‘Скажи мне, если ты ведаешь, брат моей матери! Скажи мне, что предназначено судьбой в жизни Зигурда’ {В подлиннике: ‘Как совьется поприще жизни Зигурдовой’, точнее, по понятиям северной мифологии: ‘как свиты нити, которыми Норны определили судьбу Зигурда’.}. ‘Будешь ты величайший из мужей под солнцем, — отвечает Грипир, — высший из князей, прекрасен лицом и мудр на словах’. Затем .предсказывает, как Зигурд отомстит за смерть своего отца, поразит змия Фафнира, встретит прекрасную валькирию Брингильду, погруженную в непробудный сон, и как потом, блистательный и счастливый, явится он в палатах короля Геймира. Но на этом Грипир останавливается, заключая свои предсказания следующими словами: ‘Вот все, что я предвижу: не должно спрашивать Грипира ни о чем больше!’
Но Зигурд не довольствуется этим. Он видит, что Грипир уклончиво прерывает нить своих предсказаний, чтоб не омрачить Зигурда тяжелым предвестием. ‘Окручинило меня слово, которое ты молвил, — говорит Зигурд, — потому что ты, о король, предвидишь многое, или потому не хочешь ты говорить, что знаешь великую печаль для Зигурда?’ Но Грипир упорно останавливается на предсказаниях о лучшей поре в жизни Зигурда, он ограничивается только цветущею юностью своего племянника и боится заглянуть во вторую половину его жизни. ‘Мне дано было знать, — говорит он, — только юность твоей жизни: недаром называюсь я мудрым и вещим. Я уже сказал все, что знаю’. — ‘Нет на земле человека, — возражает Зигурд, — который бы больше тебя предвидел будущее: не скрывай же ничего печального, не скрывай беды в судьбе моей’. Грипир уверяет Зигурда, что его жизнь будет беспорочна и что имя его будет прославляться, пока живет человечество. Наконец, по настоятельным просьбам Зигурда, который между прочим замечает, что все в жизни предназначается, Грипир восклицает: ‘Все скажу я теперь Зигурду, потому что он сам вызывает меня на то: предназначен день твоей смерти!’
Эта живая драматическая сцена достаточно говорит в пользу той мысли, что ‘Grіpіs-Sp’ не позднейшее извлечение из более полных эпических рассказов, а существенная часть, один из прекрасных эпизодов целого эпоса о Зигурде.
Столько же замечательна по глубине чувства и поэтической красоте и вторая половина этой песни. Грипир рассказывает, как Зигуру оставит любимую им женщину и как он решится даже на обман. Предсказание об измене, вероломстве и обмане возмущает душу Зигурда. ‘Как же это ты, Грипир, — говорит он, — видишь во мне такое легковерие, что изменю своему слову перед девицей, которую полюблю от всего моего сердца? И самое дурное, кажется мне, то, что за эти дела злым назовут люди меня, Зигурда! Нет! Не хотел бы я коварно обмануть прекрасную королевну!’
Не беда, не самая смерть страшит Зигурда, но обман и несправедливость, которые предназначено ему совершить. Грипир успокаивает героя тем, что не сам он, а люди и обстоятельства будут причиной зла, которого невольным исполнителем будет он, и затем предсказывает страшную катастрофу в судьбе героя, утешая его наконец тем, что, несмотря на все бедствия, он будет самым знаменитым между людьми.
Песня оканчивается словами Зигурда, исполненными самой трогательной, задумчивой грации: ‘Да будет нам благо на расставанье! Судьбы не победишь! Ты исполнил, Грипир, мою просьбу. Если б ты мог, то, конечно, с радостью предсказал бы мне лучшую будущность’.
Первые подвиги, которые совершает Зигурд, — это мщение за себя и за своего наставника Регина {Надобно знать, что Регин — брат змия Фафнира и Отура (выдры). Все трое были дети Грейдмара. За убиение Отура Грейдмар получил от асов сокровище, отнятое богами у карлика Андвари, который в виде щуки жил в одном источнике. Миф о щуке Андвари напоминает нам сказочное выражение, вошедшее в пословицу: ‘по щучьему веленью, по моему прошенью’, и известную святочную песню, сулящую богатство:
Щука шла из Нова-Города,
Она хвост волокла из Бела-озера:
Как на щуке чешуйка серебряная,
Головка у щуки унизанная.
Фафнир и Регин из-за этого сокровища убили своего отца, но сокровищем завладел змий Фафнир, обманув своего брата, и лег на золоте, храня его.}.
Как истый северный герой, Зигурд должен был отдать дань нравам и обычаям своего рода-племени, он должен был принести очистительную жертву во имя священной — по его понятиям — мести, за убиение своего отца и за обиду, нанесенную змием его наставнику.
Эти и другие подвиги совершает Зигурд своим знаменитым мечом, который в немецких сказаниях называется Balmung, в северных Gramr. По преданью, в песне о Нибелунгах Зигфрид (Зигурд) получил Бальмунг от Нибелунга и Шильбунга в награду за раздел сокровища или клада (Hort). По песне о Зигфриде, он находит этот меч по указанию одного великана, на Змеевом Камне, по Дитриховои саге, получает его от своего воспитателя Мимира (знаменитого мудреца северной теогонии, заступающего здесь место Регина), по саге о Вльзунгах, меч Грам был выкован Регином из осколков знаменитого меча Зигмунда, отца Зигурдова, — меча, который был дан самим Одином и Одином же был и расколот. Может быть, самое название Gramr (гнев) намекает на гнев этого неукротимого божества. Когда Регин сковал этот меч, от его лезвия засветилось, будто огонь горел. Меч этот был такой твердости и востроты, что Зигурд пополам рассек им наковальню и прорезал струи Рейна.
Отомстив сыновьям Гунинга за смерть своего отца, Зигурд отправился на змия Фафнира, брата Регину и убитому Отуру.
Песня ‘Древней Эдды’ о смерти Фафнира ‘Fafnіs-ml’ начинается следующим прозаическим вступлением: ‘Зигурд ехал к Гиальпреку (Hіalprec — Хильперик). Тогда насылал его Регин на Фафнира. Отправлялись Зигурд и Регин в Гнитагейд, набегали они на следы Фафнира, как он шел к воде. На дороге копал Зигурд великую яму и засел в нее {По другим преданиям, несколько ям.}. И как отходил Фафнир от злата, выпускал яд на голову Зигурду. Только бы переползти Фафниру поверх ямы, как ткнет его Зигурд в самое сердце. Встрепенулся Фафнир и приударил головой и хоботом. Зигурд выскочил из ямы, и тогда взглянули они оба друг на друга’.
Подробности, сообщаемые здесь ‘Древнею Эддою’, имеют немаловажное значение для истории древнерусской литературы. Но прежде почитаю не лишним предложить варианты того же сказания по другим немецким источникам.
Древнейшая англосаксонская поэма ‘Беовульф’ приписывает эти подвиги Зигурда отцу его Зигемунду (Зигмунду) и уже ничего не говорит о яме. ‘О Зигемунде, — так в ней значится, — пошла немалая слава, как он, смелый в боях, убивал змия, сторожа кладу. Под диким камнем, благородный, дерзал один на смелое дело, Фителы {То есть Зинфиетли.} при нем не случилось. Но ему удалось мечом проколоть страшного змия, так что славное железо воткнулось в стену. Змий издох от раны. Несчастный погиб смертию, и Зигемунд, как хотел, мог завладеть кладом. Он нагружал им корабль, повез в недрах ладьи блестящее сокровище, сын Вельса (то есть Вльзунг), а змий от жару растопился’.
Итак, к убиению змия из ямы присоединяется новая, странная подробность: он растопился от жару,
В ‘Вилькина-сага’ древнее преданье в позднейшей переработке гласит следующее: кузнец Мимир (вместо Регина), у которого в учениках жил Зигурд, — желая освободиться от питомца, идет к своему брату, обращенному в змия, и просит его, чтоб он погубил мальчика, которого пришлет к нему. Зигурд отправляется в лес жечь уголья, запасшись от хозяина вином и пищею на девять дней, а также топором. В лесу нарубил он огромных дерев и запалил огонь, сел возле и за один присест поел весь свой запас. Подкрепившись таким образом, без страху поджидает он змия, поражает его огромнейшим из горящих дерев и топором отсекает ему голову. Итак — в соответствии англосаксонскому преданью о змии, растопившемся от жару, встречается здесь горящее дерево, которым змий поражен. Теперь обратимся к нашей старинной литературе.
Как ни странно покажется с первого взгляда сходство этих немецких сказаний с одним местом в наших старинных Азбуковниках, или Словарях, но тем не менее полагаю, что это сходство нисколько не случайное.
К объяснениям собственно грамматическим в наших старинных Азбуковниках присоединено множество любопытных подробностей исторического, поэтического и вообще археологического содержания. Это в высшей степени любопытная, краткая энциклопедия наших предков, для удобства читателей расположенная по алфавиту.
Между объяснениями не грамматического, а реального содержания мы встречаем следующее, вполне согласное с выше приведенными преданиями немецкого эпоса. В Азбуковнике так объясняется змий Аспид: ‘Аспид есть змия крылатая, нос имеет птичий и два хобота, а в коей земле вчинится, ту землю пусту чинит, живет в горах каменных, не любит же трубного гласа, видом пестра всякими цветы, а на земли не садится, токмо на камени. Обояницы (то есть обаятели, чародеи), пришедши обаяти, копают яму, садятся в яму с трубами и покрываются дном железным, и замазываются сунклитом, и ставят у себя углие горящее и разжигают клещи. Еда бо заиграют в трубы, тогда засвищет, яко потрястися горе, и прилетит к яме, и ухо свое положит на землю, и другое заткнет хоботом, и, нашед диру малу, начинает битися. Человецы же, ухвативше ее клещами горящими, держат крепце. От ярости же ее сокрушатся клещи не едины, но двои и трои, и так сожжена клещами умирает’.
Итак, в нашем Азбуковнике мы встречаем все главные пункты преданья: и дикий камень, в котором, по англосаксонскому сказанью, живет змий, и сожженье змия, и притом кузнечным орудием, клещами (а Зигурд был тогда кузнецом), и, наконец, преданье ‘Древней Эдды’ об убиенье змия из ямы, а в дополнение всего этого свидетельство о том, что только помощью обаяния можно было извести это чудовище: так что, согласно выражению нашего Азбуковника, можно бы подумать, что Зигурд именно потому и мог убить змия, что был чародей, обаятель {Замечательно, что самое слово ‘обиваю’ или ‘обаяю’ в наших старинных словарях приурочивается именно к ‘змию’. В Словаре Лаврентия Зизания значится: ‘обаеаю — заклинаю ужа или гадину’.}.
Связь нашего Азбуковника с немецкими преданьями в этом случае может быть объяснена следующим образом. Многие исторические и археологические объяснения вошли в наши Азбуковники из хронографов и космографии, а в космографии Айтика из Истрии подобным же образом ~ описывается убиение ядовитых змиев на острове Rіfarіca.
В том намерении остановился я на объяснении этих подробностей, чтоб между прочим показать, как важно сравнительное изучение словесности европейских народов, не только для уразумения многих доселе необъяснимых фактов в славянской поэзии народной, но даже и для исследования древнерусской письменности, несмотря на ее видимое отчуждение от интересов общеевропейских.

II

После краткого прозаического введения, мною разобранного, ‘Fafhіs-mal’ начинается разговором между двумя смертельными врагами, смотрящими друг другу в очи.
Разговор начинает змий Фафнир вопросом, кто таков его убийца и чьих родителей сын, присовокупляя: ‘Ты окровавил свой блестящий меч Фафниром: в сердце остановилось железо’.
Но Зигурд скрывает свое имя, потому что, как замечено в следующей затем прозаической вставке: ‘Было в старину поверье, что слово умирающего человека имеет великую силу, если он заклянет своего врага, назвав его по имени’. Однако потом Зигурд открывает змию, кто он такой и кто его отец, и уверяет Фафнира, что он сам, Зигурд, замыслил убийство, скрывая таким образом коварное участие брата Фафнирова, Регина. Змий дает герою совет, чтоб он не брал его клада. ‘Звенящее золото, — говорит он, — пламенно-красные деньги и кольца будут тебе на смерть’. Зигурд отвечает на это, как герой уже того, более развитого поколения, которое узнало цену деньгам {Хотя — замечу мимоходом — деньги называются еще в ‘Эдде’, и именно в этом самом месте, словом, относящимся к древнейшей эпохе, по своему первоначальному смыслу, то есть f — скот, нем. vіe h. Но в выражении, здесь употребленном: glodh-raudha f, то есть пламенно-красное богатство, эпитет относится к f уже не в смысле скота, а золота (gull), которое, как и у нас, в немецкой поэзии характеризуется эпитетом красный (raudhr родственно с глаголом рдети и с областным редрый — красный). Еще одно замечание о скандинавском тексте. Звенящее золото — выражено аллитерациею: gіalla gull. Слово gіalla от корня gal родственно с нашими: глас, глагол.}. Он говорит: ‘Всякому хочется владеть деньгами до последнего дня своей жизни: потому что надобно же когда-нибудь отсюда отправиться на тот свет’.
Затем Зигурд предлагает Фафниру вопросы из северной теогонии: о Норнах, о последней борьбе асов с Суртуром и другими враждебными им существами, отродьем злобного Локи. Эту беседу о северной теогонии братья Гриммы в своем издании песен ‘Древней Эдды’ почитают неуместною, чисто эпическою вставкою в драматической сцене между смертельными врагами. Может быть, это справедливо, но не меньше того, кажется, справедливо и то, что подобные вставки принадлежат не литературной позднейшей обработке ‘Древней Эдды’ в XI в., а естественному развитию самых песен в устах народа. Эти вставки теогонического содержания явственно свидетельствуют нам о том, как тесно связан был северный эпос героический с теогоническим и как, в эпоху сложения песен ‘Древней Эдды’, повсюду носились в поэтической форме космогонические предания и прилагались, в устах певцов, ко всякому рассказу, если только он подавал малейший к тому повод.
Ответив на эти вопросы, Фафнир еще раз советует Зигурду не касаться проклятого сокровища, которому суждено быть ценою крови: ‘Советую тебе, Зигурд! прими мой совет! спеши отсюда: звенящее золото и пламенно-красные деньги будут тебе на смерть!.. Регин предал меня, он предаст и тебя: от него обоим нам будет смерть. Вижу, что мне приходится умирать: велика твоя сила!’
Но Зигурд не принял совета умирающего врага и, внимая Регину, остался. Между тем, когда змий издох, Регин подошел к нему, мечом вырезал у него сердце, высосав потом из раны кровь, и велел Зигурду зажарить сердце, которое намеревался съесть после своего кровавого пойла.
Зигурд взял Фафнирово сердце — так рассказывается в прозаической вставке Семунда Вещего — и жарил его на вертеле. Когда сок зашипел и запенился из сердца и Зигурду показалось, что оно уже изжарилось, он дотронулся до него пальцем, но сильно обжегся и сунул палец в рот. Только что коснулась его языка кровь из Фафнирова сердца, тотчас же стал он понимать пенье птиц и услышал, что говорили между собой орлицы, сидя на ветвях. Далее следует разговор птиц, в стихах.
Но прежде нежели узнаем, о чем говорили орлицы, почитаю нелишним остановиться на этой прозаической вставке. Из множества сказочных преданий, состоящих с нею в родстве, особенно заслуживает внимания один эпизод из средневекового народного романа, который, из источников древнейших, занесен и к нам в Хронографы и Сборники и известен под именем или Китовраса, брата Соломонова, или под именем Соломона.
В редакциях западных этот роман называется: Соломон и Моролъф, или Морколъф. Морольф — хитрый мужик и шут, вроде немецкого Эйленшпигеля (Совестраля) или испанского Санчо Пансы, — есть лицо, принадлежащее собственно западным редакциям. Соломон задает ему разные мудреные вопросы и задачи, и Морольф умеет их искусно решать. Между прочим Соломон спрашивает его: ‘Скажи мне, веселый товарищ, откуда взялась в тебе такая пронырливость и остроумие?’ Тогда Морольф ответствовал важным голосом: ‘Однажды, во времена Давида, твоего отца, когда ты был еще малым ребенком, поймали огромную сову и стали в кухне готовить из нее какое-то лекарственное снадобье. Тогда твоя мать взяла совиное сердце, положила его в горшок, зажарила в сдобной подливке и дала тебе съесть: я случился тогда тоже в кухне, и она вылила мне на голову подливку, которую всю облизал я. Вот я и думаю, что от этого самого во мне такая пронырливость, а в тебе мудрость от совиного сердца’.
Итак, попробовав крови из Фафнирова сердца, Зигурд услышал следующий разговор.
Первая орлица говорила, ‘Вон сидит Зигурд, обагрен кровью, жарит на огне Фафнирово сердце. Вот если б он догадался да съел пылающее сердце!’
Вторая орлица говорит: ‘А вон лежит Регин, думает о себе, как бы обмануть человека, который во всем ему доверяется, в ярости замышляет напраслину, кузнец всякого бедствия — хочет мстить за своего брата’.
И все в таком тоне говорят орлицы друг за дружкой, до последней, седьмой. Они вполне уверены, что Регин будет мстить Зигурду и что неразумно было бы этого предателя оставлять в живых владетелем клада.
Орлицы своим клектом пробуждают в Зигурде решимость на убийство: будто бы в этом зловещем клекте явственно слышались ему его собственные подозрения и замыслы, и как бы в ответ на говор седьмой орлицы Зигурд восклицает: ‘Не бывать же тому {В подлиннике: ‘Еще не так могучи судьбы’.}, чтоб Регин принес мне смертное слово, потому что оба брата немедленно отправятся в ад!’ Сказав это, он отрубил Регину голову, съел Фафнирово сердце и выпил кровь обоих — и Фафнира, и Регина. Потом услышал опять, что говорили орлицы. За этой, тоже прозаической вставкой опять идут стихи, так что в самом чередовании стихов и прозы мы замечаем в составе ‘Древней Эдды’ высокий художественный такт — по крайней мере, в некоторых песнях, и особенно в этой. Все прозаическое, все житейское — как Регин пьет кровь, а Зигурд жарит и ест сердце, убивает Регина, — вся эта сказочная эпическая основа рассказана позднейшей прозой: но только что замыслы и мечтания Зигурда начинают витать в его думах, как по воздушному пространству голоса сидящих на ветвях орлиц, — тотчас же раздается энергический, звонкий стих.
Доселе слышались голоса зловещие: грозя смертью, они подстрекали к убийству. Теперь, когда Зигурд избавился от коварного врага, мечты увлекают храброго, блистательного юношу вперед: и чудится ему прекрасная дева, невеста, за которую принесет он в вено приобретенное им сокровище, мечтается ему и другая дева, воительница, в великом пламени, на горе, очарованная Валькирия, с которой снять чары суждено ему самому.
Эти игривые мечты группируются перед ним в более осязательные формы в голосе орлицы, раздающемся по воздуху: ‘Навяжи себе, Зигурд, красных колец, — говорит орлица. — Не королевское дело хлопотать о многом! Вижу я деву, лучше ее нет на свете, золотом украшена — вот если б ты добыл ее себе!’
‘Зеленеющие дороги ведут к Гьюки {Отец Гудруны (или Хримгильды).}. Судьба кажет дорогу путникам. Там у славного короля дочь на возрасте: ты, Зигурд, добудешь ее ценою вена’.
Прекрасные мечты сменяются одна другою. Еще орлица поет: ‘Есть чертог на высотах Гиндарфиалли: со всех сторон окружен огнем, сооружен вещими людьми из неугасимого страшного пламени’.
‘Я вижу — на горе спит вещая воительница {Собственно: ‘вещая в битвах’, то есть Валькирия. Это Брингильда или Sіgurdrіfa древневерхненем. Sіgutnba, то есть Sіegtreіbende. Уже по самому созвучию с именами Вльзунгов — Зиги, Зигмунд, Зигурд, ей на роду было написано вступить в союз с Зигурдом.}, над нею играет огонь {Собственно: ‘вред’ или ‘беда липам’.}. Иггр {То есть Один.} уколол ее тернием, когда она, покрывалом одетая {В подлин. ‘дающая лен’.}, грозила побивать воинов’.
‘Увидишь ты, о герой, деву под шлемом, которую конь-ветер выносит из битвы. Пока не решат Норны, не пробудит королевич Зигурдрифу ото сна’.
Так оканчивается песня о Фафнире.
Вещие мечтания Зигурда, в поэтической форме орлицыных голосов, связывают эту песню со следующей — о Брингильде и Зигурдрифе (‘Sіgurdrіfu-ml’),
Песня начинается прозаическим вступлением: ‘Зигурд отправился по дороге Фафнира в его дом и нашел дом отворенным. Двери и все в палатах было у него из железа (следовательно, как в подземном царстве у царя металлов или руды), но клад был зарыт в земле. Зигурд нашел множество золота и наполнил им два короба. Взял также и шлем Эгира, и золотую броню (gull-brynіo), и меч Гротти, и множество драгоценностей и навьючил все это на своего коня Грани. Но конь не хотел тронуться с места до тех пор, пока на него не сел сам Зигурд’.
Доселе прозаическое вступление служит заключением предшествовавшей песне, как это и принято в некоторых изданиях ‘Эдды’. Замечу мимоходом, что, на основании приведенного здесь предания, золото или клад в северной поэзии описательно называется следующими эпическими выражениями: ложе или постель Фафнира, прах Гнитагейда, ноша или бремя Грани.
‘Оттуда, — продолжает Семунд в своем прозаическом вступлении, — поехал Зигурд на Гиндарфиалли, поворотив к югу, к земле Франков. На горе увидел он сильный свет, будто пожар, и поднимался этот свет до небес. Но когда он подъехал, увидел замок и над ним знамя. Зигурд входит внутрь и видит — лежит человек в полном вооружении и спит. Снимает с его головы шлем и видит, что это женщина. На ней твердая броня будто приросла к телу. Тогда Зигурд своим мечом Грамом надрезал ей броню от головы вниз и на обеих руках, потом снял с нее броню. Тогда она проснулась, приподнялась, взглянула на Зигурда и сказала (собственно здесь начинается самая песня): ‘Что разрезало мою броню? Как проснулась я ото сна? Кто снял с меня бледные оковы?’
Когда Зигурд назвал себя, она продолжала: ‘Долго же спала я, долог был мой сон!’ И затем, предложив севшему рядом с ней Зигурду рог с медом — напиток приветствия {Mіrmі-Veіg: mіnnі — любовь, память.}, — рассказала ему, как сонным тернием Один погрузил ее в долгий сон за то, что против воли царя асов вступилась она в решение битвы между двумя врагами.
Прекрасно мифическое воззвание, которым Валькирия сопровождала предложенный ею приветственный кубок: ‘Слава дню {Согласно с русскими обрядными песнями, скандинавское heіl то же, что нем. heіl, я перевожу ‘слава’.} и вам, сыны дня! Слава тебе, ночь, и твоей дочери! Незлобивыми очами взгляните на нас и даруйте нам, здесь сидящим, победу!’
‘Слава асам, слава богиням и тебе, мать сыра-земля! {Собственно: ‘всех питающая земля’.} Даруйте нам обоим, благородным, и слово, и мудрость, и силу врачевания {Собственно: ‘исцеляющие руки’ — laecnіs-hendr, laecnі — родственно нашему ‘лек’, откуда ‘лечиться’.} — пока мы живем’.
Вся эта прекрасная песня, оканчивающаяся клятвой в любви между Зигурдом и Валькириею, содержит в себе руны, то есть вещие изречения и советы, которыми вещая дева поучает своего героя, по его просьбе. Певец ‘Древней Эдды’ будто с намерением медлит на этих рунах и советах, как бы желая внушить своим слушателям, что истинный союз любви может быть заключен не на минутном влечении, не на чувственной страсти, а на твердом и глубоком убеждении, основанном на взаимном уважении нравственном.
Валькирия, как вещая дева, сначала учит Зигурда рунам, то есть таинственному, чарующему знанию, заклятиям и всякой мудрости. Эти руны — смотря по предметам, которых касается, — следующие: руны победы, руны пива или напитка, руны спасающие, целительные, руны морские, руны ветвей, лекарственные, руны судебные, наконец, руны духовные. Само собою разумеется, что все это в высшей степени интересно и важно для истории рун, в которых позднейшее знание письмен состоит в таинственной связи с первобытною идеей о всеобъемлющем эпосе как святой старине, содержащей в себе всякое знание и чарование, всякое вещее слово. Между рунами Валькирия упоминает и bocrnіr (buch-runen), слово, которое прямо указывает на наше буква и состоит с ним в сродстве. Но исследованием о рунах не будем прерывать прекрасной любовной сцены. Передав науку рун, Валькирия заключает: ‘Теперь выбирай — тебе дается на выбор, удалой герой {Собственно: ‘вооруженное древо’, или ‘древо оружия’.}, слово или молчание — решай сам собою: всякое дело должно быть в меру’.
На это Зигурд ответствовал: ‘Не обращусь в бегство, хотя бы мне грозила верная смерть: не трусом родился я! Всем твоим верным советам буду следовать до конца своей жизни’.
В такой-то искренней беседе, проникнутой глубоким чувством и мыслью, раскрылась любовь между Зигурдом и Валькириею. Следующие за тем советы — за исключением некоторых, запечатленных характером местности и эпохи, — замечательны по глубине и чистоте нравственного чувства, наивно выраженного.
‘Первое — советую тебе, — говорит вещая дева, — будь во всем чист перед своими друзьями и не спеши местью, когда они будут перед тобой неправы: это, говорят, бывает на пользу, когда умрешь’.
‘Второе — советую тебе: на клянись ложною клятвою, тяжелые оковы влачит на себе клятвопреступленье, нет счастья клятвопреступнику!’
Затем, все в последовательном порядке чисел, Валькирия дает Зигурду советы, как вести себя в судилище, в тяжбах и ссорах, как избегать излишества и порочной роскоши.
‘Советую тебе, в-пятых, — говорит она, — если увидишь прекрасных женщин, когда сидят они на скамьях, да не лишит тебя сна красота женская! И не домогайся от них тайного поцелуя’.
‘Советую тебе, в-восьмых: избегай неправды, коварства и всякого обмана! Не соблазняй девицы, ни замужней жены! Не вводи их в искушенье!’
‘Советую тебе, в-девятых: призри и честно похорони мертвеца, если найдешь в поле’, — затем следует наставление, как подобает чествовать мертвое тело, наставление, исполненное самой нежной и трогательной симпатии к человеку, кто бы он ни был.
Объяснять глубоко нравственное и поэтическое достоинство этой песни считаю совершенно излишним.
Оканчивается она кратким прозаическим заключением следующего содержания: ‘Зигурд сказал: ‘Нет на свете женщины разумнее тебя, и клянусь — я хочу, чтоб ты была моею! Потому что ты пришла мне по мыслям!’ Она отвечала: ‘И я хочу, чтоб ты был моим, и никто другой — хотя бы мне пришлось выбирать между всеми людьми!’ И утвердили они это между собой клятвою’.

III

Прежде нежели буду продолжать рассказ о подвигах Зигурда, остановлюсь на известных уже нам эпизодах и брошу на них общий взгляд с точки зрения сравнительного изучения народной поэзии.
Эти эпизоды сосредоточиваются к двум пунктам: во-первых, к убиению змия-оборотня, после которого оставшийся клад достается в руки героя, во-вторых, к союзу героя с вещею девою, Валькириею.
Валькирия, погруженная в очарованный сон самим Одином и пробужденная от сна прибывшим Зигурдом, соответствует Спящей Царевне, которая — в сказках почти всех европейских народов — пробуждается от своего непробудного, столетнего сна при помощи явившегося в ее палатах храброго витязя, который потом на ней и женится.
Что касается до змия, хранителя клада, то предание о нем также сильно распространено и у славян. У лужичан змий называется денежный, в отличие от житного и молочного: любопытное преданье, в котором отражаются понятия о богатстве и обилии быта пастушеского (молочный змий), земледельческого (житный змий) и более развитого, воинского, городского и торгового (денежный змий).
Как у немцев змий называется хранителем клада, так и у нас, в древних стихотворениях, Добрыня Никитич, убив змия и передушив его малых детушек:
Нашел в пещерах белокаменных
У лютаго Змеища Горынчища,
Нашел он много злата, серебра,
Нашел в палатах у Змеища
Свою он любимую тетушку,
Тоя то Марью Дивовну —
Выводит из пещеры белокаменны,
И собрал злата, серебра,
Пошел ко матушке родимыя своей.
Родственные нам славянские племена битву со змием и победу над ним относят к древнейшей эпохе расселения их в различных местностях. В древне-чешской поэме ‘Суд Любуши’ намекается на какое-то доисторическое предание, по которому некоторый герой по имени Трут побил или сгубил лютого змия в горах Крконоши. Память о Труте доселе сохранилась в названии города Трутнова, в щите которого изображен именно дракон. Самое название Исполиновы горы, вероятно, имеет связь с личностью и подвигами Трута. Древнейшее название этих гор, Крконоши, без сомнения, стоит в связи с именем мифического героя и князя у чехов и поляков, Крок или Крак, откуда и название города Краков. Древнепольское сказание этому Краку или же сыну его, тоже Краку, приписывает такую же борьбу с змием и победу над ним. Змий жил тоже в горе (Вавель) и пожирал не только скот на полях, но и людей, так что ему в виде умилостивительной жертвы еженедельно высылалось известное количество скота. Страна освободилась от этого чудовища следующим образом. Несколько бычьих шкур наполнили смолою и другими горючими веществами и, запалив в них фитили, придвинули эти набитые чучелы к змеиной норе. Змий выполз и проглотил их, пламя вспыхнуло в его утробе и всего его сожгло.
В южной Руси древнейшими преданиями о змии тоже запечатлены некоторые местности. Есть малорусская сказка, по которой урочище Кожемяки названо от некоторого богатыря Кирилы Кожемяки, который убил змия {Кулиш. Записки о южной Руси, ч. 2, с. 27 и след.}.
Около Киева некогда производил страшное опустошение лютый змий. На съеденье давали ему в жертву отрока или девицу. Наконец пришла очередь и князю киевскому отдать свою дочь змию. Послали ее к чудовищу, но она была так хороша, что змий полюбил ее и оставил при себе. Раз она к нему приластилась и выведала от него, что только Кирило Кожемяка может извести его. В письме, посредством голубя, княжна дала об этом знать своему отцу. Князь немедленно послал послов к Кожемяке, а Кожемяка в то время мял кожи. Посланные ему помешали, и он в сердцах порвал все двенадцать кож, которые мял, и не хотел и слушать о просьбе князя. Послали в другой раз — он тоже не дает ответа, сколько его ни просили: молчит да сопит, будто не ему говорят. Наконец князь догадался, послал к нему малых детей. ‘А как пришли малые дети, — говорит сказка, — как почали просить, как стали на коленки да как заплакали, то и сам Кожемяка не вытерпел, заплакал и говорит: ну, так и быть, только для вас сделаю’.
Пошел к князю и говорит: дайте мне двенадцать бочек смолы и двенадцать возов конопли.
Вы здесь видите сходство в мотивах с польским преданьем, только эти снадобья пошли на самого Кожемяку.
Кожемяка обмотался коноплями и осмелился смолою и, взяв палицу пудов в десять, пошел на бой против змия. Кожемяка поражает змия палицею, а змий, думая, что пожирает своего врага, всякий раз, как разбежится, выхватит только кусок смолы или жмуток конопель, и потом, разгоревшись (вероятно, не от одних ударов, но и от смолы — связь с польским сказаньем), побежит к Днепру прохолодиться, а Кожемяка между тем вновь обмотается коноплями и осмелится смолою. И опять сцепятся. Бились, бились, индо искры скачут, разогрел Кирило змия — как выражается сказка — лучше чем коваль сошник в горну, а под ними только земля гудет.
А тут звоны звонят, молебны правят. По горам народ стоит. Наконец Кожемяко одолел, и то место, где он жил, стало с тех пор называться Кожемяки.
В заключении сказки видим опять связь с польским и немецким преданием о сожжении змия. Одним — говорит южнорусская сказка — Кожемяка промахнулся, что сжег змия и пустил пепел по воздуху, оттого и завелась вся эта погань — мошки, комары и мухи.
Нужно ли упоминать, что в Кириле Кожемяке явственно сохранилась память об Несторовом Усмошвеце, который вырвал у бегущего быка клок кожи с мясом и победил печенежского великана и от которого будто бы получил свое название город Переяславлъ ‘Зане пере я славу отрокот’. Об этом силаче то же самое рассказывает его отец, что малорусская сказка о Кожемяке: ‘Однажды я его бранил, а он мял кожи и, разгневавшись на меня, перервал их руками’ {‘Единою бо мя и сваряшю, и оному мьнущю усние, разгневався на мя, преторже череви рукама’.}.
Иоанникий Галятовский в своей книге ‘Небо Новое’, между чудесами Богородицы, приводит из Александра Гваньина предание о страшном змие в Крыму, разогнавшем всех жителей. Греки и волохи стали молить Бога о спасении, — и однажды увидели свечу, зажженную на скале, подошли — и видят образ Богородицы: перед ним горела свеча, а под ним лежал околевший змий {Во Львове 1665 г. См. чудо 17-е в главе о чудесах между язычниками.}.
В ‘Эдде’ убиение змия соединено с приобретением клада и отделено от союза героя с его любезною. В других немецких преданьях убиение змия и приобретение клада, хранимого не змием, а карликами, составляют два совершенно отдельные эпизода. И наоборот, отделяя змия от клада, иные сказанья, как, например, песня о Зигфриде, соединяют преданье об убиении змия, и именно змия-оборотня, с приобретением меча и с возвращением похищенной змием девицы (Гримгильды).
Песни, сказки и легенды о похищенных змием красавицах так распространены в словесности почти всех народов, что почитаю совершенно излишним доказывать это сличениями.
Но гораздо важнее для нас войти в некоторые подробности о борьбе героя с змием. Змий или палит своего врага огнем, или изрыгает на него свой яд. Герой не избегает опасности и тогда, когда убьет змия. Он может погибнуть от яду или даже от самой крови, тоже ядовитой, которая струится из ран убитого чудовища. Сам бог Тор хотя и убивает великого змия в последней битве асов с Суртуром, но гибнет от его яду. Также гибнет и Беовульф, герой знаменитого англосаксонского эпоса. В его государстве был страшный огненный змий, хранивший в горе сокровище, которое некто, последний в роде, оплакивая всех своих, закопал в землю: так уже затемнено здесь сказание ‘Эдды’ о сокровище Андвари, пошедшем на выкуп родной крови и хранимом змием-отцеубийцей. Чтоб освободить землю и добыть клад, Беовульф вышел в бой с змием и убил его, но и сам лишился жизни от яда, впущенного чудовищем в его рану.
Беовульфу, так же как и Зигурду, пошло не впрок великое сокровище. Сверх того, Беовульф погибает, как Тор. Здесь видна связь змия-оборотня Фафнира с великим змием северной теогонии.
Змий, с которым сразился Зигурд, также испустил из себя яд, но герой остался невредим, потому что он был из рода Вльзунгов: а из саги об этом роде известно, что Зигмунду не вредит яд, внутрь принятый, а всем прочим Вльзунгам не вредил снаружи. Потому-то Зигурд и не погиб в борьбе с змием. Мало того: убивши змия, он даже искупался в его крови, отчего по всей его коже простерлась роговая оболочка, делавшая его невредимым. Впрочем, когда он купался в этой крови, большой липовый лист пал ему между плеч, и это место осталось непокрытым роговою бронею и подверженным ране.
Из множества славянских преданий о битве со змием и о вещей деве самым замечательным почитаю превосходную муромскую легенду о князе Петре и супруге его Февронии. В этой легенде убиение змия и добыванье меча хотя и отделены от союза с вещею девою, но своими последствиями тесно связаны с этою второю половиной сказанья. В князе Петре очевиден знакомый нам тип героя, победителя змия, в Февронии — вещая дева, увенчивающая героя своею любовью и господствующая над ним своею сверхъестественною силой и мудростью.
Сказание это привожу по рукописям XVII в. В Муроме княжил князь Павел. И вселил дьявол неприязненного летучего {В рук.: ‘летящаго’. Неприязнь в древнем языке значит дьявол, бес, неприязненный — дьявольский.} змия к жене его на блуд. Змий являлся к ней, как был естеством своим, другим же людям казался своими мечтами, как сам князь сидел с женою своею. И теми мечтами много лет прошло. Змий неприязненный осилил над княгинею. Но она того не таила и поведала князю все приключившееся ей. Тогда князь сказал: ‘Мыслю, жена, и недоумеваю, что сделать неприязни той. Не знаю, как убить змия. Узнай от него сама лестью. Тогда освободишься и от суда Божия, и в нынешнем веке от злого дыхания, и сипения, и всего скаредия, еже смрадно глаголали’. Когда прилетел по обыкновению к княгине змий, она спросила его, ласкаясь: ‘Ты знаешь многое: знаешь ли ты кончину свою?’ Он же, неприязнивый прелестник, прельщен был добрым прельщеньем верной жены и, не скрывая от нее тайны, сказал: ‘Смерть моя — от Петрова плеча, от Агрикова меча’. Княгиня передала эту тайну своему мужу, а он младшему брату, Петру. Князь Петр, услышав, что смерть змию приключится от витязя, называемого его именем, не сомневался, что этот подвиг предназначен ему самому. По указанию чудесного, явившегося ему юноши, находит он Агриков меч в церкви женского монастыря Воздвижения Животворящаго Креста, в алтарной стене, между камнями в скважине. {В рук.: между керемидами, межю кремидома межу камения.} После того он искал, как бы убить змия. Раз, по обычаю, приходит он на поклон к своему брату, а от него, нигде не медля, к невестке и, к своему крайнему удивлению, нашел брата уже с нею. Воротившись назад, он удостоверился, что с женою князя был его неприязненный двойник. Тогда Петр взял Агриков меч и отправился к княгине. Только что ударил он нечистого мечом, как змий явился своим естеством, начал трепетаться и издох, окропив князя Петра кровью. Оттого князь острупел и покрылся язвами, и пришла на него тяжкая болезнь. Долго лечился он у врачей, но исцеления не получал, и, услышав, что в пределах рязанских много искусных врачей, велел себя туда везти. Когда он прибыл, тогда один из его юношей отправился в весь, нарицаемую Ласково {В рук.: Лускаво.}, и подошел к воротам одного дома и вошел в него, никого не встретив. Наконец вступает в хоромину и видит чудное видение: сидит какая-то девица и точет кросна, а перед нею скачет заяц. И проговорила девица ‘Не хорошо быть дому без ушей, а храму без очей’. Юноша же, не поняв этих слов, спросил девицу: ‘Где хозяин этого дома?’ Она же ответствовала: ‘Отец и мать моя пошли взаем плакать, брат же мой пошел через ноги в нави зрети’. Юноша опять не понял, что она говорит, и дивился, видя и слыша дела, подобные чуду, и сказал девице: ‘Вошел я, и увидел тебя за работою, а перед тобой скачущего зайца, и услышал из твоих уст какие-то странные речи, и не понимаю, что говоришь ты. Первое сказала ты: не хорошо быть дому без ушей, а храму без очей, про отца твоего и мать сказала ты, что пошли взаем плакать, о брате же, что пошел через ноги в нави зрети, и ни одного слова не понимаю’. Тогда она ответствовала: ‘Как же ты не понимаешь? Пришел ты в этот дом, и в хоромину мою вошел, и увидел меня сидящую в простоте. Если бы в дому нашем был пес и, почуяв, как ты подходишь к дому, залаял бы на тебя, то не увидел бы ты меня сидящую в простоте: это дому уши. А если б в храмине моей был мальчик, то, увидав, что ты сюда входишь, сказал бы мне: это храму очи. А сказала я тебе про отца моего и мать, что пошли взаем плакать: так они пошли на погребение мертвого и там плачут, когда по них по самих придет смерть, другие по них станут плакать: это заимодавный плач. А про своего брата сказала потому, что он и отец мой древолазцы: в лесу с дерев мед собирают. Брат мой и отправился на такое дело. А лазучи вверх на дерево через ноги к земле смотреть, думая, чтоб не урваться с высоты. Кто урвется, погибнет. Потому и сказала, что пошел через ноги в нави зрети’ {В нави, собственно в могилу, а потом в ад. В последнем смысле в навех употребляется в древних текстах Ветхого Завета. Нави у славян означало и лодку, и могилу, напр., у чехов, что указывает на древнейший обряд похорон в ладье (нава — navіs). Потом уже слово навье получило смысл мертвеца.}.
Это была сама Феврония. Юноша поведал ей о болезни князя и спросил, не знает ли она врачей по имени и где живут. А она: ‘Если б кто потребовал князя твоего себе, то мог бы уврачевать’. Юноша от имени болящего обещал за исцеление большую награду и просил указать жилище врача. ‘Приведи сюда князя, — сказала девица, — и если он будет мягкосерд и смирен в ответах, будет здоров’. Князя привезли в весь, где жила Феврония. В ответ послу, отправленному к ней за врачом, она сказала: ‘Я сама уврачую князя, но имения от него не требую. Вот мое условие: если не буду его супругою, то не стану его лечить’. Отрок передал князю ответ. А князь, пренебрегая словами ее и помыслив о том, как князю взять себе в жены дочь древолазца, через посланного велел ей сказать обманом: ‘Пусть уврачует, я женюсь на ней’. Тогда Феврония, взяв малый сосудец, почерпнула кисляжди {В областном языке доселе употребляется слово кислядь, то же, что кислица.}, дунула на нее и сказала: ‘Да учредят князю вашему баню, и вот этим помажут по его телу, где струпы и язвы, а один струп оставьте не помазан, и выздоровит’. Когда к князю принесли это снадобье, он велел приготовить баню, а девицу вздумал искусить в ответах, действительно ли так премудра, как он слышал об ней от своего юноши. Для того послал к ней князь с одним из своих слуг одно повесмо льну, сказав: ‘Девица эта хочет быть моей супругою ради своей мудрости: если она точно премудра, пусть учинит мне из этого повесма льну срачицу, порты и убрусец в то время, пока буду в бане’. Когда слуга принес Февронии это поручение, она сказала ему: ‘Взлезь на печь, возьми с гряд поленцо и снеси его сюда’. Слуга исполнил ее приказание, она же, отмерив пядью, велела полотно отсечь. Слуга отсек. Тогда она сказала: ‘Возьми этот утинок и отдай своему князю, сказав: ‘Пока я это повесмо очешу, пусть приготовит мне князь из этого утинка станок и все строение, чем сотку для него полотно’. Получив ответ, князь велел ей сказать, что из такого малого деревца и в такой короткий срок нельзя исполнить ее поручение. Тогда и Феврония тем же отвечала князю и об его поручении.
И подивился князь ее мудрости, и, пошедши в баню, исполнил все, как она велела, и совсем исцелился: все тело его стало гладко, остался только один струп, который не был помазан. И дивился князь скорому исцелению, но не хотел на Февронии жениться, отечества ее ради {Утинок — отрубок: от глагола тяти, тну — рубить, рублю.}, и послал к ней дары, она же даров не приняла. Но только что он отъехал в свою отчину, с того самого дня от оставленного им струпа стали расходиться по всему телу другие, и стал он так же оструплен многими струпами и язвами, как и прежде, и опять воротился за исцелением от девицы. И как приспел в ее весь, со стыдом послал к ней, прося врачеванья. Она же, нимало не держа гнева, сказала: ‘Если будет мне супружник, да будет уврачеван’. Тогда князь с твердостью дал ей слово, и от того же врачевания исцелился, и взял ее себе в супруги. И таким образом стала Феврония княгинею. И пришли они в отчину свою, в град Муром, и жили во всяком благочестии, ничтоже от Божиих заповедей оставляюще.
По малых же днях князь Павел помер, и на его место стал самодержцем города Мурома брат его Петр. Но княгини его Февронии бояре не любили, жен ради своих, потому что она стала княгинею не отечества ее ради. Богу же прославляющу, доброго ради жития ее. Однажды пришел некто из бояр к князю Петру и донес на княгиню, что она бесчинно выходит из-за стола своего каждый день, взяв в руки свои от стола крохи, будто голодная. Тогда благоверный князь, желая искусить княгиню, велел ей обедать за одним столом с собою. По окончании обеда Феврония, по своему обычаю, взяла со стола крох. Князь же Петр, взяв ее за руки и разведши их, увидел ливан добровонный, фимиам, и с тех пор перестал ее искушать. Спустя несколько времени приходят к нему бояре и в ярости говорят: ‘Мы хотим все праведно служить тебе, но княгини Февронии не хотим, да государствует женами нашими. И если хочешь самодержец быть, да будет тебе другая княгиня. Феврония же пусть возьмет себе богатства довольно и идет, куда хочет’. Князь же, не имея обычая предаваться ярости от чего бы то ни было, со смирением отвечал им: ‘Пусть скажут об этом самой Февронии: и яко же речет, да слышим’. Тогда бояре, неистовые, наполнившись безстыдия, умыслили сделать пир. И когда были навеселе, начали простирать свои глаголы, яко пси лающе, отъемлюще у святыя Божий дар, его же Бог и по смерти неразлучно обещал. И говорили: ‘Госпожа княгиня, Феврония! весь город и бояре тебе говорят: дай нам, чего мы у тебя попросим!’ А она: ‘Возьмите, что просите’. Тогда все они единогласно воскликнули: ‘Все мы князя Петра хотим, да самодержствует над нами, тебя же жены наши не хотят, да господствуешь над ними! Возьми богатства довольно и иди, куда хочешь’. Феврония им отвечала: ‘Что просите, будет вам, только и вы дайте мне, чего у вас попрошу’. Бояре с клятвою обещали ей дать, чего попросит. Тогда Феврония сказала: ‘Ничего иного не прошу у вас, только супруга своего, князя Петра’. Они же ответствовали: ‘Как хочет сам князь’, потому что враг вложил им помысл поставить себе иного самодержца, если не будет у них князя Петра, и каждый из бояр держал себе на уме, чтобы самому быть на месте князя. Блаженный же Петр невзлюбил временного самодержавства, кроме Божиих заповедей, по заповедям шествовал и держался их, яко же богогласный Матфей в своем Благовестии вещает: речи бо, аще пустит жену свою, и оженится иною, прелюбы творит. И блаженный князь Петр сотворил по заповедям: власть свою яко уметы вменил и отправился из городу вместе с своею супругою. Злочестивые бояре дали им на реке суда, потому что под городом тем протекала река, именуемая Ока. И поплыли они в судах.
Был некоторый человек в судне у княгини Февронии, в том же судне была и жена его. И тот человек, приняв помысл от лукавого беса, воззрел на Февронию с помыслом, она же, уразумев злой помысл его, вскоре обличила. Она сказала ему: ‘Почерпни воды из реки вот с этой стороны’. Он почерпнул. И велела ему пить: он выпил. ‘Теперь, — сказала она, — почерпни с той стороны судна’. Он опять почерпнул. И велела ему пить: он тоже выпил. Потом Феврония спросила его: ‘Одинакова ли та и другая вода или которая слаще?’ — ‘И та и другая одинакова’, — отвечал он. Тогда сказала она этому человеку: ‘Точно так же одинаково и естество женское: для чего же ты, оставляя жену свою, на чужих мыслишь?’ И увидал человек тот, что в ней дар прозрения, и оставил свои помышления.
Когда к вечеру суда начали ставить у берега, сгрустнулось князю Петру, что он лишился своей власти. Но Феврония его ободрила и утешила.
Повар стал готовить ужин. Сломал два малых деревца и, воткнув в землю, повесил на них котел. После ужина княгиня Феврония благословила эти деревца, сказавши: ‘Да будут эти деревца наутрие древне велико с ветвями и листьями’. Так и свершилось.
На другой день утром, только что стали прислужники складывать в суда поклажу {В рук.: рухло, откуда ныне употребительное рухлядь.}, из города Мурома пришли вельможи с известием, что в Муроме происходит великое кровопролитие по причине споров между боярами, кому из них княжить: потому для прекращения общего бедствия посланные, от имени всего города, просят у князя прощения, умоляли его воротиться и княжить над Муромом.
Князь Петр, никогда не держа гнева, воротился вместе с своею супругою, и властвовали они оба, заботясь о благе своего города.
Когда пришло время их смерти, просили они Бога, чтоб преставление их было в один и тот же час, и сотворили совет, да будут положены в одном гробе, разделенном перегородкою. И оба в одно время облеклись в монашеские ризы. Князь Петр в иноческом чине наречен был Давидом, а Феврония — Евфросиниею.
Однажды Феврония работала воздухи в соборный храм Пречистыя Богородицы, вышивая на них лики святых. Князь Петр присылает к ней сказать, что он уже отходит от жизни. Феврония просит его подождать, пока кончит воздухи. Он присылает к ней в другой раз, наконец, в третий. Тогда Феврония, не дошив на воздухах только ризы одного святого, лицо же его нашив, оставила работу. Воткнула иглу в воздухи, привертела ее ниткою, которою шила, и послала к князю Петру уведомить его о преставлении купном {25 июня 1228 г.}.
Неразумные же люди как при жизни их возмущались, так и по честном их преставлении. Презрев их завещание, бояре положили тела их в разные гробы, говоря, что в монашеском образе не подобает класть князя и княгиню в одном гробе. Итак, князя Петра положили в особом гробе, внутри города, в Соборном храме Богородицы, а Февронию за городом, в женском монастыре, в церкви Воздвижения Честнаго и Животворящаго Креста (где был найден Агриков меч): общий же гроб, который князь и княгиня, еще при жизни своей, велели вытесать из одного камня, бояре велели оставить пустым в том же Соборном храме. Но на другой день особые гроба очутились пусты, и оба тела лежали в общем гробе. Их опять разлучили, и опять на другой день оба тела были вместе. Но потом уже никто не осмелился прикоснуться к их святым телам, которые так и остались в одном гробе.
Легенда оканчивается следующей похвалой. ‘Радуйся, Петре, яко дана ти бысть от Бога благодать убити летящаго, свирепаго змия. Радуйся, Феврония, яко в женстей главе святых муж мудрость имела еси. Радуйся, Петре, яко струпы и язвы на телеси своем нося, доблестне претерпел еси скорби. Радуйся, Феврония, яко от Бога имела еси дар в девственной юности недуги исцеляти. Радуйся, Петре, яко заповеди ради Божия самодержавства волею отступи, еже не остави супруги своея. Радуйся, дивная Феврония, яко твоим благословением в одну нощь малое древне велико возрасте, и из него ветви и листвие’, и проч. Похвалу эту оканчивает составитель Легенды личным обращением к блаженным супругам: ‘Да помяните же и меня, грешнаго, списавшаго, елико слышах, неведый, аще инии суть написали ведуще выше мене. Аще бо и грешен есмь и груб, но на Божию благодать и на щедроты его уповая и на ваше моление ко Христу надеяся, трудихся мысльми, хотя вы на земли почтити’.

IV

В общих чертах своих Муромская легенда содержит те же главнейшие мотивы, что и песни ‘Древней Эдды’ о битве Зигурда с змием и о союзе этого героя с вещею девою. Без всякого сомнения, сходство это основывается на общих источниках, из которых — само собою разумеется — совершенно независимо друг от друга были почерпнуты древние предания и в песнях ‘Эдды’, и в нашей легенде. Потому же самому и немецкие сказания о борьбе с змием и о союзе с вещею девою, в различных редакциях, предлагают различные видоизменения и варианты. И наша легенда, по той же причине, соприкасается с песнями ‘Эдды’ не прямо, а через посредство видоизменений в других памятниках немецкой старины, основанных на общем предании.
В Муромской легенде древнейшему преданию дана позднейшая историческая обстановка, и притом события и лица возведены в идеальную область христианских понятий.
Потому в сравнительном изучении этого прекрасного памятника нашей народной поэзии должно отличать: во-первых, древнейшее предание, положенное в его основу, во-вторых, историческую обстановку и, в-третьих, религиозную, и именно христианскую, идею, которою освящены и доисторическое предание, и историческая его обстановка.
Итак, во-первых, древнее, доисторическое преданье. Оно-то собственно и составляет предмет нашего сравнительного изучения.
Здесь должно обратить внимание прежде на борьбу князя Петра с змием и потом на вещий характер Февронии.
Во-первых, о борьбе с змием.
Змий Муромской легенды есть змий-оборотень, подобный Фафниру, сыну Греидмарову, и множеству огненных летучих змиев в народных сказках и песнях {Известная легенда о Георгии Храбром и девице, перешедшая и в народные наши стихи, более сходствует со столь же известным рассказом в древнеклассической поэзии, нежели с преданиями, составляющими предмет этих лекций.}.
Замечательное сходство с началом нашей легенды предлагает одна сербская песня под заглавием ‘Царица Милица и Змий от Ястребца’ {В издании Вука Стефановича Караджича, ч. 2, No 43.}.
Вот как она начинается: ‘Хвала Богу, хвала единому! Царь Лазарь сидит за ужином, по край его царица Милица. Не весела Милица, закручинилась, лицом бледна и пасмурна. И пытает ее славный царь Лазарь: о Милица, моя царица! О чем спрошу, скажи мне правду-истину: что ты так не весела — закручинилась, лицом бледна и пасмурна? или чего тебе мало в нашем дворе?’
Милица отвечает, что ей всего вдоволь, только повадился к ней Змий от Ястребца: он полюбил ее и летает к ней в белый терем. Лазарь, подобно князю Павлу, брату Петра Муромского, помогает своей жене советом против соблазнов змия-прелестника. Он советует царице лестью выведать от змия, кого из юнаков (то есть витязей) больше всех на земле он боится. Отправилась царица в свой высок терем. Мало время позамешкавши, засияла Ястребец-планина, полетел Змий от Ястребца, от Змеевца, от воды от студеной, полетел он к Крушеву-равнине, и влетел в белый терем. Пал на мягкую постель, сбросил с себя огненную одежду и лег с царицею на подушках.
Итак, этот змий, подобно другим сказочным, оборачивался добрым молодцем.
Лаская его, Милица от него выпытала тайну, что он боится только одного юнака во всем свете, Змея-Деспота-Вука, из села Купинова, в земле Сремской. На другой же день дано было знать этому витязю, он приезжает и, подстерегши змия, убивает его,
В Муромской легенде змий не только оборотень, но и двойник князя Павла, брата Петрова. Как ни рассматривать этого неприязнивого двойника, во всяком случае, отражение существа Павлова в змии бросает тень и на самого Павла: во всяком случае, хотя бы по внешнему сходству и даже тождеству, он родня змию-оборотню, если не сам и есть змий-оборотень. Надобно полагать, что раздвоение существа князя Павла на себя самого и на своего двойника есть уже позднейшая выдумка. Первоначально, по преданию древнейшему, князь Петр мог победить в змии-оборотне своего брата собственного, как Регин Фафнира при помощи Зигурда, — если только и это родство князей Петра и Павла не есть позднейшее прибавление.
Как северный Зигурд сначала добывает меч и потом вступает на поприще своих подвигов, так и князь Петр чудесным образом получает Агриков меч.
Как князь Петр вынимает себе этот меч из стены храма, так и в саге о Вльзунгах Зигмунд вытаскивает из священного дерева чудесный меч, который глубоко врубил в это дерево сам Один, или точно так же в валашской сказке о витязе Вилише этот витязь идет к четырем каменным столбам, молится им целые девять дней, и наконец из них высовывается знаменитый меч для совершения великих подвигов.
Как бог Тор и англосаксонский герой Беовульф, поразив змиев, сами погибают от змеиного яду, или как Зигурд потому только остается жив после победы над змием, что яд и кровь этого чудовища ему, как Вльзунгу, не только не вредны, но даже пользительны, точно так и князь Петр, убив змия-оборотня, подвергает свою жизнь опасности, будучи заражен его ядовитою кровью.
Исцелением язв на всем теле князя Петра, окропленном змеиною кровью, геройский подвиг этого князя естественно связывается с рассказом о Февронии.
Феврония носит на себе определенный характер вещей девы. Она совершает чудеса, превращая крохи от стола в ладан или в одну ночь словом своим возращая из воткнутых кольев большие деревья. Она исцеляет болезни, говорит мудро, и притом загадками, которые в первобытном, мифическом своем значении, без сомнения, соответствуют северным рунам. Если Брингильда только учила Зигурда целебным рунам, то Феврония даже исцелила своего героя.
Уже при самом вступлении своем на сцену является Феврония в обстановке вещей девы. Сидит за кроснами, занимается тканьем, как дева судьбы в сербской сказке {Она или прядет золотую нить и называется Сретеею, то есть счастьем, или в виде сияющей, как солнце, девы вышивает лучами — солнечными по основе из юнацких кудрей. См. Сербские сказки, в издании Вука Караджича, No 13 и 31.}, или как Идисы и Норны немецкой мифологии, которые ткут, растягивают и связывают нити судьбы человеческой.
Перед вещей ткачихой для чего-то скачет заяц.
Эта сцена напоминает мне немецкое преданье об основании Кведлинбурга. Матильда, прекрасная дочь императора Генриха III, желая искоренить в сердце своего отца преступную к ней склонность, вошла в договор с дьяволом, чтобы он сделал ее безобразною, и за то обещала ему свою душу, но только в том случае, если она, Матильда, в продолжение трех ночей хоть на минуту заснет. Чтоб воздержать себя ото сна, она сидела за кроснами и ткала драгоценную ткань, как наша Феврония, а перед нею прыгала собачка, лаяла и махала хвостом: собачку эту звали Wedl или Quedl, и в память ее Матильда назвала основанное ею потом аббатство Кведлинбург.
Впрочем, Феврония хотя и забавлялась прыгающим перед нею зайчиком, но собаки при ней не было. И вещая дева именно о том изъявила свое сожаление в загадочном выражении: не лепо есть быти дому без ушию и храму без очию. Эта загадка в сборнике пословиц Архивной рукописи XVII в. помещена между пословицами в следующем виде: не добро дом без ушей, а храм без очей.
Такое совпадение свидетельствует нам о связи пословицы с загадкой в период эпический и о первобытном отношении той и другой к мифическим формулам, к вещим словам или, по выражению ‘Суда Любушина’, к вещбам, которые в северном эпосе известны под именем рун.
Мифологическое выражение: в нави зрети, вероятно, ведущее свое начало от глубокой древности, когда нава, согласно похоронным обрядам, означало и ладью, и гроб, — уже достаточно говорит само за себя.
Загадка о заимодавцам плаче — какого бы происхождения она ни была, древнейшего, народного, или позднейшего, литературного, — напоминает мне разговор Соломона с Морольфом в упомянутом выше известном народном романе. Между прочим Соломон спрашивает Морольфа: ‘Где твоя мать?’ — ‘Она пошла, — отвечает Морольф, — сослужить своей куме такую службу, какой кума уж никогда ей не сослужит’. — ‘Верно, услуга-то очень велика, — возразил Соломон. — Что же бы это такое было?’ — ‘А кума ее умерла, — отвечал Морольф, — а были они приятельницы, вот и пошла моя мать закрыть ей очи, а кума, конечно, никогда не заплатит ей тем же’.
Состязание загадками и задачами между князем Петром, желающим отделаться от брака с дочерью древолазца, и между Февроньею, которая готова на решение всевозможных труднейших задач, есть обычный эпический мотив как народной поэзии, так и вообще средневековых сказаний, даже в литературе книжной. Тот же оборот в состязании о мудрости помощью загадок и задач принят, например, в сказаньи о Соломоне и Царице Ужичъской, Южьской или Савской, которое очень распространено было у нас в Палеях и Хронографах и отдельно в сборниках от XV до XVII в.
Но из всех, и устных и письменных, преданий в этом отношении ни одно не представляется в такой значительной близости и, вероятно, в решительном сродстве по происхождению с Муромскою легендою, как сербская сказка о том, как девица перемудрила царя {По изд. Вука Стефановича Караджича, No 25.}.
В этой сказке встречаем не только те же самые задачи и загадки, почти слово в слово, но даже и последний пример мудрости Февронии, как она перехитрила муромских бояр, взяв с собою князя как свою собственность.
Эта сказка следующего содержания. У одного бедняка была мудрая дочь, которая и самого отца своего учила мудрости. Однажды царь, увидевши бедняка и узнав, что он научился мудрости от своей дочери, спросил его: ‘А дочь твоя у кого научилась?’ — ‘Бог ее умудрил, — отвечал отец, — и наша горькая бедность’. Тогда царь дал ему тридцать яиц и велел, чтобы из них дочь его вывела ему цыплят, не то он замучит бедняка. Плача, воротился бедняк домой, но дочь утешила его, заметив, впрочем, что яйца были вареные. На другой день наварила она бобов и велела отцу взять соху и волов и пахать землю и сеять эти бобы по-край пути, где было ехать царю, а сам бы, сеючи, приговаривал: ‘Помоги Боже, чтоб выросли вареные бобы’. Потом научила его, как отвечать на вопросы царя. Мужик так и сделал. Увидев его, царь сказал: ‘Бедный человече, когда же вырастал вареный боб?’ На то отвечал ему бедняк: ‘Почестный царю! а когда из вареных яиц выводились цыплята?’ После того царь задал ему задачу, почти такую же, как князь Петр Февронии. Он дал ему повесмо льну и велел из него спрясть и выткать паруса, флаги и все, что нужно для корабля: не то лишит его жизни. Бедняк, плача, воротился с этим поручением домой. На другой день дочь дала ему утинок полена и послала к царю, чтоб царь сделал ей из этого утинка пряслицу, веретено и все, что нужно для тканья. Этими и другими мудрыми поступками и словами вещая дева привела царя в такое удивление и так к себе расположила, что он предложил ей свою руку. Девица согласилась, но только с тем условием, чтоб царь дал запись рукою в том, буде он когда на нее разгневается и от себя ее прогонит, то дает ей право взять в его царском дворе то, что ей всего милее. Царь согласился, и девица вышла за него замуж. Через несколько времени сбылись опасения вещей женщины. Царь прогневался и гнал ее от себя прочь. Тогда, на прощаньи, царица подмешала ему в вино сонного зелья, и, когда царь выпил вино и заснул крепким сном, она сонного взяла его с собою и удалилась из царского дворца. Когда царь проснулся и увидел себя в лачуге, а подле себя прогнанную им жену, тогда царица показала ему данную им запись. Побежденный мудростью своей жены, царь вместе с нею воротился домой.
Трудно предположить, чтоб такое разительное сходство Муромской легенды с сербскою сказкою было следствием литературного влияния, занесенного к нам сербами, из которых иные действительно составляли жития русских подвижников, как, например, Пахомий Логофет, вышедший в Русь около 1460 г. Еще труднее предположить, чтоб наша местная легенда, занесенная в Сербию в рукописях, могла оказать такое сильное влияние на воображение целого народа, что вошла в народную сказку.
Правдоподобнее всего предположение, что это замечательное сходство Муромской легенды с сербскою сказкою есть результат родственного развития народного эпоса в эпоху доисторическую.
Если мы видим некоторое сходство между князем Петром и Зигурдом и между Феврониею и Брингильдою, то было бы удивительно, когда бы мы не встретили более ясного и определенного, даже разительного сходства в преданьях из того же эпического цикла между племенами родственными, славянскими.
В Муромском сказании так сильно преобладает мифическая основа, что мы не будем долго медлить на исторической ее обстановке.
Другие жития предлагают нам драгоценнейшие данные для истории внутреннего быта древней Руси. В Муромской же легенде можно остановиться разве только на рассказе о смутах бояр и на недовольстве боярынь, что ими управляет дочь древолазца. Последнее указание очень важно для истории древнерусской женщины.
Но особенного внимания заслуживает основная идея легенды, и именно в том смысле, как эта легенда была обработана благочестивым грамотником.
Идея эта, конечно, должна была истекать из христианского источника. Но какую же черту в древнем преданьи особенно осветила она, вызвав из глубокой старины темное, мифическое преданье? На чем преимущественно остановился сочинитель этой легенды?
В действительности, знакомый только с бесцветными личностями русских женщин своей грубой эпохи, без сомнения, в области фантазии не мог он не увлечься энергическим характером вещей девы, подобной супруге мифического Дуная или Ставра-боярина и некоторым другим героическим идеалам женщины, этим драгоценным остаткам первобытного эпоса.
С вещею силою Феврония соединяет любящее сердце. Несмотря на обман князя, она силою своего вещего духа господствует над ним и выходит за него замуж. Несмотря на преследованья со стороны бояр и на презрение к ней боярынь, несмотря на слабость воли и на кажущееся равнодушие князя к ее нежной любви и высокой преданности, она, и лишившись княжеской власти, бодро идет в изгнание, только бы не разлучаться с милым ей человеком. И в изгнании она остается чиста и, при всем благородстве образа мыслей, наивна, несмотря на грубые и дошлые оскорбления, которые терпит, едучи в ладье.
Безграничная любовь ее наконец увенчалась желанною взаимностью. ‘Радуйся, Петре, — восклицает составитель его жития, — яко заповеди ради Божия самодержства волею отступи, еже не остави супруги своея’. Но и потом, огорченный изгнанием и как бы раскаивающийся, что увлекся своим сердцем, князь находит себе утешение в преданной любви своей супруги. Даже при конце жизни не князь сопутствует своею смертию умирающей супруге, но все она же, преданная и великодушная, спешит окончить свою священную работу, слыша, что муж ее уже отходит, и потом, не дошив воздухов, умирает вместе с ним в одно и то же мгновение.
Такова нежная, преданная любовь, которая нашла себе благочестивую апофеозу в светлых личностях князя Петра и особенно княгини Февронии, дочери древолазца.
И по смерти супружеская любовь, благословенная свыше, соединила их в одном гробу.
Грубые, невежественные бояре, в своем ограниченном и тупом понимании церковных уставов, пытались было разлучить почивших супругов. Но сама Высшая Сила приняла под свое покровительство нежную любовь супружескую, столь редкую в древней Руси.

ПРИМЕЧАНИЯ

Впервые: Атеней, 1858, ч. IV, No 30, с. 191—229.
Перед нами четыре университетские лекции Буслаева, посвященные сравнительному разбору двух замечательных памятников мировой литературы. Предметом сопоставления служат здесь выдающееся произведение древнескандинавской словесности ‘Старшая Эдда’ и одно из самых дивных созданий русского художественного гения ‘Повесть о Петре и Февронии’. К осмыслению последней Буслаев возвращался часто, находя, что в ней помимо прочего выразились родовые особенности местного литературного куста, ибо, по его мнению, в произведениях муромского цикла с особой сосредоточенностью разрабатывалось понимание идеального женского характера (см. также помещенную в данном сборнике статью ‘Идеальные женские характеры Древней Руси’).
Правомерность и детали этого сопоставления по-иному будут осмыслены уже А. Веселовским, а много лет спустя В. Жирмунский присоединится к сомнениям Веселовского, хотя это, естественно, не означает, что своеобразный буслаевский ‘спецкурс’ сохраняет интерес только лишь исторический.
С другой стороны, эти лекции примечательны еще и по-иному, ибо они дают нам известное представление о Буслаеве-педагоге, о самой лекторской манере Буслаева, о том одушевляющем начале, что животворило эти лекции и так увлекало студенчество. Ведь среди слушателей буслаевских курсов той поры мы найдем многих впоследствии замечательных ученых и, кстати, того же Александра Веселовского, окончившего Московский университет в 1858 году и которого, стало быть, можно с уверенностью назвать слушателем этих лекций.
В. Розанов, размышляя как-то в своей обычной острой и несколько парадоксальной манере об особенностях общественного движения 60—70-х годов и ставя уровень научного преподавания в связь с общественным движением, отмечал глубокий упадок университетского преподавания, который он застал студентом. Писатель резко противопоставит новых профессоров, всех этих ‘Брутов’ с ‘обликом молодой купчихи’, и старую профессуру, отмечая, сколь ‘внутренне изящны, всегда просты, возвышенны умом и сердцем были старики’. Он приводит курьезные примеры из практики новой профессуры, игравшей в дешевую популярность, заманивая студентов показным протестантством своих напыщенных речей. Неискренность этих уловок, естественно, постигалась сразу же, а это вело к тому, что возвышенной альтернативы не было и молодежь уходила сначала в естественные науки, а потом прямым ходом в нигилизм, оставались только самые примерные студенты, — а Розанов, конечно, был примерный студент, — которые также испытывали глубокую неудовлетворенность.
Вспоминая пору своего студенчества (середина и конец 1870-х гг.), Розанов с сожалением говорит о том, как до обидного мало, если не единожды, студент его поколения встречался с тем животворным огнем, который Розанов почему-то воспринимал как закатный свет возвышенного идеализма 40-х годов. ‘Только немногие старые профессора, — пишет Розанов, — и спасли в нас идеализм к науке. Это были последние эпигоны людей 40-х годов, каких мы видели, которых мы никогда не забудем. ‘По-моему, где профессор — там и университет’, — сказал один из них, вышедший тогда почему-то в отставку (Буслаев). Да, конечно, — размышляет далее Розанов, — а не- большое кирпичное здание, выстроив которое в Томске и повесив на него вывеску, еще без профессоров, без студентов, все почему-то называли: ‘Сибирский университет’. Странные понятия об университете — о святилище наук, где оне преподаются, и которое изготовляется печниками на кирпичных заводах’ (Розанов В. В. Старое и новое (Почему мы отказываемся от наследства 60—70-х годов?). — В кн.: Розанов В. В. Литературные очерки, изд. 2-е. СПб., 1902, с. 7).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека