Пешком за славой, Потапенко Игнатий Николаевич, Год: 1912

Время на прочтение: 51 минут(ы)

Игнатий Потапенко

Пешком за славой

I.

В уездном городе М. уже недели две на всех заборах и стенах домов, за исключеньем казенных, были расклеены огромные афиши зеленого, синего, красного и желтого цветов, оповещавшие о том, что известный оперный певец Иванов-Звенигородский даст концерт в местном клубе.
В городе было заметное волнение. Обыватели несколько изумлялись, что известному оперному певцу пришла фантазия завернуть к ним, куда еще с самого основания города, кажется, никакие певцы не заезжали. Случалось, что город посещал бродячий цирк, который в таком случае разбивал палатку посреди главной площади. Иногда появлялся зверинец, в котором однакож гораздо больше было собак и кошек чем обитателей африканских пустынь. Приезжала однажды женщина с бородой, но певцов еще не бывало.
И если бы это был просто Иванов, то, пожалуй, никто не обратил бы внимания на разноцветные афиши, — в уездном городе как и во всех других городах, уездных и губернских, Ивановых было множество. Был Иванов — торговец бакалейными товарами, был дамский портной Иванов, был дьяк при кладбищенской церкви — тоже Иванов, был даже гласный в местной думе — Иванов. Но певец был не только Иванов, но и Звенигородский. Это придавало ему особый вес. В этой прибавке ‘Звенигородский’ было что-то артистическое и, может быть, только благодаря этому украшению, которое певец, несомненно, придал своему имени, в противность метрик разноцветные афиши взволновали город.
Певец, наконец, приехал и с удивлением узнал, что билеты все разобраны и клубский зал, значит, будет полон, и, за вычетом расходов, в его карман попадет полностью тридцать семь рублей семьдесят пять копеек. Тогда он вышел на эстраду и начал петь.
Мы не беремся судить о том, хорошо ли он пел, была ли у него школа и артистический темперамент и вообще заслужил ли он такую высокую награду какою, несомненно, представлялись тридцать семь рублей семьдесят пять копеек обывательских денег. Но должны заявить, что публика была довольна, очень громко кричала, гораздо громче, чем сам певец, заставляла повторять и довела его до хрипоты. Надо сказать, что певец был уже на склоне лет, и потому его голос не мог выносить слишком продолжительного испытания.
Но, помимо общего волнения в городе и затем в клубском зале, было еще волнение, так сказать, частного, единичного характера, о котором никто не знал, так как оно происходило в душе одного человека, ни с кем не сообщавшегося по этому поводу.
Человека этого в городе все знали очень хорошо, и при известной внимательности, может быть, и не трудно было догадаться, что особое волнение при такой обстановке принадлежало ему по праву. Но в уездном городе не было обычая догадываться, и потому никто не догадывался.
Человек этот был никто иной, как Федор Григорьевич Козодоев, певчий соборного хора, уже несколько лет прельщавший всех прихожан своим высоким тенором. Откуда он пришел в уездный города никто этого хорошенько не знал, но верно то, что однажды, лет пять тому назад, своды уездного собора были оглушены звучным, чистым, приятным тенором, и тогда все узнали, что тенор этот принадлежит Федору Козодоеву, который очень скоро сделался солистом и овладел всеми сердцами.
Но, овладев сердцами обывателей а в особенности обывательниц, он не приобрел от этого никакой корысти. Уездные жители, обладавшие несомненно эстетическими требованиями, были в то же время чрезвычайно туги на карман. Каждый праздник, выходя из церкви и ведя между собою мирный разговор, они говорили друга другу:
— Ах, и как же поет этот Козодоев! Ах, негодяй, как поет! Просто за самую душу хватает!
Обывательницы, с своей стороны, говорили то же самое, но при этом еще прибавляли:
— И что за кудри у него, у этого Козодоева! И какие красивые голубые глаза! Жаль только, что морда у него изрыта оспой, а то прямо был бы красавец!
Все это говорилось от души и было совершенно справедливо, и тем не менее Козодоев, обладавший способностью хватать людей за самую душу и, кроме того, прельщавший кудрями и голубыми глазами в качестве солиста соборного хора получал жалованья всего-навсего двенадцать с полтиной в месяц и этот свой доход изредка подкреплял какой-нибудь трешницей, когда богатый мещанин, вступая в брак, для торжественности приглашал соборный хор петь ему: ‘Гряди, гряди, от Ливана невеста!’
Такие доходы даже в уездном городе М., где обыватели отличались скромными вкусами и почти пастушескими потребностями, считались недостаточными. И Козодоев жил кое-как, с той удивительной способностью довольствоваться малым, какая свойственна только молодым и вполне здоровым людям.
А Козодоев появился в уездном городе, когда ему было всего восемнадцать лет, значит — теперь ему было двадцать три. Роста он был большого, щеками обладал красными, грудь колесом, и мускулы на руках носил такие, что, казалось они были сделаны из железа. Одевался он как мог. Носил ситцевую косоворотую рубашку, предпочитая яркие цвета — красный, синий, желтый и зеленый, а сверху толстый рыжий пиджак, который украшал его плечи и зимою и летом. Сапоги на нем были большие, с высокими голенищами с подковками на каблуках ради лучшего их сохранения. А кудри свои он прикрывал фуражкой вершину которой составлял широкий круг, вроде сковородки, на которой жарят яичницу. Затем перпендикулярно ей шел околыш из синего плиса и, наконец, широкий кожаный козырек.
Когда, пять лет тому назад, Козодоев пришел на спевку, где соборный хор, под предводительством регента, который был в то же время и вторым дьяконом в соборе, разучивал новый тропарь, и заявил о своем желании поступить в хор, то регент само собою тут и попробовал его. И вот, когда Козодоев взял несколько нот, стремясь куда-то в бесконечную высь, то весь хор так и ахнул, и все в один голос сказали:
— Вот так голос! Да ему не в хоре, а прямо в опере бы петь!
Козодоев в первый раз в жизни слышал это слово и, естественно, спросил:
— А что это такое опера?
Но на этот вопрос никто не дал ему ясного ответа. Даже вышел легкий спор между регентом и октавистом. Последний утверждал, что опера, это есть самый лучший хор в мире и что находится он в Петербурге и поют в нем все полковники и генералы, а из светских — статские и тайные советники, а регент полагал, что опера бывает в театре и что это есть нечто вроде цирка или балагана, которые приезжали в город года два тому назад.
Но не получив ясного понятия о том что такое опера, Козодоев тем не менее справедливо думал, что это нечто высшее и недостижимое для певца уездного хора. И потому именно, что это было недостижимое, он, как это всегда бывает с артистическими натурами, стал к этому стремиться. Стремился он разумеется, мысленно, то есть желал и мечтал, но до сих пор ничто не благоприятствовало ему.
Но как только на стенах и заборах появились зеленые, красные, синие и желтея афиши, на которых огромными буквами было напечатано, что оперный артист Иванов-Звенигородский даст концерт, как все в душе Козодоева изменилось, и он стал волноваться один ровно столько, сколько волновался весь город, — если не больше.
Он начал с того, что два дня не обедал и таким образом скопил несколько денег, а на эти деньги купил билет в самом последнем ряду, за самую дешевую цену. А в день концерта, когда еще солнце было довольно высоко и певец Иванов-3венигородский утомившись в дороге, еще спал после обеда в номере скверной гостиницы, где он остановился, Козодоев уже фланировал около клуба, боясь, чтобы как-нибудь не опоздать и чтобы концерт не начался без него.
И вот наступил вечер. Зал наполнился, и Козодоев занял свое место.

II.

Описывать все мысли и ощущения Козодоева мы не беремся. Скажем только, что в первое время его постигло сильное разочарование.
Прежде всего странным ему показалось, что оперный артист оказался господином небольшого роста, толстый, полнощекий с двойным подбородком и с множеством морщин на бритом лине. При том же он надеялся увидеть его в каком-нибудь особенном костюме, например, в красной мантии, с перьями на шляпе, словом не таким, как все. А он вышел во фраке, с белой манишкой и в белых перчатках.
А затем, — что же это за голос? Да с ним мог бы поспорить любой из вторых теноров соборного хора, которым регент и понюхать не даст какого-нибудь соло в концерте, а уж о том, чтобы сравнить его с голосом Козодоева, не может быть и речи. В одном месте, где ему надо было взять высокую ноту, он издал такой слабый звук и при этом продолжал его долго-долго, как будто хотел похвастаться им. Козодоеву стоило больших усилий удержаться, чтоб не подтянуть ему эту ноту во всю свою богатырскую грудь: дескать, вот какие настоящие ноты бывают.
И он уже начал было дурно думать об артисте Иванове-Звенигородском.
— Смелый человек, вот и все. Да то еще, что он Звенигородский, а я себе просто Козодоев, вот и все.
Но это было первое впечатление. У оперного певца Иванова-Звенигородского голоса, действительно, осталось очень мало, да об этом можно было догадаться уже и потому, что его занесло давать концерт в уездный город М. Но во время оно, должно быть, в очень давнее время, голоса у него было гораздо больше. Однако ж он пел трудные и сложные вещи, каких не только Козодоевy, но даже самому регенту не спеть и вовеки, и, брал все ноты, и выходило приятно.
Каким образом он брал эти ноты, когда для Козодоева было ясно как день, что голоса у него не было, это для соборного солиста было тайной, и главное было то, чего солист соборного хора никак не мог добиться. Не раз хотелось ему в каком-нибудь церковном концерте, когда приходилось выделывать соло на высоких нотах, выразить нежность, взяв ноту тихо, едва слышно, но всегда выходило громко, звучно и раскатисто.
А вот у этого Иванова-Звенигородского вместо голоса — один хрип, а всякую ноту он берет, как хочет, и еще продержит с минуту. Вот вам, мол, любуйтесь, как могу штучки выделывать.
И чем больше слушал Козодоев, тем больше поражался и изумлялся искусством безголосого певца, и затем всецело приписал это тому, что он артист из оперы.
И собственно никакой практической мысли тогда в концерте, не пришло ему в голову. Домой он пришел изумленный и лег спать. Но ничего ему не снилось. А утром, как только проснулся, вскочил с постели, и оказалось, что в голове у него была уже другая мысль и решение. Он побежал прямо в гостиницу, где остановился оперный певец, и узнал там, что, упоенный вчерашней славой и лаврами в виде тридцати семи рублей семидесяти пяти копеек чистого сбора, он еще спит. Тогда Козодоев принялся ходить по улице, часто заходя в гостиницу и справляясь о том, проснулся ли певец.
Наконец, это совершилось, и в то время, как певец в ночном белье сидел за столом и пил свой утренний чай, Козодоев, не знавший культурных обычаев, без всякого доклада ввалился к нему.
— А? Что тебе, братец? — спросил певец, приняв его, очевидно, за гостиничного слугу. — Ты за самоваром? Возьми, пожалуй…
— Нет, извините… Я, собственно по своему делу…
— Вы по делу? — Певец сразу перешел на вы, так как убедился в своей ошибке. — Но я не одет, видите?
— Это ничего… Это не мешает…
— Ну, коли не мешает, так садитесь. В чем же ваше дело?
— Вчерашнего дня был я на вашем концерте.
— А! Очень приятно.
— Извините, пожалуйста… Только я пришел вам сказать, что у меня тоже голос есть, я в соборном хору пою, я солист.
— Ага!.. Что ж, это хорошо! Я сам когда-то в хоре пел. Лет двадцать пять тому назад.
— У меня голос хороший… Все хвалят…
— Очень рад этому…
— Мне регент давно говорит: тебе бы в оперу поступить.
— Гм… Вот как!.. А вы думаете, это так просто? Взял и поступил? Это очень трудно. В опере надо уметь петь и играть… Надо долго и хорошо учиться. Вот я, например, учился семь лет.
— А где надо учиться?
— Мало ли где? Лучше всего в Италии.
— В Италии! Это, должно быть, не близко!
— Нет, не близко. Денег много нужно для этого. За ученье деньги берут.
— Деньги! А я двенадцать с полтиной в месяц получаю! — печально сказал Козодоев.
— Ну это не деньги! С этими деньгами далеко не уедешь. Какой же у вас голос?
— Я бы хотел, чтоб вы послушали меня…
— Да ведь тут инструмента нет. Как же без инструмента?
— Какой инструмент? Мне никакого не надо, я глоткой пою…
— Да, но нужен рояль или пианино или оркестр…
Козодоев похлопал веками в знак того, что ничего этого он не понимает. Он сказал:
— А позвольте мне так пропеть. у меня и так выйдет.
— Пойте, пожалуй…
— Я вам спою соло из концерта Бортнянского…
Козодоев встал, выпрямился, выпятил грудь и сказал:
— Вот слушайте… Только тут альт начинает, так это я пропущу, а после альта тенор, вот это я и буду петь.
И он запел: ‘Блаже-эн му-уж, боя-а-айся Господа’…
Не успел он пропеть эти слова своим чистым, сочным, серебристым голосом, как Иванов-Звенигородский вскочил с места точно встрепанный. Козодоев подумал, что он оскорбил его чем-нибудь и почтительно отступил на два шага.
— Послушайте, послушайте!.. А ну-ка еще раз!.. Ну-ка!..
Козодоев хватил еще раз то же самое.
— Удивительный голос! Я такого никогда не слышал. С таким голосом, если поучиться… Да знаете ли вы, что с таким голосом можно сделать? С таким голосом можно нажить миллионное состояние!
Козодоев стоял растерянный, а Иванов-Звенигородский бегал по комнате в нижнем белье размахивая руками, теребя свои волосы, и восклицал!
— Ах, удивительный голос! Ах, вот голос!..
Наконец, он успокоился, сел и начал говорить здраво. Он уверял Kозодоева, что, если он не будет учиться, то, значит, он или дурак или просто никуда негодный человек. Напрасно Козодоев возражал ему, что у него нет денег, что жалованье его равняется двенадцати с полтиной в месяц, Звенигородский твердил, что это — преступление и что если он не будет учиться, то его придется повесить.
— Но где я буду учиться? — спрашивал Козодоев.
— Как где? В Италии! В Милане! Только там и можно чему-нибудь научиться! В Милан! Обязательно в Милан!
— В Милан? — с явным недоумением повторил Козодоев. — А где этот Милан?
— Ну как где? В Италии, батюшка мой, в Италии! Я вам говорю: вы сделайте напряжение. Или лопните или поезжайте в Милан!
— Так, значит, голос хорош?
— Я вам говорю, что такого голоса еще никогда в жизни не слыхал, а уж я их переслушал, кажется, на своем веку!
В это время беседа их должна была прекратиться. С одной стороны, пришел человек из клуба дополучить что-то за стулья во вчерашнем концерте, а с другой — слуга доложил, что через полчаса поезд отходит. Иванов-Звенигородский должен был непременно ехать в другой уездный город, где у него тоже был назначен концерт. Он вообще ездил только по уездным городам.
Козодоев постоял еще с пять минут, когда хозяин одевался, а затем, видя, что только мешает ему, раскланялся. Иванов-Звенигородский на прощанье еще раз повторил ему, что он должен или лопнуть или ехать в Италию, и они расстались.
Певец уехал, и Козодоев никогда больше не встречал его. По-видимому, с этой минуты он перестал играть в его жизни какую-либо роль.
Но это только так казалось. В действительности же Иванов-Звенигородский играл решительную роль во всей остальной жизни Козодоева. Засела в голове его мысль о том, что таким голосом, как у него, можно нажить миллионное состояние, и не было в его жизни ни одной минуты, когда бы в голове его не стояла эта мысль: ‘Италия, Италия, Милан’.
Здесь, может быть, будет своевременно сказать, что Козодоев, хотя этого никто и не знал в уездном городе, злился наукам очень умерено, до того умеренно, что не мог с определенностью сказать, действительно ли страна эта, о которой он мечтал, находится на земном шаре. Отец его был сельский пономарь и когда-то пробовал отдать его в уездное училище, но с первых же шагов обнаружилось, что голова Козодоева науки в себя принимать не желает. Поучился он с полгода в школе, а затем, вернулся домой и с тех пор уже не делал никаких попыток к образованию.
Жил он при отце, а когда отец умер, двинулся в свет искать себе кусок хлеба и нашел его в уездном городе М. в качестве певчего и солиста соборного хора.
Поэтому совершенно понятно, что такие слова, как ‘Италия’ и ‘Милан’, могли произвести в его душе одно только смущение. Про Италию он слышал, что существует на свете такая страна, но где она, в каком приблизительно расстоянии, во сколько времени и как туда можно добраться, да и что значит учиться петь, у кого, каким образом, этого уж он совсем не представлял себе. А про Милан никогда ничего и не слыхивал.
Но это ничего не значит. Все же он твердо решил, что, так или иначе, он будет и в Италии и в Милане и непременно научится петь. Почему же нет? Ведь вот жил же он до восемнадцати лет у отца в деревне и думал, что там его вся жизнь протечет, а попал в уездный город, а ведь это верст за полтораста отсюда, его деревня. Почему же ему не попасть в Италию и в Милан? Ведь если говорить серьезно, Италия и Милан находятся все-таки на земле, а не на луне. Будь это на луне, тогда другое дело, тогда и разговаривать было бы нечего.

III.

Прошли недели, месяцы, все лето, осень, и зима вступила в средину. Никто не знал о том, какое решение созрело в душе Козодоева. Никому он не сказал о том, что был у певца Иванова-Звенигородского.
Не дай Бог! Узнают, на смех подымут. Особенно басы, которые по самой природе своей всегда враждебны тенорам.
— Вишь, — будут говорить, — в Италию! ха, ха, ха! В Италию! Наш Козодой как возмечтал о себе! А! Скажите пожалуйста! Вот так Козодой!
Мы забыли сказать, что в хоре для краткости его называли просто Козодоем.
Да, так и зима была уже в середине, а никто не знал о намерениях Козодоева. Одно только заметно было всем: что Козодоев, здоровый малый, краснощекий, мускулистый, стал заметно худеть и в щеках у него уже не было прежнего яркого цвета. Регент даже однажды спросил его:
— Что это с тобой Козодоев? Ты не болен ли? Если болен, так иди в больницу лечиться!
— Нет, я не болен. С чего мне больным быть? Отроду не бывал больным! Сколько помню себя, все здоровый был.
— Так ты, может, того… Влюбился! А?
— Я-то? Не такой я дурак, чтоб влюбиться. Да вы и не ищите, отец регент, потому ничего и нет. Так это вам показалось, вот и все.
Регент посмотрел на него с сомнением, но больше не спрашивал. А дело было очень просто. Козодоев в тот день, когда побывал у оперного певца Иванова-Звенигородского, решил обедать на свой счет только один раз в неделю — по четвергам, а по воскресеньям ходить в гости то к какому-нибудь мещанину, то к купцу, то к самому регенту и таким образом делал экономию рубля на три в месяц. И он, действительно, достиг многого. У него в кошельке было скоплено двадцать пять рублей, — сумма, какой никогда в жизни еще у него не было.
Но зато, действительно, вид у него был такой как будто он только что встал с одра жестокой болезни. Приближалась весна, кошелек Козодоева еще немного потолстел. Наконец, зацвели деревья и запели птицы. Эти два обстоятельства оказались решающими. С появлением весны Козодоев вступил на путь действий.
В конце апреля Козодоев ощутил в своем кармане солидную сумму — тридцать пять рублей. Она казалась еще солидней оттого, что почти вся состояла из серебра и даже меди и только рублей на пять было бумажек. Произошло это оттого, что он откладывал по мелочам и боялся разменять, так как справедливо полагал, что такое небывалое обстоятельство, как мена со стороны Козодоева мелких денег на крупные, породило бы в городе чудовищные толки. ‘Вот, — сказал себе Козодоев в конце апреля, — я целый год голодал, чтобы накопить эти деньги, а Иванов-Звенигородский приехал в город на один вечер, пропел несколько песенок перед обывателями и ему сразу насыпали в шапку, может, побольше этого. А какой у него голос и какой у меня! Вот что значит — ученье.
И подумавши таким образом, Kозодоев, не сказавши ни слова никому из хористов и вообще никому из смертных, отправился в полицию, где ему был знаком весь состав. Там произошла странная сцена, которой он никак не мог предугадать.
Он вошел в управление, поздоровался и объяснил, в чем дело. Вдруг все, кто только был в управлении — и пристав, и его помощник, и околоточный и даже несколько городовых — прыснули и начали неудержимо хохотать. Козодоев стоял среди них, пытаясь унять их, заговорить с ними, но они только махали на него руками, как бы умоляя по крайней мере молчать и не прибавлять ни слова, так как в противном случае они умрут от смеха.
Козодоеву оставалось ждать, пока у них пройдет этот припадок, и он терпеливо ждал, а затем, когда наступил момент, повторил то же самое, что сказал и в первую минуту.
Он просто спрашивал: что ему надо делать, чтобы достать такую бумагу, с которой его пустят в Италию? Полицейские чины начали было опять смеяться, но, поняв, наконец, что Козодоев говорит серьезно и что так или иначе это надо признать, наконец, вступили с ним в разговор.
В глубине души каждый из них заподозрил Козодоева в том, что он рехнулся, но, конечно, никто не сказал ему.
— Так в Италию! — сказал пристав. — Так, так. Это надо из губернии паспорт выхлопотать!
— Из губернии!
— Не иначе! От самого губернатора. И стоить это будет, милый ты мой сладкопевец, десять рублей, да за марки еще заплатишь. Как одна копейка! А, впрочем, ежели ты купец и, примерно, по своим коммерческим делам едешь, то можно и дешевле. Можно и совсем даром, только за марку заплатишь!
— Купец! Какой же я купец? — промолвил Козодоев.
— Это правда! Какой же ты купец? А для чего тебе в Италию?
— Я вам, господин пристав, по секрету скажу. Я хочу петь научиться.
— Петь? Ага! — И лицо пристава сделалось серьезней. Он, конечно, знал, каким голосом славился Козодоев, и вдруг ему стало понятным, что в его намерениях нет ничего смешного, а есть, напротив, здравый смысл.
Словом сказать, они разговорились, и Козодоев, чтобы снискать сочувствие пристава, откровенно рассказал ему, как было дело с того самого дня, когда в уездном городе М. давал концерт Иванов-Звенигородский.
— А ведь, я тебе скажу, что это не так уже глупо! Это, действительно, бывает, что люди одним голосом большие выгоды наживают! Когда я был помощником пристава в Киеве, — меня оттуда сюда приставом перевели — так приезжал один итальянский артист. И слыхал я, что ему за один вечер, что он попоет, по четыреста рублей платили. А откуда же у тебя деньги, чтоб ехать в Италию и учиться?
— Я за год собрал тридцать пять рублей! Раз в неделю обедал…
— Тридцать пять рублей! Эге! Разве это деньги? Я, конечно, никогда в Италию не ездил, а все-таки думаю, что на эти деньги далеко не уедешь…
— Господин пристав, может и не уедешь далеко, так в таком случае пешком дойдешь, а я и пешком дойду! Мне что? Мне лишь бы добраться… Ходят же люди пешком в Иерусалим.
— Так, так! Большая, значит, охота. Ну, вот что. Я поговорю с господином исправником. Я попрошу его, чтобы тебе дать аттестацию, как коммерческому человеку, тогда на паспорте ты много выиграешь. Приходи завтра.
На другой день его позвали к исправнику. И после длинного сочувственного разговора послали в губернию бумагу, в которой Козодоев рекомендовался коммерческим человеком.
Кончилось тем, что через неделю у Козодоева была в руках маленькая книжечка, и еще исправник, который был покровителем искусства, от себя дал ему три рубля. Он при этом сказал Козодоеву:
— Странный ты человек, Козодоев! С тридцатью пятью рублями стремишься, Бог знает, куда, а меж тем покидаешь место, на котором все же у тебя хоть корм был. Так сказать, журавля в небе ловишь, а синицу из рук выпускаешь. Но, конечно, я не говорю… Это бывает… Бывает, что человек из ничего в большие люди выходит. Это как кому назначено. Может быть, и тебе назначено что-нибудь такое. Может быть, ты когда-нибудь прославишь наш уездный город…
После этой сочувственной речи Козодоев счел своим долгом отпеть последнюю обедню в хоре, на которой по какому-то необъяснимому капризу судьбы певчие пели тот самый концерт Бортнянского, который так восхитил Иванова-Звенигородского. С необыкновенным чувством пропел Козодоев свое соло: ‘Бла- же-эн му-уж, бо-я-а-а-йся Господа’!
И так умильно звучал его голос, столько в нем было задушевности и нежности, что некоторые дамы плакали. А после обедни Козодоев сказал регенту:
— Прощайте, отец регент! Я уезжаю.
— Что-о? Куда это?
— И сам хорошо не знаю. А только прощайте.
Он нарочно ничего не сказал про Италию, чтоб не заставить регента рассмеяться так же, как смеялись в полиции. Тут он, избегая дальнейших расспросов повернулся и ушел, а регент подумал:
— Выпил, должно быть, вчера больше, чем следует, а нынче не успел опохмелиться, вот у него в голове все и перепуталось.
Однако, скоро всем стало достоверно известно, что солист соборного хора, Феодор Козодоев исчез из пределов уездного города.

IV.

Но прежде, чем покинуть пределы уездного города, Козодоев сделал еще один очень важный визит.
Знакомств в городе у него было очень много, потому что, в качестве солиста соборного хора, он занимал видное положение и был в некотором роде значительною птицей. Но далеко не все знакомые годились для того, чтобы с ними можно было поговорить об интересовавшем его деле.
А дело было в том, что Италия вместе с Миланом все-таки были для него пустые звуки. Повертел он в руках свою тоненькую книжку, которую прислали ему из губернского города, перелистал раз с десяток, но нигде в ней не нашел никаких указаний на то, что такое Италия, что такое Милан и какого направления следует ему держаться, чтобы достигнуть этих неведомых стран.
Сходил он еще на вокзал который отстоял от города в двух верстах. Он знал, что там на стенах развешены большие листы с расписанием поездов и ему казалось естественным что, раз существуют на свете страна Италия и город Милан, то они, хотя ненароком, должны встретиться где-нибудь из этих листов.
Пришел он на вокзал и часа два тщательно изучал все расписания. Сперва он посвятил свое время ‘сызрано-вяземской’ дороги, потом ‘грязе-царицынской’, затем ‘ряжско-моршанской’, потом ‘московско-ярославской’, затем, при помощи своей не весьма большой грамотности, проштудировал еще с десяток родных дорог, но, как на ни в одной из них не нашел ни Италии, ни Милана.
Он вышел из терпения и сказал себе в душе: ‘нет, должно быть, это где-нибудь в другом месте’. Тут попался ему знакомый кондуктор, который, проходя мимо него ужасно торопливо, потому что поезд, с которым он ехал, отходил через пять минут, все же сделал ему честь и приподнял фуражку. Козодоев остановил его.
— Ах, здравствуйте, — сказал он, — сделайте мне пожалуйста такое одолжение… будьте так любезны…
— А! Козодоев! — наскоро промолвил кондуктор, — очень приятно! Извините, я спешу…
— Только всего два слова! — сказал Козодоев и при этом для верности взял его за рукав. — Вы вот все ездите по разным городам. Скажите, где находится город Милан?
— Милан? — кондуктор покачал головой. — Вам, должно быть, приснился такой город, Козодоев. Такого города нигде нет… Разве, может быть, где-нибудь в Азии или в Америке…
— Нет, есть такой город… — с убеждением заявил Козодоев.
— Позвольте. Может быть, вы смешали? Может быть, вам надо станцию Милашкино, а вы говорите Милан. Это есть. Одиннадцатая станция отсюда. С буфетом!..
— Нет, нет. Милан, а не Милашкино… А Италия? Может быть, вы знаете, где Италия?
— Италия? Это другое дело! Италию всякий дурак знает.
— Неужели? Так вы знаете? Где же она? Как в нее надо ехать?
— А как ехать — этого я вам не могу сказать. Это надо сперва поехать за границу.
— А это как?
— Точно не могу вам сказать. Извините, Козодоев, вот уже второй звонок. Сейчас будет третий.
И он ушел. Тогда Козодоев, отчаявшись узнать здесь что-нибудь дельное, придумал особую мысль. В числе его знакомых состоял надзиратель местной прогимназии, по имени Казаков. Этот человек почти каждое воскресенье приходил в собор, замыкая собою торжественное шествие учеников прогимназии, которые шли попарно, и в такие минуты он казался Козодоеву необыкновенно ученым человеком. Бывает такой наружный вид у людей что они, хотя бы только всего торговали мукой или шили сапоги, почему-то кажутся учеными, разумеется, пока не заговорят.
Но Казбеков мукой не торговал и сапог не шил, а состоял при ученом деле. Так что относительно его нельзя сказать ничего подобного. К нему-то Козодоев и пошел.
Знакомство их было больше уличное и церковное. В церкви Казбеков любил слушать. Kозодоева, когда тот пел, а на улице случалось, что они встретятся, и тогда Козодоев почтительно приподымет фуражку, а Казбеков скажет:
— А, Козодоев! Очень рад! У вас отличный голос! Ну, какой же концерт будете петь в будущее воскресенье?
Козодоев отвечал, если знал. Казбеков прибавлял: — Приду, непременно приду! У вас великолепный голос, Козодоев!
После этого они прощались и расставались. Поэтому Казбеков, который по случаю воскресенья был свободен и сидел дома, несколько удивился, увидев у себя солиста соборного хора, того самого солиста, который еще сегодня в последний раз выделывал свое знаменитое соло.
— А, Козодоев! Очень рад! У вас отличный голос!.. — сказал, было, он по привычке, но тотчас сообразил, что Козодоев у него в гостях и потому надо еще что-нибудь прибавить, он и прибавил: — Прошу садиться!
Козодоев сел и так как он вообще был не мастер на лишние слова и пел гораздо лучше, чем говорил, то и заявил прямо:
— Я к вам с просьбой, господин Казбеков. Вы человек ученый…
— Я-то? — спросил Казбеков. — Признаюсь, первый раз об этом слышу.
— Ну как же нет? Вы очень даже ученый человек. Это по всему видно. Так вот в чем моя просьба: будьте так добры, объясните мне, где это находится город Милан?
— Милан? Ну, для этого, господин Козодоев, у меня действительно учености хватит. Милан находится в Италии.
— Это я и сам знаю! — сказал Козодоев.
— Ну, значит, мы с вами знаем одно и то же.
— А Италия-то где?
— А Италия, господин Козодоев, в Европе.
— Вот оно что! Ну, а Европа же эта самая где будет?
— Да будет там же, где и была, полагаю я. На земном шаре…
— Гм… Да ведь земной шар, господин Казбеков, это так себе, для красного словца говорится. А собственно никакого шара, я думаю, и нет…
— Ну, это, знаете, смотря на чей взгляд! — ответил Казбеков, очевидно поняв, что по столь ученому вопросу с Козодоевым спорить не приходится.
— Так где же это будет? — продолжал спрашивать Козодоев.
— Это Европа-то? Да мы с вами, господин Козодоев, в Европе и сидим.
— То есть как?
— Да то есть так.
— Значит, Италия это — близко?
— Ну, не так-то уж. Да вам зачем Италия-то понадобилась?
— Вы только, господин Казбеков, никому не говорите. То есть можете даже говорить, только не сегодня и не завтра, а уж послезавтра. Я вам объясню. Я в Милан собираюсь ехать, петь учиться…
Казбеков в первую минуту удивился, но потом подумал, что в сущности это в порядке вещей. Отчего же Козодоеву, обладающему прекрасным голосом, не поучиться петь в Италии, а далее, постигнув всю его учебную первобытность, он вынес из другой комнаты глобус и прочитал ему краткую лекцию о земле затем достал атлас и самым точным образом рассказал, как Козодоев должен ехать, в каких больших городах останавливаться и прочее.
— А во сколько же это обойдется? — спросил Козодоев.
Казбеков подумал, порылся еще в какой-то книжке поработал карандашом и затем сказал:
— В третьем классе приблизительно рублей семьдесят…
— Семьдесят рублей?
Козодоев отодвинулся вместе с своим стулом.
— Нет, этого не может быть?
— Почему же не может быть?
— Потому… Потому что у меня всех денег только тридцать пять рублей.
— Ну, это, знаете, еще недостаточная причина! Так вы с тридцатью пятью рублями едете в Италию учиться? Это мудрено! Это очень мудрено, господин Козодоев!
Козодоев задумался и до того померк, что Казбекову даже стало его жаль. Он начал говорить ему что-то утешительное. Но минуты через две Козодоев поднял голову и просиял.
— Так это ж ежели ехать… А ежели пешком идти…
— Так это можно даром… — сказал Казбеков.
— Ну, так я пойду пешком. Так вот, по этим самым городам, что вы говорите, и пойду. Вы города-то мне все на бумажке напишите, я за них и буду цепляться. Может, где и подвезут… Что ж, неужели из-за такого пустяка я буду собственного счастья лишаться? Ежели мне Бог дал дар, так неужто должен я его в землю зарыть?
Казбекову такое рассуждение понравилось. Он увидел в этих словах проявление характера и оценил это.
Далее Козодоев откровенно рассказал ему о своем визите к оперному певцу Иванову-Звенигородскому, о том, как копил деньги, обедая на свой счет всего только раз в неделю, как исправник в качестве покровителя искусства, выхлопотал ему дешевый паспорт и даже дал от себя три рубля. Казбеков и дивился и одобрял.
— Да, — сказал он, — для всякого другого ехать в Италию учиться с тридцатью пятью рублями в кармане было бы величайшей глупостью, а для вас, Козодоев, при таком вашем характере, это ничего. Вы непременно чего-нибудь добьетесь.
Затем он записал ему города и пожелал счастливого пути. Он прибавил:
— Я бы охотно поделился с вами и прибавил бы что-нибудь к вашим тридцати пяти рублям, но я жалованья получаю всего двадцать пять рублей в месяц и при этом обедаю каждый день на свой счет и в настоящее время у меня в кармане всего только один рубль двадцать копеек.
Козодоев поблагодарил его за доброе желание и расстался с ним.
Теперь ему оставалось свести последние счеты в уездном городе М. Это было сделать очень легко, потому что у него тут не было, решительно никаких кровных связей. Пришел он сюда невзначай, уходил тоже невзначай.
Верстах в полутораста, правда, в церковной сторожке при бедной сельской церкви, ютилась его старая-престарая мать, вдова пономаря. Но с тех пор как он покинул те места и стал солистом соборного хора, он об ней всего раза два слышал от случайно попавшихся на базаре земляков, что она жива, и этим ограничивались его сыновние отношения. Он имел основание думать, что она и по сие время жива, так как ни от кого не слыхал, чтобы она умерла.
Когда он задумался над вопросом: что самое важное ему еще надлежит совершить в уездном городе, то единственное, что пришло ему в голову, было следующее: во-первых, сходить к цирюльнику и подстричься, во-вторых, отправиться в баню и вымыться перед долгим путешествием и, наконец, в-третьих, купить и водрузить на каблуках крепкие подковы, а еще одну пару взять про запас. Все это он совершил на другой день после воскресенья, когда простился с регентом и получил указания от надзирателя Казакова.
Затем, проспав еще одну ночь в уездном городе М., он взял свою толстую сучковатую палку, которую самолично когда-то вырезал в лесу, положил ее на правое плечо, а с заднего конца ее повесил кошелку, в которой была одна перемена белья, гривенничная булка и пара колбасок, стоивших всего пять копеек. В карман сунул свой заграничный паспорт, и с таким багажом предпринял путешествие в Италию.
Странно было разве только то, что он, взяв направление к вокзалу, не зашел туда, а прошел мимо и в то время, как по рельсам проходили поезда один за другим, часто перегоняя его и затем исчезая в пространстве, он шагал своими длинными ногами, неторопливо двигаясь по пыльной проселочной дороге, идя вдоль железнодорожного пути, который служил ему вместо путеводной звезды.
Так началось путешествие бывшего солиста соборного хора в Италию, а чем оно кончилось и к чему привело, это нам станет известно впоследствии.
Тут мы опять должны предоставить нашему герою продолжать свой путь. Мы встречаем уже его дней через пять после того, когда он вступил в пределы большого города и его сразу оглушил неистовый стук экипажных колес, какого он не слыхал еще ни в одном городе.
После свежего чистого воздуха полей, по которым он шел, дрянной воздух этого города показался ему адом. Известковая пыль пропитывала его, попадала в рот и трещала в зубах. Жара была такая, как будто город со всеми домами и жителями варился в огромном котле.
— Вот так Милан! — сказал Козодоев, — вот так город! Да тут прямо пропасть можно.
Дело было после полудня. Случай устроил так, что Козодоев попал в большой парк, стоявший посреди города. Народу было мало, потому что в эту пору все жители старались прятаться от жары в домах. Он подошел к скамейке снял с палки кошелку и положил ее рядом с собой, а сам сел, облокотился на спинку и в ту же минуту заснул.
Тут разом сказалась вся усталость, которую он нажил за долгий путь. В тот момент, когда он достиг цели и увидел себя в этом желанном Милане, вдруг как внезапно опустившаяся струна на скрипке, упало то страшное напряжение воли, которое влекло его все дальше и дальше и поддерживало в нем силы.
Он заснул, как убитый и уже не чувствовал, как солнце спустилось к западу, как собиралась в саду публика и наполняла аллеи городского сада, как мало-помалу собралась вокруг него толпа, и все глядели на него, разинув рты, потому что никогда не видали еще человека в такой странной одежде, не видели они ни высоких сапог бутылками, ни ситцевой полинявшей косоворотки, ни блиновидной фуражки, которая едва прикрывала его сильно разросшиеся и побелевшие от солнечных лучей кудри.
Толпа шумела и галдела. Слышались отовсюду остроумные замечания, которые, впрочем, если бы даже Козодоев их слышал, пропали бы для него бесследно, так как они произносились на языке ему непонятном. Но все равно он ничего не слышал, он спал за три с лишним месяца.
Но тут произошло то, что бывало всегда во время путешествия Козодоева. Если бы он проснулся скоро, то нельзя угадать, чем бы это разрешилось. Но так как он спал слишком долго, так что уже и солнце зашло и на улицах стемнело, то уличным зевакам надоело глазеть на него и изощряться в остроумии, и они мало-помалу разошлись.
Только ходивший неподалеку полицейский от времени до времени искоса посматривал на него.
И когда на соседней башне пробило десять часовых ударов, то тут Козодоев открыл глаза и очень удивился, увидев себя в неведомом саду, где горели фонари и оставшаяся еще публика сновала по аллеям.
Он протер глаза, потом, вспомнив о свой кошелке, захватил ее и поднялся без всякого, однакож, намерения.
Полицейский пристально следил за ним, но, должно быть, убедился, что в толстой палке пришлеца не заключается никаких воинственных намерений, потому что не пошел вслед за ним. Козодоев вышел из сада и очутился на городской улице.

V.

Ему ничего не оставалось, как только начать путешествие по городским улицам. И это путешествие было сопряжено для него с особыми ощущениями, которые даже с первого взгляда могут показаться странными.
На что бы ни посмотрел Козодоев, все его удивляло. Странно, что большой город удивлял человека, который в течение трех месяцев прошел не один город побольше этого и видел уже много чудес. А между тем он как будто бы в первый раз видел эти огромные дома, памятники, это яркое освещение улиц и окон. На каждом шагу он останавливался, подымал голову и, разинув рот, с изумлением все осматривал.
Меж тем тут не было ничего удивительного. До сих пор Козодоев шел, а теперь он пришел. До сих пор он все стремился вперед и вперед, и цель его была вдали от него, и вся задача его была в том, чтобы хоть чуточку к ней приблизиться. Он так был охвачен этой своей целью, что не хотел и не мог смотреть по сторонам, и потому все, что было на пути, что в другом состоянии могло бы поразить его, до него не касалось. Теперь он, хотя был на улице и не имел пристанища, не понимал языка, не был знаком ни с одной душой в этом городе, все же чувствовал, что он дошел до цели, и что теперь это стремление уже кончилось. Поэтому он не мог не заняться тем, что его окружало.
И он заглядывал в широкие окна освещенных внутри ресторанов, удивлялся, что комнаты наполнены народом, что все сидят в шапках, что-то едят и пьют. На пути он встретил огромный блестящий своими белыми стенами собор и с изумлением обошел его несколько раз. Идя по тротуару, он постоянно натыкался на столики, которые были наставлены у маленьких кафе. Он сталкивался и с прохожими, потому что не умел ходить по городу. Наконец, он подошел к огромному ресторану и увидел множество людей, которые, сидя на улице за маленькими столикам, что-то ели и пили. Он как-то невольно остановился. В двух шагах от него сидел господин в цилиндре, перед ним был прибор, он ел, очевидно, что-то вкусное, потому что запах доходил до носа Козодоева и раздражал его. У него явилось ощущение голода. Ведь уже недели три он не ел ничего горячего, а все питался хлебом и водой.
Козодоев задумался. Он испытывал сильное колебание. До сих пор во время путешествия этих колебаний у него ни разу не было. Ему не приходило в голову, что можно позволить себе есть мясо, которое стоит дорого. А тут ему неотразимо захотелось именно мяса и именно такого, какое ел господин. Ему казалось, что ничего более вкусного во всей природе нельзя найти.
Он справился с своим кошельком: там оказались три серебряных монеты, каждая по лире. Он научился различать деньги. Довольно неприятный опыт научил его этому. Первую границу из России он перешел, еще будучи невинным по этой части. Тогда он не знал, что в разных странах существуют разные деньги и не позаботился о том, чтобы разменять свои. Но не прошло и несколько часов, как ему в небольшом городишке понадобилось купить хлеба. Он зашел в лавку, ткнул пальцем хлеб, который ему понравился, и предложил за него свои деньги. Торговавший хлебом немец с презрением посмотрел на медный пятак. Козодоев в первую минуту не понял, в чем дело, но догадливый немец показал ему настоящие деньги. Он ушел ни с чем и голодный, но в то время, когда совершал свой переход от этого города к другому, начал соображать и понял, что существуют другие деньги, на которые он может разменять свои. Это он сделал в следующем городе и тогда очень просто и легко добыл себе хлеб. Тогда он начал, приходя в новую страну, прежде всего присматриваться, какие здесь были деньги, и его небольшие сбережения несколько раз уже переменяли свою форму.
Как ни старался, однако, он экономить, а все-таки у него осталось всего-навсего три лиры. Он положил кошелек обратно в карман и долго стоял в большой нерешительности, невдалеке от столика, на котором было это вкусное блюдо. На тарелке лежали небольшие кусочки мяса, облитые красным помидорным соусом. Ему нестерпимо хотелось попробовать этих кусочков. С каждой минутой аппетит увеличивался и становился таким, что Козодоев уже почти не мог с ним бороться. Он не остановился бы даже перед тем, если бы ему пришлось заплатить за это удовольствие все три лиры. Им овладевала какая-то жадность человека, не евшего мяса в течение нескольких недель и наконец увидевшего мясо. Но он не был уверен в том, что на это хватит трех лир. Ресторан был огромный, внутри его играла музыка, и публика, сидевшая за столиками, была такая приличная.
Но вот господин в высокой шляпе съел до последнего кусочка мясо под красным соусом и даже вытер тарелку хлебом, который тоже съел, — должно быть, у него аппетит был не хуже, чем у Козодоева, — затем выпил стакан пива. Потом он подозвал лакея и дал ему монету. Козодоев пристально присматривался к этой монете, чтобы не ошибиться. Но к его величайшему удовольствию, это была только всего лира. ‘Неужели это так дешево?’ — мысленно спросил он сам себя.
Между тем лакей, взявши лиру, дал господину еще несколько медных монет сдачи.
— Ну, это можно! На это у меня хватит! — сказал себе Козодоев и сейчас же сел рядом за другим столиком.
Лакей с величайшим удивлением подошел к нему и спросил у него что-то по-итальянски.
— Эка! Эка! — промолвил Козодоев и при этом ткнул пальцем по направлению к столику соседа, главным образом, напирая на тарелку, в которой, впрочем, уже не было ничего, затем тот же самый палец обратил в свою сторону для указания на то, что это именно он хочет есть и затем еще прибавил: — Манжар!
Лакей прыснул, но, должно быть, понял.
— A, mangiare! — быстро сказал он, весело смеясь, потом, подойдя к столику соседа, прикоснулся к тарелкам и взглянул на Kозодоева, а тот утвердительно кивнул головой и дело таким образом было слажено. Минут через пять перед Козодоевым стояла тарелка, на которой красовались кусочки мяса, залитые красным соусом. Соседняя публика обратила на него благосклонное внимание и осматривала его во все глаза. Но он этому не придавал значения. Он ел с зверским аппетитом и, когда мяса уже на тарелке не осталось, то, пользуясь хорошим примером своего соседа, он аккуратно при помощи хлеба вылизал весь соус на тарелке. Затем подозвал пальцем лакея, дал ему лиру, получил сдачу и ушел.
Затем он пошел без цели, рассчитывая, что наткнется на какой-нибудь сад, так это и вышло. Он дошел до городской черты, очутился в саду, сел на скамейку и просидел таким образом всю ночь.
Когда стало светать, им овладела дремота, он заснул и проснулся, когда уже взошло солнце. Тут, неизвестно почему, на него напало раздумье. Это было раздумье человека, который, придя, по-видимому, к цели, увидел, что она так же далека от него, как и прежде. В кошельке у него было две лиры. Где же он будет жить? Что будет есть? Человек он был довольно беззаботный насчет всех этих вопросов, но все же очень хорошо понимал, что на две лиры долго не проживешь. Даже в уездном городе М. на двенадцать с полтиной рублей в месяц ему было жить трудновато. А это не уездный город, да и двенадцати с полтиной ему здесь не дадут.
А пение? Ведь он, кажется, пришел сюда учиться петь? Это было несомненно. Он до сих пор не останавливался на мысли, как это произойдет. Теперь он вдруг стал думать об этом.
Пение по-итальянски ‘канто’, он это узнал уже несколько дней тому назад, и тогда же он решил, что с этим словом он многого добьется, если будет обращаться с ним к каждому встречному, но до сих пор, разумеется, он не мог этого испробовать.
День между тем проходил. Ему оставалось только ходить по городу, другого занятия никакого не предстояло. Он и ходил целый день, но вдруг у него заболели ноги. И это показалось ему странным. Три месяца человек почти непрерывно шел пешком, делая только короткие остановки для того, чтобы отдохнуть, и ни разу ноги не заявляли о себе, всегда он чувствовал их здоровыми и свежими, а тут вдруг начали болеть и как раз в то время, когда он перестал ходить и когда он мог, усевшись на скамейке в саду, просидеть там весь день и всю ночь.
К вечеру у него в кошельке уже осталась одна лира. Из этого он сделал вывод, что в этом городе, чтобы прожить день, требуется лира. Наступила ночь, вдруг на него напал страх. Что же это будет? Кругом ходят люди, а для него они точно и не люди. Они движутся, разговаривают, смеются, делают все то же, что делали люди в других городах и в уездном городе М. Но он их не понимает, и они на него не обращают внимания и, чтобы с ним ни случилось, все равно они его не поймут и не обратят на него внимания. От этого ему становилось жутко. Он, конечно, слишком далеко не углублялся в этот вопрос, но просто на него напало какое-то новое состояние. А Козодоев был такого рода человек, что не мог оставаться долго в унынии. Он скоро находил исход и его бодрость быстро восстановлялась. И он решил завтра же с утра начать добиваться чего-нибудь. Чего и каким образом, он, конечно, не мог предусмотреть.
На другой день первое, что он увидел, был полицейский, который стоял на углу двух улиц. К нему он подошел и остановился.
— Э? — промолвил полицейский, увидя перед собой человека, который стоит с очевидным намерением что-то сказать но ничего не говорит, а только размахивает руками.
— Канто! — сказал Козодоев.
— Канто? — спросил полицейский.
— Ну, канто, канто! — и для большей убедительности он открыл рот и пропел полицейскому гамму: А-га-га-га!
Полицейский слегка отступил от него и с изумлением заглянул ему в рот. — Bella voce! — сказал он. — Molto bella voce! Francesa?
— Руссо! Руссо! — сказал Козодоев.
— Э? Руссо?.. — и он начал что-то объяснять Козодоеву, куда-то указывал, называл какие-то улицы, но Козодоев ничего не понял. Полицейский кончил свои объяснения, а затем отвернулся и занялся чем-то другим. Козодоев ушел и, почувствовав аппетит, разменял свою последнюю лиру.
К вечеру в кармане у него была совершенная пустота, и при этом ноги почему-то нестерпимо болели. Следующий день он провел уже без пищи. Это было очень неприятно. Наступило новое утро. Козодоев почувствовал, что аппетит у него делается мучительным. Это было в очень ранний час, когда на улице еще было мало народу. Он вышел на широкую улицу, усаженную красивыми зеленоверхими деревьями и заметил несколько субъектов, которые, стоя вряд, двигали метлами, очевидно заметая улицы. Он остановился и смотрел. Его о чем-то спросили. Он покачал головой в знак того, что не понимает. Но люди были, очевидно, любопытны и опять начали расспрашивать его и в этих вопросах, соединенных с тщательным осматриванием его костюма, ему послышалось знакомое слово: ‘Манжар’ и он обрадовался этому слову и повторил:
— Манжар! Манжар! — он сказал это с большим чувством, потому что ему действительно страшно хотелось есть.
— Э? Mangiar? — повторил итальянец и ткнул ему в руки метлу.
Козодоев обрадовался этой метле, как какой-нибудь драгоценной находке и начал неистово мести улицу. Он обрадовался главным образом тому, что все-таки вот его поняли.
Вместе с другими он мел улицу часа три. Солнце уже поднялось довольно высоко, и на улице появились деловые люди, которые спешили куда-то. Пыль, подымавшаяся от их работы, очевидно мешала прохожим. Кто-то пришел и сделал знак, чтобы они перестали. У него отобрали метлу и после этого в руке его очутилось несколько сантимов.
— Э, — подумал Козодоев — не пропаду.
Трое метельщиков, намереваясь уйти, поманили его, давая ему этим знать, чтобы он шел за ними, и при этом ему послышалось новое слово: ‘андиам, андиам’. Он пошел вслед за ними и очутился в узенькой улице, потом спустился вместе с другими в какое-то низкое помещение, которое оказалось маленьким и довольно грязным кабачком. Тут он что-то ел и запивал скверным кислым вином.
Для него было очевидно, что он служил предметом общего внимания, к нему обращались с расспросами, и он, ничего в них не понимая, на все отвечал одним словом: — руссо!
За этим последовали восклицаний затем новые расспросы, на которые Козодоев ответил другим известным ему словом: — канто! и при этом показал на горло.
— Э, канто! Кантате! Кантате!
Ему делали жесты, означавшие, очевидно, просьбу, чтобы он пел. Он был некоторое время в затруднении, но так как ему подлили еще вина и он его выпил, то у него явилась некоторая храбрость и он уме довольно смело спросил: — канто руссо?
— Руссо, — ответили ему.
Тогда он больше уже не колебался и запел высоким звучным голосом: — ‘эх, не одна во поле дороженька, в поле пролегала!!.
Он пел, а хозяин и посетители с странным вниманием, почти с изумлением слушали его, а когда окончил, раздались слова, которые, хотя он и не понимал очевидно, означали большую похвалу. — О, о! — восклицали все в один голос: брилльянте! брилльянтиссима воче! При этом ему подливали вина и накладывали на тарелку каких-то яств потом жали ему рук хлопали по плечу и все говорили — руссо, руссо! белля воче! Артисто! Гранде артисто!
Козодоев был чрезвычайно доволен знакомством. Он наелся какой-то вареной мерзости, напился скверного вина и, когда отдал хозяину свою монету, которую только что заработал, то ему еще дали сдачи.
— Нет, не пропаду! Окончательно не пропаду, — вторично сказал себе Козодоев.
Вечером после долгого шлянья по городу он пришел в тот же ресторанчик. Хозяин узнал его и опять задал ему несколько вопросов. А у Козодоева была цель. За последние дни ему уже надоело спать в сидячем положении и так хотелось растянуться во весь свой огромный рост. Он все это и объяснил хозяину, но объяснил, разумеется, не произнесши ни одного слова. Он научился необыкновенно выразительно жестикулировать. Если бы кто-нибудь посмотрел на него со стороны, то наверно принял бы его за очень ученого немого.
Ему позволили заснуть где-то в сарае, где в соседстве с ним стояли пустые бутылки, какая-то битая посуда и еще какие-то предметы, значение которых он даже не мог определить. А на утро он поднялся рано и, разумеется, первым делом направился в то счастливое место, где вчера он сделал такое приятное знакомство. На этот раз метла ему досталась уже как бы по праву. Вчерашние приятели приветствовали его, очень много говорили что-то все про ‘канто’, но разумеется, никто не понимал его цели.
Таким образом, прошло дней пять. Однажды Козодоев спросил себя: — Ну, хорошо, я мету улицы, я сплю в сарае. Положим, жить таким образом можно, но спрашивается: для какого черта я сюда пришел? Для какого дьявола я шагал три месяца пешком? Неужто для того, чтобы мести улицы в этом городе и спать в сарае?.. И ему в этот момент показалось что его предприятие, в сущности, было бессмысленное. Большой город и все в нем хорошо, все так красиво, всего так много, а толку никакого не выходит. И он старался вникнуть в свое положение и придумать что-нибудь другое, но ничего ему не оставалось, как каждое утро являться на то место, где надо было мести, а ночь проводить в сарае, который, все еще продолжал уступать ему очевидно добрый ресторатор. Такого рода мрачные мысли приходили ему теперь уже каждый день.
В один из таких дней он проснулся в каком-то особенно решительном настроении духа, отправился по обыкновению на свой утренний пост, а когда часов около десяти кончил мести улицу и получил следующие ему сантимы, а затем поставил метлу куда следует, то, к удивлению товарищей, не пошел с ними в кабачок, а отправился бродить по городу и в душе его было какое-то непреклонное решение в этот день непременно добиться какой-нибудь перемены.
На пути своем он встречал все знакомые места, которые он видел уже в первый вечер своего появления в этом городе. Он узнал огромный белый собор, ажурные колонны которого теперь, при солнечном освещении, казались ему словно прозрачными. Он узнал галерею с широким входом, перед которым остановился, а затем вошел в нее. В ней было много важных господ, одетых прилично. Целый ряд кафе, столики, выставленные наружу. Он медленно проходил мимо, и все на него глядели. Некоторые господа, несмотря на свою важность, делали замечания, которых он не понимал.
Вдруг до слуха его долетели слова, которые его ошеломили:
— А я тебе говорю, — отчеканивал довольно тонкий теноровый голос, — что твой Буцини сапожник, а не маэстро!
Он так и остолбенел и не мог двинуться дальше. Он повернул лицо в ту сторону, где стояли столики и увидел за одним из них двух молодых людей которые, глотая какую-то красную жидкость из маленьких рюмочек, горячо спорили. Они говорили по-русски.
Знал очень хорошо Козодоев, что неловко ни с того ни с сего подходить к посторонним людям и затевать с ними разговор. Знал он также, что на нем был самый неприличный костюм, какой только можно представить, и что его непременно примут за какого-нибудь плута или разбойника и тем не менее не мог выдержать и подошел к ним.
— Извините! — очень несмело промолвил он. — Позвольте вам сказать несколько слов.
Ему показалось, что слова выходят из его уст как-то несвободно, как будто ему приходилось теперь только сочинять их. Это произошло оттого, что он уже три месяца не произносил вслух ни одной связной фразы по-русски.
Собеседники посмотрели на него довольно сурово и оба разом отодвинулись в сторону. Козодоев заметил это движение и тотчас же прибавил: — Вы, может, думаете, что я нищий и денег просить буду? Нет, я не денег…
— Что же вам надо?
— Дозвольте присесть, а то все на меня смотрят… Я плохо одет… Только это оттого, что я три месяца пешком шел.
— Пешком? — с изумлением спросил его один из собеседников. — Откуда же это?
— Из самой России. Из уездного города М.
— Садитесь пожалуйста — уже более любезно сказали ему.
— Я вам расскажу! — промолвил Козодоев, садясь на предложенный ему стул, — видите, у меня голос замечательный.
— Даже замечательный? — с явным недоверием спросили его.
— Да, замечательный. Мне сказал это один проезжий артист. Он приехал в наш город и концерт давал, а я в соборном хору тогда пел, солистом был. Вот как он приехал концерт давать, я и пошел и стал его слушать. Человек он уже немолодой, а фамилия его Иванов-Звенигородский.
— А, Звенигородский! — воскликнул один из русских, — слышал, знаю. Только у него уже голоса совсем не осталось, а когда-то был… Певец известный.
— Да, вот это самое и мне показалось. Слушаю — поет человек, все как следует, а вот одного только у него и нету: голоса? Так вот я это его послушал и подумал: ежели без голоса можно такие штуки выделывать, так что же с голосом? А у меня голос, — все говорят! Я и пошел к нему на квартиру и говорю: послушайте меня. Он согласился, я ему пропел соло из концерта Бортнянского ‘Блажен муж’… Что ж мне больше петь? Я человек неученый… Он это как услышал, так даже вскочил. С таким, говорит, голосом я бы миллионы нажил! Поезжайте в Италию, в Милан, там научитесь всему. Я это себе и вбил в голову, словно как гвоздь какой-нибудь, и стал я голодом себя морить, чтобы денег собрать на Италию: раз в неделю обедал. И по прошествии почти года, собрал я тридцать пять рублей денег, да господин исправник три рубля от себя дали. И с этими деньгами я и снялся с места… Да вот пешком и иду… Более трех месяцев шел и, наконец, пришел в Милан, а когда пришел, так у меня всего три лиры осталось. Я эти три лиры проел. Один день совсем голодал. А потом на метельщиков наткнулся и стал улицы мести, а спал я в сарайчике. Там трактирчик такой маленький есть. Я им ‘Не одна во поле дороженька’ пропел, так они меня за это одобрили и спать в сарайчике позволили. Только проку от этого мало. Так я и пошел сегодня, — думаю, хоть тресну, а чего-нибудь таки добьюсь. Услышал, что вот по-русски говорят и кинулся. Уж извините, а только научите меня, ради Христа, где здесь этому самому пению обучиться можно?
Козодоев рассказывал все это с такой простотой и искренностью, что им не пришло и в голову усомниться в справедливости его рассказа, да и то сказать — такой истории, пожалуй, и не выдумаешь. Словом, молодые люди заинтересовались человеком, который, поверив на слово проезжему артисту, пешком дошел от русского уездного города до Милана.
— Что ж, надо вас послушать! — сказал один.
— Ради Христа, послушайте! — ответил Козодоев и прибавил, — а вы кто будете?
— Мы певцы.
— Тоже учитесь?
— Учимся.
— Вот случай какой! — почти с умилением сказал Козодоев.
Молодые люди расплатились с кафе и поднялись, Козодоев пошел с ними. Они направились на квартиру одного из них. Один говорил тенором, другой басом, шли довольно долго. Наконец пришли.
Они поднялись в четвертый этаж и вошли в небольшую комнату в два окна, выходившие куда-то на крышу. В комнате было немного мебели, стояла кровать и фортепиано.
— Что ж вы поете? — спросил Козодоева бас.
— Я больше духовное песнопение. Пять лет в соборном хору состоял! — ответил Козодоев.
— А русских песен не поете.
— Да вот разве ‘Не одна во поле дороженька’.
— Ну, вот и ладно, пойте ‘дороженьку’.
И бас сел на фортепиано и взял аккорд. Козодоев сразу попал в тон и запел. При первых звуках его голоса молодые люди переглянулись. Потом переглядывались часто, и взгляды их выражали что-то важное.
Козодоев кончил, взял удивительно высокую, ясную и тихую ноту, которую долго тянул, пока она не замерла. Молодые люди молчали.
— А, что ж вы скажете? — спросил Козодоев.
Тенор встал и начал ходить по комнате, и в шагах его было заметно величайшее волнение.
— Я скажу, — промолвил он каким-то особенным дрожащим голосом, — я скажу, что ваш голос…
Но он не кончил, круто повернул к столу, хватил по столу изо всей силы кулаком и воскликнул: — черт возьми, я давно говорю, что мне с моим голосом кошачьи концерты давать!
Козодоев смотрел на него во все глаза и ничего не понимал.
— Что это вы говорите? — спросил он.
Но тот сидел за столом, подперши голову руками, с видом отчаяния. Бас старался утешить его.
— Что за пустяки ты говоришь! У тебя, конечно, нет такой силы в голосе, нет такой легкости, но из этого ровно ничего не следует: ты отлично знаешь, что значит школа в пении.
— О, сила! — выразительно воскликнул молодой человек. — Школа! А тембр, тембр! Ведь у него дивный тембр! Ведь вот он ничему не учился, поет, как сапожник, там какую-то ‘не одну дороженьку’, а у меня все внутри перевернулось. Спойте еще что-нибудь.
— Разве ‘Не белы снеги?’ — спросил Козодоев.
— Э, все равно.
— Что ж, я спою с удовольствием!
Бас опять сел за рояль, раздался аккорд Козодоев запел.
Тенор сидел мрачный и слушал, потом встал и с волнением промолвил:
— По-моему, вам и учиться не надо, у вас все готово. У вас голос от природы прекрасно поставлен. Станете учиться у этих разбойников, они вам только голос надорвут и испортят. От этих сапожников ничего другого не дождетесь.
— Как сапожников? — наивно спросил Козодоев, — разве здесь сапожники пению учат.
— Он так же наивен, как его голос! — сказал бас.
— Да, батюшка, я уже пять лет учусь здесь, у одиннадцати профессоров перебывал и все-таки никакого толку не вижу. Это, должно быть, от того, что у меня голосу нет. А сколько денег ушло на это! Я за эти годы на одних учителей около пяти тысяч истратил.
— Господи! — с искренним ужасом воскликнул Козодоев, — пять тысяч рублей! — А у меня всех-то денег 60 сантимов. Что ж я буду делать?
— Э, да вам никаких денег и не нужно! — махнув на него рукой, сказал тенор.
— Как не нужно?
— Да так, не нужно. Вас даром учить будут и еще кормить станут …
— Как же это так?
— А вот увидите. Только одно заметьте: не идите к первому встречному, потому что за вас всякий профессор ухватится, как за дойную корову. А выберите настоящего хорошего профессора.
Ничего из этих слов не понял Козодоев, кроме одного: что он недаром пришел в Милан что из этого будет какой-то большой толк.

VI.

Тенор оказался по фамилии Новинский, а бас Баглаев. Они были приятели, каждый день встречались с утра и почти все время проводили вместе. Половина этого времени уходила на пение, несколько часов они проводили у своих профессоров, каждый у разного. Нередко между ними возникали споры о достоинствах профессоров. Баглаев все звал Новинского к своему Буцини, а Новинский утверждал, что он сапожник.
Квартира, на которой происходила проба, оказалась принадлежащей Баглаеву. Когда все обстоятельства выяснились, и для всех стало несомненно, что Козодоеву некуда деваться, Баглаев сказал ему:
— Ну, вы пока оставайтесь у меня. Вот на этом диване и поместитесь. Он вам немного короток, но ведь вы во время путешествия спали чуть ли не на ходу так что вам ничего, а затем мы подумаем о вашей судьбе.
Козодоев, разумеется, согласился. Баглаев был человек со средствами. Он всегда имел вид спокойный, никогда не кипятился, как Новинский, и обо всем говорил с добродушной улыбкой.
— И знаете, — сказал он Козодоеву на другой день после их встречи, — вам нельзя оставаться в таком костюме на вас все обращают внимание, это неприятно. У меня есть кое-что в запасе попробуйте переодеться.
Козодоев отобрал из его одежды то, что, по его мнению к нему подходило и переоделся. Пиджак оказался узковат, а брюки коротковаты, но все же это было несравненно лучше того, что он носил до сих пор. Шляпу пришлось купить, и Баглаев купил ему желтую соломенную с широкими полями. Козодоев совершенно преобразился.
— Только вот что, — молвил он несколько стыдливо, запинаясь, — когда ж я вам все это отдам? Я признаться, никогда никому еще не был должен.
— Да ведь вы будете за один вечер получать в сто раз больше, чем все это стоит! — сказал Баглаев.
— Да неужто же это, в самом деле, правда? Так ли это? — скептически спрашивал Козодоев, — и не понимаю я, за что тут платят? Ну, что вышел человек на сцену и попел… Много ли это ему стоит? За что ж тут большие деньги платить.
— Ну, этого объяснить вам не могу. Когда-нибудь, может быть, сами поймете.
Новинский между тем взял на себя переговоры с известнейшим в городе, и даже во всей Италии, маэстро, носившем фамилию Пуццини. Маэстро этот давно уже не занимался черной работой, не брался за, так называемый сырой материал, не ставил голосов. К нему являлись певцы, уже прошедшие эту процедуру постановки голосов и желавшие приготовляться прямо на сцену. Своим ремеслом он нажил уже порядочное состояние. у него был в городе свой большой и доходный дом. А ремесло это заключалось в том, что он брал, так сказать, в аренду молодых певцов, которые приходили к нему учиться, если находил, что у них есть достаточно данных для хорошей карьеры. Судя потому, какой он выстроил себе дом, надо было думать, что занятие это было очень выгодно.
Новинский переговорил с маэстро, и они условились в дне и часе. Между тем в это время они исследовали все способности Козодоева. Главным образом нужно было чтение нот, и когда Козодоева заставили петь с листа, то оказалось, что он читает ноты, как книгу. Этому он научился за пять лет пребывания в соборном хоре города М.
Наступил день, когда Новинский и Баглаев, оба вместе, повели Козодоева к маэстро.
Козодоев прежде всего был поражен необыкновенно шикарной лестницей, по которой они поднимались, а потом и обстановкой в доме маэстро. Пуццини жил хорошо. Это был толстый старикашка, с толстыми отвислыми лоснящимися щеками куцей бородкой и целым лесом выразительных бровей. Говорил он по-французски, но для Козодоева это было все равно.
Пуццини при первой же встрече дружески похлопал его по плечу и сказал, осмотрев его с ног до головы: — Brave garГon. Voila la poitrine! — воскликнул он, положив ладонь на грудь Козодоева.
Его предупредили, что Козодоев поет только народные песни. Баглаев сел за фортепиано, и Козодоев запел то, что уже до известной степени сыграло важную роль в его жизни: ‘Ах, не одна во поле дороженька, в поле пролегала’.
Пуццини внимательно выслушал песню, потом свистнул, а затем воскликнул:
— Mais c’est une voix homerique.
— А что, он похвалил? — спросил Козодоев Новинского.
— Еще как! — ответили ему.
Потом Пуццини сам сел за рояль и заставлял его брать различные ноты и в заключение объяснил:
— Он еще сапожник, но через два года будет певец. Будет ли из него артист, не знаю. Во всяком случае он будет брать по триста франков за выхода это минимум!
Козодоеву перевели. Он захлопал глазами от изумления и радости. Затем начался деловой разговор. Пуццини любил выражаться прямо, без обиняков и просто определил свои условии в течение двух лет он будет учить Козодоева даром и, кроме того, будет выдавать ему по сто пятьдесят франков в месяц, затем после двух лет он доставит ему ангажемент, и каково бы ни было его жалованье, в течение пяти лет Козодоев будет получать только половину, а другую половину Пуццини. Это были его обычные условия. Случалось, что иные торговались с ним и выторговывали один или полтора года.
Козодоеву перевели, он подумал и затем сказал: — А не слишком ли он много заработает?
— Ну, уж вам разбирать не приходится в вашем положении! — заметил ему Баглаев.
— Только вот что, синьор Баглаев, — прибавил Пуццини, — я ведь этого господина совсем не знаю и контракт с ним для меня пустой звук, придется еще и вам поучиться.
Козодоеву и это перевели. — Как же вы можете ручаться, — сказал он, — вы меня всего три дня знаете.
— А разве вы собираетесь надуть меня? — добродушно спросил Баглаев.
— Да ведь человек всегда хоть немного жулик, как же ему верить? Я, положим, надуть вас не собираюсь, а все же всегда надо человека опасаться.
Столь наивное рассуждение дало Баглаеву основание думать, что едва ли этот человек его надует. Он рисковал уже не в первый раз в течение трех лет, что провел в Милане. В качестве человека со средствами, он чуть ли не всем певцам, и русским и иностранным, давал взаймы. Правда, в одни руки приходилось давать мелочь, но из мелочей образовался ежегодный налог тысячи в две лир, а обратно получалась из него разве десятая часть. Но такого случая у него еще не было. Такой черноземной фигуры, какую представлял из себя Козодоев, ему еще не попадалось.
— Ну а скажите, — спросили Козодоева, — полтораста лир в месяц вам достаточно?
— Да я даже не знаю, на что мне такая прорва! Куда я их дену?
— Ну, это вам теперь так кажется, а поживете, потребности разрастутся и еще покажется мало.
Они вчетвером поехали в какое-то официальное место, там довольно долго составляли и писали условие. Козодоеву все дословно перевели, он обсуждал каждую фразу и на всякую высказывал резонное замечание. Видно было, что этот человек не хотел дать себя в обиду. Замечания его были переведены Пуццини и тот сказал:
— Я только вижу одно, что он не глупый малый, тем лучше. Будет артистом.
Наконец, подписали условие. Ну, — сказал Козодоеву Баглаев, — теперь вы законтрактованы на семь лет, два года будете учиться, а пять лет на сцене. Ваша карьера теперь от вас зависит. Бог дал вам очень много, вы даже и не понимаете, сколько, но и вы сами должны еще много сделать.
— Это чтобы работать? — спросил Козодоев. — Да я буду работать, как пара волов, пусть только учат.
Пуццини еще раз похлопал его по плечу, а когда, согласно контракту, выдавал ему сто пятьдесят франков на первый месяц, то даже дружелюбнейшим образом потрепал по животу. Он был очень доволен своим приобретением.
Когда они вышли, Козодоев обратился к молодом людям с особой просьбой: — А есть тут наша русская церковь? Хотел бы я сходить туда!
Новинский и Баглаев не могли дать на это ответа, они ничего об этом не знали. — Ну, все равно, — сказал Козодоев, — тогда хоть в ихнюю. Бог везде один.
Они привели его в церковь святого Карла. Козодоев вошел, набожно перекрестился и ударил земной поклон. Это была его благодарность за все совершившееся. Когда они вышли из церкви, Козодоев сказал: — А все-таки, кажется, он содрал с меня лишку! Половину чистого барыша! А ведь это цельных пять лет будет продолжаться. Это, примерно, ежели по полтораста рублей в месяц, то в год тысячу восемьсот, выходит, я с него получу и всего только два года буду получать. А ежели по триста рублей за вечер мне будут платить, да в месяц я десять раз спою, так это он за два с половиной месяца все вернет, а остальное чистый барыш. Выходит, что он здорово наживется.
— Ну, а если вы голос потеряете еще раньше чем выступите на сцену, так вам тогда не по триста, а и по пяти франков не дадут за вечер.
— А разве можно потерять, — с испугом спросил Козодоев.
— О, еще как можно. Из ста начинающих певцов по крайней мере, восемьдесят теряют голоса до выхода на сцену.
— Ах, ты Господи! Да как же уберечь-то.
Ему дали советы: не нить ничего спиртного, не курить, много гулять, умеренно есть, не кричать без толку, и проч.
— Все буду исполнять до точности! — с чувством сказал Козодоев. — Ну, и спасибо же вам, добрые люди, просто не знаю, как и отблагодарить вас.
Затем, в качестве обладателя ста пятидесяти лир, он пригласил своих благодетелей в кабачок, где началась его артистическая карьера, он хотел показать им эту достопримечательность, они заинтересовались и пошли.
Там сразу не узнали Козодоева в новом виде, потом последовали радостные восклицания: — Э, руссо! Руссо! Кантатеми, руссо! — воскликнул хозяин, а затем познакомившись с Новинским и Баглаевым, рассказал им о своем знакомстве с Козодоевым. Они тоже сообщили ему о перемене в его судьбе. Козодоев, разумеется, отказался петь, и хозяин понял, что теперь уже он не имеет права этого требовать.

* * *

Хотя мы и предположили, что никогда больше не вернемся в уездный город М. (впрочем, мы этого наверно не обещали), а все же должны рассказать об одном обстоятельстве, которое произошло дней через десять после этих событий. Дело в том, что Козодоев, взволнованный всеми чудесами, почти волшебствами, происшедшими с ним за последнее время, почувствовал потребность отразить свое настроение во внешнем мире, а во всем внешнем мире, кроме того места, где он находился, ему достоверно известна была только одна точка, это — уездный город М.
Поэтому, когда он сел за стол, чтобы написать письмо, то он не мог адресовать его ни в какое другое место. Когда же у него явился вопрос кому, — ему это было все равно, но по почтовым условиям никак нельзя было послать ‘никому’, — то первым пришел в голову отец регент, который был в свое время его ближайшим начальником. Может показаться странным, что он не вспомнил ни об исправнике, ни о Казбекове, которые оказали ему существенные услуги. Но исправнику он просто не посмел написать, потому что исправник был в уездном городе первый человек, а Казбекова он считал слишком ученым человеком, чтобы писать ему малограмотные письма.
И вот, вследствие всех этих обстоятельств, через десять дней после этого памятного дня, в уездном городе М. среди соборных прихожан, а также и других усердных к церковному пению обывателей, ходило по рукам письмо, полученное изумленным отцом регентом. Письмо это было следующего содержания: ‘Отец регент! Почитаю своим долгом оповестить вас, что я, пешком прибывши в итальянский город Mилaн, в котором жарко, как в печке и пыли столько, сколько я еще никогда в жизни не глотал, — в первые дни бедствовал и улицы подметал, а мне добрые люди пособили и довели меня до настоящего пути, и я получаю уже теперь сто пятьдесят лир в месяц, а через два года, когда выучусь, как следует петь, — а учат меня даром, — буду захватывать по триста лир в вечер. Благодарю Господа Бога за Его промысел обо мне и кланяюсь вам и всем жителям уездного города М. Ваш бывший певчий Федор Козодоев’.
Прихожане собора и другие обыватели разводили руками, раскрывали рты и говорили:
— Ай да Козодоев!.. Если только не врет!

VII.

Это было несколько более, чем через три года после всех описанных событий, август стоял исключительно жаркий. В Милане, в блестящей галерее Виктора Эмануила, двое русских медленно шли, останавливаясь часто перед окнами магазинов. Приглядевшись, в них не трудно было узнать наших старых знакомых Новинского и Баглаева. Они только что приехали из России и были в Милане проездом, направляясь к Средиземному морю.
Баглаев, видимо, возмужал, несколько потолстел и по-прежнему говорил басом. Новинского труднее было узнать. Он похудел и как-то весь съежился. Щеки его были бледны, шея стала длиннее. Он говорил слабым голосом, в котором слышались признаки болезни.
— Я все-таки не ожидал, что он так выдвинется, — говорил Баглаев. — Помилуй, судя по газетам, он в Мадриде имел такой успех, какого после Мазини там не запомнят. А ведь смотрел сапожником!
— Голос, голос, братец ты мой — с явным оттенком грусти заметил Новинский. — Голос, это — все!
— Нет, голоса одного мало! Должно, быть у него отыскалось еще что-нибудь!
— Ну, знаешь, едва ли с его привычкой к церковному хору, темнотой в голове… Едва ли у него что-нибудь хранилось в душе… Какой-нибудь огонь…
— Да ведь русский человек этим и отличается от прочих! — говорил Баглаев. — Талантов в нем сидит целый склад и прячет он их в своей груди, которая у него торчит колесом под грубым кафтаном. И когда по обстоятельствам это надо, он выпускает из себя один из них и изменяется к надобности. Мы — удивительно применительная нация. Мы никогда не торопимся пускать вход свои таланты, когда это делают другие. Немец изощряет науку, — зачем же нам лезть в это дело? Ежели уж этим делом занимается немец, так нам нечего путаться. Ну, мы и довольствуемся кое-какими отголосками да перепевами из немецкой науки. Англичанин, американец изощряются в машинном деле, ну, и пускай их, а мы подождем, чего нам соваться, зачем напрасно утруждать свой мозг, когда мы можем купить машину у англичанина и американца? Француз, итальянец тщится к совершенству в искусстве — отлично! Мы переведем их на свой язык и будем наслаждаться. Но погоди, дай срок, истощится созерцательный гений немца, практическая изобретательность англичанина и американца, художественное парение француза и итальянца, и мы тогда выдвинем вперед свои таланты, смотря по тому, что по времени понадобится. Я уверен что из Kозодоева, если еще не вышел, то выйдет огромный артист. Очень бы я хотел его увидеть.
Они говорили это, стоя у окна магазина, где были разложены дорожные вещи. Новинский давно мечтал о каком-то особенном пледе, который достаточно согревал бы его. Ему постоянно было холодно.
За спиной у них проходили люди, но они не обращали внимания.
— Nou, Nou! Questa mi nou parlate! Nou parlate mi questa, signor Puzzini! — с горячностью промолвил позади их звучный теноровой голос, произнося слова ясно, отчетливо, с явными признаками чуждого языку акцента.
Они бессознательно переглянулись. Что-то очень знакомое послышалось им в этом голосе и в речи.
И вдруг оба разом они удивились, что позабыли такое блестящее имя, как Пуццини, они обернулись и встретились лицом к лицу с двумя господами.
— Э, э, брависсими синьори! — воскликнул маэстро Пуццини, увидев обоих приятелей вместе, и принялся горячо пожимать им руки.
Но они мало интересовались маэстро, все их внимание сосредоточивалось на его собеседнике.
С первого взгляда его трудно было узнать. На нем была черная бархатная визитка, великолепно лежавшая на его плотном теле и охватывавшая его высокую грудь, лицо было начисто выбрито, только под нижней губой оставалась маленькая эспаньолка. Роскошные кудри, низко остриженные, были прикрыты блестящим цилиндром.
Пестрый галстук, повязанный широким бантом, небрежно выглядывал из-под белого жилета. На руках у него были надеты перчатки кирпичного цвета, а в руках была изящная палка.
— Voila signor Cosodoni — на смешанном итальянско-французском языке комически отрекомендовал им Пуццини. — Un grande artisto del mondo! Сейчас подписали контракт в Рим.
— В Рим? — С изумлением воскликнули приятели.
— В Рим, Рим! — подтвердил Козодоев, — по шестисот лир за выход беру! Пою Рауля и Фауста.
Козодоев в это время с искренним чувством горячо пожимал руки Баглаеву и Новинскому.
— Ну, господа, пойдемте к Бифи! Вспомнимте старину! Помните, как в первый раз я вас там нашел? Ведь я ваш должник на всю жизнь! — говорил с увлечением Козодоев, — ах, знаете, ничего так не хотел бы я, как встретить кого-нибудь — отца регента, или самого исправника, или кого ни на есть из обывателей уездного города М!.. Пойдемте к Бифи!
Пуццини сказал, что не хочет мешать дружеской беседе, молодые люди, хотя были в Милане всего на один день, обещали зайти к нему и затем все трое направились в кафе Бифи помещавшееся тут же, в галерее.
— GarГon, garГon! — властным голосом кликал Козодоев и заказывал ему какое-то особенное итальянское вино, какие-то ликеры.
— Subito, subito, signor Cosodoni! — с глубоким почтением отвечал гарсон.
— Куда же вы? Вы из России? Поете там? — расспрашивал Козодоев.
— Нет. Не поем! — ответили приятели.
Они даже не пробовали выступать на сцене. У Баглаева никогда не было значительного голоса. Он, как прежде, жил на свои средства, которых у него было достаточно. Новинский же был жертвой грудной болезни, которой он страдал и ради которой искал во всей Европе целебного уголка. Она совершенно лишила его голоса.
— Помните, — печально говорил Новинский, обращаясь к Козодоеву — я говорил тогда, что мне кошачьи концерты давать? Так оно и вышло. Ну, как же вы с маэстро? Уживаетесь?
— Да ничего. Поневоле надо уживаться, когда связаны веревочкой. Только часто ссоримся.
Козодоев объяснил, что из-за Пуццини он потерял на будущую зиму ангажемент в Россию.
— Вот скареда, я вам скажу. Давали мне по пятьсот лир за выход в России, так нет, ни за что. В Риме дают шестьсот, ну он и гонит меня в Рим, а мне бы так хотелось Россию повидать. Давно не видал ее, матушку. Здесь, конечно, много русских, да все народ какой-то ненастоящий. Все помешанные какие-то, голосов настоящих почти что ни у кого нет, а, между прочим, к ним и не подступайся, все гранд-артисты. А в Россию я бы, уж не знаю, чуть не даром поехал бы. Эх, мечта моя дать концерт в уездном городе М.! Даром согласился бы! Всю бы публику даром пустил, на площади пел бы!
— Так вы Рауля поете? — спросил его Баглаев.
— О, еще как! Это лучшая моя партия! После дуэта, знаете, такой гвалт в театре стоит, что, кажется, вот-вот потолок рухнет.
— Да ведь это очень трудная опера!
— Э, ничего нет трудного… Лишь бы чувство было, а у меня этого самого чувства хоть отбавляй. Ах, да, я и забыл, — обратился он к Баглаеву, — ведь я ваш должник действительно: помните, ведь вы мне костюм дали и шляпу купили!
И, несмотря на протесты Баглаева, он высчитал, сколько это все могло стоить и дал ему деньги. Потом он пригласил их к себе.
К их удивлению он повел их не в какой-нибудь шикарный отель, а в довольно скверненькую гостиницу. Пришлось подыматься в пятый этаж, что для Новинского было тяжело.
Он жил в маленьком номерке с одним окном без малейших признаков комфорта.
— Другие из нашего брата шикуют, — говорил в свое оправдание Козодоев, — а я, знаете, не привык. Я и теперь живу чуть что не на полтораста франков в месяц, как тогда, когда выдавал мне их Пуццини.
— Откладываете? — спросил его Новинский.
— А то как же? Голос, знаете, штука непрочная. Ежели буду все проживать, и вдруг потеряю его, так тогда что ж, опять солистом в соборном хоре петь? Ну, нет, покорно благодарю. На это я не согласен, это уж прошло и никогда не вернется.
У него стояло пианино. Он умел только брать несколько аккордов.
— Вот этому никак не могу научиться. Сколько ни пробовал, пальцы не идут, очень уж они у меня заскорузли.
— А как же вы разучиваете оперы?
— Ко мне ходит такой музыкантик по пяти лир за два часа берет. Дорогое это искусство. С ним я и разучиваю.
Его попросили спеть. Он не ломался, а сейчас же разыскал ноты и начал петь партию Рауля в ‘Гугенотах’. Он начал с первого акта и пропел чуть не всю оперу. Он увлекался, и чувство клокотало в его голосе Кроме того, ему приятно было засвидетельствовать перед старыми знакомыми свои успехи и то, что он оправдал их надежды. И действительно, этот голос после обработки, которую придал ему знаменитый маэстро Пуццини, был неузнаваем и представлял из себя что-то дивное и неподражаемое.
— Так вы в Рим, значит? — спрашивали его.
— Что ж, хотя бы и в Рим! — отвечал Козодоев.
— И не боитесь?
— Ни чуточки. Что ж мне бояться? Не все равно — Мадрид, Рим… Ведь я никого не знаю ни там, ни там.
— А в Риме публика строгая.
— Э, пустяки. Она строгая, ежели плохой певец. А я как возьму первую ноту, так сейчас в театре: ‘браво, браво’, и пошло уже! А помните, говорил я вам тогда, — прибавил Козодоев, — что сильно много содрал с меня Пуццини! Ах, как содрал, мошенник! Ведь уже в эту одну зиму он будет получать с меня по три тысячи лир в месяц, а за прошлый год сколько заработал, а еще целых четыре года. То есть так содрал, как настоящий разбойник.
— Но вы забываете, что, не согласись он вас тогда учить и выдавать вам деньги на жизнь, вы, может быть, не сделали бы никакой карьеры.
— Да, это так, это действительно! И я ему благодарен. А все-таки, знаете, не по-Божески. Русский человек на такой грабеж не пошел бы.
— Очень может быть. Но зато русский человек и не рискнул бы, не дал бы по полтораста лир в месяц первому встречному. Ведь почем было знать, что из вас выйдет? Вы могли и голос потерять и плохим артистом оказаться, наконец, и умереть. Пуццини, однако, рискнул, а мы не любим и не умеем рисковать. Все-таки Пуццини, а не кто другой, виновник вашей карьеры.
Они расстались. На другой день утром они сделали визит Пуццини.
— Нy, господа, — сказал им маэстро, — я должен поблагодарить вас за клад, который вы для меня отыскали.
— Что ж, действительно он оказался большим артистом? — спросили его.
— Удивительным. Не понимаю, откуда у вас, русских, это берется. Так, в частной жизни, это медведь, повернуться не умеет, не знает, как стать и сесть, а на сцене как Бог. Точно огненная река льется из его горла. Вышел на сцену и сейчас же покорил всех зрителей.
На прощанье Пуццини с новым жаром пожал им руки. Он был искренен: действительно Козодоев был для него настоящим кладом.
Вечером того дня Козодоев провожал их на вокзале, они уехали на Вентимилью, а оттуда в Ниццу.

VIII.

Прошло еще четыре года.
За это время имя артиста Козодони получило громкую известность в Европе. Уже не было города, в котором его не знали бы. Уже он служил для обозначения высшего совершеннейшего искусства.
Ангажементы сыпались к нему со всех сторон. Большие европейские города наперерыв предлагали ему блестящие условия. Америка сулила ему золотые горы.
Но между прочими на столе у него лежало скромное предложение из России и притом не из столицы, а из губернского города. Оно было действительно скромное и смешно было бы ставить его на одну доску с теми блестящими условиями, какие предлагали Козодоеву другие города.
Если бы решение вопроса, как в недавнее еще время, зависело от маэстро Пуццини, то, конечно, не могло бы быть и речи о колебаниях, и скромное русское предложение давно было бы изорвано в клочки и выброшено в корзину. Но Козодоев теперь уже сам решал свою судьбу. Минувший сезон был последним, с которого маэстро Пуццини собрал обильную жатву. Последний день этого сезона и был последним днем в их отношениях. Маэстро явился к нему, чтобы внести ему последнюю плату, так как с антрепренерами рассчитывался он сам и сказал ему свое последнее прости. При этом, конечно, было высказано много пожеланий.
Но расстались они в сущности довольно холодно. В течение пяти лет Пуццини привык получать все более и более возраставший гонорар и в этот последний день сезона у него явилось естественное чувство сожаления, что золотая россыпь, в лице Козодоева, с которой он собирал такую обильную дань, для него истощилась.
А Козодоев в глубине души, хотя и очень хорошо понимал, что всей своей карьерой обязан никому иному, как Пуццини, все-таки не мог простить ему того, что он в продолжение пяти лет помыкал им, как рабом, заставляя его идти против своих влечений.
Да и кроме того, хотя он и согласился с Новинским и Баглаевым, что всей своей карьерой был обязан Пуццини, что маэстро рискнул, что он был для него в сущности первым встречным, но все же ему казалось, что при малейшей доле благородства Пуццини должен был сам года через два-три отказаться от своей доли. В этом Козодоев проявил значительную долю славянской наивности.
И вот, наконец, наступил момент, когда он почувствовал себя хозяином своей судьбы. Он долго в волнении ходил по своей маленькой комнатке в той самой гостинице где он принимал Новинского и Баглаева. И, наконец, присел к столу и написал в Россию утвердительный ответ.
В нем боролись два чувства, по-видимому одинаково сильные. С одной стороны, желание заграбастать как можно больше денег, страсть к деньгам, которая заметно развивалась в нем по мере того, как слава его росла, а вместе с тем и повышался его гонорар, а с другой стороны — неотразимая, страстная жажда повидать родину. Всюду на каждом шагу, куда бы он ни поехал, — а ездил он во все концы Европы, туда на месяц, туда на два, или на несколько недель, — всюду мешало ему испытывать полное удовлетворение это чувство, похожее на тоску и доходившее иногда до отчаяния. И оно победило, Козодоев отклонил, правда, на время, с полной уверенностью, что потом он наверстает все потери, — отклонил блестящие ангажементы и подписал условие с русским провинциальным губернским городом.
Правда он ехал туда всего на два месяца и имел в виду оттуда прямо направиться в Америку и загребать там большие деньги. Но все же и эти два месяца он мог бы употребить с гораздо большей пользой для себя.
Словом, мы присутствуем при торжественной победе в сердце Козодоева патриотического чувства над жаждой приобретения.
И вот недели через две Козодоев въезжал в пределы России, сердце его, как нам известно — не слишком склонное к чувствительности, радостно трепетало.
Его радовало все то, чего он прежде не замечал и на что не обращал внимания. Пригорки, ручейки, малые и большие реки, однообразные леса, все это, конечно, не могло идти в сравнение с теми чудесами природы, которые он видел в Италии Испании и других странах, куда забрасывала его судьба, и тем не менее все это заставляло его сердце биться сильно, и сырой промозглый воздух, встретивший его в первые дни на родине, казался ему сладким.
Он прибыл в губернский город и, остановившись в гостинице, дал свой паспорт для прописки.
Каково же было изумление полиции, когда оказалось, что знаменитый итальянский певец Козодони есть не более, как сын деревенского пономаря! Полиция не верила своим глазам, а естественным результатом этого было то, что скоро по городу разнеслась молва об этом.
Но Козодоеву даже не приходило в голову скрывать об этом обстоятельстве, он не ломался, не старался корчить из себя итальянца, а говорил со всеми по-русски, как настоящий русский, стараясь не пропустить случая наговориться как можно больше, чтобы сделать запас, заводил знакомства, охотно посещал дома, куда его звали нарасхват, а когда его приглашали петь в концертах с благотворительной целью, выступал сперва с итальянской арией, в которой показывал свое искусство, а затем начинал петь русские песни: ‘Не одна во поле дороженька’, ‘Не белы снеги’, к которым питал какое-то особое чувство благоговения, так как они сопровождали первые счастливые шаги в его карьере, и это приводило публику в восторг.
Конечно, такое открытие, — что знаменитый певец Козодони в сущности не итальянец, а простой сын русского пономаря, могло бы повредить его успеху, если бы ему не помогло очень важное обстоятельство, это — его замечательный голос, который и теперь и впоследствии очень успешно защищал его от всяких неблагоприятных случайностей.
Губернский город, в котором пел Козодоев, был очень скромный город и блестящий успех среди населявшей его публики, конечно, не мог бы насытить самолюбие Козодони, успевшего уже привыкнуть к настоящему поклонению.
Но зато Козодоев наговорился по-русски и надышался родным воздухом. А это было именно то, о чем он мечтал в продолжении семи лет и чего он, наконец, достиг.
И вот двухмесячный срок кончился. Он уже получил несколько телеграмм от американского импресарио, который ждал его на январь, чтобы начать артистическое турне по Америке. Козодоеву надо было торопиться.
Но, несмотря на это, он все-таки нашел время, чтобы осуществить свою давнюю заветную мечту. Попрощавшись с губернским городом он поехал в уездный город М. Но предварительно он принял меры к тому, чтобы его там встретили, как должно. Он написал собственноручно письма исправнику, Казбекову и регенту, — трем гражданам, которые особенно остались у него в памяти.
И вот уездный город М. увидел в своих пределах зрелище, дотоле никогда невиданное. Множество обывателей собралось на вокзале чтобы встретить знаменитого итальянского певца Kозодони, который начал свою карьеру в соборном хоре в качестве солиста. Все помнили Козодоева и представляли его не иначе, как в высоких сапогах бутылками, в рыжем сильно поношенном пиджаке, цветной косоворотке и без галстука, с пышными кудрями, прикрытыми блинообразным картузом с синим околышком и широким кожаным козырьком.
И когда они увидели солидного, важного господина в бархатной визитке (это был его любимый костюм), в лакированных штиблетах, в блестящем цилиндре с маленьким чемоданчиком из английской кожи в руках, то все почувствовали вдруг как бы нечто вроде благоговения и к нему, и к своему городу, из которого вышло такое светило.
Козодоев радостно встретился с земляками, всех узнал и всех заключал в объятия. Исправник предложил ему остановиться у него, его звали на обед все именитые граждане наперебой, но он отказался. Он объявил, что приехал всего на 24 часа, так как его ждет антрепренер в Америке. Это заявление произвело потрясающее действие. Именитые граждане не нашли возможным после этого обидеться и примирились с своею участью.
Он остановился в гостинице в той самой скверной гостинице где его некогда слушал оперный артист Иванов-Звенигородский. Позавтракал у исправника, пообедал у регента, а вечером напился чаю у Казбекова.
На другой день он осуществил другую наивысшую мечту: без всякой афиши он дал концерт в клубном зале который остался таким же грязным и неуютным, как и был тогда, когда в нем давал концерт приезжий оперный артист Иванов-Звенигородский.
Рекламой служила устная молва, хотя вестники не бегали по городу и не кричали о предстоящем концерте, но в уездном городе М. вообще всякая заслуживающая внимания новость очень быстро распространялась.
Зал был битком набит, и Козодоев, желая оставить по себе добрую память, отдал весь сбор, доходивший до восьмидесяти рублей, на благотворительные дела.
На другой день он должен был уехать. И тут он вдруг, за час до отъезда, вспомнил, что в ста пятидесяти верстах у него когда-то жила мать и почувствовал, как что-то кольнуло ему в самое сердце. Он сказал регенту:
— Может быть, вы, отец-регент, как-нибудь увидите моих земляков, так я хотел передать кое-что старухе… Видите, я тороплюсь, мне надо ехать в Америку…
— Вы говорите про вашу мать? — спросил регент, — но она умерла. Она умерла уже два года тому назад.
— Ах, умерла!.. Ну царство ей небесное! — с чувством сказал Козодоев и перекрестился.
Вечером его провожал весь город. Он уехал в Америку.

—————————————————-

Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека