Первый возраст в мещанстве, Федоров Михаил Федорович, Год: 1870

Время на прочтение: 61 минут(ы)

ПЕРВЫЙ ВОЗРАСТЪ ВЪ МЩАНСТВ.

ПОВСТЬ.

I.

Октябрь перевалилъ за половину. Осеннее петербургское небо, рдко когда привтливое, было задернуто черною тучею, и, какъ плакса, потокомъ обильныхъ слезъ поливало скучныя и мрачныя улицы захолустьевъ петербургской стороны. Тусклые масляные фонари, разставленные одинъ отъ другаго на версту, мерцали едва замтными свтлыми точками и ни чуть не думали служить своей цли — освщенію. Ни одной живой души, ни одного живого голоса не было слышно по улицамъ захолустья, только порывистый втеръ, разгуливая буяномъ по пустырямъ и закоулкамъ, вылъ, какъ стая голодныхъ волковъ, да по временамъ рвалъ ставни и крыши, не забывая хлестать въ окна дождемъ и градомъ. На колокольн Петропавловскаго собора заиграли куранты и пробило десять часовъ…
Приходилось-ли вамъ когда нибудь прочитывать прибитые у воротъ полуразвалившихся домовъ и домишекъ билетики съ лаконическою надписью ‘одаеца уголъ отъ жильцевъ?’ Если нтъ, то совтую вамъ отыскать такой билетикъ и зайти осмотрть подобный уголъ. Боже, какая картина представится вамъ и какимъ состраданіемъ къ бднымъ жильцамъ этихъ угловъ проникнется ваше чувствительное сердце. Грязныя, сырыя, покрытыя плсенью стны, свтъ, проникающій буквально съ поверхности земли, никогда пеосвщаомые лучами солнца углы, ломаный хламъ, долженствующій носить названіе мебели, постоянно спертый воздухъ и — мало-ли чего вопіющаго о состраданіи можно встртить тутъ! Въ такомъ именно углу, въ минуту нашего разсказа, мы встрчаемъ убитую горемъ Катерину Яковлевну и ея семилтнюю дочь, Машу. Много натерплась на своемъ вку отъ непроходимой нужды Катерина Яковлевна, по теперь пришлось ей испивать самую горчайшую чашу бдствій. Катерин Яковлевн 45 лтъ, она жена петербургскаго мщанина, производившаго прежде небольшую торговлю. Этотъ человкъ любилъ когда-то Катерину Яковлевну, въ послдніе года онъ спился съ кругу и бросилъ свое семейство… Огарокъ сальной свчки тускло освщалъ грязныя стны, Катерина Яковлевна сидла задумчиво у стола, опершись на него рукою, на другомъ стул помщалась Маша, крпко прижавшись маленькою головкой къ боку матери, сырой воздухъ, пропитанный запахомъ гнили, носился по комнат, но Катерина Яковлевна не чувствовала холода, ее душило другое горе, она только старательно окутала въ ситцевую кацевейку свою единственную отраду, Машеньку. Втеръ между тмъ куралесилъ на улиц: онъ то ревлъ у окна и какъ будто ломился въ хилое убжище, такъ ломился, что шаталось самое основаніе дома и дребезжали стекла, отчего Маша постоянно вздрагивала и крпче прижималась къ матери, то визжалъ пронзительнымъ свистомъ гд-то вдали и опять набгалъ ближе и ближе, опять шатался домъ, дребезжали стекла и Маша крпче и крпче жалась къ своей матери. Въ верхнемъ этаж вышибло раму, тоскливо зазвенли стекла, Катерина Яковлевна перекрестилась, а втеръ завылъ еще съ большею силой.
Въ сосдней комнат, отдленной отъ ‘угла’ тонкой деревянной перегородкой, справлялись крестины. И тамъ было невесело. Вотъ уже два года, какъ отецъ жившаго тамъ семейства не получаетъ мста, а жена и пятеро дтей малъ-мала меньше каждый день пристаютъ съ требованьемъ о насущномъ пропитаніи, одежд, обуви. Теперь пришлось пустить ребромъ послдній грошъ, по случаю приведенія новорожденнаго въ христіанскую вру. На стол появилась бутылка водки, дв тарелки съ колбасою и селедками, приправленными лукомъ, полублый хлбъ и запачканный сажею кофейникъ. За столъ услись кумъ, кума, да еще какой-то родственникъ, такой же горемыка, какъ и отецъ только-что принесеннаго изъ церкви будущаго гражданина, если злая нужда не похоронитъ его заживо въ могилу. Закиплъ пиръ. Завтра опять настанутъ голодъ, горе. Долго не клеился разговоръ, не вязалась рчь: промолвятъ гости слово, два, и опять замолчатъ. Долго длилась эта заунывная тишина, среди которой у каждаго въ голов шевелились свои невеселыя мысли, особенно раздражительныя при вид чужаго страданія, отражающаго подобно зеркалу паши собственныя больныя стороны. Далеко впередъ двинулся вечеръ и только тогда, когда живительная сила вина разожгла кровь, отуманила прошедшее и закрыла будущее, можно было замтить что-то похожее пи веселье. Затянулась и псня, но не та псня, которую распваютъ другіе люди, надленные въ жизни участью, боле счастливою, положеніемъ въ обществ, боле привлекательнымъ. Псня эта не призывала къ веселью другихъ, а нагоняла тоску и уныніе. Невольно пришлось выслушать ее и Катерин Яковлевн. ‘И вы несчастны,’ мельнуло у ней въ голов. Въ это время втеръ съ неимоврною силой обдалъ стекла тучею града и рзко застоналъ вдали: казалось, онъ также плакалъ.
Катерина Яковлевна приподняла голову и съ любовью обратила ее въ сторону Маши, боясь пошевельнуться, чтобъ не нарушить спокойствія двочки, и затмъ тихонько спросила:
— Маша, ты не спишь?
— Нтъ, отвчалъ ребенокъ, крпко прижимаясь подъ руку матери.
За перегородкой послышалась утшительная рчь кума.
— Что же, длать Александръ Степановичъ? Господь не безъ милости.
— Да, не безъ милости, кумъ, отвтилъ отецъ. А жена… Шестого ребенка Богъ далъ… Чмъ я ихъ кормить буду? По міру идти? Это за то, что не воровалъ прежде…
— Какже быть-то! На Бога возложи упованіе, отозвался кумъ. Отвта не послдовало, а только раздался тяжелый вздохъ.
Катерина Яковлевна, прислушиваясь къ этому разговору, заплакала.
— Мама, что ты? испуганно спросила Маша, но глухія рыданія матери не дали ей возможности отвтить. Посмотрвъ на нее съ свойственною дтямъ наивностію и грустью, Маша заплакала и сама.
Наплакавшись вдоволь, или, какъ говорятъ, утопивъ горе въ слезахъ, Катерина Яковлевна предложила Маш лечь и уснуть, но та отказалась, боясь разстаться съ дорогой матерью, страшный вечеръ пугалъ ее.
— Головка заболитъ, смотри, замтила мать, нжно проводя рукою по курчавымъ волосамъ ребенка.
— Нтъ, мама, не заболитъ… Я боюсь безъ тебя спать.
— Да я же не уйду никуда, глупинькая.
— Нтъ, мама, не буду. Я съ тобой. Маша обвилась своими рученками вокругъ матери.
— Господи, Господи! со вздохомъ проговорила бдная женщина и опять оперлась рукою на столъ, опустивъ голову. Тяжелыя мысли роились у ней въ голов.
‘Боже ты мой! Царь многомилостивый, думала она, припоминая вс обстоятельства своей жизни подъ вліяніемъ скорбной обстановки и грустнаго вечера, словно пророчившаго какое-то новое горе. Экая, вдь, погода на двор стоитъ: зги божьей не видно, а онъ запропастился… Жизнь ты, жизнь ты моя, горемычная… судьба ты моя безталанная! Долго-ли до грха въ такую погоду? Крышу сорветъ гд, али ставень… А то и самъ упадетъ, али споткнется на что нибудь, а ночь — хоть глазъ выколи… Мало-ли какихъ грховъ нтъ въ свт. И то можетъ быть: подъ лошадь попадется, особенно пьяный…’
— Охъ! Господи помилуй! съ глухимъ вздохомъ проговорила Катерина Яковлевна и дв крупныя слезы скатились мо ея щекамъ.
Въ сосдней комнат слышался шумный говоръ, въ которомъ принимали участіе нсколько голосовъ. Маша боязливо смотрла по темнымъ угламъ конуры. Сальная свчка оплыла, распространяя мигающій полумракъ, особенно непріятный для глазъ. Но Катерина Яковлевна ничего не замчала. Убитая бдностью, глубокимъ душевнымъ страданіемъ, буйствами мужа, она искала утшенія въ бесдахъ съ самой собою, не замчая, что, и безъ того болящія, сердечныя раны растравлялись все боле и боле.
‘Вотъ ужь который мсяцъ, какъ онъ съума сошелъ, продолжала она. Ни днемъ, ни ночью не вижу я отъ него, покоя… Каждый день только и дла, что пьянъ и пьянъ. Напуталъ на себя долговъ, а дома хоть бы что… Не будь Маши — я бы лучше умереть согласилась… Господи! прости мое согршеніе… Я ли его ни просила, умоляла, уговаривала: Степа, голубчикъ, перестань пить, пожалй ты себя, подумай хоть о себ… На что ты похожъ теперь? Вдь у насъ дочь есть… Маша… Вспомни, какъ хорошо жили мы прежде, какъ я любила тебя и теперь люблю… больше буду любить… Пожалй ты меня: отстань отъ этого проклятаго вина… Ты вдь и себя погубишь, грха сколько на душу принялъ! Богу, какъ татаринъ какой, какъ нехристь, съ незапамятной поры не маливался, въ церкви съ годъ, почитай, не бывалъ. А я-то, я-то и муки-то вчныя представла, и судъ-то страшный,— ничмъ не унимается, ничего не слушаетъ… Пресвятая Богородица, что это съ нимъ случилось? Чмъ я прогнвила тебя? За что такое наказаніе на меня сошло? Ужь я ли его не любила? И ласками-то, и бранью — согршила, гршница — старалась его унять. Нтъ. Какъ бшеный, другой разъ кинется на меня и почнетъ душить, а не-то, только однимъ молчкомъ отдлывается, какъ будто мои слова ему въ стну горохъ’.
Другія воспоминанія стали тсниться въ голову Катерины Яковлевны. Припомнилась ей деревня, гд она провела свое дтство. Вотъ тутъ стояла скромная избушка, тамъ огородъ, дальше гумно, а за ними тянулось золотистое поле и нескончаемый сосновый, березовый и осиновый лсъ, манившій въ лтнюю пору для собиранія до усталости грибовъ и ягодъ. Какъ весело было то время! Какія чистыя, невозмутимыя мечты наполняли тогда душу маленькой Кати, беззаботно прозябавшей подъ родимымъ кровомъ. Правда, потомъ ей пришлось выносить все бремя крестьянской работы наравн съ прочими членами семейства, но праздники, безпечность, игры съ подругами и молодцами, веселыя псни, безхитростныя забавы, съ полнымъ отсутствіемъ душевнаго гнета и сердечныхъ страданій придавали молодымъ силамъ физическую крпость. Цлою вереницей проносились дале свтлыя воспоминанія: сватовство деревенскаго красавца и богача Степана Васильевича, его свадьба., любовь, отъздъ въ городъ и первыя впечатлнія новой жизни, приписка въ мщане, общавшая большую и большую промышленную дятельность, рожденіе Маши… И все это исчезло, какъ метеоръ, оставивъ за собою непроницаемый мракъ безъ всякой надежды на лучшее будущее.
‘Нтъ, ужь видно одна маята подъ старость на моемъ роду написана, думала Катерина Яковлевна, потерявшая вру въ исправленіе мужа. А я-то и молебны сколько разъ служила: Божьей матери, ангелу-хранителю и всмъ святымъ… Нтъ, врно недостойна моя молитва — ничто не помогаетъ! Согршила окаянная — и къ вороже-то ходила: порча, говоритъ, испортили… За что испортили-то? Кто испортилъ-то? Кому мы зло сдлали?.. Травы какой-то на вод нашептала, зашила въ тряпочку, велла положить подъ подушку: уймется, сказала, пить, черезъ недлю все, какъ рукой, сниметъ. Послушалась я ее, положила подъ подушку… Словно еще хуже стало: буйный такой сдлался. Охъ, Господи, Господи!’
Томительное ожиданіе и волновавшіяся одна за другою думы такъ перемшались между собою, такъ утомили Катерину Яковлевну, что она впала почти въ безчувственное состояніе. Неподвижная, съ полуоткрытымъ ртомъ, мутными глазами, въ которыхъ, какъ въ двухъ оловянныхъ кружкахъ, отражался слабый свтъ свчки, съ лицемъ блднымъ, какъ полотно, и съ опущенною на руку головою, она казалась живымъ мертвецомъ. По временамъ легкая дрожь пробгала по ея тлу, но Катерина Яковлевна, казалось, этого не сознавала. Минуты уходили за минутами, а она продолжала какъ-то тупо смотрть впередъ. Прошло около получаса, какъ вдругъ Катерина. Яковлевна задрожала и дико вскрикнула:
— Гробъ, гробъ!
Маша вздрогнула и съ ужасомъ прижалась въ уголъ, устремивъ свои маленькіе глазки на мать. Сильно билось сердце у бднаго ребенка, но она не смла не только-что крикнуть, но даже боялась пошевельнуться. Страшный втеръ между тмъ вылъ и вылъ на улиц. Сколько натерплась въ это время дочь несчастной женщины! Но, слава Богу, Катерина Яковлевна очнулась и, обводя глазами комнату, начала ощупывать себя, столъ, стну. Наконецъ ея глаза остановились на Маш.
— Маша, ты здсь?
— Здсь, мама.
— Это ты? все еще недовряя себ, переспросила Катерина Яковлевна.— Слава теб Господи. Поди же ко мн.
Маша подошла.
— Ахъ, ты моя крошка! говорила мать, цлуя въ голову ребенка.— Ты испугалась меня? Это ничего, ты не бойся, это такъ: кровь къ голов приступила. Все плачу да плачу, ну вотъ дурно и сдлалось… Что, я ничего не говорила?
— Ты ‘гробъ’ сказала, отвтила дрожавшая отъ страха Маша, прижимаясь къ колнямъ матери.
— Гробъ… да… Степанъ Васильичъ, Степанъ Васильичъ! И громкія рыданія огласили мрачную каморку.
— Мама, да перестань… што ты, право… Не плачь, мама… Что ты все плачешь? Можетъ тятя и не пьяный придетъ сегодня, утшала Маша. Ей было легко утшать. Она не совсмъ еще понимала горе, которое приходилось испытывать матери, хотя она и видла, какъ ея отецъ приходилъ домой пьяный, шумлъ, дрался, видла, какъ мать голодала, пробавляясь въ послднее время однимъ черствымъ хлбомъ, приправленнымъ солью и водою. Плакала она, глядя на буйство отца, но вскор и утшалась, когда онъ засыпалъ, или уходилъ изъ дома, а мать ласкала, цловала ее и, отказывая себ, покупала для дочери леденецъ, или булку.
— Дай Богъ, отвтила Катерина Яковлевна на утшеніе Маши и нжно поцловала ее въ щеку.
— Не пьяный придетъ, мама, не пьяный, лепетала Маша, ободренная ласкою и утшенная надеждою, что отъ ея словъ дорогая мама въ самомъ дл должна перестать плакать.
Втеръ завывалъ сильне и сильне.
— Хоть бы погода-то перестала, заговорила въ десятый разъ Катерина Яковлевна, желая заглушить терзавшую ея тоску. А то ну-ка… Боже праведный! Гд-то онъ теперь? Не лежитъ ли гд нибудь… Поди, промокъ весь… Скоро ли то доберешься въ такую глушь… Проходу нтъ совсмъ на улиц. Господи, Господи! Находитъ же человкъ себ удовольствіе въ такомъ…
Плачь въ сосдней комнат прервалъ ея слова.
— А завтра, кумъ, по міру… Пойду по міру… Кто ограбилъ меня — къ тмъ пойду… Дтей съ собой возьму… Чтожъ, подадутъ… А какъ тяжело это… охъ, какъ тяжело…
— Кумъ, не плачь… полно… какъ нибудь-уладится…
— Не я плачу — нужда злая… Кумъ, любишь ты меня? А-а? Похлопочи…
— Горемычный, сквозь слезы проговорила Катерина Яковлевна. Сколько страданій-то на свт… Не мы одн… Гд-то твой отецъ, Маша? Гд-то онъ теперь въ такую погоду? не переставала она высказывать гнетущую ее грусть.— Поди…
Но въ эту минуту послышался глухой шумъ въ сняхъ, за нимъ шорохъ и дверь въ каморку отворилась. Катерина Яковлевна всплеснула руками. Въ дверяхъ показался ея мужъ, оборванный, безъ сапогъ, въ одной жилетк поверхъ мокрой рубашки, съ торчащими и трясущимися повсюду лохмотьями. Шатаясь изъ стороны въ сторону, онъ вошолъ въ комнату. Волосы его были растрепаны, борода всклокочена, по лицу текла ручьями грязная вода, перемшанная съ кровью изъ разбитаго лба… Въ такомъ потрясающемъ вид Степанъ Васильичъ еще никогда не приходилъ домой.
— Батюшка! вскрикнула Катерина Яковлевна.
Маша спряталась за ея спину.
— Жена! закричалъ Степанъ и, шатаясь, направился къ столу, у котораго сидла Катерина Яковлевна.
— Господи, спаси насъ, прошептала она.
— Ты мн не есть жена, ты вдьма настоящая! Съ нечистой силой знакомство водишь. Ишь, ишь!.. чертой-то сколько напустила… Пляшутъ, пляшутъ!.. Ро-ож-ки, хво-сти-ки!.. А морда-то, морда-то… Кшш! вы, проклятые! Степанъ махнулъ рукой надъ головой жены.
— Степа, голубчикъ, что ты? Образумься! Перекрестись, Степа! сквозь слезы умоляла она, превозмогая страхъ.
— Ма-алл-чать, вдьма! Ишь… ишь… Вотъ я вамъ! Степанъ такъ стукнулъ кулакомъ по столу, что въ сосдней комнат что-то задребезжало и разбилось.
— Ахъ ты Степа, Степа… Лягь поди… усни съ Богомъ.
— Ус-ни…
Но Катерина Яковлевна взяла его подъ руку и свела къ кровати… Онъ слъ, облокотившись на спинку и долго-долго произносилъ безсвязныя слова, перемшанныя съ ругательствами. На него нельзя было смотрть. Разбитое лицо, лохмотья, грязь и кровь,— все это вмст составляло отвратительную, гнетущую сердце картину. Далеко, за полночь успокоился Степанъ Васильевичъ.
Катерина Яковлевна, по обыкновенію, прибгала въ этихъ случаяхъ къ молитв, но бдная Маша, прижавшись къ печк, вся дрожала и, не помня себя, пристально смотрла на отца, не сводя съ него глазъ. Онъ внушалъ ей страхъ, а не жалость. Онъ храплъ, свсивъ голову черезъ спинку кровати. Это была отяжелвшая, разслабленная голова. Казалось, она и хотла бы держаться прямо, но силы ее оставили и она, не склонилась на сторону, но какъ будто повалилась, казалось, не будь плечей, голова скатилась бы на полъ. Все въ ней было страшно: бурое лицо, раскрытый ротъ, свисшіе внизъ волоса… Не такими красками обрисовывала впослдствіи Маша наклоненную голову своей матери.
— Я помню, разсказывала она, бывало, матушка сидитъ одна, работаетъ что-нибудь: вяжетъ, шьетъ или другое что длаетъ, — придетъ ей въ голову ея бдственное, плачевное состояніе, сердце забьется, душа ‘загруститъ’ и склонитъ она на бокъ голову… Господи! что это за положеніе было! Смотришь на нее: лицо такое блдное, легкой румянецъ едва-едва играетъ на щекахъ, глаза устремлены внизъ, губы сомкнуты, плотно сомкнуты, руки опущены на колни, или крестомъ сложены на груди… Сидитъ, сидитъ такъ, бывало, матушка безмолвно, тихо, потомъ изъ глазъ ея потекутъ слезы, сперва тихо-тихо, какъ будто не смя показаться наружу: блеснутъ и остановятся на щекахъ, точно застынутъ. А матушка? Матушка словно не чувствуетъ этихъ предвстницъ грозы. Вслдъ за первыми покажутся другія, но он падаютъ уже скоре, за другими третьи, четвертыя и наконецъ слезы хлынутъ ручьемъ. Грудь ея заколышется и глухое, сдержанное рыданіе послышится въ комнат… Смотришь на нее — и у тебя защемитъ грудь, сердце притаится и на глазахъ невольно выступятъ слезы, сперва тихія, а потомъ больше и больше… Дальше и сама не замчаешь, какъ плачешь. Почему? отчего это такъ случалось со мной? Не могу я дать отчета. Будь передъ этимъ весело теб, душа спокойна, ничмъ не взволнована, а какъ взглянешь на матушку — заплачешь, противъ желанія, заплачешь.
Глухо прошипли часы: два. Маша начинала дремать. Ужь цлый часъ прошелъ, какъ Степанъ Васильевичъ умолкъ и только тяжелымъ, прерывистымъ дыханіемъ напоминалъ о своемъ присутствіи среди плачущей семьи.
— Ты дремлешь, Маша, заговорила Катерина Яковлевна, поди усни.
— Боюсь, мама, я съ тобой.
‘До сна ли мн’, мелькнуло въ голов бдной жены и матери.
— Я не могу спать теперь, Машинька: ты другое дло, сказала она вслухъ.
Но Маша отказалась. Ей хотлось спать, но страхъ побждалъ дремоту. Попробовавъ уговорить еще разъ свою ненаглядную дочь, Катерина Яковлевна сказала:
— Давай тогда помолимся, Машинька.
Об принялись класть поклоны передъ закоптлыми образами. Маша, какъ и вс дти, молилась безсознательно, тогда какъ Катерина Яковлевна крпко осняла себя крестомъ, сопровождая молитву усердными поклонами, и наконецъ опустилась на колни, сложила на груди руки и безмолвно простерла кверху умоляющій взглядъ. Маш наскучило молиться, она обернулась къ матери и спросила:
— Мама, объ чемъ мы молились божиньк?
Катерина Яковлевна вздрогнула.
— Что ты сказала?
— Объ чемъ мы молились?
— Объ чемъ? Объ отц, моя родная, объ отц. Молись, Машенька, чтобы Господь сохранилъ его.
Маша опять стала молиться. Прошло минутъ десять, Маша обратила свои глазки на сторону матери. Мать стояла на колняхъ и безмолвно плакала. Она была безмолвна: руки, сложенные пальцами вмст, лежали на колняхъ, губы были сомкнуты, лицо блдно, глаза — тихіе, покорные глаза — были устремлены къ лику Божьей Матери, которая, стоя передъ крестомъ своего сына, тоже плакала со сложенными руками, склоненной головой.
— Господи! Господи! наконецъ со вздохомъ проговорила Катерина Яковлевна.
Маша какъ будто пробудилась отъ этого восклицанія. Она стала пристальне и пристальне всматриваться въ мать и еще сильне отозвались въ ея душ слова Катерины Яковлевны: ‘молись, Машенька, за отца, молись, чтобы Богъ сохранилъ его и помиловалъ.’ Двочка стала молиться со всмъ усердіемъ дтской души, со всмъ жаромъ, со всею искренностію дтскаго сердца, она не только забыла себя, но и все окружающее: ‘молись и молись’ было у ней на ум. Послдніе дни страданій матери и буйство отца смутно носились передъ ней, она уже сознавала горечь своей жизни. ‘Вдь вотъ у Гриши и Тани, съ которыми я играла на двор, такого горя нтъ, думала она: Гришинъ отецъ никогда не приходилъ домой пьяный, а Танина мать всегда псни поетъ. Отчего это Гриша и Таня всегда веселы? Тятя и мама, говоритъ Гриши, у меня всегда цлуются, а мой тятя маму никогда не цлуетъ, а только дерется, да шумитъ. Сколько кофею, сахару, у Гриши и у Тани…’
Степанъ пошевельнулся, открылъ глаза и приподнялъ руки къ голов. Катерина Яковлевна все еще стояла на колняхъ и плакала. Было ужь три часа ночи. Степанъ, казалось, припоминалъ что-то: отнялъ отъ головы руки я посмотрлъ на жену, потомъ осмотрлъ себя и опять задумался. Такъ просидлъ онъ молча нсколько минутъ, Катерина Яковлевна была въ забытьи и ничего не замчала. Степанъ опять открылъ глаза, уставилъ ихъ на бдную женщину и хрипя, но ласково проговорилъ:
— Катя! Ты молишься? Плачешь?
Катерина Яковлевна не слыхала его голоса.
Степанъ повелъ глазами по каморк и уставилъ ихъ на дочь.
— Маша! позвалъ онъ.
Та боязливо оглянулась.
— Дай мн водички… въ ковшик.
Маша не знала, что длать: подать воды отцу ой было страшно, потревожить мать у нее тоже не доставало силъ и смлости. Пришлось стоять на одномъ мст, какъ вкопанной.
Степанъ мутно посмотрлъ на нее и покачнулся на кровати.
— Ну и не надо, проговорилъ онъ, прижимаясь къ стн, жажда однако томила его, внутренность горла отъ перепоя. Не видя ни откуда помощи и сознавая свое положеніе, онъ хотлъ встать съ кровати самъ и началъ приподыматься, опершись руками о края сиднья, но было замтно, что это ему стоило большихъ усилій: онъ нсколько разъ приподнимался и опять садился. Наконецъ, сдлавъ отчаянное усиліе, онъ всталъ на ноги и съ шумомъ свалился на полъ. Глухой стукъ вывелъ изъ забытья Катерину Яковлевну.
— Царица ты небесная! Онъ разшибся! вскричала она.
Степанъ дйствительно сильно повредилъ себ лицо. Онъ глухо стоналъ, но не говорилъ ни слова. Катерина Яковлевна суетилась и не знала, что длать. Она опустилась на колни и стала приподымать голову мужа.
— Степа… голубчикъ ты мой, лепетала она, забывъ вс непріятности и горе, причиною которыхъ былъ онъ. Въ голос ея слышалась чистая, тихая любовь. Это былъ голосъ кроткаго, любящаго существа. Тяжело теб, мой родной Степа? Ахъ ты Степа, Степа!.. Приподымись, мой голубчикъ… Господи, что я буду длать? Степа!
Мольбы были напрасны. Степанъ съ трудомъ открывалъ глаза, дико посмотрлъ и простоналъ:
— Ка-а-а-тя… Про-о-сти… го-лу-бушка. Его глаза снова закрылись, съ нимъ начались судороги: грудь колыхалась, голова металась изъ стороны въ сторону, ноги сводило… Черезъ полчаса истерическія рыданія Катерины Яковлевны и крики Маши разбудили сосдей. Они сбжались въ темный и сырой уголъ — на полу лежалъ обезображенный трупъ, и надъ нимъ рыдали несчастныя мать и дочь.

II.

На другой день къ вечеру Степанъ Васильевъ лежалъ въ окрашенномъ охрою гробу, рдинькій каленкоровый саванъ служилъ покровомъ бездыханнаго трупа, въ воздух носился запахъ ладона и монотонное, заунывное чтенье псалтыря оглашало бдную конуру. Слезъ и рыданій не было слышно. Нарыдавшись въ минуту смерти мужа, Катерина Яковлевна выплакала вс слезы, глаза ея были сухи, но глубокая скорбь оставила слды на сухомъ, блдномъ, испещренномъ морщинами лиц. Катерина Яковлевна, ничего неслышала, ходила, садилась по приказанію другихъ, на распросы отвчала не впопадъ, сама заговаривала не то, что слдуетъ. Долго не проходитъ такая скорбь и задаетъ она человка. Другое, близкое покойнику существо, Маша, была безучастною зрительницею совершавшагося, новаго, непонятнаго для нея факта. Этотъ окрашенный охрою гробъ съ лежавшимъ въ немъ трупомъ отца, окруженный четырьмя черными подсвчниками, обтянутыми блой кисеею, съ дымящимися въ нихъ восковыми свчками, наводили ее на мысль, что отецъ ея сдлалъ что-то хорошее и отправляется туда, къ боженьк, которому они молились съ матерью. Она даже была уврена отчасти, что отецъ возвратится къ нимъ и не такимъ, какимъ былъ прежде, а смирнымъ, тихимъ, не будетъ драться съ мамой и не станетъ пугать ее. Ихъ канура, всегда печальная, мрачная, казалась теперь склепомъ, въ который то и дло приходили тни, облеченныя въ убогій нарядъ, какъ будто наказанныя судьбой и обреченныя придавать мрачность и безъ того мрачной обстановк. Тни эти были живые люди, такіе же бдняки, какъ и дйствующія лица этой будничной драмы. Тутъ былъ и дворникъ дома, одтый въ шерстяную съ заплатами и разорванными локтями рубашку и холстинковый, грязный передникъ, съ сапогами, до верху голенищъ замаранными въ грязи, тутъ были сосдки изъ ближайшихъ домовъ, одтыя во что ни попало, съ потертыми и разорванными платками на головахъ, въ однихъ платьяхъ и кацавейкахъ, накинутыхъ на плечи, перешитыхъ изъ старыхъ обносковъ, тутъ были ‘лавошникъ’ въ дубленомъ полушулк, съ замасленнымъ фартукомъ, считавшій за Катериною Яковлевной 1 р. 12 1/2 к., мальчишки въ халатахъ изъ носимаго лтъ по десяти тику, ребятишки всхъ сортовъ, квартиранты, справлявшіе въ день смерти Степана Васильева крестины новорожденнаго ребенка, и сострадательныя личности обоего пола, считающія непремнною своею обязанностью знать все въ околодк, кстати и не кстати съ своей стороны замолвить словечко, выразить сожалніе на свадьбахъ и похоронахъ. Входъ для нихъ открытъ везд. Он не разбираютъ ни богатства ни бдности, и при первомъ удобномъ случа заговариваютъ съ встрчнымъ. Непривлекательна, проста и обыденна была картина похоронъ Степана Васильева. Да разв и можетъ быть торжественность на похоронахъ бдняка!
Собравшіеся постители сначала благоговйно входили въ квартиру, осторожно подходили къ покойнику, разсматривали его лицо, щупали гробъ, приподымали покрывало, потомъ крестились, останавливались у которой нибудь стны, группировались и начинали обозрвать хозяевъ, образа, мебель. Затмъ завязывались разговоры.
Покойникъ началъ разлагаться.
— Ишь какъ испортился! замтила одна изъ сострадательныхъ личностей.— Недугъ… Сердечному вылежаться-то не пришлось.
— Вылежаться! Какое тутъ вылежаться! Въ одночасье, знамо дло! отвтилъ дворникъ.— Взять-то только нечево, а то квартальной нахать хотлъ съ дохтуромъ… Да плевать говоритъ, пущай такъ хоронятъ.
— Рзать это хотли, что ли? спросила одна старушенка, съ сморщеннымъ, какъ грибъ, лицомъ.
— Понятно… Живодеры! отвтила другая, съ головою, накрытой, вмсто платка, кацавейкой.
— Наука этого требуетъ, внушительно замтилъ отставной чиновникъ, конурный клопъ, въ стогодоваломъ форменномъ пальтишк.— Анатомія это значитъ… на пользу же людямъ, которые въ живыхъ… А мертвый что? Ему ничево… прахъ одинъ.
— Прахъ! А роднымъ-то каково смотрть? Тоже, чай, жалко… Ваше бы благородіе порзать, — каково бы было? замтила одна изъ сострадательныхъ личностей.
— Умру — ржь меня: радъ служить на пользу человчеству, храбро, не безъ нкоротой гордости отвтилъ канурный клопъ.
— Рзать-то нечево, — кости одн, отозвался кто-то.
Канурный клопъ оглянулся и съ презрньемъ посмотрлъ въ ту сторону, откуда послышался голосъ.
Заботливые постители, всегда готовые разбирать чужія дла, продолжали разсуждать.
— Безъ покоянія и умеръ-то… Экой грхъ, теперь и неумолишь… Знай жизнь-то пашу, какъ придется Богу душу отдать.
— Пьянство все, резонно замтилъ лавочникъ:— теперича свиснули мои рубь двнадцать съ половиной ципекъ.
— Што твои рубь двнадцать! Мои три рубли за ними, а вона голь-то какая! Што получше было — спустила на похороны. Денегъ-то грошъ одинъ остался.
— Двочку вотъ такъ жалко… Какая хорошенькая… Ничего не смыслитъ… Ишь какъ смотритъ-то. Сирота! сирота горькая! Куда съ нею матери-то дваться? По міру ступай…
Не слышала этихъ разговоровъ Катерина Яковлевна и относительно была счастлива. Услужливые, сердобольные люди умютъ только разстравлять сердечныя раны. Такъ проходилъ день, наступала ночь, опять день и наконецъ пришло время выноса. Сденькій старичекъ священникъ, въ черной потасканной риз, закапанной воскомъ, отслужилъ панихиду, дьячокъ хриплымъ басомъ и читальщикъ фистулой пропли ‘со святыми упокой,’ на глазахъ у нкоторыхъ изъ зрителей показались слезы. Катерина Яковлевна набожно молилась, но не плакала, глядя на нее, не грустила и Маша. По окончаніи панихиды священникъ снялъ съ себя ризу, такъ какъ скудная плата не обязывала его провожать гробъ на кладбище. Скромно шествовала къ мсту упокоенія похоронная процессія, не останавливая ни прохожихъ, ни прозжающихъ, не возбуждая вниманія любопытныхъ и не отрывая отъ трудовъ занятый людъ, всегда жертвующій нсколькими минутами времени на глазнье при похоронахъ богатыхъ и знатныхъ людей.
Скромне чмъ панихида совершилось отпваніе ‘раба божія Стефана’ въ общей кладбищенской церкви и безъ всякаго пнія былъ опущенъ гробъ въ могилу. Маша на все совершающееся вокругъ нее смотрла съ дтскимъ вниманіемъ, не отдавая ни въ чемъ себ отчета. Катерина Яковлевна молча бросила горсть земли, грустно посмотрла въ могилу, помолилась на крестъ и тихо побрела домой, опустивъ голову.
— И што это, родные, Катерина-то и не плачетъ, щебетали сосдки.
— До слезъ ли… Въ жизнь-то свою сколько пролила ихъ.
— Все же, мужъ законной.
— Радости-то много… пьяница былъ, не тмъ будь помянутъ.
По обыкновенію полъ конурки былъ вымытъ одною изъ услужливыхъ сосдокъ, но тяжелый запахъ ладона все еще носился въ воздух. Тяжело было отъ него Катерин Яковлевн. Она опять предалась обычнымъ думамъ. ‘Хоть худъ, да все же мужъ былъ’, мелькнула у ней въ голов пословица. ‘Да былъ ли худъ?’ Опять, переспросила она. И мысли ея перенеслись въ минувшее прошлое. Вотъ ей представилась небольшая лавочка, сверху до низу набитая мучнымъ товаромъ. Степанъ Васильевичъ, полный, здоровый, постоянно веселый и вжливый съ покупателями, стоитъ за выручкой въ сибирк мышинаго цвта, подпоясанной блымъ передникомъ, двое подручныхъ развшиваютъ товаръ, а онъ только прихваливаетъ свой товаръ, да получаетъ деньги. Случались капризные покупатели, недовольные товаромъ, — Степанъ Васильевичъ вжливо извинялся передъ ними, обмнивалъ товаръ — и старыя отношенія между нимъ и покупателями водворялись. Бывало, Катерина Яковлевна вздумаетъ прогуляться съ Машей и зайдетъ въ лавку, Степанъ Васильевичъ не знаетъ, какъ и наглядться на своего ребенка: ласкаетъ, цлуетъ Машу, длаетъ рожки пальцами и приговариваетъ: ‘у-тю-тю, милочка,’ возьметъ на руки — качаетъ, а Маша щиплетъ его за бороду.
— Такъ, такъ тятю, шутитъ Катерина Яковлевна.
— Это дочка ваша? спрашиваютъ покупатели.
— Моя-съ, вотъ какая шалунья. У-у рзвушка, съ удовольствіемъ отвчаетъ Степанъ Васильевичъ, не сводя глазъ съ Маши.
— Какой миленькій ребенокъ, приговариваютъ въ свою очередь покупатели.— А которой ей годъ?
— Да двухъ еще нтъ.
— Вотъ какъ! А хоть сейчасъ подъ внецъ.
— Сейчасъ, сейчасъ. Слышь, Машонокъ, подъ внецъ тебя. И опять Степанъ Васильевичъ цлуетъ свою дочь.
А сколько плановъ, предположеній, заботъ было о судьб Маши со стороны родителей. Благо и благо пророчилось ей въ будущемъ…
Другія картины начали рисоваться въ ум Катерины Яковлевны. Степанъ Васильевичъ велъ дла свои съ успхомъ и нердко поговаривалъ своей жен:
— А что ты думаешь, Катя, не перемнить ли намъ свою лавочку, тсна очень?
— Какъ знаешь, Степа… Ты больше моего знаешь, только привыкли мы здсь, какъ будто въ родномъ уголку.
— Правда, мн самому жалко. Съ покупателями свыкся, что съ друзьями — товарищами, да и народъ-то они платящій… Знамо, хоть и вблизи можно пріискать побольше квартиру, да все не то.
— Погоди, Степа, годикъ — другой: время не уйдетъ, побольше съ капиталомъ соберемся, смле будетъ.
Степанъ Васильевичъ соглашался и преспокойно торговалъ въ маленькой лавочк, сверху до низу набитой товаромъ. Можетъ быть долго бы онъ проторговалъ въ ней, мило по малу наживая небольшой капиталецъ и наслаждаясь семейнымъ счастіемъ, какъ совершенно неожиданно ему сдлали предложеніе вступить въ компанію для большого подряда. Условія подряда были выгодны, а кто же отказывается отъ выгодъ? Подрядъ былъ заключенъ на три года, но не прошло и половины срока, какъ компаньонъ Степана Васильевича умеръ, оставивъ вс расчеты на ше послдняго. Степанъ Васильевичъ началъ продолжать взятый въ компаніи подрядъ подъ своею отвтственностью. Пришолъ второй годъ расчета — и что же оказалось? Его компаньонъ забралъ деньги впередъ, Степану Васильевичу оставалось дополучить отъ контрагентовъ очень небольшія суммы.
— Вы не имли права давать ему деньги, возражалъ Степанъ Васильевичъ.
— Вы насъ не извщали. Мы знали васъ и вашего конпаньона за подрядчиковъ и выдавали деньги вамъ и ему одинаково, спокойно отвтили контрагенты, прибавивъ: посмотрите, это его росписки?
— Но вы выдавали впередъ? спросилъ ошеломленный Степанъ Васильевичъ.
— Согласно условію, по сил котораго исправная доставка товаровъ въ теченіе одного года обязываетъ насъ выдавать деньги впередъ, на сумму ровную залогу, такъ мы и сдлали.
Убитый, разстроенный, пришолъ Степанъ Васильевичъ домой. въ немъ лица не было.
— Голубчикъ, Степа, что ты, боленъ? Тревожно спросила его Катерина Яковлевна.
Онъ молчалъ.
— Да что ты, родимый мой? Степа, что съ тобою? Да разскажи же мн, мое золото, нжно спрашивала Катерина Яковлевна, а у самой сердце стучало въ груди, какъ молотъ!…
— Не спрашивай Катя, все пропало… все пропало… погибли мы… Катенька… Это за то, что я простъ, добръ!…
Степанъ Васильевичъ залился слезами. Бдная жена но знала, что и думать, но собравъ остатокъ послднихъ силъ, она прибгла къ утшенію.
— Да полно теб, Степа, успокойся… Что такое съ тобою сдлалось: можетъ быть, и помочь какъ нибудь можно… Вдь ты не убилъ никого, не ограбилъ…
— Нтъ, Катя, я не способенъ, на такое дло, едва слышно отвтилъ Стоналъ Васильевичъ.
— Такъ успокойся, мой родимый, успокойся, Катерина Яковлевна начала цловать его.
Степанъ Васильевичъ разсказалъ, въ чемъ дло. Невесело сдлалось на душ Катерины Яковлевны, но она во время умла превозмочь себя.
— Такъ что же длать-то, Степа? Не топиться же изъ-за этого. Богъ милостивъ! Попроси кредиторовъ — подождутъ.
— Нтъ, не подождутъ… Черезъ недлю долженъ расчитаться: о получк они знаютъ.
— А ты разскажи, въ чемъ дло. Разкажешь,— неужели не поврятъ?
— Дай Богъ.
Свтлый лучь надежды блеснулъ въ ум Степана Васильевича. Онъ видимо просіялъ. Какъ женщина, у которой чувство преобладаетъ надъ разсудкомъ, Катерина Яковлевна просіяла еще боле. ‘Авось моему Степ Богъ поможетъ,’ вертлось въ ея голов и въ тоже время она думала: ‘какъ я рада, что Степа успокоился отъ моихъ словъ.’
Но недолго продолжалось успокоеніе Степана Васильевича. Ночь онъ проспалъ безмятежно, даже увидалъ себя во сн въ томъ сказочномъ терему, о которомъ онъ прочиталъ въ ‘Громобо,’ въ ‘Ундин’и т. п. произведеніяхъ, услаждавшихъ слухъ мирной его семьи, любящей его, почитающей, признающей за главу дома. Не таково было пробужденье. Возникли вопросы: Чмъ я отдляюсь? что будетъ со мною? съ моими кредиторами? съ подрядомъ?
Напился дома чаю Степанъ Васильевичъ, распрощался съ Катериною Яковлевною и отправился въ лавку.
Тяжелая дума лежала на его душ:
‘Только что началъ торговать, думалъ онъ, разжился, слава Богу, хотлъ въ третью гильдію купцовъ приписаться — и вотъ-на — казусъ… Виноватъ ли я? Былъ добръ, простъ… въ людей врилъ. Да разв и можно въ людей не врить? Самъ я пошолъ изъ ничего, добылъ деньгу потовымъ трудомъ, служилъ, самъ сдлался хозяиномъ — и торговать бы мн, да торговать въ маленькой лавочк… Нтъ, захотлъ съ разу нажить деньги, въ три года… И что же? Я теперь голякъ, какъ есть голякъ! Проси милости у заимодавцевъ… Попрошу… Неужели откажутъ? Вдь я честно расплачивался съ ними…’
Но недолго продолжалось успокоеніе Степана Васильича. Онъ ршился на третій день созвать своихъ кредиторовъ для объясненія несчастнаго случая. Въ эти три дня его узнать было нельзя: въ лавк онъ былъ молчаливъ, нерасторопенъ, такъ что одинъ изъ подручныхъ выразился о немъ, ‘а што хозяинъ — то нашъ не тово-ли’! Подручный слово: ‘не тово-ли’? понималъ въ смысл: ‘не рехнулся-ли’? Но постороннія уши передлали это слово по своему. Двое кредиторовъ замтили Степана Васильевича выходящимъ изъ трактира и ршили, что онъ ‘закутилъ’.
Кредиторы наконецъ собрались. Въ грустныхъ выраженіяхъ Степанъ Васильевичъ объяснилъ имъ свое положеніе и ‘покорнйше попросилъ’ объ отстрочк уплаты, ссылаясь на то, что годичная поставка по подряду и возвратъ залога оправдаютъ его. Съ униженностью, не лишонною собственнаго достоинства — достоинства честнаго человка — высказалъ онъ свое горе. Нкоторые изъ кредиторовъ подняли ропотъ, что имъ чужую крышу крыть нтъ надобности, когда течетъ своя, что они не милостыню раздавали, а врили въ долгъ. Кредиторы боле добродушные поддерживали сторону своего должника. Поднялись пренія, кончившіяся однако не въ пользу Степана Васильевича.
— Оно, видишь что, Степанъ Васильичъ, замтилъ одинъ изъ кредиторовъ, видвшихъ его выходящимъ изъ трактира: ты человкъ доподлинно былъ хорошій плательщикъ, а сдается, что съ горя-то запилъ, такъ оно и сумнительно.
— Помилуйте, господа, такого грха, въ часъ сказать, за мной и не водилось… До того-ли? оправдывался Степанъ Васильичъ.
— Правда, до того-ли. А все-таки, не ты первый, не ты послдній.
Замчаніе это поселило подозрніе въ остальныхъ кредиторахъ. Неподававшіе голоса стали держать сторону за немедленное взысканіе и окончательно объявили, что если желающіе ждать не хотятъ получать тотчасъ же, то они, съ своей стороны, этого длать не будутъ.
— Не ожидалъ я этого отъ васъ, господа, съ горькимъ упрекомъ выразился несчастный должникъ, но я честный человкъ, я могъ бы вамъ не заплатить ни одной копйки. Вы сами знаете, что дла ведутся у насъ на честное слово, безъ всякихъ документовъ и честное слово мое беззаконнымъ никогда не будетъ. Берите все, что у меня есть, пускайте по міру.
Неловко было и положеніе кредиторовъ. Тоже люди. Совсть говорила о человколюбіи, черствый разсудокъ вопіялъ, что своя рубашка къ тлу ближе, да къ тому же, какъ можно въ чужую душу влзть, или сосчитать чужой карманъ: ‘сколько лтъ производилъ свою торговлю, такъ не можетъ быть, чтобъ денегъ не было… Надуть хочетъ!— дло въ коммерческомъ быту самое обыкновенное…’ Само собою разумется, выводъ такого рода не былъ высказанъ въ глаза, но выработался впослдствіи, когда изгладились слды перваго впечатлнія, навяннаго грустнымъ положеніемъ человка, теряющаго все, что было лучшаго въ его жизни. Поэтому-то, не опредливъ своихъ намреній въ день совщанія, кредиторы, одинъ за другимъ, стали подавать прошенія въ судъ и цлою массою раздавили бытъ честнаго труженника.
Маленькая лавочка съ верху донизу набитая товаромъ, перешла въ другія руки, а вмст съ нею лопнуло и благосостояніе Степана Васильича и его семьи. Онъ запилъ и запилъ ‘мертвую’.
Больно, больно защемило сердце Катерины Яковлевны… Но теперь ужъ все кончено: Степанъ Васильичъ въ гробу, скарбъ домашній стащенъ въ кабаки, послдніе остатки употреблены на похороны… Нужда, вопіющая нужда, впереди… Хватитъ-ли силы у слабой женщины съ ребенкомъ-младенцемъ бороться съ нею?

III.

Кое-какими вспомоществованіями, да продажею послднихъ остатковъ изъ носимаго платья промаялась Катерина Яковлевна съ дочерью мсяца четыре, наконецъ послднія нити лопнули. Осталась одна дорога — ‘побираться по міру’, но при одной мысли объ этомъ сердце Катерины Яковлевны обливалось кровью. Пробавала было она походить по Петербургу съ предложеніемъ своихъ услугъ, но съ. ребенкомъ ей отказывали въ услуженіи даже изъ одного хлба. Испытавъ неудачи въ мстахъ по рекомендаціи и по слухамъ, Катерина Яковлевна ршилась потолкаться между нанимающеюся прислугою въ мщанской гильдіи, но и тутъ не было удачи. Измученная, голодная, усталая отъ горя, тяготившаго, надламывавшаго грудь, пришла она разъ домой и въ изнеможеніи опустилась на скамейку. Слезы душили ей горло.
— Ну, Маша, заговорила она вслухъ, видно мы съ тобой прогнвили Господа Бога. Цлый день простояла въ гильдіи, сколько женщинъ нанялось въ услуженіе, а меня съ тобою никто не беретъ.
Маша заплакала. Первый разъ въ жизни пришлось ей выслушать укоръ отъ любимой ею матери. Съ дтскимъ инстинктомъ она поняла, что была причиною страданій Катерины Яковлевны.
‘Господи, молился въ душ ребенокъ, убери меня поскоре къ себ. Мам и безъ того тяжело… Изъ за меня она такъ мучается… Безъ меня бы она и мсто получила’…
Катерина Яковлевна замтила слезы дочери, поняла ихъ причину и ей стало еще тяжеле.
— Ну, полно, родная моя плакать-то, говорила она, обнимая Машу, вдь это я такъ шучу, видишь, я смюсь.
И Катерина Яковлевна улыбнулась.
Но улыбка эта была больне самыхъ слезъ.
‘Время-ли теперь смяться’? мелькнуло въ голов Маніи.— ‘До того-ли ей, моей мам’? Двочка перестала плакать. Ей хотлось, чтобы ея любимая мама успокоилась какъ нибудь.
— Хорошо, мама, я не буду плакать, сказала Маша, обнимая ручонками шею матери и цлуя ее.
Въ жалкой конур водворилось молчаніе: Катерина Яковлевна принялась убирать кое-что, Маша неслышно перебирала тряпочки и куклы. Хотя давно свтлые, радостные дни не посщали этого убогаго жилища, но въ настоящую пору сумерки выпали скучне обыкновенныхъ и ‘горше’ другихъ.
Не успли еще высохнуть слезы на лиц Катерины Яковлевны, какъ въ конуру вошла квартирная хозяйка.
— Здравствуй, Катерина Яковлевна, сказала она.— Недавно пришла?
— Только-что воротилась, едосья Ивановна, отвтила Катерина Яковлевна и потупилась. Для прихода хозяйки была одна причина — требовать денегъ за конуру, жилица не платила уже цлый мсяцъ.
— Ну что мсто-то? не выходитъ?
— Нту, родная… Цлый день въ гильдія сегодня пробыла Совсмъ мстъ нту, никого не берутъ. Катерина Яковлевна схитрила, вспомнивъ недавнюю сцену.
— Плохо, плохо… Жаль тебя… Вонъ и Маш-то скучно, бдняжк… А я къ теб вдь за деньгами.
— Знаю, едосья Ивановна, давнымъ-давно я хотла съ тобой разсчитаться, да вдь сама знаешь… дла-то… Ей-богу, врь не врь, ни гроша нтъ… Пообожди, голубушка.
— Пообожди! Мало я ждала: цлый мсяцъ! Ты вдь знаешь… не безпокоила тебя.
— Спасибо, едосья Ивановна, но что будешь длать… Видишь, какъ сама-то я перебиваюсь? Обстоятельства-то у меня какія…
— Твои обстоятельства? Что твои обстоятельства! начала нараспвъ квартирная хозяйка, бойкая вдова гвардейскаго вахмистра.— Нтъ, ты бы пожила на моемъ мст: вдь вотъ за квартиру-то двадцать рублей нужно отдать въ мсяцъ… А дрова? вода? а трое дтей? Нтъ, тутъ просто хоть лопни отъ заботы. Такъ вотъ разорвись на части — и конецъ! Ты спроси меня: сплю ли я когда? Ночей не знаю.
— Врю, едосья Ивановна, у васъ тоже много заботы… Но повремените еще недльку… прошу васъ.
едосья Ивановна развела руками.
— А что же черезъ недльку-то, мать моя, будетъ? нахально спросила она.— Черезъ недльку другая настанетъ, тамъ третья, четвертая, а деньги мои гуляй, да гуляй…
Катерина Яковлевна молчала: ей тяжело было отвчать. Да и что было отвчать? Катерина Яковлевна сознавала, что хозяйка говоритъ правду.
— У меня вдь вчера приходили нанимать вашу-то комнату, продолжала едосья Ивановна: — давали четыре рубля… Вотъ что, мать моя! А ты и трехъ-то не хочешь платить…
— Съ чего вы это взяли? тихо спросила Катерина Яковлевна.
— Какъ: съ чего? Сама знаешь: прожила мсяцъ и денегъ не даешь.
— едосья Ивановна… начала-было бдная жилица.
— Нтъ ужь, какъ хочешь, перебила едосья Ивановна, — а давай деньги. У меня у самой за мсяцъ не плачено: вдь двадцать рублей!
едосья Ивановна лгала, но это обстоятельство на язык ея называлось достиженіемъ цли. За недлю передъ этимъ она сама же хвастала, что заплатила за квартиру за треть года впередъ, что въ ея разсчетахъ было необходимо, неизбжно. Новыхъ жильцовъ къ ней также никого не приходило. но какъ же можно было не солгать? Вдь своя рубашка ближе къ тлу. Состраданіе доступно только немногимъ сумасброднымъ личностямъ.
— едосья Ивановна, который разъ приходится мн повторять вамъ: неужели вы не видите моего положенія, объяснялась Катерина Яковлевна.— При васъ вдь скончался Степанъ Васильичъ, знаете, что онъ оставилъ, знаете, что я все перезаложила и перепродала. Вотъ схожу къ мучнику — можетъ, и пособитъ чмъ нибудь: онъ общалъ на дняхъ дать пять рублей и тогда вы получите, едосья Ивановна… Сохрани Богъ, чтобы за мной пропало.
— Да вдь такъ-то и вс говорятъ: вотъ, вотъ будетъ, вотъ тогда-то, а какъ придетъ къ концу — такъ и нтъ ничего!
Катерина Яковлевна заплакала.
— Что же мн длать-то? спросила она сквозь слезы.
едосья Ивановна ничего не отвтила, но, отойдя къ окну, пробормотала: — Знаемъ мы васъ, плакучую породу.
Катерина Яковлевна не могла перенести этой обиды.
— Нтъ не знаете, едосья Ивановна, сказала она.— Вотъ вамъ, если у васъ нтъ жалости.
И она сняла съ руки обручальное кольцо — единственную вещь, которая у нея была цнною, и которую Катерина Яковлевна хотла сохранить на память.
— Вотъ вамъ, едосья Ивановна, возьмите это кольцо, продайте и получите за квартиру. Только знайте, что чрезъ это вы вырвали кусокъ моего сердца… все мое сердце!.. Но вамъ деньги нужны… возьмите.
Катерина Яковлевна раздражительно бросила кольцо на столъ, оно зазвенло и со стола покатилось на полъ. едосья Ивановна хладнокровно подняла его и быстро вышла изъ комнаты.
— Вотъ такъ-то лучше, съ злобною радостью проговорила она въ сняхъ.
Не успла еще едосья Ивановна притворить дверь, какъ Катерина Яковлевна безъ чувствъ покатилась съ дряблаго стула на полъ, Маша присла къ ней и горько зарыдала. Такъ какъ рыданія эти были обыкновеннымъ явленіемъ въ мрачной конур, то на нихъ никто не обратилъ вниманія, никто не пришелъ подать руку помощи. Да и кому подавать помощь? Вдь сосдство-то также состоитъ изъ непроходимаго болота вопіющей нужды, здсь люди черство относятся къ чужому горю, считаютъ это за непреложный законъ природы.
Плачъ ребенка и тяжелые вздохи Катерины Яковлевны уже нсколько минутъ оглашали конуру, какъ въ сняхъ послышался незнакомый, мужской голосъ: — Тьфу ты, прости Господи! куда это я затесался? Есть ли тутъ кто живой? Здсь, што ли, пребываетъ Катерина Яковлева?
На этотъ голосъ изъ мрачной двери мрачныхъ сней, въ грязномъ ситцевомъ плать, съ поддернутымъ подоломъ, выбжала услужливая сосдка, вымывавшая полъ посл похоронъ Степана Васильева.
— Кого это вамъ, сударь, Катерину Яковлевну? выкрикнула она.
— Ну, да. Здсь она, што ли, живетъ?
— Здсь, здсь, пожалуйте вотъ въ эту дверь.
— Въ которую же? Я ничего не вижу.
— Да вотъ въ эту… Позвольте, я вамъ отворю.
Услужливая сосдка отворила одну изъ дверей, обитыхъ рваною рогожею.
— Вотъ здсь, здсь, почтенный… Поосторожне, наклонитесь немножко… Жилье-то наше такое… Вотъ туда, туда налво ступайте… вторая дверь… вотъ здсь… пожалуйте.— Сосдка отворила дверь въ конуру Катерины Яковлевны. На неизвстнаго подуло сырымъ, холоднымъ воздухомъ, кругомъ господствовали сумерки, готовящіяся превратиться въ чистый мракъ, слышно было удушливое всхлипыванье Маши.
— Да што это такое? Куда ты меня привела? Казематъ, што ли, здсь? грубо спросилъ незнакомецъ.
— Ахъ ты Господи! растерялась услужливая сосдка, — видно опять съ Яковлевной обморокъ… А-ахъ… Погодите, судырь, здсь… Я свчку принесу.
— Э-эхъ, Степанъ Васильичъ, до чего довелъ, съ чмъ оставилъ! проговорилъ про себя незнакомецъ.
Принесенная свчка освтила грустную картину, въ которой одно изъ дйствующихъ лицъ, Катерина Яковлевна, лежало на полу, не видя и не слыша ничего изъ окружающаго, и лишь неровнымъ, прерывистымъ дыханіемъ напоминало о своемъ существованіи, а другое, Маша, припало головкою на грудь матери. При вид постороннихъ лицъ и огня, освтившаго лицо знакомой сосдки и осанистую фигуру незнакомца, грубый голосъ котораго упоминалъ родное имя, Маша широко открыла глаза и, боясь пошевельнуться, еще крпче прижалась къ матери, полагая, что ее никто не сметъ оттащить отъ ея любимаго существа, что ея дорогая мама всегда защититъ ее. Одиночество и смняющія одна другую страшныя сцены, необъяснимыя неожиданности и Богъ знаетъ почему появляющіеся злые люди до того перепутали все въ голов ребенка, что характеръ Маши сталъ замкнутымъ, какъ характеръ дикарки. Встрчаясь съ грустными явленіями, Маша пугалась ихъ, но не робла окончательно, выжидая конца, никогда не выражала она своего испуга крикомъ, какъ это длаютъ другія дти, полагающія, что ихъ крикъ можетъ испугать кого нибудь или призвать на помощь.
— Ну, вотъ такъ и есть, такъ и есть, затораторила услужливая сосдка, суетясь и ставя свчку на столъ.— Горемычная ты моя… И я-то, дура, не слыхала… Господи ты Боже мой! Присядьте, добрый человкъ: я сейчасъ воды принесу… Машенька, встань ты… гд полотенце-то?
Черезъ дв минуты сосдка возвратилась съ ковшикомъ воды и стала вспрыскивать лицо Катерины Яковлевны, приложивъ къ голов намоченное полотенце. На добродушномъ лиц незнакомца ясно выразилась глубокая грусть. Онъ не принималъ участія въ хлопотахъ услужливой сосдки, но когда Катерина Яковлевна открыла глаза и что-то пробормотала — онъ вскочилъ со стула и пособилъ доброй женщин поднять Катерину Яковлевну съ пола. Послдняя пришла въ чувство и мутнымъ взглядомъ окинула комнату.
— Ну что, матушка, узнаешь ли меня? съ участіемъ спросилъ незнакомецъ.
— Кузьма Осипычъ, голубчикъ, это ты… Какъ это тебя Богъ принесъ?… А я-то, я-то… Господи, какъ мн тяжело.
Катерина Яковлевна заплакала.
— Ну, полно, Катерина Яковлевна, не по што… перестань… Што слезамъ-то поможешь… Ты поговори немножко со мной… Видишь ты, я усумнился въ твоей просьб, ну и пришолъ проврить… Вижу — правду говоришь.
— Никогда я не лгала, Кузьма Осипычъ, грустно отвтила Катерина Яковлевна.
— Хорошо, хорошо, вотъ теб шесть цлковыхъ… Придетъ нужда, приходи ищо.— Кузьма Осипычъ положилъ на столъ дв зелененькихъ бумажки.
— Голубчикъ ты мой, Кузьма Осипычъ, какъ мн тебя благодарить?
Катерина Яковлевна хотла поцловать его руку, но онъ неуклюже вырвалъ ее изъ рукъ бдной женщины.
— Што ты… не надо… Баринъ, што ли, я?
— Да какже…
— Перестань… Я, можетъ, не одну тысячу отъ твоего покойника нажилъ… Ну, што было, то было… Такъ ты на меня надйся…
— Кузьма Осипычъ, и словъ-то у меня нту, какъ тебя благодарить.
— Ладно, ладно… А што та женщина-то, што тутъ была, тоже, кажись, бдная? Привтлива она, вотъ ей отдай отъ меня полтинникъ… А теперь прощай.
Кузьма Осипычъ взялъ фуражку и направился къ двери.
— Такъ смотри же, Катерина, надйся на меня, проговорилъ онъ, держась за скобку двери.— По нуж приходи ко мн. Прощай.
Катерина Яковлевна такъ была ошеломлена этой неожиданностью, что и не вздумала отворить двери добряку мучному торговцу и сказать ‘прощай’. Она была вн себя отъ волновавшихъ ее чувствъ.
Услужливая сосдка, сидя за тонкою перегородкою, слышала Все происходившее въ конур Катерины Яковлевны, а потому, по уход Кузьмы Осипыча не могла удержаться, чтобъ не оповститъ свою ‘горемычную’.
— Ну что, моя милая, какъ ты себя чувствуешь? спросила она, входя въ конуру.— Экъ ты исхудала-то.
— Спасибо, Ивановна, отвтила Катерина Яковлевна.— Ты мн сдлала большую услугу…
— Полно, мать моя…
— Экой характеръ-то у меня, Ивановна: перебила ее Катерина Яковлевна: — какъ только кто нибудь обидитъ меня — я не могу перенести: голова закружится, сердце забьется и вс силы какъ будто исчезнутъ. Не перенослива я, Ивановна.
— Да легко ли и переносить-то?
— Есть люди — переносятъ… Вотъ едосья Ивановна…
— Что ты, Катерина Яковлевна, да разв она похожа на человка…
едосья Ивановна была легка на помин. Она вошла въ комнату Катерины Яковлевны, одтая въ драповый бурнусъ, съ изношенною, но когда-то драгоцнною, шалью на голов. Услужливая сосдка хотла выдти, но Катерина Яковлевна остановила ее.
— Погоди, Ивановна, до тебя дло есть.
едосья Ивановна и не думала примчать присутствіе посторонняго лица, особенно такого, къ которому она относилась высокомрно, и которое было ей обязано также, какъ и Катерина Яковлевна.
— Ну, вотъ, Катерина Яковлевна, я и продала твое кольцо, заговорила она.— Хлопотъ сколько было.
— Продала? мое кольцо? съ грустнымъ укоромъ спросила Катерина Яковлевна.
Ивановна съ недоумніемъ посмотрла на квартирную хозяйку и на сосдку и въ то же время подумала: ‘такъ вотъ отчего она сегодня была въ обморок’.
— Чье же, какъ не твое? нагло отвтила едосья Ивановна.— За три съ полтиной продала… На силу взяли…
— Мое-то кольцо?
— Ну, да… Десять разъ теб твердить!… Что ты, мать моя?
— Ахъ… мое кольцо… обручальное кольцо продано, вздохнула Катерина Яковлевна.
По выраженію глазъ едосьи Ивановны можно было замтить, что она въ это время думала: ‘ладно, кривляйся, а денежки-то у меня въ карман. Такъ-то лучше.’ Не то чувствовала Катерина Яковлевна: рой самыхъ грустныхъ воспоминаній разомъ возникъ въ ея голов, захватывая дыханіе и сжимая сердце.
Повертвшись на одномъ мст и заглянувъ подъ одяло, едосья Ивановна хотла было выдти изъ комнаты, но Катерина Яковлевна остановила ее.
— Неужели это врно, едосья Ивановна, что вы только за три съ полтиной кольцо-то продали?
— Только? Что ты, мать моя, Катерина Яковлевна, съума сошла, спрашиваешь: только? Разв я воровка какая? Разв я лиходйка, что ли? У нищаго нечего суму красть: тоже, чай, сама дтой имю, знаю, какъ сиротскія-то слезы отзываются, тараторила едосья Ивановна.
— Ну, какъ видится, плохо знаешь, проворчала себ подъ носъ услужливая сосдка.
— Да вдь я же такъ сказала, проговорила оробвшая Катерина Яковлевна.
— Такъ, такъ! по хорошо такъ говорить, Катерина Яковлевна. Ты, чай, знаешь, какая я женщина? Слава Богу никому зла не пожелаю. У меня сть, что ли, нечего? Поди и тебя накормлю: на годъ хватитъ, отчеканила ободренная робостью своей жилицы квартирная хозяйка.
— Внуши Богъ теб это желаніе, вполголоса проговорила Катерина Якоклевна.
— Да и вы-то ужь, едосья Ивановна, что росплись такъ, вклеила отъ себя замчаніе услужливая сосдка: Катерина Яковлевна про васъ ничего и насказала, а вы на себя принимаете. Можетъ быть, и ошиблись, а кольцо-то, я знаю, и взаправду стоитъ рублей пять съ хвостикомъ. Не мдное вдь — золотое.
— Экая ты прыткая: не знаю я, куда мтятъ, коли такъ говорятъ… А по мн, такъ чмъ точить балясы — взяли бы, да сами и шли продавать… Хоть за пятьдесятъ рублей продали бы, мн все равно.
— А, можетъ быть, едосья Ивановна, и за сто непродали бы, если бы вы пообождали немножко, да ненудили Катерину Яковлевну, стояла на своемъ упорная Ивановна, готовая распинаться за чужого человка.
Катерина Яковлевна во время успла предупредить готовую разразиться бурю. Обращаясь къ едось Ивановн, она спросила ее:
— Вамъ за квартиру три рубля слдуетъ.
— Да, три.
— Такъ позвольте полтинникъ-отъ сдачи получить.
— Полтинникъ-то?
— Да.
— Ну полтинникъ-то, Катерина Яковлевна, я теб не отдамъ, то есть и отдала бы, да сейчасъ въ мясную лавку вс деньги снесла: теперича ни полушки за душой нтъ… Ну да вдь теб все равно: за будущій мсяцъ надо же платить, тогда легче будетъ.
— А если теперь сть нечего? спросила Катерина Яковлевна.
— Ну, сть нечего! Полно, мать моя: много у насъ есть бдняковъ, да съ голоду не помираютъ же! Не помрешь и ты, а вдь за квартиру надо же платить: даромъ держать никто не станетъ. Скажи-ка, вдь нестанутъ? а?
— Не станутъ.
— То-то же и есть! А спрашиваешь полтинникъ назадъ… На полтинникъ-отъ хоромъ не выстроишь.
— Не до хоромъ и дло-то, едосья Ивановна.
— Да все равно, до чего бы не касалось… Прощай: живи съ моей доли хорошенько. Видишь, я тебя и то не обижаю, не спрашиваю впередъ денегъ-то, по цлымъ мсяцамъ жду, а сама вдь за треть года впередъ плачу… Вотъ какъ мн-то трудно…. Прощай, Машуточка, обратилась она къ двочк: завтра бомбошку куплю. Не плачь по материному-то. Ишь она.
едосья Ивановна скорчила гримасу, какъ будто досказывая этимъ свою рчь: ‘ишь молъ разнюнилась, диви и что случилось?’
— Дай Богъ, едосья Ивановна, вашими устами да медъ пить, не выдержала Катерина Яковлевна. Только слово-то у васъ съ дломъ расходится. Я вотъ просила васъ пообождать за квартиру, кабы вы это сдлали, у меня кольцо было бы цло, — а оно, знаете, какъ дорого, что я безъ васъ чуть не умерла, если бы не Ивановна,— да вы бы и деньги свои получили. Вотъ видите, какъ Богъ-то милостивъ…
Катерина Яковлевна приподняла желзный подсвчникъ, подъ которымъ лежали дв трехрублевыя бумажки.
— Видите?
У едосьи Ивановны даже глаза разбжались.
— Откуда это у тебя?
— Разумется, не украла. Я вамъ говорила давеча, что мучникъ мн общался помочь. Вотъ онъ, добрый Кузьма Осиповичъ, и помогъ, самъ принесъ, говоритъ: узнать захотлъ, правду ли я говорила, что житье мое плохо… Какъ посмотрлъ, поврилъ.
— Какъ не поврить, какъ не поврить… А еще полтинникъ сдачи просишь… Богачка ты экая… Вотъ ты бы съ моею заботой пожила: мн никто но помогаетъ.
— Понуждалась бы ты, едосья Ивановна, какъ Яковлевна нуждается, такъ пошла бы за помочью… Больно это легкое дло, съ ироніею замтила неугомонная Ивановна.
— А ну васъ… Прощайте, благо раздобылись. Квартирная хозяйка обернулась спиною къ жилицамъ, по свойственной ей привычк, подошла къ кровати, пощупала холстинковое одяло, оглянула нсколько разъ комнату и, повторивъ въ другой разъ: ‘ну прощайте же’, вышла въ сни съ чувствомъ досады, что мало утаила отъ продажи..
‘На кой чортъ имъ теперь деньги-то?’ спрашивала она себя мысленно.
— Вотъ человкъ-то! заворчала Ивановна. Ну ужь человкъ… Женщина ищо… Не дай Богъ никому такимъ быть.
— Богъ съ нею, всепрощающимъ тономъ отвтила Катерина Яковлевна. А теперича давай-ка, Ивановна, съ тобою развиваться. Слышала: теб Кузьма Осиповичъ полтинникъ оставилъ?
— Дай Богъ ему доброе здоровье! Какъ разъ кстати: просто ни одной ложку кофеишку не осталось… Давеча только одну цикорію заваривала.
Долго еще пробесдовали между собою дв бдныя женщины, осчастливленныя милостынею Кузьмы Осиповича.
Уложивъ дремавшую уже Машу въ постель, перекрестивъ ее, окутавъ теплою кацавейкой и поцловавъ въ лобъ, Катерина Яковлевна впала въ свое обыкновенное раздумье, въ которомъ она всегда находила облегченіе выпавшихъ на ея долю страданій. Въ настоящую минуту, горе и радость смнялись и перемшивались вмст въ ея душ.
‘Матерь Божія, думала Катерина Яковлевна, вдь опредлитъ же судьба одному жить такъ, другому иначе… Богъ съ нимъ, съ богатствомъ… И изъ-за него слезы льются… А вотъ душевное спокойствіе, мирная семейная жизнь, согласіе между людьми достаются не всмъ легко, особливо, когда достатковъ нтъ… Какъ мы жили хорошо, покуда нужда не постила насъ… Не завидуй, говорятъ… А какъ не позавидовать? Гршно, правда, да вдь слабъ человкъ… Одинъ Богъ безъ грха… Живешь между людьми… Охо-хо-хо… Трудная задача — жизнь человка… Надо большое умнье жить… Жить такъ, что бы не подпасть подъ искушеніе…’
Съ общихъ разсужденій Катерина Яковлевна перешла къ размышленію о будущности Маши. Сколько теплаго участія высказалось въ ней, сколько разнородныхъ сценъ пробжало въ ея голов и все это окончилось молитвою.
Въ конц вечера Катерина Яковлевна считала себя счастливлю.

IV.

У Катерины Яковлевны былъ двоюродный братъ, Иванъ Тимофевичъ Сидоровъ. Онъ имлъ свою собственную лавочку, не былъ богатъ, но и не нуждался. Дтство свое онъ провелъ между чужими людьми, въ дали отъ родины, съ неизбжными аттрибутами неродственной ласки, какъ говорится, ‘противъ шерсти.’ Едва ему исполнилось одинадцать лтъ, какъ домашній совтъ опредлилъ, что Ваня достаточно выросъ для того, чтобы ознакомиться съ прелестями заработковъ вн дома. И вотъ въ силу этого убдительнаго аргумента его отправили въ Москву, напутствуя благословеніями, желаніемъ ‘жить хорошо’ и наставленіями служить хозяину, къ которому поступитъ на мсто, ‘со всевозможнымъ прилежаніемъ и стараніемъ.’ Въ Москв Ваня былъ опредленъ въ мальчики къ содержателю трактира, но эта должность ему не понравилась: онъ перешолъ въ ученики къ кухмистеру. Проживъ у него четыре года, Иванъ Тимофевичъ захворалъ и отправился въ деревню. Въ то время ему было 18 лтъ. Бдность въ семейств, а главное, недостатокъ рабочихъ рукъ, особенно чувствительный въ крестьянскомъ быту, заставили его жениться. Женился онъ на первой встртившейся двушк, такой же бдной, какъ и онъ самъ. Имя добрый, переносливый, кроткій характеръ, онъ прожилъ съ женою свой вкъ, пожалуй, хорошо. По заведенному порядку или, врне, по вопіющей необходимости, насладившись только одинъ медовый мсяцъ брачною жизнью, Иванъ Тимофевичъ ухалъ въ Петербургъ: ‘попытать здсь счастія.’ Не скоро дается оно въ руки человку, ничего неимющему, по трудъ, терпнье, воздержная жизнь все превозмогаютъ. Такъ случилось и съ нашимъ Иваномъ Тимофевичемъ: испытавъ въ продолженіе боле чмъ двадцати лтъ вс перемны счастія, переслуживъ не въ одной должности, начиная съ простого работника и кончая приказчикомъ, онъ скопилъ небольшую сумму денегъ, кое-что призанялъ и открылъ свою собственную лавочку. Тихо пошла его жизнь… Для полyнаго благополучія ему не доставало только дтей и Иванъ Тимофеевичъ съ грустью иной разъ вспоминалъ объ этомъ. За то Петровна, разгоняла скуку, придираясь каждый день къ чему нибудь, подымая такой шумъ, что добрякъ муж уходилъ въ другую комнату, или совсмъ изъ квартиры. Посл этого жена встрчала его со слезами, жаловалась на свой ‘окаянный’ характеръ и просила прощенія. Иванъ Тимофеничъ никогда не принималъ близко къ сердцу этихъ сценъ, всякъ будто такъ и слдовало: плюнетъ, скажетъ: ‘глупая ты баба, Акулина,’ и замолчитъ. А жена сердится, сердится и опять проситъ прощенья. Такъ прожили они весь свой вкъ: за глаза не нахвалятся другъ другомъ, а между собой ссорятся каждый день.
Къ этому-то человку ршилась Катерина Яковлевна обратиться съ просьбою взять Машу на воспитаніе. Акулина Петровна долго отговаривалась, представляя, что за ребенкомъ нужно ухаживать, обмывать, одвать, поить и кормить его, а это все расчетъ, денегъ стоитъ. Катерина Яковлевна согласилась по возможности платить за Машу. Тетка смиловалась.
— Слава Богу, Машенька! Теперь я спокойна. Братецъ общался тебя взять, по крайности я на мсто поступлю… Завтра веллъ приводить, сказала Катерина Яковлевна, посл разговора съ братомъ и съ невсткой.
Маш сдлалось грустно отъ словъ матери. Она и сама по могла дать себ отчета, отчего у нея на глазахъ навернулись слезы и защемило сердце: предчувствовала ли она, что въ будущемъ ей готовилось житье недоброе, или просто отъ привычки жить съ матерью. Маленькая головка ребенка работала: ‘вотъ вдь мама теперь такъ хорошо сказала, что дядя меня беретъ, мама на мсто теперь поступитъ, горя этого, какъ она плачетъ каждый день и сама только хлбъ одинъ стъ съ водой, тоже не будетъ, а мн грустно… Отчего это? Ахъ, какъ мн больно… Господи, отчего бы не прожить намъ во всю жизнь съ мамой вмст?… Теперь ужь никто не приголубитъ меня, никто не поплачетъ вмст… Дядя, тетка… это все чужіе…’
Катерина Яковлевна замтила на глазахъ Маши слезы и принялась утшать ее.
— Ну, полно, Машенька, чему плакаться-то? Вотъ не безъ милости: он вдь теб родные… Все, какъ есть, дядя, а онъ хорошій человкъ, добрый, ласковый… Ну, и тетка…
— Да он жалть меня не будутъ, сквозь слезы проговорила Маша.
— Полно, Машенька, будутъ жалть… И кого имъ жалть, какъ не тебя? Своихъ дтей нту… А они такіе набожные.
Долго, долго утшала свою ‘ненаглядную дочь’ добрая мать. Но чего ей стоило это утшеніе! Наружно Катерина Яковлевна и улыбалась, казалась веселою, шутила, чтобы вселить въ сердце ребенка свтлый взглядъ на предстоящую новую жизнь. А между тмъ какою горькою отравой переполнилось ея наболвшее сердце! И опять всесокрушающая нужда не давала возможности выбрать иную дорогу.
Послднюю ночь въ своей конур Маша провела безпокойно, такъ что Катерина Яковлевна опасалась за ея здоровье.
— Мама, мама, кричала двочка во сн: —:я не пойду къ дяд!— Она просыпалась съ этимъ крикомъ и Катерина Яковлевна крестила ее и цловала въ лобъ.
— Мама, мн страшно: ай, они какіе! опять повторяла Маша во сн.
— Господь съ тобою… Что ты, Машенька?
— Ты лучше ихъ, мама, обвивая ручонками шею матери, говорила перепуганная страшными снами малютка.

V.

На другой день Катерина Яковлевна собралась отвести дочь къ дяд. Ихъ встртила въ сняхъ Ивановна.
— Идете? спросила она.
— Да.
— Часъ добрый, часъ добрый… Прощай, Машенька, дай Богъ теб счастія.— Ивановна поцловала Машу.
Въ то же время изъ своихъ дверей вышла и едосья Ивановна.
— А со мной-то и не хотите проститься? Не стою… Хоть бы съ подругами-то допустила Маш проститься… Что дтей раздражать? Гршно, Катерина Яковлевна, гршно! тараторила квартирная хозяйка.
— Да вдь мы не ушли еще… Пускай Маша простится… Гд ваши дти-то? спросила Катерина Яковлевна. Маша боязливо жалась къ матери.
— Дти-то? Дти посл, кто ихъ, пострловъ, знаетъ, куда разбжались… Со мной-то надо проститься… Ну прощай, Маша. Какъ мышь въ коробъ теперь попадешь, руки матери по крайности развяжешь… Ну чтожъ ты молчишь? Говори: прощай, тетенька.
— Маша, скажи: прощайте, тетенька, наставительно произнесла Катерина Яковлевна.
Маша едва слышно пробормотала что-то.
— Ну, теперь поцловать надобно… Поцлуй же, что упрямишься! Зазнаваться еще рано!— едосья Ивановна чмокнула Машу въ лобъ.
Когда Катерина Яковлевна и Маша пришли къ Ивану Тимофевичу, онъ сидлъ въ лавк на стул.
— А-а, гости любезные, привтствовалъ онъ,— добро пожаловать, милости просимъ, сестрица.
— Здравствуй, братецъ-кормилецъ, отвтила сестра.
— Машенька, здравствуй, здравствуй голубушка, обратился онъ къ племянниц, цлуя ее въ голову и въ щеки.
Такой привтъ ободрилъ двочку. Маша посмотрла на будущаго своего воспитателя. Лицо Ивана Тимофевича сіяло добродушіемъ, улыбка, привтливая улыбка осняла его губы, черные, ясные глаза выливали наружу всю доброту его души, а темнорусая, широкая борода и правильный, прямой острый носъ придавали лицу его выраженіе настоящей русской натуры, неиспорченной, щеголяющей природнымъ прямодушіемъ.
— Ну что глазки-то выпучила? Поцлуй меня еще разъ.
Маша поцловала.
— Вотъ такъ, умница! похвалилъ Иванъ Тимофевичъ племянницу и затмъ обратился къ Катерин Яковлевн: — Пойдемъ, сестрица, въ комнату.
Квартира, занимаемая Иваномъ Тимофевичемъ, состояла изъ четырехъ комнатъ и кухни, три комнаты предназначались для торговли, а одна комната и кухня для собственнаго жилья. Въ эту послднюю, жилую комнату ходъ былъ черезъ прихожую, гд помщался буфетъ, и черезъ кухню.
Иванъ Тимофевичъ шелъ впереди, за нимъ племянница, потомъ сестра. Отворивъ дверь своей комнаты, онъ сказалъ:
— Ступай, Машенька, сестрица, проходи… Вотъ, Куля, и гости наши, встрчай, обратился онъ къ жен.
Акулина Петровна занималась шитьемъ. Гости вошли въ комнату и, помолившись Богу, поздоровались съ нею. Катерина Яковлевна обмнялась съ невсткою поцлуями.
— Вотъ, невстушка-голубушка, обратилась она къ невстк, подводя къ ней Машу,— призри ее… У тебя дтей нту… Господь тебя не оставитъ! Ты знаешь, въ какомъ я теперь нахожусь положеніи…
Слезы мшали бдной женщин говорить дальше и она повалилась въ ноги Акулины Петровны.
— Чтой-ты, чтой-ты, невстка! заговорила та, приподнимая Катерину Яковлевну.— Мы люди свои, да и Иванъ Тимофичъ, слава теб Господи, ни какой нибудь… Очень рады, очень рады: по крайней мр, доброе дло сдлаемъ… Все равно, вдь нищимъ подаемъ же…
Иванъ Тимофевичъ посмотрлъ на жену и, покачавъ головою, въ полголоса сказалъ: — Акулина!
— Невстка, я хуже нищей, отвтила Катерина Яковлевна, не замтивъ злобной улыбки, промелькнувшей на губахъ машиной тетки, посл замчанія Ивана Тимофевича.— Мое дло, ты видишь, невстка: по міру идти у меня не хватитъ совсти, помирать съ голоду… Да она-то чмъ же виновата? Катерина Яковлевна указала на Машу.
— Чтой-ти! какъ можно помирать съ голоду?! Господи помилуй! намъ грхъ неотмолимый будетъ…
— Полно, сестрица, перестань плакать-то, замтилъ Иванъ Тимофевичъ.— Вишь и Машуточка, на тебя глядя, расплакаться хочетъ… а кстати ли это ей съ этихъ поръ… Поди-ка, Петровна, вели Васютк поставить самоваръ.
— Сейчасъ, Иванъ Тимофичъ, сейчасъ… Поди-ка вы ужь давно не пили чаю-то? обратилась она къ гостямъ.
— До чаю ли, невстка!
— Встимо, когда безъ хлба сидли.
Катерина Яковлевна ничего не отвтила, а хозяйка дома вышла съ приказаніемъ ставить самоваръ.
Положеніе дйствующихъ лицъ было несовсмъ ловко, но Иванъ Тимофевичъ постарался вывести всхъ изъ затрудненія. Онъ всталъ со стула, подошелъ къ Маш, наклонился надъ нею и, молча поцловавъ ее въ голову, спросилъ сестру:
— Сколько ей годовъ?
— Да вотъ въ Марію Египетскую восемь минетъ.
— О-о, какая большая? Невста! Хоть за мужъ выдавай! подсмялся дядя и посмотрлъ племянниц въ лицо. Та покраснла.
При послднихъ словахъ вошла тетка.
— За мужъ! Изъ-за печки ожогомъ, проворчала она.
— Вотъ мы грамот станемъ учить тебя, Машенька, въ школу отдамъ: тамъ ты и шить научишься и почнешь одвать насъ, стариковъ… Вонъ ужь у Петровны глаза-то безъ очковъ не стали видть… а ты и будешь ей подсоблять, приговаривалъ Иванъ Тимофичъ, гладя Машу по головк.
— Хороша подсобляльщица! У стола за краюхой хлба, постаралась желчно вклеить свое словцо добрая тетка, какъ бы обращая свои слова въ шутку.
— Безъ этого никто не бываетъ… И ты не безъ этого живешь! А вотъ погоди годокъ-другой, такъ она теб, что хочешь, то и сдлаетъ.
— Какъ не сдлаетъ! все-е сдлаетъ! Акулина Петровна небезъ умысла растянула слово все.
— Сдлаешь, Машенька? спросилъ дядя, наклонясь къ самому лицу племянницы, и не дождавшись отвта, замтилъ сестр: ‘вся въ тебя, сестрица.’
— Да, только вотъ глаза отцовы.
— Значитъ счастливица бугетъ, замтила тетка.
— Богъ знаетъ!
— Да ужь врно: старые люди больше насъ смыслятъ.
На нсколько минутъ разговоръ смолкъ. Всмъ было какъ будто неловко. Первая заговорила хозяйка.
— А платья-то только и есть у ней? указывая на Машу, спросила она Катерину Яковлевну.
— Да, два платья есть.
— То-олько.
— Только.— Два были получше, да заложены.
— Гм! А кацевейчонка только эта и есть, что на ней?
— Еще одна есть, на мху.
— И все?
— Къ чему это, Акулина? Поди посмотри за Васюткой, не заставилъ-ли онъ самоваръ уснуть, сердито замтилъ хозяинъ, — Богъ дастъ, живы будемъ и сыты будемъ.
Подали самоваръ. Собесдники пили чай боле молча, изрдка перекидываясь незначительными словами. Посл чаю Катерина Яковлевна распростилась, убдительнйше попросивъ брата и невстку о томъ, чтобы они не оставили бдную сироту, а этой послдней наказавъ любить и почитать ихъ. Сдлать боле строгое наставленіе объ уваженіи родныхъ у Катерины Яковлевны не хватило силы. ‘Неужели, думала она, ребенка нужно запугивать? Неужели они сами будутъ относиться къ ней, не какъ къ ребенку.’ Катерина Яковлевна судила по себ, а ея доврчивый, всепрощающій характеръ не допускалъ въ людяхъ ничего дурного, особенно въ людяхъ боле или мене связанныхъ съ нею родственными узами.
Не такъ смотрла на вещи Акулина Петровна.
— И што это она, Иванъ Тимофичъ, никакого совту не дала дочери? спросила, она мужа но уход невстки.
— Какъ никакого? Совтовала насъ любить и почитать.
— Да разв такъ даютъ совты? Она должна сказать, что молъ племянница должна насъ бояться и бояться, а то, Боже сохрани, станемъ ее счь розгами, такъ вотъ розгами, прутомъ…
— Ну полно теб… За что же ее счь?.
— Вотъ-т разъ! Да какъ насъ учили-то?
— Сестра не такая… Не послдній разъ ушла отъ насъ… Придетъ время — ну и скажетъ. А то на первый розъ… Ты не стращай, смотри, таперича Машошку-то… Я въ лавку уйду.
На этомъ кончились первыя пренія о воспитаніи Маши.
Ну а что она подлываетъ? Бдная Маша, какъ забилось ея маленькое сердечко. Что она чувствовала, когда прощалась съ любимою мамой и осталась одна въ чужой, незнакомой комнат? Ей хотлось плакать, но она не могла, потому что съ перваго знакомства съ теткою уже начинала се бояться. ‘За что она такъ не хорошо на меня смотритъ?’ спрашивала сама себя Маша и не находила отвта. А между тмъ отвтъ выяснялся самъ собою: необузданный, вспыльчивый характеръ Машиной тетки не могъ вытерпть ласковаго обращенія дяди съ племянницею, она ревновала ее къ нему, какъ будто боясь, чтобы Маша не встала поперегъ дороги между нею и мужемъ и не отняла бы у нея власти, такъ мелочно понимаемой и прилагаемой ею къ жизни. Сердце ея посреди постояннаго одиночества очерствло положительно, она не чувствовала любви ни къ кому, она постоянно сидла дома одна и почти никуда не выходила, принимать у себя гостей она тоже не любила.— ‘Раззореніе одно и хлопоты’ твердила она, при ихъ посщеніи. Немудрено, что вс эти житейскія столкновенія сильно повліяли на ея характеръ, нелюдимый и грубый отъ природы. Проживъ въ бдности и выйдя за мужъ тоже за бдняка, она должна была переносить нужду и работать до упаду, ей приходилось быть самымъ сильнымъ работникомъ въ дом, такъ какъ отецъ и мать были стары, а младшій братъ еще ребенокъ. Проживъ при такой обстановк двадцать лтъ у родителей, да девятнатцать въ своемъ дом, она только что на сороковомъ году пріхала въ Петербургъ и сдлалась волною хозяйкой и зажила въ довольств. Тутъ-то она впервые расправила крылья, какъ птица, вырвавшаяся на волю изъ душной клтки. Акулина Петровна стала раздражительной и капризной, все она хотла сдлать по своему, настоять на своемъ. Но семейное поле для ея дятельности было слишкомъ тсно, оно ограничивалось только мужемъ, да двумя мальчиками, жившими у нихъ въ услуженіи. Приходъ Маши нарушилъ строй ея жизни: лишній человкъ прибавился въ дом. А условія, съ которыми было сопряжено прибытіе этого лишняго человка, дали полную власть характеру тетки разгуливать по всмъ направленіямъ. Она могла потшаться надъ племянницей, какъ ей хотлось. Странно! Что бы, кажется, спрашивать съ ребенка? Для какой цли показывать ему свою власть? Чмъ виновата была Маша, что очутилась въ ея семейств? Но таковъ былъ характеръ у тетки.
Катерина Яковлевна ушла, дядя занялся съ покупателями, а Маша осталась вдвоемъ съ теткою. Долго не говорили он между собою. Маша сидла какъ на иголкахъ, не смя поднять глазъ и пошевельнуться на стул, она перебирала въ своемъ ум вс случаи изъ своей жизни съ матерью… Жгучая слеза скатилась съ ея щекъ.
Тетка это замтила.
— Ну ужь! Это что такое? Гостья! сказала она.
Въ это время вошелъ дядя.
— Посмотри-ка, Иванъ Тимофичъ, гостья-то и нюни распускать стала.
— Зачмъ плакать, глупенькая! На вотъ теб яблочка, покушай, сказалъ Иванъ Тимофичъ, подавая Маш яблоко.— Петровна, на вотъ и теб.
Тетка взяла, какъ бы нехотя.
— Петровна, Маш надо бы постельку устроить.
— Устроимъ.
— А гд ты думаешь?
— Гд теб хочется.
— Я думаю: у насъ въ комнат.
Тетка ничего не отвтила. Она думала: ‘вотъ тутъ еще — возись.’
— Что ты ничего не отвчаешь? спросилъ Иванъ Тимофичъ, съ замтнымъ дрожаніемъ голоса.
— А что мн отвчать-то? Ты вдь хозяинъ, такъ и поступай, какъ хочешь… Твори по своему.
— Акулина!.. Я говорю добрымъ порядкомъ, почти крикнулъ дядя. У него вспыхнуло лицо. Тетка поняла это и живо смягчилась.
— Экой ты, Тимофичъ! Ты ужь и сердиться… На что? Изъ-за… То ись на счетъ кровати-то? Ты говоришь, поставить здсь — ну и поставимъ… Разв я съ тобою несогласна? Намъ не помшаетъ и ей будетъ лучше, по крайности, ночью не испугается… Маленькіе пугливы.
Постелька для Маши была устроена за занавской, отдлявшей чистую половину комнаты отъ спальни. Иванъ Тимофичъ, нелюбившій вмшиваться въ бабьи дла, на этотъ разъ самъ принималъ участіе въ устройств ложа для племянницы. Въ лавк у него торговали до 11 часовъ, а ложились спать постоянно не раньше 12-ти, Машу же накормили ужиномъ и уложили спать гораздо раньше. Тетка съ большимъ вниманіемъ слдила за молитвою Маши на сонъ грядущій и затмъ, какъ она осняла себя крестомъ, и, повидимому, осталась довольна. Безсонная ночь, проведенная Машею у матери, дальній переходъ изъ прежней кануры въ новую квартиру и наконецъ тревоги дня умаяли ее совершенно. Маша заснула. Дядя съ любовью посмотрлъ на ея сонное личико, перекрестилъ ее и бережно поправилъ простыньку, замнившую сначала одяло.
На утро тетка встртила Машу гораздо ласкове, сама подала ей умыться, вытерла полотенцемъ ея лице и расчесала голову. Причиною этого былъ разговоръ, происходившій между нею и Иваномъ Тимофичемъ, мужъ, стараясь защитить любимую племянницу, удачно напалъ на религіозную сторону своей благоврной супруги и примрами христіанской любви смягчилъ ея сердце. Но это чувство ненадолго овладло ею. При всякомъ удобномъ случа она выставляла на видъ хлопоты, какія ей приходилось переносить изъ-за чужаго ребенка. Въ особенности она старалась показать это Катерин Яковлевн, когда та навщала ихъ.
— Да, Катя, поврю я теб, сколько хлопотъ съ дтями, говорила она. У меня нтъ своихъ, такъ вотъ Господь привелъ похлопотать съ чужими. Одна-то я что? Сплю, сижу себ спокойно. А тутъ: то свое дло, то за ней присмотри… а она же у тебя такая шустрая, живо что разобьетъ, а не то и себя убьетъ, а вдь это все съ меня спросится… Иванъ Тимофичъ вдь что, мужчина, хоть и любитъ ее, а все въ сторон… такое дло. Вонъ намеднись она платье разорвала, а этта съ печки свалилась, разбила голову, да чашку сломала… А Иванъ Тимофичъ меня же бранитъ, ‘зачмъ, говоритъ, посылаетъ ее.’ Другое вотъ теперь дло, ночью разъ десять посмотришь на нее: размечется вся, раскидается — ребячье дло, — ну и покроешь одяльцомъ, а то долго ли — простудится… Тоже вотъ надо приготовить обувь, платьице…
Много-много такихъ ‘резоновъ’ представляла Акулина Петровна своей невстк, выказывая, какъ дорого стоитъ воспитаніе Маши.
Катерина Яковлевна постоянно благодарила благодтельницу, разумется, чувствуя всю горечь своего положенія, до того сильную, что она не смла даже ласкать Машу такъ, какъ ласкала прежде, боясь раздразнить тетку. Иванъ Тимофичъ былъ по прежнему ласковъ, радушно принималъ Катерину Яковлевну и любилъ Машу.

VI.

Время между тмъ шло своимъ чередомъ. Маш минулъ девятый годъ, въ однообразной жизни ея долженъ былъ случиться переворотъ. Сперва шутками, а потомъ и серьезно стали Маш указывать на необходимость приняться за грамоту и разъ, когда Катерина Яковлевна принесла украшенную картинками азбуку, подаренную ей господами, у которыхъ она жила въ услуженіи, а Маша съ любопытствомъ накинулись разсматривать различныхъ арабовъ, бедуиновъ, волковъ, горностаевъ, ей замтили, что пора учиться, и въ тотъ день, помолившись Богу, ее заставили вызубрить пять первыхъ буквъ. Сначала было положено дать Маш домашнее образованіе, насколько позволяли это умственныя и научныя понятія самихъ преподавателей, а они ограничивались знаніемъ азбуки, да чтеніемъ часовника и псалтыря, въ которыхъ сосредочивалась вся книжная премудрость. Понятія о метод преподаванія были вставлены въ рамку усидчиваго, тяжелаго зубренія, а поэтому Маш, и безъ того не привыкшей ни къ какимъ развлеченіямъ, пришлось съ грамотою просиживать за столомъ, не вставая съ мста, часовъ по десяти въ сутки. Бдный, одинокій ребенокъ переносилъ эту пытку съ сжатымъ сердцемъ, но безропотно. Некому было поврить своихъ мыслей, своихъ чувствъ, а между тмъ въ нихъ начинало проявляться сознаніе. Большая часть преподаванія легла на дядю, но по дламъ онъ не могъ присутствовать при ‘зубреніи’ постоянно, поэтому надзоръ поручался Акулин Петровн. Надо отдать ей полную справедливость, что она свою обязанность исполняла рачительно, со всмъ усердіемъ наставниковъ и преподавателей отжившей свой вкъ бурсы. При этомъ наблюденіи не обходилось также и безъ подзатыльниковъ. Заботливая тетка въ ученьи Маши затяла игру въ кошки и мышки. Маша уже сотый разъ прочитывала псалтырь отъ доски до доски, такъ что нкоторые псалмы ей были знакомы наизусть. Тетк это было извстно и вотъ она нарочно оставляла Машу одну въ комнат, а когда та зазвывалась, глядя на игравшихъ на двор дтей и въ то же время читая вслухъ знакомые ей псалмы, — тетка незамтно подкрадывалась и угощала лпивую племянницу ‘колотушкою’, заставляя уткнуть носъ въ книгу. О дтской рзвости и гуляньяхъ Маша хотя и знала инстинктивно, но испытывать эти удовольствія на дл ей приходилось только по праздникамъ въ лтнее время и то на какіе нибудь короткіе часы, въ силу того аргумента, выработаннаго экономною Акулиною Петровной, что ребятишки, гуляя, только балуются, рвутъ платья и топчутъ обувь.
Не весело жилось Маш при домашнемъ учень, но еще хуже ей стало, когда отдали ее въ школу. Маша училась хорошо, но была одта бдне всхъ. Дома еще ничего, ея гризненькій костюмъ, старенькое ситцевое платье, сшитое изъ обносковъ, стоптанные башмаки, полинялый платочекъ и такой же передникъ не стсняли ее. Она привыкла къ этому наряду, да никто и не говорилъ ей о немъ, никто не указывалъ на него пальцами. Правда, иной разъ, придетъ Катерина Яковлевна, посмотритъ на свою любимую Машуточку, пристально посмотритъ, окинетъ взглядомъ съ ногъ до головы, поцлуетъ въ щеку и отвернется. Случалось также и самой Маш завидовать, глядя на другихъ дтей, одтыхъ въ чистенькія платья, но зависть эта подавлялась другимъ чувствомъ смиренія: ‘что мн до нихъ, думала она, они сами по себ, я тоже сама по себ.’ Особенно Маша завидовала одной подруг, сирот, которая жила въ одномъ дом съ нею, также у дяди, но была всегда хорошо одта… ‘Что это значитъ, работалъ дтскій умъ: вдь вотъ Саша, тоже, какъ и я, живетъ безъ мамы, а у ней и шерстяное платье и шляпка есть?’ Но привычка и одиночество брали свое и Маша посл неясныхъ соображеній мирилась съ своею жизнью… Въ школ не то: она очутилась въ боле людной сред, въ кругу двочекъ, которыя по наук стали ей равными. Маша училась хорошо, имла твердую память, быстро выучивала уроки и очень удачно схватывала разсказы и объясняла, ихъ, она была выше многихъ изъ своихъ подругъ или, выражаясь школьнымъ языкомъ, была ‘старшею’. При другихъ боле счастливыхъ обстоятельствахъ названіе это льстило бы самолюбію двочки, подвигало бы ее впередъ, по куда какъ много непріятностей и слезъ принесло оно Маш, ‘замарашк’, какъ звали завидовавшія ея успхамъ подруги. Сколько упрековъ пришлось ей выслушать отъ нихъ.
— Маша, что ты такой грязной ходишь? скажетъ одна изъ добрыхъ и посмотритъ на нее сострадательнымъ взглядомъ. Взглядъ этотъ рзалъ маленькое сердце ребенка, начинавшее уже биться самолюбіемъ.
— Эхъ ты, голячка, Степанова! Горе гороховое, обругаетъ другая.
— Ну что носъ-то подымаешь? Посмотри на себя: нищая какъ есть! Хорошій балъ поставили, такъ и зачванилась… Мы вчера гуляли, а ты на голодный животъ и вызубрила урокъ-то… Не примемъ ее играть съ собою, говорили третьи и прогоняли отъ себя Машу.
Уйдетъ отъ нихъ бдная двочка, забьется гд нибудь въ уголъ и горько заплачетъ. Больно было ей переносить эти упреки. ‘Чмъ я виновата? спрашивала она себя. Неужели платье такъ много значитъ? Да… меня и прогоняютъ изъ-за того, что я бдно одта. Но гд жь я возьму хорошее платье? Матушка… мама… мама бдная, она не можетъ дать мн, а тетка закричитъ, что я и то много рву… Для чего же я учусь? Не буду завтра учить урокъ… пусть на меня не сердятся подруги…’
Посл такого размышленія Маша бросала книгу и снова плакала дома. Слезы утшали ее, въ нихъ только она и находила отраду. На утро лицо ея было веселымъ, она радовалась, что на этотъ разъ сдлала все, чтобы угодить подругамъ. Но она ошибалась.
— Ну что и сегодня 5 хочешь получить? спроситъ ее какая нибудь вострушка.
— Посмотрите, какая веселая, длаетъ замчаніе другая.
Маш длается скучно и досадно, что и этотъ планъ не даетъ ей возможности помириться съ ними. Она берется за книгу, прочитаетъ заданное разъ пять-шесть и урокъ готовъ. За этимъ обыкновенно слдуютъ завистливыя насмшки подругъ и похвалы учителей…
— Да я же не учила дома, оправдывается Маша, но ей не врятъ.
Пробовала было Маша со слезами жаловаться на выходки ученицъ содержательниц школы, но это ей нисколько не помогло: ихъ было много. Маша наконецъ твердо ршилась одна переносить борьбу, но борьбу не по силамъ. Память у ней, какъ я сказалъ выше, была твердая, что само собою объясняется ея жизнью, въ которой каждый шагъ, каждый поступокъ сопровождался такими обстоятельствами, что ей приходилось ихъ обдумывать. Къ тому же условія ея воспитанія и обстановки не давали возможности разбгаться мысли по разнороднымъ предметамъ. И вотъ это-то природное качество, изолированное жизненными условіями, было причиною множества горестей бднаго ребенка. Разъ Маша пришла въ школу озлобленною. Передъ этимъ, наканун, она разсорилась съ одною изъ любившихъ ее подругъ, Лизою Яковенковой, за то, что та не подсказала ей, гд остановился Ноевъ ковчегъ, а когда спросили ее, то она отвтила. Лиз поставили единицу. Подруги стали смяться надъ ней, что она водится съ голышкой, въ грязномъ плать, я притомъ самой неблагодарной голышкой. Лиза была дочь богатыхъ купцовъ, добрая, но капризная двочка.
— Ахъ ты рвань, обратилась она посл классовъ къ Маш. Чумичка! Какъ будто бы домъ наживешь съ своимъ Араратомъ? Пойдешь, голышка, по міру съ своимъ знаніемъ… На, прими отъ меня платочекъ, бднинькая… а то флюсъ получишь…
Яковенкова бросила Маш въ лицо новенькій шерстяной платокъ, сорвавъ его съ своей головы. Подруги засмялись, а Яковенкова убжала, оставивъ платокъ на рукахъ Маши. Играть ее, понятію, въ тотъ день не приняли. Вся въ слезахъ пришла она домой, это не укрылось отъ Ивана Тимофича.
— Что съ тобой, Маша? Отчего ты плачешь? спросилъ онъ племянницу.
Послдняя разсказала исторію съ Лизой. Иванъ Тимофичъ покачалъ головой и пошолъ къ жен.
— Акулина, долго-ли ты будешь мучить ребенка? Что жь ты не даешъ ей новыхъ платьевъ? сердито спросилъ онъ.
— Чтобы рвала больше? отвтила тетка.
— Пускай рветъ! Я теб приказываю, чтобы было на ней завтра новое платье.
— Хоть сегодня, сказала тетка и велла Маш одть новое голубенькое съ крапинками платье.
Маша стояла въ дверяхъ комнаты и не трогалась съ мста.
— Акулина, ты не выкинешь изъ головы этаго сумасбродства? возразилъ Иванъ Тимофичъ, съ замтно боле и боле багроввшимъ лицомъ.
— Какое сумасбродство? спокойно начала тетка, знавшая, чмъ окончится вспышка ея мужа.— Я сколько разъ теб гогорила и говорю, что всегда готова исполнять твое приказаніе.
Иванъ Тимофичъ разсердился еще боле. Тетка расплакалась.
— Жалости въ теб нтъ, Иванъ Тимофичъ, завопила она.— Чужихъ одваешь, а у меня и у самой-то нтъ платья хорошаго… Слушаешь двчонку: мало-ли она чего намелетъ? а ты и слушай. Богъ съ тобой. Ты совсмъ перемнился, другой сталъ, какъ принялъ эту… Что намъ отъ нея пользы-то? Вотъ ужь четвертое платье рветъ! Здсь всхъ не перещеголяешь: всякій по своимъ достаткамъ одвается… Много-ли мать-то ея заплатила намъ. Пусть она сама одваетъ, коли хочетъ, чтобы дворянкой ходила… А ты меня ругаешь… Шей пожалуй ей хоть шолковыя платья, въ атласныя ряди — мн все равно… На вотъ поди отдай ей мое послдне новое платье…
Иванъ Тимофичъ, молча выслушалъ это причитаніе, плюпулъ и, выходя изъ комнаты, пробормоталъ: ‘Чортъсъ тобой! Ты вдьма сущая’! Къ вечеру онъ воротился, подгулявши, и разругался съ женою еще боле.
— Остынешь, отвтила она.
— А ты что, обратилась Акулина Петровна къ Маш, по уход дяди… Жаловаться! Животное экое! Онъ что-ли тебя одваетъ? Не хочешь обратиться ко мн, покориться не хочешь: тетенька, молъ, дай новенькое платьицо… Барышня, загордилась! Вишь ты — урокъ знала, а другіе не знали… Прилежница экая, посмотришь… Дурь вздумала молоть — вотъ что… Знаемъ тебя, лнивицу! Видно на колняхъ простояла, да вспороли хорошенько — вотъ и расплакалась! Хитрая двчонка!.. Платье худо — что кому за дло? Есть и хуже тебя, да молчатъ. Не сшить ли теб изъ бархату, изъ атласу тамъ алеванскаго, чтобъ рвала доброе? Нтъ голубушка, ты впередъ потруби, а на эти-то крючки не подднешь… Что взяла, что пожаловалась дяд? Въ одной рубашк завтра пошлю въ школу и пойдешь… да, пойдешь… Что смотришь-то на меня? Лукавка… хоть бы врать-то умла, а то она урокъ знала, а другіе не знали, ее учителя похвалили, а товарки прогнали отъ себя прочь… Проходимица эдакая.
И тетка злобно улыбнулась, а вслдъ затмъ, вздохнувъ отъ глубины души, вслухъ проговорила: ‘Господи помилуй, Господи помилуй! Прости меня окаянную гршницу… Изъ терпнья выведутъ’.
Маша заплакала и принялась за книгу, по до того-ли ей было? Какъ скоро она взялась за книгу, такъ скоро и оставила ее, она не могла прочитать ни одной строчки, буквы, кружась и прыгая одна на другую, представляли пляску безчисленнаго множества маленькихъ червячковъ. Посл множества разнородныхъ мыслей, въ маленькую головку особенно сильно запала одна мысль: ‘что мн за охота учиться? вдь мое знанье было причиною моей ссоры съ Лизой и дяди съ теткой.’ Маша отложила книгу и весь остатокъ дня прошалила на двор, оставивъ тетку вздыхать объ ея окаянств.
На слдующее утро Акулина Петровна не забыла вчерашней ссоры: она подала плеляпниц новое платье и замнила годные къ носк башмаки такими, у которыхъ подошвы сквозили до чулка.
— На, щеголяй, голубушка, въ новомъ плать — теб этого хочется, а я башмаки-то поприберу, проговорила она. Вотъ я въ этихъ походишь. Видишь, погода-то какая благодать, хоть босикомъ ходи.
Съ горемъ перенесла Маша это оскорбленіе, оно было не первое и не послднее….
Два съ половиною года, проведенные ею въ школ, были сплошнымъ рядомъ испытаній и очень много оставили въ ея душ самыхъ горькихъ воспоминаній. Она боролась въ то время и сама съ собою и съ тяготившими ея дтскую душу обстоятельствами. По воспріимчивости своего характера она бросалась въ крайности и всегда съ неудачею. Приходилось ей испытать ропотъ подругъ за знаніе ею уроковъ, она бросала книгу и неучилась, но и это не пропадало для нея даромъ: наставники наказывали ее за незнаніе уроковъ гораздо строже, чмъ другихъ ученицъ, объясняя, что талантливой двочк лниться совсмъ не кстати. Она опять принималась за книгу съ усердіемъ, отвчала уроки отлично, заслуживала одобреніе преподавателей и на нее снова обрушивались насмшки подругъ, которыя осыпали ее названіями профессора, выскочки, голышки и тому подобными эпитетами, соотвтствовавшими времени, случаю и понятіямъ лицъ, ихъ произносившихъ. Не съ кмъ было бдной двочк поговорить, не съ кмъ посовтоваться, не кому поврить свое горе. По невол приходилось ей углубляться въ себя, по что она могла найти въ своей душ? Какой внутренній голосъ, наученный житейскимъ опытомъ, могъ отвтить ей на ея запросы? Даже вопросъ, для чего она живетъ, оставался для нея загадкою, хотя не хитро сложенною, но все же загадкою. Ее начинала тяготить какая-то безцльность всей этой непосильной и безплодной борьбы.

VII.

А между тмъ годы, хотя не старые, по трудно пережитые, надломили здоровье Катерины Яковлевны и надломили сильно. Исполняя порученіе хозяевъ и не заботясь, о своемъ здоровь, какъ и большая часть усердныхъ слугъ, она въ торопяхъ выбгала отъ раскаленной плиты на холодный, сырой воздухъ, въ чемъ попало и наконецъ схватила сильную простуду. Молодыя, крпкія силы поплатились бы небольшой лихорадкой, но ея и безъ того разстроенное здоровье не могло выдержать новой болзни. У Катерины Яковлевны открылась горячка, ее отправили въ больницу.
Больница — храмъ скорби и недуговъ, — куда отправили Катерину Яковлевну, имла общій характеръ всхъ больницъ. Съ наружи она представляла громадное четырехъ-этажное зданіе, къ главному входу котораго, украшенному чугуннымъ навсомъ, вела дорога черезъ густой садъ, съ старыми липами и березами, съ красивыми дорожками, съ деревянными скамейками для отдохновенія тхъ больныхъ, которые имли возможность ходить, главный входъ, какъ водится, былъ охраняемъ швейцаромъ, исполнявшимъ дв должности: одну — отвшиванія поклоновъ и отпиранія дверей докторамъ, другую — обыскиванія постителей и отбиранія у нихъ запрещенныхъ плодовъ. Затмъ, внутри шла широкая, свтлая лстница, на первой площадк которой помщались каминъ и дв ясневаго дерева скамейки, въ палатахъ надзирательницы, сидлки въ пестрыхъ блузахъ, сторожа въ курткахъ и сюртукахъ изъ толстаго сукна, съ блестящими пуговицами, и присущій больницамъ запахъ, особенно чувствуемый среди коекъ, на которыхъ лежатъ блдныя, истомленныя лица. Запахъ этотъ приводитъ здороваго человка въ содроганіе, и невольно напоминаетъ о смерти.
Палата, гд лежала Катерина Яковлевна, состояла изъ небольшой комнаты въ три окна и вмщала въ себ восемь коекъ. Каждый, входившій въ эту палату и всматривавшійся въ ея обитателей, ясно предугадывалъ, что это палата безнадежно больныхъ. И какъ же тяжелъ, грустенъ здсь этотъ конецъ! Вотъ, одна бдная страдалица мечется по кровати, ей душно, жарко, грудь ея тяжело колышется, ей неудобно, она принимаетъ всякія положенія и черезъ минуту мняетъ одно на другое, а глаза искрятся послднимъ блескомъ, носъ завострился, губы сдлались тонкими, какъ дв пластинки, сложенныя вмст, он сухи, послдній остатокъ силъ вылетаетъ съ замтною быстротою.
— Ма-а-трена, го-лу-бушка… дай воды, чуть слышнымъ, прерывающимся голосомъ зоветъ она сидлку.
— О-охъ, Господи, стонетъ другая, мутными глазами окидывая окружающіе предметы, безъ цли, безъ всякаго сознанія, кром сознанія собственнаго недуга.
— Смер… сме-ерть… про-ост… усиливается выговорить третья страдалица и тихо закрываетъ глаза, закрываетъ ихъ на вкъ отъ радостей, отъ горя отъ житейскихъ дрязгъ…
Не весела картина, но она поучительна. Право, всмъ, кто только иметъ несчастіе обладать черствымъ сердцемъ, я совтую почаще навщать больницы. Тутъ уже помыслы пройтись на счетъ другого, вырыть ближнему яму, не будутъ имть мста. Тяжелымъ и вмст благодтельнымъ свтомъ озаряется тутъ великое, но къ несчастію такъ мало исполняемое слабымъ человчествомъ, правило: ‘люби ближняго, какъ самого себя.’ А эта однообразная форма: желтые халаты, блые колпаки, шлепанье туфлями, оловянные кружки, пузырки съ сигнатурками, надписи на латинскомъ язык съ обозначеніемъ недуга и одинаково отзывающійся недугъ тяжкій, горькій, невыносимый, разв не отрываютъ насъ отъ обыденной жизни? разв не говорятъ объ общемъ единств? разв не указываютъ на безразличіе званій и положеній жизни, покоряющихся однимъ и тмъ же законамъ природы?
Катерина Яковлевна была сильно больна, и безъ того увядшая преждевременно, теперь она походила на скелетъ, обтянутый кожею. Тяжело дышалось ей отъ недуга, но еще тяжеле становилось при мысли о покидаемой дочери: ‘что-то съ нею, моей ненаглядной, будетъ?’ вертится вопросъ въ ея голов. Вра и безвріе въ будущее дочери смняются въ ум, смшиваются вмст. Да и какъ не путаться мыслямъ, когда приходится разставаться съ единственнымъ утшеніемъ всей жизни? А какъ бы хотлось пожить еще, еще поглядть на разцвтающую красоту милаго существа, оставляемаго теперь на произволъ судьбы, безъ средствъ, безъ опоры…
Къ Катерин Яковлевп пришли Акулина Петровна и Маша.
Радостно встртила ихъ больная, но какъ могла она выразить свою радость? Словомъ ли горячимъ, взглядомъ ли свтлымъ? Нтъ, все это остыло. Въ первую минуту глаза ея какъ будто заблистали, но въ ту же минуту и потухли, она хотла привстать и съ изнеможеніемъ опять опустилась на кровать.
— Смертно больна, проговорила Акулина Петровна.
Прошло минутъ пять, въ которыя Катерина Яковлевна не могла проговорить ни одного слова. Маша подошла къ изголовью постели и со слезами на глазахъ смотрла на дорогую свою маму. Акулина Петровна тоже вперила свой взоръ на больную не безъ страха и не безъ участія. Наконецъ, та открыла глаза и заговорила:
— Маша… нтъ, невстка… Аку-ли-на Петров-на, я сильно больна, чу-вствую, что-о мн не до-о-лго жить… Побере-еги род-ная моя Машу… Тяже-ло мн… родная…
Больная замолкла. Постительницы тоже молчали, кругомъ раздавались стоны и вздохи другихъ больныхъ. Прошло нсколько тяжелыхъ минутъ. Наконецъ Катерина Яковлевна, собравъ послдній остатокъ силъ, приподнялась на кровати и обвила костлявыми руками голову Маши.
— Ма-шенька, меня Богъ къ себ беретъ… заговорила она снова. Слушайся дядю, те-туш-ку Аку-ли-ну Пе-тро-вну, какъ мать род-ную, почи-тай ее… Какъ ме-ня люби… Господи… благо-сло-ви тебя, и я те-бя бла-го-слов-ляю.
Слабою, дрожащею рукою она благословила и крпко, крпко поцловала Машу. Кончивъ этотъ обрядъ, она опять обратилась къ Акулин Петровн.
— Не-встка замни… меня… будь второю матерью… Она… ма-ла… Не-встка…
— И што ты, Катя, неужели покину… Раньше замняла тебя и теперь замню… Успокойся, отвтила Акулина Петровна.
— Спа-асибо… Братецъ… Иванъ… Тимо-фичъ… Теперь ужь я къ Сте-е-е-п… къ…
На этомъ слов память у Катерины Яковлевны оборвалась и она забормотала что-то несвязное и опустилась на подушки.
Съ раздирающимъ сердце чувствомъ смотрла на нее Маша. Жалобно смотрла на умирающую и Акулина Петровна. Въ ея душ былъ религіозный хаосъ, боровшійся съ житейскими дрязгами. Бросивъ послдній взглядъ на умирающую, она сказала племянниц:
— Пойдемъ, Маша, дадимъ ей успокоиться.
Грустне, чмъ когда нибудь, встртила Маша слдующее утро, посл тревожной ночи, проведенной ею въ слезахъ и въ представленіи всевозможныхъ ужасовъ. Пробовала она кутать голову въ подушку, плотно обвивала кругомъ себя одяло, повертывалась лицомъ къ стн, а воображеніе все работало и едва она начинала дремать, какъ за одной леденившей сердце картиной являлась другая.
Дневной свтъ разбудилъ рабочій людъ, пооткрылись лавки и лавчонки, закопошились дворники и водовозы, мастеровые и извощики въ припрыжку бжали подъ вывску ‘заведеніе,’ ублаготворить себя чайкомъ, костромичи-плотники и маляры — съ топорами, ведрами и кистями, гуторя между собою, спшили на подрядную работу, за ними толпами валили каменьщики и штукатуры, да мелькомъ шмыгали неопредленныя личности, не то запоздалые гуляки, не то птицы перелтныя ‘яже не сютъ, не жнутъ, а сыты бываютъ’ и о кров заботятся только на одну ноченьку темную,— однимъ словомъ, уличная жизнь была, какъ и вчера, и третьяго, дня, и годъ тому назадъ… Какъ будто бы въ жизни людской ни какой перемны не произошло, да и происходить не можетъ… Но если мы всмотримся въ лица снующаго по улиц народа, да заглянемъ въ минувшее прошлое, то замтимъ, что осталась по прежнему только вншность, т же кафтаны и зипуны, но что въ толп хоть и есть старые знакомые, однако ихъ меньше, чмъ новыхъ незнакомыхъ лицъ. Куда же двались убылые, что съ ними сдлалось?.. По обыкновенію, Маша творила, утреннюю молитву, горячо, со слезами молилась она, какъ вдругъ за перегородкою послышался разговоръ. Это была сидлка изъ больницы. Она пришла извстить о смерти Катерины Яковлевны и, разумется, заработать лишній гривенникъ.
— Скончалась, сударь мой, двнадцатаго въ половин скончалась, разсказывала она Ивану Тимофичу. И какже тихо, съ молитвою отошла покойница, за два дня она исповдалась и причастилась, а тутъ за часокъ еще пожелала.
— Да вчера днемъ вдь она была безъ памяти? замтилъ Иванъ Тимофичъ.
— До самаго вечера, до самаго вечера, а такъ часу въ восьмомъ пришла въ себя и до самой смерти не забывалась. Да она и такъ-то только отъ слабости бредила. Трудно хворала милая.
— Царство небесное, цсрство небесное, любезная сестрица! Мученица была въ жизни, не много радостныхъ дней видала, крестяся, говорилъ Иванъ Тимофичъ.
— Истинно, истинно, и передъ смертью-то какъ мучилась… А какая тихая, покорливая была… Другія вонъ такія капризныя, ругливыя, требовательныя. Много я болмыхъ-то въ свою службу въ больниц видала…
Маша задыхалась отъ слезъ, слушая разсказъ о матери. Ея уже искусившемуся житейскими дрязгами дтскому уму ясно представлялась картина совершеннаго одиночества, грустная картина смерти…
Схоронили Катерину Яковлевну. Много слезъ было пролито Машею по этому случаю. Единственное утшеніе, единственное дорогое существо въ ея жизни была ‘мама’ — теперь не стало и этого свтлаго луча въ ея безразсвтной жизни, теперь нечего было ожидать отъ кого нибудь ласки, теперь впереди ожидали только новыя обиды и огорченія. Смерть Катерины Яковлевны развязала руки Акулины Петровны. При Катерин Яковлевн тетка все таки остерегалась и изъ чувства самолюбія и самохвальства иногда жалла и голубила Машу при ней, теперь пошло другое: тетка сдлалась единственною властительницею свободы двочки. Смирный Иванъ Тимофичъ не могъ умрить капризовъ жены.
Когда пришли съ могилы и Маша отъ воспоминаній печальнаго событія заплакала, тетка съ негодованіемъ закричала на нее:
— Ну что ты ревешь-то? Эко горе — мать померла! Что она теб,— все равно, что чужая… Я-я — мать теб: я тебя рощу, пою, кормлю, воспитываю… Перестань! Что бы и впередъ этого не было… Фря экая.
Маша забралась на свое обычное мсто — въ уголъ и, никмъ незамчаемая, продолжала всхлипывать. А мысли, думы такъ и роились въ ея голов.
‘Фря, думала она, я — здсь, у родныхъ, профессорша, замарашка, бдненькая, въ школ… Да ктожъ-я такая? Матушка, матушка! ‘
Никто не отозвался на ея голосъ, на ея горькій, скорбный, молящій голосъ…

VIII.

Быстро несется время. Маш уже минуло шестнадцать лтъ.
Иванъ Тимофевичъ уже въ теченіе двухъ лтъ былъ разбитъ параличемъ. Онъ совершенно отступился отъ дла и отъ управленія хозяйствомъ. Всмъ ворочала Акулина Петровна. Она никуда не выпускала Машу и постоянно морила ее за работой, двушк приходилось то смотрть за торговлею въ лавк, то сидть за шитьемъ, то управлять кухнею. О праздникахъ, объ отдых, объ удовольствіяхъ, свойственныхъ ея возрасту, Маша не имла никакого понятія. Тетка запрягла ее, какъ ломовую лошадь, чтобы самой наслаждаться полнйшимъ бездйствіемъ. но какъ бы ни былъ тяжелъ трудъ Маши,— за него все таки никто не думалъ давать вознагражденіе: она была родственница, взятая на воспитаніе сирота и значитъ должна была ‘помогать’ семь своихъ благодтелей. Это было одно изъ самыхъ обыкновенныхъ явленій въ будничной жизни нашихъ мщанъ. Маш не только-что не платили, ее даже не думали порядочно одть.
— Ты еще не невста — некуда ходить теб, говорила тетка посл того, какъ Маша просила ее сшить что нибудь.
— Тетенька, да вдь я прошу сшить на мои деньги, попробовала разъ возразить Маша.
— Ка-акъ? На тво-и-и?
— А какже, вдь я кром дому работала и въ чужія руки.
— Хороша, хороша, дядя — твой благодтель — болнъ, а ты твою тетку, твою мать вторую обижать вздумала? Хоро-о-ошо… Больше отъ тебя и ждать нечего… Кто тебя воспоилъ, воскоры илъ? А-а?
Бдной двушк приходилось молчать. А трудовая жизнь между тмъ длала свое дло, подтачивала понемногу молодое здоровье. Богъ знаетъ, долго ли бы продлилась такая жизнь, если бы не случилась въ ней важной перемны, смутившей застой этого гніющаго болота. Эта перемна была — третій ударъ и смерть Ивана Тимофевича.
За два дни до смерти старикъ призвалъ къ своей кровати женуи племянницу.
— Петровна, выслушай меня, заговорилъ больной. Я ужь не жилецъ на этомъ свт. Я это чувствую. Мн недолго осталось съ вами пожить. Маша у насъ ужь невста, у ней нтъ никого родни, кром меня и тебя. Но я уже сказалъ, что моя жизнь не долга, а ты стара: теб тоже нужна помощь, поддержка въ твоей старости. Родные у тебя хоть есть, но не близкіе родные — и то живутъ въ деревн, а ты отъ деревни отвыкла. Одинъ пріютъ твой — въ Петербург. Кто призритъ тебя, какъ не Маша? Надобно позаботиться объ ея участи. Я долго думалъ объ этомъ и вотъ что придумалъ — придумалъ, какъ мн Богъ въ душу вложилъ. Слушай, Петровна: это моя священная воля, мое послднее желаніе: ты должна выдать Машу замужъ и оставить за ней лавку.
— Чтобъ она выгнала меня посл? съ упрекомъ возразила тетка.
‘Господи! какія мысли? подумала про себя Маша. Дядя, голубчикъ, живи! Неужели и ты умрешь… Господи, Господи!…’
— Петровна! Я на одр смерти: мой часъ близокъ, не гнви меня, не раздражай христіанскую душу строптивыми словами стоналъ больной. Слушай: я теб оставляю въ полное распоряженіе вс имющіяся у меня наличныя деньги. По твой вкъ ихъ хватитъ… Если что и случится, то ты можешь прожить ими. Но судьбу Маши безъ вниманія я тоже оставить не хочу: сиротская слеза замучитъ меня на томъ свт и потребуетъ отчета.
— Мы и то, слава т Господи, сдлали для нея много, возразила въ другой разъ тетка: гнваться ей на насъ не за что.
— Нтъ, есть за что. До сихъ поръ мы воспитывали ребенка, не можетъ же Маша такъ прожить весь свой вкъ? Ей нужно выходить замужъ, а кто же ее возьметъ въ этомъ положеніи? Петровна, ты не стыдись Маши, что она выслушиваетъ мои слова. Мн только и осталось теперь одно — говорить правду… Маша, люби тетку, Богъ тебя за это не оставитъ, обратился Иванъ Тимофевичъ къ племянниц.— Она тебя тоже не забудетъ, прибавилъ онъ.
Акулина Петровна захныкала.
— Солнышко ты мое, Иванъ Тимофевичъ…
— Перестань, Петровна… не время… Слушай, ты владй деньгами, а въ хозяйство Маши не вмшивайся.
— А я-то, Иванъ Тимофевичъ, что же?
— Петровна! возвысивъ голосъ, проговорилъ больной.
— Да, да, ты меня приживалкой у ней оставляешь! Что же я буду длать у ней?
— Ничего не длай, а молись о моей душ. Маша тебя не обидитъ… не обидитъ… не такой характеръ.
— Не обидитъ — покамстъ ты живъ, а посл и со двора долой…
— Нтъ, Петровна… Я знаю Машу.
— Не нтъ… не впервые… Не наши сни ломались… Помшался ты, Иванъ Тимофевичъ, на своей племянниц, законную жену на нее мняешь. Что теб за охота длать такое распоряженіе? Неужели ты думаешь — я выгоню ее отъ себя? Сохрани меня Богъ отъ этого. Я, чай, христіанка, самъ знаешь. Пускай она живетъ у меня, какъ и жила. А безъ лавки я что. Она и плевать на меня не станетъ, тогда какъ съ лавкой-то она боялась бы меня и уважала бы. Замужъ я и безъ того выдала бы ее…. Родимый, Иванъ Тимофевичъ, неужели я не заслужила теб? Пожалй меня…
— Петровна! Отъ своего слова я не отступлюсь: лавку отдай Маш…
Акулина Петровна захныкала еще больше. Маша сама себя не помнила. Одно было у нея на ум: ‘Господи! да неужели и дядя умретъ? Сколько смертей видала я!’

IX.

Свершилась и третья потеря: Иванъ Тимофевичъ умеръ. Маш пришлось плохо. Лавка по завщанію Ивана Тимофевича принадлежала ей. Да какое же это завщаніе?— Словесное. Не имла никакого понятія о завщаніяхъ Акулина Петровна, еще мене понимала эти дла Маша. Но Акулина Петровна жила на бломъ свт дольше Маши, слдовательно и знала больше ея, видала гораздо чаще людей разнаго сорта. Она кое съ кмъ переговорила и ей разсказали, что словесное завщаніе ничего не значитъ и что Маша должна жить подъ непосредственнымъ ея началомъ. Удалить отъ себя Машу Акулина Петровна не хотла, она просто боялась загробной мести покойника, частенько снившагося ей во сн. Но потерять свою власть надъ Машею ей тоже не хотлось: Маша непремнно обязана быть съ нею, непремнно должна угождать ей, подчиняться ея вліянію, упроченному такими долгами годами. Такъ и пошла новая жизнь Маши съ наставленіями объ уваженіи, съ попреками о непочтеніи и укорами за чужой кусокъ хлба. Правду говоритъ пословица: ‘чужой хлбъ горекъ.’ Новая жизнь сдлалась еще хуже: Акулина Петровна была теперь совершенно безотчетное, полновластное лицо, день ото дня она длалась все боле и боле ворчливою, особенно когда передъ погодою разбаливалась у нея голова, или ломило поясницу. Въ такія минуты она укладывалась на постель, охала, произнося молитвы: ‘Господи прости меня, окаянную… Охъ, Господи помилуй!…’ и то требовала чаю, то малины, уксусу, горчицы, не переставая каждый разъ длать Маш замчанія.
— Вотъ чужое-то дтище не то, что родное! Гд это ты запропастилась? Не то что бы самой почаще приглядывать за мной, нтъ — все кличь тебя…
— Да вдь я же, тетушка, все для васъ длаю, замтила однажды Маша.
— Все, эко все… Не такъ длаютъ т, которые любятъ… Охъ, что ты какъ ручищамъ-то… Знаешь, какъ посл горчицы-то больно.
Маша, по обыкновенію, отмалчивалась и, сдлавъ, что нужно, отправлялась въ свой уголъ, до новаго призыва тетки. Скучно, однообразно текло ея житье-бытье, рдко когда она слышала ласковое слово, рдко ей приходилось когда нибудь и съ кмъ нибудь сказать слово по ‘душ,’ мало ей удавалось и читать. Оставаясь одна, она все боле сосредоточивалась въ самой себ, дичала, а между тмъ жизнь кругомъ кипла, измняя одно за другимъ свои многоразличныя явленія. Подруги Маши, съ которыми она училась въ школ, тоже выросли, нкоторыя были на глазахъ у ней, нкоторыя разбрелись куда-то, Лиза Яковенкова выходила замужъ…
По старой, школьной дружб, непрерывавшейся и по выход изъ школы, Лиза Яковенкова пригласила Машу къ себ на свадьбу. Какъ больно отозвалось въ молодомъ сердц Маши это приглашеніе!
— Благодарю тебя, Лиза, но… я не буду у тебя на свадьб, отвтила она на приглашеніе.
— Это почему?
Горько Маш приходилось высказывать истину, но хитрить она не умла.
— У меня платья нтъ.
— Никакого? безотчетно, съ недоумніемъ спросила Лиза.
— Какое-то есть, съ грустной усмшкой отвтила Маша и заплакала.
— Да у насъ вдь, Машенька, просто, утшала Лиза.
— Нтъ, не буду… Въ церкви буду… А какъ бы хотлось быть у тебя, дорогая Лиза, на свадьб, какъ бы хотлось! обнимая подругу и въ то же время глотая слезы, говорила Маша.
— Маша, да неужели ты и теперь все такъ будешь жить, какъ въ школ? спросила Яковенкова съ тмъ неподдльнымъ участіемъ, которое хотя и выходитъ отъ чистаго сердца, но бываетъ высказываемо не во время.
Маша окончательно зарыдала.
Въ день Лизиной свадьбы она пришла въ церковь. Хорошо было освщеніе въ ней: три паникадила горли тысячами огней, горли передъ образами вс мстныя свчи. Женихъ — молодой купчикъ, завитой, въ сюртук, съ блымъ галстукомъ, въ бломъ жилет и такихъ же перчаткахъ, былъ уже въ церкви. Шафера съ нетерпніемъ вертлись и оглядывались назадъ, поджидая невсту, разряженные гости то и дло съзжались.
Маша, въ скромномъ салопчик, прижалась къ ршетк. Многое множество думъ роилось въ ея хорошенькой головк. Но вотъ стройный хоръ пвчихъ грянулъ: ‘Гряди, невста, отъ Ливана’. Какъ соловьи заливались дисканты, какъ раскатъ грома слышался голосъ басовъ. Въ народ зашушукали, ‘невста, невста’. Маша невольно отршилась отъ своихъ думъ и устремила свои черные глаза на невсту. Вся закутанная въ кисею, съ едва виднющеюся маленькою головкой, какъ облако, вошла Лиза въ церковь, шафера провели ее за ршетку и поставили по лвую сторону, робко, но умильно посмотрлъ на нее будущій ‘молодой’, какъ херувимъ, въ желтенькой рубашк, братъ Лизы, шестилтній мальчуганъ, предшествовалъ церемоніи съ небольшимъ образомъ Спасителя въ золотой риз. Жадно смотрла на всхъ и на все Маша. Начался обрядъ внчанія. Священникъ и дьяконъ, въ парчевыхъ ризахъ, явственно отчеканивали каждое слово — свадьба богатая. Маша вся впилась глазами въ невсту, усердно молилась объ ея счастіи и со слезами на глазахъ выслушала слова дьякона: ‘мужъ да любитъ жену свою’, совершенно выпустивъ изъ головы, что ‘жена да боится своего мужа’.
Внчаніе кончилось. Священникъ поздравилъ молодыхъ. Он поцловались, а вслдъ затмъ началось всеобщее цлованіе съ гостями, друзьями и подругами.
‘А я-то? званая на свадьбу, думала Маша, я не могу обнять мою Лизу, мою единственную подругу. Господи, какъ счастлива Лиза!’ не безъ зависти прибавила она.
Рвалось на части ея сердце, хотлось зарыдать, да какъ же это сдлаешь въ церкви, при такомъ обряд. Маша выплакалась дома на свобод. Замтила ее плачущую тетка и началось ворчанье.
— Это что такое? Недовольна ты? и полился потокъ упрековъ и наставленій.
Маша не вытерпла: разомъ вырвалось у нея все то, что наболло въ ея двичьемъ сердц, что такъ сильно давило ея грудь. ‘Пора же мн, думала она, дать отпоръ тетк, вдь я не маленькая, ровесница вонъ замужъ вышла’.
— Да перестанете ли вы, тетушка, мучить меня, заговорила она не своимъ, всегда спокойнымъ и покорнымъ голосомъ:— что я вамъ такое далась? Не хотите жить со мною, такъ убирайтесь, куда хотите: лавку-то вдь мн дядя оставилъ, а хотите жить вмст, такъ живите смирно.
Какъ змей ужаленная вскочила тетка.
— Твоя лавка? Твоя лавка? кричала Акулина Петровка.— Эко выдумала: моя лавка! Ты, што ли, наживала ее? Я наживала съ Иваномъ Тимофичемъ! Я что хочу, то и сдлаю съ ней. Вотъ на зло теб, завтра же продамъ лавку, тогда ты и поноешь у меня! Эка, на губахъ молоко не обсохло, а ужь въ хозяйки лезетъ…
Какъ и всегда, рчь свою Акулина Петровна окончила словомъ ‘неблагодарная’ и молитвою: ‘Господи помилуй, Господи помилуй! Вотъ времена-то пришли!’
Впрочемъ ничего особаго изъ этой сцены не произошло. Акулина Петровна разразилась руганью по привычк, Маша же, выказавъ свою храбрость, сама же испугалась ея и терпливе прежняго стала переносить свою долю, предоставивъ исходъ изъ нея будущему. ‘И въ самомъ дл, думала она, тетка все можетъ сдлать, а куда я безъ нея днусь? Куда?..’ И Маша не знала, какъ отвтить въ этотъ вопросъ. Въ ея голову разомъ нахлынули воспоминанія о безпріютной жизни съ ‘дорогою мамой’, въ конур, въ грязи, безъ хлба. Вспомнилась ей та минута, когда Катерина Яковлевна, усталая, пришла изъ мщанской гильдіи, съ горькими словами: ‘ну, Маша, видно мы съ тобой прогнвали Господа Бога’. Не хороши такія воспоминанія! Леденятъ они кровь въ жилахъ, не то, что воспоминанія радостныя, краснымъ солнцемъ разгоняющія мрачную тучу. Да вдь что будешь длать съ жизнью-то. Куда дваться? Положимъ, дорогъ въ жизни много, да на какую изъ нихъ пуститься? Дорога самостоятельности — хорошая дорога, по опять какая самостоятельность? Маш пришлось разъ выслушать предложеніе объ одной изъ такихъ, самостоятельныхъ дорогъ.
Шла ока разъ изъ магазина, гд покупала нитки и разную мелочь, какъ на встрчу ей попалась бывшая подруга ея отдаленнаго дтства, дочь едосьи Ивановны. Давно он не видались между собою и съ перваго раза об были очень рады встрч. Варя — такъ звали дочь едосьи Ивановны — была еще молодая двушка, немногими мсяцами постарше Маши, она имла некрасивое, но привлекательное лицо, съ быстрыми, плутовскими глазенками и бойкимъ характеромъ, на слдованнымъ отъ матери. Бархатный бурнусъ, щегольская шляпа съ свжими цвтами, шолковое модное платье, ботипки, перчатки — все говорило, что Варя живетъ припваючи.
— А, Маша! поздоровалась она съ Машей.
— Варя!
Начались обыкновенныя восклицанія, потомъ разговоръ перенолъ къ житью-бытью.
— Ты все еще у дяди живешь? спросила Варя.
— Нтъ, дядя другой годъ какъ померъ. Я съ теткой живу, отвтила Маша.
— Хорошо теб жити? Да что ты какъ одваешься? Вдь дядя твой купецъ, что ли, былъ? Лавка своя?
Въ короткихъ словахъ Маша разсказала кое-что о своей жизни.
— Ну, а ты какъ живешь? спросила она Варю.
— Какъ сыръ въ масл катаюсь, весело объяснила та, вскользь выслушавъ исторію бывшей жилички своей матери.— Съ матерью я разругалась, она, меня, ты, я думаю, помнишь, когда я маленькая была, больно била, то же хотла и всегда длать, да я-то поддаваться не умю. Въ прежнее время потому поддавалась, что силенки не было, а какъ выросла — шалишь, думаю. Какъ-то, мсяцевъ семь тому назадъ, я полштофъ съ водкой нечаянно разбила. Меня было мать-то и тово, а я ее такъ толконула, что она у меня подъ столъ покатилась, а потомъ и изъ дому…
Съ ужасомъ слушала Маша новую для нея исторію.
— Пріютъ себ я нашла, продолжала Варя, да вотъ какой, видишь, въ чемъ хожу. Купчикъ-голубчикъ одинъ попался. Платье, балы, театры, маскарады — все, чего хочешь. Онъ меня, знаешь, какъ куклу, везд показываетъ, ну, и хвастается мною, а я себ на ум: возить-то ты меня вози, куда хочешь, одпай по модному, да и денегъ давай… впередъ пригодятся… Какъ ты скажешь, Маша?
У Маши кружилась голова. Она молчала.
— Паспортъ онъ мн тоже выхлопоталъ: теперь я вольный казакъ… А ты, глупенькая, такую жизнь ведешь! Съ твоимъ лицомъ, да я бы…
Варя какъ-то особенно ухарски топнула ножкой и щелкнула языкомъ.
— Маша, хочешь жить со мной вмст? вдругъ предложила Варя.— Плюнь на тетку! Вотъ мы заживемъ-то…
Маша опрометью пустилась бжать.
— Дура! чуть не въ слухъ проговорила Варя…
Акулина Петровна стала прихварывать все чаще и чаще, ей надоло возиться съ торговлей. При покойник Иван Тимофеч было другое житье: она ни до чего не касалась, знала только кухню, ругалась съ мальчишками и съ Машей, да творила молитву. Теперь было не то: ‘надо за всмъ присмотрть, плакалась она, торговать приходится самой, разсчитываться, подручный и мальчики — народъ чужой, какъ разъ обокрадутъ, и то ужь, кажется, воруютъ, на Машу никакой надежды ршительно нтъ. Ужь коли меня не почитаетъ, такъ станетъ ли пещись о моихъ выгодахъ’. И вотъ возникли другія мысли въ голов Акулины Петровны. Дома, въ деревн, у нея осталась небогатая родня. ‘Если я умру здсь, думала она, то кому останется наслдство? Все той же Маш, непочтительной, нелюбимой племянниц. Положимъ, ей слдуетъ часть, какъ завщалъ Иванъ Тимофичъ, но не все же отдать. Оставь ей одной, такъ что же выйдетъ: одна она и молиться-то будетъ, да какъ еще будетъ молиться? да будетъ ли еще? А въ деревн, я, по крайней мр, надлю бдняковъ и сколько, сколько будетъ молитвъ, за Ивана Тимофича тоже не одинъ поклонъ пойдетъ къ Богу. Да и скучно мн здсь — поду въ деревню. Тамъ съ деньгами худого быть не можетъ. Маша — не Богъ знаетъ, что за княгиня,— будетъ сыта тамъ, работать научится, замужъ выйдетъ — тоже врный домъ: за кускомъ хлба гоняться не придется: а на грошъ цикорія, да на копйку кофею, какъ это въ Петербург длается у небогатыхъ, у мщанъ,— покупать на смхъ людямъ, не доведется’..
Такъ додумалась Акулина Петровна и поршила хать въ деревню. Особаго согласія со стороны Маши не спрашивалось.

XI.

Было жнитво. За деревней Мятелицей, въ пол шла жаркая работа. Золотистые колосья, подрзанные усерднымъ серпомъ, валились, какъ рать богатырская подъ мечомъ Бовы Королевича, за тмъ перевязывались въ снопы и складывались въ крестцы. Верстъ за пять за деревней лежалъ лсокъ, березнякъ, да осинникъ, съ примсью оршника, чрезъ лсокъ шла извилистая дорога, зазженная мужиками, возившими по ней хлбъ, дрова, разное снадобье въ городъ и изъ города. Тутъ же за лскомъ лежало въ настоящую пору и яровое поле мятиливцевъ, а вдали виднлась сельская церковь.
— Ахти, што это? Бубенчики! вскрикнула одна изъ жницъ.— Кто бы это?
Другія жницы прислушались.
Около опушки лса слышался звонъ бубенчиковъ.
— Кто бы это?
Тарантасъ, запряженный парою лошадей, по городскому, прохалъ мимо жницъ въ Мятелицу. Въ немъ помщались наши знакомыя Акулина Петровна и Маша. Нечего разсказывать, какъ обрадовались прізду богатой родственницы бдные родные. Акулина Петровна отрекомендовала Машу, какъ новую помощницу…
Прошло дня три со времени прізда въ деревню, Маш дали отдохнуть съ дороги да поприглядться къ новой жизни — деревенской, трудовой, на могучемъ хребт выносимой. Это не то что городской бытъ, не то что торговля въ лавк. Маш какъ разъ пришлось прочувствовать эту перемну. Дни стояли жаркіе. Православный людъ спшилъ уборкою полей, съ самаго рапняго утра и до глубокаго вечера видли это наши городскія гостьи, и вотъ Акулина Петровна заговорила съ племянницею ни то какъ слдуетъ, ни то съ ехидствомъ какимъ.
— А ну-ка голубушка, гостья питерская, не пора ли и серпъ въ руки взять?
Отказываться было нельзя: не сидть же сложа руки, когда другіе маются за работою. А въ рабочую пору куда-какъ лишнихъ четыре руки служатъ подспорьемъ. Понятно, что Акулина Петровна, какъ почетное лицо въ дом, отъ жнитва отказалась, а взяла на себя стряпню да уходъ за курами, горластымъ птухомъ и другою живностью. Это вдь все равно: за, нее такъ же бы другой баб пришлось работать, тоже бы двухъ лишнихъ рукъ въ пол не было. Маша отправилась жать. Непривычна была ей эта работа, да и больно же ломитъ отъ нее спину, руки и лицо загораютъ отъ солнца до того, что кожа трескается. Съ особымъ любопытствомъ смотрли на новую жницу бабы и двки: цлое поле только и галдило о ней, кто говорилъ: ‘ахъ двка-то, матери, какая важная!’, кто судилъ о работ: ‘какъ-то она привыкнетъ къ деревн? Вишь вдь какая нжненькая…’ Не до разговоровъ было только Маш: вспоминалась ей прежняя жизнь, завтныя мечты, круглое сиротство безъ утшительной надежды въ будущемъ и не спорилась у ней работа…
Богъ знаетъ, что ее ждало впереди среди бдной забытой деревни, гд гибнутъ безслдно даже и привычныя къ невыносимому труду, могучія силы народа, н6видавшаго иной жизни.

М. Федоровъ.

‘Дло’, No 8, 1870

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека