Октябрь перевалилъ за половину. Осеннее петербургское небо, рдко когда привтливое, было задернуто черною тучею, и, какъ плакса, потокомъ обильныхъ слезъ поливало скучныя и мрачныя улицы захолустьевъ петербургской стороны. Тусклые масляные фонари, разставленные одинъ отъ другаго на версту, мерцали едва замтными свтлыми точками и ни чуть не думали служить своей цли — освщенію. Ни одной живой души, ни одного живого голоса не было слышно по улицамъ захолустья, только порывистый втеръ, разгуливая буяномъ по пустырямъ и закоулкамъ, вылъ, какъ стая голодныхъ волковъ, да по временамъ рвалъ ставни и крыши, не забывая хлестать въ окна дождемъ и градомъ. На колокольн Петропавловскаго собора заиграли куранты и пробило десять часовъ…
Приходилось-ли вамъ когда нибудь прочитывать прибитые у воротъ полуразвалившихся домовъ и домишекъ билетики съ лаконическою надписью ‘одаеца уголъ отъ жильцевъ?’ Если нтъ, то совтую вамъ отыскать такой билетикъ и зайти осмотрть подобный уголъ. Боже, какая картина представится вамъ и какимъ состраданіемъ къ бднымъ жильцамъ этихъ угловъ проникнется ваше чувствительное сердце. Грязныя, сырыя, покрытыя плсенью стны, свтъ, проникающій буквально съ поверхности земли, никогда пеосвщаомые лучами солнца углы, ломаный хламъ, долженствующій носить названіе мебели, постоянно спертый воздухъ и — мало-ли чего вопіющаго о состраданіи можно встртить тутъ! Въ такомъ именно углу, въ минуту нашего разсказа, мы встрчаемъ убитую горемъ Катерину Яковлевну и ея семилтнюю дочь, Машу. Много натерплась на своемъ вку отъ непроходимой нужды Катерина Яковлевна, по теперь пришлось ей испивать самую горчайшую чашу бдствій. Катерин Яковлевн 45 лтъ, она жена петербургскаго мщанина, производившаго прежде небольшую торговлю. Этотъ человкъ любилъ когда-то Катерину Яковлевну, въ послдніе года онъ спился съ кругу и бросилъ свое семейство… Огарокъ сальной свчки тускло освщалъ грязныя стны, Катерина Яковлевна сидла задумчиво у стола, опершись на него рукою, на другомъ стул помщалась Маша, крпко прижавшись маленькою головкой къ боку матери, сырой воздухъ, пропитанный запахомъ гнили, носился по комнат, но Катерина Яковлевна не чувствовала холода, ее душило другое горе, она только старательно окутала въ ситцевую кацевейку свою единственную отраду, Машеньку. Втеръ между тмъ куралесилъ на улиц: онъ то ревлъ у окна и какъ будто ломился въ хилое убжище, такъ ломился, что шаталось самое основаніе дома и дребезжали стекла, отчего Маша постоянно вздрагивала и крпче прижималась къ матери, то визжалъ пронзительнымъ свистомъ гд-то вдали и опять набгалъ ближе и ближе, опять шатался домъ, дребезжали стекла и Маша крпче и крпче жалась къ своей матери. Въ верхнемъ этаж вышибло раму, тоскливо зазвенли стекла, Катерина Яковлевна перекрестилась, а втеръ завылъ еще съ большею силой.
Въ сосдней комнат, отдленной отъ ‘угла’ тонкой деревянной перегородкой, справлялись крестины. И тамъ было невесело. Вотъ уже два года, какъ отецъ жившаго тамъ семейства не получаетъ мста, а жена и пятеро дтей малъ-мала меньше каждый день пристаютъ съ требованьемъ о насущномъ пропитаніи, одежд, обуви. Теперь пришлось пустить ребромъ послдній грошъ, по случаю приведенія новорожденнаго въ христіанскую вру. На стол появилась бутылка водки, дв тарелки съ колбасою и селедками, приправленными лукомъ, полублый хлбъ и запачканный сажею кофейникъ. За столъ услись кумъ, кума, да еще какой-то родственникъ, такой же горемыка, какъ и отецъ только-что принесеннаго изъ церкви будущаго гражданина, если злая нужда не похоронитъ его заживо въ могилу. Закиплъ пиръ. Завтра опять настанутъ голодъ, горе. Долго не клеился разговоръ, не вязалась рчь: промолвятъ гости слово, два, и опять замолчатъ. Долго длилась эта заунывная тишина, среди которой у каждаго въ голов шевелились свои невеселыя мысли, особенно раздражительныя при вид чужаго страданія, отражающаго подобно зеркалу паши собственныя больныя стороны. Далеко впередъ двинулся вечеръ и только тогда, когда живительная сила вина разожгла кровь, отуманила прошедшее и закрыла будущее, можно было замтить что-то похожее пи веселье. Затянулась и псня, но не та псня, которую распваютъ другіе люди, надленные въ жизни участью, боле счастливою, положеніемъ въ обществ, боле привлекательнымъ. Псня эта не призывала къ веселью другихъ, а нагоняла тоску и уныніе. Невольно пришлось выслушать ее и Катерин Яковлевн. ‘И вы несчастны,’ мельнуло у ней въ голов. Въ это время втеръ съ неимоврною силой обдалъ стекла тучею града и рзко застоналъ вдали: казалось, онъ также плакалъ.
Катерина Яковлевна приподняла голову и съ любовью обратила ее въ сторону Маши, боясь пошевельнуться, чтобъ не нарушить спокойствія двочки, и затмъ тихонько спросила:
— Что же, длать Александръ Степановичъ? Господь не безъ милости.
— Да, не безъ милости, кумъ, отвтилъ отецъ. А жена… Шестого ребенка Богъ далъ… Чмъ я ихъ кормить буду? По міру идти? Это за то, что не воровалъ прежде…
— Какже быть-то! На Бога возложи упованіе, отозвался кумъ. Отвта не послдовало, а только раздался тяжелый вздохъ.
Катерина Яковлевна, прислушиваясь къ этому разговору, заплакала.
— Мама, что ты? испуганно спросила Маша, но глухія рыданія матери не дали ей возможности отвтить. Посмотрвъ на нее съ свойственною дтямъ наивностію и грустью, Маша заплакала и сама.
Наплакавшись вдоволь, или, какъ говорятъ, утопивъ горе въ слезахъ, Катерина Яковлевна предложила Маш лечь и уснуть, но та отказалась, боясь разстаться съ дорогой матерью, страшный вечеръ пугалъ ее.
— Нтъ, мама, не заболитъ… Я боюсь безъ тебя спать.
— Да я же не уйду никуда, глупинькая.
— Нтъ, мама, не буду. Я съ тобой. Маша обвилась своими рученками вокругъ матери.
— Господи, Господи! со вздохомъ проговорила бдная женщина и опять оперлась рукою на столъ, опустивъ голову. Тяжелыя мысли роились у ней въ голов.
‘Боже ты мой! Царь многомилостивый, думала она, припоминая вс обстоятельства своей жизни подъ вліяніемъ скорбной обстановки и грустнаго вечера, словно пророчившаго какое-то новое горе. Экая, вдь, погода на двор стоитъ: зги божьей не видно, а онъ запропастился… Жизнь ты, жизнь ты моя, горемычная… судьба ты моя безталанная! Долго-ли до грха въ такую погоду? Крышу сорветъ гд, али ставень… А то и самъ упадетъ, али споткнется на что нибудь, а ночь — хоть глазъ выколи… Мало-ли какихъ грховъ нтъ въ свт. И то можетъ быть: подъ лошадь попадется, особенно пьяный…’
— Охъ! Господи помилуй! съ глухимъ вздохомъ проговорила Катерина Яковлевна и дв крупныя слезы скатились мо ея щекамъ.
Въ сосдней комнат слышался шумный говоръ, въ которомъ принимали участіе нсколько голосовъ. Маша боязливо смотрла по темнымъ угламъ конуры. Сальная свчка оплыла, распространяя мигающій полумракъ, особенно непріятный для глазъ. Но Катерина Яковлевна ничего не замчала. Убитая бдностью, глубокимъ душевнымъ страданіемъ, буйствами мужа, она искала утшенія въ бесдахъ съ самой собою, не замчая, что, и безъ того болящія, сердечныя раны растравлялись все боле и боле.
‘Вотъ ужь который мсяцъ, какъ онъ съума сошелъ, продолжала она. Ни днемъ, ни ночью не вижу я отъ него, покоя… Каждый день только и дла, что пьянъ и пьянъ. Напуталъ на себя долговъ, а дома хоть бы что… Не будь Маши — я бы лучше умереть согласилась… Господи! прости мое согршеніе… Я ли его ни просила, умоляла, уговаривала: Степа, голубчикъ, перестань пить, пожалй ты себя, подумай хоть о себ… На что ты похожъ теперь? Вдь у насъ дочь есть… Маша… Вспомни, какъ хорошо жили мы прежде, какъ я любила тебя и теперь люблю… больше буду любить… Пожалй ты меня: отстань отъ этого проклятаго вина… Ты вдь и себя погубишь, грха сколько на душу принялъ! Богу, какъ татаринъ какой, какъ нехристь, съ незапамятной поры не маливался, въ церкви съ годъ, почитай, не бывалъ. А я-то, я-то и муки-то вчныя представла, и судъ-то страшный,— ничмъ не унимается, ничего не слушаетъ… Пресвятая Богородица, что это съ нимъ случилось? Чмъ я прогнвила тебя? За что такое наказаніе на меня сошло? Ужь я ли его не любила? И ласками-то, и бранью — согршила, гршница — старалась его унять. Нтъ. Какъ бшеный, другой разъ кинется на меня и почнетъ душить, а не-то, только однимъ молчкомъ отдлывается, какъ будто мои слова ему въ стну горохъ’.
Другія воспоминанія стали тсниться въ голову Катерины Яковлевны. Припомнилась ей деревня, гд она провела свое дтство. Вотъ тутъ стояла скромная избушка, тамъ огородъ, дальше гумно, а за ними тянулось золотистое поле и нескончаемый сосновый, березовый и осиновый лсъ, манившій въ лтнюю пору для собиранія до усталости грибовъ и ягодъ. Какъ весело было то время! Какія чистыя, невозмутимыя мечты наполняли тогда душу маленькой Кати, беззаботно прозябавшей подъ родимымъ кровомъ. Правда, потомъ ей пришлось выносить все бремя крестьянской работы наравн съ прочими членами семейства, но праздники, безпечность, игры съ подругами и молодцами, веселыя псни, безхитростныя забавы, съ полнымъ отсутствіемъ душевнаго гнета и сердечныхъ страданій придавали молодымъ силамъ физическую крпость. Цлою вереницей проносились дале свтлыя воспоминанія: сватовство деревенскаго красавца и богача Степана Васильевича, его свадьба., любовь, отъздъ въ городъ и первыя впечатлнія новой жизни, приписка въ мщане, общавшая большую и большую промышленную дятельность, рожденіе Маши… И все это исчезло, какъ метеоръ, оставивъ за собою непроницаемый мракъ безъ всякой надежды на лучшее будущее.
‘Нтъ, ужь видно одна маята подъ старость на моемъ роду написана, думала Катерина Яковлевна, потерявшая вру въ исправленіе мужа. А я-то и молебны сколько разъ служила: Божьей матери, ангелу-хранителю и всмъ святымъ… Нтъ, врно недостойна моя молитва — ничто не помогаетъ! Согршила окаянная — и къ вороже-то ходила: порча, говоритъ, испортили… За что испортили-то? Кто испортилъ-то? Кому мы зло сдлали?.. Травы какой-то на вод нашептала, зашила въ тряпочку, велла положить подъ подушку: уймется, сказала, пить, черезъ недлю все, какъ рукой, сниметъ. Послушалась я ее, положила подъ подушку… Словно еще хуже стало: буйный такой сдлался. Охъ, Господи, Господи!’
Томительное ожиданіе и волновавшіяся одна за другою думы такъ перемшались между собою, такъ утомили Катерину Яковлевну, что она впала почти въ безчувственное состояніе. Неподвижная, съ полуоткрытымъ ртомъ, мутными глазами, въ которыхъ, какъ въ двухъ оловянныхъ кружкахъ, отражался слабый свтъ свчки, съ лицемъ блднымъ, какъ полотно, и съ опущенною на руку головою, она казалась живымъ мертвецомъ. По временамъ легкая дрожь пробгала по ея тлу, но Катерина Яковлевна, казалось, этого не сознавала. Минуты уходили за минутами, а она продолжала какъ-то тупо смотрть впередъ. Прошло около получаса, какъ вдругъ Катерина. Яковлевна задрожала и дико вскрикнула:
— Гробъ, гробъ!
Маша вздрогнула и съ ужасомъ прижалась въ уголъ, устремивъ свои маленькіе глазки на мать. Сильно билось сердце у бднаго ребенка, но она не смла не только-что крикнуть, но даже боялась пошевельнуться. Страшный втеръ между тмъ вылъ и вылъ на улиц. Сколько натерплась въ это время дочь несчастной женщины! Но, слава Богу, Катерина Яковлевна очнулась и, обводя глазами комнату, начала ощупывать себя, столъ, стну. Наконецъ ея глаза остановились на Маш.
— Маша, ты здсь?
— Здсь, мама.
— Это ты? все еще недовряя себ, переспросила Катерина Яковлевна.— Слава теб Господи. Поди же ко мн.
Маша подошла.
— Ахъ, ты моя крошка! говорила мать, цлуя въ голову ребенка.— Ты испугалась меня? Это ничего, ты не бойся, это такъ: кровь къ голов приступила. Все плачу да плачу, ну вотъ дурно и сдлалось… Что, я ничего не говорила?
— Мама, да перестань… што ты, право… Не плачь, мама… Что ты все плачешь? Можетъ тятя и не пьяный придетъ сегодня, утшала Маша. Ей было легко утшать. Она не совсмъ еще понимала горе, которое приходилось испытывать матери, хотя она и видла, какъ ея отецъ приходилъ домой пьяный, шумлъ, дрался, видла, какъ мать голодала, пробавляясь въ послднее время однимъ черствымъ хлбомъ, приправленнымъ солью и водою. Плакала она, глядя на буйство отца, но вскор и утшалась, когда онъ засыпалъ, или уходилъ изъ дома, а мать ласкала, цловала ее и, отказывая себ, покупала для дочери леденецъ, или булку.
— Дай Богъ, отвтила Катерина Яковлевна на утшеніе Маши и нжно поцловала ее въ щеку.
— Не пьяный придетъ, мама, не пьяный, лепетала Маша, ободренная ласкою и утшенная надеждою, что отъ ея словъ дорогая мама въ самомъ дл должна перестать плакать.
Втеръ завывалъ сильне и сильне.
— Хоть бы погода-то перестала, заговорила въ десятый разъ Катерина Яковлевна, желая заглушить терзавшую ея тоску. А то ну-ка… Боже праведный! Гд-то онъ теперь? Не лежитъ ли гд нибудь… Поди, промокъ весь… Скоро ли то доберешься въ такую глушь… Проходу нтъ совсмъ на улиц. Господи, Господи! Находитъ же человкъ себ удовольствіе въ такомъ…
Плачь въ сосдней комнат прервалъ ея слова.
— А завтра, кумъ, по міру… Пойду по міру… Кто ограбилъ меня — къ тмъ пойду… Дтей съ собой возьму… Чтожъ, подадутъ… А какъ тяжело это… охъ, какъ тяжело…
— Кумъ, не плачь… полно… какъ нибудь-уладится…
— Не я плачу — нужда злая… Кумъ, любишь ты меня? А-а? Похлопочи…
— Горемычный, сквозь слезы проговорила Катерина Яковлевна. Сколько страданій-то на свт… Не мы одн… Гд-то твой отецъ, Маша? Гд-то онъ теперь въ такую погоду? не переставала она высказывать гнетущую ее грусть.— Поди…
Но въ эту минуту послышался глухой шумъ въ сняхъ, за нимъ шорохъ и дверь въ каморку отворилась. Катерина Яковлевна всплеснула руками. Въ дверяхъ показался ея мужъ, оборванный, безъ сапогъ, въ одной жилетк поверхъ мокрой рубашки, съ торчащими и трясущимися повсюду лохмотьями. Шатаясь изъ стороны въ сторону, онъ вошолъ въ комнату. Волосы его были растрепаны, борода всклокочена, по лицу текла ручьями грязная вода, перемшанная съ кровью изъ разбитаго лба… Въ такомъ потрясающемъ вид Степанъ Васильичъ еще никогда не приходилъ домой.
— Батюшка! вскрикнула Катерина Яковлевна.
Маша спряталась за ея спину.
— Жена! закричалъ Степанъ и, шатаясь, направился къ столу, у котораго сидла Катерина Яковлевна.
— Господи, спаси насъ, прошептала она.
— Ты мн не есть жена, ты вдьма настоящая! Съ нечистой силой знакомство водишь. Ишь, ишь!.. чертой-то сколько напустила… Пляшутъ, пляшутъ!.. Ро-ож-ки, хво-сти-ки!.. А морда-то, морда-то… Кшш! вы, проклятые! Степанъ махнулъ рукой надъ головой жены.
— Ма-алл-чать, вдьма! Ишь… ишь… Вотъ я вамъ! Степанъ такъ стукнулъ кулакомъ по столу, что въ сосдней комнат что-то задребезжало и разбилось.
— Ахъ ты Степа, Степа… Лягь поди… усни съ Богомъ.
— Ус-ни…
Но Катерина Яковлевна взяла его подъ руку и свела къ кровати… Онъ слъ, облокотившись на спинку и долго-долго произносилъ безсвязныя слова, перемшанныя съ ругательствами. На него нельзя было смотрть. Разбитое лицо, лохмотья, грязь и кровь,— все это вмст составляло отвратительную, гнетущую сердце картину. Далеко, за полночь успокоился Степанъ Васильевичъ.
Катерина Яковлевна, по обыкновенію, прибгала въ этихъ случаяхъ къ молитв, но бдная Маша, прижавшись къ печк, вся дрожала и, не помня себя, пристально смотрла на отца, не сводя съ него глазъ. Онъ внушалъ ей страхъ, а не жалость. Онъ храплъ, свсивъ голову черезъ спинку кровати. Это была отяжелвшая, разслабленная голова. Казалось, она и хотла бы держаться прямо, но силы ее оставили и она, не склонилась на сторону, но какъ будто повалилась, казалось, не будь плечей, голова скатилась бы на полъ. Все въ ней было страшно: бурое лицо, раскрытый ротъ, свисшіе внизъ волоса… Не такими красками обрисовывала впослдствіи Маша наклоненную голову своей матери.
— Я помню, разсказывала она, бывало, матушка сидитъ одна, работаетъ что-нибудь: вяжетъ, шьетъ или другое что длаетъ, — придетъ ей въ голову ея бдственное, плачевное состояніе, сердце забьется, душа ‘загруститъ’ и склонитъ она на бокъ голову… Господи! что это за положеніе было! Смотришь на нее: лицо такое блдное, легкой румянецъ едва-едва играетъ на щекахъ, глаза устремлены внизъ, губы сомкнуты, плотно сомкнуты, руки опущены на колни, или крестомъ сложены на груди… Сидитъ, сидитъ такъ, бывало, матушка безмолвно, тихо, потомъ изъ глазъ ея потекутъ слезы, сперва тихо-тихо, какъ будто не смя показаться наружу: блеснутъ и остановятся на щекахъ, точно застынутъ. А матушка? Матушка словно не чувствуетъ этихъ предвстницъ грозы. Вслдъ за первыми покажутся другія, но он падаютъ уже скоре, за другими третьи, четвертыя и наконецъ слезы хлынутъ ручьемъ. Грудь ея заколышется и глухое, сдержанное рыданіе послышится въ комнат… Смотришь на нее — и у тебя защемитъ грудь, сердце притаится и на глазахъ невольно выступятъ слезы, сперва тихія, а потомъ больше и больше… Дальше и сама не замчаешь, какъ плачешь. Почему? отчего это такъ случалось со мной? Не могу я дать отчета. Будь передъ этимъ весело теб, душа спокойна, ничмъ не взволнована, а какъ взглянешь на матушку — заплачешь, противъ желанія, заплачешь.
Глухо прошипли часы: два. Маша начинала дремать. Ужь цлый часъ прошелъ, какъ Степанъ Васильевичъ умолкъ и только тяжелымъ, прерывистымъ дыханіемъ напоминалъ о своемъ присутствіи среди плачущей семьи.
— Ты дремлешь, Маша, заговорила Катерина Яковлевна, поди усни.
— Боюсь, мама, я съ тобой.
‘До сна ли мн’, мелькнуло въ голов бдной жены и матери.
— Я не могу спать теперь, Машинька: ты другое дло, сказала она вслухъ.
Но Маша отказалась. Ей хотлось спать, но страхъ побждалъ дремоту. Попробовавъ уговорить еще разъ свою ненаглядную дочь, Катерина Яковлевна сказала:
— Давай тогда помолимся, Машинька.
Об принялись класть поклоны передъ закоптлыми образами. Маша, какъ и вс дти, молилась безсознательно, тогда какъ Катерина Яковлевна крпко осняла себя крестомъ, сопровождая молитву усердными поклонами, и наконецъ опустилась на колни, сложила на груди руки и безмолвно простерла кверху умоляющій взглядъ. Маш наскучило молиться, она обернулась къ матери и спросила:
— Мама, объ чемъ мы молились божиньк?
Катерина Яковлевна вздрогнула.
— Что ты сказала?
— Объ чемъ мы молились?
— Объ чемъ? Объ отц, моя родная, объ отц. Молись, Машенька, чтобы Господь сохранилъ его.
Маша опять стала молиться. Прошло минутъ десять, Маша обратила свои глазки на сторону матери. Мать стояла на колняхъ и безмолвно плакала. Она была безмолвна: руки, сложенные пальцами вмст, лежали на колняхъ, губы были сомкнуты, лицо блдно, глаза — тихіе, покорные глаза — были устремлены къ лику Божьей Матери, которая, стоя передъ крестомъ своего сына, тоже плакала со сложенными руками, склоненной головой.
— Господи! Господи! наконецъ со вздохомъ проговорила Катерина Яковлевна.
Маша какъ будто пробудилась отъ этого восклицанія. Она стала пристальне и пристальне всматриваться въ мать и еще сильне отозвались въ ея душ слова Катерины Яковлевны: ‘молись, Машенька, за отца, молись, чтобы Богъ сохранилъ его и помиловалъ.’ Двочка стала молиться со всмъ усердіемъ дтской души, со всмъ жаромъ, со всею искренностію дтскаго сердца, она не только забыла себя, но и все окружающее: ‘молись и молись’ было у ней на ум. Послдніе дни страданій матери и буйство отца смутно носились передъ ней, она уже сознавала горечь своей жизни. ‘Вдь вотъ у Гриши и Тани, съ которыми я играла на двор, такого горя нтъ, думала она: Гришинъ отецъ никогда не приходилъ домой пьяный, а Танина мать всегда псни поетъ. Отчего это Гриша и Таня всегда веселы? Тятя и мама, говоритъ Гриши, у меня всегда цлуются, а мой тятя маму никогда не цлуетъ, а только дерется, да шумитъ. Сколько кофею, сахару, у Гриши и у Тани…’
Степанъ пошевельнулся, открылъ глаза и приподнялъ руки къ голов. Катерина Яковлевна все еще стояла на колняхъ и плакала. Было ужь три часа ночи. Степанъ, казалось, припоминалъ что-то: отнялъ отъ головы руки я посмотрлъ на жену, потомъ осмотрлъ себя и опять задумался. Такъ просидлъ онъ молча нсколько минутъ, Катерина Яковлевна была въ забытьи и ничего не замчала. Степанъ опять открылъ глаза, уставилъ ихъ на бдную женщину и хрипя, но ласково проговорилъ:
— Катя! Ты молишься? Плачешь?
Катерина Яковлевна не слыхала его голоса.
Степанъ повелъ глазами по каморк и уставилъ ихъ на дочь.
— Маша! позвалъ онъ.
Та боязливо оглянулась.
— Дай мн водички… въ ковшик.
Маша не знала, что длать: подать воды отцу ой было страшно, потревожить мать у нее тоже не доставало силъ и смлости. Пришлось стоять на одномъ мст, какъ вкопанной.
Степанъ мутно посмотрлъ на нее и покачнулся на кровати.
— Ну и не надо, проговорилъ онъ, прижимаясь къ стн, жажда однако томила его, внутренность горла отъ перепоя. Не видя ни откуда помощи и сознавая свое положеніе, онъ хотлъ встать съ кровати самъ и началъ приподыматься, опершись руками о края сиднья, но было замтно, что это ему стоило большихъ усилій: онъ нсколько разъ приподнимался и опять садился. Наконецъ, сдлавъ отчаянное усиліе, онъ всталъ на ноги и съ шумомъ свалился на полъ. Глухой стукъ вывелъ изъ забытья Катерину Яковлевну.
— Царица ты небесная! Онъ разшибся! вскричала она.
Степанъ дйствительно сильно повредилъ себ лицо. Онъ глухо стоналъ, но не говорилъ ни слова. Катерина Яковлевна суетилась и не знала, что длать. Она опустилась на колни и стала приподымать голову мужа.
— Степа… голубчикъ ты мой, лепетала она, забывъ вс непріятности и горе, причиною которыхъ былъ онъ. Въ голос ея слышалась чистая, тихая любовь. Это былъ голосъ кроткаго, любящаго существа. Тяжело теб, мой родной Степа? Ахъ ты Степа, Степа!.. Приподымись, мой голубчикъ… Господи, что я буду длать? Степа!
Мольбы были напрасны. Степанъ съ трудомъ открывалъ глаза, дико посмотрлъ и простоналъ:
— Ка-а-а-тя… Про-о-сти… го-лу-бушка. Его глаза снова закрылись, съ нимъ начались судороги: грудь колыхалась, голова металась изъ стороны въ сторону, ноги сводило… Черезъ полчаса истерическія рыданія Катерины Яковлевны и крики Маши разбудили сосдей. Они сбжались въ темный и сырой уголъ — на полу лежалъ обезображенный трупъ, и надъ нимъ рыдали несчастныя мать и дочь.
II.
На другой день къ вечеру Степанъ Васильевъ лежалъ въ окрашенномъ охрою гробу, рдинькій каленкоровый саванъ служилъ покровомъ бездыханнаго трупа, въ воздух носился запахъ ладона и монотонное, заунывное чтенье псалтыря оглашало бдную конуру. Слезъ и рыданій не было слышно. Нарыдавшись въ минуту смерти мужа, Катерина Яковлевна выплакала вс слезы, глаза ея были сухи, но глубокая скорбь оставила слды на сухомъ, блдномъ, испещренномъ морщинами лиц. Катерина Яковлевна, ничего неслышала, ходила, садилась по приказанію другихъ, на распросы отвчала не впопадъ, сама заговаривала не то, что слдуетъ. Долго не проходитъ такая скорбь и задаетъ она человка. Другое, близкое покойнику существо, Маша, была безучастною зрительницею совершавшагося, новаго, непонятнаго для нея факта. Этотъ окрашенный охрою гробъ съ лежавшимъ въ немъ трупомъ отца, окруженный четырьмя черными подсвчниками, обтянутыми блой кисеею, съ дымящимися въ нихъ восковыми свчками, наводили ее на мысль, что отецъ ея сдлалъ что-то хорошее и отправляется туда, къ боженьк, которому они молились съ матерью. Она даже была уврена отчасти, что отецъ возвратится къ нимъ и не такимъ, какимъ былъ прежде, а смирнымъ, тихимъ, не будетъ драться съ мамой и не станетъ пугать ее. Ихъ канура, всегда печальная, мрачная, казалась теперь склепомъ, въ который то и дло приходили тни, облеченныя въ убогій нарядъ, какъ будто наказанныя судьбой и обреченныя придавать мрачность и безъ того мрачной обстановк. Тни эти были живые люди, такіе же бдняки, какъ и дйствующія лица этой будничной драмы. Тутъ былъ и дворникъ дома, одтый въ шерстяную съ заплатами и разорванными локтями рубашку и холстинковый, грязный передникъ, съ сапогами, до верху голенищъ замаранными въ грязи, тутъ были сосдки изъ ближайшихъ домовъ, одтыя во что ни попало, съ потертыми и разорванными платками на головахъ, въ однихъ платьяхъ и кацавейкахъ, накинутыхъ на плечи, перешитыхъ изъ старыхъ обносковъ, тутъ были ‘лавошникъ’ въ дубленомъ полушулк, съ замасленнымъ фартукомъ, считавшій за Катериною Яковлевной 1 р. 12 1/2 к., мальчишки въ халатахъ изъ носимаго лтъ по десяти тику, ребятишки всхъ сортовъ, квартиранты, справлявшіе въ день смерти Степана Васильева крестины новорожденнаго ребенка, и сострадательныя личности обоего пола, считающія непремнною своею обязанностью знать все въ околодк, кстати и не кстати съ своей стороны замолвить словечко, выразить сожалніе на свадьбахъ и похоронахъ. Входъ для нихъ открытъ везд. Он не разбираютъ ни богатства ни бдности, и при первомъ удобномъ случа заговариваютъ съ встрчнымъ. Непривлекательна, проста и обыденна была картина похоронъ Степана Васильева. Да разв и можетъ быть торжественность на похоронахъ бдняка!
Собравшіеся постители сначала благоговйно входили въ квартиру, осторожно подходили къ покойнику, разсматривали его лицо, щупали гробъ, приподымали покрывало, потомъ крестились, останавливались у которой нибудь стны, группировались и начинали обозрвать хозяевъ, образа, мебель. Затмъ завязывались разговоры.
Покойникъ началъ разлагаться.
— Ишь какъ испортился! замтила одна изъ сострадательныхъ личностей.— Недугъ… Сердечному вылежаться-то не пришлось.
— Вылежаться! Какое тутъ вылежаться! Въ одночасье, знамо дло! отвтилъ дворникъ.— Взять-то только нечево, а то квартальной нахать хотлъ съ дохтуромъ… Да плевать говоритъ, пущай такъ хоронятъ.
— Рзать это хотли, что ли? спросила одна старушенка, съ сморщеннымъ, какъ грибъ, лицомъ.
— Наука этого требуетъ, внушительно замтилъ отставной чиновникъ, конурный клопъ, въ стогодоваломъ форменномъ пальтишк.— Анатомія это значитъ… на пользу же людямъ, которые въ живыхъ… А мертвый что? Ему ничево… прахъ одинъ.
— Прахъ! А роднымъ-то каково смотрть? Тоже, чай, жалко… Ваше бы благородіе порзать, — каково бы было? замтила одна изъ сострадательныхъ личностей.
— Умру — ржь меня: радъ служить на пользу человчеству, храбро, не безъ нкоротой гордости отвтилъ канурный клопъ.
— Рзать-то нечево, — кости одн, отозвался кто-то.
Канурный клопъ оглянулся и съ презрньемъ посмотрлъ въ ту сторону, откуда послышался голосъ.
Заботливые постители, всегда готовые разбирать чужія дла, продолжали разсуждать.
— Безъ покоянія и умеръ-то… Экой грхъ, теперь и неумолишь… Знай жизнь-то пашу, какъ придется Богу душу отдать.
— Што твои рубь двнадцать! Мои три рубли за ними, а вона голь-то какая! Што получше было — спустила на похороны. Денегъ-то грошъ одинъ остался.
— Двочку вотъ такъ жалко… Какая хорошенькая… Ничего не смыслитъ… Ишь какъ смотритъ-то. Сирота! сирота горькая! Куда съ нею матери-то дваться? По міру ступай…
Не слышала этихъ разговоровъ Катерина Яковлевна и относительно была счастлива. Услужливые, сердобольные люди умютъ только разстравлять сердечныя раны. Такъ проходилъ день, наступала ночь, опять день и наконецъ пришло время выноса. Сденькій старичекъ священникъ, въ черной потасканной риз, закапанной воскомъ, отслужилъ панихиду, дьячокъ хриплымъ басомъ и читальщикъ фистулой пропли ‘со святыми упокой,’ на глазахъ у нкоторыхъ изъ зрителей показались слезы. Катерина Яковлевна набожно молилась, но не плакала, глядя на нее, не грустила и Маша. По окончаніи панихиды священникъ снялъ съ себя ризу, такъ какъ скудная плата не обязывала его провожать гробъ на кладбище. Скромно шествовала къ мсту упокоенія похоронная процессія, не останавливая ни прохожихъ, ни прозжающихъ, не возбуждая вниманія любопытныхъ и не отрывая отъ трудовъ занятый людъ, всегда жертвующій нсколькими минутами времени на глазнье при похоронахъ богатыхъ и знатныхъ людей.
Скромне чмъ панихида совершилось отпваніе ‘раба божія Стефана’ въ общей кладбищенской церкви и безъ всякаго пнія былъ опущенъ гробъ въ могилу. Маша на все совершающееся вокругъ нее смотрла съ дтскимъ вниманіемъ, не отдавая ни въ чемъ себ отчета. Катерина Яковлевна молча бросила горсть земли, грустно посмотрла въ могилу, помолилась на крестъ и тихо побрела домой, опустивъ голову.
— И што это, родные, Катерина-то и не плачетъ, щебетали сосдки.
— До слезъ ли… Въ жизнь-то свою сколько пролила ихъ.
— Все же, мужъ законной.
— Радости-то много… пьяница былъ, не тмъ будь помянутъ.
По обыкновенію полъ конурки былъ вымытъ одною изъ услужливыхъ сосдокъ, но тяжелый запахъ ладона все еще носился въ воздух. Тяжело было отъ него Катерин Яковлевн. Она опять предалась обычнымъ думамъ. ‘Хоть худъ, да все же мужъ былъ’, мелькнула у ней въ голов пословица. ‘Да былъ ли худъ?’ Опять, переспросила она. И мысли ея перенеслись въ минувшее прошлое. Вотъ ей представилась небольшая лавочка, сверху до низу набитая мучнымъ товаромъ. Степанъ Васильевичъ, полный, здоровый, постоянно веселый и вжливый съ покупателями, стоитъ за выручкой въ сибирк мышинаго цвта, подпоясанной блымъ передникомъ, двое подручныхъ развшиваютъ товаръ, а онъ только прихваливаетъ свой товаръ, да получаетъ деньги. Случались капризные покупатели, недовольные товаромъ, — Степанъ Васильевичъ вжливо извинялся передъ ними, обмнивалъ товаръ — и старыя отношенія между нимъ и покупателями водворялись. Бывало, Катерина Яковлевна вздумаетъ прогуляться съ Машей и зайдетъ въ лавку, Степанъ Васильевичъ не знаетъ, какъ и наглядться на своего ребенка: ласкаетъ, цлуетъ Машу, длаетъ рожки пальцами и приговариваетъ: ‘у-тю-тю, милочка,’ возьметъ на руки — качаетъ, а Маша щиплетъ его за бороду.
— Какой миленькій ребенокъ, приговариваютъ въ свою очередь покупатели.— А которой ей годъ?
— Да двухъ еще нтъ.
— Вотъ какъ! А хоть сейчасъ подъ внецъ.
— Сейчасъ, сейчасъ. Слышь, Машонокъ, подъ внецъ тебя. И опять Степанъ Васильевичъ цлуетъ свою дочь.
А сколько плановъ, предположеній, заботъ было о судьб Маши со стороны родителей. Благо и благо пророчилось ей въ будущемъ…
Другія картины начали рисоваться въ ум Катерины Яковлевны. Степанъ Васильевичъ велъ дла свои съ успхомъ и нердко поговаривалъ своей жен:
— А что ты думаешь, Катя, не перемнить ли намъ свою лавочку, тсна очень?
— Какъ знаешь, Степа… Ты больше моего знаешь, только привыкли мы здсь, какъ будто въ родномъ уголку.
— Правда, мн самому жалко. Съ покупателями свыкся, что съ друзьями — товарищами, да и народъ-то они платящій… Знамо, хоть и вблизи можно пріискать побольше квартиру, да все не то.
— Погоди, Степа, годикъ — другой: время не уйдетъ, побольше съ капиталомъ соберемся, смле будетъ.
Степанъ Васильевичъ соглашался и преспокойно торговалъ въ маленькой лавочк, сверху до низу набитой товаромъ. Можетъ быть долго бы онъ проторговалъ въ ней, мило по малу наживая небольшой капиталецъ и наслаждаясь семейнымъ счастіемъ, какъ совершенно неожиданно ему сдлали предложеніе вступить въ компанію для большого подряда. Условія подряда были выгодны, а кто же отказывается отъ выгодъ? Подрядъ былъ заключенъ на три года, но не прошло и половины срока, какъ компаньонъ Степана Васильевича умеръ, оставивъ вс расчеты на ше послдняго. Степанъ Васильевичъ началъ продолжать взятый въ компаніи подрядъ подъ своею отвтственностью. Пришолъ второй годъ расчета — и что же оказалось? Его компаньонъ забралъ деньги впередъ, Степану Васильевичу оставалось дополучить отъ контрагентовъ очень небольшія суммы.
— Вы не имли права давать ему деньги, возражалъ Степанъ Васильевичъ.
— Вы насъ не извщали. Мы знали васъ и вашего конпаньона за подрядчиковъ и выдавали деньги вамъ и ему одинаково, спокойно отвтили контрагенты, прибавивъ: посмотрите, это его росписки?
— Но вы выдавали впередъ? спросилъ ошеломленный Степанъ Васильевичъ.
— Согласно условію, по сил котораго исправная доставка товаровъ въ теченіе одного года обязываетъ насъ выдавать деньги впередъ, на сумму ровную залогу, такъ мы и сдлали.
Убитый, разстроенный, пришолъ Степанъ Васильевичъ домой. въ немъ лица не было.
— Голубчикъ, Степа, что ты, боленъ? Тревожно спросила его Катерина Яковлевна.
Онъ молчалъ.
— Да что ты, родимый мой? Степа, что съ тобою? Да разскажи же мн, мое золото, нжно спрашивала Катерина Яковлевна, а у самой сердце стучало въ груди, какъ молотъ!…
— Не спрашивай Катя, все пропало… все пропало… погибли мы… Катенька… Это за то, что я простъ, добръ!…
Степанъ Васильевичъ залился слезами. Бдная жена но знала, что и думать, но собравъ остатокъ послднихъ силъ, она прибгла къ утшенію.
— Да полно теб, Степа, успокойся… Что такое съ тобою сдлалось: можетъ быть, и помочь какъ нибудь можно… Вдь ты не убилъ никого, не ограбилъ…
— Нтъ, Катя, я не способенъ, на такое дло, едва слышно отвтилъ Стоналъ Васильевичъ.
— Такъ успокойся, мой родимый, успокойся, Катерина Яковлевна начала цловать его.
Степанъ Васильевичъ разсказалъ, въ чемъ дло. Невесело сдлалось на душ Катерины Яковлевны, но она во время умла превозмочь себя.
— Такъ что же длать-то, Степа? Не топиться же изъ-за этого. Богъ милостивъ! Попроси кредиторовъ — подождутъ.
— Нтъ, не подождутъ… Черезъ недлю долженъ расчитаться: о получк они знаютъ.
— А ты разскажи, въ чемъ дло. Разкажешь,— неужели не поврятъ?
— Дай Богъ.
Свтлый лучь надежды блеснулъ въ ум Степана Васильевича. Онъ видимо просіялъ. Какъ женщина, у которой чувство преобладаетъ надъ разсудкомъ, Катерина Яковлевна просіяла еще боле. ‘Авось моему Степ Богъ поможетъ,’ вертлось въ ея голов и въ тоже время она думала: ‘какъ я рада, что Степа успокоился отъ моихъ словъ.’
Но недолго продолжалось успокоеніе Степана Васильевича. Ночь онъ проспалъ безмятежно, даже увидалъ себя во сн въ томъ сказочномъ терему, о которомъ онъ прочиталъ въ ‘Громобо,’ въ ‘Ундин’и т. п. произведеніяхъ, услаждавшихъ слухъ мирной его семьи, любящей его, почитающей, признающей за главу дома. Не таково было пробужденье. Возникли вопросы: Чмъ я отдляюсь? что будетъ со мною? съ моими кредиторами? съ подрядомъ?
Напился дома чаю Степанъ Васильевичъ, распрощался съ Катериною Яковлевною и отправился въ лавку.
Тяжелая дума лежала на его душ:
‘Только что началъ торговать, думалъ онъ, разжился, слава Богу, хотлъ въ третью гильдію купцовъ приписаться — и вотъ-на — казусъ… Виноватъ ли я? Былъ добръ, простъ… въ людей врилъ. Да разв и можно въ людей не врить? Самъ я пошолъ изъ ничего, добылъ деньгу потовымъ трудомъ, служилъ, самъ сдлался хозяиномъ — и торговать бы мн, да торговать въ маленькой лавочк… Нтъ, захотлъ съ разу нажить деньги, въ три года… И что же? Я теперь голякъ, какъ есть голякъ! Проси милости у заимодавцевъ… Попрошу… Неужели откажутъ? Вдь я честно расплачивался съ ними…’
Но недолго продолжалось успокоеніе Степана Васильича. Онъ ршился на третій день созвать своихъ кредиторовъ для объясненія несчастнаго случая. Въ эти три дня его узнать было нельзя: въ лавк онъ былъ молчаливъ, нерасторопенъ, такъ что одинъ изъ подручныхъ выразился о немъ, ‘а што хозяинъ — то нашъ не тово-ли’! Подручный слово: ‘не тово-ли’? понималъ въ смысл: ‘не рехнулся-ли’? Но постороннія уши передлали это слово по своему. Двое кредиторовъ замтили Степана Васильевича выходящимъ изъ трактира и ршили, что онъ ‘закутилъ’.
Кредиторы наконецъ собрались. Въ грустныхъ выраженіяхъ Степанъ Васильевичъ объяснилъ имъ свое положеніе и ‘покорнйше попросилъ’ объ отстрочк уплаты, ссылаясь на то, что годичная поставка по подряду и возвратъ залога оправдаютъ его. Съ униженностью, не лишонною собственнаго достоинства — достоинства честнаго человка — высказалъ онъ свое горе. Нкоторые изъ кредиторовъ подняли ропотъ, что имъ чужую крышу крыть нтъ надобности, когда течетъ своя, что они не милостыню раздавали, а врили въ долгъ. Кредиторы боле добродушные поддерживали сторону своего должника. Поднялись пренія, кончившіяся однако не въ пользу Степана Васильевича.
— Оно, видишь что, Степанъ Васильичъ, замтилъ одинъ изъ кредиторовъ, видвшихъ его выходящимъ изъ трактира: ты человкъ доподлинно былъ хорошій плательщикъ, а сдается, что съ горя-то запилъ, такъ оно и сумнительно.
— Помилуйте, господа, такого грха, въ часъ сказать, за мной и не водилось… До того-ли? оправдывался Степанъ Васильичъ.
— Правда, до того-ли. А все-таки, не ты первый, не ты послдній.
Замчаніе это поселило подозрніе въ остальныхъ кредиторахъ. Неподававшіе голоса стали держать сторону за немедленное взысканіе и окончательно объявили, что если желающіе ждать не хотятъ получать тотчасъ же, то они, съ своей стороны, этого длать не будутъ.
— Не ожидалъ я этого отъ васъ, господа, съ горькимъ упрекомъ выразился несчастный должникъ, но я честный человкъ, я могъ бы вамъ не заплатить ни одной копйки. Вы сами знаете, что дла ведутся у насъ на честное слово, безъ всякихъ документовъ и честное слово мое беззаконнымъ никогда не будетъ. Берите все, что у меня есть, пускайте по міру.
Неловко было и положеніе кредиторовъ. Тоже люди. Совсть говорила о человколюбіи, черствый разсудокъ вопіялъ, что своя рубашка къ тлу ближе, да къ тому же, какъ можно въ чужую душу влзть, или сосчитать чужой карманъ: ‘сколько лтъ производилъ свою торговлю, такъ не можетъ быть, чтобъ денегъ не было… Надуть хочетъ!— дло въ коммерческомъ быту самое обыкновенное…’ Само собою разумется, выводъ такого рода не былъ высказанъ въ глаза, но выработался впослдствіи, когда изгладились слды перваго впечатлнія, навяннаго грустнымъ положеніемъ человка, теряющаго все, что было лучшаго въ его жизни. Поэтому-то, не опредливъ своихъ намреній въ день совщанія, кредиторы, одинъ за другимъ, стали подавать прошенія въ судъ и цлою массою раздавили бытъ честнаго труженника.
Маленькая лавочка съ верху донизу набитая товаромъ, перешла въ другія руки, а вмст съ нею лопнуло и благосостояніе Степана Васильича и его семьи. Онъ запилъ и запилъ ‘мертвую’.
Больно, больно защемило сердце Катерины Яковлевны… Но теперь ужъ все кончено: Степанъ Васильичъ въ гробу, скарбъ домашній стащенъ въ кабаки, послдніе остатки употреблены на похороны… Нужда, вопіющая нужда, впереди… Хватитъ-ли силы у слабой женщины съ ребенкомъ-младенцемъ бороться съ нею?
III.
Кое-какими вспомоществованіями, да продажею послднихъ остатковъ изъ носимаго платья промаялась Катерина Яковлевна съ дочерью мсяца четыре, наконецъ послднія нити лопнули. Осталась одна дорога — ‘побираться по міру’, но при одной мысли объ этомъ сердце Катерины Яковлевны обливалось кровью. Пробавала было она походить по Петербургу съ предложеніемъ своихъ услугъ, но съ. ребенкомъ ей отказывали въ услуженіи даже изъ одного хлба. Испытавъ неудачи въ мстахъ по рекомендаціи и по слухамъ, Катерина Яковлевна ршилась потолкаться между нанимающеюся прислугою въ мщанской гильдіи, но и тутъ не было удачи. Измученная, голодная, усталая отъ горя, тяготившаго, надламывавшаго грудь, пришла она разъ домой и въ изнеможеніи опустилась на скамейку. Слезы душили ей горло.
— Ну, Маша, заговорила она вслухъ, видно мы съ тобой прогнвили Господа Бога. Цлый день простояла въ гильдіи, сколько женщинъ нанялось въ услуженіе, а меня съ тобою никто не беретъ.
Маша заплакала. Первый разъ въ жизни пришлось ей выслушать укоръ отъ любимой ею матери. Съ дтскимъ инстинктомъ она поняла, что была причиною страданій Катерины Яковлевны.
‘Господи, молился въ душ ребенокъ, убери меня поскоре къ себ. Мам и безъ того тяжело… Изъ за меня она такъ мучается… Безъ меня бы она и мсто получила’…
Катерина Яковлевна замтила слезы дочери, поняла ихъ причину и ей стало еще тяжеле.
— Ну, полно, родная моя плакать-то, говорила она, обнимая Машу, вдь это я такъ шучу, видишь, я смюсь.
И Катерина Яковлевна улыбнулась.
Но улыбка эта была больне самыхъ слезъ.
‘Время-ли теперь смяться’? мелькнуло въ голов Маніи.— ‘До того-ли ей, моей мам’? Двочка перестала плакать. Ей хотлось, чтобы ея любимая мама успокоилась какъ нибудь.
— Хорошо, мама, я не буду плакать, сказала Маша, обнимая ручонками шею матери и цлуя ее.
Въ жалкой конур водворилось молчаніе: Катерина Яковлевна принялась убирать кое-что, Маша неслышно перебирала тряпочки и куклы. Хотя давно свтлые, радостные дни не посщали этого убогаго жилища, но въ настоящую пору сумерки выпали скучне обыкновенныхъ и ‘горше’ другихъ.
Не успли еще высохнуть слезы на лиц Катерины Яковлевны, какъ въ конуру вошла квартирная хозяйка.
— Здравствуй, Катерина Яковлевна, сказала она.— Недавно пришла?
— Только-что воротилась, едосья Ивановна, отвтила Катерина Яковлевна и потупилась. Для прихода хозяйки была одна причина — требовать денегъ за конуру, жилица не платила уже цлый мсяцъ.
— Ну что мсто-то? не выходитъ?
— Нту, родная… Цлый день въ гильдія сегодня пробыла Совсмъ мстъ нту, никого не берутъ. Катерина Яковлевна схитрила, вспомнивъ недавнюю сцену.
— Плохо, плохо… Жаль тебя… Вонъ и Маш-то скучно, бдняжк… А я къ теб вдь за деньгами.
— Знаю, едосья Ивановна, давнымъ-давно я хотла съ тобой разсчитаться, да вдь сама знаешь… дла-то… Ей-богу, врь не врь, ни гроша нтъ… Пообожди, голубушка.
— Пообожди! Мало я ждала: цлый мсяцъ! Ты вдь знаешь… не безпокоила тебя.
— Спасибо, едосья Ивановна, но что будешь длать… Видишь, какъ сама-то я перебиваюсь? Обстоятельства-то у меня какія…
— Твои обстоятельства? Что твои обстоятельства! начала нараспвъ квартирная хозяйка, бойкая вдова гвардейскаго вахмистра.— Нтъ, ты бы пожила на моемъ мст: вдь вотъ за квартиру-то двадцать рублей нужно отдать въ мсяцъ… А дрова? вода? а трое дтей? Нтъ, тутъ просто хоть лопни отъ заботы. Такъ вотъ разорвись на части — и конецъ! Ты спроси меня: сплю ли я когда? Ночей не знаю.
— Врю, едосья Ивановна, у васъ тоже много заботы… Но повремените еще недльку… прошу васъ.
едосья Ивановна развела руками.
— А что же черезъ недльку-то, мать моя, будетъ? нахально спросила она.— Черезъ недльку другая настанетъ, тамъ третья, четвертая, а деньги мои гуляй, да гуляй…
Катерина Яковлевна молчала: ей тяжело было отвчать. Да и что было отвчать? Катерина Яковлевна сознавала, что хозяйка говоритъ правду.
— У меня вдь вчера приходили нанимать вашу-то комнату, продолжала едосья Ивановна: — давали четыре рубля… Вотъ что, мать моя! А ты и трехъ-то не хочешь платить…
— Съ чего вы это взяли? тихо спросила Катерина Яковлевна.
— Какъ: съ чего? Сама знаешь: прожила мсяцъ и денегъ не даешь.
— едосья Ивановна… начала-было бдная жилица.
— Нтъ ужь, какъ хочешь, перебила едосья Ивановна, — а давай деньги. У меня у самой за мсяцъ не плачено: вдь двадцать рублей!
едосья Ивановна лгала, но это обстоятельство на язык ея называлось достиженіемъ цли. За недлю передъ этимъ она сама же хвастала, что заплатила за квартиру за треть года впередъ, что въ ея разсчетахъ было необходимо, неизбжно. Новыхъ жильцовъ къ ней также никого не приходило. но какъ же можно было не солгать? Вдь своя рубашка ближе къ тлу. Состраданіе доступно только немногимъ сумасброднымъ личностямъ.
— едосья Ивановна, который разъ приходится мн повторять вамъ: неужели вы не видите моего положенія, объяснялась Катерина Яковлевна.— При васъ вдь скончался Степанъ Васильичъ, знаете, что онъ оставилъ, знаете, что я все перезаложила и перепродала. Вотъ схожу къ мучнику — можетъ, и пособитъ чмъ нибудь: онъ общалъ на дняхъ дать пять рублей и тогда вы получите, едосья Ивановна… Сохрани Богъ, чтобы за мной пропало.
— Да вдь такъ-то и вс говорятъ: вотъ, вотъ будетъ, вотъ тогда-то, а какъ придетъ къ концу — такъ и нтъ ничего!
Катерина Яковлевна заплакала.
— Что же мн длать-то? спросила она сквозь слезы.
едосья Ивановна ничего не отвтила, но, отойдя къ окну, пробормотала: — Знаемъ мы васъ, плакучую породу.
Катерина Яковлевна не могла перенести этой обиды.
— Нтъ не знаете, едосья Ивановна, сказала она.— Вотъ вамъ, если у васъ нтъ жалости.
И она сняла съ руки обручальное кольцо — единственную вещь, которая у нея была цнною, и которую Катерина Яковлевна хотла сохранить на память.
— Вотъ вамъ, едосья Ивановна, возьмите это кольцо, продайте и получите за квартиру. Только знайте, что чрезъ это вы вырвали кусокъ моего сердца… все мое сердце!.. Но вамъ деньги нужны… возьмите.
Катерина Яковлевна раздражительно бросила кольцо на столъ, оно зазвенло и со стола покатилось на полъ. едосья Ивановна хладнокровно подняла его и быстро вышла изъ комнаты.
Не успла еще едосья Ивановна притворить дверь, какъ Катерина Яковлевна безъ чувствъ покатилась съ дряблаго стула на полъ, Маша присла къ ней и горько зарыдала. Такъ какъ рыданія эти были обыкновеннымъ явленіемъ въ мрачной конур, то на нихъ никто не обратилъ вниманія, никто не пришелъ подать руку помощи. Да и кому подавать помощь? Вдь сосдство-то также состоитъ изъ непроходимаго болота вопіющей нужды, здсь люди черство относятся къ чужому горю, считаютъ это за непреложный законъ природы.
Плачъ ребенка и тяжелые вздохи Катерины Яковлевны уже нсколько минутъ оглашали конуру, какъ въ сняхъ послышался незнакомый, мужской голосъ: — Тьфу ты, прости Господи! куда это я затесался? Есть ли тутъ кто живой? Здсь, што ли, пребываетъ Катерина Яковлева?
— Да што это такое? Куда ты меня привела? Казематъ, што ли, здсь? грубо спросилъ незнакомецъ.
— Ахъ ты Господи! растерялась услужливая сосдка, — видно опять съ Яковлевной обморокъ… А-ахъ… Погодите, судырь, здсь… Я свчку принесу.
— Э-эхъ, Степанъ Васильичъ, до чего довелъ, съ чмъ оставилъ! проговорилъ про себя незнакомецъ.
Принесенная свчка освтила грустную картину, въ которой одно изъ дйствующихъ лицъ, Катерина Яковлевна, лежало на полу, не видя и не слыша ничего изъ окружающаго, и лишь неровнымъ, прерывистымъ дыханіемъ напоминало о своемъ существованіи, а другое, Маша, припало головкою на грудь матери. При вид постороннихъ лицъ и огня, освтившаго лицо знакомой сосдки и осанистую фигуру незнакомца, грубый голосъ котораго упоминалъ родное имя, Маша широко открыла глаза и, боясь пошевельнуться, еще крпче прижалась къ матери, полагая, что ее никто не сметъ оттащить отъ ея любимаго существа, что ея дорогая мама всегда защититъ ее. Одиночество и смняющія одна другую страшныя сцены, необъяснимыя неожиданности и Богъ знаетъ почему появляющіеся злые люди до того перепутали все въ голов ребенка, что характеръ Маши сталъ замкнутымъ, какъ характеръ дикарки. Встрчаясь съ грустными явленіями, Маша пугалась ихъ, но не робла окончательно, выжидая конца, никогда не выражала она своего испуга крикомъ, какъ это длаютъ другія дти, полагающія, что ихъ крикъ можетъ испугать кого нибудь или призвать на помощь.
— Ну, вотъ такъ и есть, такъ и есть, затораторила услужливая сосдка, суетясь и ставя свчку на столъ.— Горемычная ты моя… И я-то, дура, не слыхала… Господи ты Боже мой! Присядьте, добрый человкъ: я сейчасъ воды принесу… Машенька, встань ты… гд полотенце-то?
Черезъ дв минуты сосдка возвратилась съ ковшикомъ воды и стала вспрыскивать лицо Катерины Яковлевны, приложивъ къ голов намоченное полотенце. На добродушномъ лиц незнакомца ясно выразилась глубокая грусть. Онъ не принималъ участія въ хлопотахъ услужливой сосдки, но когда Катерина Яковлевна открыла глаза и что-то пробормотала — онъ вскочилъ со стула и пособилъ доброй женщин поднять Катерину Яковлевну съ пола. Послдняя пришла въ чувство и мутнымъ взглядомъ окинула комнату.
— Ну что, матушка, узнаешь ли меня? съ участіемъ спросилъ незнакомецъ.
— Кузьма Осипычъ, голубчикъ, это ты… Какъ это тебя Богъ принесъ?… А я-то, я-то… Господи, какъ мн тяжело.
Катерина Яковлевна заплакала.
— Ну, полно, Катерина Яковлевна, не по што… перестань… Што слезамъ-то поможешь… Ты поговори немножко со мной… Видишь ты, я усумнился въ твоей просьб, ну и пришолъ проврить… Вижу — правду говоришь.
— Никогда я не лгала, Кузьма Осипычъ, грустно отвтила Катерина Яковлевна.
— Хорошо, хорошо, вотъ теб шесть цлковыхъ… Придетъ нужда, приходи ищо.— Кузьма Осипычъ положилъ на столъ дв зелененькихъ бумажки.
— Голубчикъ ты мой, Кузьма Осипычъ, какъ мн тебя благодарить?
Катерина Яковлевна хотла поцловать его руку, но онъ неуклюже вырвалъ ее изъ рукъ бдной женщины.
— Што ты… не надо… Баринъ, што ли, я?
— Да какже…
— Перестань… Я, можетъ, не одну тысячу отъ твоего покойника нажилъ… Ну, што было, то было… Такъ ты на меня надйся…
— Кузьма Осипычъ, и словъ-то у меня нту, какъ тебя благодарить.
— Ладно, ладно… А што та женщина-то, што тутъ была, тоже, кажись, бдная? Привтлива она, вотъ ей отдай отъ меня полтинникъ… А теперь прощай.
Кузьма Осипычъ взялъ фуражку и направился къ двери.
— Такъ смотри же, Катерина, надйся на меня, проговорилъ онъ, держась за скобку двери.— По нуж приходи ко мн. Прощай.
Катерина Яковлевна такъ была ошеломлена этой неожиданностью, что и не вздумала отворить двери добряку мучному торговцу и сказать ‘прощай’. Она была вн себя отъ волновавшихъ ее чувствъ.
Услужливая сосдка, сидя за тонкою перегородкою, слышала Все происходившее въ конур Катерины Яковлевны, а потому, по уход Кузьмы Осипыча не могла удержаться, чтобъ не оповститъ свою ‘горемычную’.
— Ну что, моя милая, какъ ты себя чувствуешь? спросила она, входя въ конуру.— Экъ ты исхудала-то.
— Спасибо, Ивановна, отвтила Катерина Яковлевна.— Ты мн сдлала большую услугу…
— Полно, мать моя…
— Экой характеръ-то у меня, Ивановна: перебила ее Катерина Яковлевна: — какъ только кто нибудь обидитъ меня — я не могу перенести: голова закружится, сердце забьется и вс силы какъ будто исчезнутъ. Не перенослива я, Ивановна.
— Да легко ли и переносить-то?
— Есть люди — переносятъ… Вотъ едосья Ивановна…
— Что ты, Катерина Яковлевна, да разв она похожа на человка…
едосья Ивановна была легка на помин. Она вошла въ комнату Катерины Яковлевны, одтая въ драповый бурнусъ, съ изношенною, но когда-то драгоцнною, шалью на голов. Услужливая сосдка хотла выдти, но Катерина Яковлевна остановила ее.
— Погоди, Ивановна, до тебя дло есть.
едосья Ивановна и не думала примчать присутствіе посторонняго лица, особенно такого, къ которому она относилась высокомрно, и которое было ей обязано также, какъ и Катерина Яковлевна.