Приближаясь к линии передовых позиций, в гущу многомиллионной действующей армии, я чувствовал себя песчинкой случайно занесенной непогодой с далеких и сонных сибирских просторов.
Душа моя, глаза и слух открыты широко. Некоторые, незначительные по существу, детали вызывают желание философствовать, на серых буднях бивуачной жизни отыскивать поэзию, на фоне черного труда и скорби отметить красоту…
Пуще всего я всматриваюсь в галицийские поля, которые в лунную февральскую ночь мне кажутся похожими на родные. Такие же белоснежные, чистые, местами с темной далекою каймою леса.
Особенно роднила эти поля с сибирскими снежная метель, разыгравшаяся буйно и внезапно. Светлая и тихая ночь сменилась непогожим утром, ветер пригнал растрепанные тучи, закрутил, завыл, засыпал все пути-дороги, намел сугробы.
Но буря продолжалась только до обеда. Под вечер выглянуло солнце, и ослепительно заблестели белые поля Галиции. И тут только увидел я, как все они особенны и незнакомы. Тощие лесные рощицы, маленькие, тесные деревеньки и хутора, и хозяйственно рассевшиеся на пригорках фермы и ‘фольварки’, — все это не наше, незнакомое.
Снег оказался тонким, скоро тающим и вся земля была покрыта им как рваной, белой сеткою. И вся она испахана, выстрочена мелким рубчиком, — лежит как в трауре: черные бороздки пахоты чередуются с белыми промежутками, — даже рябит в глазах. А на всей траурной ткани ровными рядами настежены серые пуговицы: это кучки приготовленного удобрения
И так все сплошь, — во все четыре стороны, — до скуки однообразная картина… Здесь нет ни одного клочка земли, где маячили бы хоть остатки ковылей, белокурых и игривых кудрей целины.
Но вот возле дороги, на проталине, я вижу жаворонка. Он бежал навстречу другому, и я хорошо разглядел у него на голове едва заметный хохолок. Это мне напомнило о том, что, несмотря на снежные метели, приближается весна, и что весною здесь все зеленеет и цветет… Обласканная южным солнцем, покрытая нежно-голубым небом, возделанная человеком, — земля весною, вероятно, наполняется здесь жизнью празднично-красивой, протекающей в гармонии цветов и звуков…
Но тут же я ловлю себя на непривычке к окружающей действительности и думаю о том, что галицйские поля, быть может, долго еще не увидят мирных дней и не услышат песен.
И с прискорбием ищу ответа на вопрос:
‘Есть ли в войне хоть маленькая доля поэзии?’
‘Нет, в ней все грубо, оскорбительно, цинично, — рассуждаю я в ответ, — и если есть поэзия, то не в войне, а в самой жизни, которой даже и война не в состоянии раздавить своей кровавой, страшной колесницей’.
‘И эта вера в жизнь, — утешаю дальше я себя, — и этот жадный интерес к ее мелочам, к непотушенным огням и пестрым краскам, слава Богу, просачивается даже сквозь раскаленное железо войны…’
Вывод из таких сопоставлений ясен сам собою:
‘Жестокая борьба идет не только за свои права, но и за свои песни, за своего жаворонка… За свою поэзию…’
С такими рассуждениями я въехал в город М., над которым за несколько часов перед этим носились вражеские аэропланы и бросали бомбы.
Здание станции было без окон, а на перроне люди друг другу показывали разрушенные крыши и пятна человеческого мозга от растерзанных жертв, оставшиеся на стене… Меня сильно взволновали эти пятна… Но публика спокойно продолжала разговаривать, жила обычной шумной жизнью, обедала в буфетном отделении вокзала, смеялась и гудела, как всегда.
Одним словом, подтверждала силу и непобедимость самой жизни и как бы свидетельствовала, что весь драгоценный человеческий мозг нельзя расстрелять и превратить в желтенькие пятна на холодных каменных стенах.
Однако в глубине души что-то щемило.
В незнакомой стране, в толпе незнакомых военных я почувствовал себя чужим и заблудившимся в глухом лесу. Стоял с вещами и обдумывал, как бы поскорее найти отряд, в который я назначен. Можно ли, и у кого об этом справиться?
На стенке я прочел приказ по армии, в котором говорилось прямо:
‘К неизвестным или малознакомым лицам, кто бы они ни были и как бы себя ни называли, надо относиться крайне осторожно, лучше даже подозрительно, и немедленно таких людей задерживать…’
Вот почему щемило на нутре… А, может быть, это от голода?.. В дороге плохо елось…
Решил сперва поесть и заказал тарелку борща. Борщ оказался вкусным. Захотелось съесть что-нибудь еще… Наелся, — стало веселее…
Взял вещи, вышел на перрон и смело обратился к первому попавшемуся офицеру:
— Не знаете ли, где квартирует NN сибирский передовой отряд?
Офицер пошел навстречу мне, приветливо рассмеялся и протянул руку:
— Я в нем служу… Позвольте познакомиться.
Я был ошеломлен такой счастливой случайностью, как будто встретил брата или отца родного.
Через полчаса я уже сидел в большой квартире отряда в кругу земляков, таких простых и приветливых. Они расспрашивали о новостях в России, делились впечатлениями о ночных взрывах, рассказывали друг другу о том, что сделали с утра, что слышно из передовых окопов… Какое количество сегодня в лазаретах раненных…
Для них все это обычно, буднично, а для меня необычайно и волнующе.
Я сидел, слушал и чувствовал себя приподнято, почти растерянно.
Когда стало совсем темно, мы все направились в столовую при лазарете, — ужинать.
Здесь было еще более светло и тепло, как будто оттого, что за столом сидело несколько сестер со свежими и молодыми лицами, в беленьких косынках, с простыми и хорошими улыбками в глазах. Быстро завязался разговор на тему, совершенно не военную, и скоро я почувствовал, что нахожусь в среде студентов и курсисток, уже достаточно обстрелянных и давно не думающих об опасности, но быстро воспламеняющихся при войне словесной…
Пришли из соседней комнаты врачи и озабочено делились между собою мнениями о только что сделанных трудных операциях… Сестры и студенты попритихли. Я слышал незнакомые слова:
— Трепанация черепа теперь — не редкость… Но у этого поражены центры речи и сознания…
— У полковника, которого мы отправили в Киев, с полфунта мозга потеряно… Однако поправляется…
— А вы слыхали о распоряжении по корпусу: всех требующих сложных операций направлять в наш лазарет?.. — спросил один из офицеров.
— Что же, значит, наша хирургия на слуху!.. — улыбнулся уполномоченный отряда.
После ужина кто-то сказал:
— Пройдемтесь до костела.
Красивый, стройный, готической архитектуры костел был недалеко.
Я с особенным благоговением любовался внутренним устройством храма, высокими, задумчивыми колоннами, поддерживающими стрельчатые своды.
В костеле было много народа и солдат.
На возвышении стоял ксендз и произносил проповедь, выразительно жестикулируя и с большим мастерством оттеняя каждую фразу.
Я стал прислушиваться, с трудом понимая малознакомую речь. Он говорил о чудесах любви и милосердном покровительстве Наисвентейшей Панны, в нищете родившей и взлелеявшей единственного Сына, который взял на Свои плечи тяжкий крест страдания. Страждущая Польша тоже несет тяжелый крест, но не одна страдает. Не меньшее страдание испытывают Бельгия и Сербия… Но любовь и милосердие Наисвентейшей Панны спасет невинную отчизну и вновь вернет к мирному труду верующих и терпеливых ее сынов…
И как бы утверждая его последние слова, и возвышая к небу мольбы собравшихся, раздались звуки органа. К нему присоединился хор певчих, а затем и голоса всех молящихся, и стройная гармония могучих звуков наполнила костел.
Службу совершал епископ, и крестное шествие по храму являло собой торжественное зрелище.
Впереди с крестом шел в белой одежде юноша, за ним три маленьких девочки несли золотой светильник: одна держала древко, а две придерживали шелковые белые ленты, свисавшие от золотой короны над светильником. За девочками шли в два ряда старицы в темных платках, с посохами, на концах которых горели факелы, за старицами шли монахини в белых накрахмаленных косынках, и некоторые из них, красивые и молодые, напоминали мадонн классического итальянского письма, а медленное шествие воскрешало в памяти ‘Великий постриг’ Нестерова. Шествие заканчивал епископ в белом облачении под продолговатым золотистым балдахином, который несли юноши.
Пение, по мере приближения епископа к толпе, усиливалось. Все медленно вставали на колени и все громче возносили пением свою молитву Наисвентейшей Панне.
Когда мы вышли из костела, то над городом по небу светло-синими дорогами беззвучно двигались лучи прожекторов, выслеживавших вражеские корабли. Лучи то плавали над городом горизонтально, то упирались в небо, как рога мудрости пророка Моисея, то сплетались вместе и простирались над городом гигантским радужным крестом, как бы ограждающим страну от черных и зловещих птиц…
… Так кончился мой первый день вблизи от полей огня и смерти, с которых доносится не только канонада, но изредка долетают снаряды тяжелых пушек.
Думаю, что в следующие дни привыкну к необычной обстановке, увижу много жуткого и прозаического и, может быть, не буду ни философствовать, ни находить поэзии под тяжелой пятой войны…