Переписка Владимира Федоровича Одоевского с Алексеем Степановичем Хомяковым, Одоевский Владимир Федорович, Год: 1859

Время на прочтение: 19 минут(ы)

Переписка
Владимира Федоровича Одоевского
с Алексеем Степановичем Хомяковым

А. С. Хомяков — Одоевскому
<9.VII.1845>

Сколько раз уже собирался я к тебе писать, любезный Одоев-ский! Если скажу, что раз десять, право, еще мало. Надобно было благодарить за присланный экземпляр твоих повестей, объяснить от-каз в участии и издании книг для народного чтения, поблагодарить за присланную ‘Азбуку’, которая очень хороша, несмотря на при-писку Соболевского, и еще о многом и многом написать к тебе. Не писал я, кажется, только потому, что именно надобно было писать о многом и многом, а в этом случае всегда бывает трудно за перо взять-ся. Так давно мы не видались, так мало виделись в последнее наше свидание, и так трудно писать, когда всякое слово требует коммента-риев и объяснений, возможных только при живом слове, т. е. при долгих, искренних и нешуточных беседах. В последнем письме тво-ем (при ‘Азбуке’), ты как будто жалуешься на молчание ‘Москвитя-нина’ о твоем издании. Кажется, оправдывать ‘Москвитянина’ уже не нужно. Если бы он был жив, то он стал бы говорить о тебе и говорить серьезно: в этом ты можешь быть уверен, если сколько-ни-будь отдаешь справедливость самому себе. Разумеется, не все бы было похвала: примешалась бы и горькая критика не художественного до-стоинства, но самых основ твоей мысли. За это и ты бы не погневал-ся, но статья была бы серьезная и об ней уже было говорено часто и много. Боги решили иначе. ‘Москвитянин’, умиравший тихою смертию прошлого года, на время оживленный в начале нынешнего Ки-реевским, убит болезнию своего нового издателя, который от него отступился, и переходит окончательно в состояние предсмертной ле-таргии. Дотянет ли он кое-как до 1 января — неизвестно, но во вся-ком случае его уже ни судить, ни осуждать нельзя. Умирающий не-прикосновеннее даже умершего. За всем тем, если издание ‘Мос-квитянина’ продлится, в каком бы жалком виде оно ни было, я дам сколько-нибудь статей, как продолжение уже напечатанных. У меня к делу такого рода нет никакой охоты: эти беседы с публикою совсем не по моему вкусу. Бог с нею! Тысячу раз веселее, отраднее и мне более по сердцу занятия древностию и историею в ее самых темных отделах. Они дороже мне всякой похвалы, дороже, чем в истории веки и почти дороже живой охоты осенью (впрочем, последнее сом-нительно). Например, на днях нашел я несомненный след антов и венедов на Кавказе в третьем веке после Р. X. и подтверждение сви-детель-ства Иорнандова о первой причине войны гуннов с готфами. Сердце взыграло радостью несказанного, а делать нечего. Приходит-ся исполнить долг совести и потолковать еще с публикою, хоть она бы и не слушала и не читала, и толковать о сущем вздоре — о современно-сти. Если ты читал мою статью в 4-м N ‘Москви-тяни-на’, ты там видел отчасти причину, почему я так решительно отказался от учас-тия в ‘Сельском чтении’. Я уже не говорю о том, как оно издается и распространяется, но об содержании и языке и всей, так сказать, ипостаси издания. В нем, по-моему, нет никакой возможности уча-ствовать. Ты в нем пишешь, и поэтому, может быть, мне и не сле-довало бы тебе так откровенно говорить свое мнение, но, с другой сторо-ны, мне и не следует тебе не сказать своего мнения, наша дав-няя приязнь требует откровенности. Мне кажется все издание ‘Сель-ского чтения’ крайне оскорбительным явлением и выражением глу-бокого, ничем не заслуженного и во всяком случае непозволительно-го презрения к просвещаемому. Ты сам, вероятно, нисколько не дорожил приглашением москви-чей к участию в этой книге: я мог бы и не объяснять причин, по которым я отказался, но я говорю об них потому, что они связаны со всею деятельностью или со всем направ-лением, в котором мы желали быть деятельными. Неужели же нам суждено, наконец, быть противни-ками? Разумеется, если бы и так, то это нисколько не изменило бы наших старин-ных дружеских отно-шений, но прибавило бы много горечи к делу, которое и само по себе уже не больно отрадно. Да неужели это необходимо? Я не могу до сих пор в этом увериться и говорю это тебе с тем большим правом, что без тебя я всегда был твоим защитником, когда другие на тебя нападали. Мне кажется, все дело в недоразумении. Ни ты, любез-ный Одоевский, ни другие, которые вместе с тобою всегда желали добра и подвизались за него (как, напр<имер>, Жуковский), вы не вполне оценили минуту современную ни в России, ни вне России. Дело всех людей, всех народов решается собственно у нас, а не на Западе, дело истинное, дело просвещения и жизни, которое гораздо выше и важнее всех так называемых практических вопросов. Очевид-но, если бы оно могло решиться на Западе, оно бы уже и было реше-но или, по крайней мере, будущее решение было подготовлено так, что всякому порядочному мозгу оно бы было доступно в своих общих очер-ках (хоть, разумеется, и не в своих подробнос-тях). Если же оно там не решено и не может быть решено, то смешно бы было искать его решения в тех путях, по которо-му <так!> шло западное человече-ство, по которому и теперь идет западное просвеще-ние. Нужны и новые данные, и новый строй мысли для разрешения задачи или для проложения путей, по которым она может быть разрешена. А мы живем, думаем, действуем только по направлению, данному нам с Запада: ergo, мы живем, думаем и действуем не только по-пустому, но и с явным вредом для самого дела, ибо мнимою деятель-ностию отстраняем те новые и живые начала, на которые должна опереться мысль, чтобы уясниться и подвинуть вперед человечество. К этому прибавь, что личное действие и личные силы всегда бесплодны: они имеют только значение анализа, ничего не создающего, или синте-за, совершенно про-изволь-ного и, сле-дователь-но, совершенно бес-плодного. Только жизнь целого общества, целого исторического народа может обогащать все человечество новыми и плодовитыми дан-ными, потому что оно содержит в себе, кроме частных сил челове-ка, внутренний нравственный закон, связывающий людей друг с дру-гом, устраняющий страсть и односторонность каждого и ставящий общечеловеческое убеждение на место частного произвола. Поэтому только в жизни народа и может человек найти точки опоры и силы для действия: но для этого он должен сжиться с жизнию народа не только мыслию, но целым своим существом, а не глядеть на нее свы-сока и с ходуль иностранного просвещения. До сих пор мы были в школе: положительные знания приобретены, привычка к отчетливо-сти и анализу мыслей усвоена. Пора заглянуть в свою собственную духовную внутренность бесстрастно и без предубеждений, но с ува-жением к громадным, до сих пор не понятым силам, создавшим гро-маду России. Вот в чем все дело. Я бы об этом не стал к тебе писать, если бы надеялся скоро видеться: но нельзя было не сказать своих мыслей. И так уже, к нещастию, между нами так много разрывов, происходящих по большей части от недо-разуме-ний, что грех не ста-раться об устранении всех возможных недоразу-мений и разрывов. Мы чувствуем себя разъединенными: думаю, что и вы чувствуете то же, но этому бы не должно было быть, и я верю, что этому не бывать, если только такие люди, как ты, признаете и оцените так называемое московское движение, которое, впрочем, кажется и не буйно и не торопливо.
Прощай, будь здоров. Скажи всем приятелям мой поклон и по-чтение мое княгине.

Июля 9 дня.

Твой от души А. Хомяков.

Одоевский Хомякову
<20.VIII.1845>

Описать тебе чувство при виде твоего почерка, любезный друг Хомяков, было бы ребячеством и даже невозможностью, надобно ис-пытать, что значит состояние человека, который привык любить людей душою, достиг до тех лет, когда уже новых друзей не наживают, и с каждым днем видит, что его друзья к нему холодеют, принимают какой-то странный, по крайней мере для него, образ, и он перестает их узнавать в этом непонятном наряде, и потом этот человек уверяет, что еще они о нем помнят. Письмо твое я получил сегодня, т. е. 20 августа, почти два месяца после того, как ты его написал, я бы мог получить его двумя неделями раньше, ибо еще 8 августа возвра-тился из моей блаженной Чухландии, где между камней (слава Богу — не людей), нагретых солнцем, я запасаюсь силами душев-ными и те-лесными ради моей трещоточной жизни, в которой держит меня про-видение, но твой винокур что ли держит его у себя под предлогом, что не знал, где я живу, когда это в Петербурге знают на всех перекре-стках. Твой винокур объявил мне, что едет завтра — спешу отвечать тебе, как под перо попадется, — ибо голова у меня трещит и сердце выскочить хочет от всего, что я должен, необходимо должен сказать на твое письмо, оно меня и тронуло, и взбесило, и удивило. С чего начать — мысли так и рвутся на бумагу — буду держаться порядка твое-го письма. Во-первых, писать мне к тебе несколько легче, нежели с тобою говорить, потому что ты в диалек-тике, как в поле, во что бы ни стало хочешь нагнать зайца и затравить его. На бумаге мне удобнее обороняться против твоего диалектического наездничества, ибо не увлекусь твоим прекрасивым живым словом, не забудусь под твоим обаянием и выскажу вполне то, что считаю за истину в глубине души и для которой нахожу математическое подтверждение в двадцатилет-ней жизни, поставившей меня по воле судеб в сношения с десятками тысяч русских людей всех званий, всех возрастов, всех степеней обра-зования. Разделение на русских иностран-цев и на русских-русских — есть нелепость, все мы русские, все любим Россию и по внутреннему чувству, и потому что с нею соединена и вся наша внешняя жизнь, которая также что-нибудь да значит, вся разница в том, что одни ищут построить свою русскую жизнь на элементах какой-то допотопной Руси, еще не открытых, другие по тем результатам, до которых она достиг-ла в настоящую минуту, оттого у первых квиетизм, неразлучный с углублением в прошедшее, а у других деятельность, не всегда, может быть, верная, но все-таки деятельность, которой всегдашнее, есте-ственное следствие возбуждать все роды деятельности, иногда даже противо-полож-ную, ты знаешь: никакое действие не достигает своей прямой цели, но получает направление, условливаемое всеми окру-жающими его действиями — это мы видим даже в кометах, которые уклоняются от своего пути, притягиваясь то тем, то другим небес-ным телом, но это действие в общей системе сил не умирает, но возбуждает ими другие, с ним сходные или противоположные, и таков закон природы, что никакая сила, и тем более умственная, не может не действовать, ибо иначе она бы умерла, камень своею неподвижно-стью также действует, но как? препятствует под ним земле развивать-ся органически, или запрудив реку. Этого рода недвижность пугает меня в москвичах, а признак этой недвижности вижу во всем, а между прочим и в смерти ‘Москвитянина’, она меня пугает тем более, что в этой недвижности вижу один из старых славянских элементов, по милости которого в связи с беззаботностью, с поговорками: мое дело сторона, трава не расти, волки их ясть — нас держали в плену тата-ры, были и поляки, и немцы, и шведы, по милости которого от откапываемого вами древнего русского просвещения не оста-лось дру-гих памятников, кроме проповедей, переведенных с греческого или подражаний византийцам, Бовы Королевича, переведенного с ита-льянского, Крем-ля, построенного итальянцем, сказок, где прослав-ляется одна физическая сила, песен, подобно кавказским, не выхо-дящим из круга наездничества или разбоя, или где женщина униже-на татарским презрением, Судебника, ограничивающегося фискаль-ною частью, Уложения, большею частую взятого из византийских толкований на Римское право, наконец, общественной жизни, ко-торой красота являет-ся в записках Курбского, Желябужского и Кошихина, и была бы в России <так!> недвижна, как недвижны, напр<имер>, финны, которые до сих пор сохрани-ли свою физионо-мию, язык, нравы от Балтийского моря до Сибири, и которых не бил только ленивый, если бы Петр не привил нам нового деятель-ного элемента, какой бы он ни был: западный, французский, не-мецкий — все равно, но с которым явились у нас и Ломоносов, и Державин, и Жуковский, и Пушкин, и Гоголь, и Хомяков, и Ки-реевский, и университеты, и Академия, и грозная для Европы сила — словом, все то, по чему наши потомки доберутся, в чем состояло русское просвещение, то есть именно то, чего вы не найдете в до-петровской Руси, а между тем действие Петра не было ни русское, ни даже вполне сознательное, он связывал с Россиею иностранные имена впопыхах, переносил все, что нужно ему было для потребно-стей минуты, ты знаешь даже, что его любимой мыслью было ввести протестантизм, одна смерть ему помешала, и все было приготовле-но — и что же? от всего этого болезненного процесса сделались ли мы немцами, французами, голландцами? нет! Мы все съели и пере-варили в свою плоть, и, как ты сам говоришь в 4 т<оме> ‘Москвитя-нина’, русский сохранил свою самобытность, деятельность Петра не привела нас туда, куда он думал привесть, но дал <так!> пищу на-шей собственной деятельности, а вы, господа, хотите, чтобы мы ели наш собственный желудок, разумеется, это возможно в жизни народа, но от этой пищи происходят лишь финны да китайцы. ‘Москвитянин’ умер, и ты говоришь об этом так хладнокровно, как о смерти шелудивой собаки, ты радуешься, что не будешь гово-рить с публикой, что ты заедешь к гуннам, антам и венедам и к другам историчес-ким призракам! — для меня это горе и горькое горе! Как вы цените Россию, ты Хомяков, Киреевский, Шевырев, десятки ученой благородной молоде-жи, — в вас же не достало столько харак-тера, чтобы выдержать более двух лет издания, которое всеми было принято с восторгом, что помешало? недостаток денег? Но у ‘Отече-ственных записок’ было в первые два года 100 тысяч руб. долга, — теперь у них 4 тысячи подписчиков, хлопоты с цензурой — для кого их нет? Я слышал, что в первый год у вас было более тысячи подписчи-ков, а с этим журнал может жить при небольшом самоотвержении участвующих. Нет! помешали вам следующие славянские элементы, которые недаром гоню и буду гнать до гроба, а именно: лень, безза-ботность, ‘мое дело сторона’, да помешали вам проклятые гунны, анты, венеды и прочая челядь. Какой чорт ты в них ищешь? Восста-новить их поэтически, написать поэму — я это понимаю, но неужели ты думаешь посредством сих исторических извлечений построить дотатарскую Русь, а посредством дотатарской Руси найти закон русской жизни в настоящую минуту? Мечта! Мечта! Чтение любопытного ро-мана, который заставляет забывать, что земля трясется под ногами! Между антами и венедами и дотатарской Русью — пролегли ряды ве-ков, между дотатарской Русью и Петром пролегли татары, от Петра до нас полтора века, которые тоже что-нибудь да значат, ищи рус-скую жизнь, ищи ее во всем тебя окружающем, в настоящей жизни народа во всех его классах, ищи в себе, во мне, даже в Булгарине, — выведи из всех этих данных уравнений, которые определили жизнь от нас, а потом и ступай к своим гуннам. Но чтобы найти всех по дан-ным — надобно заставить их говорить. Ты утверждаешь в твоей статье (N 4 ‘Москв.’), что их надобно искать в мужиках — но не сказал, в каких: петербургских, московских или степных. ‘Маяк’, извини, что называю его, подлого, тебе, утверждает, что надобно искать рус-ский дух не в тех мужиках, которые живут у больших дорог, — а по проселочным, т. е., другими словами, тех, которые живут, как фин-ны, не сходясь друг с другом десятки лет на двух верстах. Согласен и на это, но только приставь к этим господам переводчика, который бы рассказал, какая мудрость хранится в глубине сих невинных душ, — ибо сколько мы грешные ни подслушивали, они говорят только о том, что они ели вчера и что будут есть завтра, может быть, говорят и очень дельно, но из того не выведешь никак ни русской политичес-кой экономии, ни русской истории, ни русского права, ни русской политики, ни литературы, ни прочего т. п. Взяли в господы мла-денца, который не буянит, ни в трактир не ходит, ни в другие по-добные заведения, — любуетесь его невинностью, и утверждаете, что в нем-то мудрость, потому что он пьет одно молоко, — да заставьте же рассказать свою мудрость — тогда научимся, когда же заговорит он? Когда услышит чужое слово, когда это слово будет по нем — в этом вся штука. Ну что тебе скажут твои анты, венеды, проселочные мужики, да и хоть бы отец Паисий, который занимает полкнижки ‘Москви-тяни-на’? Что ты откроешь из того, что он вошел в корабль, вышел из корабля, препо-чи-ша от пути, потом беседовал с такими же Паисиями — чем его жизнь и толкование оной подвинули разреше-ние тех задач, которые не дают нам спать и заставляют рыться в смра-де западной жизни и науке? Какое значение такого рода жизней и творений в человечестве, даже в отдельном народе? Слушай, вот тебе пример: ‘Москвитянином’ я похвалиться не могу, за исключением нескольких статей, он своим направлением доходит до сумасшедшего ‘Маяка’, на котором верхом едут несколько людей, у которых лишь свой карман на уме, в политических статьях он в порыве гнева унижа-ется до булгаринских намеков — многое, многое в нем было для меня прискорбно, но ‘Москвитянину’ я многим обязан, — он меня заста-вил подробнее себе отдать отчет в моих собственных понятиях, его противоречие я одолел тем, что обратил внимание на стороны во-просов, коих я не замечал, почитая их решенными, словом, он дал мне несколько данных pro и contra — есть новое для меня противодей-ствие, но все-таки в действии ‘Москвитянина’, если ты читал со вниманием ‘Русские ночи’, то должен видеть, в чем я с ним согла-сен, в чем нет. Что о ‘Москвитянине’, то разумей и обо всем, ничто касающееся до настоя-щего не теряется — все прямо или косвенно воз-буждает деятельность, твоя ст<атья> 4 кн. ‘Москвитянина’ имеет гораздо высшее значение, нежели все твои изыскания о двуногих телемнитах и аммонитах — она протирает глаза на многие вещи — это говорю тебе я, который на две трети статьи с тобою не согласен. То, что ты говоришь о мнимой деятельности, говоришь не ты, а твоя охота позабавиться гуннами и готфами. Кто спорит! Разумеется и для меня неужли радость писать для народа, возиться с детьми и писать для них ‘Азбуки’? И мне бы веселее было удариться хоть, напр<имер>, в алхимию — что за сахар? не чета твоим антам и гун-нам! Да мало ли забав у меня? а контрапункт, а ботаника, а математика, к которой вот уже два года так и тянет меня — но увы! — я пишу для народа и для детей потому, что никто другой не пишет, а посему не-обходимо писать для тех и для других, по моему мнению, о том по-трудись взглянуть последнюю страницу ‘Русских ночей’. Если вы, господа, знаете всю подноготную русского человека, зачем вы не пишете для него, для чего нас своим письмом не учите, завели вы ‘Библиотеку для воспитания’, — многое в ней мне не по сердцу, — но я сую ее всюду, где могу, и что только успел написать, послал в нее, — так я понимаю жизнь, а не в отстранении, не в затворниче-стве, не в терпимости, — не в кулачном бою ни за что ни про что, а так, оттого, что не по-нашему. Странная моя судьба, для вас я за-падный прогрессист, для Петербурга — отъявленный старовер-мис-тик, это меня радует, ибо служит признаком, что я именно на том узком пути, который один ведет к истине.
Теперь поговорим о ‘Сельском чтении’. Твое мнение о нем не только меня огорчило, но и несказанно удивило. Я тебя просто не понимаю. Уж не смешиваешь ли ты его с подражаниями, которые оно возбудило, напр<имер>, с ‘Сельскими беседами’ Фишера и другими изделиями в том же роде. Уверяю тебя, что до твоего письма, читая в 4 N <Москв.> твою выходку против народных чтений, я ни-как не воображал, что дело идет обо мне, грешном, а еще подумал: ‘Экой злодей, верно, и не разрезал моего ‘Сельского чтения’!’ Это показывает, в каком я или ты заблуждении.
Сделай милость, объяснись подробнее — это для меня весьма важ-но, ибо над этим делом я тружусь от души, оно совсем не легко и дорого мне стоит во всех отношениях <...>

Одоевский Хомякову
<20.1.1859>

По прекрасным стихам твоим, напечатанным в 1-м N ‘Паруса’ (который, к сожалению, дошел до меня слишком поздно), заклю-чаю, любезный друг Алексей Степанович, что ты — сотрудник или соредактор этого курьезного журнала. Объясни же мне, сделай ми-лость, на основании какого татарского кодекса, г. К. Аксаков собла-говолил, на последнем листе нумера, нелепую и шутливую фразу соб-ственного его изделья вложить в уста мне и, таким образом, на старо-сти лет, рядить меня в шуты? ведь это, если перенестись в струю народности, то же, что на кулачном бою запустить свинчатку в рука-вицу. Как все это называется?
Я довольно равнодушен к нападкам, ибо, по моему убеждению, печатающий, след<овательно>, публичный человек — нечто вроде публичной девки, и потому должен быть готов на всякий трактамент, но и на публичную девку не следует взводить небылицу. Г-н К. Акса-ков уже несколько раз, в разных печатных статьях, ни к селу ни к городу, задевал меня (сколько помнится, раз шесть с походом), я не обращал на это внимания и не хотел из-за такой дребедени тревожить моего старого боевого коня, который, слава те Господи, еще на по-рядках, как потому, что уже более 10 лет не печатал почти ни одной строки, так и всего более потому, что Аксаков был всегда в опале, по деликатству, не хотелось мне нападать на человека под гнетом — это не в моих правилах. Г-н К. Аксаков не понял моего деликатства точ-но так же, как не понимает ни русского народа, ни его потребностей, ни телесных, ни душевных, в благодарность 1 N ‘Паруса’ уж не за-девает меня, а просто норовит кулаком: выписывает мое имя всеми буквами и, без дальних околич-ностей, ставит возле него галиматейную, гаерскую фразу, да еще для лучшего убеждения читателей, что эта фраза — действительно моя, приставляет к ней водяные знаки. При такой обстановке, лукавое слово ‘почти’ ничего не значит, в глазах читателя, шутовская фраза остается привязанною к моему име-ни. — Это уж из рук вон!
Всего отраднее то, что мои старые друзья, участвующие в ‘Пару-се’, нисколько не возмутились подобною гадостью, N 2 вышел без-мятежно, без оговорки, как ни в чем не бывало. Да они, я чаю, и сами уверены, что глупая фраза действительно находится где-нибудь в одной из 4-х книжек ‘Сельского чтения’, которого они не удостои-ли и прочтением. Что им нужды! другое дело — если б речь зашла о честном имени Бовы Королевича или Еруслана Лазаревича!
Воля ваша, господа, я сужу о себе очень строго, но думаю однако же, что ни моими трудами, ни всею жизнью, сколь бы ни мало все это ценилось моими друзьями, — я не заслужил подобной позорной проделки, которую бы грех было употребить и против Булгарина с Сенковским. — Довольно я измарал бумаги по моему веку — было из чего выбрать, что написал и напечатал — от того никогда не отрека-юсь, и пусть о том толкуют и вкривь и вкось, — но принять безмолвно на себя чужую нелепость не могу, не хочу и не должен.
Ожидаю, что в самоближайшем нумере ‘Паруса’ г. К. Аксаков исправит свое забвение и литературных и житейских приличий, и напишет извинение, без всякой задней мысли, а как следует благо-родному человеку, сделавшему непростительную неучтивость в отно-шении к человеку, к которому, скажу не обинуясь, он обязан пол-ным уважением и по его честным трудам, и по его характеру, никогда себе не изменявшему.
В противном случае я буду вынужден, по чувству самоохране-ния, вывести эту проделку на свежую воду, и при сем случае рас-смотреть поближе права г. К. Аксакова на подобное беспардонное на-ездничество.
С тем вместе налагаю на тебя, как на моего старого друга, свя-тую обязанность свидетельствовать перед всеми, кому придется, что я доныне молчал, несмотря на все нападки г. Аксакова, единственно потому, что они всегда приходились в такую минуту, когда он попа-дал под сюркуп, что не малодушно и не с татарским легкомыслием уступал я моему оскорбленному самолюбию и что лишь подобная по-следней невообразимая непристойность вынудила меня выйти из мое-го красноречивого безмолвия — на сей раз, несмотря на то, в какую бы западню ни попался ‘Парус’, — чего, к сожалению, должно ожи-дать, ибо 2-й N еще нелепее первого! Не понимают эти господа, какой огромный вред они производят во всех возможных смыслах. (Здесь все убеждены, что ‘Парус’ имеет одну цель: чтобы его поско-рее запретили, и таким образом избавиться от трудной и неясно им сознаваемой обязанности, на себя взятой.) Есть же мера всему!
Все это очень грустно, а еще грустнее то, что всему виною наша славянская кровь. В такую великую минуту, как ныне, когда все, что чувствует и мыслит на Руси, должно бы истощить свои силы, чтобы выйти счастливо из кризиса, мы выхо-дим только на кулачки, ради наших страстишек! Что за отатарившаяся Византия!

Твой старый друг Одоевский

20-е янв. 1859. СПб. Румянцевский музей на Английской набе-режной.

Хомяков Одоевскому
<Конец января 1859>

Любезный друг, Одоевский, я не хотел тебе отвечать, не до-ждавшись решения судьбы ‘Паруса’, но так как это затягивается, отве-чаю. Первое дело: ты не прав, обвиняя всех своих друзей: Авдотья Петровна сильно досадовала, Шевырев гневался, Максимович ос-корбился, Кошелев сердился почти до ссоры, а я почти до слез… смеялся. Тебе пришлось бы сердиться только на меня, но я и теперь утверждаю, что не за что. Кому же это придет в голову, чтобы ты сказал такую нелепость? Решительно утверждаю, что в Москве такой вздор никому в голову не входил: а что у вас, того мы никогда не угадаем. Акс<аков>, за это я ручаюсь, нисколько и не думал тебя оскорбить: он на тебя может сердиться по принципам, таким или дру-гим, но тебя как писателя он искренно ценит, а как человека упрека-ет только в том, что ты петербурец <так!>. Он просто хотел характе-ризовать эпохи. Эпоха 1-я, к народу вовсе не обращаются. Эпоха 2-я, Одоевский трактует народ как ребенка и чуть-чуть не говорит: ‘Душенька народинька’. (По-моему, он мог бы и чуть-чуть выпус-тить, смысл был бы тот же). Эпоха 3-я, худшая и т. д. Неужели ты тут видишь личность? Он сейчас готов печатно объяснить этот взгляд, если ‘Парус’ уцелеет, но друзья же твои теперь его удерживают, и едва ли не умно делают, потому что не должно придавать важности тому, чего читатель не запомнит. Впрочем, как хочешь, а он сейчас готов был все объяснить печатно и при первом моем слове. Верь мне: души, столько неспособной к желанию оскорбить, не най-дешь. Ему, как гелертеру, пришла в голову эпоха литературная в одной специ-яльности, и ты, как наиболее даровитый, должен был ее предста-вить. Словом, которым он хотел характеризовать отношение этой эпохи к поучаемому народу (отношения ты отрицать не станешь), ска-зал он просто, и не думал, и не думает (точно так же, как и я), чтобы тебе его могли приписать, как голо высказанное. У нас таких Вельшей нет, которым бы это в голову пришло. Акс<аков> тебе враг, это бесспорно, но как? как петербурцу, как неуважителю народа, но это вражда, кото-рая даже и не допускает самой далекой мысли об оскорблении человека. Скажи, и он все это готов объяснить, но ду-маю, что твои друзья правы.
Еще прибавлю: не думаешь ли ты, что он, как враг по принци-пам, захотел употребить против тебя насмешку? Это он считает без-нравственным и мне иногда попрекает в употреблении такого ору-жия. То-то и забавно, что он такие штуки отпускает вовсе бессозна-тельно, с глубоким негодованием, с самым постным лицом, и сейчас бы сам свои слова вымарал, если бы только вообразил, что кто-ни-будь рассмеется. Инвектива — сколько душе угодно! Насмешка — ни-когда. Вот тебе Аксаков. Можно на него сердиться за неловкость, но подозревать его нельзя никогда ни в чем.
Перезабыл ты Москву, милый Одоевский: перезабыл ты нас. Если бы ты помнил, то ты бы понял и то, что тебе легохонько можно попасть в статью, писанную человеком посторонним и не прочтен-ную друзьями прежде печати. Кого же мы станем бранить? Дураков или подлецов? Бешенцовых или Булгариных? Кроме умных и честных никого бранить мы не можем, и чем даровитее и чем благороднее, тем охотнее. Что ты сделаешь из глупца или из подлеца? Умницу или высокую душу? Да они по правде и безвредны. Исправимы только благородные и умные, вредны только умные и благородные. Вот тебе славянофильское испове-дание. Хочешь текстов? ‘Не обличай буйно-го: обличай премудрого’. Сирах. ‘Аще соль обуяет, чем осолится?’ Поэтому не давай соли или тому, что должно бы быть солью, обуять. Пожалуйста, не смотри на это как на шутку: таково наше глубокое убеждение. Из этого всего не следует, чтобы мы пропустили в статье слово, неприятное для друга, если бы мы ее прочли в рукописи, но следует, что мы не можем сердиться за напечатанное, если мы зна-ем, что оно было напечатано без коварного или лично злого намере-ния. От тебя зависит или потребовать от Акс<ако-ва> печатного объяс-нения, которое непременно будет неловкостью, или вовсе оставить без внимания неловкость, которая именно тем меня и рассмешила, что написавший ее вовсе совершенно не думал о насмешке, а вообра-жал себе, что он остается в пределах чисто ученого определения.
Нам было обещали тебя надолго как жителя Москвы, и мы радо-вались от души. Слух вышел пустой, и, может быть, ты не жале-ешь, что не попал в хлопоты и в эту тяжелую борьбу противуположных стремлений, которая до сих пор оставляет все в таком неопреде-ленном состоянии: мы жалеем, и искренно. Мы знаем, что несколько месяцев сблизили бы нас вполне, а этого не будет, покуда мы в Мос-кве, и именно в Москве, не съедим вместе мерки две каши. Стран-ное дело! Покуда Питер и Москва были далеко, покуда от одного до другой было четыре дня да ломка повозок и боков по круглякам, — они казались близкими. Сделали шоссе: езда сде-ла-лась шуткою, и они отдалились. Теперь уже вовсе переезда и ездою назвать нельзя, и они очутились как будто на двух полюсах. Вот тебе и сближение и расчеты вероятностей по мудрости человеческой! Неужели ты никак уж к нам не приедешь? Ты бы увидел, что старые друзья все по-старому друзья, и не думал бы, что они равнодушны к чему-нибудь, что тебе может быть неприятным, хоть я и сказал, что смеялся. Се-рьезно, у Кошелева с Акс<аковым> чуть-чуть не дошло до разрыва, но во всех нас одно убеждение: что намерения враждебного против тебя лично не было, что никто не может тебе приписать нелепого выражения и что всякая оговорка в другом N была бы совершенней-шею неловкостью.
Скажи, пожалуйста, мой усердный поклон княгине, которая, боюсь, больше тебя сердилась на нас, а ты не только сам не сердись, да и ее попроси простить вовсе не намеренную неловкость сотрудника, кажется, уже прославившегося по этой части. Прощай и скажи слово искреннего примирения.

Твой А. Хомяков.

Помнишь ли, что ты член Общ<ества> Люб<ителей> Р<оссийской> словес-нос-ти? Общество снова ожило и просит тебя чем-нибудь его вспомянуть. Всякое твое слово будет нам любезно и дорого.

Председатель А. Хомяков.

Секретарь М. Максимович.

Временный секретарь М. Лонгинов.

Одоевский —Хомякову
СПб. 5-е февр<аля> 1859.

Спасибо тебе и на том, любезный друг Хомяков, что когда тебя спросишь, то ты отзовешься. Поблагодари крепко тех, в ком выход-ка г. Аксакова произвела негодование, к сожалению, остающееся не-известным для читателей ‘Паруса’ и нечитателей ‘Сельского чтения’. Твоей теории, виноват, в толк взять не могу, без сомнения, продел-ка г. Аксакова смешна, но не в том смысле, как ты ее разумеешь. Ос-тавим меня в стороне: человек наряжен в шуты и выведен в таком наряде на весь честной мир, пусть так, возвратить наряд — по принад-лежности, как говорят в канцеляриях, — дело обиженного, и оно соделается, как скоро решится судьба ‘Паруса’, характер отчета будет зависеть от того: запретят ли ‘Парус’, или нет. Но это — мило. По-говорим вообще — твоя теория навела меня на жестокую грусть: так вот что вырабатывается из вашего славяно-татарского направления! Человек, под хмельком патриархальности, дает другому зуботрещину — и это так, ничего, шутки ради, нет, виноват, не шутки — а за любовь, по убеждению и проч. т. п. Я вообще имею весьма мало почтительности к так называемым искренним убеждени-ям, нелепое убеждение, искреннее или нет, все-таки нелепо, а как о степени не-лепости судит один Бог, то следует воздерживаться от зуботрещин. Они хороши в кулачном бою, но в образованном — виноват, употре-бил еретическое слово, — в человеческом, по крайней мере, обще-стве, они не должны быть допускаемы, по простому математическо-му расчету, — ибо иначе зуботрещинам конца не будет. Так отсут-ствие деликатства, легкомысленное презрение к человеческой лич-ности, принесение достоинства в жертву какой-то чучеле, фетишу, созданному вопреки истории вашею фантазией — все это, по-ваше-му, признаки нашей народности! — если так, то благодарю господа Бога, что считал всегда ваши фантазии наследственною в вас болезнию, от которой должно лечиться, насколько позволят другие жи-вые силы нашего организма.

Твой Одоевский.

Примечания

Одоевский прожил долгую жизнь, был известным писателем, госу-дарствен-ным и общественным деятелем, его эпистолярное наследие ог-ромно: тысячи писем, значительная их часть в разное время опубликована. Но для нашей темы особенно интересна его переписка с друзьями-москви—чами о родном городе и московских делах, тем более что послания эти увидели свет не так давно и в весьма трудно-доступ-ных изданиях.
Переписка Одоевского с А. С. — это дружеский спор старинных друзей, людей одного поколе-ния и одной культуры, чьи разногласия не мешают взаимному сер-дечному пониманию и уважению. Для понимания этого спора важен цен-ный ново-найден-ный ‘Меморандум’ В. Ф. Одоевского (Хомя-ковский сбор-ник. Томск, 1998. Т. I). Впер—вые опубликовано: Ученые записки Тарту-ского гос. универ-ситета. Тарту, 1970. Вып. 251.
Одоевский составлял азбуки для народа, и речь, видимо, идет об ‘Азбуке рус-ской новейшей’ (СПб., 1844).
‘Сельское чтение’ (СПб., 1843—1848, кн. 1—4) — сборники для просвещения наро-да, издавав-шие-ся Одоевским и А. П. Заблоцким-Десятовским.
Чухландия в Финляндии близ Выборга у Одоевского была мыза (дача) Ронгас.
Винокур служащий принадлежавшего Хомякову винокуренного за-вода.
Желябужский Иван Афанасьевич (1638—1709) — думный дво-рянин, чернигов-ский воевода, автор воспоминаний (СПб., 1840).
Имеется в виду статья Хомякова ‘Мнение иностранцев о России’.
Шевырев Степан Петрович (1806—1864) — поэт, историк ли-тературы, профес-сор Московского университета, примыкал к славянофиль-скому лагерю.
‘Маяк’ — консервативный журнал.
‘Библиотека для воспитания’ (М., 1843—1846, ч. 1—6) — сборники для детей, издавав-шиеся сла-вя-но-филом Д. А. Валуевым, род-ственником Хомякова. По-види-мо-му, Одоевскому принадлежит рас-сказ ‘Машенькина кукла’, напечатанный во второй части сборника.
Имеется в виду книга Е. Фишера ‘Сельские беседы для народного чте-ния’ (СПб., 1842).
Водяные знаки кавычки.
Авдотья Петровна Елагина (1789—1877) — писательница, хозяйка славяно-филь-ского лите-ра-тур-ного салона, мать братьев Киреев-ских.
Максимович Михаил Александрович (1804—1873) — филолог, поэт, издатель альманаха ‘Ден-ница’.
Кошелев Александр Иванович (1806—1883) — общественный деятель, промыш-лен-ник, публи-цист, издатель славянофильских журналов.
Бешенцов А. — консервативный публицист.
Лонгинов Михаил Николаевич (1823—1875) — историк лите-ратуры и библио-граф.

12

No ‘Im Werden Verlag’. Некоммерческое электронное издание. 2007
http://imwerden.de
Печатается по изданию: Одоевский В. Ф. Записки для моего праправнука. Повести. Статьи. Письма. Критика и воспоминания современников. Московские адреса / Сост., вступ. ст. и примеч. В. И. Сахарова. — М., Русскiй мiръ, 2006.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека