Как уважающий себя мастеровой непременно ‘полощет зубы’ в понедельник, так и уважающий себя фельетонист непременно должен видеть сон под Новый год.
Обыкновенно фельетонисты стараются видеть новогодний сон за несколько дней, чтобы его успели своевременно набрать и напечатать в новогоднем номере.
Но — в качестве фавна — я недоступен мелким человеческим слабостям и видел новогодний сон под самый Новый год. Вот чем объясняется позднее появление его в печати.
Я спал в ту ночь в лесу, зарывшись в кучу прошлогодних листьев.
Мне снилось, что я камергер и премьер-министр (о, не морщите так грозно брови,— ведь это только сон!)
Я был одет в нарядный, шитый золотом кафтан, мои косматые ноги были покрыты прекрасными белыми штанами, а копыта скрыты в тонких лакированных ботинках.
Я посмотрел на себя в зеркало и, действительно, очень походил на камергера и премьера какого-нибудь маленького государства — например, Монако.
Я сидел за большим, таким удобным столом (о, если бы в нашей редакции были такие столы!), играл серебряным разрезным ножом,— а передо мной проходила вереница изящных военных и штатских чиновников с докладами и частных просителей.
Мой секретарь — почтенный старичок, лысый, бритый, с толстыми, сластолюбивыми губами — представлял мне посетителей.
— Сегодня суббота, банный день,— заметил он,— сегодня поступают только дела очистительные… дела о переименованиях,— добавил он, увидя мой недоумевающий взгляд.
В это время, звеня шпорами, вбежал молодой, красивый офицер — адъютант.
Я заметил, как при виде его загорелись глаза у моего секретаря и как он беспокойно заерзал на стуле. Офицер был, действительно, красив.
Дело касалось ходатайства штаба о переименовании слова ‘экспроприация’ в слово ‘грабеж’ и слова ‘террор’ в слово ‘убийство’.
Я, конечно, принципиально мог только прийти в восторг от этого, но меня смутило одно обстоятельство.
— А не будет ли иметь что-нибудь против этого Академия наук? — спросил я.— Знаете, какие теперь времена — того и гляди в неграмотности уличат… либералы и пр…
— О, не беспокойтесь,— весело возразил офицер,— мы, ведь, знаем академию: там все люди, заслуживающие доверия. А какой-нибудь Овсянико-Куликовский1…так ведь он только почетный академик… О, я вам ручаюсь…
— Ну, если вы ручаетесь,— сказал я и быстро подмахнул бумагу.
Офицер выпорхнул, как на крыльях, звеня шпорами и оставляя раздражающий запах ваксы.
Вошел седой, почтенный старичок, с фуражкой морского ведомства в руке. Это было открытое, благородное лицо верного гражданина, преданного отца семейства, неподкупного человека.
Я обернулся к секретарю, ожидая доклада, но тот лежал в полуобморочном состоянии, с блаженной улыбкой на лице.
Между тем старичок протянул свое прошение, и взгляд мой упал на подпись: Густав Карлович Шмид2.
Я быстро пробежал прошение: депутат Шмид просит ввиду банного дня переименовать его в покойного депутата Шмитова, с предоставлением ему всех прав последнего, главным образом имущественных.
К прошению была приложена похвальная аттестация от думской комиссии по государственной обороне.
Очень хотелось помочь почтенному старичку. Ведь это был первый случай переименования немца в русского: обыкновенно у нас почиталось за честь переименоваться русскому в немца.
Но дело страшно осложнилось благодаря имущественным правам, без которых уважаемый депутат не соглашался переименоваться. Пришлось говорить по телефону чуть не со всеми городами империи и безусловно со всеми настоящими и бывшими бессарабскими депутатами. Оказалось, что у покойного Шмитова есть законные наследники, которые не хотят иметь в своем роду и в своей кассе Густава Карловича, даже если он превратится из Густава в Паволакия. Пришлось отказать.
Едва закрылась дверь за огорченным патриотом, как вошла — вернее ввалилась — какая-то странная компания: кто в поддевке, кто во фраке, кто немытый, несмотря на банный день, а кто прямо от парикмахера.
Мой секретарь сразу очнулся и насторожился, лакей Иван и вестовой Держиморда как-то сами вошли за посетителями в кабинет и предусмотрительно встали у дверей. Это создало (настроение, и я моментально спрятал серебряный разрезной нож в ящик от стола, заперев его на ключ.
Оказалось, это была депутация от отдела ‘Союза русского народа’.
Они подали ходатайство с тремя миллионами подписей о переименовании в г. Одессе улицы Витте в улицу графа Коновницына1. ‘А коли ежели,— говорилось в прошении,— сие наше ходатайство не будет уважено жидовствующим кадетским министером, то просим челобитно переименовать сию улицу в улицу Гришки Отрепьева, дабы было в назидание жидам’.
В течение трех часов доказывал я уважаемой делегации, что ее ходатайство излишне, ибо для этого патриотического дела достаточно постановления городской думы. Я, с своей стороны, конечно, никогда не позволю себе опротестовать решение такой почтенной, такой патриотической думы, как одесская. Доказательство — договор с бельгийским обществом трамваев, который я утвердил вчера беспрекословно, представив к тому же Бухштаба и Легоде к награде.
— А ведь, вы господа,— закончил я мою речь,— можете быть уверены, что одесская дума охотно переименует улицу Витте в улицу гр. Коновницына, а тем более в улицу имени глубоко уважаемого деятеля великого союза Гришки Отрепьева (Потом мне секретарь объяснил, что я сделал промах, смешал историческую фигуру Гришки Отрепьева с Гамзеем Гамзеевым)4.
Они ушли весьма недовольные, ворча и жестикулируя. Я слышал повторявшиеся несколько раз имена Герценштейна и Иоллоса5, и во избежание неприятностей, послал им вслед, по совету секретаря, суточные, подъемные и прогонные от Одессы до Петербурга и обратно на двойное количество людей. Это, кажется, их несколько умиротворило.
Я был так взволнован, что должен был на некоторое время уединиться в глубь квартиры, когда же я вернулся, я застал в кабинете группу весьма солидных и почтенных лиц, напомнивших мне купеческую делегацию в ‘Ревизоре’ Гоголя.
Это были, действительно, гласные Петербургской думы. Они хлопотали об утверждении праздничным днем дня 19 февраля ввиду того, что он теперь уже утратил всякий смысл, а затем о переименовании 17 октября в 3 июня6. Так, чтобы каждый год после 16 октября следовало 3 июня, затем 18 октября и далее по порядку. Конечно, тогда день 3 июня повторится два раза в году, но зато от этого выиграют именинники, а также будет дан могучий толчок отечественной торговле. Что же касается пострадавших именинников 17 октября, то им предоставляется право хлопотать о перенесении их именин на другой день — например, на то же 19 февраля.
Эту просьбу я сейчас же уважил (интересно знать, что теперь сделает крамольный ‘Союз 17 октября’?). Ну, а первую просьбу, об утверждении 19 февраля, я предложил подать в другой раз, ибо в банный день я решаю только дела о переименованиях.
У меня уже голова болела от дел, а тут поступали все новые и новые.
Одни хлопотали о переименовании Териок в Тополевку, другие о переименовании Государственной думы в Государственную канцелярию, Дубровин просил переименовать Пуришкевича в Блохина, ссылаясь при этом на фельетониста Яблоновского7, Пуришкевич предлагал, в свою очередь, переменить фамилию Дубровина, но так, что, прочтя это, я покраснел и быстро спрятал прошение,— и сыпались ходатайства без конца.
Тогда я решил действовать энергично. Я прекратил прием и созвал по телефону мой Совет министров. Тут очутились и Пуришкевич, и Дубровин, и Крушеван, и даже, помнится, Бухштаб,— но это меня почему-то не удивило. Во сне вообще редко удивляешься.
— Господа,— обратился я к собравшимся,— сегодняшний день убедил меня, что наша исстрадавшаяся от анархии родина нуждается не в частичном, а в коренном переименовании. И предлагаю, не теряя времени, взять карту и наметить все переименования, необходимые для успокоения России внутри и увеличения ее славы и могущества извне.
С быстротой молнии Держиморда принес большую карту империи и кучу цветных карандашей. Все вооружились ими и начали переименовывать.
Я воспользовался случаем, чтобы уединиться на полчаса и отдохнуть. Узкие белые брюки и тесные ботинки, с непривычки, невероятно стесняли меня.
Когда я вернулся, переименование было закончено. Я подошел к столу, взглянул на карту России, так хорошо знакомую мне прежде,— и спазмы схватили меня за горло. А кругом стояли мои министры и почтительно, но торжествующе ухмылялись.
— Господа,— сказал я прерывающимся голосм,— господа, я согласен, на все согласен — все одобрю… Но позвольте сначала сделать еще одно переименование.
И порывистым движением я сбросил к ужасу всех присутствовавших мои белые штаны, шитый сюртук, ботинки и бросился в чем мать родила мимо опешившего Держиморды, на улицу, за заставу, в лес.
Я в лесу. Ласково замирает розовый закат, искрятся снежинки на елках, вон промелькнула быстрая белка… Как хорошо, как свободно, как радостно. Грудь дышит широко, слезы восторга щиплют глаза.
О родная природа! Не переименовать меня никогда в истинно русского человека, а уж я тебя никогда не переименую в благоустроенное истинно русское общество!
Фавн
‘Одесское обозрение’,
4 января 1908 г.
Перепечатывается впервые.
1Овсянико-Куликовский, Дмитрий Николаевич (1853—1920) — известный буржуазный литературовед.
2Шмид — бывший офицер, черносотенец, член Государственной думы, изобличенный в грязных махинациях, был исключен из думы.
3Граф Коновницын — глава Одесского отделения ‘Союза русского народа’.
4Гамзей Гамзеевич — кличка черносотенцев. Тополев — черносотенец, участвовавший в убийстве Герценштейна, Михаила Яковлевича (1859—1906)—профессора-экономиста, члена кадетской партии, одного из авторов ее аграрной программы, депутата Государственной думы.
5Иоллос, Григорий Борисович (1859—1907) — либеральный публицист и юрист. 14 марта 1907 г. был убит черносотенцами.
6 19 февраля 1861 г. был обнародован царский манифест о крестьянской реформе.
17 октября 1905 г. под влиянием революционных событий царь вынужден был издать манифест, предусматривавший ряд демократических свобод, в частности, образование думы.
3 июня 1907 г. день разгона ‘непослушной’ II Государственной думы и опубликования нового закона о думских выборах. Третьеиюньский переворот явился началом столыпинской реакции.
7Яблоновский, А.— известный буржуазный журналист. См. прим. В. В. Воровского к фельетону No 27 <'Современный Фигаро'>, стр. 91.