Источник: Возвращенный мир. Том 1. М.: Русский мир, 2004, стр. 593-597.
По тексту издания: Ходасевич В. Книги и люди, М., 2002. С. 469-473.
Электронная версия: В. Есаулов, 6 октября 2005 г.
Статья М. А. Алданова ‘О положении эмигрантской литературы’ (в последней, 61-й, книжке ‘Современных Записок’) заставляет вернуться к теме, которой не раз я касался на этих страницах, но о которой вообще говорить не любят, — кажется, именно потому, что она слишком важна, а главное — не допускает излюбленной отговорки нашей: ‘мы тут бессильны’. О будущей мировой войне любим мы говорить часами — всласть. Нам доставляет даже сугубое наслаждение — пророчить неминуемую и близкую всеобщую катастрофу, потому что после таких пророчеств очень красиво выходит — пожать плечами, сказать, что ‘мы тут бессильны’, и идти спать с видом скованных Прометеев. Вопрос же, о котором идет речь, — наш, только наш, только от нас ожидающий разрешения — или неразрешения. Неприятный вопрос.
Говоря о бедственном (я бы его назвал ужасающим, предсмертным) положении нашей литературы, Алданов видит главную причину ее несчастия в обстоятельствах материальных: ‘Она прежде всего и больше всего страдает от бедности — не в каком-либо фигуральном, духовном смысле слова, а в житейском, самом обыкновенном и очень страшном’.
С этими словами невозможно не согласиться, хотя они и требуют оговорки: настоящую, действительную, отнимающую силы бедность испытывает лишь молодая, начавшая свою деятельность в эмиграции литература. Но она-то и есть единственный залог нашей литературной будущности. Сохранить или погубить ее — значит сохранить или погубить эмигрантскую литературу вообще. Другой вопрос — может ли и хочет ли эмиграция спасти свою литературу, и если хочет, то как это сделать. Но не подлежит сомнению, что для этого прежде всего надо победить бедность. Однако вот тут, с этого главного пункта, в котором я глубоко согласен с Алдановым, начинается и некоторое наше с ним расхождение.
‘Неприятно подходить к сложному явлению ‘грубо’. Мне приходится это сделать…’ Начиная статью такими словами, Алданов как бы извиняется за то, что намерен говорить о литературе со стороны материальной. Его смущение, разумеется, напрасно: литература имеет свою профессиональную сторону, которая на нее порой оказывает глубокое влияние. Современный писатель, даже и не только эмигрантский, жив доходами от своих писаний, а не от ‘деревенек’. Мне даже кажется, что статья Алданова страдает не ‘грубостью’ (которую, впрочем, он сам заключил и кавычки), а напротив того — излишнею осторожностью. Он совершенно прав, усматривая главную причину литературного нашего неблагополучия в бедности. Но дело все в том, что бедность — причина ближайшая, непосредственная, воздействующая на литературу лишь механически. Есть другая причина, еще более главная, если так можно выразиться, — причина основная, от которой и сама бедность проистекает. Этой причины Алданов не пожелал коснуться.
По Алданову выходит все очень грустно, но очень прилично: эмигрантская литература гибнет от бедности, потому что бедна эмиграция. Я думаю, что дело обстоит еще более грустно, потому что гораздо менее прилично: материальное неблагополучие нашей литературы есть следствие нашего неблагополучия культурного.
Я когда-то уже писал, что наш книжный рынок (а за ним — авторы книг) погибает от того, что эмиграция почти без остатка делится на три категории людей: на тех, кто покупать книги не хочет и не может, на тех, кто хочет, но не может, и, наконец, на тех, кто может, но не хочет. В существующем положении вещей виноваты, конечно, эти последние. Не следует утешаться мыслью, будто их все равно слишком мало для поддержания нашей книготорговли, как не следует уверять голодных эмигрантов, будто эмиграция чуть ли не вся состоит именно из голодных. Нет, в эмиграции есть очень значительный слой людей если не богатых, то более или менее зажиточных. Один этот слой, если бы он ощущал внутреннюю потребность в книге, мог бы поглотить всю нашу небольшую книжную продукцию. Он этого не делает. В элегантных эмигрантских квартирах (а их очень много) книжный шкаф или хотя бы книжная полка — редчайшая вещь. Русские книжные магазины пустуют, тогда как русские и нерусские рестораны и кафе переполнены русскими ежедневно и ежевечернее. Когда-то на этих кофейных посиделках любили говорить о том, что сохранение русской литературы есть ‘миссия эмиграции’. Теперь разговоры такие утихли, сменившись ‘житейскими’. Культурная миссия растворяется в обывательщине и ассимиляции. Алданов несправедлив, по-моему, когда пишет: ‘Эмигрантские deux cents familes’ [Двести семейств — фр.] — сомнительные регенты и пайщики сомнительных эмигрантских дел — давно исчерпали свой скромный запас интереса к искусству и вдобавок очень утомлены: они уже на прошлой неделе пожертвовали сто франков на что-то касающееся литературы’. Те ‘двести семейств’, которых он имеет в виду, делают для литературы много (хотя их деятельность направлена не совсем так и не совсем туда, куда следует). Но даже если бы они делали еще больше и поступали бы целесообразнее, — все равно литература не может существовать на средства случайных благотворителей. Для сколько-нибудь нормального существования она должна иметь более широкую и прочную базу, и не только материальную, но и духовную, во всем эмигрантском народе иди хотя бы в его более обеспеченном слое. Увы, этот слой, состоящий не из двухсот, а из несравненно большего числа ‘семейств’, к судьбе литературы вполне безучастен: ее значение, ее необходимость он перестал сознавать — если вообще когда-нибудь сознавал.
Нельзя сказать, что он не читал ничего. Он читает. Но что? Дрянные еженедельники с портретами убийц, велосипедистов и холливудских звезд, детективные романы, романы г. Брешко-Брешковского — убогие отечественные подражания бульварной литературе, сердцещипательные романы г-жи Бебутовой, высший сорт его чтения составляют романы, посвященные лирическим воспоминаниям о том, что и как ели в дореволюционной России. До романов он даже падок настолько, что порой удается ему подсунуть серьезную книгу, написав на обложке ‘роман’, — хотя это совсем не роман. В общем, любой книгопродавец подтвердит, что книги расходятся тем лучше, чем они хуже и пошлее. Исключения случайны и редки. Весьма показательно, что стихи не читаются вовсе, это потому, что они требуют от читателя такого литературного и душевного уровня, который ему недоступен.
Сравнивая положение эмигрантской литературы с положением советской, М. А. Алданов указывает на важное преимущество, которым мы пользуемся: ‘Мы пишем, что хотим, как хотим и о чем хотим, — говорит он. — Социальный заказ для эмигрантской литературы существует лишь в весьма фигуральном смысле слова, в степени незначительной и нестрашной. Социального же гнета нет никакого, как нет цензуры и санкций’. Все это, действительно, так, но — только ее de jure. Фактически дело обстоит далеко не так благополучно.
Социального заказа в эмигрантской литературе действительно нет или почти нет — в смысле политическом. Пожалуй, можно даже удивляться, насколько эмиграция в этом отношении терпима. Но социальный заказ в смысле интеллектуальном и эстетическом в ней весьма ощутим — и в этом вся наша беда. От эмигрантского писателя требуется, чтобы его произведения в идейном и художественном смысле были несложны и устарелы. Тем самым из поля зрения читательской массы вычеркивается литературная молодежь, которая отпугивает новизной тем, новизной приемов и, наконец, даже самою новизною своих имен. Это не значит, опять же, что публика дарит благосклонностью писателей известных. Читаемость и здесь обратно пропорциональна качеству и в особенности новизне. Если известный автор не повторяет себя самого, если творчество его не костенеет, а развивается и усложняется, то он утрачивает читателей. Его называют ‘нашею знаменитостью’, им порою даже гордятся (и как еще!) — но его не читают. Тому же закону подпадают и журналы. Издания молодых не читаются вовсе. Из старших изданий читаются худшие. Улучшение журнала тоже не проходит для него даром. Я совершенно уверен, что ‘Современные Записки’, за последние два года весьма оживившиеся и сделавшие заметный шаг вперед в выборе материала, новых читателей не приобрели. Словом, мы в самом деле ‘пишем, что хотим, как хотим и о чем хотим’. Но за эту свободу мы расплачиваемся отсутствием читателей. Можно бы сказать, что если у нас нет социального заказа, в том смысле, как он понимается в советской России, то вместо него со всей силой свирепствует социальный отказ.
Точно так же у нас нет той цензуры и тех санкций, о которых говорит Алданов. На вещь, неугодную читательской массе, административного запрета никто наложить не может. Но — попробуйте на нее найти издателя. Она останется ‘в портфеле автора’ и, не пострадав от политической цензуры, окажется выброшена цензурой застоя и дурного вкуса. Точно также никто на писателя не наложит санкций в виде тюрьмы или высылки. Но книга, стоящая выше читательского понимания, не будет напечатана или сгниет на складе, автор же ее подвергнется тихой, приличной, не вызывающей общественного негодования санкции, которая называется голодом.
Таковы истинные, внутренние причины того несчастия, которое Алданов мягко называет бедностью и от которого наша литература не только страдает, но, всего вероятнее, и погибнет, тем более, что несчастию этому наиболее подпадает молодежь, то есть само наше литературное будущее.
Могут мне возразить, что писатели (и не только русские) нуждались всегда. Совершенно верно — но не так, как эмигрантские, то есть не поголовно и не в такой страшной степени. Могут еще указать, что эмиграция все-таки малочисленна. Да, но не так малочисленна, чтобы это оправдывало катастрофу нашего книжное рынка, потому что триста покупателей, необходимых для того, чтобы окупилось издание, в ней всегда могут найтись — только не находятся. Прибавлю к этому, что если немногочисленна эмиграция, то ведь и немногочисленны авторы, которых должна бы она прокормить. Беспримерность катастрофы, на наших глазах постигающей эмигрантскую литературу, объясняется не малочисленностью и бедностью эмиграции, а тем жутким обстоятельством, что всякая литература, всякая литературная группа всегда имела опору в известном читательском контингенте. В своем народе она была нужна и была по плечу хоть какому-нибудь слою иль классу. Эмигрантская же литература — ‘бесклассовая’ в самом горько-ироническом смысле: она в эмиграции никому не нужна и никому не по плечу, кроме одиночек, рассеянных по необозримому пространству нашего рассеяния.
В связи с этим небывалым одиночеством, с этой поразительною покинутостью эмигрантского писателя, хотел бы я возразить Алданову еще на один пункт его статьи. Говоря о писательской молодежи, он делит ее в свою очередь на два поколения, из которых против старшего ‘выступает следующее, одним из признаков которого надо считать резкое осуждение эмиграции и восхищение успехами СССР’. Замечание это сопровождено оговоркой: ‘если не ошибаюсь’. Я долгом своим считаю указать, что ошибка, действительно, тут имеется. Писательская молодежь мне известна литературно и лично, и я свидетельствую, что такого течения в ней решительно нет. Пожалуй, оно было тому назад лет десять, но с тех пор совершенно иссякло, и участники его либо сошли со сцены, либо переменили мнения’. Но я не поручусь за то, что течение такое не возникнет, как следствие той душевной покинутости, о которой сказано выше. Оно может возникнуть именно по этой причине — не по какой другой. Материальное бескорыстие и нетребовательность молодой литературы замечательны. Не в поисках хлеба насущного может она оглянуться на советскую Россию, но в поисках хоть какого-нибудь интереса к себе, какого бы то ни было применения своим силам, какого бы то ни было отклика, пусть даже враждебного и грубого. В том отчаянии, к которому она уже близка, она может, наконец, предпочесть социальный заказ всеобщему безразличию и свободу вопить в пустыне променять на суровые требования любой аудитории. Другой вопрос — поступит ли она в этом случае правильно и благоразумно. Но нет ничего невозможного в том, что культуру, ей чуждую, но деятельную, она предпочтет, наконец, распаду культуры. И не она будет виновата, если это случится.