Перед чем-то, Боборыкин Петр Дмитриевич, Год: 1892

Время на прочтение: 97 минут(ы)

ПЕРЕДЪ ЧМЪ-ТО.

‘Благословенъ и тьмы приходъ’.

А. Пушкинъ (Евг. Онгинъ).

‘I’have pray’d
For madness as a blessing…’

Byron (Manfred).

‘Жить и умереть мн одинаково пріятно’.

Cв. Францискъ Ассизскій.

‘Состраданіе въ человк, живущемъ по руководству разума, само по себ, дурно и безполезно’.

Спиноза (Этика).

16 января 189*** года.

Вернулся вчера ночью въ свой номеръ съ шумомъ въ голов и съ душевной пустотой, доходившей до ощущенія физической тошноты.
Ухалъ я изъ Москвы, недлю назадъ, чтобы не участвовать въ обд 12 января. Я бжалъ отъ Татьянина дня.
Не то, чтобы я желалъ потакать увщаніямъ учителя, громящаго скоромную ду, вино и табакъ. Къ тому-же я давно не курю и желудокъ мой не варитъ пряной пищи. Не это заставило меня ухать. Не хотлъ я обязательной встрчи съ людьми моего поколнія.
Они ничмъ противъ меня лично не провинились. Имъ сорокъ лтъ или около того, какъ и мн. Вотъ вся ихъ вина.
Но зачмъ я буду терзаться, безплодно и унизительно, самыми дурными чувствами? Придираться къ нимъ, обвинять себя, видть — глядя на нихъ — какъ мы вс вывтрились, изврились, испугались или опустились…
Можетъ быть, страхъ за себя тутъ всего сильне.
Одинъ подсядетъ къ теб и посл брудершафта, или какихъ-нибудь полупьяныхъ изліяній, скажетъ вдругъ:
— А вы, батюшка, поблли. Прежде какой красный были! Теперь и розовымъ васъ трудно назвать.
Другой такъ просто хватитъ:
— Ренегатишка! Не хочу съ тобой пить!
И обругаетъ непечатнымъ словомъ.
Третій начнетъ самъ оправдываться въ томъ, что опошллъ и ушелъ весь въ сохраненіе своей драгоцнной кожи.
Четвертый — не замчая, какъ онъ самъ выдохся — будетъ усиленно негодовать и обличать, кивая на тхъ, кого сейчасъ слюняво чмокалъ въ губы.
— Мелкія душенки!.. Продали все за чечевичную похлебку! Было-ли время подле?.. А? А молодежь? Полюбуйтесь! Это какія-то приходо-расходныя книги на ножкахъ!.. Хуже Чичиковыхъ! Тмъ, по крайней мр, хоть идеи грандіозныхъ мошенничествъ приходили.
И пойдутъ перебирать, какое поколніе лучше, какое хуже:— ‘шестидесятники’, ‘семидесятники’, ‘восьмидесятники’ — такъ и захлещутъ вамъ въ уши, и вы чувствуете, что все это одни слова, а если и не слова, то ничему такими кличками не поможешь, ничего не измнишь, ничего не уврачуешь.
А главное, когда хочешь, до боли хочешь уйти отъ самого себя, то вс такія трапезы съ призываніемъ всуе неизбжной ‘alma mater’, съ водянистыми спичами, съ надовшими всмъ депешами отъ ‘благодарныхъ питомцевъ’, собравшихся въ город Пустозерск или Крутогорск — все это вызоветъ наврно, гадливое, подавляющее чувство собственной оскомины.
Уйти отъ себя!
Человчество скорбнымъ искусомъ страждущей души Паскаля — значитъ, больше двухсотъ лтъ назадъ — уже дошло до выясненія того: какая это страшная вещь:— занимать себя, чтобы ежесекундно не быть объяту ужасомъ отъ собственнаго я.
Мн нтъ надобности приводить здсь слова французскаго янсениста. Я ихъ помню почти дословно.
И вотъ вчера, посл цлаго ряда ужасныхъ петербургскихъ дней, безъ подобія деннаго свта, съ кислымъ холодомъ, пронизывающимъ васъ всюду, я попалъ въ громадную театральную залу, куда тысяча человкъ по морозу въ двадцать градусовъ съхались, на окраин Петербурга, насладиться пніемъ ‘царя теноровъ’.
Потянуло меня не любопытство — я не меломанъ и не охотникъ до патентованныхъ знаменитостей,— а все та же потребность уйти отъ себя и хоть немножко стряхнуть маразмъ, охватившій меня въ этомъ ужасномъ Петербург сильне, чмъ это было тамъ, въ Москв, въ тхъ громадныхъ номерахъ ‘для прізжающихъ’, противъ манежа, гд я проживалъ съ осени.
Зачмъ я засидлся здсь? не понимаю. Всего и длъ-то у меня было: взять въ государственномъ банк послдніе два закладныхъ листа, заложить ихъ тамъ-же и на вырученную ссуду купить у Юнкера переводовъ на Францію. Въ первый разъ, какъ я пошелъ въ контору, курсъ внезапно шлепнулся, и я захотлъ переждать: авось не поправится-ли. Прождалъ два дня, а на третій все-таки купилъ переводовъ — тремя франками ниже противъ первоначальной котировки. Почему я не оставилъ деньги преспокойно въ сторублевкахъ — тоже не понимаю. Боялся вроятно, что курсъ совсмъ шлепнется. А онъ вчера поднялся на цлыхъ четыре франка.
Завтракать я каждый день ходилъ въ Морскую, потому что тамъ только сносное масло и заплатить рубль за два блюда я еще могу.
Но — мой Богъ!— что это за двуногія существа собираются тамъ. Все, кажется, цвтъ карьеристовъ и дльцовъ! Это не городъ, это — какой-то ‘Тушинскій станъ’, какъ я уже давно зову Петербургъ и его достойныхъ представителей. Ни одного человчнаго чувства не оставляютъ они въ душ.
По крайней мр, въ оперной зал можетъ загорться у всхъ чувство красоты звука, что-то у всхъ затрепещетъ въ груди, вызванное чарующимъ воркованіемъ тенора… Хоть на минуту забудешься.
Но прежде, чмъ такая минута выдалась — эта тысячная толпа уже разбередила во мн вс противообщественныя чувства… Вокругъ меня волнуется море людей — не зврей же! Люди все изъ образованнаго класса: множество женщинъ, молодыхъ и пожилыхъ мужчинъ, заплатившихъ непомрно большія деньги не за что-либо безнравственное или грубое, не за дурманъ, не за опіумъ или сивуху, а за ожиданіе эстетическаго трепета души — а я злюсь, мн эта толпа противна, я ее презираю и клеймлю, я не могъ увлекаться вмст съ ней даже и въ ту минуту, когда на сцен полились звуки любви, одухотворенной идеалами кого?— Фауста, одного изъ высшихъ символовъ человческаго самосознанія.
Я ненавистничаю и мн что-то говоритъ, какъ и вся эта толчея изъ барынь, барышень, офицеровъ, педагоговъ, чиновниковъ, литераторовъ, гимназистовъ, комми, кокотокъ — не чувствуетъ въ себ ни малйшей человчной связи, а состоитъ изъ разрозненныхъ особей, враждебно или равнодушно настроенныхъ одна къ другой.
Тнь великаго англичанина проносится надъ этой толчеей и своими тонкими губами безпощаднаго скептика произносить безсмертныя слова:
‘Homo homini lupus’.
И умная скептическая голова въ высокомъ парик киваетъ на всхъ насъ, безъ жалости и безъ самообмана. Эта голова, слишкомъ двсти лтъ назадъ, догадалась, что несомннно дйствуетъ въ двуногихъ, уврившихъ себя въ томъ, что они — внецъ мірового творчества.
Громы аплодисментовъ и криковъ гулко разливаются по зал, а мое ‘сердце’ растетъ. Эти восторги — только спазмы чувственности, правда, звуковой, но все-таки чувственности… Толпа эта — мнящая себя развитой и способной на сочувствіе высшимъ идеямъ — въ сущности сбжалась за дурманомъ, за опіумомъ, за дорогой сивухой.
И ей надо уйти отъ самой себя.
Значитъ — точь въ точь, какъ мн?.. По какому же праву я ее презираю и клеймлю?
Безъ всякаго права. Но я иду дальше.
Этотъ сборъ — чуть не въ десять тысячъ рублей — когда милліоны русскихъ людей живутъ впроголодь и считаютъ благодяніемъ всякій лишній фунтъ хлба пополамъ съ лебедой — разв онъ не возмутителенъ? И каждая изъ этихъ модноодтыхъ женщинъ, каждый изъ этихъ сытыхъ мужчинъ — приходя въ истерическій восторгъ отъ нсколькихъ нотъ тенора — всмъ своимъ существомъ показываютъ, что имъ ни до чего на свт нтъ дла, кром ихъ диллетантскаго сластолюбія! Мри тамъ народъ отъ голоднаго тифа! Имъ-то какая печаль?
И я заплатилъ за свой стулъ — кажется въ двадцать третьемъ ряду — цлыхъ пять рублей.
Чмъ же я-то лучше? Я доживаю свои послднія деньжонки и бросаю по пяти рублей даже не на то, чтобы придти въ истерику отъ ut di&egrave,se’а.
Кто же мшаетъ мн вмсто ненужной и дорогой поздки заграницу — ссть опять въ вагонъ Николаевской дороги и изъ Москвы похать въ какую-нибудь трущобу Саратовской, Рязанской или Тульской губерніи?..
Кто мшаетъ? Я самъ мшаю этому, я самъ — никто больше. Я этого не хочу, не считаю нужнымъ. Во мн нтъ дятельной любви и жалости.
Не стану изворачиваться передъ самимъ собой: куда я поду, въ какомъ качеств, съ какими деньгами? Не стану приводить такіе доводы: я не могу лично собрать порядочную сумму, прочесть лекцію или сдлать воззваніе въ газетахъ, меня никто не знаетъ, нелпо кидаться зря, а на мст нужда не уменьшится оттого, что я буду охать и ахать надъ безхлбицей деревни Корякиной или сельца Еропкина — Пуреха-тожъ. Примоститься къ мстному попечительству надо въ какомъ-нибудь качеств, а искать командировки отъ благотворительнаго общества или комитета — значитъ уподобляться сотнямъ юркихъ ловителей рыбы въ мутной вод.
Нтъ, я не стану здсь морочить самого себя такими доводами. Кто болетъ бдой народа, тотъ ни передъ чмъ не задумается. Взялъ да и похалъ. Есть нсколько сотъ рублей — привезъ ихъ, купилъ хлба, гороху, крупъ, соли, капусты и открылъ столовую, хоть на пятьдесятъ человкъ — до новаго урожая. И то дло… А нтъ денегъ на столовую — похалъ въ любую волость, за пятьшесть часовъ зды отъ Москвы — и ходи по избамъ, а что найдешь — пиши объ этомъ въ первую попавшуюся газету, пиши даромъ и разсказывай все просто и правдиво. Для этого не нужно таланта, стилистическихъ красотъ.
Но я не хочу… У меня въ карман слишкомъ тысяча рублей, въ вид заграничныхъ переводовъ… Кто-же мшаетъ хоть пятьсотъ рублей удлить на столовую? На это пятьдесятъ человкъ прокормятся до половины іюля. И какъ? По два раза въ день будутъ получать два горячихъ кушанья и хлба до отвалу.
Мышечная крпость у меня есть. Кто мшаетъ обойти или въ саняхъ объздить нсколько волостей и написать о нихъ въ любой газет, не требуя за это никакого гонорара?.. Жить по деревнямъ — хоть до лта, больше тридцати рублей въ мсяцъ не проживешь, особенно если ходить пшкомъ изъ деревни въ деревню.
Но я не хочу! Не хочу!
Не хочу потому, что я изврился, потому что моя душевная подкладка истрепалась до блыхъ нитокъ.
И не это одно. Голова моя отказывается двигать моимъ чувствомъ, а неудержимой, слпой любви и жалости у меня нтъ.
Двадцать лтъ я гонялся за призраками и всаживалъ свою душу, безъ всякой оглядки и бережи, въ то, во что врилъ… И пришелъ къ полному банкротству. Чего легче: ссть въ вагонъ и похать кормить голодныхъ или описывать ихъ бду? Но чтобы это начать длать, надо опять войти въ связь съ тмъ, что признавалъ, чему служилъ, передъ чмъ преклонялся. Долгъ передъ народомъ, демократическая печаль, жизнь для высшаго добра или для добра утилитарнаго — все это когда-то двигало и направляло, но теперь стало безсильно надо мной — и я это говорю безъ стыда и безъ сокрушенія.
Вдь банкротъ — я, всю тяжесть банкротства чувствую я-же, и никто не можетъ ни разсудить меня съ жизнью, съ судьбой, съ роковымъ ‘ходомъ моего развитія’ — если употребить одну изъ ничего не разршающихъ громкихъ фразъ, — ни вознаградить, ни покарать.
Мы — рабы страстей и настроеній, но наши страсти и настроенія исходятъ изъ идей, изъ представленій, а позывы и побужденія — только окраска всего. Но двигательныхъ идей-то у меня и нтъ больше. Он накоплены въ голов въ вид скарба, гд всего найдется, но гд ничто не сохранило ни главенства, ни санкціи, ни обаянія, ни силы: руководить, освщать и согрвать.
Довольно! Завтра, посл обда, я долженъ быть на варшавской дорог.
Да, запишу еще одну подробность моей петербургской недли.
При мн одинъ умникъ, званіемъ элегическій поэтъ — вдругъ, съ звотой во всемъ своемъ сухощавомъ тл, выговорилъ брезгливо:
— Ужъ какъ надоли эти голодающіе! Просто до гадости!
И я возмутился. Я хотлъ сказать ему дерзость.
Почему? Онъ былъ откровенне меня. Вдь и мн, вроятно, надоли ‘охи’ и ‘ахи’ надъ народной бдой, коли я не желаю или не могу ни въ какой форм отозваться на нее?..

20 января.

Поздъ пришелъ вчера подъ-вечеръ и я прямо съ вокзала попалъ на крыльцо ‘Gotthard-Htel’я’, вслдъ за носильщикомъ въ картуз изъ красной кожи.
Холодно было и полутемно. Унылыя, облачныя сумерки надвинулись на высоты вокругъ озера и тянуло только въ теплую комнату.
Ее начали топить при мн. Маленькая печурка еще гудла, когда я легъ подъ огромную швейцарскую перину — и лежалъ, прислушиваясь къ замиравшимъ звукамъ корридора.
Въ одиннадцать все уже спало въ отел. Но сонъ не сходилъ на меня.
Я не могъ отдлаться отъ того факта, что это — Люцернъ, и жаллъ — зачмъ я не похалъ прямо въ Миланъ, зачмъ заботился о своемъ комфорт, о хорошей постели, вмсто дремоты всю ночь напролетъ въ захолодломъ, грохочущемъ вагон.
Мн хотлось видть снговую альпійскую природу. Во мн еще не умеръ предразсудокъ — ‘уходить въ природу’, похожій на суеврную привычку къ нкоторымъ домашнимъ или симпатическимъ средствамъ, врод ключа за спину при судорогахъ или жженой пробки отъ насморка.
Люцернъ!.. Завтра я его долженъ былъ увидать — пойти на телеграфъ. До позда останется цлыхъ два часа — и куда-же дваться, какъ не пройтись по городу?..
Люцернъ! Въ груди заныло, когда картина городка и красавца-озера, въ краскахъ и тняхъ яркаго заката, метнулась передъ моими закрытыми глазами, въ темнот комнатки, гд догорали дрова печурки. Дорога — я утромъ не удержался и попалъ на нее — идетъ мимо Schweizerhof, Htel National и курзала, а потомъ поднимается, переходитъ въ пшеходную дорожку и ведетъ къ пансіону, на самой высот.
Тамъ позналъ я — что такое слпая сила, заставляющая мужчину на-яву бредить и безумствовать. Тогда я еще не читалъ нмецкой толстой книги, на дн которой потоплено столько иллюзій… Не моихъ однхъ! Тогда еще я не догадывался, до какой степени женщина — по существу своему — чужда намъ и враждебна, не понималъ того, что между нами и ею не можетъ быть никакой прямой связи, какъ между человческимъ понятіемъ и вещью ‘въ себ’.
И это рабское и безумное состояніе называютъ блаженствомъ. Къ нему обращаются въ поэтическихъ элегіяхъ даже дряхлые старики, готовые — на краю гроба — продлывать то-же унизительное шутовство самообмана.
А все-таки у меня заныло въ груди, и я долго не могъ отогнать отъ себя картины яркаго заката надъ окружными горами Озера четырехъ кантоновъ и всего, что съ этой картиной связано въ пережитомъ фазис моей души.
И когда я утромъ, напившись кофе, въ столовой, съ неизбжнымъ липовымъ медомъ, вышелъ на улицу и взглянулъ на панораму теперь опустлаго и зябнущаго Люцерна, вчерашнее настроеніе опять овладло мною.
Въ душ холодъ и безпощадные выводы ума, не оставившаго камня на камн изъ того зданія, которое создавали страсти, обольщеніе и выдуманные принципы. А гд-то тамъ, въ корняхъ нервовъ или въ чемъ-то иномъ, ощущается все-таки трепетъ, независимый отъ нашей воли.
И меня потянуло-было вверхъ, по пшеходной дорожк, до пансіона ‘Belvd&egrave,re’. Но я не дошелъ. Никакого опредленнаго аффекта я уже не испытывалъ: ни горя, ни жалости, ни тоски, ни желанія бередить свои раны. Голова начала работать по твердо установленнымъ путямъ.
Женщина и любовь, — это одинъ изъ источниковъ моего банкротства. Они потеряли для меня даже интересъ окаменлаго тла, находимаго ученымъ въ слояхъ какой-нибудь горной породы.
Надо было побриться. Иду къ куаферу, памятному мн, на углу набережной и боковой улицы. Дверь и окна заставлены. Надпись извщаетъ, что, по случаю чьихъ-то похоронъ, заведеніе будетъ заперто до вечера.
Будь я просто суевренъ или склоненъ къ мистицизму, можно бы было увидать въ этомъ какой-то таинственный урокъ.
Въ горную снговую природу меня уже меньше тянуло, но все-таки я точно ждалъ чего-то и нетерпливо понукалъ отельнаго швейцара снести мои дорожныя вещи на вокзалъ, за цлыхъ полчаса до отхода позда.
Въ буфетной комнат нсколько группъ, англичанъ и нмцевъ, неторопливо пили утренній кофе. Ихъ лица, прически, фуражки, шляпы, накидки, весь ихъ обиходъ и разговоръ опять пахнули на меня тошной Европой туристовъ, шляньемъ съ свера на югъ и обратно, съ Бедекерами въ красномъ переплет, съ биноклями для альпійскихъ красотъ. Особенно противны такъ называемые ‘куки’, т. е. партіи туристовъ, здящихъ отъ фирмы Соок’а, за дешевую цну.
Мн случилось испытать нашествіе этихъ ордъ, нсколько лтъ назадъ, на этой же дорог, только я тогда халъ изъ Милана въ Люцернъ. На границ, въ Кьяссо, ‘куки’ разомъ ворвались въ длинный прохладный вагонъ второго класса и въ одинъ мигъ вс диваны были ими покрыты. Нанесли они съ собой безстыдное количество, якобы, ‘ручного’ багажа, огромныхъ сундуковъ, складныхъ стульевъ, палокъ, зонтиковъ, мшковъ, одялъ, кофейниковъ и чайниковъ, цлыхъ дорожныхъ кухонь.— Началось безцеремонное усаживаніе и раскладываніе, да, готовленье и питье чая, бготня по вашимъ ногамъ, идіотскій смхъ, передаванье другъ другу какихъ-то клочковъ бумаги и газетъ. Черезъ васъ лзутъ длинныя ‘миссъ’, въ нелпыхъ мужскихъ картузахъ и шинеляхъ, къ окнамъ, глазютъ, восхищаются, поднимаютъ сторы, и солнце ржетъ вамъ глаза.
Я сначала серьезно думалъ, что это странствующій циркъ. Двое молодыхъ мужчинъ — одинъ длинный, другой короткій съ кривыми ногами — то и дло пробгали изъ вагона въ вагонъ, всхъ смшили, подпрыгивали. Одинъ изъ нихъ — малорослый — разъ двадцать врывался къ намъ съ комическимъ вопросомъ:
— Have you got miss Virginia’s ombrello? (Нашли вы зонтикъ миссъ Виржиніи?) и весь вагонъ идіотски хохоталъ.
Но оказалось потомъ, что одинъ изъ клоуновъ — гидъ и распорядитель этой партіи а другой — его помощникъ.
И тогда, и десятки разъ раньше, и теперь, собираясь перезжать черезъ Альпы, съ туристами, я испытывалъ то же ненавистное чувство къ толп, какъ бы она ни была близка мн по культур. На той недл я злобно и презрительно прикасался къ нарядной и ‘образованной’ толп, приходившей въ истерическій восторгъ отъ теноровыхъ звуковъ. И она была почти сплошь своя, русская. Съ иностранцами это чувство является всегда, кто бы они ни были. Съ французами меньше, съ итальянцами также, но съ англичанами и съ нмцами въ самой сильной степени.
Прежде я лгалъ себ, не сознавался въ моемъ звриномъ чувств. Оно смнило то присданіе передъ иностранцемъ, черезъ какое и я прошелъ. Но у меня перемна наступила очень скоро.
Я и этого некультурнаго, противообщественнаго чувства не стыжусь. Правы мы (вдь такихъ русскихъ сотни) или нтъ, но такъ выходитъ, а наши ощущенія отъ насъ не зависятъ. Не знаю, что чувствуетъ англичанинъ, нмецъ, французъ, итальянецъ, когда смотритъ на насъ, слушаетъ нашу рчь или вступаетъ съ нами въ разговоръ. Я беру такія національности, у которыхъ нтъ прямыхъ политическихъ счетовъ съ нами, по крайней мр въ настоящую минуту. Можетъ быть, они мене ежатся, злятся или презрительно недоумваютъ. Въ иностранц почти всегда больше воспитанности, его школили сильне чмъ насъ. Онъ не будетъ зря давать себ поблажку и, безъ прямого повода, разстраивать себя или враждебно настраивать. И кром того, онъ, почти всегда, довольне собою, вритъ въ свое превосходство, не только передъ нашимъ братомъ, но и передъ всмъ міромъ, онъ готовъ поощрить всякаго, кто, по его понятіямъ, ведетъ себя прилично и говоритъ вещи, для него несомннныя.
Французы, на что ужъ носятся теперь съ нами, но ихъ благодушіе, ласка, утонченная вжливость — всегда подбиты чувствомъ безусловнаго превосходства.
Года четыре тому назадъ столкнулся я, за-границей, съ однимъ отставнымъ русскимъ гвардейцемъ-холостякомъ. Онъ тридцать лтъ живетъ на юг Франціи, выстроилъ себ дачку, разводитъ цвты и продаетъ ихъ въ сосднемъ модномъ курорт, бываетъ постоянно въ свт, у русскихъ и французовъ. На первыхъ порахъ его можно, пожалуй, принять за наивнаго русскаго вивера, увлеченнаго всмъ французскимъ.
Толковали мы разъ на тему о нашей близости съ французами, онъ и говоритъ:
— Знаете, когда въ какомъ-нибудь салон французъ или француженка расточаютъ любезности нашему брату, мн все представляется, что я — ученый попугай, сижу въ клтк, и этотъ мусьякъ или эта мадамъ подходитъ, чешетъ меня по голов, даетъ кусочекъ сахару и одобрительно болтаетъ: — Bonjour Coco! Tu parles franais? Pauvre Coco! Dis moi encore quelque chose! Encore! Encore!..
Я расхохотался — до такой степени это врно и ярко отвчаетъ тому, что я давнымъ давно знаю и чувствую.
Нсколько лтъ прожилъ я среди этихъ ‘естественныхъ’ друзей и союзниковъ, учился, пилъ, лъ, продлывалъ парижскіе ‘amusements’ и всякіе соціальные опыты, знавалъ много разнаго народа — и ни одинъ французъ никогда но спустился до пониманія того, что у меня было на душ, куда я шелъ, во что врилъ и во что терялъ вру, какъ относился къ нимъ, къ ихъ культур, свойствамъ ума и темперамента, кореннымъ національнымъ замашкамъ, къ тому самообману, въ которомъ они живутъ вс — отъ профессора Сорбонны и вожака любой партіи до послдняго оборванца.
Еще въ книжкахъ — въ нашемъ роман (французы открыли его заднимъ числомъ) они могутъ кое-что понять и даже оцнить на свой фасонъ, но въ простыхъ знакомыхъ, въ товарищахъ по кафе, аудиторіи и даже по политическому клубу — никогда или почти никогда!
И ихъ поощрительная любезность — это все та же болтовня съ попугаемъ:
— Pauvre Сосо!.. Tu parles franais?.. Bravo! Dis-moi encore quelque mot drle, ma vieille!
И стна стоитъ между нами и ими, какъ между нами и остальными иностранцами. Я думаю, англичанинъ или нмецъ, еще скоре обмняются съ нами итогами своей душевной жизни. Англичанинъ — развитой и бывалый — скромне и оригинальне, смле и нове во всемъ томъ, что онъ длаетъ не по своей британской рутин. Нмецъ — грубъ, въ немъ, студенчески выражаясь, всегда сидитъ ‘Knot’ — по нашему ‘хамъ’, но онъ любопытенъ и любознателенъ. Онъ будетъ васъ изучать, какъ букводъ Вагнеръ, заглянувшій въ кабинетъ Фауста въ полночь, принявъ его переговоры съ подземными силами за чтеніе вслухъ стиховъ, и ему захотлось ‘etwas profitiren’ на счетъ декламаціи.
Господи! Сколько ‘интеллигентовъ’ и просто шелопаевъ — врило, да и до сихъ поръ еще вритъ въ западъ, въ его магическое воздйствіе на русскую душу, на нашъ мозгъ и даже на нашу мышечную систему. Еслибъ собрать деньги, разъзды, зубреніе, безпутство, эстетическіе восторги, бготню за знаменитостями, за направленіями, книжками, проповдями, модой, лозунгами и словечками — весь тотъ уже вковой скарбъ нашей выучки и нашего хапанья всего, чмъ ‘заграница’ дразнитъ и дразнила насъ и прельщала — какая-бы водрузилась безобразная пирамида и съ какимъ жалкимъ основаніемъ!
Но были счастливцы — они и теперь водятся — врившіе въ то, что основаніе у этой пирамиды есть — и несокрушимое. Я имъ долго завидовалъ. Еще не дальше, какъ три недли назадъ, я столкнулся съ однимъ изъ такихъ блаженныхъ сторонниковъ казоваго европеизма. Этотъ и вс ему подобные — вчные школяры и гувернеры, неустанные продавцы общихъ мстъ, на которыхъ держится вся заграничная культурность.
Но, пускай ихъ! Не о томъ я говорю. Мн нелегче оттого, что я изврился въ заграницу. Когда-же-бы, какъ не теперь, броситься на западъ съ тмъ, чтобы никогда не возвращаться домой?
— Счастливецъ! слышалъ я припвъ всхъ моихъ сверстниковъ, когда на вопросъ: куда дете? я отвчалъ — кажется, въ Италію.
И меня коробило отъ возгласовъ этихъ господъ о невозможности жить на родин, т. е. тамъ, гд у каждаго изъ нихъ есть кровное дло, отъ ихъ выдохшагося либеральничанья, отъ ихъ тоски по ‘заграниц’.
А перенеси ихъ туда, на всегда, по доброй-ли вол, или по невол, и они — если только не вообразятъ себя пророками, вожаками всемірнаго движенія, сейчасъ-же почувствуютъ до какой степени они тамъ ‘съ боку припёка’, какъ имъ невозможно слиться съ туземцами, даже если имъ и удастся устроить свою личную судьбу, получать заработную плату, какъ простому рабочему, или гонораръ, какъ учителямъ, медикамъ, техникамъ, прикащикамъ.
Помню, съ какимъ отчаяніемъ одинъ изъ такихъ добровольныхъ бглецовъ на западъ, передлавшій себя на заграничный фасонъ, восклицалъ:
— Чувствую, что бы я не длалъ для моей партіи, хотя-бы положилъ свою голову на плаху, я вчно буду играть роль Анахарсиса Клотца, того нмца, что такъ нелпо погибъ во время террора!
Зачмъ я все это говорю здсь, самому себ? Не для того-же, чтобы безцльно ворчать на иностранцевъ, чтобы подражать тмъ русскимъ барамъ и шатунамъ, которымъ везд скверно: вс виноваты передъ ними, и каждый нмецъ, англичанинъ, французъ, итальянецъ для нихъ или ‘хамъ’, или шутъ, или дуракъ, или нахалъ.
Все это должно-бы перегорть во мн, но не перегорло. Во мн нтъ благодушнаго взгляда на западное человчество, нтъ даже здороваго равнодушія.
‘Заграница’ — нынче вдь такъ говорятъ и пишутъ — давно уже не интересуетъ и не освжаетъ меня. И дома мн нечего длать, кром заботы о куск хлба. Но кому-же нужно мое личное существованіе? Исчезни я сейчасъ, наврно и т, кто шелъ со мною когда-то въ ногу, будутъ облегчены: я давно не ихъ человкъ: для однихъ ренегатъ, для другихъ — досадный обличитель, родъ бльма на глазу.

——

— Прощай Люцернъ!— сказалъ я вполголоса, стоя на боковой галерейк горнаго вагона.
Поздъ только что тронулся и огибалъ одинъ изъ поворотовъ озера.
У меня было такое чувство, какъ будто я дйствительно прощался навсегда съ этимъ мстомъ. То, что тамъ было — умерло и не можетъ повториться, никогда и нигд.
Панорама города: дв колокольни собора, старая башня у деревяннаго моста, бульваръ набережной, пароходная пристань, высоты, гд стоитъ пансіонъ ‘Belvd&egrave,re’ — прошла мимо меня и точно говорила:
‘Ты и самъ живой мертвецъ. Для тебя только и существуетъ прошлое. Будущаго у тебя нтъ!’
Имя ‘Люцернъ’, отдавшись въ моемъ мозгу, вызвало воспоминаніе, связанное съ нимъ. Мы сидимъ въ садик, подъ огромнымъ каштаномъ въ цвту, и я читаю вслухъ ‘Люцернъ’ Толстого. Тогда я вибрировалъ съ каждымъ словомъ этой вещи. Я чувствовалъ, что былъ-бы способенъ пережить то, что пережилъ авторъ, и также по славянски протестовать противъ закорузлаго бездушія западныхъ джентльменовъ.
Вроятно, и теперь я про себя заклеймилъ-бы ‘презрнныхъ англійскихъ торгашей’ или какихъ-бы то ни было иностранцевъ, но никакъ-бы не проявилъ этого. Къ чему? Пятнадцать лтъ назадъ все мое существо трепетало отъ потребности слиться душой съ другимъ существомъ, отъ вры въ святое дло пропаганды человчныхъ и освободительныхъ идей. ‘Развиватель’ сидлъ во мн и служилъ ширмами для мужчины по двадцать шестому году, впервые захваченному женской прелестью.
И что вышло изъ этого развивательства? Боже мой, Боже мой!
— Прощай Люцернъ!— еще разъ прошепталъ я и быстро отошелъ отъ окна.
Въ отдленіи вагона для некурящихъ помстилась — кром меня — семья нмцевъ, судя по выговору, изъ Берлина или изъ восточной Пруссіи: мужъ, лтъ подъ пятьдесятъ, небольшого роста, лысенькій, франтоватый, нчто врод магазинщика или мнялы, жена его — вроятно вторая, блондинка подъ тридцать, рослая, съ дтскимъ хорошенькимъ лицомъ, съ тономъ благовоспитанной, недальней, бюргерской двицы. И при нихъ, молодой человкъ, упитанный, въ англійской фуражк и клтчатомъ сыот, очень похожій лицомъ на пожилого, какъ-бы его меньшой братъ, но скоре сынъ отъ перваго брака, судя по его тону съ дамою.
Они въ первый разъ хали на Ривьеру, въ Ментонъ и Ниццу, на время карнавала.
Дорожные восторги нмцевъ еще несносне, чмъ у англичанъ. Нмецъ — ‘вчный провинціалъ’, говоритъ гд-то авторъ ‘Съ того берега’. Но этого недостаточно. Какъ туристъ, онъ мене нахаленъ и себялюбивъ, чмъ англичанинъ или американецъ, за то — тошенъ своей жадностью къ впечатлніямъ и безконечнымъ разговоромъ о томъ, что онъ видитъ, и что его ждетъ, и куда онъ детъ, и въ какомъ отел остановится, и въ которомъ часу и на какой станціи станетъ обдать.
Вещный разговоръ захватилъ все западное культурное человчество. Отъ него можно съума сойти, если слушать, изо-дня въ день, болтовню иностранцевъ въ вагонахъ, казино, театрахъ, кафе, на прогулкахъ и въ гостиныхъ. Вещи и мелкія ощущенія царятъ безусловно
въ этой сорочьей трескотн и будутъ царить все сильне и сильне, вплоть до какой-нибудь всесвтной катастрофы.
Да и на нее я не надюсь.
Зимняя природа С.-Готтарда была для меня впередъ изгажена этими прусскими бюргерами. Я ждалъ ее, зная, что они не дадутъ уйти въ нее.
Такъ и случилось.
Что за величіе, что за красота въ тхъ ущельяхъ, гд ели стоятъ въ саван и отвсныя скалы искрятся отъ снговыхъ покрововъ, а по бокамъ заледенлые потоки переливаются въ лучахъ холоднаго благо солнца! Сюда, въ эти пріюты безмолвной смерти, надо идти всмъ такимъ, кто, какъ я, уже ‘не ждетъ отъ жизни ничего’ — и не на словахъ только, не для красиваго стиха, но кому ‘не жаль прошлаго’, потому что оно такъ безплодно и унизительно прошло и вернуть его нельзя.
Одинъ поворотъ дороги, на самыхъ крутыхъ высотахъ, за полчаса до стоянки, передъ большимъ тунелемъ въ двадцать минутъ, захватилъ меня неожиданно и властно. Внизу зіяла снжная отхлань и обрывы скалъ были покрыты длинными сталактитами льда. Солнце не заходило въ эту щель и — глядя въ нее, сердце сжималось отъ жуткаго чувства ничтожества своего ‘я’, и что-то тянуло туда, въ эту холодную плащаницу.
— Prachtvoll!— раздались около меня картавые возгласы.— Imposant!.. Gttlich!
Colossal schneidig!..— добавилъ молодой блондинъ и въ сочетаніи этихъ словъ я узналъ одтаго вояжеромъ прусскаго офицера или юнкера.
Эти восторги отпугнули меня и я сидлъ въ своемъ углу, не глядя ни вправо, ни влво. Все человческое, въ лиц моихъ шумныхъ бюргеровъ, длалось на этихъ высотахъ невыносимымъ по своей ненужности и пошлости.
Но вдь люди-же пробили эти десятки подземныхъ ходовъ! Разв смерть того инженера, который довелъ эту работу циклоповъ, не искупаетъ одна — безобразнаго и возмутительнаго трепанья по свту милліоновъ двуногихъ?
Вопросъ немного пристыдилъ меня и успокоилъ. И опять картина обрывовъ привлекла меня. Я подбжалъ къ окну галерейки и жадно ушелъ взглядомъ.
Среди блой пелены съ переливами холоднаго свта дерзко торчалъ камень, точно выкрашенный въ темношоколадный мраморъ, слегка посыпанный снгомъ.
Большими буквами стояло на немъ: Chocolat Menier.
И это сдлали люди!..

23 января.

Квадратная уютная комнатка моего нумера въ Htel d`Europe, на Корсо, теплая и веселая, ярко освщена электрической лампочкой посредин потолка.
Прежде, прозжая Миланомъ, я всегда останавливался въ одной изъ плохенькихъ гостинницъ, около самаго вокзала. Но на этотъ разъ мн захотлось быть въ центр города, хотя я захалъ всего на два дня.
Говорю ‘всего на два дня’, точно будто я распредлилъ свою поздку по днямъ, и мн нельзя удлить на Миланъ ни однимъ днемъ больше, точно будто я ду съ цлью и по опредленному плану, какъ та прусская семья, что отправляется въ первый разъ на Ривьеру, въ Ментонъ, Ниццу и Каннъ, или ‘Канны’, какъ нынче франтовато печатаютъ русскія газеты въ корреспонденціяхъ и депешахъ… И я ду, кажется, туда же, гд потепле, а можетъ быть попаду въ Римъ, или Неаполь, или на островъ Корфу, или на островъ Майорку.
Не все-ли это равно!
Моему дешевенькому и довольно гаденькому отельчику около самаго вокзала измнилъ я и вотъ еще почему, въ послдній разъ меня тамъ захватило кислое ненастье и я адски протосковалъ цлый день въ Милан, шлялся по галере Виктора-Эмануила и, не зная, какъ набить день — разъ пять прохался отъ собора домой по желзно-конной… Уже тогда я ощущалъ острую обиду и душевное убожество иностранца въ город, гд ему все извстно, все, интересное для туриста, а знакомствъ и предметовъ спеціальнаго изученія нтъ, или ихъ въ одинъ моментъ не создашь. Кинулся я — въ который разъ — смотрть на ‘Чену’ Леонардо-да-Винчи. Но въ запущенной и казарменной трапез, гд фреска занимаетъ заднюю стну, была такая петербургская мгла, что я только проглядлъ вс глаза, силясь найти то выраженіе на лик Іисуса, которое я отыскалъ не въ первый мой приходъ, а кажется въ третій — я конечно больше пяти разъ прозжалъ Миланомъ — и считалъ какимъ-то откровеніемъ, если не своей собственной находкой.
И вотъ сегодня, гуляя по Соборной площади — день стоялъ холодный, но яркій — равнодушно переходя взглядомъ по лсу мраморныхъ башенокъ и кружеву пролетовъ — я боялся хать смотрть на ‘Вечерю’… Вдругъ, какъ опять не найду того выраженія?..
Или семейство прусскихъ бюргеровъ очутится позади меня, на стульяхъ, и картавый голосъ блондина рзнетъ:
— Colossal-schneidig!
‘А музеи Брера’? выскочило у меня въ мозгу, совершенно неожиданно.
Музей ‘Brera’!.. Я бывалъ тамъ. Всего разъ — очень давно, т. е. въ первый мой проздъ Миланомъ, больше пятнадцати лтъ тому назадъ. Тогда я — какъ и семья прусскихъ бюргеровъ — по Бедекеру, довольно старательно продлывалъ достопримчательности всхъ крупныхъ городовъ Европы. Насмшливые парижане прозвали это упражненіе: ‘travailler dans les monuments’.
Музей Брера остался въ моей памяти — какъ нчто весьма смутное. Большое тяжелое зданіе, кажется съ внутреннимъ atrium. Много холодныхъ залъ съ старо-итальянской византійщиной. Врядъ-ли я и продлалъ вс эти залы. Вроятно — ушелъ, не дойдя до послдней — съ болью въ затылк и приливомъ скуки.
Я, еще тогда, позналъ, что у нашего поколнія нтъ жилки эстетическихъ восторговъ. Т — старички.— въ сороковыхъ годахъ и раньше — врили въ искусство, даже и тогда, когда бывали захвачены волной общественной и политической жизни, попадая на западъ. Стоитъ только перечесть ихъ печатныя письма изъ Германіи, Франціи, изъ Рима, Неаполя, изъ Испаніи. Для нихъ искусство было культомъ.
До сихъ поръ помню, какъ одинъ изъ этихъ старичковъ — большой гршникъ и сластолюбецъ, по моему, мелкая и фальшивая душенка — попавъ на эту зарубку, сталъ намъ — тогда молодымъ людямъ — разсказывать, до какихъ они, съ другимъ эстетикомъ, доходили восторговъ передъ картинами.
— Вдругъ, идемъ по собору — и въ углу, въ полусвт, находимъ, нежданно-негаданно, мадонну… Мурильевскую, батенька, настоящую, пропущенную нашимъ учителемъ нмцемъ Куглеромъ. И оба бухъ передъ нею!.. И очутились на седьмомъ неб отъ восторга.
Нужды нтъ! Они трепетали, искренно, всмъ сердцемъ, или только во мозговому увлеченію, по контагію переимчивости — это все равно.
Нтъ, они не врали, когда нкоторые увряли насъ, что весь Парижъ, со всей его исторіей, вковой борьбою за свободу и человческую личность — сводится для нихъ къ Лувру и музею Клюнй, когда, съ выраженіемъ иллюминатовъ, восторгались ‘божественной линіей спины’ у Венеры Милосской, или абрисомъ головы Юноны на вилл Людовидзи, или геніальнымъ взмахомъ рзца того, кто изваялъ скифа, припавшаго къ земл, въ капитолійской стату.
Всего и не перечтешь!
Для нихъ Римъ, какъ громадный саркофагъ творческой красоты цлыхъ тысячелтій — остался священнымъ мстомъ, источникомъ все новыхъ, неизсякаемыхъ восторговъ.
И каждый изъ нихъ — на одр смерти — желалъ-бы быть перенесеннымъ въ храмъ св. Петра, чтобы, въ послдній разъ поглядть на ‘Преображеніе’ Рафаэля, или въ ту залу Лувра, гд виситъ ‘Зачатіе’ Мурильо, или въ Амстердамскій музей — постоять передъ ‘Ночнымъ дозоромъ’ Рембрандта, или прикоснуться въ Ватикан, Капитоліи, или въ круглой зал Флорентійскихъ Уффицій къ античному тлу.
Одинъ изъ нихъ — и уже не диллетантъ, не чувственникъ, а ученый, весь погруженный въ пыльную старину всякой византійщины, и настоящей, и нашей подражательно московской — до того проникся осязаніемъ античныхъ формъ, что говорилъ безъ хвастовства, съ скромной усмшкой сортировщика:
— Накиньте на статую или обломокъ простыню и дайте мн пройтись рукой по мрамору — я безошибочно скажу антикъ это или нтъ. Если антикъ, то подъ рукой — точно трепетъ живого тла.
Это не дается иначе, какъ цлой жизнью, потраченной на изученіе прекраснаго и любованіе имъ.
У насъ — въ масс — ничего подобнаго не было и нтъ. Мы тоже ходили по музеямъ, но безъ всякаго внутренняго позыва, безъ ихъ вры и ихъ неугомоннаго порыва къ красот. Намъ ихъ восторги и тонкости анализа экспрессіи — особливо насчетъ Мадонны Сикстинской — казались часто или дланными, или жалкими по своему диллетантству и ограниченности.
Когда я нашелъ выраженіе въ лиц Іисуса, на ‘Вечер’ Леонарда-да-Винчи? Когда жизнь уже потрепала меня, какихъ-нибудь два-три года назадъ. Но и это было отвтомъ на мое душевное состояніе, а не созерцательнымъ порывомъ восторга, не преклоненіемъ передъ геніальнымъ искусствомъ мастера.
Брера — на столько смутно вспомнилось мн, что я не зналъ хорошенько, въ какой части Милана находится музей.
Отъ собора идутъ вс конки. Я спросилъ у одного кондуктора, какую карету взять, и черезъ четверть часа входилъ во дворъ. Я его сейчасъ узналъ, вспомнилъ даже куда идти — въ галерею — по лстниц, къ двери, гд золотыми буквами написано Ршасоіеса.
Не съ особеннымъ удовольствіемъ опустилъ я франкъ въ турникетъ у входа въ галерею. Теперь, слышно, и въ Ватикан собираютъ франки. Плата небольшая, но зачмъ я опустилъ этотъ франкъ?.. Чтобы куда-нибудь дваться до обда?
И съ первой-же залы особое уныніе ходьбы по музеямъ овладло мною. Все та же итальянская византійщина запестрла по стнамъ. Запрестольныя иконы старыхъ флорентинскихъ и другихъ мастеровъ, Мадонны, святые, папы въ тіарахъ, неизбжный св. Севастьянъ, пронзенный стрлами…
Передъ одной картиной я остановился. Почему? Не знаю. Это было изображеніе Христа, заушаемаго у Пилата — работы Луки Синьорелли — крупное имя для любителей и знатоковъ искусства. Меня, и не въ первый уже разъ, забавляла и утшала свобода, съ какой старые мастера производили свои наивные анахронизмы. Имъ точно никакого не было дла до эпохи, ея обычаевъ, костюмовъ, до историческаго правдоподобія. А между тмъ — здсь и тамъ — проглядываетъ стараніе: что-то схватить, представить это схоже съ библейскимъ или евангельскимъ текстомъ.
Вотъ и въ этой картин Синьорелли Христосъ и воины еще кое-какъ могутъ напоминать іудеевъ временъ Пилата, или, по меньшей мр, не смшатъ своей несообразностью съ эпохой. Но направо, на первомъ план, яркимъ пятномъ мечется въ глаза зрителя молодецъ прямо изъ эпохи самого художника, какой-нибудь кавалеръ или ландскнехтъ въ красномъ трико.
И ничего! Знатокъ объяснитъ вамъ, что эта картина — ‘чудеснаго стиля’ и драгоцнна именно своей наивностью. И, по своему, онъ будетъ правъ.
Ни души постителей, кром меня. Служители въ форменныхъ картузахъ зваютъ, сидя на жесткихъ стульяхъ. Я миную десятки ликовъ съ золотыми внчиками и нападаю на чудесный портретъ работы Тинторетто. Жизнь пахнула на меня, понятная, не требующая эрудиціи, безъ всякаго символизма, таже, что и сегодня я могу схватить, на лицахъ птальянцевъ, въ церкви, на улиц, въ ресторан, въ этомъ самомъ музе.
И тотчасъ посл Тинторетто почему-то — я ходилъ безъ каталога — останавливаюсь передъ картиной, въ небольшой свтлой комнат, гд, въ лвомъ углу какой-то хмураго вида немолодой уже мужчина что-то копируетъ.
Это было ‘Обрученіе Маріи’ Рафаэля. Смотрю, напрягаюсь, вспоминаю все рафаэлевское, что видалъ въ галереяхъ и цервахъ Европы, отъ Петербурга до Рима включительно, и невольная усмшка поводитъ губы: все т-же блондинки, съ кроткой безцвтностью облика, и на одно лицо, и та-же наивная условность посадокъ, костюма, обстановки, перспективы, пейзажа, съ храмомъ въ глубин, въ которомъ столько-же еврейскаго, сколько и въ типахъ женщинъ и въ цвт ихъ кудельныхъ волосъ.
Хмурый мужчина копировалъ не картину Рафаэля, а что-то другое, лве отъ нея.
Я подошелъ. Онъ сидлъ передъ картиной страннаго вида, но я сразу понялъ, что это Мадонна съ младенцемъ, написаннымъ рядомъ съ горшкомъ цвтовъ. Мадонна, разумется, въ костюм эпохи, въ которой жилъ художникъ, приблизительно въ первой половин шестнадцатаго вка. Младенецъ — совсмъ голый. Цвтки растенія въ горшк я узналъ. Въ мое дтство ихъ въ помщичьихъ садахъ звали ‘кавалерскія шпоры’. Они темно-синіе, съ тонкими завитками.
Позади Мадонны и младенца идетъ трельяжъ съ рзко написанными листьями на темномъ фон.
Копирующій показался мн не итальянцемъ — черты лица грубоватыя и неправильныя, голубые, унылые глаза, русые, сдющіе волосы и такая-же борода. Одтъ въ сильно поношенную визитку. На голов пыльная, поярковая шляпа.
По всмъ признакамъ — горюнъ, промышляющій копіями на заказъ.
— Чья это работа? спросилъ я его по-французски, не желая ему мшать и наклоняться къ картин, гд имя мастера было вырзано внизу, на рам.
— Луііни, ученика Леонардо, — отвтилъ онъ мн свободно, акцентъ у него былъ скоре нмецкій.
— И почему этотъ горшокъ цвтовъ у младенца?
Онъ кисловато усмхнулся.
— Цвтокъ имлъ символическое значеніе. Но лицо Мадонны замчательно по письму и экспрессіи. Картина считается шедевромъ Луііни, этого лучшаго ученика Леонардо, — повторилъ онъ съ особымъ удареніемъ на слов Леонардо.
— Леонардо-да-Винчи? переспросилъ я.
— Да, Леонардо-да-Винчи — истово выговорилъ онъ и поглядлъ на меня вбокъ, какъ-бы желая этимъ сказать: ‘какой-же другой Леонардо можетъ быть въ живописи?’
Я поблагодарилъ его наклоненіемъ головы и мой взглядъ, слдя за направленіемъ его муштабеля, остановился на чемъ-то бловатомъ, подальше, на той-же стн.
Это былъ листокъ съ одной головой, въ рам.
Что-то близкое, точно любимое, родное лицо мелькнуло передо мною. Я подбжалъ и вскрикнулъ, обращаясь, на половину, къ художнику:
— Да это голова Христа изъ ‘Тайной вечери’ Леонардо-да-Винчи?
Тотъ опять усмхнулся своимъ поблеклымъ ртомъ.
— Совершенно врно. Это самый главный этюдъ — жемчужина, музея Брера.
И онъ разсказалъ мн исторію открытія этого этюда, нарисованнаго на толстой бумаг, на половину съденной годами — мломъ, нсколькихъ цвтовъ.
— Oui, — повторилъ онъ, точно смакуя свои слова, — c’est fait la craie.
Значитъ, въ первый мой обзоръ Бреры я не дошелъ до этой ‘жемчужины’, хотя и бродилъ по заламъ съ Бедекеромъ въ рук.
Мн стало стыдно, щеки мои зардлись. Но стыдъ сейчасъ же прошелъ. Лицо притягивало меня. Оно было въ общемъ такое-же, какъ на фреск ‘Вёчери’… То и не то. Носъ опредленне, тоньше и придаетъ всему облику нсколько иной типъ.
Тамъ, на фреск, въ положеніи головы, въ губахъ есть что-то глубоко грустное, какъ-бы обиженное и вмст кроткое. Тутъ, на эскиз, нтъ этой личной ноты, а что-то боле высокое: Искупитель знаетъ, что ему предстоитъ, и предсказывая ученикамъ, какъ одинъ изъ нихъ предастъ его, Онъ уже не можетъ волноваться ничмъ земнымъ и человческимъ. Онъ все понялъ и все простилъ: грядущій конецъ — искупленіе всего.
Не знаю, сколько протекло минутъ, а я все стоялъ передъ изъденнымъ листкомъ и не могъ оторваться.
Но не глубина творческаго замысла захватила меня, а то, что этотъ листокъ вызвалъ во мн. ‘Открытая’ мною когда-то духовная красота лика, на фреск ‘Вечери’, слилась съ чмъ-то еще, что я нашелъ въ эскиз.
Ликъ этотъ точно говорилъ мн:
‘И ты наканун конца своего. Зачмъ-же въ теб еще копошатся недобрыя чувства? Неужели ты еще не свелъ своихъ счетовъ съ личной судьбой, съ людьми и тмъ временемъ, когда теб привелось жить, страдать, безумствовать и мыслить? Правъ ты или нтъ, виноваты другіе передъ тобою или не виноваты — конецъ все искупляетъ и нтъ въ мір ни одного земного существа, способнаго быть и судьей, и подсудимымъ. Смирись! Нтъ въ теб больше силъ оставаться въ живыхъ — не помогай злу, если добро для тебя недостижимо’.
Никакого небеснаго голоса я не слыхалъ. Я не мистикъ и галлюцинацій у меня никогда не бывало, но я прослушалъ все это въ себ и изъ себя. Говорила это моя измученная и мятежная душа, жаждущая вчнаго покоя… или перехода въ нчто…

24 января.

Зачмъ собственно остановился я въ Милан? Не для музея-же Бреры! И отдыхать мн не хотлось — ночь я спалъ въ Люцерн и могъ отправиться въ тотъ-же вечеръ въ Геную и дальше.
Сколько лтъ я достаточно равнодушенъ къ театру, къ опер, вообще къ зрлищамъ.
Дорогой, подъзжая къ Милану я почему-то вдругъ вспомнилъ, что мн никогда не удавалось попасть въ самый знаменитый оперный театръ Италіи, въ Скалу, или, какъ онъ форменно называется: ‘Teatro alla Scala’. Кажется, въ первый мой пріздъ сюда — я ходилъ осматривать, днемъ, залу и ‘кустодъ’ водилъ меня, съ фонаремъ, по всему зданію.
Но вечеромъ, на спектакл не бывалъ. Въ Италіи это весьма легко можетъ случиться. Скала открыта только въ карнавалъ или на святой. Прізжайте въ другое время — нтъ представленій.
А теперь карнавалъ. Я наврно разсчитывалъ на спектакль — какой — новую оперу или заигранную, съ первыми сюжетами или съ второстепенными — мн было безразлично, только-бы не пришлось платить безобразную цну за кресло. Въ Италіи дерутъ, зачастую, по двадцати пяти франковъ за кресло, хотя-бы и въ заднихъ рядахъ, считая съ правомъ входа. Это нелпое, на нашъ взглядъ, ingresso прибавлено къ плат за мсто.
Я даже не полюбопытствовалъ узнать, по газетамъ, что идетъ, и увидалъ афишу только у самой кассы — и заплатилъ всего восемь или десять франковъ.
Даже заглавіе оперы я рискую переврать — какое-то нмецкое или швейцарское имя. И пли все какіе-то совсмъ мн неизвстные пвцы и пвицы. Сидлъ я въ партер — на дв трети пустомъ. Въ ложахъ тоже изрядная пустота. Зала огромная, но ничего не нашелъ я въ ней неожиданнаго и роскошнаго, посл хотя-бы залы московскаго Большого театра. Публика равнодушная, плохо слушающая. Видно было, что этотъ спектакль — затычка. Черезъ день долженъ былъ идти, въ первый разъ въ этомъ сезон, ‘Отелло’ Верди, съ самимъ Таманьо.
На сцен убивалась какая-то тирольская двушка, по имени, кажется, Нелли — хорошо не помню, довольно ординарно запутывалась какая-то любовная исторія въ альпійской обстановк, сотни разъ виднной. Вроятно, это опера какого-нибудь новаго, молодого композитора. Вроятно и то, что онъ, когда ее писалъ, то не чувствовалъ досаднаго противорчія между стилемъ музыки и текста и тмъ, что это могло быть на самомъ дл, особливо для тхъ, кто, какъ я, живалъ по долгу среди швейцарскихъ, австрійскихъ и даже баварскихъ горцевъ.
Фальшь оперной игры додлывала остальное. И никогда еще вся вздорная условность зрлищъ, съ притязаніемъ на серьезное искусство, такъ не подавляла меня, какъ сегодня вечеромъ. Да еще этотъ запоздалый итальянскій обычай: сажать суфлера безъ будки, прямо передъ капельмейстеромъ, по ту сторону оркестра, съ тетрадью, между двумя лампами… Есть-ли возможность, хоть на минуту, сохранить иллюзію?!..
И сколько стоятъ эти зати денегъ, труда, хлопотъ, подкуповъ, рекламы, вымогательствъ всякаго рода, вплоть до обязательной продажности начинающихъ пвицъ! И какой скукой ветъ отъ публики, которая только изрдка отъ виртоузнаго пнія приходитъ въ волненіе. Какая это мертвечина, какой самообманъ, когда перейдешь за рубежъ извстныхъ лтъ, а все еще остаешься въ званіи зрителя или слушателя, обязаннаго своими франками и рублями поддерживать этотъ разорительный и выдохшійся видъ спорта.
Посл оперы — въ цлыхъ четыре акта — на афиш стоялъ еще балетъ, въ шесть большихъ картинъ — чисто по-итальянски.
Заглавіе я тоже не запомнилъ, хоть смотрлъ его два часа назадъ. Балетъ — изъ египетской жизни. Но сюжетъ тутъ не при чемъ. Все дло, кром ‘батмановъ’ и пируэтовъ первой балерины, блондинки съ толстымъ лицомъ — въ дерзко-чувственномъ воздйствіи массъ, въ цлыхъ волнахъ обнаженнаго тла. Тюникъ въ Италіи давно уже нтъ никакихъ на кордебалет. До такого-же градуса дошли и въ Париж, въ фееріяхъ. Но здсь у кордебалета гораздо больше темперамента.
Сидлъ я, смотрлъ цлый часъ и безповоротный итогъ зашевелился во мн… Женщина, какъ предметъ чувственнаго волненія, больше не существуетъ для меня. Мн не было даже жутко отъ черезчуръ плотской выставки этихъ свжихъ, гибкихъ миланскихъ двченокъ, нанятыхъ для того, чтобы тшить инстинкты хлыщеватыхъ мужчинъ партера. Ни гадко, ни забавно, ни весело, ни молодо,— никакого ощущенія, кром ужасной пестроты передъ глазами отъ замысловатыхъ пирамидъ и громадныхъ веровъ изъ женскаго тла, съ гирляндами, втвями, шарфами, блестящими шарами. Что-то чуждое, утомительное для нервовъ, почти варварское, дикое, похожее на то ощущеніе, какое дали мн разъ танцы босоногихъ и полуобнаженныхъ баядерокъ съ острова Явы въ кафе на послдней парижской выставк.
Ничего!.. И мн всего сорокъ, лтъ!
Завтра ду туда же, куда и семья нмцевъ, и рискую услыхать еще разъ отъ упитаннаго пруссака: Colossal-schneidig!
Почему туда, а не въ Неаполь? Разв это не все равно? Ближе и наврно тепле…

27 января.

Переодвшись, я поднялся на нолъгоры и слъ на площадк, откуда видна вся бухта и вся скала, гд наверху ютится княжеское гнздо. Фонари въ нсколько рядовъ шли по гор и внизу, въ слободк. Тамъ я помстился за семь франковъ въ сутки, въ первомъ попавшемся недорогомъ пансіончик.
Было довольно холодно для этого пункта Ривьеры. Нарождающаяся луна выглядывала изъ-за крышъ тхъ домовъ, что стоятъ на верху, надъ станціей желзной дороги. Звзды искрились и мигали. Мимо меня рдко-рдко промелькнетъ темная фигура, сверху или снизу, торопится въ казино спустить свой послдній пятифранковикъ. Или медленно, со скрипомъ тяжелыхъ сапоговъ, пройдетъ полицейскій, въ короткой мантиль.
Мн казалось страннымъ и новымъ то спокойствіе, какое я ощущалъ во всемъ тл и въ голов.
Неужели, нсколько часовъ передъ тмъ, по дорог изъ Генуи сюда я былъ на одинъ волосъ отъ ‘перехода въ небытіе?’
Ничего бы не было въ этомъ удивительнаго само по себ. Желзная дорога, столкновеніе двухъ поздовъ или просто сходъ съ рельсовъ…
Помню, лтъ больше пятнадцати тому назадъ, въ первую мою поздку по Италіи, въ первый разъ въ моей жизни я испыталъ крушеніе: курьерскій поздъ съ двумя локомотивами шелъ по совершенно плоской поверхности, только справа и слва виднлись горы, по дорог изъ Рима въ Неаполь. Кажется, я это разсказалъ тогда въ корреспонденціи. Солнце свтило также, какъ и вчера, и также опускалось къ закату. Въ вагон сидли со мною два чудака: англичанинъ съ больными ногами, пожилой, и такой же, какъ я тогда, молодой американецъ, оба большіе меломаны. Они наслушались въ Париж разныхъ комическихъ оперъ,— Миньона была тогда еще очень модной,— напвали аріи и хоры, смялись, смолкали и опять начинали напвать и подбадривать другъ друга напоминаніями и вопросами.
Вдругъ — толчокъ, другой — еще сильне, и мы стали. Я выглянулъ въ окно и увидалъ одинъ изъ паровозовъ на боку, дымъ и огонь. Нашъ вагонъ былъ третій по счету отъ послдняго изъ локомотивовъ.
Никакой оторопи я не испыталъ. Больного англичанина такъ передернуло, что онъ сначала совсмъ обомллъ, а потомъ ползъ за гофманскими каплями въ свой дорожный сакъ.
И впослдствіи я убждался, что голова моя, въ минуты опасности. вообще когда случится что-нибудь чрезвычайное, очень быстро вступаетъ въ свои права, точно будто у меня натура чисто разсудочная, а не аффективная, какой всегда была до сихъ поръ.
Паровозъ на боку, поздъ стоитъ — ясно, что опасность уже миновала. Я, съ американцемъ, выскочилъ на полотно. А рядомъ, изъ оконъ нашего вагона и дальше изъ остальныхъ вагоновъ раздавались крики и плачъ пассажирокъ. Он бросали свои мшки и чемоданчики прямо въ грязь, совершенно безсмысленно.
И когда я, подойдя поближе къ локомотиву, спросилъ у какого-то пассажира итальянца: что стало съ машинистомъ, онъ мн отвтилъ всего одно слово:
— Ucciso!
На другой сторон полотна, изъ-подъ паровоза, виднлась почернвшая, опаленная голова и часть туловища, въ синей блуз, раздавленнаго страшнымъ грузомъ.
Такъ могъ погибнуть и я, и вс мы. Но погибъ только машинистъ перваго паровоза, легшаго на правый бокъ.
И вышло это отъ одной развинтившейся гайки въ шпалахъ.
Тогда мн только что минуло двадцать четыре года. Я пылалъ идеями. Меня тянули и туда и сюда порывы и влеченія, я мнилъ, что призванъ на совершеніе подвиговъ. Жадность къ долголтію была бы тогда и понятна, и допустима.
Но я ни на секунду не ужаснулся отъ мысли, что вмсто почернлаго трупа машиниста могъ лежать мой трупъ.
А сегодня?
Я слъ въ Гену въ отдленіе вагона для некурящихъ и сначала халъ одинъ.
Это одиночество и несносный тупой мигрень въ правомъ виск съ первыхъ же минутъ стали втягивать меня все въ ту же мглу неотвязчивыхъ уколовъ, не совсти, но другого ‘мохнатаго’ звря — бездушной и нелпой пустоты и сознанія своего ничтожества, своего безповоротнаго банкротства и нелпаго доживанія.
Я уже готовъ былъ перейти къ курильщикамъ, только бы мн не сидть одному.
На маленькой станціи входитъ пассажиръ съ котомкой, видомъ мастеровой или самый мелкій комми, или служитель въ буфет, впрочемъ сносно одтый: въ короткую визитку, съ измятымъ фуляромъ на ше, маленькаго роста, очень испитой, глаза впалые, недобрые, шершавая бородка, пониже лваго уха шрамъ.
Вошелъ тихохонько, слъ въ уголъ, наискосокъ отъ меня.
Я принялъ его за итальянца: волосы черные и носъ острый, къ низу загнутый.
Ничего въ немъ не замчалъ я страшнаго или особенно непріятнаго. Только глаза бгали и какъ-то все въ бокъ оглядывались. Онъ досталъ изъ кармана измятый листокъ газеты, но читалъ невнимательно и часто высовывался въ окно.
Со мною были дорожный мшокъ, чемоданчикъ и связка палокъ и зонтиковъ въ плед. Они лежали въ стк, надъ сидньемъ. Въ боковомъ карман — бумажникъ съ двумя билетами въ сто франковъ и нсколько золотыхъ въ портмонэ. На груди я вожу замшевый мшокъ. Тамъ лежали три перевода, vue, взатые въ Петербург, на нсколько тысячъ франковъ.
Читать мн не хотлось. Поздъ качало справа влво — и это укачиваніе стало наводить на меня сонъ.
Безпрестанно мы ныряли въ туннели, но отъ солнца я опустилъ темномалиновую шерстяную штору и въ вагон стоялъ все время полусвтъ.
Я задремалъ и когда вдругъ очнулся, должно быть отъ шума — вагонъ опять ухнулъ въ туннель — то увидалъ противъ себя моего спутника.
Онъ нагнулся ко мн и его глаза пристально и злобно вглядывались въ меня.
Это меня удивило. Я подался впередъ и хотлъ его даже спросить, что ему нужно — какъ онъ самъ откинулся назадъ и, чрезъ нсколько секундъ, откочевалъ въ свой уголъ.
Сначала смутное безпокойство закралось въ меня. Черезъ минуту вспомнилъ я, совершенно пассивно, про убійство, случившееся два года передъ тмъ и на этой самой дорог и, кажется, въ нсколькихъ десяткахъ верстъ отъ мстности, гд мы прозжали.
Изъ Генуи халъ молодой человкъ, сынъ консула, швейцарецъ, съ маленькимъ чемоданомъ. Съ нимъ сидли еще двое: молодой мужчина и женщина. Ночью, въ длинномъ туннел — мы должны были скоро дохать до него — эти два пассажира напали на него, соннаго, и стали колоть ножами. Онъ отчаянно защищался. Они покончили съ нимъ, выкинули и трупъ, и ограбленный чемоданъ на полотно дороги — и до сихъ поръ ихъ не отыскали.
Убійцы думали, вроятно, что онъ халъ играть, а на немъ было какихъ-то сто франковъ.
И оба пассажира имли видъ порядочныхъ людей! Одна русская барыня, хавшая рядомъ въ отдленіи того-же вагона, подробно описала ихъ наружность. Ни она, ни другіе пассажиры, сидвшіе за стной, въ слдующемъ отдленіи, ничего не слыхали. Убійство произошло въ тунел, и въ одну, въ дв минуты. Въ стнкахъ итальянскихъ вагоновъ не продлано оконцевъ, какъ во французскихъ, и отъ грома позда, попавшаго въ тунель, нтъ возможности что-либо слышать.
Все это заиграло у меня въ голов.
И я почувствовалъ, уже не въ первый разъ въ послдніе годы: до какой степени въ настоящую эпоху, и на запад гораздо сильне, чмъ въ Россіи, потеряно всякое довріе у людей другъ къ другу, только что они очутятся, съ глазу на глазъ, въ обстановк, удобной для преступныхъ замысловъ.
Что-же въ этомъ удивительнаго?
Какой-то ‘Джекъ-потрошитель’ до сихъ поръ безнаказанно, съ дьявольскимъ или безумнымъ нахальствомъ, производитъ свои опыты, гд не знаешь, отъ чего больше содрагаться: отъ садизма или отъ послдняго предла осатанлости и злобы въ человк, который за что-то мститъ всему человчеству или издвается надъ его законами и моралью.
Ужъ что-же говорить о богачахъ, о сытыхъ буржуа, возбуждающихъ хищническія возмездія и аппетиты у пролетаріевъ! Несчастныя проститутки, полунищія, жалкія рабыни, настоящія паріи среди культурнаго общества, воображающаго, что оно живетъ по правиламъ человчности, т-то и длаются мишенью зврскихъ и подлыхъ преступленій. Ихъ ржутъ и обдираютъ, посл того, какъ удовлетворятъ своимъ животнымъ позывамъ.
Безопасности нигд нтъ и быть не можетъ!
Я, сидя въ своемъ углу, незамтно, но пристально оглядлъ своего спутника. Онъ смотрлъ въ открытое окно.
Его фигура показалась мн черезъ-чуръ мизерной. Онъ былъ на цлую голову ниже меня, худъ, костлявъ, болзненнаго вида.
Но у меня не было съ собой револьвера. Я никогда не запасался имъ, ни въ какихъ поздкахъ и путешествіяхъ пшкомъ, ни въ Россіи, ни заграницей, даже при переходахъ черезъ пустынныя мста.
Мн стало немного совстно. Я какъ будто испугался. И вмст съ тмъ я испытывалъ непріятное чувство отъ сознанія, что вотъ до чего нынче дошло: мужчина, въ мои лта, здоровый, сильный — и тотъ сейчасъ-же начинаетъ подозрвать пассажира, какъ только останется вдвоемъ и по дорог есть туннели.
Я закрылъ глаза, и притворяясь спящимъ, ушелъ въ свой уголъ. Показалось мн, когда я прислонился вискомъ къ жесткой подушк, обитой волосяной матеріей, что странный запахъ коснулся моего обонянія. Не сразу я узналъ, какой это запахъ, и отъ закрытыхъ глазъ сталъ опять дремать. Этимъ путемъ я какъ-бы хотлъ отогнать отъ себя тревожныя мысли, которыя, положительно, обижали и стыдили меня.
Трусость презираю я больше, чмъ какой-угодно видъ порочности. И въ ушахъ моихъ, какъ только я подумаю объ этомъ, всегда зазвучатъ слова одного гршника,— онъ уже покойникъ, — русскаго даровитаго и сильнаго человка, любившаго повторять:
— Хуже нтъ ничего трусости!.. Отъ нея идетъ всякое зло и всякое паденіе!
И опять рзкій грохотъ туннеля заставилъ меня очнуться. У меня въ голов точно туманъ. Но я сдлалъ надъ собою усиліе и понялъ все. Къ моему рту приложена вата съ хлороформомъ и одна рука крпко держитъ, а другая рука у меня на плеч.
Я встряхнулся, опустилъ ноги, отбросилъ руку, державшую вату, и увидалъ: какъ тщедушный пассажиръ, въ мерцаніи плохой масляной лампы, сначала опшилъ, но тотчасъ-же бросился на меня и сталъ меня душить, прижимая опять вату съ хлороформомъ къ моему рту.
Поздъ грохоталъ въ тунели уже боле минуты. Кричать было безполезно.
Началась рукопашная схватка. У него, наврно, былъ ножъ или револьверъ, но онъ по усплъ его выхватить. Я его держалъ за об руки и отпихивалъ въ дальній отъ меня уголъ.
Онъ карабкался отчаянно. Но я сейчасъ-же почуялъ, хоть и отуманенный хлороформомъ, что я его сильне и если мн удастся его повалить, то я продержу его до слдующей станціи,— если нужно, сяду на него.
Выбившись изъ силъ, онъ упалъ на спину и я его скрутилъ и надвинулся на него всмъ туловищемъ.
Поздъ вышелъ изъ туннеля.
Грабитель сталъ молить меня о пощад и заговорилъ не по-итальянски, а по-французски. Я услыхалъ, что онъ увріеръ, маляръ, уже третью недлю безъ работы, здилъ попытать счастья въ Геную, возвращался безъ копйки, въ отчаяніи задумалъ обобрать перваго попавшагося буржуа, клялся, что, кром хлороформа, ни на немъ, ни въ его мшк нтъ ни револьвера, ни даже перочиннаго ножа. Со слезами, съ всхлипываніями хотлъ онъ меня разжалобить тмъ, что онъ еще совсмъ молодъ, что онъ не профессіональный преступникъ, что искушеніе пришло въ первый разъ, отъ невыносимой неудачи, отъ перспективы таскаться отъ патрона къ патрону, слыша везд отказы, отъ стыда превратиться въ поденьщика, въ ‘homme de peine’, когда онъ — человкъ съ талантомъ и въ немъ душа артиста, когда онъ можетъ писать и картины, а принужденъ расписывать потолки и наружныя стны лавокъ, носить позорную для него кличку ‘vitrier’.
Поздъ рзко затормазили и я не усплъ хорошенько опомниться отъ возбужденія и все еще держалъ его подъ собою, когда дверь съ шумомъ распахнулась и показался кондукторъ, кому-то отворившій, и крикнулъ:
— Che csa?
Я всталъ и прежде чмъ раскрылъ ротъ, увріеръ началъ кричать по-французски, съ примсью ломаныхъ итальянскихъ словъ, что я съума сошелъ, что онъ не думалъ покушаться на мою жизнь и даже на мои деньги.
Собралась кучка пассажировъ. Показались и трехъугольныя шляпы двухъ карабинеровъ.
Нахальство негодяя, только что молившаго о пощад, заставило меня заявить въ чемъ дло. Запахъ хлороформа былъ слишкомъ ощутимъ. Его сейчасъ обыскали, нашли пузырекъ, вату, ножъ и какой-то инструментъ для отмычки замковъ. Никому и въ голову не пришло подозрніе, что не онъ, а я покушался на него. Я показалъ и свой паспортъ. У него не нашлось никакого вида.
Пассажиры были такъ возбуждены, что чуть не кинулись на него, и безъ карабинеровъ ему-бы не сдобровать. Сейчасъ-же сказалась и теперешняя нелюбовь къ французамъ, когда узнали, что онъ французъ.
— Tutti ladri!..— крикнулъ кто-то въ толп.
Изъ-за меня мы простояли лишнихъ десять минутъ и въ ближайшемъ городк я долженъ былъ давать показаніе полицейскому чиновнику и остаться для этого до слдующаго позда.
Уже тогда меня разобрало недовольство на самого себя, хотя я формально ни въ чемъ не былъ виноватъ. Зачмъ я обличилъ этого мизерабля?.. Его будутъ судить, да еще меня безпокоить. Я было и хотлъ замять дло, но итальянскій чиновникъ далъ на меня окрикъ, внушилъ мн, что зря такое дло нельзя поднимать: или я оклеветалъ пассажира, или я правду говорилъ. Но клеветы тутъ нтъ, противъ него вс улики: хлороформъ, вата, ножъ, отмычка. А въ уголовныя дла частные люди не могутъ вмшиваться.
— И хотя онъ выдаетъ себя за француза, съ особой злорадной миной кончилъ чиновникъ, но его судить будемъ мы, итальянцы. Надо очистить дорогу отъ этой иностранной сволочи.
Отъ меня отобрали показаніе, куда я ду и откуда меня вызвать, когда понадобится для слдствія и суда, хотли даже и сегодня попридержать, но я горячо сталъ настаивать на томъ, что мн необходимо еще сегодня быть во Франціи.
Арестованный все время ругалъ меня клеветникомъ и психопатомъ и поводилъ глазами съ неукротимой злобой.
Ощущеніе было самое гнусное и я себя срамилъ за весь этотъ ненужный и скандальный переполохъ.

——

И сидя на площадк, въ десятомъ часу того-же вечера, я опять устыдился своего поведенія и спрашивалъ себя: почему-же я такъ испугался въ вагон, когда почувствовалъ, что ко рту моему приложена вата съ хлороформомъ и меня хотятъ усыпить, почему я кинулся на того мизерабля, скрутилъ его и предалъ въ руки правосудія?
Почему?
Вдь этотъ мизерабль только подслушалъ стонъ моей души и хотлъ помочь мн, безъ боли, безъ сознанія, безъ унизительныхъ колебаній и оттяжекъ уйти изъ ‘бытія’. Вдь еслибъ онъ усыпилъ меня до состоянія летаргіи, да еще всадилъ бы мн въ горло пожъ, который везъ въ дорожномъ мшк, разв я проснулся-бы?
Что-же заговорило во мн и заставило защищаться? Все то же чувство сохраненія жизненной идеи, все та же безумная и безсмысленная, чисто собачья преданность своему ‘я’. Стало быть оно — это ‘я’ — не желало не то что добровольнаго, а даже насильственнаго конца. Это ясно!
Иначе одной сотой секунды достаточно было-бы, для сознанія, чтобы сдлать, про себя, такой выводъ:
‘Меня хотятъ извести, безъ боли! Какое благодяніе!’
И я лежалъ-бы недвижимо и далъ-бы себя усыпить, какъ даютъ усыплять въ операціонныхъ залахъ клиникъ и госпиталей.
Такъ вотъ нтъ-же!.. И неподавимое чувство удачи, почти радости охватило меня тогда, когда я увидалъ, что справлюсь съ жидкимъ увріеромъ, что избгъ смертной опасности.
Правда, эта радость длилась только нсколько секундъ, а потомъ, и у чиновника, производившаго дознаніе, и дальше, всю дорогу, и на вышк, два часа назадъ, и теперь, въ комнат, гд я, черезъ нсколько минутъ, буду засыпать,— меня гложетъ жалость и къ тому, кого посадили за меня въ тюрьму, и еще большая жалость къ самому себ за то, что слпая воля житъ не дала мн принять отъ неудачника-грабителя избавленіе отъ бытія.

1 февраля.

Сижу въ углу въ одной изъ двухъ крайнихъ залъ, недавно отдланныхъ, на угловомъ диван, смотрю на игорный столъ съ ‘Trente et quarante’ и слышу, среди общаго молчанія, оклики крупье и несмолкаемый звукъ золотыхъ монетъ.
Вонъ — десятки женщинъ — и свжихъ, и намазанныхъ, одтыхъ кто богато, кто небрежно. Одн скучились у продолговатаго стола, другія бродятъ по зал или присаживаются на диваны.
Стна, по ту сторону стола, надъ дверью — вся расписана al fresco извстнымъ парижскимъ художникомъ, въ строгомъ стил. По средин лсного пейзажа полулежитъ обнаженная женщина.
Стиль залы выдержанъ: чудесный стеклянный потолокъ съ расписанными vitraux, обшивка стнъ, отдлка оконъ… Сколько таланта, вкуса, мастерства — и все это на деньги пяти частей свта, посылающихъ сюда сливки общества вмст съ его поддонками. И сливки, и поддонки, безъ малйшаго намека на отводъ или маскировку, предаются самой гнусной и безумной изъ страстей.
Входи съ утра, получай даровой билетъ и спускай все.
Сюда приходятъ дамы и молодыя двушки — невсты — изъ высшаго общества, безбородые юноши, сановники, принцы крови, матери и отцы, старики. Здсь — ни у кого — ни стыда, ни совсти…
Эти не новыя и совершенно безполезныя мысли и обличенія не могутъ не приходить тому, кто самъ не играетъ и никогда не зналъ страсти къ игр. Не въ первый разъ попадалъ я въ казино… Но вчера озабоченная, хмурая, канцелярская сутолока всхъ залъ — казалась мн еще безсмысленне и пошле, чмъ когда-либо.
Будь я присяжный наблюдатель — романистъ или жанровый живописецъ — я и тогда-бы не сталъ всматриваться въ физіономіи и посадки игроковъ и игрицъ, а еслибъ и занялся этимъ, то черезъ пять минутъ ощутилъ-бы только скуку и полнйшее равнодушіе къ двуногому стаду, такъ беззастнчиво выказывающему свое убожество.
— Интересно!— восклицаютъ обыкновенно т, кто не бывалъ здсь.
Интересно? Какой вздоръ! Само по себ — ни крошки. Зрлище, какъ зрлище — самое ординарное и тоскливое, хуже плохой витрины въ любой лавк и гораздо мене занимательное, чмъ та кукольная комедія для дтей, которую безплатно предлагаютъ, на террас, подъ самыми окнами казино, къ тремъ часамъ.
Одно есть въ этомъ зрлищ. Оно позволяетъ длать досужіе выводы о культурномъ человчеств, о порок и добродтели, объ общественной и частной нравственности. Но и это все давнымъ-давно перебрали и переживали, на разные лады, моралисты всякихъ лагерей и покроевъ.
Жизнь сильне всего этого! Страсти безусловно владютъ всми: умными и глупыми, тонкими джентльменами и звроподобными каторжниками.
Заведите сотни такихъ притоновъ — во всхъ городахъ Европы — и они будутъ всегда наживаться, и вся Европа даже не проиграетъ въ масс, потому что будетъ работать или воровать за тмъ только, чтобы бросать билеты, золотые и пятифранковики на зеленое сукно, разграфленное на ‘простые’ шансы и числа.
И такъ будетъ — до конца жизни нашей планеты.
По крайней мр, таково мое убжденіе.
Продолжаю сидть на сафьянномъ диван,— на воздухъ мн еще не хотлось — и думать или лучше разбирать свое отношеніе къ этой сытой и нарядной толп, гд собранъ сокъ ‘руководящихъ классовъ’ двухъ полушарій.
Неужели я не чувствую къ ней даже подобія того, что называютъ ‘любовью’?!.. Не жалость, не состраданіе — я и этого не чувствую, а любовь въ чистомъ вид, ту любовь, которую мыслители и проповдники ставятъ цлью нашей жизни, альфой и омегой всего сущаго?
Нтъ! Не чувствую!
Да и какъ можетъ человкъ, даже и не въ моемъ настроеніи — любить эту или какую-бы то ни было толпу, въ цломъ? Чмъ она въ состояніи привлечь его? Что она способна вызвать въ немъ самоотверженнаго и сочувственнаго?
Толпа везд толпа — что бы она ни длала: играетъ она, или развратничаетъ, производитъ безпорядки, дерется на войн, или доходитъ до припадковъ фанатизма — мыслящій человкъ не въ силахъ любить ее.
Просто, такъ, по влеченію своей натуры.
На это есть избранники или уроды, иллюминаты, пророки, люди съ гипертрофіей чувства, какъ бываетъ гипертрофія тлеснаго сердца, вслдствіе порока всей кровеносной системы.
Нельзя любить ни эту, ни какую-бы то ни было толпу, нельзя любить и отвлеченнаго, собирательнаго человка, потому что такого человка нтъ и онъ — созданіе нашей обобщающей способности. Къ такому созданію вы можете привязаться, но это уже — форма вашего себялюбія, а не любовь къ двуногому одного съ вами зоологическаго вида или къ собранію такихъ двуногихъ, каковы-бы они ни были: герои, праведники, мерзавцы, злоди, шелопаи, красавцы, уроды…
А попробовалъ-бы я выбрать кого изъ этой толпы, предающейся на моихъ глазахъ самой гнусной и разрушительной страсти, и разобрать его по ниточкамъ — можетъ-быть я ощутилъ-бы къ нему жалость, или интересъ, какъ къ курьезному психическому субъекту. Но и въ томъ, и въ другомъ случа — любовь не при чемъ. Кто возбуждаетъ въ васъ жалость, того вы считаете ниже себя, стало быть, онъ для васъ — только мрило вашего достоинства, вашей личности. Если-же онъ васъ заинтересуетъ, то опять-таки какъ предметъ вашей мозговой работы. Это будетъ диллетанство, или серьезный умственный интересъ, но не любовь, которая можетъ одухотворять и человка самаго ограниченнаго, почти идіота.
Въ глаза мои дерзко мечется одинъ скромный и несомннный фактъ, изъ ста человкъ, мужчинъ и женщинъ, кто-бы они ни были, по уму, образованію, общественной роли, порядочности — восемьдесятъ, а можетъ и девяносто пять — пустите ихъ сюда — будутъ играть: одни изъ жадности, другіе — и такихъ дв трети — изъ задорнаго самолюбія, изъ нелпаго чувства суетной борьбы съ удачей, т. е. изъ самыхъ низменныхъ и себялюбивыхъ побужденій.
Только въ десяти процентахъ, и то я не увренъ, разумъ или простое благоразуміе возьметъ верхъ. Да и въ нихъ, какъ и во мн, быть можетъ не разумъ явится господиномъ, а просто отсутствіе темперамента, усталость, полное равнодушіе ко всему земному, старчество тла или духа…
Стало-быть?…
Какже тутъ любить человчество, когда самый блестящій и обезпеченный его слой выказываетъ такое торжество низменныхъ инстинктовъ, какого гнушались-бы собаки. Это не парадоксъ! Собака кидается на кость, потому что она голодна. Она способна играть, играя, пожалуй и куснетъ, какъ слдуетъ. Но у ней нтъ такой страсти, какъ игра въ деньги, уничтожающей всякія другія чувства. Тотъ, кого она любитъ, т. е. человкъ, будетъ для нея выше лакомаго куска, полового влеченія, выше всего!
Да и она любитъ одно существо, а человчества она не знаетъ.
Доживая свои послдніе дни, я боле, чмъ когда-нибудь невысокаго мннія о своей собственной особ. Однако, я не могу отршиться отъ привычки мрить все на аршинъ достоинствъ и недостатковъ, добра и зла, и вн этихъ категорій человкъ для меня ничто. Нтъ въ немъ такихъ свойствъ, которыя я считаю самъ недостижимыми, онъ для меня или чуждъ, или противенъ, и отдльно, и въ масс, если мною не владетъ страсть.
И я такъ и умру, не извдавъ этой чистой, безусловной любви къ человку, для которой нтъ ни зла, ни добра, ни паденія, ни вины, ни возмездія..
У кого изъ тхъ, съ кмъ я встрчался въ жизни, она есть? Я не знаю.
А между тмъ, мозгомъ и даже такъ называемымъ сердцемъ, я признаю возможность безкорыстнаго стремленія… Да, къ иде, къ познанію истины, къ чему-то, стоящему надъ нами, но не къ тмъ двуногимъ, что толкутся передо мной у игорнаго стола, и не къ тмъ сотнямъ милліоновъ, что кряхтятъ и ноютъ, или зврски наслаждаются на нашей планет. Зачмъ мн желать для нихъ прогресса и благоденствія, когда я знаю фактически, неопровержимо, что они свои наработанныя или даровыя деньги бросятъ въ печь самыхъ жалкихъ и безсмысленныхъ страстей?..
— Мое почтеніе!— прогудлъ старчески-жидкій голосъ, заставившій меня поднять голову.
Мн протягивалъ свою влажную руку соотечественникъ, мой сосдъ по корридору, изъ нашего пансіона.
Мы съ нимъ знакомы четвертый день. Онъ завтракаетъ за табль д’отомъ, но не обдаетъ, проводя свое время за игрой, съ двнадцати до вечера.
Это петербургскій отставной чиновникъ, дохлый, бритый, дурно пахнущій, весь искривленный, ходитъ и въ теплые, солнечные дни въ старой бекеш съ облзлымъ бобромъ. Ему лтъ подъ шестьдесятъ, а можетъ-быть и больше. Онъ весь лысъ и беззубъ. Его ротъ сложился въ неизмнную гнилую усмшку.
Мн разсказывали другіе жильцы, что онъ каждую зиму проводитъ здсь, пріхалъ, кажется, поправляться отъ воспаленія легкихъ, но сталъ поигрывать и живетъ на рулетку, а пенсію откладываетъ.
По всмъ статьямъ онъ скряга, изъ самыхъ мелкихъ.
— Поработали?— спросилъ я его терминомъ записныхъ игроковъ.
— Хе, хе… Сегодня не особенно… Воздухъ нехорошъ въ залахъ, хе, хе!.. Сидлъ больше въ читальн.
— Но на свой пай заполучили?
— Да, три пьесы дали.
На его жаргон ‘пьеса’ — пятифранковая монета, на золото онъ боится играть. Другіе русаки говорятъ вмсто ‘пятифранковикъ’ — ‘пятакъ’.
— Вамъ и довольно?
Въ моихъ вопросахъ, противъ желанія, сквозила пренебрежительная брезгливость. А онъ очень щепетиленъ и обидчивъ… Кажется, чиномъ онъ дйствительный статскій.
— Замчательная игра была въ первой зал, направо… Двадцать семь разъ вышли красные… Это очень рдко, очень…
— Что-же вы не ставили?
— Я наверху сидлъ. Мн говорили…
И весь съежился. Его фамилія — Скипа, а я его, про себя, зову по-московски ‘скнипа’. Это къ нему гораздо больше идетъ.
Говорить съ нимъ было не о чемъ. Я всталъ и простился.
— А вы — филозофъ?.. Не играете?
— Филозофъ — повторилъ я и прошелъ всми залами, ни на что не глядя.
Филозофъ! То есть, по его опредленію — пустйшая личность, нелпый и ненужный шатунъ: здоровъ, не играетъ!..
Зачмъ-же торчитъ здсь? Зачмъ?

6 февраля.

Въ нашемъ пансіончик — собраніе отбросковъ и обглодковъ общества разныхъ національностей.
Во первыхъ ‘Скнипа’. Онъ занимаетъ крошечную комнатку и не топитъ, изъ скупости, вроятно, и не обдаетъ, а довольствуется завтракомъ въ одиннадцать часовъ — часъ всхъ игроковъ.
Потомъ старикъ, французъ, сдой, бородатый, съ южнымъ акцентомъ, что-то врод бывшаго пвца или хориста. Онъ только стъ дома и пропадаетъ цлыми днями. Если ему дадутъ дв ‘пьесы’ — онъ длается ужасно шуменъ, кричитъ на весь отельчикъ, разсказываетъ про удары и серіи, шагаетъ по корридорамъ и лстницамъ, поетъ дребезжащимъ баритономъ съ остаткомъ brio и сентиментальными интонаціями. Это — самый жизнерадостный изъ всхъ.
Есть еще два хмурыхъ, тоже очень старыхъ поляка. Эти записные игроки и говорятъ только между собою. Хозяйка увряетъ, что оба они ‘d’une tr&egrave,s vieille noblesse’… На меня взглядываютъ изъ подлобья, французское произношеніе плохое, смотрятъ мелкими помщиками.
Такая же пара — нмцевъ, изъ которыхъ одинъ, для безопасности, выдаетъ себя за американца. Это игроки прижимистые, воображающіе, что они длаютъ гешефтъ и подкузьмятъ рулетку, т. е. поживши здсь недли три, вернутся по тому-же круговому дешевому билету куда-нибудь въ Кассель или Бранденбургъ, и създятъ даромъ, а можетъ и привезутъ штукъ двадцать луидоровъ. Дальше они нейдутъ въ своихъ мечтаніяхъ. Оба коренастые, жирные, съ лицами берлинскихъ извощиковъ или лондинеровъ. Каждое утро я слышу но мраморнымъ ступенямъ лстницъ ихъ скрипучія, лакейскія подошвы и ихъ разговоръ и смхъ, грубо-самодовольный или раздраженный, такъ знакомый намъ, русскимъ, такъ намъ прівшійся везд, на всякихъ дорогахъ, станціяхъ, во всхъ нмецкихъ кнельпахъ, конкахъ и омнибусахъ.
Рядомъ со мною живетъ такой же нелпый экземпляръ, какъ и я, не играетъ и цлыми днями сидитъ въ своей комнат, у открытаго окна и тоже не топитъ. Отъ него, черезъ дверь, тянетъ ко мн холодный и сырой воздухъ и постоянный, сильный запахъ камфоры, и днемъ, и ночью, всегда… Онъ, длинный какъ жердь, французикъ, блокурый, тихій, съ ничтожнымъ лицомъ и картавымъ говоромъ парижскаго комми или чиновника.
Спрашиваю хозяйку: почему онъ такъ приверженъ къ камфор?
— Monsieur, il se rasp aille.
Онъ лечится, значитъ, по метод когда-то знаменитаго Распайля, принимаетъ камфору внутрь и производитъ, и утромъ, и на ночь, какія-то продолжительныя обливанія.
Хозяйка объяснила мн, что этотъ ‘jeune homme’ непомрно вытянулся и страдаетъ нервной слабостью и анеміей, почему и сидитъ весь день у открытаго окна, иначе его начинаетъ душить, но что онъ совсмъ не чахоточный.
Стало быть, у него есть хоть какая нибудь причина торчать здсь, а не въ душномъ бюро, въ Париж, гд ему грозила сухотка. У меня и этого нтъ.
Но какое бездльное и невозмутимо-животное существованіе! Молодой человкъ, на видъ совсмъ даже не болзненный, цлые дни ровно ничего не длаетъ. Ни природа его не привлекаетъ, ни книги, ни мужчины, ни женщины. Обмывается, глотаетъ камфору, посвищетъ, промурлычетъ какой нибудь устарлый мотивъ изъ оперы ‘Марта’ или изъ ‘Фауста’, сидитъ у окна и смотритъ внизъ, на нашу пустую улицу.
И сколько въ этомъ безпробудномъ пережевываніи жизни, на ренту, есть чисто французскаго. Ни англичане, ни нмцы не способны на такое прозябаніе. А французъ изъ-за того только и работаетъ, чтобы ему, какъ можно раньше, превратиться въ мелкаго рантье и сидть днями на бульвар съ стаканомъ желтоватой бурды, со своимъ противнымъ абсентомъ.
Хоть бы мой сосдъ декламировалъ вслухъ, или пригласилъ бы пріятеля, или завелъ бы самый невинный флёртъ! Ничего! Только воняетъ камфорой и отравляетъ воздухъ моей комнаты.
А напротивъ живутъ дв англичанки. ‘Я думалъ, что вс такія уже сошли въ могилу вмст съ романами Диккенса.
Нтъ, еще водятся. Об записныя игрицы. Одна, вдова, проиграла хорошее состояніе, впала почти въ нищету, бросила дтей, разстроила здоровье до того, что можетъ переваривать только парное молоко, и живетъ на акварели, которыя у нея покупаютъ ея земляки, страшная, лысая, грязная, въ обтрепанномъ халат и въ пыльной, смшной шляп, она бродитъ иногда но тротуару или запирается и рисуетъ.
Другая, дверь въ дверь, черезъ корридоръ, старая два, но моложе, съ трясущейся головой, съ глазами на выкатъ. Когда плетется наверхъ играть, то однется старательно, почти франтовато, но у себя ходитъ въ опоркахъ и въ красной фланелевой кофт и занимаетъ комнату, служившую прежде кухней, гд плита, сама готовитъ себ, стъ на какой-то плошк, спитъ посреди всякаго хлама, въ нечистот и запущеніи, говоритъ съ акцентомъ лондонскихъ предмстій, выговоромъ извощиковъ, полисменовъ, торговокъ и кухарокъ, а даетъ здсь уроки англійскаго языка, и все что заработаетъ, несетъ наверхъ.
Вотъ среди какихъ образчиковъ человчества я живу!..
Но если-бъ вс эти ‘оглашенные’ — такъ вдь выражается нашъ народъ — могли заглянуть въ мою душу, они бы возгордились и ощутили бы ко мн пренебрежительную жалость.
У каждаго изъ нихъ есть внутри пружинка, управляющая ихъ существомъ: страсть или желаніе удержаться въ живыхъ. И полубезумная англичанка, пачкающая акварели и мой долговязый парижанинъ, провонявшій камфорой — одного подбора. Въ нихъ нтъ раздвоеній. Они знаютъ, изъ-за чего они бьются: одна — изъ-за сладострастія игры, другой — изъ того, чтобы отдалить отъ себя неизлечимый недугъ или холодящій призракъ смерти.
А я?..
Но къ чему эти вопросы? Въ нихъ я еще рабъ все той-же безплодной замашки: постоянно резюмировать, возиться съ собою, придавать важное значеніе тому, что ежесекундно бороздитъ мой мозгъ. Точно будто и вся-то такъ называемая дйствительность не есть только явленіе, т. е. продуктъ нашей преходящей чувственности.
Время и пространство не существуютъ сами по себ: въ это я увровалъ, когда одоллъ старую и знаменитую книгу кенигсберскаго чудака, сидвшаго надъ ней десятки лтъ.
За это я ему признателенъ. Онъ первый отучилъ меня отъ иллюзій и дтскихъ грезъ, но онъ же выдлилъ и волю, какъ первоначало всего, и позволилъ тому, другому нмцу, отъ котораго, полвка спустя, столько головъ, и моя въ ихъ числ, отравились, выдумать борьбу двухъ началъ и между ихъ жерновами измолоть въ муку наши мутящіяся души, вливъ въ нихъ ядъ безумно-притязательной погони за счастьемъ и отрицанія цли и смысла жизни, съ ея безплоднымъ зломъ и страданіемъ.
А мы сами поусердствовали, чтобы и практически, судьбой личной жизни, подкрпить безпощадные выводы этого второго ехиднаго нмца, сдлать изъ себя его роковыя жертвы, неизлечимыхъ субъектовъ его госпиталя.
Да, всякіе вопросы смшны и безплодны.
Пружина моя лопнула или близка къ тому. Я это чувствую, въ каждый мигъ, какъ только отршусь немного отъ того, что тло мое воспринимаетъ извн, а сильне всего утромъ, просыпаясь, и въ часы безсонницы.
Когда настанетъ послдній часъ, подгнившій на дерев плодъ свалится на землю.
Я это знаю, и остаюсь здсь. На сколько времени? Не все-ли равно?.. Не думаю, что только до послдняго франка въ моемъ портмонэ… Этого недостаточно.
Будь во мн хоть одна десятая такого хотнья жить и предаваться какому-нибудь позыву, какъ у моей сосдки англичанки, съ трясущейся головой, я бы нашелъ заработокъ и здсь, или ухалъ бы туда, откуда можно писать, о всякомъ модномъ вздор, въ газетахъ, журналахъ и получать за это гонораръ.
Но здсь животная жизнь ничмъ не нарушается, никакой борьбой. Климатъ — самый мягкій на всемъ материк, холода прекратились, дождя нтъ, полное одиночество… Коли не ходить и за табль д’отъ, или не подниматься наверхъ, въ казино — въ теченіи сутокъ можно не проронить больше десятка словъ. Никто не встртится, ни откуда не придетъ письма, ни къ кому не нужно идти, ни о чемъ хлопотать.
Та первоначальная и всесильная воля, которая приведетъ-де каждое существо, а потомъ и всю жизнь къ уничтоженію — можетъ, на полномъ простор подтачивать чувственную пружинку ‘воспріятій’ и довести мое я до самоуничтоженія — какъ ей угодно, въ пять секундъ или въ пять недль.
Но я теперь ближе къ развязк, чмъ когда-либо. Ужъ конечно ближе, чмъ былъ въ ту минуту, когда мизерабль хотлъ усыпить меня хлороформомъ!
Если изъ Италіи по этому длу будетъ мн запросъ — я не откликнусь. Да я и адресъ-то далъ совсмъ другой.

8 февраля.

Нтъ! Видно еще не пришелъ мой часъ.
Луна стояла высоко, круглая и золотистая и трепетала въ глубин неба. Свжая ночь, полная свта и запаховъ южныхъ породъ: кактуса, перцоваго дерева, эвкалиптуса и герани — окутывала меня дрожаніемъ эфира.
Наверху, въ саду, гд и днемъ мало гуляющихъ — я добрелъ по дорожк, густо обставленной кустами, до выступа въ скал, отдланнаго бастіономъ.
Тутъ я сталъ, у самаго парапета, и оглянулся.
Ни души. Справа — я сначала стоялъ спиной къ заливу — берегъ, гд — все въ огняхъ выступаетъ зданіе казино съ его башнями и рядомъ оконъ и фонарей на двухъ террасахъ. Но съ моего поста его не было видно. Одно только море съ игрой чешуи, переливающихся въ лунномъ свт. Позади — тоже море и мягкій прибой сонной волны у подножія утеса, ритмически поднимался и опускался. Противъ меня, надъ темной зеленью деревьевъ, идущихъ въ гору — длинное желтоватое зданіе — монастырь и школа ‘Визитантинокъ’ — уже охваченное сномъ. Спалъ и городокъ — когда-то феодальное разбойничье гнздо — съ его узкими, какъ корридоры, улицами, пустынной эспланадой и дворцомъ, гд на башн только что. пробило десять.
Парапетъ выступа не высокъ — не выше аршина.
Я заглянулъ внизъ… Если соскочить на камень съ маленькой площадки, которую дйствіемъ подземнаго огня выпятило на цлый метръ, и ринуться съ размаху, то непремнно опишешь дугу и упадешь въ воду. Наврно тутъ глубоко — скала должна идти внизъ, подъ водой, почти отвсно, какъ и на другомъ обрыв, подальше, гд высится круглый бастіонъ, позади дворцоваго палисадника. Геологическое расположеніе тоже — я достаточно наблюдалъ все это въ послднюю недлю. Съ того бастіона было-бы еще лучше. Но туда не пускаютъ публику.
Я прислъ на парапетъ. Эта чудесная ночь, съ ея серебромъ, зыбью моря, бездоннымъ моремъ и сильными испареніями тропическихъ кустовъ и деревьевъ заставляла биться сердце. Къ вискамъ пріятно приливало. По щекамъ и по затылку порхала ночная свжесть.
Все въ моемъ тл было бодро, и возбужденно. И голова работала изумительно ясно и опредленно. Выводы вытекали одинъ изъ другого, точно кто ихъ диктовалъ или писалъ на доск, какъ теорему.
Безповоротно и логично выходило, что продолжать эту нить дней и ночей въ званіи какого-то клиническаго наблюдателя — нелпо. Жизнь изжита. Вры нтъ… Идеала нтъ… Животныя страсти изсякли. Высшія страсти также. Он безъ идейнаго толчка немыслимы, въ такой натур, какъ моя, для которой необходимъ зарядъ, а ея дло только производить взрывъ.
Листки моей послдней тетради, съ первыхъ дней моей послдней поздки — достаточно наполнены итогами. Это — моя исповдь, правда никому не завщанная. Въ ней нтъ торжественнаго или слезливаго прощанія съ жизнью. Къ чему? Да и кому она достанется? Полежитъ въ полицейской кордегардіи или попадетъ въ канцелярію консула — и черезъ два-три года пойдетъ на растопку камина.
И такъ мн сдлалось пріятно отъ сознанія, что я совершу послдній актъ воли въ прекрасной обстановк, среди тишины, не оставлю безобразнаго трупа, ни крови, никакихъ вещественныхъ доказательствъ. Только хорошенько раскачнуться, спрыгнуть на выступъ утеса и ринуться внизъ.
И слдъ простылъ! Это, конечно, лучше, чмъ опыты лондонскихъ бднягъ, бросавшихся съ самаго верха колонны, на Трафальгаръ-сквэр.
Еще разъ свсился я съ парапета — и невольно заглядлся на колеръ горной породы, съ ея выпуклостями, полосами и пятнами. Но я себя поймалъ на ненужномъ диллетантств. Вдь если-бы красота природы — ея эффекты и неожиданности — владли мною до сихъ поръ, какъ художникомъ или созерцателемъ, я бы не забрался на этотъ бастіонъ съ такимъ назойливымъ и безповоротнымъ ршеніемъ воли!
Но я не торопился. Я зналъ, я былъ убжденъ въ томъ, что когда захочу — то влзу на парапетъ, перескочу на выдавшуюся глыбу — оттуда, сдлавъ самое сильное напряженіе мышцъ (я когда-то ловко перескакивалъ черезъ кожанную ‘лошадь’ гимнастическихъ залъ) полечу, внизъ головой, въ морскую глубь.
Это состояніе — самое сладкое, какое когда-либо я испытывалъ, слаще обладанія безумно любимой женщиной, слаще сознанія, что вы приносите величайшую жертву во имя идеи.
То все иметъ предметомъ что-нибудь вншнее, реальное или мысленное. А тутъ-только свое ‘я’, одно чистое сознаніе того, что выполняешь высшій актъ, гд сила послдняго мозгового вывода заставляетъ тло ршаться на опытъ самоистребленія.
И это состояніе длилось не меньше пяти минутъ… Можетъ быть и больше.
Я еще разъ оглянулся, но прежде чмъ вскочить на парапетъ, я — по какому-то, совершенно не сознанному желанію — свсилъ ноги — и застылъ такъ, еще на нкоторое время.
Никакого страха въ этотъ предпослдній мигъ не ощущалъ я, ни малйшаго замиранія сердца, прилива или отлива крови… Руки не дрожали, я ихъ опустилъ очень свободно на колни. Глаза ушли въ море. Луна еще поднялась и игра ея свта въ зыби привлекала меня.
Могла-бы, невольно, закрасться въ душу жалость, чисто-эстетическаго свойства… Уходить изъ жизни среди такой чудесной картины…
Нтъ! Утверждаю, что ничего подобнаго не почувствовалъ я.
И вдругъ, слва, меня окликнули по-русски:
— Добраго здоровья!
Острое побужденіе кинуться сейчасъ-же — зажглось въ мозгу, какъ электрическая искра — и сказалось досадой, злобнымъ сокращеніемъ всего существа моего. Кровь прилила къ голов.
Я долженъ былъ сдлать рзкое движеніе и оглянуться.
— Добраго здоровья!— повторила фигура, стоявшая слва, у самаго парапета.
Не въ одно мгновеніе вспомнилъ я, хотя еще смутно, кто это.
— Не узнаете?
Голосъ я узналъ, а потомъ и всего человка.
И до сихъ поръ не знаю, какъ его фамилія.
Два дня назадъ я, съ газетой въ рукахъ, искалъ мста подъ навсомъ Caf de Paris и хотлъ спросить себ стаканъ холоднаго американскаго грога.
Мстъ не было. Въ углубленіи, у окна, сидлъ одинъ за столикомъ и допивалъ чай господинъ, еще молодой на видъ, русый, въ темныхъ выпуклыхъ очкахъ, въ свтломъ пальто и что-то отмчалъ на тхъ разлинованныхъ листахъ, которые продаются здсь, для завзятыхъ игроковъ.
— Не угодно-ли?..— спросилъ онъ меня по-русски и приподнялъ шляпу съ ласковой игрой въ глазахъ.
Я поблагодарилъ и прислъ. Онъ перекинулся со мной нсколькими словами и, минуты черезъ три, удалился ‘работать’, какъ и онъ выразился, кореннымъ терминомъ мучениковъ рулетки.
— А почему вы знали, что я русскій?— усплъ я его спросить.
— Вы разговаривали на-дняхъ съ тмъ отставнымъ чинушемъ, со старикомъ… Онъ мн и сказалъ.
Вотъ кто былъ этотъ непрошенный свидтель моей попытки.
Она не удалась…
Почему?.. Я струсилъ?.. Нтъ! Не струсилъ… Инстинктъ самохраненія, всесильный и никогда не дремлющій?..
И то нтъ!.. Не страхъ, не животное чувство, а просто — стыдливость.
Да, стыдливость!.. Все равно, что щепетильное чувство въ человк, не привыкшемъ, чтобы его заставали въ одномъ жилет или бль.
Этотъ видъ стыдливости, доходящій до излишества, я сохранялъ всю мою жизнь… Она и произвела задержку.
Непрошенный свидтель не удалялся.
— Что это вы… въ какой поз?— выговорилъ онъ своимъ высокимъ голосомъ, и его говоръ показался мн очень знакомымъ. Такъ говорятъ на Волг и посверне отъ Москвы… Было въ этомъ говор нчто бытовое, не столичное.
— Въ какой поз?— переспросилъ я довольно глупымъ звукомъ и тотчасъ-же перекинулъ ноги черезъ парапетъ.
— Наслаждались моремъ? Ночь дивная! Это точно. И я пошелъ побродить… Такъ знаете, когда васъ тамъ хорошенько обчистятъ,— и онъ указалъ рукой по направленію къ утесу, гд стоитъ казино.— Здорово когда обчистятъ — повторилъ онъ уже съ явственнымъ юморомъ — каждый разъ обидишься! И впадешь въ меланхолію, и начинаешь искать уединенія… Вотъ и забрелъ сюда — и вы также. Весьма пріятно.
Онъ вжливо приподнялъ шляпу. Темныхъ очковъ онъ уже не носилъ.
Свою злобную досаду я сдержалъ. Сейчасъ-же выскочилъ въ голов вопросъ: ‘Разв ты не можешь сдлать это полчаса поздне, или за полночь? Тогда уже никто теб не помшаетъ’.
Я всталъ и мы прошлись по бастіону.
— Мсто какое крутое, — заговорилъ онъ съ свободой человка, умющаго необыкновенно скоро находить въ разговор подходящій тонъ.
— Да!.. Для любителей экспериментовъ надъ самими собою — превосходное.
Кажется, слова мои были сказаны шутливо.
Но я на него воззрился и меня пронизала мысль:
‘Да можетъ и онъ забрелъ сюда съ такимъ-же намреніемъ?’
И кажется онъ понялъ внутреннюю подкладку моего возгласа.
— Чего лучше, — сказалъ онъ и повелъ головой.
Мы тихо двинулись въ ногу по крайней алле къ выходу, къ воротамъ съ монументными столбами.
Тему разговора онъ самъ возобновилъ и можно было подумать, что онъ даже радъ былъ поговорить объ этомъ.
Передъ воротами, у самаго парапета, стоитъ скамья.
Мы на нее сли. Я точно застылъ, какъ человкъ, который, сидя въ пріемной у доктора, знаетъ, что его примутъ и онъ услышитъ ршеніе своей судьбы, выздороветъ онъ или умретъ отъ своей болзни, ему нужно только переждать.
— Вы здсь давно?— спросилъ я.
— Вы хотите сказать, давно-ли путаюсь на рулетк?
— Да.
— Третій сезонъ.
— Часты здсь самоубійства?
Этотъ вопросъ вырвался у меня по совершенно такому-же душевному рефлексу, какъ у преступника, когда онъ идетъ смотрть на свою мертвую жертву или стороной заводитъ рчь о своемъ преступленіи съ сыщикомъ, не подозрвающимъ, кто онъ.
— Какъ вамъ сказать… Тамъ, въ казино до сихъ поръ еще не перемнили зеркало, куда попалъ одинъ зарядъ изъ револьвера самоубійцы… Больше я не слыхалъ что-то… Здсь вдь скрываютъ. Для нихъ это не авантажно.
Онъ помолчалъ, усмхнулся, повернулъ ко мн лицо и продолжалъ другимъ, боле нутрянымъ тономъ.
— Знаете… что я вамъ скажу? Рулетка, тутъ не при чемъ.
— Какъ не при чемъ?— перебилъ я.
— Что проигрался человкъ, это только предлогъ, послднее, такъ сказать, слово. У кого душа измочалилась, кому не для чего жить, тотъ пойдетъ, да тамъ вонъ, гд вы изволили сидть, и бултыхъ въ воду! Или на рельсы подъ поздъ ляжетъ головой. Это ему самому только кажется, что онъ отъ проигрыша, отъ полнаго раззоренія поканчиваетъ съ собою. Ничуть не бывало…
— Вы, пожалуй, и правы, — обронилъ я.
И когда я поднялъ голову, наши взгляды встртились.
Мн могло такъ показаться, но я принялъ его слова за прямой намекъ на мое душевное состояніе. Онъ понялъ зачмъ я спустилъ ноги надъ обрывомъ.
— Одинъ предлогъ — повторилъ онъ энергически и всталъ.
Всталъ и я.
— И даже такъ можетъ случиться — онъ сказалъ это точно о самомъ себ, — что человкъ, проигравшись, побжитъ топиться, и вернется цлъ и невредимъ. А потомъ вдругъ бацъ въ себя, и въ тотъ самый день ему дали тридцать шесть разъ его ставку, на какомъ-нибудь дурацкомъ одномъ номер.
Мы оба, молча, спустились въ слободку, гд стоитъ нашъ пансіончикъ… И это имло такой смыслъ, точно будто незнакомецъ проводилъ меня, въ вид приставника.
Мы простились уже въ самомъ низу, около полицейскаго домика.
— Надюсь еще встртиться — добродушно сказалъ онъ мн. протягивая руку.
Наверхъ я уже не вернулся — опять изъ того-же стыдливаго чувства.

13 февраля.

Вотъ это забавно! Я ходилъ къ доктору.
Зачмъ?
Разв мн не все равно: чувствовать себя хорошо или дурно? Еще добро-бы какая-нибудь внезапная и несносная боль, а то нервное общее недомоганіе. Я и въ постель не ложился.
Положимъ даже — несносная боль… Она-то бы я помогла скорйшему исходу. Если начнетъ мозжить въ виск или ног такъ, что обезумешь — чего-же легче покончить съ собою?
А тутъ къ доктору. И вдь я, отправляясь къ нему, вчера посл завтрака, разсуждалъ и не находилъ этотъ визитъ нисколько нелпымъ. Напротивъ!
Шелъ я и разсуждалъ такъ: ‘Сколько-бы мн ни оставалось жить, къ чему-же я буду киснуть и валяться?.. Я хочу, чтобы голова моя была ясна, чтобы ничто не мшало мн, сознательно и по доброй вол, а не въ припадк болзненной простраціи выполнить послдній ея актъ…’
И все это у меня такъ хорошо выходило… Я даже ускорилъ походку и когда вошелъ въ пріемную доктора, то у меня ни въ голов, ни въ груди ничего не болло. Сдлалось какъ-бы совстно: на что-же собственно я буду сейчасъ жаловаться?
Лакей въ синей ливре доложилъ мн, что докторъ уже давно занятъ съ какой-то дамой. А кром меня въ пріемной никого не было.
Меня послалъ сюда хозяинъ, расхваливалъ доктора, говорилъ, что онъ спеціалистъ по нервнымъ болзнямъ, лечитъ электричествомъ и водой и напечаталъ нсколько книгъ.
Если-бъ мн пришлось ждать подольше, я-бы окончательно застыдился и ушелъ-бы домой.
Но дверь отворилась. Вышла дама, въ сромъ пальто, рослая, съ крупнымъ профилемъ, опираясь на палку. На порог стоялъ докторъ и рукой пригласилъ меня войти.
Онъ мн понравился: умное лицо пожилого блондина, узкіе глаза привтливо мигаютъ, лысина, довольно небрежно одтъ, въ петличк красная розетка, утомленная посадка тла. Сквозь его совсмъ нефрантоватый видъ я однако тотчасъ-же узналъ парижанина, ‘какъ только онъ раскрылъ ротъ, мягкимъ баритономъ спросивъ меня, на что я ‘жалуюсь’ и пригласилъ приссть къ письменному столу.
Кабинетъ окнами выходитъ на море. Въ углу электрическій апаратъ, шкафъ съ книгами, мебели мало. Маркизы держали комнату въ полусвт.
Я сказалъ, какъ чувствую себя третій день, но прибавилъ, что и прежде страдалъ временнымъ паденіемъ силъ и нервными болями въ разныхъ частяхъ тла.
— Neurasthnie, cher monsieur! вкусно выговорилъ онъ, постукавъ меня и опустился въ кресло, съ намреніемъ развить свою діагнозу.
Точно я безъ него не зналъ, что у меня такое.
Онъ задалъ мн нсколько умныхъ вопросовъ на счетъ занятій, характера жизни, нравственныхъ передрягъ, и, на мои отвты, безпрестанно кивалъ головой и какъ-бы про себя приговаривалъ: ‘C’est a, c’est parfaitement a!..’
И никакой у меня неврастеніи нтъ. Ту же діагнозу поставилъ мн, четыре года назадъ, царь невропатовъ въ Париж, въ своемъ кабинет, похожемъ на залу дворца, и задавалъ точно такіе-же вопросы и точно также, только внушительно-непогршимымъ тономъ повторялъ: ‘C’est a, c’est parfaitement a!’
Мн стало совстно: вдь я морочу этого практиканта.
На вопросъ о нравственныхъ испытаніяхъ разв я могъ сказать настоящую правду? Да и правда, самая настоящая, была-бы неубдительна, недостаточна для того, чтобы довести всякаго до моихъ итоговъ… Испытанія были, на объективный аршинъ, совсмъ не такія ужасныя. Сотни тысячъ людей проходили и проходятъ черезъ большія передряги.
Надо-бы прямо сказать: ‘вотъ, молъ, такъ и такъ, шесть дней назадъ, я совсмъ собрался произвести ‘le grand saut’, съ высоты бастіона и ршительно не знаю, зачмъ я васъ безпокою? Разв затмъ, чтобы опустить вамъ въ руку, на прощанье, золотую монету!’
И что-же тогда? Вотъ и этотъ, по всмъ признакамъ, умный, образованный, гуманный и бывалый врачъ состроилъ-бы озабоченную мину, взялъ-бы меня за руку и сказалъ-бы, вполголоса:
— Mon ami, c’est tr&egrave,s grave! Il faut vous soigner!
И прописалъ-бы точно тоже, что и на этотъ разъ, только въ усиленномъ градус, гидротерапію, можетъ быть электричество, прогулки, развлеченія, общество, полный умственный отдыхъ.
Вс доктора, сколько ихъ ни есть на свт, считая и психіатровъ, врятъ въ то, что ихъ консультацій достаточно, что ихъ совты отвчаютъ на вс потребности человческаго существа, нуждающагося въ равновсіи, принужденнаго неустанно бороться съ собою.
Великое и жалкое заблужденіе и вопіющій проблъ въ жизни общества, которое такъ кичится своей высокой культурой!..
Какъ будто все дло въ томъ, чтобы захватить во время начало процесса, способнаго привести къ умопомраченію, или чиста матеріальными средствами возстановить балансъ вашей страждущей души.
А въ человчеств, въ лиц его одаренныхъ и чуткихъ представителей, нашлись-бы совсмъ другіе врачи, если-бъ потребность была выяснена.
Необходимы врачи нормальной души, но не теперешніе альенисты, не патентованные психіатры, хотя. они и приписываютъ себ право и компетентность лечить всхъ страждущихъ духомъ.
И они могли-бы это длать, еслибъ въ ихъ сред выработался особый классъ руководителей человческой души, сначала глубоко изучившихъ психологію нормальную, не болзненную, способныхъ давать консультаціи не въ вид общихъ мстъ, на счетъ развлеченій, прогулокъ и дланія пріятныхъ визитовъ, а въ вид тончайшихъ и точнйшихъ опредленій, согртыхъ теплой и самоотверженной симпатіей къ личности человка, къ міру его идей, упованій и страстей. Совершенно такъ, какъ въ врующихъ сферахъ есть ‘руководители совсти’.
Слушая своего практиканта, я хотлъ ему сказать:
‘Все это прекрасно, но для меня безплодно. Если-бъ существовали такіе руководители нормальной души, я бы пошелъ къ одному изъ нихъ, два года назадъ, когда нервъ моей духовной жизни не былъ еще парализованъ, какъ теперь’.
Вонъ тамъ наверху, гд я такъ неудачно собрался кинуться въ море, живутъ патеры іезуиты. Будь я ихъ духовнымъ сыномъ, я бы выбралъ себ ‘руководителя’ и, вроятно, нашелъ бы въ немъ человка, долгіе годы имвшаго дло со страждущей душой, не терапевта, не невропатолога, а практика по душевной жизни простыхъ смертныхъ, которыхъ борятъ страсти и сомннія.
Разумется, я и не помню теперь хорошенько, что совтовалъ мн мой парижанинъ. Въ рукахъ моихъ очутился рецептъ, гд что-то неразборчиво и много было написано по-французски, на цлой страниц.
Когда я уходилъ и хотлъ опустить ему въ руку золотой, онъ взялъ меня за плечо и отеческимъ тономъ, искренно заговорилъ объ опасностяхъ небрежнаго обхожденія со своей нервной системой.
Онъ указалъ мн на недавній примръ, поразившій всхъ друзей литературы… Полный силъ писатель, съ удивительно мощной натурой, нажилъ себ душевный недугъ — чмъ? Непомрнымъ напряженіемъ мозга, слишкомъ жадной погоней за всякими сильными ощущеніями и, конфеденціально добавилъ докторъ, ‘возбуждающими средствами: эфиромъ и кокаиномъ’.
— Et un si beau talent est perdu… pour toujours, peut tre, cher monsieur!
Я уже читалъ эту дйствительно печальную всть, но слова доктора меня не испугали. Будто, безуміе такъ страшно? И для всхъ одинаково страшно?.. Не думаю. Неужели геніальный и буйный сынъ Альбіона, человкъ впервые, на зар нашего вка, бросившій перчатку всякой лжи, всмъ гнилымъ и ханжескимъ запретамъ, только изъ фанфаронства призывалъ, въ лиц своего излюбленнаго героя, ‘безуміе’, какъ ‘благословеніе небесъ?’
Ужъ конечно оно могло бы сослужить и мн добрую службу въ ту лунную ночь, и приходъ непрошеннаго свидтеля не удержалъ бы меня…

16 февраля.

Неужели?.. Это послдняя капля!..
Убжать отъ возможности встрчи съ нею — легко. Но я не хочу. Не хочу и бросаться вонъ изъ жизни за тмъ только, чтобы случай не столкнулъ съ нею лицомъ къ лицу.
‘Мачиха-судьба’ — сказалъ бы я, если-бъ былъ суевренъ — потянула меня, третьяго дня наверхъ, но не къ замку и не въ верхній садъ,— онъ мн почему-то сдлался какъ-бы противенъ,— а къ ‘Галере Карла III-го’, идущей вдоль отеля Метрополь. Тамъ безподобный видъ въ сторону Италіи. Въ ясные дни — они уже начались — прозрачность воздуха, переливы цвтовъ въ морской вод, очертанія береговъ и фіолетовая дымка дальнихъ горъ, — все это дрожитъ неувядаемой красотой, и художника, любителя античной жизни, можетъ сразу относить къ той эпох, когда эллинское племя населяло все прибрежье Средиземнаго моря. Такова была и сама Эллада, съ своими заливами, усыпанными сизо-зеленой порослью оливъ, надъ склонами зеленющихъ обрывовъ, откуда люди съ богоподобными формами любовались собою въ изумрудной и бирюзовой зыби.
Въ будни, когда въ кафе нтъ музыки и террасу не обсиживаютъ неизбжные англичане, я люблю сидть тамъ, подальше, на площадк, замыкающей террасу, въ тиши, передъ морскимъ просторомъ.
Вотъ и третьяго дня меня потянуло туда… Поднимаюсь тихо, въ четвертомъ часу… Отъ пыли и солнца защищенъ срымъ зонтикомъ.
Мн попадаются все т же фигуры, мужчины и женщины, гуляющіе туристы и обычные постители казино. Слва омнибусъ, нагруженный смной крупье, тяжело тащится въ гору. Хлопанье бича раздается безпрестанно и открытыя коляски молодцовато катятся сверху, унося пары счастливыхъ игроковъ, у которыхъ первое удовольствіе — посл выигрыша, взять фіакръ и прокатить въ немъ верстъ пятнадцать по шоссе, не дожидаясь отхода ближайшаго позда.
Попадалось мн и не мало гарсоновъ изъ отелей, идущихъ къ себ, въ нашу слободку, въ свободные часы между завтракомъ и обдомъ, пальто въ накидку, поверхъ фрака, синій картузъ съ большимъ козырькомъ и широкій разрзъ жилета съ накрахмаленной манишкой, стоящей коломъ.
Иду и стараюсь ни о чемъ не думать. Голова, еще побаливаетъ, къ правому виску. Пекарствъ доктора-невропата я не сталъ принимать, взялъ только одну ванну съ отрубями и одну душъ.
Поднимаю голову — это было уже наверху — за почтой, въ нсколькихъ шагахъ отъ казино и глаза мои, почему-то, останавливаются на женской фигур, рзко отличной отъ всхъ другихъ. Довольно большого роста, худая, опирается на зонтикъ, въ потертомъ шелковомъ ватерпруф и шляп съ очень широкими полями: такія были въ мод три года назадъ. Изъ-подъ шляпки видны неопрятно зачесанные волосы, съ просдью.
И почему-то я не хотлъ отвести глазъ отъ этой фигуры. Въ сущности, въ ней не было ничего особенно страннаго… Мало-ли шатается здсь всякихъ салопницъ, старыхъ и молодыхъ, запойныхъ искательницъ того секрета, который позволитъ имъ сорвать банкъ. Иныя промышляютъ тмъ, что, забравшись съ утра, уступаютъ свое мсто у стола, за выкупъ, или умудряются жить на мелкіе выигрыши, въ два, въ три ‘пятака’, на день.
Я пошелъ скоре и поровнялся съ той ‘дамой’. Назвать ее такъ было бы довольно смшно: слишкомъ обшарканно и убого смотрлъ ея туалетъ. И вся она изогнулась и еле волочила ноги.
Поровнялся я съ нею, не доходя угла зданія, гд стоитъ фонарный столбъ.
Невольно покосился я на нее, и обомллъ.
‘Она?’ спросилъ я себя и тотчасъ же закрылъ глаза и быстро перешелъ площадку къ одному изъ дивановъ, и опустился на него съ чувствомъ, близкимъ къ обморку. Подл меня сидли дв толстыхъ, разодтыхъ француженки. Одна изъ нихъ удивленно оглядла меня. Хотла, вроятно, спросить: — Monsieur se trouve mal?
Но я оправился. Женщина въ ватерпруф уже поднялась, тмъ временемъ, по ступенькамъ крыльца, придерживаясь рукой за перила, и исчезла въ сняхъ.
Не бываетъ такого сходства! Только эта — полустаруха, съ впалыми щеками, съ желтой кожей, чахоточнаго вида… Но почему же она не можетъ быть такою?
Что же я знаю о ней? И вотъ уже девять лтъ! Девять лтъ для женщины, которой и тогда было столько же, сколько и мн — цлая вчность.
Глаза т же, непомрно большіе, но они ушли въ орбиты, на вискахъ безпорядочно взбились волосы съ просдью.
Полной увренности у меня, однако, не было. Я совсмъ оправился и даже пристыдилъ себя.
‘А если это она, что ты будешь длать?’ спросилъ я, когда всталъ и пошелъ по направленію къ кафе.
Встртить ее, быть вынуждену узнать, теперь, въ послдніе дни моей жизни?.. Хуже, тяжеле этого ничего не вообразишь!
И тогда, однако, гордость зашевелилась во мн и подсказала тотчасъ-же:
‘Вдь не бросишься же ты въ море оттого только, что встртилъ ее?’
Разсудокъ вступилъ въ свои права и заставилъ разсуждать дальше, въ успокоительномъ дух:
‘Вдь она для тебя все равно, что покойница. Захочешь — узнаешь ее, захочешь — нтъ, а подойдетъ къ теб сама, разв ты не съумешь повести себя, какъ теб заблагоразсудится?’
Внутренняя дрожь не проходила во мн и показывала, что эти разсужденія только скользили по душ, не больше.
Чашка кофе съ рюмкой коньяку могла придать бодрости и произвести отвлеченіе… Я пробрался къ той впадин кафе, гд впервые разговаривалъ съ моимъ ‘незнакомцемъ’. У столика никто не сидлъ. Я занялъ мсто. Читать не хотлось. Глаза нтъ-нтъ съ тревогой обращались въ сторону крыльца, хотя, изъ-за маркизъ навса, нельзя было, съ моего мста, видть всхъ, кто спускается.
Да такая ‘дама’ и не придетъ сюда.
Не прошло и четверти часа, какъ мой незнакомецъ подслъ ко мн. Онъ былъ въ выигрыш и очень возбужденъ. Рулетка только что дала ему пятьдесятъ ‘золотушекъ’, т. е. тысячу франковъ, въ какихъ-нибудь пять минутъ.
Онъ началъ мн развивать свою теорію игры и уврять меня, что онъ строго держится системы ‘самоограниченія’.
— Вотъ изволите видть, — говорилъ онъ, заваривая чай, съ пріемами русскаго бытоваго человка.— Я полагаю себ по дв тысячи на мсяцъ, тутъ все — и житье, и рулетка. Какъ только изъ половины этой суммы ничего но осталось, хотя-бы это было только пятнадцатое число, я говорю: стопъ — и до перваго числа не поставлю ни единаго пятака!
Во мн зашевелился — и такъ назойливо — вопросъ: не можетъ-ли онъ подтвердить мои сомннія — чувство опять такое-же, какъ то, когда я спросилъ его, тамъ, наверху: часты-ли здсь самоубійства?
Началъ я издалека, какъ будто любопытствуя узнать — не видитъ-ли онъ въ игорныхъ залахъ какихъ-нибудь горюновъ-соотечественниковъ, особенно барынь, засвшихъ здсь и ведущихъ плачевную жизнь попрошаекъ.
Я употребилъ, не безъ язвительной гримасы, самое это слово: ‘попрошайка’.
Онъ отпилъ изъ стакана, поглядлъ на меня въ бокъ.— и, съ улыбочкой довольнаго игрока, сказалъ:
— Да вотъ сейчасъ такую мадамъ повстрчалъ и далъ ей два пятака.
— Русскую?
— Эта ужъ совсмъ — застряла. И еле дышетъ. По осени мы ей съ однимъ тутъ профессоромъ собрали малую толику. Клялась, божилась, что подетъ въ Іеръ. У нея злая чахотка. Однако, вмсто Іера-то опять здсь очутилась. И была, когда-то, какъ слдуетъ барыня… Слышалъ, и со средствами… Должно-быть и собой очень красива… А что изъ нея жизнь выкроила… да и страсть эта треклятая!..
Щеки мои уже пылали. Поднося чашку ко рту, я чувствовалъ дрожь въ пальцахъ.
— И вы знаете ея фамилію?
— Какже.
Онъ назвалъ.
Это — она!.. Волненіе мое такъ усилилось, что я не могъ продолжать разыгрывать мою роль. Я окликнулъ гарсона и расплатился. Незнакомецъ удерживалъ меня и крикнулъ мн вслдъ:
— Не угодно-ли еще разъ погулять въ верхнемъ саду? Луна, поди, скоро пойдетъ на ущербъ.
Она, она здсь!.. Она — попрошайка игорныхъ залъ!..

20 февраля.

Не могу встряхнуться. Сознаніе того, что эта женщина тутъ, гд-нибудь, въ нсколькихъ саженяхъ отъ меня, мутитъ и терзаетъ.
Я все повторяю: ‘какое мн до нея дло, живетъ она или нтъ?’ — и не могу забыть ея лица, жалкой фигуры и обтрепаннаго туалета, того, что я ее назвалъ, заочно, ‘попрошайкой’.
Ужъ конечно не любовь заново вспыхнула во мн…
Любовь?!..
Никогда еще, ни передъ нашимъ окончательнымъ разрывомъ, ни посл него — я такъ не проникнутъ былъ чувствомъ розни между мужчиной и женщиной, какъ теперь!..
Всталъ я, вышелъ на балконъ. Направо, поверхъ черепичныхъ кровель нашей тихой улицы, зеленетъ утесъ. Дорога прямой лентой идетъ въ гору, къ воротамъ сада. На неб вырзываются верхушки пихтъ и кипарисовъ. Каменное зданіе абрикосоваго цвта весело грется на солнц. Слва нжно-фіолетовая дымка укутываетъ выступы мыса и море лежитъ двумя темноголубыми пластами, а посредин ползетъ полоса воды цвта молодыхъ васильковъ.
Такъ хорошо! А во мн клокочетъ возмущенное чувство — счеты съ женщиной, и не съ той одной, кого случай такъ предательски послалъ сюда, а съ женщиной въ цломъ, съ собирательнымъ существомъ, съ этой вчной подругой человка, сотканной изъ всего, что для мужчины противно и чуждо, тлетворно или постыдно.
Кто назвалъ ее ‘прекраснымъ изъяномъ природы?’
Не слпой-ли британецъ-мистикъ, авторъ ‘Потеряннаго Рая?’ Кажется, такъ. Я что-то припоминаю стихъ:
‘…. fair defect of nature’.
‘Изъянъ, ошибка, грхопаденіе’. О да! Тысячу разъ да! Но ‘fair’ — прекрасный?!
Чмъ? Тломъ? И это сомнительно. Разспросите ученыхъ и тонкихъ знатоковъ античной красоты — и они, даже восторгаясь изваяніемъ все той-же Венеры Милосской, должны будутъ сознаться, что тло этой женщины лишено гармоніи и правильныхъ размровъ, что у ней непомрно большія ноги и руки, черезъ-чуръ толстая и длинная шея, жесткій профиль, голова несообразно мала противъ туловища и конечностей.
Но та женщина — изъ мрамора. Не чистотой линій берутъ он, а живымъ, трепетнымъ тломъ, его окраской, блескомъ глазъ, голосомъ, колебаніями похотливаго торса. Он — страсть, ея ежесекундное воплощеніе. Он — символъ рабства мужчины и всего человчества передъ звремъ, сидящимъ въ насъ, передъ постыднйшими волненіями души нашей: передъ страхомъ и поползновеніемъ.
Тотъ нмецъ-сатана, кого я долженъ проклинать, кто влилъ въ меня, отраву своего ученія о безсмыслиц нашего бытія — изливаетъ на женщину весь ядъ своихъ геніальныхъ обличеній. И я ничего не скажу здсь боле сильнаго и злобнаго… Но я и не берусь за это…
Я страдаю — заново. И не могу убжать отъ того, что съ утра до вечера бороздитъ мою душу, заставляетъ голову мучительно работать и выискивать самые сокровенные доводы въ пользу моей темы.
Боже! Разв во мн говоритъ ненасытная злоба?.. Или мщеніе?.. Разв одна любовь, одна печальная возня съ женщиной дали мн то, съ чмъ я кончаю свою жизнь, по доброй вол?..
Конечно — не любовь только и не одна возня съ женщиной. Но женщина — микробъ, разъдающій въ насъ ткань нашей души. Влеченіе къ ней — роковое для натуръ, какъ моя — держитъ насъ долгіе годы въ обман, заставляетъ впадать въ безуміе Донъ-Кихотовъ, но только мене безкорыстное, въ безуміе, кажущее намъ призракъ счастія и — что всего печальне и постыдне — призракъ единенія душъ!
Ха-ха!..
Единеніе душъ! Печать Каина — для мужчины, связавшаго свою судьбу съ однимъ изъ этихъ жалкихъ созданій — и состоитъ въ томъ, что он не въ состояніи никогда, нигд думать, какъ мы, чувствовать, какъ мы, страдать и наслаждаться, какъ мы.
‘И не нужно — скажетъ мн любой женолюбъ… Он изъ другого тста, хотя и изъ нашего ребра. Ихъ прелесть совсмъ не въ томъ. Он пополняютъ насъ. Ими надо наслаждаться, какъ цвткомъ, жалть и любить ихъ, какъ дтей’.
И всякій такой женолюбъ, рано или поздно, поймается. Онъ будетъ носить ядро каторжника не потому, что хотлъ только наслаждаться женщиной, какъ цвткомъ, и баловать ее, какъ ребенка, а потому, что сталъ желать единенія, если не цлыхъ двухъ душъ, то хоть двухъ разсудковъ, двухъ волей.
И это невозможно!.. И никогда не будетъ возможно! Никогда!
А мы, оглашенные, воспитавшіе въ себ дурь благородныхъ идей и побужденій, мы сейчасъ-же ставимъ женщину на одну доску съ нами, а еще чаще преклоняемся передъ нею, не изъ селадонства, а изъ принципа.
Нсколько лтъ проходитъ передо мною. Они потрачены на женщину. Остальное, что въ эту-же полосу жизни захватывало и влекло въ разныя стороны, было все-таки связано со страстью, съ ея ударами и потерями. Я не буду перебирать грозныхъ стычекъ. Я возьму только самыя свтлыя минуты, или дни и недли, когда разумъ вступалъ въ свои права, когда можно было на чемъ-нибудь сладиться, избрать общій интересъ.
Женщина подчинится вамъ изъ малодушія, по лни, съ разсчетомъ или въ пылу страсти, но она не въ состояніи понять васъ, оцнить безъ преувеличенія ни одного вашего поступка, прослдить хоть одну вашу идею. Она можетъ быть даровите васъ, но и талантъ не спасетъ ее отъ полной неспособности жить душа въ душу съ мужчиной — обожаетъ она его, какъ любовника, или только терпитъ, какъ своего товарища и компаніона.
Сколько разъ, посл временныхъ разрывовъ, я доходилъ до самаго дна такого анализа, убждался въ томъ, какъ великъ самообманъ каждаго изъ насъ, до какой степени женщина чужда намъ и мы ей чужды, до чего мы не въ силахъ идти съ нею въ ногу ни въ чемъ, и опять, при новомъ примиреніи, жалость брала верхъ, а съ жалостью и съ малодушной тоской одиночества воля становилась опять дряблой и туманила голову.
Ни одна великая идея, ни въ наук, ни въ мір нравственномъ, ни одна высокая жертва на алтар человчества — не были выношены въ сообществ женщины, ни въ воздух дружбы съ нею, ни на лон любовной страсти.
Женщина пойдетъ вмст съ вами на смерть, она будетъ неистово проповдывать ваше ученіе, но она не въ состояніи войти въ творчество вашей души. Она схватится только за его продуктъ, да и то потому, что для ея страсти ршительно все равно: гд, въ чемъ и какъ проявлять себя.
Одиночество, воздержаніе отъ всякой сдлки съ естествомъ женщины, одни способны дать мужчин обладаніе собою, мощь творца и героя. Но когда спохватишься, жизнь изжита. Никакое одиночество не поможетъ… Десять лтъ назадъ, когда силъ было достаточно — половина ихъ ушла на миражъ единенія двухъ существъ… Еслибъ и безъ встрчи съ женщиной человкъ, какъ я, дошелъ до того-же банкротства души, по крайней мр не было-бы такой горечи за самообманъ, въ которомъ толчокъ, импульсъ — подлая погоня за личнымъ счастьемъ.
И къ чему я это все заношу въ свою безполезную и темную исповдь?
Все та-же смшная и неизлечимая, до конца дней, привычка къ резонерству.
Не лучше-ли просто ухать отсюда? Ничего постыднаго въ такомъ поступк не будетъ.
Я желаю дожить въ ясномъ настроеніи, имю на это полное право… Зачмъ-же отравлять себ, по доброй вол, послдніе дни?..
Женщина, доживающая здсь, влачитъ еще боле жалкое существованіе, чмъ я. Если она безнадежно больна, я не спасу ее… Если она въ нищет, я не могу обезпечить ей безбдную жизнь. Да она и проиграетъ все, задолго до смерти, разъ она запойная игрица.
Конечно, всего легче взять, ссть въ поздъ и перехать въ одно изъ прибрежныхъ мстечекъ, вправо или влво.
Что-же мшаетъ? Гордость? Тщеславіе мужчины, ложный стыдъ отъ мысли, что я убжалъ?
Ршилъ убжать отъ бытія, а застыдился устранить себя отъ ненужной и тошной встрчи съ какой-то русской барынькой!..

25 февраля.

Неужели я наконецъ встртилъ человка, способнаго войти въ мою душу?..
Не поздно-ли? Все равно. Лучше и глядя въ глаза вчной тьм, разобраться въ себ…
Я чувствовалъ себя третьяго дня очень плохо: все та-же тревога, т-же монологи, почти вслухъ, на постыдную тему о женщин.
Надо было убить это физическимъ утомленіемъ — и я отправился рано утромъ, пшкомъ, по Корниш, шелъ добрыхъ три часа, и къ десяти спустился внизъ, къ станціи, гд хотлъ взять обратный поздъ и тамъ-же позавтракать.
Мстечко, куда я попалъ, очень разрослось. Я не былъ тутъ нсколько лтъ. Его нельзя узнать — отели, роскошныя виллы, но ресторанъ съ террасой на море я нашелъ все на томъ-же мст, на нижнемъ шоссе. Тутъ останавливаются по пути къ рулетк и обратно: выпить шампанскаго, позавтракать, поужинать.
Было еще рано для такой публики, когда я, черезъ садикъ, прошелъ подъ навсъ. Гарсоны, безъ фраковъ, накрывали столы.
Дома я выпилъ чашку caf au lait и мн хотлось сть больше, чмъ я ожидалъ. Голов полегчало, въ ногахъ немного ныло, но въ общемъ я былъ довольно бодръ… ‘Монологи’ мои стихли.
Я заказалъ себ яичницу и сырой ветчины и прислъ у перилъ наружной террасы. Море лежало внизу блое, точно перламутровое. И небо было въ блдно-сизой пелен.
Меня заставилъ обернуться разговоръ постителя съ гарсономъ. Онъ спрашивалъ его о какихъ-то двухъ господахъ, которые должны были сойтись съ нимъ здсь, между десятью и одиннадцатью утра.
Гарсонъ уврялъ его, что никто не приходилъ, кром одного господина, и, вроятно, указалъ на меня.
Выговоръ постителя сейчасъ-же выдалъ его. Это былъ русскій выговоръ, недурной и бойкій, характерный для москвича изъ семействъ, гд говорятъ по-французски съ дтства, но не освобождаются отъ общей музыки русскаго произношенія.
— Non, ce n’est pas a!— сказалъ вполголоса соотечественникъ.
Когда я обернулся — онъ еще стоялъ въ дверяхъ крытой галереи, гд помщается ресторанъ: небольшого раста, коренастый, съ просдью, загорлое лицо, довольно Морщинистое, бородка, маленькіе глаза, мягкая шляпа, срый полный костюмъ изъ шевіота, въ клтку, въ рукахъ толстая палка, башмаки въ пыли, видно, что онъ долго шелъ и даже немного запыхался.
— Pas a?— повторилъ гарсонъ.— Je le regrette, monsieur.
Я уже призналъ этого незнакомца прежде, чмъ онъ оглядлъ меня, и прямо подошелъ къ нему:
— Не узнаете?— спросилъ я его.
— Ахъ, Боже мой!.. Позвольте! откликнулся онъ, весь встрепенувшись, позвольте, позвольте… Конечно узнаю… Очень радъ!..
Онъ уже жалъ мн руку и его добрые, свтлокаріе глаза заиграли.— Не правда-ли, встрчались въ Москв, у Ивана Ивановича, на Арбат, по воскресеньямъ?
— Именно.
— Душевно радъ!
Онъ все трясъ мою руку и переминался съ ноги на ногу.
— Давненько это было, — сказалъ я.
— Да, лтъ ужъ пять, или около того… Вы здсь хотите завтракать, перебилъ онъ себя, двигаясь со мною по террас… И я закушу чего-нибудь. Вотъ какая встрча! А я торопился. Два россіянина сговорились со мною быть здсь ровно въ десять — они оттуда, а я отсюда, изъ нашего губернскаго города — я такъ зову главный городъ этого департамента. И опоздали — а можетъ, и совсмъ не явятся… Знаете, наши компатріоты по этой части — неисправимы… Забудутъ, депеши не дадутъ. Безпорядочность изумительная!
Онъ ворчалъ, но его добрые глазки продолжали играть и усмшка крупнаго рта, подъ неправильнымъ носомъ, дополняла выраженіе.
Мы присли къ столу. Я уже усплъ все вспомнить — что онъ ученый, натуралистъ, кажется, занимаетъ гд-то каедру.
И тотчасъ-же меня точно что прокололо. Мн припомнились слова моего незнакомца-бытовика — какъ онъ съ какимъ-то ‘профессоромъ’ оказали денежную помощь русской барын, чахоточной, впавшей въ нищету, т. е. ей.
Слова ‘незнакомца’ заиграли у меня въ груди и я — не знаю почему — сейчасъ-же ршилъ подойти къ этому, сегодня-же узнать отъ него и другія подробности.
— Вы въ здшнихъ мстахъ обретаетесь?— спросилъ онъ меня тономъ московскаго кружковаго человка, какъ говорятъ съ тми, кого считаютъ совершенно своимъ — по кругу знакомствъ и интересовъ.
Я сказалъ — гд живу.
— Поближе къ рулетк?
— Нтъ?.. Такъ, остановился. Лнь было хать дальше. А вы?
Профессоръ — я уже такъ мысленно звалъ его — прищурился и заговорилъ боле пвуче и медленно:
— У меня въ этихъ мстахъ — особая привязка. Половину учебнаго года здсь провожу — иногда въ начал здшняго сезона, иногда въ конц — вотъ какъ теперь.
— Вы вдь натуралистъ?
— Натуралистъ… Это прозвище слишкомъ обще. Моя узкая спеціальность, хотя она обширна, какъ океанъ, это — морскія породы.
— Вамъ здсь раздолье!
— Именно. Положимъ, есть и другіе богатые пункты… Неаполь, напримръ. Но тамъ мсто ужъ насижено… Видите-ли, какое обстоятельство — онъ закурилъ папиросу — отыскалось здсь, вотъ въ нсколькихъ верстахъ отсюда, въ небезъизвстномъ вамъ портовомъ городк — одно запущенное зданіе… Оно было, еще при цар Горох, уступлено намъ и мы тамъ уголь держали, на случай захода нашихъ судовъ… А теперь тамъ — научная станція, правда еще бдненькая, но все-же существуетъ и можетъ развиться. Вотъ въ нее-то два россіянина и пожелали заглянуть и просили меня захватить ихъ здсь. Судьба васъ послала… Позвольте, на первыхъ-же порахъ, сказать вамъ, что я — не въ наклад.
— Могу я постить вашу станцію?
— Весьма обяжете!
Онъ хотлъ заказать себ что-то, но я предложилъ ему раздлить со мною мой завтракъ и приказалъ принести дв дюжины устрицъ и благо вина.
— Стало я не ошибся?— спросилъ я его, когда намъ подали устрицъ, вы — профессоръ?
— Не мало лтъ уже маячу.
Оглянулъ я его тутъ, еще разъ, и нашелъ, что ему, по крайней мр, подъ пятьдесятъ.
— Сколько вы лтъ на служб?
— Пятнадцать лтъ. Мн сорокъ одинъ годъ стукнулъ, сказалъ онъ въ поясненіе.
Онъ — мой ровесникъ или всего на годъ старше, а я знаю, что на видъ — по крайней мр, на пять лтъ моложе его. Но къ чему мн моя моложавость? На что я похожъ — рядомъ съ этимъ, на видъ — пожилымъ человкомъ и такимъ жизненнымъ? Его жизненность сквозила изъ каждой поры загорлой, морщинистой кожи.
Давно, очень давно я не испытывалъ такого благодушнаго настроенія отъ встрчи и бесды съ моимъ сверстникомъ и землякомъ. Въ Москв я мелькомъ видалъ его, на тхъ воскресеньяхъ, на Арбат, гд бывало иногда слишкомъ тсно и шумно, чтобы съ кмъ-нибудь заняться, въ отдльности. Вроятно, тамъ онъ мн не доставилъ никакого удовольствія.
Что-то врод предчувствія подсказывало мн, что этотъ именно человкъ — не удержитъ меня отъ перехода въ вчность — нтъ!— но поможетъ мн подвести мои итоги, какъ подобаетъ мыслящему существу, а не жалкому игралищу страстей или душевныхъ недуговъ.
— И вы здсь живете на лон природ, въ святой святыхъ науки?
Я нарочно такъ кудряво выразился.
Взглядъ его карихъ глазокъ улыбнулся мн особенно тепло.
— Да, въ святой святыхъ, повторилъ онъ. Людей я не чураюсь… Здсь есть два три хорошихъ парня изъ русскихъ. Ну, а съ мондомъ нашихъ сытыхъ баръ — я не сталкиваюсь… Или очень рдко. Иногда, по цлымъ недлямъ, не бываю нигд, кром своей квартиры и лабораторіи… Знаете, уйдешь совсмъ въ міръ водяныхъ козявокъ, полиповъ, червей и всякой дряни… Вы вдь слыхали конечно, что есть такой морской зврь — голотурія называется?
— Какже.
— Такъ вотъ мн иногда сдается, ха, ха, что я самъ голотурія на двухъ ногахъ. Даже на своей карточк, вмсто короны, хотлъ дать ее отгравировать. Только я къ самоистребленію не склоненъ, а это животное, чуть чмъ огорчится, сейчасъ свои внутренности выброситъ. И — капутъ!
Мы оба засмялись. Я вспомнилъ тутъ же, что смюсь въ первый разъ за послдніе мсяцы, можетъ быть — за цлыхъ полгода.
Почему же я, живя въ одномъ город съ этимъ человкомъ, не полюбопытствовалъ присмотрться къ нему? Тогда, въ ту зиму, когда я встрчался съ нимъ на воскресеньяхъ нашего общаго знакомаго, я переживалъ острый періодъ всякихъ шатаній, вмст съ осадкомъ личной горечи отъ неудачъ и разоблаченій того и тхъ, въ кого врилъ, съ кмъ думалъ найти великое дло всей жизни.
Позавтракали мы очень дружно. Натуралистъ лъ медленно, вкусно и опрятно, пилъ мало, между каждымъ блюдомъ съдалъ корочку хлба, густо посыпанную солью.
Устрицы тотчасъ же дали намъ сюжетъ обобщеній. Я радъ былъ этому. Иначе я сталъ-бы волноваться и выискивать предлогъ разспросить его о чахоточной русской барын.
Это вышло поздне — и само собою.
— А вдь мы проглатываемъ живыя существа,— сказалъ я, подрзывая устрицу.
— Порядочное безобразіе!
Онъ разсмялся, но тотчасъ же его прищуренные глазки перемнили выраженіе.
— Кто чувствуетъ связь всего сущаго,— началъ онъ добродушно и очень искренно — тотъ не можетъ не быть солидарнымъ и съ каждымъ такимъ моллюскомъ… У насъ есть предразсудокъ и между господами, что устрица пищитъ, когда ее поливаютъ лимономъ. Пищитъ — не пищитъ, а испытываетъ всмъ своимъ покровомъ весьма непріятное ощущеніе кислоты. Быть можетъ, это для нея не мене чувствительно, чмъ для нашего брата, когда какая-нибудь ревнивая мадамъ или мамзель плеснетъ намъ въ физіономію купороснаго масла или крпкой водки. Что же длать! Не мало длаемъ безобразій, угождая чреву.
— Вы разв вегетаріанецъ?— спросилъ я.
— Нтъ! Это отзывается сектантствомъ. Да и нельзя. При кабинетной работ, да еще съ наклонностью къ застою разныхъ органическихъ выпотній — безъ животной пищи какъ разъ наживешь неврастенію. Современемъ человчество дойдетъ до другихъ способовъ питанія, будетъ мене плотоядно. Для меня это — вопросъ времени.
Характеръ этихъ досужихъ разсужденій былъ мн по душ. Они не отзывались тмъ высокомрнымъ цинизмомъ и мундирной безпощадностью, въ которые драпируются и у насъ, и везд ‘естественники’. И я — когда-то, лтъ двадцать назадъ, повторялъ, походя, о торжеств вчнаго закона борьбы и естественнаго подбора, былъ — на словахъ, по крайней мр — фанатикъ принципа, гласящаго: ‘то существо только и достойно жить, которое способно сокрушить своихъ враговъ, пожрать ихъ и добыть себ, съ бою, самую красивую и здоровую самку’.
Весь обликъ и задушевный, вдумчивый тонъ моего собесдника противорчили такому мундирному дарвинизму.
Я сдлалъ на это намекъ. Онъ его понялъ и съ затуманеннымъ слегка взглядомъ сказалъ:
— Законъ! Какъ будто одинъ есть законъ для всхъ и для вся! А для насъ не законъ — стремленіе, тянущееся тысячи лтъ — безконечно — продлилъ онъ звукъ слова — отыскивать великую идею единства механическихъ и нравственныхъ явленій въ природ и въ душ человка? Почему это не законъ? И что возьметъ верхъ: физическій или духовный подборъ — еще вопросъ.
Онъ посолилъ свою корочку и добавилъ оживленне:
— Для меня — совсмъ и не вопросъ! Тяга къ единенію съ всемірнымъ творческимъ началомъ должна превозмочь все…
Предо мною могъ сидть мистикъ съ личиной естествоиспытателя. Но я не ощутилъ неловкости, какую обыкновенно испытываю, когда, въ разговор, отъ собесдника — сквозь красивый, умный и симпатичный доводъ — запахнетъ чмъ-то врод ‘деревяннаго масла’, какъ выражался въ такихъ случаяхъ одинъ мой товарищъ — правда большой циникъ, студентъ медицины, впослдствіи земскій врачъ, пропавшій гд-то въ провинціи.
Духовное мое обоняніе не зачуяло запаха ‘деревяннаго масла’. Мн хотлось слушать, а не возражать. Одинъ только вопросъ поторопился я предложить ему — какъ онъ относится къ теперешней народной бд?
Вопросъ этотъ могъ показаться банальнымъ, но почему-то у меня внутри зашевелилось желаніе узнать: какъ онъ думаетъ и говоритъ на эту неизбжную тему.
Вдь я — не больше, какъ пять недль назадъ — выгораживалъ же свое равнодушіе разными доводами — правда чисто личными, но убдительными для меня? Иначе я похалъ-бы — кончать съ собою — не сюда, въ этотъ парадизъ безпутныхъ рабовъ своихъ страстишекъ, а туда, гд всякій мой грошъ оказался-бы Божьей благодатью!
— Взять хоть-бы нашъ голодъ, началъ я.— Всякій дарвинистъ долженъ разсуждать такъ: никто не виноватъ, что милліоны хлбопашцевъ такъ неосмотрительны и плохи, что первый попавшійся недородъ грозитъ имъ голодной смертью. Кто уметъ бороться, тотъ не погибнетъ.
— И не одни натуралисты,— отозвался онъ съ улыбкой на своихъ крупныхъ губахъ — и господа философы, въ род Герберта Спенсера, такъ разсуждаютъ. И, по своему, они правы.
— По своему?— переспросилъ я.
— Конечно. Пожалуйте ко мн въ лабораторію. Въ большомъ акваріум вы увидите, какъ выживаютъ вс т, кто уметъ сть другихъ. И это — великій законъ… Но только для существъ, у которыхъ мозгу нтъ.
И какъ-бы устыдившись, что фраза вышла у него докторальна, онъ продолжалъ, наклонившись ко мн черезъ столъ:
— И здсь — онъ указалъ рукой въ правую сторону — собрали на музыкальномъ утр тысячи никакъ четыре франковъ. Не малая сумма, по здшнимъ мстамъ… Слышно и ваше заведеніе — онъ мотнулъ головой туда, гд я живу — отъ своихъ нечистыхъ стяжаній послало пять тысячъ нашимъ мужичкамъ.
— Быть по можетъ! вырвалось у меня.
— Кажется, объ этомъ было въ мстныхъ листкахъ… Да вдь человчество къ этому идетъ…
— Къ чему-же собственно? попросилъ я поясненія.
— А къ тому, что вс налоги будутъ только на порокъ!.. Ужъ и теперь это практикуется. Акцизъ?.. Налогъ на алкоголизмъ, на куреніе табаку.
— И оно порокъ?
— Разумется.
— Вы разв держитесь толстовскаго ученія?
— Нтъ! Но если куреніе не порокъ, то во всякомъ случа страстная, то есть неразумная привычка. До сихъ поръ государства не ршаются облагать прямо пороки и разрушительныя страсти. Но они дойдутъ до этого… И теперь уже — онъ указалъ рукой въ сторону моей слободки и холма, гд стоитъ казино — это осуществляется въ вашемъ сказочномъ государств.
— Въ княжеств?
— А то какже! Вамъ вдь вроятно небезъизвстно, что это — государство, гд нтъ налоговъ, слдовательно нтъ нищеты, въ теченіи десяти лтъ не было ни одного убійства, совершеннаго подданнымъ княжества. Даже пролетаріата у васъ нтъ. Послдній безграмотный индивидъ — его сейчасъ приставляютъ къ ночному дозору, а ночныхъ сторожей у васъ тамъ двсти человкъ… Заболетъ — больница даровая… Мало этого… Церкви, епископская каедра, монастыри съ ихъ школами и богадльнями — все это содержится на то-же. Разв это не реализація моей финансовой утопіи?
— Вы серьезно? освдомился я.
— Совершенно серьезно. Только, — воскликнулъ онъ, — вы не примите меня за игрока. Я по этой части совсмъ глупъ… Никакого влеченія.
— Какъ и у меня, промолвилъ я.— Хорошо-ли это?
— Хорошо-ли? переспросилъ онъ.
— Да, такое отсутствіе коренныхъ влеченій, общихъ всему животному царству?..
— Позвольте. Высшія животныя любятъ игру. Но какую? Художественную, безкорыстную, хотя, прнэтомъ, и могутъ подражать схватк, какъ у собакъ и другихъ породъ. Никакого ненормальнаго стяжанія они не знаютъ и никакой безумной гордости, чванства или суетнаго задора: — какъ, молъ, рулетка сметъ надо мною издваться и обдирать меня, какъ Сидорову козу? Ха, ха! Нтъ-съ, я за четвероногихъ! Только у двуногихъ, только у homo sapiens страсти, помрачающія его разумъ. А вы жалете, что васъ не тянетъ къ зеленому столу? Полноте!.. Если-бъ у насъ преподавали психологію и мораль не книжно, а съ демонстраціями, какъ въ клиникахъ и кабинетахъ — приводить-бы студентовъ и in anima vili на сотняхъ экземпляровъ демонстрировать — до какой степени современное и притомъ высшее человчество утратило всякій обликъ разумныхъ существъ, въ какомъ оно рабств у своихъ аффектовъ!..
Все это отвчало прямо на мои приговоры и оцнки. Но говори я — я-бы началъ волноваться. У меня выходило-бы это нервно, сердито и вмст какъ-то страдательно. Онъ употреблялъ сильныя выраженія, но не сердился, голосъ звучалъ задушевно и въ глазахъ искрилась тихая усмшка мыслящаго человка, дйствительно скорбящаго о томъ, что двуногія существа культурнаго слоя такіе рабы своихъ похотей и своего задора.
— Вы правы, сказалъ я, — но когда страсти потухнутъ и въ душ останется только одна горечь, въ вид черной гущи — легче-ли отъ этого? Душевное банкрутство человка можетъ происходить и не отъ однихъ страстей, не отъ одного истощенія темперамента…
— Еще бы! подхватилъ онъ и даже приподнялъ вверхъ свой ножъ съ живостью, какой у него не было до того. А глаза его остановились на мн пристально. Должно быть, въ звукахъ моего голоса онъ почуялъ нчто личное, начало признанія.
— Еще бы! повторилъ онъ.— Какъ вы изволите выражаться: банкрутство души — это теперешній общій недугъ, и не отъ одной порочности, отъ такихъ разрушительныхъ страстей, какъ игра, или непомрное женолюбіе, что-ли… Нтъ! Но вдь страсть надо понимать гораздо шире… Страсть — какъ источникъ рабства души — все, что вводитъ насъ въ обманъ, что возбуждаетъ дятельность нашего ‘я’, но не ведетъ къ истин, если позволите педантскій терминъ — къ адекватнымъ понятіямъ, то есть, въ данномъ случа, къ такимъ, которыя отвчаютъ иде нашей внутренней свободы.
Онъ поглядлъ на меня снизу вверхъ — я на голову его выше — и сказалъ, скороговоркой, и со своей милой усмшкой:
— Извините великодушно, за эту фразеологію. Вы скажете, пожалуй, что я, какъ говорится, съ оника, хочу душить васъ проповдью. Нтъ! Я не сектантъ, не мистикъ, не фанатикъ никакой отвлеченной доктрины. Съ вами я сразу очутился въ воздух, располагающемъ къ обмну самыхъ дорогихъ идей, выводовъ, цлей жизни.
— Благодарю васъ — сказалъ я съ наклономъ головы.
— Право! А вдь нынче до жалости скудно по этой части!.. Я думаю, не было еще эпохи, когда-бы люди до такой степени были лишены общаго душевнаго уклада. Это — нчто чудовищное и ведущее къ неизбжному и всеобщему крушенію!..
— Мн кажется — нарочно возразилъ я,— что теперь-то мозгъ и раздираемъ на части самыми абсолютными доктринами и человкъ, охваченный ими, не хочетъ ни передъ чмъ останавливаться.
— Въ томъ-то и дло! почти крикнулъ онъ.— Кидаются во все, что позволяетъ опьянить себя, все равно, что въ алкоголизмъ или морфиноманію. Только-бы уйти во что нибудь, неистовое, сулящее непремнно гибель всему, съ чмъ нтъ силъ бороться: или царство правды и добра — по щучьему велнію, или такъ, просто — гибель всего для гибели! Это до такой степени въ воздух, что, съ годъ тому назадъ, при мн, одинъ вицмундирный педагогъ, длая передъ публикой опыты съ фонографомъ, прокричалъ въ отверстіе съ пластинкой:
‘Пропадай моя телга!
Вс четыре колеса!’
Мы опять засмялись разомъ.
Въ этомъ человк есть что-то особенно ласковое и примиряющее, хотя онъ такъ охотно ‘громитъ’ свою эпоху и все культурное человчество.
Но вдь онъ правъ. Передъ нимъ сидла одна изъ жертвъ этого всеобщаго разброда и рабства, какъ онъ его разуметъ.
Когда намъ подали кофе, онъ посмотрлъ на часы, ударилъ себя по лбу и поднялся.
— Ахъ ты Боже мой! Вдь меня ждутъ. Извините Бога ради. Хотлъ-бы продолжить нашу бесду — и долженъ бжать.
Онъ опять поглядлъ на часы.
— Позда мн нельзя ждать. Я пшкомъ.
— Вы къ себ?
— Да. Меня тамъ ждетъ одинъ мусьякъ. Хорошій мусьякъ. Изъ ирландцевъ. Знаете, нашъ братъ — по морскимъ породамъ.
Я было хотлъ попросить взять меня съ собой, но тотчасъ-же сказалъ’.
— Съ вами я не напрашиваюсь.
— Отчего-же?
— У васъ будетъ дловой разговоръ. Если позволите — въ другой разъ.
— Какъ вамъ угодно… Я каждый день, кром четверга и воскресенья, посл завтрака до пяти безсмнно. Милости прошу.
Мы спросили счетъ и пока гарсонъ пошелъ за нимъ, я вдругъ, безъ всякаго подхода, спросилъ его:
— Скажите мн, пожалуйста, вы знакомы съ однимъ русскимъ, живущимъ тамъ, въ нашей слободк, какъ я ее назвалъ, изъ тхъ, чта работаютъ на рулетк? Мы съ нимъ часто бесдуемъ. Онъ съ юморомъ и по своему мудрецъ. Но до сихъ поръ не знаю кто онъ и какъ его фамилія.
Натуралистъ прищурился противъ солнца и его широкій ротъ растянулся въ улыбку.
— Это вы про того… земца? Мы его такъ называемъ. Онъ — бывшій земскій дятель. Ха, ха! Если хотите, дйствительно мудрецъ, но только наоборотъ: мудрецъ по части объективнаго отношенія къ своей страсти. Представьте, вдь и я не твердъ въ его фамиліи. Знаю, что его зовутъ Федоръ Денисовичъ.
— Но, если не ошибаюсь, вы, вмст съ нимъ, приняли участіе въ одной соотечественниц, безнадежно больной и сндаемой тою-же страстью?..
Выговаривая это, я слдилъ за собою, боялся, какъ-бы голосъ мой не дрогнулъ.
— Кто это?— спросилъ онъ, какъ-бы про себя.— Ахъ да! Точно. Барынька тутъ есть, живетъ въ вашей слободк. Въ послднемъ градус чахотки. Жаль ее! Я какъ-то заходилъ къ ней надняхъ. Очень плоха. А все туда наверхъ ее тянетъ. Слдовало-бы ее отсюда выслать въ другое мсто… собрать деньжатъ. Я думалъ подписку. Да вс жмутся. Богатыхъ купцовъ что-то нтъ…
Тонъ у него смякъ и въ голос зазвучали грустныя ноты.
Этотъ человкъ жаллъ ее… ужъ конечно больше меня.
— Ея фамилія?— спросилъ я, точно за тмъ, чтобы прикрыть то, что я хитрю съ нимъ.
Опять я услыхалъ и фамилію, и имя, и отчество.
— Знаете… Если у васъ тамъ найдется богатенькій игрочекъ, въ выигрыш можетъ раскошелится… Живетъ она въ самой крайности… въ какомъ-то чуть не подземель… Право.
И онъ сказалъ ея адресъ.
Но я видлъ ясно, что онъ ничего не знаетъ изъ моего прошлаго.
Гарсонъ принесъ счетъ. Я хотлъ заплатить одинъ. Онъ не допустилъ.
— Нтъ, пожалуйста, безъ иностранныхъ манеръ, позвольте раздлить пополамъ. Мы вдь люди трудовые.
Упираться я не сталъ.
Только у воротъ ресторана, когда мы жали другъ другу руки, обмнялись мы своими именами. Я ему далъ свою карточку, съ нимъ карточки не было.
И теперь, прошло какихъ-нибудь два дня, я не знаю такъ-ли я произношу его фамилію. Имя, отечество осталось отчетливо въ памяти: Сергй Петровичъ. Лучше буду звать его голотурій, съ мужскимъ окончаніемъ.
Онъ мн крикнулъ на прощаніе:
— Если сядете играть и выиграете, подумайте о той несчастной барыньк!

1 марта.

Стучатъ въ дверь. Это было сегодня утромъ, передъ завтракомъ. Я сидлъ у балкона и читалъ.
Входитъ ‘Голотурій’.
Я очень ему обрадовался. Вс эти дни, посл первой встрчи съ нимъ, я совсмъ не думалъ о себ, не отдавался своему страдательному доживанію. Мн пріятно было перебирать въ памяти всю нашу, такую неожиданную, бесду. Но и о ней не думалъ. И не пошелъ отыскивать ее.
— Вотъ спасибо!— вскричалъ я, усаживая его на диванчикъ, около балконной двери.
День стоялъ совсмъ лтній и полоса моря виднлась слва.
— Да у васъ здсь славно!— заговорилъ онъ садясь, — куда лучше, чмъ въ нашей франко-русской губерніи. Воздухъ совсмъ не тотъ… И видъ превосходный… Еслибъ мн не было оттуда ближе къ лабораторіи, я-бы перебрался сюда.
— Неужели вы для меня только собрались?— спросилъ я.
— Захотлось васъ повидать. Собственно, я былъ вызванъ…
Тутъ онъ какъ-бы перебилъ себя и, прищурившись, наклонился къ письменному столу, гд взялъ карандашъ.
— Вы на меня не будете въ претензіи?— тихо спросилъ онъ, поднимая голову.
— За что?
— Да видите-ли… Та русская дама, о которой вы меня спрашивали… за завтракомъ, въ ресторан… Она прислала ко мн… одну свою знакомую… старушку, живетъ съ ней въ одномъ домик… Положеніе ея, дйствительно ужасное. Слегла, денегъ ни копйки… вся въ долгу… За докторомъ послать не на что. И вотъ она умоляетъ обратиться къ русскимъ, живущимъ здсь… Никого я здсь не знаю, кром того земца. Онъ, кажется, малый съ сердцемъ… Только на него разсчитывать трудно, если профершпилится, до присылки денегъ изъ дома, а самъ можетъ сидть на антоніевой пищ. Я вспомнилъ нашъ разговоръ…
— И назвали ей меня?
Возгласъ вырвался противъ моей воли. Я замтно покраснлъ.
— Извините… Я вдь ничего не предполагалъ…
Онъ опять запнулся.
— Она услыхала отъ меня ваше имя… и вся всколыхнулась. Говоритъ мн возбужденно, а сама кашляетъ, кашляетъ… знаете… душу всю выворачиваетъ… ‘Вы уврены, что это онъ?..’ Я ей карточку… вашу карточку, она у меня оказалась въ бумажник. Въ слезы… И долго рыдала… Первое слово, когда немного овладла собою: ‘Ни за что онъ не придетъ ко мн, ни за что!..’ И опять рыданія… Стало ей колотить грудь… И платокъ весь въ крови. Это уже давно, съ прошлаго года. Вотъ я передъ вами съ повинной… Но она-же стала, на прощаніе, умолять меня повидаться съ вами… Какъ-же мн было поступить, разсудите сами?
Глаза его, сморщенные и мягкіе, обратились ко мн.
— Полноте, съ какой стати вы обвиняете себя?
Мною овладвало волненіе. Слова съ трудомъ выходили.
— Доктора я ей найду. Тутъ одинъ живетъ по зимамъ, изъ остзейскихъ нмцевъ. Онъ толковый и не очень деретъ. Какъ разъ, по внутреннимъ болзнямъ. Вотъ отъ васъ зайду къ нему.
— Зачмъ же вамъ одному входить въ такіе расходы? остановилъ я его.
— Я не отказываюсь… по сил-возможности… сложиться можно. Я заверну и къ тому земскому обывателю. Онъ завтракаетъ тамъ, около казино, въ Oysterbarlb, внизу, недалеко отъ станціи. Можетъ еще въ выигрыш, такъ наврно отвалитъ.
Онъ хотлъ было разсмяться, но что-то его удержало.
Мн сдлалось почти нестерпимо совстно… Самолюбіе-ли заговорило, или другое чувство, но я не могъ молчать.
— Сергй Петровичъ!— началъ я совсмъ другимъ тономъ.— Вы не хотите передать всего того, что вы услыхали отъ этой женщины… обо мн.
— Да она ничего связнаго не высказала. Пришла въ такое возбужденіе… Слезы, рыданія, адскій кашель… близка была къ истерическому припадку… Разумется, я, если говорить по душ, могъ понять, что у васъ съ нею есть прошедшее… Можетъ быть, вамъ слишкомъ тяжело будетъ ее видть…
— Помочь ей я готовъ, перебилъ я.
— Но, кром голой нужды и денежной помощи, тутъ — другое… Она прямо сказать: на краю гроба. И видно, что ей свиданіе съ вами особенно дорого… Хотя она, какъ и вс чахоточные, не думаетъ, что жить ей нсколько недль, много три мсяца.
Онъ замолчалъ. Я сидлъ на томъ же диван, но не смотрлъ на него. Во мн начиналось нервное безпокойство, стало покалывать въ пальцахъ. Щеки все разгорались.
Потребность въ самооправданіи, всего сильне: желаніе поставить ребромъ вопросъ о розни между мужчиной и женщиной, взяли верхъ.
— Сергй Петровичъ!— вскрикнулъ я, чувствуя, что меня ничто не сдерживаетъ, никакая неловкость, ни самолюбіе, ни страхъ выдать себя. Да и чего мн бояться? Мн?
— Ась? отозвался онъ полушутливо.
— Нужды нтъ, что я васъ узналъ всего нсколько дней назадъ. Вы точно судьба посланы мн, передъ тмъ, какъ я окончательно сведу свои счеты съ жизнью.
Онъ бокомъ поглядлъ на меня.
— Въ какомъ смысл?— усплъ онъ спросить.
— Во всхъ, — отозвался я.— Но объ этомъ рчь впереди. Я не стану увертываться. Да, эта жалкая женщина, вдвойн жалкая — протянулъ я — была мн когда-то очень близка. Я любилъ ее, и одну ее. И на нее положилъ чуть не десятокъ лтъ, лучшихъ лтъ жизни, какъ выражаются обыкновенно въ такихъ случаяхъ. Я не стану жаловаться и негодовать, помнить зло измны, предательства, ставить въ вину то, что она покинула меня, забыла обо мн, и потомъ опять мучила меня, когда встртилась со мной совсмъ разбитой, нищей, постарлой, павшей въ глазахъ мало-мальски честныхъ людей. Нтъ! Это все было прощено ей, все. Ей немного жить, и я, какъ вамъ сейчасъ сказалъ, подвожу свои послдніе счеты съ жизнью. Но я вотъ что хочу заявить вамъ… Нтъ! Не заявить только, а излить вамъ первому все, что накипло и перекипло въ душ моей, выстрадавшей весь ужасъ и все трагическое шутовство, связанные съ женщиной, съ ея натурой, съ роковой и жалкой рознью между нами и ею. Этого я забыть не могу и не хочу! Идти къ ней, значитъ еще разъ разбередить въ душ всю гущу, смрадный осадокъ, который мы наживаемъ только черезъ женщину, только въ силу нашей блажи, нашего слабодушія, самообмана и фатовства!
И тутъ потекли воспоминанія, безконечныя подробности изъ нашей долгой повсти. Я не горячился, не дрожалъ, даже не вскакивалъ и не шагалъ по комнат, а точно въ публичномъ отчет отпрепарировалъ факты и мельчайшія подробности, показывающія: до какой степени женщина — любитъ-ли она насъ или нтъ, врна или обманываетъ, грустна или весела, ласкова или злобно-бранчлива, — никогда не понимаетъ насъ, извращаетъ наши чувства и мысли, не въ силахъ поддержать насъ ни въ чемъ, что не доступно ея чувственной или сентиментальной природ, не въ силахъ что-либо творить и въ чемъ-либо стать выше своего рабства передъ страстью, страхомъ и тревогой.
— Вотъ, Сергй Петровичъ — обратился я къ нему съ еще большимъ натискомъ — вы говорили тогда, въ нашу первую встрчу о рабств и свобод души. Он — вчныя и лукавыя рабыни, и кто, какъ я и мн подобные, смирится передъ ними или по доброй вол повритъ имъ, въ тхъ ядъ женскаго естества разъдаетъ все до тла.
Тутъ только я всталъ и отошелъ къ камину.
Онъ сидлъ на диван, въ поз человка, слушающаго, съ замтнымъ сочувствіемъ, не новыя, для него, вещи.
— И только? спросилъ онъ меня.
— Для меня этого достаточно — отвтилъ я довольно рзко и растворилъ другое окно. Мн недоставало воздуху.
— Милый мой — заговорилъ онъ тономъ человка, старше меня на много лтъ.— Все это быть можетъ и врно… Я говорю: ‘быть можетъ’, потому что не могу выдавать себя за знатока женщинъ. Хотя я уже старый холостякъ, но любовь меня, какъ слдуетъ, не забирала… Въ общемъ это должно быть такъ. Но въ вашей скорбной исповди не одна жизнь подсказываетъ вамъ такіе безпощадные приговоры. Тутъ слышится и нчто другое, уже прямо навянное книжками.
— Почему-же?— довольно задорно возразилъ я.
— Вы, конечно, отвдали и того яда, который сочится изъ книгъ нмца, сбившаго съ пути не мало людей нашей генераціи…
— Вы хотите сказать?..
— Да вы прекрасно понимаете о комъ я говорю.
Онъ усмхнулся прищуренными глазами.
И тотчасъ же предо мною встала физіономія старика съ щеткой сдыхъ волосъ, съ бритымъ сухимъ лицемъ и брезгливой улыбкой на тонкихъ губахъ, въ бломъ старомодномъ галстух.
Цлыя страницы нмецкихъ изрченій, одно другого ядовите, пронеслись по моей памяти. Въ нихъ находилъ я геніальное подтвержденіе всему тому, что женщина заставила меня пережить за цлыхъ десять лтъ.
— Дло не въ кличкахъ, не въ авторитетахъ!— крикнулъ я.— Не можетъ каждый изъ насъ выдумать свою особую систему. Это только здсь, у каждаго запойнаго игрока, есть непремнно своя система: сорвать банкъ. Наше поколніе нашло въ книжкахъ, на какія вы намекнули, свою цикуту. Чтожъ длать? Таковъ былъ нашъ жребій.
Говоря это, я почувствовалъ нытье въ груди. Я ничего не хотлъ скрывать въ этой исповди. А еще такъ недавно я, молча, чуть не проклиналъ тотъ моментъ, когда я развернулъ большую книгу этого самого нмца съ бритымъ лицомъ и тонкими губами ядовито-себялюбиваго филистера и остряка.
Но что-то удержало меня. Я не дошелъ до конца, не повинился въ этомъ и замолчалъ, сразу, точно отрзалъ, разсердившись.
Гость мой всталъ, подошелъ ко мн, положилъ мн, пріятельски, руку на плечо и необычайно добро заглянулъ мн въ лицо, снизу вверхъ.
— Спасибо за вашу исповдь… Я не духовникъ, но, если позволите, мы еще побесдуетъ. Мн сдается, что вы на опасномъ пути. Голосъ его сталъ глуше: — не торопитесь, всегда успете.
Онъ не договорилъ, но я понялъ конецъ его фразы: ‘всегда успете покончить съ собою’.
— Конечно! обронилъ я.
— Видть эту женщину вамъ тяжело. Помочь ей радикально, вы, конечно, не можете. Пойти къ ней — надо много… не мужества, а философіи… знаете настоящей, а не этой вотъ… которая все уничтожаетъ, потому только, что нтъ на земл райскихъ фруктовъ и если неумренно пость земныхъ, то непремнно разстроишь желудокъ и будутъ сильные спазмы, ха, ха!..
Эта шутка, быть можетъ, несовсмъ умстная — не раздражила меня. Ему искренно хотлось быть моимъ духовнымъ, если не душевнымъ врачемъ.
— Да, добавилъ онъ, протягивая мн руку на прощанье,— идти къ ней вамъ тяжело. Но знаете что?.. Вы привыкли, какъ я вижу, доходить до дна всякихъ ощущеній и нравственныхъ испытаній, даже и очень горькихъ. Почемъ знать? Быть можетъ, теперь, у постели умирающей женщины, вы посмотрите совсмъ иначе на ваше прошлое, да и вообще на женское естество. Кто знаетъ?.. Для человка, много жившаго мозгомъ, какъ-то… неприлично отказываться еще отъ одного итога… Какъ вы думаете?
Я ничего не отвтилъ. Мы простились друзьями. Онъ принялъ отъ меня нсколько золотыхъ, какъ участника складчины на ея леченье и уходъ, и уже на площадк, шепнулъ мн очень мило:
— Позвольте хоть обнадежить ее. Васъ это ни къ чему не обязываетъ.
И быстро побжалъ внизъ.

3 марта.

Дошелъ я до церкви, что на верху, около англійской аптеки и спустился по крутой лстниц въ узкій проходъ, носящій названіе какого-то пассажа. Дорогу мн указалъ мальчикъ — ‘егерь’ изъ отеля.
Внизу, я взялъ на право и все спускался къ берегу. Одинъ рядъ домовъ въ два и три этажа, съ бдной отдлкой, нсколько лавчонокъ… Справиться не у кого. Номера не на всхъ домахъ.
На самомъ обрыв — облупленный домишко въ два этажа, съ подвальнымъ жильемъ, такъ что со стороны моря выходитъ три жилья.
Не сразу добился я какъ мн пройти къ ‘русской больной дам’.
Я все-таки пошелъ къ ней, проснулся съ этимъ сегодня, очень рано, только что засвтило.
Не жалость, а скоре самолюбіе погнало меня, не хотлось показаться мстительнымъ и жосткимъ передъ Сергемъ Петровичемъ. Захотлось ‘испить чашу до дна’.
Старуха, въ потертой шали, плохо причесанная, похожая, выраженіемъ лица, на ростовщицу, указала мн на лсенку. Въ сняхъ было неопрятно, пахло жареной рыбой и еще чмъ-то.
Лсенка каменная, безъ передъ, привела меня къ двери. Я постучалъ. Оттуда отвтили.
Голосъ чуть слышный, глухой. Я сначала не узналъ его.
Отворяю. Одно узкое окно завшено. Запахъ сырости и какихъ-то лекарствъ. Слва кровать съ пологомъ. На полу, каменномъ, ни одного коврика. Платье валяется по стульямъ. Большая бдность, почти нищета.
— Qui est l?
На этотъ разъ я узналъ голосъ и даже ея французское произношеніе.
Мы не видались нсколько лтъ, но звукъ, хоть и глухой, не измнился и жутко прошелъ по мн.
Я назвалъ себя по-русски.
— Ахъ!.. Боже мой!..
Она приподнялась въ кровати, вся заколыхалась, схватилась руками за волосы, поправить прическу, потомъ за воротничекъ кофты, давно не мытой.
— Вы пришли!.. Благодарю!..
Она захныкала. Ея слезы всегда раздражали меня… Тутъ я подошелъ поближе. На столик стоялъ пузырекъ и плевальницей служила большая чашка.
Истерика однако не началась.
— Вы пришли,— заговорила она прерывисто, съ хрипотой.— Профессоръ обнадежилъ меня. Доктора прислалъ вчера… И вы приняли участіе… Я знаю… Я этого не стою…
— Вамъ вредно много говорить, перебилъ я ее и прислъ, не безъ гадливости, на край кровати.
Ничего не задрожало во мн: ни великодушнаго, ни умиленнаго чувства. Я оглядлъ ее, какъ докторъ, на визитаціи, оглядываетъ субъекта, находящагося въ послднемъ градус бугорчатки.
Лицо всегда было худощавое, теперь оно побурло и обтянулось, съ синевой подъ глазами и безъ румянца, даже безъ розовыхъ пятенъ на щекахъ. Въ глазахъ непріятный чахоточный блескъ. Въ нихъ я прочелъ все ту-же смсь нервности, суетности, лжи, самообмана, ненасытнаго жуирства, будь то любовное увлеченіе или желаніе играть роль, или рулетка. Сдыя пряди прилипли къ влажной кож. Ее замтно лихорадило.
Оглядлъ я ее всю, и во мн поднялось щемящее чувство, не злости, а жалости къ себ.
И на эту женщину я положилъ полжизни, ровно половину того двадцатилтія, какое мн отпущено было, съ выхода изъ университета! Не прикуй меня рабство, страсть къ ней, я бы, врядъ-ли, кончилъ такимъ скорымъ всеобщимъ банкротствомъ моей души. Я это сознавалъ, сидя на краю ея кровати, сильне чмъ когда-нибудь, ярче, чмъ въ самыя ужасныя минуты испытаній, внесенныхъ въ мою жизнь этой женщиной.
— Знаю, захныкала она опять…— Вы вправ совсмъ отвергнуть меня.
Эта фразеологія напомнила мн былыя сцены. Я нашелъ слово ‘отвергнуть’ нестерпимо книжнымъ.
Ея рука съ неопрятными пальцами протянулась къ мн, влажная и трепетная, непріятная на ощупь. Я почти съ гадливостью пожалъ.
Тотъ ‘господинъ’, который все это испытывалъ, тоже не восхищалъ меня. Мн становилось довольно противно и за самаго себя, но такъ было. Къ чему-же буду я это замазывать или выгораживать самаго себя?
Такъ было!
— Пожалуйста, заторопился я,— не волнуйтесь… Къ чему намъ перебирать прошлое… Его нтъ. Оно умерло.
— Умерло?— воскликнула она.
— Я для васъ мертвецъ, скажите?
Въ этихъ вопросахъ я заслышалъ прежніе звуки — когда она начинала донимать меня жалкими словами и кончала тмъ, что кидала мн въ лицо язвительныя доказательства моего бездушія.
— Наше прошедшее умерло,— повторилъ я учительскимъ тономъ — да, прошедшее, но мы еще живы. Это не одно и то же. Займитесь своимъ здоровьемъ… Какъ вы себя чувствуете сегодня?
Я былъ радъ, что перешелъ къ тону простого знакомаго, навстившаго серьезно больную.
— Докторъ… тотъ… нмецъ. Онъ такъ смшно говоритъ порусски. Все называлъ меня ‘милостивая государыня’, колотилъ по груди… Я чуть не умерла. Къ чему это?.. Совсмъ не надо — начала она раздражаться.— Это одно шарлатанство и умничанье. Не правда-ли? Ну, я знаю, я больна… очень больна. Но слава Богу, я еще не собралась умереть. А онъ вдругъ объявляетъ мн: вамъ надо хать въ Санъ-Ремо сейчасъ же. ‘Здсь милостивая государыня,— передразнила она его,— для васъ слишкомъ много ажитацій… Такъ нельзя?..’
Она закашлялась и схватилась за плевальницу. Кровавый цвтъ мокроты замтилъ я — и это не взволновало меня. Загляни она въ меня, она имла-бы полное право разразить меня за мое бездушіе.
Но я не могъ, если-бы и хотлъ, настроить себя даже на простую жалость.
— Успокойтесь пожалуйста, — остановилъ я ее.— Докторъ правъ. Вамъ здсь не хорошо… Перехать въ Санъ-Ремо не Богъ знаетъ что стоитъ. Тамъ дешевле и главное — тихо.
— Но чмъ же я буду жить?
Ея глаза сверкнули и въ нихъ я прочелъ: ‘вдь ты меня не будешь содержать’!
— Средства найдутся,— тихо вымолвилъ я и мн, почему-то, стало неловко.
— Я не хочу милостыни!..— продолжала она, почти выходя изъ себя.— Я не нищая! Здсь я могу держаться. Мн не надо грудъ золота. Я не съумасшедшая… Я не надюсь выиграть двсти тысячъ. Но держаться я могу… И держалась… И буду держаться. Ахъ Боже мой! Хоть у насъ здсь… на верху, одна старушка…
— Та, что я видлъ въ сняхъ?
— Какая? Въ платк?
— Да.
— Это — хозяйка…
Она заговорила порывисто и шепотомъ:
— О! Эта хозяйка! Ужасная гадина. Закладчица! Она, какъ піявка высасываетъ меня. Помните мои часики. Я ихъ хранила, какъ зницу ока. Они съ эмалью и съ брилліантами, были заплачены, ддомъ, сто семьдесятъ рублей… Она дала мн за нихъ семьдесятъ франковъ — по курсу двадцать восемь рублей… ха, ха!— хохотъ вырвался изъ ея груди съ хриплымъ свистомъ.— Двадцать восемь рублей! Я просрочила всего два дня… Всего!.. Божусь вамъ… И она, низкая женщина, продала ихъ и увряетъ, что не получила за нихъ и семидесяти франковъ… Пять процентовъ въ недлю! Но она сама играетъ — и несчастна въ игр. Намедни совсмъ продулась. Разумется… Такая скряга — не можетъ проиграться… Но все-таки!.. Ха, ха! Это меня немножко утшило…
Она вся пылала… Страсть схватила ее въ свои когти и понесла. Обо мн она забыла. Ни тни привязанности, даже простого стыда не было въ ней. Да и прежде, по прошествіи полугода нашей любви, она принадлежала мн только тломъ…
— Перезжайте отъ нея,— сказалъ я.
— Она меня не пуститъ,— прошептала она — и ея перекосившіеся глаза злобно сверкнули въ сторону двери.
— Вы ей должны?
— Une mis&egrave,re!— вдругъ заговорила она по-французски — и я заслышалъ въ ея выговор новое франтовство, на которое она была всегда такъ падка.— Elle est l comme un oiseau de proie!.. La crapule!..
Послдніе два года — предавшись своей страсти — она жила здсь среди разныхъ салопницъ и старющихъ блудницъ и научилась отъ нихъ ихъ жаргоннымъ возгласамъ, подражая манер говорить ‘настоящихъ парижанокъ’. Всегда подвержена она была этому русскобарскому обезьянству. Жили мы въ Германіи — она начинала говорить, какъ нмецкія хозяйки и кельнера. Въ Италіи — то же самое.
Разъ попавъ на свою зарубку она, задыхаясь и кашляя, вылила цлый ушатъ помой на свою хозяйку, на разныхъ бабенокъ, русскихъ и иностранныхъ, съ какими встрчалась въ казино. Он — ‘des grues’!— даже не замчаютъ ее, когда сталкиваются почти носъ къ носу. Съ годъ назадъ, когда у ней еще водились деньги — он вымаливали у ней по золотому, и даже по пятифранковой монет.
Но влюбленность въ себя и задоръ самомннія взяли опять верхъ и она, совсмъ ослабвъ, еле слышнымъ голосомъ, стала спрашивать меня — очень-ли она измнилась и можно-ли ей дать больше тридцати пяти лтъ?
— Я не врю этому нмцу!— заговорила она уже по-русски — не врю! Лучше здшняго климата я нигд не найду… Что мн длать въ Санъ-Ремо?!.. Я умру тамъ отъ скуки. Итальянская дыра! Что-же! Я играю. Но это одно поддерживаетъ меня… Вотъ придетъ настоящая весна черезъ дв недли — я совсмъ оправлюсь.
Новый припадокъ кашля, на этотъ разъ долгій и мучительный — я думалъ, что она умретъ на мст, и не испугался — приковалъ ее къ постели. Она лежала пластомъ, зеленая, вытянутая.
— Хотите, я схожу за докторомъ? Гд его адресъ?
— Не надо, не надо,— пролепетала она черезъ нсколько минутъ.— Ничего! Пройдетъ!
И впала въ забытье. Я вышелъ изъ комнаты, поднялся наверхъ и отыскалъ хозяйку.
Ростовщица прежде всего стала жаловаться… Больная можетъ умереть, не расплатившись съ нею. И безъ того она отбиваетъ у ней жильцовъ.
— Elle empoisonne le logement, cher monsieur!— повторяла старуха.
Боялась она и того, что изъ-за смерти этой дамы ей надо будетъ имть дло съ полиціей. Можетъ быть, и похоронить нечмъ будетъ. Она пронюхала, что ей помогли и прислали доктора. Но деньги уйдутъ на рулетку — только ея жилица въ состояніи будетъ доплестись до казино.
Я ее успокоилъ и настоялъ на томъ, чтобы она наняла сидлку, за которую я буду платить, оставилъ свой адресъ и сказалъ, что приду на-дняхъ.
Грязная старуха проводила меня до подъема въ гору и все болтала о своей жилиц, называла ее ‘une toque’, говорила, что она играетъ безумно, когда можно жить на рулетку.
— Oui monsieur, les deux dames du premier — c’est la roulette qui les nourrit.
Я хотлъ ее спросить: а правда-ли, что она беретъ по пяти процентовъ въ недлю, подъ залогъ золотыхъ вещей?
Все это было мн тяжко и противно — и я, взбжавъ наверхъ, точно выкарабкался изъ какого-то клоповника или смрадной ямы.
Той жалкой женщин что-же могу я пожелать, какъ не скорйшей смерти?
Она врядъ-ли протянетъ больше недли. Наши счеты кончены. Но какая встрча!.. Сколько въ ней жестокой правды… Даже память о десяти годахъ любовной драмы не вызвала въ ней ни одного звука, способнаго согрть, тронуть, потрясть или довести до всепрощенія.
Мы — мужчины — какіе-то слпорожденные, обреченные на вчное ослпленіе, и его главный предметъ — женщина.

6 марта.

Шлюпка везла насъ поперегъ бухты, между двумя мысами. Поднималась такая-же золотистая луна, какъ и въ ту ночь, когда я бродилъ по бастіону верхняго сада.
Два рыбака дружно дйствовали веслами. Сергй Петровичъ въ мягкой шляпченк сидлъ на рул и щурился. Онъ предложилъ мн довезти меня на своей ‘зоологической’ шлюпк до станціи, гд я возьму поздъ.
Съ пятаго часа я пробылъ у него, въ лабораторіи. Онъ мн показывалъ всхъ своихъ ‘козявокъ’ и ‘морскихъ зврей’. Но въ задней комнат, гд у него небольшая библіотечка, — мы долго разговаривали о ней.
Его тронулъ мой визитъ туда, въ комнатку подвальнаго этажа. Я попросилъ его не безпокоиться, сказалъ и про сидлку.
— Только я за нее не страдаю, у меня нтъ къ ней настоящей жалости.
Онъ взялъ меня за руку и выговорилъ:
— Состраданіе безполезно и даже вредно. Дло не въ немъ.
— Какъ такъ? спросилъ я, озадаченный этимъ парадоксомъ.
— Вамъ мое опредленіе кажется чудовищнымъ… Позвольте развить его. Только здсь что-то не совсмъ хорошо пахнетъ. Пойдемте, я вамъ покажу помщеніе, гд была когда-то трапеза… Вдь это — вы не забыли — упраздненный монастырь, а потомъ тюрьма.
Мы вошли подъ темнющіе своды огромной, заброшенной залы со сводами и остатками верхнихъ галерей. Полъ земляной, не ровный, двигаться надо осторожно. Воздухъ заброшенной церкви обдалъ насъ, но въ немъ дышалось вольно.
Мы присли на какую-то груду, и разговоръ нашъ продолжался тихо, почти торжественно. Голоса гулко раздавались подъ сводами.
— Разумется, состраданіе вредно, потому что оно пассивное состояніе души, другими словами — ея умаленіе. Такъ опредляетъ одинъ мудрый іудей. Его книга многому меня научила.
— Какой іудей? Какая книга? заинтересовался я.
— Книга — Этика. Авторъ ея Спиноза. Конечно, вамъ они извстны?
— Мало, отвтилъ я, безъ всякаго сожалнія.
— Почитайте. Я не спинозистъ въ томъ смысл, что не считаю первымъ благомъ пользу своей особы… Но вдь и этотъ іудей только въ силу своей математической логики — утилитаристъ. Его концепція всего сущаго выше всякаго утилитаризма и послднее слово ея — любовь.
— Такъ какая-же можетъ быть любовь безъ состраданія?
— Можетъ… Допустимо любить высшій принципъ бытія, не сострадая ему, ибо онъ въ этомъ ни мало не нуждается.
Сергй Петровичъ положилъ мн руку на плечо — его любимый жестъ.
— Такъ и вы… Зачмъ вамъ мучиться за эту женщину? Хорошо ужъ и то, что вы обезоружены ея теперешнимъ состояніемъ, не помните зла, все поняли и способны дятельно помочь ей — больше вдь ничего не надо. Мучиться за ближнихъ безполезно, хотя и кажется очень достойнымъ. Гораздо выше и разумне — подчеркнулъ онъ — все познать и быть всегда способнымъ на дятельное добро, сохраняя полную ясность духа.
— Таковъ вашъ идеалъ, Сергй Петровичъ?
— Если угодно — да. Только вдь плоть немощна — вкъ живешь и вкъ тормошишься. Мудрецомъ никогда не будешь — добавилъ онъ смшливо и тряхнулъ головой.
Этотъ разговоръ еще наполнялъ меня, когда мы перезжали черезъ бухту и морская волна чуть-чуть колыхала нашу шлюпку.
Мы условились видться послзавтра вечеромъ и посидть подольше. Наврно, онъ завернетъ къ ней узнать, въ какомъ она положеніи. Отъ доктора онъ узналъ, что она врядъ-ли доживетъ до конца будущей недли.
Такъ думаю и я.
Выйдя на берегъ, мы пошли пшкомъ, по тропинк надъ моремъ.
— Я васъ провожу до станціи и вернусь по желзной дорог къ себ въ городъ.
— Это вы длаете только изъ любезности ко мн, Сергй Петровичъ?
— Какая-же любезность! Полноте!
Насъ влечетъ другъ къ другу. Это несомннно. Мн не хочется теперь уходить совсмъ изъ жизни, прежде, чмъ я не сдлаю его своимъ духовникомъ. Увренъ, что его напутствіе дастъ мн ту ясность духа, съ какой въ древности люди кончали съ собою.
Пройдя съ версту, мы присли на краю приподнятой лужайки, покрытой старыми оливами.
Меня еще можжило мое бездушіе тамъ, у ея постели, во время моего визита, и я ему все разсказалъ, дошелъ даже до виртуозности въ самоанализ, не пощадилъ себя вплоть до мельчайшихъ душевныхъ движеній.
— Въ этомъ, быть можетъ, сказалась ваша горечь за прошлое. На женщину слишкомъ много тратится силъ — это врно. Скажу вамъ про себя. Конечно, холостая доля не всегда вкусна. Брака я не отрицаю и если мн суждено еще раздлить свою долю съ хорошей женщиной — я не испугаюсь этого. по какъ я признателенъ судьб за то, что любовная страсть не вошла клиномъ въ мою жизнь. Это одинъ изъ самыхъ печальныхъ видовъ рабства. Въ васъ горечь разбитаго чувства поднялась у постели той женщины. Древніе не знали такого плненія души. У нихъ не было нашей хандры и нашего вельтшмерца — произнесъ онъ русскимъ звукомъ. И то, и другое зашло въ душу культурнаго человка съ женщиной и мистицизмомъ. Отъ нея-же заразились мы и ненасытной жаждой счастья, во что-бы то ни стало.
Онъ посмотрлъ на меня пристально, — пристально и спросилъ:
— Вдь и вы, кажется, жертва ныншняго недуга?
— Какого?
— Изврились въ жизнь. Быть можетъ, отрицаете самый смыслъ ея?
— Не отрицаю ея смысла вообще, но себя считаю полнымъ банкротомъ. Возстановить свой балансъ — мн нечмъ.
Я выговорилъ это тихо, безъ всякаго возбужденія. За рисовку онъ не могъ принять моихъ словъ.
Мн уже посл второй нашей бесды, у меня въ комнат, стало ясно, что онъ понимаетъ кто я, на какой исходъ обрекъ я себя.
— Ну да, ну да — началъ онъ боле нервнымъ тономъ.— Опять тоже печальное заблужденіе. Но разв эвдемонизмъ — извините за книжный терминъ — вдь вы его знаете? разв ученіе о нашемъ личномъ или всеобщемъ счастіи можетъ дать вамъ какую-нибудь поддержку въ отысканіи истины, въ пониманіи того, чмъ держится все, великое все?— спросилъ онъ низкой, задушевной нотой, вызвавшей во мн невольныя вибраціи въ груди.
— Дло не въ одномъ счастіи, выговорилъ я, чувствуя приливъ потребности: принести ему свою исповдь.
— Вы мн, голубчикъ, признайтесь. Вдь вы прошли черезъ проповдь того нмца, который подсчиталъ, что зла и страданія больше, чмъ радостей и наслажденій, а?
— Прошелъ и, если хотите знать правду, проклинаю любопытство, потянувшее меня когда-то къ его книгамъ.
— Въ добрый часъ!
— Но жизнь изжита, Сергй Петровичъ. Тутъ не одинъ нмецъ виноватъ.
Въ первый разъ подводилъ я вслухъ итоги моего сознательнаго существованія за цлыхъ двадцать лтъ.
Кажется и на бумагу — въ эту тетрадь, по крайней мр — я заношу мои итоги впервые въ окончательной форм.
Къ чему же они сводятся?
Безпорядочное ‘хапанье’ всякихъ теорій и проповдей, тяжкое метанье изъ стороны въ сторону.
Ночь уже давно сошла на насъ, когда я договорилъ.
Сергй Петровичъ не проронилъ ни одного слова и не сразу нарушилъ молчаніе.
— О женщин вы мн уже излили вашу душу — сказалъ онъ.— Эта вторая исповдь — главная, но она въ прямой связи съ тою. Что-жъ! Импульсъ и тутъ: погоня за счастіемъ. Другъ мой! Умничать я не буду. Вы страдаете… Вы изврились, потеряли нить. Но разв вс въ такомъ же положеніи? Имъ жить хочется. Они бдняки, нищіе, имъ сть нечего, они невжественны…
— Не повторяйте такихъ припвовъ — почти гнвно перебилъ я…— Народъ!.. Меньшая братія! Все это обманъ и шутовство! Я не врю въ самый принципъ служенія масс, какъ-бы она ни билась! Никто мн не можетъ ручаться за то, какое употребленіе толпа сдлаетъ изъ своего довольства и умственнаго роста. Напротивъ! Вся исторія кричитъ мн, что толпа, разъвшись, будетъ такъ же пошла, себялюбива, жестока и развратна, какъ т сытые буржуа, которымъ она такъ злобно завидуетъ. Пускай она сама за себя стоитъ! Я не хочу быть ея рабомъ. Я достаточно потратился на культъ народа!
— Нтъ, не достаточно! тихо возразилъ онъ.— Вы и не могли этого сдлать. Вс ваши попытки, надежды, упованія, все это ни на чемъ не держалось.
— Можетъ быть! Но я отрицаю, чтобы кто-нибудь, будь онъ герой или мученикъ, я отрицаю, чтобы и его служеніе голодной и невжественной толп имло какой-нибудь смыслъ!
— Коли вы до этого дошли, а личная жизнь и ея приманки для васъ безвкусны и тяжки, разумется, самое простое, что можно сдлать, это, какъ французы выражаются — le grand couac, скачекъ въ вчность.
Онъ выговорилъ это просто, безъ всякой шутки и безъ всякой грусти, что меня кольнуло.
Должно быть червякъ тщеславія еще не умеръ во мн. Неужели я хотлъ произвести эффектъ своими отчаянными возгласами и вызвать увщанія, протесты?
А вмсто того, спокойный выводъ: ‘коли до этого дошло, извольте производить скачекъ въ вчность’.
И сказалъ это человкъ добрый, отзывчивый, способный конечно поддержать меня и въ бд, и во всякомъ живомъ и честномъ дл.
— Le grand couac?.. повторилъ я и голосъ мой дрогнулъ.— Жаль, что это такой банальный исходъ.
— И ничего не доказывающій — добавилъ онъ.— Но вдь надъ вами не каплетъ?— продолжалъ онъ полушутливо.— Все дло въ той пружин, которая подталкиваетъ васъ. Это случится не раньше и не поздне, какъ тогда, когда она будетъ средней пропорціональной вашихъ побужденій. Вы вдь конечно абсолютную свободу воли не признаете?
— А вы?
— Я испытатель природы… Мн это не пристало.
Какая-то холодящая струя пробжала между нами.
— Знаете, — сказалъ онъ, когда мы встали оба — похоронимъ ту бдную женщину… Ей жить нсколько дней. Смерть со многимъ примиряетъ. Вы еще успете…
Онъ взялъ меня подъ руку и въ этомъ жест было опять много теплоты и тонкаго ума.
Молча дошли мы до станціи.

9 марта.

Съ холоднымъ потомъ на вискахъ проснулся я сегодня. Сквозь планки деревянныхъ ставень еле-еле брежжилъ сроватый свтъ.
Могло быть около пяти часовъ утра.
Никогда почти я не вижу сновъ и у меня нтъ привычки припоминать ихъ. Если какой-нибудь образъ останется у меня въ памяти, когда я проснусь, это доказательство, что мн нездоровится.
А тутъ весь кошмаръ еще разъ проползъ у меня въ мозгу. Длинная-длинная фигура въ саван, съ блыми волосами, падающими, какъ пряди кудели по плечамъ — съ зеленымъ лицомъ и глазами въ кровавыхъ орбитахъ — все тянулась кверху, не то изъ ямы, не то изъ какого-то пьедестала. Руки ея, въ складкахъ савана, впивались въ мои плечи, съ усиліемъ отталкивая меня. И голосъ — хриплый, похожій на ея голосъ, какимъ я его слышалъ нсколько дней назадъ, говорилъ мн повелительно и злобно. Я не могъ уже припомнить, проснувшись, самыхъ словъ, но смыслъ ихъ остался для меня яснымъ.
Призракъ этой женщины отталкивалъ меня такъ повелительно, объявляя мн, что раньше, чмъ она, я не смю прощаться съ жизнью, что я обязанъ проводить ее въ могилу, перейти, сначала вчуж, черезъ весь ужасъ смерти, какой она будетъ испытывать — и тогда только я имю право распорядиться съ собою.
Не одинъ страхъ и тоска владли мною во сн, но и чувство безсильной обиды, приниженности, рабства передъ волей этой покойницы. И умереть я могу только посл нея и съ ея разршенія.
Около минуты я не могъ освободиться отъ психическаго внушенія этого кошмара. Я лежалъ неподвижно, раскрывъ широко глаза и тяжело дышалъ, силясь придти въ себя и убдиться, что все это — только сонъ.
Когда я, наконецъ, сбросилъ съ себя такое коматозное состояніе, приподнялся въ постели и откинулъ занавску, застилавшую отъ меня свтъ — мной овладла ярость обиды и мужской гордости.
Какъ! Я не могу и покончить съ собою иначе, какъ съ позволенія этого трупа!?
Рука моя стала искать чего-то на ночномъ столик и схватила подсвчникъ.
Она искала револьвера. Но его у меня нтъ и никогда не было.
Это усилило мою ярость. Я выскочилъ изъ постели и подбжалъ къ окну, схватилъ занавску, оборвалъ ее.
Меня влекло вонъ изъ жизни и колыхала злость на то, что нтъ такой вещи, которая-бы помогла мн, въ одинъ мигъ, перейти въ ничто.
Я клялъ себя, раздирая занавску на полосы, негодовалъ на гнусное малодушіе или идіотскую небрежность. Почему, до сихъ поръ, я не запасся стклянкой или коробочкой съ веществомъ, дающимъ смерть въ нсколько секундъ? Разв такъ трудно было добыть ихъ, особенно за границей?
Все проклятый инстинктъ сохраненія своего ‘я’, издвающійся надъ нами, источникъ вчнаго, неизбытнаго страха передъ небытіемъ.
Руки мои вздрагивали, продолжая разрывать занавску, и губы, повторяли шепотомъ:
— Хорошъ самоубійца! Хорошъ! Хорошъ!
Интонація этихъ словъ покоробила меня: въ нихъ заслышалось что-то полубезумное.
А давно-ли я призывалъ безуміе, съ байроновскимъ героемъ, какъ освобожденіе отъ необходимости сознательной жизни?
И одной фразы, сказанной страннымъ звукомъ, было достаточно, чтобы отрезвить меня. Я взглянулъ на то, что я длаю — рву занавску изъ кисеи. Зачмъ?
Чтобы навить изъ нея веревокъ и повситься на гвозд?.. Но вдь он не выдержатъ. Кисея прозрачная…
Нелпость моей работы вызвала краску на щекахъ. Я бросилъ занавску и опять подбжалъ къ окну, распахнулъ ставни и выглянулъ на балконъ..
Скачекъ внизъ?.. Я ушибусь, но врядъ-ли до смерти. Всего одинъ этажъ. Подъ балкономъ кусты густой куртины… Они наврно задержатъ меня.
Безсильно опустился я на диванъ съ чувствомъ тошноты, съ головокруженіемъ.
‘Ну хорошо, — думалъ я, — мы ее похоронимъ… Больше двухъ недль она не проживетъ… Но умретъ-же, умретъ!’
— Умретъ!— выговорилъ я вслухъ злорадно и всталъ.
Гадко мн стало — нестерпимо, и самъ себ я былъ гадокъ до послдняго предла.
Но подъ этимъ ощущеніемъ залегло что-то другое — какъ будто я успокоился, какъ успокоивается преступникъ, знающій, что его просьба о кассаціи не уважена и день казни близокъ.

13 марта.

Надъ бухтой легло низкое и длинное облако. Сквозь него пробивался съ усиліемъ темно-красный свтъ, точно кто-то подходитъ съ сигнальнымъ фонаремъ.
Мы сидли на набережной, между двухъ олеандровыхъ деревьевъ бульвара.
— Вы видите красное, зловщее пятно?— спросилъ меня Сергй Петровичъ.
— Вижу, отвтилъ я.
— Вдь это — луна. Не пройдетъ и часа, какъ она затеплится полнымъ блескомъ и озаритъ весь сводъ небесный. Жутко видть такой зловщій свтъ: но я знаю, что мсяцъ выплыветъ и будетъ серебриться.
— Это притча?— насмшливо окликнулъ я.
— Уподобленіе, не притча, — отвтилъ Сергй Петровичъ.
Передъ нами уже встала луна, въ полномъ сіяніи, въ глубин неба.
— Вотъ видите, указалъ на нее Сергй Петровичъ,— часъ тому назадъ, тамъ, на краю горизонта, изъ-за тучъ зловще глядло красное пятно. Это было тоже свтило, только мы, гршные, могли принять его за красный фонарь съ огаркомъ внутри.
Онъ всталъ и встряхнулся.
— Свженько длается, — выговорилъ онъ, застегивая свое пальто.— Вы наверхъ не подниметесь? Музыки послушать?..
— Разв не поздно?— спросилъ я, чувствуя, что онъ чего-то не досказываетъ.
— Нтъ, въ самый разъ. Около девяти. На вторую половину концерта попадете.
— Что-то не хочется!.. Вы туда?
Я догадывался, куда онъ хочетъ зайти. Къ ней. Справиться, что она: жива-ли, переживетъ-ли ночь.
Мн стало совстно. Я готовъ былъ самъ предложить ему зайти туда-же, но застыдился.
Да, застыдился. Онъ, кажется, это понялъ и, подавая мн руку, сказалъ:
— Завтра я вамъ дамъ знать, если нужно.
Мы поняли другъ друга. Онъ затрусилъ своей колеблющейся походкой вверхъ, по подъему, а я не могъ оторвать глазъ отъ того мста, гд красный свтъ луны пробивался, часъ передъ тмъ.

16 марта.

У окна сидлъ я и смотрлъ на кровать, гд лежало ея тло.
Оно, по заграничному, осталось на кровати, на столъ его не положили, да и стола-то такого не нашлось-бы.
Лампа подъ абажуромъ оставляла комнату въ унылой полутьм.
Но мои глаза, даже сквозь кисейный пологъ, распознавали лицо покойницы, ничмъ не прикрытое. Я не знаю, омывали-ли ее, по нашему русскому обычаю… Когда я пришелъ, вызванный депешей Сергя Петровича, ее уже одли и положили на кровать, прикрывъ снизу одяломъ.
Хозяйка поставила въ ногахъ одинъ высокій шандалъ, какіе видишь въ католическихъ церквахъ.
Завтра или посл завтра похороны. Надо уладить все съ документами. Добрый ‘Голотурій’ хлопочетъ сегодня въ консульств. Онъ самъ вызвался раздлить со мною вс расходы по погребенію… Хозяйка представила счетъ. Надо сдлать опись имущества, самаго жалкаго.
Кого извстить о ея кончин — я не знаю.
Можетъ быть, ея мужъ до сихъ поръ живъ. Она никогда мн толкомъ не говорила о немъ, только въ минуты раздраженія, когда разносила всхъ мужчинъ, то бранила его самыми постыдными словами. И я не знаю до сихъ поръ, чмъ онъ противъ нея провинился. Она его бросила и предательски убжала съ мальчишкой, какимъ-то юнкеромъ или ученикомъ консерваторіи въ Италію, гд онъ ее обобралъ.
Это было за два года до встрчи со мною, тамъ, въ Люцерн, въ пансіон ‘Бельведеръ’, мимо котораго я прозжалъ шесть недль назадъ.
Но она носила его имя и не была съ нимъ разведена. Значитъ, не хотла брать вину на себя.
Въ первыя минуты сиднья у покойницы я все это перебиралъ въ голов, отрывочно, безъ тревоги или боли, но и безъ всякаго умиленія передъ всепрощающимъ фактомъ кончины.
Была минута, когда восковая свча треснула и ея пламя поколебалось, озаривъ лицо покойницы, и мн стало жутко.
Я прошелся, прислъ къ столику, гд валялись всякія неприбранныя тряпки, взялъ книгу изъ бокового кармана пальто и хотлъ нарочно уйти въ чтеніе.
Это мн не удалось. Я ничего не понималъ… Какъ-бы противъ воли приблизился я къ кровати, слъ у ея ногъ, на табурет, и сталъ пристально глядть въ лицо покойницы.
Оно поблло и стало какъ будто полне. Волосы лежали гладко на высокомъ, немного выпукломъ лбу. Красивый обликъ, тонкость носа и еще недавно трепетныя ноздри, линія рта, рсницы длинныя и бросающія тнь на щеки, выступали передо мной совсмъ живыми и напоминали то время, когда наружность этой женщины такъ притягивала меня. А это — трупъ. Какіе-же могутъ быть съ нимъ счеты?
И мн становилось стыдно моихъ недавнихъ чувствъ къ ней. Вдь и въ тотъ день, когда я былъ у ней, въ первый и единственный разъ, въ этой подвальной комнат, разв она жила?.. И тогда уже она въ каждомъ не зломъ и не мстительномъ человк вызывала бы только жалость.
А я брезгливо ненавистничалъ. Меня коробило, чуть не физически тошнило. Я чего-то трусилъ… Я ничего не хотлъ простить и упивался моими злобными выходками противъ женщины вообще, ея дрянности, ея враждебности всему, что въ мужчин есть разумнаго и великодушнаго.
Смерть — обыкновеннйшій физіологическій моментъ — обезоруживала меня.
Передо мной лежалъ трупъ женщины, бывшей всегда рабой своего темперамента. Она способна была увлекаться всмъ: мужчиной, модной идей, своей наружностью, туалетомъ, азартной игрой… Серьезнаго дла она не знала. Дтей не имла. Но кто ее сдлалъ такою? Кто раздувалъ въ ней суетность и ставилъ на пьедесталъ, пока она была молода и красива, кто?
Мужчины длали это. Въ томъ числ и я.
Кто-же мшалъ мн, во-время разглядть ее и не вкладывать въ свою встрчу съ нею такъ много душевныхъ силъ?
Да и она-ли одна довела меня до моего банкротства? Вовсе нтъ. Будь во мн другіе задатки, никакая женщина не заставила-бы меня впасть въ рабство передъ собою.
Смерть продолжала глядть на меня, и мои счеты съ покойницей замирали, разлетались. Все это такъ ничтожно или такъ неизбжно! Нечего ни смущаться, ни негодовать, ни обличать, ни презрительно поводить плечами…
Можетъ быть, какъ говоритъ Сергй Петровичъ со словъ своего философа — состраданіе и вредно. Но какже воздержаться отъ всепрощающаго и сострадательнаго чувства?
Денегъ тутъ не нужно. Она умерла. Я ей никакъ не могу помочь.
И вдругъ я заплакалъ, тихо, тихо, сначала незамтно для самого себя, и не устыдился этихъ слезъ, не счелъ ихъ за неумстную нервность.
Свтлой памяти объ этой женщин я не въ силахъ имть, но не потому, что помню только зло. Вроятно, ‘блаженство’ моихъ первыхъ порывовъ было невысокаго сорта… Если оно и такъ, то кто-же въ этомъ виноватъ? Видно, и я не былъ способенъ на такую страсть, которая сама себ цль и награда.
Отъ покойницы я перешелъ душою къ счетамъ съ своимъ ‘я’ и со всмъ тмъ, куда связь съ покойницей не входила.
Вс — точно виноваты передо мной: идеи, стремленія, попытки, книжки и люди — особенно люди, мои учители, подстрекатели, проповдники, начетчики — вс!
Разв они меня тащили на аркан? Или держали меня въ невол? Я самъ шелъ къ нимъ, самъ — не лучше, чмъ эта бдная русская барынька средней руки — кидался туда, куда поветъ втеръ, искалъ все чего-то абсолютнаго, панацеи, излеченія золъ и недуговъ и въ себ, и во всемъ человчеств, обличалъ, громилъ, создавалъ себ кумиры и разбивалъ ихъ о первую попавшуюся тумбу.
И мн такъ ясно представилась картина:
Мой трупъ лежитъ на кровати. Его вынутъ изъ воды или съ пулей въ виск найдутъ гд-нибудь на дорог, въ саду или въ горахъ — и сидитъ мой милйшій ‘Голотурій’, вотъ совершенно такъ, какъ я сидлъ вчера вечеромъ около покойницы.
Онъ способенъ искренне жалть меня, чмъ я жаллъ покойницу, не смотря на свои теоріи о вред состраданія. по какъ моя возня съ самимъ собою, которая довела меня до добровольной смерти, будетъ казаться неосмысленной или жалкой, если Сергй Петровичъ сочтетъ меня самоубійцей-психопатомъ, покончившимъ съ собою въ припадк мрачной меланхоліи?!
Какъ это ничтожное ‘я’ неизлечимо въ своей неугомонности, въ своей гордын: все сводить къ самому себ.
Свча — это былъ огарокъ — погасла вдругъ… Въ комнат стало еще темне. Я поднялся и отошелъ къ диванчику… Сырость воздуха начала проникать въ меня. Дровъ не было. Отъ дрянного камина шелъ только запахъ копоти.
Но я просидлъ въ такомъ настроеніи еще цлый часъ, до прихода сидлки. Она меня смнила… Мн даже не хотлось уходить.
И когда я, въ послдній разъ, взглянулъ въ лицо покойницы,— мн вспомнился мой недавній кошмаръ и весь ея обликъ точно говорилъ мн:
— Теперь ты можешь покончить съ собою… Я не мшаю!..

19 марта.

— Дружище — голосъ Сергя Петровича звучалъ особенно задушевно и вдумчиво, мы сидли рядомъ на диван, у воротъ верхняго сада — не врю я въ то, что вамъ — не для чего больше оставаться съ нами, на этой планет. Не врю!— сильне воскликнулъ онъ… Я не психологъ, не психіатръ, даже не литературный наблюдатель душевной жизни, но кое-что видалъ на своемъ вку и не мало знавалъ людей — сродни вамъ… Мы вдь одной генераціи. Мы, какъ нынче называютъ — семидесятники.
— Да семидесятники,— повторилъ я машинально.
— Сколько ихъ загубило себя зря. Я въ нихъ не стану камнемъ бросать, но и преклоняться не могу. И они — рабы своего мистицизма, хотя и думаютъ, что стоятъ выше всякаго суеврія. Но т еще — счастливцы, по своему. Они что-то рдко кончаютъ добровольной смертью… Другіе — отступники…
— И меня иные считаютъ ренегатомъ!
— Васъ?— переспросилъ онъ удивленно.
— Меня. И, по своему, они правы. Я въ нихъ изврился и многихъ считаю или шалыми, или порядочными пошляками, только носящими свой мундиръ.
— Ахъ, голубчикъ, въ томъ-то и бда, что вы связывали все съ мундиромъ, съ ихъ кличкой, увлекались ими, вели съ ними счеты. Изъ-за нихъ вамъ и дорогія когда-то идеи опротивли.
— Не одно это. Идеи, упованія, книжки, проповди… все отошло и оставило еще горьшую оскомину.
— И хорошо, что отошло. Значитъ, больше уже не владетъ вами. И разумъ не сегодня-завтра возьметъ верхъ. Да вотъ чего же дальше ходить? Проводили мы съ вами на кладбище покойницу… Я присматривался къ вамъ, когда мы ее хоронили, и на другой день. У васъ были слезы наглазахъ, не отрицайте этого. И вы ей простили. Смерть примиряетъ все. Ея нтъ въ живыхъ — исчезъ и лишній поводъ мятежныхъ, недобрыхъ чувствъ. Ничто не мшаетъ вамъ полюбовно покончить и остальные горькіе счеты съ прошлымъ. Видите, господа абсолютные пессимисты злобствуютъ на смерть и на страданія. А смерть, право, хорошая вещь… Безъ нея нельзя. Нельзя и безъ страданій… Что такое боль, какъ не способъ распознавать и наслаждаться?
Я разсмялся этому парадоксу.
— Вы думаете, я это — для краснаго словца?.. Нисколько! Да, нмецкія книжки, влившія ядъ въ вашу душу — потому пакостны, что въ нихъ отчаянный взглядъ на жизнь питается дьявольскимъ себялюбіемъ. Ты изврился въ жизнь, ты — брюзга философъ, а самъ, небось, дожилъ до семидесяти лтъ и дрожалъ за свое безполезное старчество, соблюдалъ себя по Гуфеланду, мечталъ дотянуть до ста лтъ?! Но если-бы ты и покончилъ съ собою — будь у тебя элементарная честность и послдовательность — такъ вдь кром тебя-то есть милліоны и сотни милліоновъ двуногихъ, которые не знаютъ твоего вельтшмерца и рады радешеньки будутъ, если ихъ житейская доля хоть настолько — онъ указалъ пальцемъ насколько — облегчится. И ты могъ-бы этому помочь, да не хотлъ, въ своемъ высокомріи и эгоизм…
— Это не доводъ!— возразилъ я почти съ сердцемъ.
— Почему, милый человкъ, не доводъ? Вы не будете же требовать отъ ребятъ, отъ малолтнихъ дтей, чтобы они отрицали бытіе и повально накладывали на себя руки?
— Къ чему тутъ дти?
— Позвольте… Или вы ихъ будете поголовно истреблять, какъ иродовыхъ младенцевъ?..
— Лучше имъ и совсмъ не родиться!— вырвалось у меня.
— Такъ и ждалъ, что вы мн это скажете. Псня старая! Ее преподнесли намъ и въ новйшее время, подъ другимъ соусомъ… Скопчество! Такъ вдь изуврство всякихъ оттнковъ, начиная съ индйскихъ вроученій — давнымъ давно твердитъ это, но, какъ видите, безъ толку. Ребята, все-таки, родятся и надо ихъ кормить, пеленать, учить, защищать! Бамъ самимъ тошно на свт, но вы, все-таки, возитесь съ ними. Какъ-же ихъ такъ оставить? О щенятахъ и то имешь заботу! Скучно, несносно учить грамот чумазыхъ мальчишекъ, а еще скучне и тяжеле пахать землю, но нужно, иначе съ голоду умрешь!.. Доводы эти могутъ вамъ казаться избитыми, но вс законы жизни — избиты… Треугольникъ всегда будетъ заключать въ себ вмстимость двухъ прямыхъ угловъ и вода, пока не произойдетъ мірового переполоха, всегда будетъ состоять изъ двухъ газовъ въ твердой, неизмнной пропорціи.
— За вселенную я не отвтчикъ, Сергй Петровичъ. Я знаю себя и свою душу.
— Знаете? быстро переспросилъ онъ, повернувъ ко мн лицо.— Ой-ли? Вы устали длать надъ собою опыты и не хотите доживать въ званіи неудачника, не успвшаго ни къ чему примоститься… Помните, у Пушкина есть такая чудесная элегія… Одинъ стихъ я выбралъ своимъ вчнымъ девизомъ… Онъ вамъ, конечно, извстенъ…
— Какой? окликнулъ я, немного удивленный, что мой ‘Голотурій’ любитъ поэзію.
— ‘Я жить хочу, чтобъ мыслить и страдать’. Вотъ какой! Настрадались вы достаточно. Тутъ я не стану торговаться съ вами и доказывать, что вы не испытали и одной сотой того, черезъ что проходитъ настоящій мученикъ и страстотерпецъ… По пословиц: ‘всякому своя слеза солона…’ Но вы взяли отъ жизни только одну половину чудной пушкинской заповди. Вы страдали… Остается мысль. Высшее благо! Нетлнное! Источникъ неизсякаемаго духовнаго созерцанія.
Онъ откинулъ голову назадъ и сталъ смотрть въ небо.
Ярко блла и искрилась Венера. Кругомъ, уступая ей въ блеск, толпились звзды. Блдный рогъ замирающей луны еле пробивался сквозь синеву.
— Кто сказалъ — Сергй Петровичъ какъ-бы спрашивалъ самого себя — кто сказалъ, что счастье, безпробудное счастье есть цль сущаго? Но то, что есть — такъ обаятельно по своей тайн, по своему затаенному смыслу, который человчество будетъ распутывать тысячи, а можетъ быть и милліоны лтъ. Изъ крошечнаго комочка нервнаго вещества, въ ничтожномъ черв, выростаетъ мозгъ человка и каждая его ячейка доработалась до настоящаго чуда, если вникнуть въ то, на что она уже способна. Разв безъ меня что нибудь измнится въ этой миріад небесныхъ тлъ?— онъ провелъ рукой по воздуху.— Причемъ тутъ мой бунтъ противъ трагизма человческой жизни? Я, человкъ — только показатель мысли на одной планет — и въ этомъ мое призваніе, въ этомъ высшее благо!
Голосъ его замеръ. Я посмотрлъ на его невидную фигуру и неправильное лицо… Онъ преобразился, похорошлъ, и тихая убжденность этого ‘счастливца’ убаюкивала меня.
Да и зачмъ сталъ-бы я ему противорчить? Онъ такъ чувствуетъ… Этого довольно.

21 марта.

Нсколько часовъ гулялъ я по горамъ, потомъ, къ закату солнца, спустился съ высотъ и пошелъ на ту косу, покрытую кустарникомъ и оливами, гд, на самомъ краю, блетъ маякъ.
Я еще не бывалъ тутъ въ этотъ пріздъ.
Воздухъ ласкалъ меня. Розоватая пелена окутывала очертанія прибрежья, вправо и влво. Можно было и простымъ глазомъ разглядть два плоскихъ острова, выплывающіе надъ уровнемъ моря — туда, на западъ.
Дышалось легко и ноги не ныли. Пахло горько и ароматно отъ кустовъ съ желтыми цвтками, круглыхъ и густыхъ, покрывающихъ покатые бока мыса, надъ узкой дорогой, съ извилистымъ подъемомъ. Въ полуверст отъ маяка, гд прудъ и купы эвкалиптусовъ — засвжвшая тнь обдала меня, вмст съ запахомъ этихъ развсистыхъ деревьевъ, чмъ-то бодрящимъ. Хотлось говорить вслухъ, что нибудь прочесть, отвчающее воспріятіямъ природы, ея призывамъ, ея властной красот.
На самой дорог, въ одномъ мст, сохранились древне-римскія воротца, съ двумя коринфскими колоннами и архитравой. Тысячелтія смотрли на меня съ этой маленькой руины. Т, кто возводилъ эту арку, не смущались тщетой всего сущаго. Они жили для себя и для прославленныхъ миическихъ образовъ, созданныхъ крылатымъ воображеніемъ. А духомъ цлой младенчески-прекрасной эпохи все еще ветъ и отъ этой заброшенной арки съ порыжлыми облупленными камнями и завитушками капителей.
Символомъ пахнуло на меня: сочетаніемъ природы и творческой красоты.
‘Но разв красота существуетъ вн нашего сознанія? Гд краски? Гд звуки? Ихъ нтъ нигд, кром нашего ‘я’. А если и есть, то некому ихъ сочетать въ одно прекрасное цлое’.
Такъ думалъ я, и медленно подвигался къ цли моей прогулки, къ площадк подъ маякомъ — срывалъ цвтки, похожіе на астры, съ густой поросли изъ растенія, врод алоэ. Глаза жадно глядли, грудь емко дышала, ухо прислушивалось къ чуть слышному шопоту волны.
И мн было хорошо, какъ не бывало давно… Я даже не помню когда, въ послдніе три-четыре года.
Дойдя до низкаго заборчика, я спустился по щебню къ лсенк. Она меня привела на обширную площадку, окруженную каменнымъ парапетомъ, совершенно такимъ, какъ тотъ, въ верхнемъ саду, гд мн не привелось броситься со скалы въ море.
Башня — вся блая — соединена проходомъ съ каменнымъ зданіемъ. Сбоку сторожка. Женщина, въ платк на голов, похожая на нашихъ нянекъ — показалась на порог.
Я попросилъ у нея напиться. Она принесла мн стаканъ воды… Слъ я на парапетъ, низкій, не выше пяти четвертей. Подъ нимъ берегъ шелъ очень полого.
Не могъ я не усмхнуться. Надъ кмъ?
Вроятно надъ самимъ собою. Я не сталъ-бы кидаться, даже будь тутъ крутая скала. Я это почувствовалъ, и не устыдился.
Передъ моими глазами чуднымъ полукругомъ шла линія блдноголубого моря — опять цвта нжныхъ васильковъ — и отдляла его отъ неба, съ опаловымъ трепетаніемъ послднихъ лучей солнца, оттуда, изъ-за прибрежныхъ скалъ, стоявшихъ уже въ тни.
Всего одна круговая линія и дв краски. А какая красота!
И въ мозгу моемъ сейчасъ-же зароились знакомые изъ школьныхъ годовъ образы. Вотъ тамъ, налво, море приведетъ къ такому-же прибрежью, гд, изъ его пны, выплывала богиня чистой красоты, искупающей всякую немощь плоти.
Тамъ человчество создало сотни свтлыхъ сказокъ и символовъ, и въ его дтскомъ лепет уже дрожала въ зародыш творческая мысль человка, вооруженнаго знаніемъ.
Задушевный голосъ Сергя Петровича послышался мн, когда стемнло, и алмазная звзда богини любви опять зажглась, первая и самая яркая.
Разв не правда то, что онъ говорилъ о ‘чуд’, заложенномъ въ каждой невидимой мозговой ячейк? Она трепетала во мн, все та-же ячейка, и давала мн сотни все новыхъ и новыхъ воспріятій. И будетъ давать до тхъ поръ, пока душа останется въ равновсіи.
Круговая линія моря, его тихій ропотъ, ясность и простота очертаній и звуковъ природы — входили въ меня и вытсняли всякое личное чувство, всякую горечь и всякій озлобленный протестъ.
Все это точно кануло куда-то. Все это держалось за какихъ-то людей и казнило только за свои заблужденія и порывы, за собственный задоръ и напускные укоры себ, за гордость, за рабство страстей и самообмановъ.
И ночью, вернувшись домой, когда я подошелъ къ окну, къ тому, гд хозяйка до сихъ поръ не замнила оборванную мной занавску, я могъ взглянуть издали и со стороны на того неудачника, который, въ припадк, вызванномъ сонной грезой, хотлъ удавиться на обрывкахъ кисейной занавски.
Мн стало не то что стыдно, а жалко этого неудачника…
‘Да и зачмъ непремнно удача?’ Это все тотъ-же эвдемонизмъ, презираемый моимъ милымъ ‘Голотуріемъ’.
Неужели мн опять хочется жить?!

26 марта.

Надо жить! Надо?.. Для чего? Для созерцанія судебъ муравейника, который мы хвастливо называемъ ‘вселенной’? Такъ скажетъ, вроятно, и мой милый ‘Голотурій’. Я къ нему привязался. Мн жалко уйти отъ него. Неужели только его и жаль?..
Зачмъ вопросы? Не хочу я ихъ, не хочу!.. Сегодня перестаю записывать въ эту тетрадь. Къ чему эта возня съ собою? Жить или умереть, не все-ли равно?..

Н. Боборыкинъ.

1892 г.

‘Сверный Встникъ’, NoNo 10—11, 1892

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека