Пепиньерка, Гончаров Иван Александрович, Год: 1842
Время на прочтение: 20 минут(ы)
—————————————————————————-
Оригинал находится здесь.
—————————————————————————-
Я это потому пишу,
Что уж давно я не грешу.
Пушкин.
‘Ах, какой душка!’
‘Ах, какой противный!’
— Каково! вот какого вы
обо мне мнения!
(Дневник пепиньерки)
Если всякое дельное и полезное сочинение, к числу которых относится и
сочинение о пепиньерке, должно начинаться определением предмета, то нельзя
и мне избегнуть этого всеобщего порядка. Итак, пепиньерка есть девица — и
не может быть недевицей, так точно и недевица не может быть пепиньеркой.
Это неопровержимая истина. По крайней мере, если б по какому-нибудь случаю
между пепиньерками вкралась недевица, то это была бы такая контрабанда, на
которую нет ни в одном таможенном уставе довольно строгого постановления.
Впрочем, это — случай решительно невозможный и небывалый в летописях тех
мест, где водятся пепиньерки, следовательно, нет и закона, который бы
наказывал недевицу за присвоение себе не принадлежащих ей прав. Недевицы
могут быть классными дамами, инспектрисами, директрисами, привратницами, но
пепиньерками — ни-ни! Нельзя определить с точностью лет пепиньерки. Можно
так, неопределенно, сказать, что пепиньеркой ни в сорок, ни в двенадцать
лет быть нельзя, хоть будь себе раздевица. Обыкновенно она бывает от
шестнадцати до двадцати лет. Если она зайдет далеко за последнюю границу,
то ее делают дамой, то есть или классной дамой, или просто дамой, выдавая
замуж. С неспособной к этим двум должностям снимают пепиньерский сан,
потому что она стала уже девой, а пепиньеркой, как сказано, может быть
только девица. Костюм пепиньерки прост. Белая пелерина, белые рукава и
платье серого цвета. Может быть, есть на свете пепиньерки и других цветов,
но я их и знать не хочу. Отныне моею вечною песнию будет:
Серый цвет, дикий цвет!
Ты мне мил навсегда — и т. д.
Природа заодно со мной. Она как будто нарочно, для прославления дикого
цвета, дала мне и голос дикий.
Не знаю почему, но мне кажется изящным этот простой костюм: потому ли,
что пепиньерка умеет его надеть как-то мило, потому ли, что плотная
пелеринка не дает видеть, а позволяет только мечтать о пышных плечах и
очаровательных лопатках и тем умножает прелесть мечты, потому ли, что
девушке в шестнадцать лет пристает всякая шапка, или, наконец, потому, что
уж я очень люблю пепиньерку. Как бы то ни было, но я готов одеть и небо и
землю в серое платье и белую пелеринку.
Костюм этот теряет, однако ж, свое изящество, когда пелеринка и рукава
изомнутся или когда на них сядет чернильное и всякое другое пятно, что, к
сожалению, случается нередко. А согласитесь, что девушка с пятном — как
будто и не девушка: оттого я не могу видеть на пепиньерке, без содрогания,
даже и чернильного пятна.
На светской девушке никогда не увидишь чернильного пятна: очень
понятно почему. Она, во-первых, ничего не пишет или пишет только в больших
оказиях. Потом — у ней вся чернильница с наперсток и в ней капля чернил,
которую она всю и употребит на свое писанье, да и ту еще разведет водой:
чем же тут закапаться? У пепиньерки, напротив, чернил вволю: казенные —
капай сколько хочешь, вообще всё нужное для письменной части содержится в
отменном порядке и обилии, так что припасов достало бы на целую канцелярию.
У светской девицы — всё это в запустении. Притом она обращается с
письменным столом чрезвычайно осторожно: подходит к нему осмотрительно, с
гримасой, едва двумя пальцами возьмет черепаховое перо и раз двадцать
обмакнет его в чернила, прежде достанет капельку. Садится она, не
дотрагиваясь до стола локтями, и держится поодаль. А написавши, далеко
бросает письмо — опять месяца на три. Пепиньерка, если примется писать, то
работает усердно, как писарь военного ведомства, часто на том месте, где
писали и уже накапали ее подруги. Когда она пишет, то вся погружается в
свой труд. Сверх того, ей представляется множество случаев выпачкаться в
классе. Платья и пелеринки жалеть нечего: они казенные.
Спросят — что может писать пепиньерка? Многое. Во-первых — она ведет
свой журнал, куда записывает происшествия, впечатления дня, может быть, и
ночи, то есть кого встретила, с кем говорила, что чувствовала, что видела
во сне. Потом пишет она письма к родным или сочиняет проекты писем, но уже
не к родным, а так, к разным лицам, для практики на всякий случай или для
забавы. Наконец, чертит перышком заветные имена и рисует мужские головки.
Видите ли, сколько ей нужно чернил. Теперь положите хоть по капельке на
каждую штуку, то есть на страничку журнала, на письмо, на мужскую головку,
— сколько бы капель должно быть пролито на платье? А на ней едва-едва
увидишь два-три пятнышка. Не есть ли это доказательства ее опрятности?
Обязанности пепиньерки многоразличны. Главнейшая из них — не обожать —
нет! это дело не девиц, а девочек. Девицы, достигши полного развития, очень
хорошо понимают, что обожания не существует. Обязанность ее — любить
по-настоящему, как все любят, — и быть любимой, если же она не любит, то
казаться влюбленной. Последним даром пепиньерка владеет еще не искусно. Она
редко может скрыть охлаждение к своему предмету, так же как не может скрыть
и любви, и называет его, пока любит, — разумеется, про себя и между подруг
— душкой, а когда разлюбит, то иногда величает и противным, чего по
светским уставам делать никак не следует. Но в этом случае пепиньерка
руководствуется более влечением сердца.
Пепиньерка может еще быть, по каким-нибудь причинам, нелюбимой, могла
бы, конечно, быть и не влюбленной, но этого не бывает: это уж так заведено,
иначе ее существование было бы весьма незавидно. Она была бы парией между
своих подруг. Ее бы бегали, боялись, все отвергали бы ее дружбу, потому что
дружба корпуса пепиньерок держится на взаимных тайнах, а что за тайны без
любви? Неужели можно назвать тайною, когда побранят начальство, передразнят
классную даму, не послушаются инспектриссы? фи! это составляет только тайну
маленького класса. Пепиньерская комната — вольный город, порто-франко, куда
беспошлинно привозятся важнейшие тайны, даже городские, и где ими свободно
производится меновой торг. Что же бы стала делать пепиньерка, не будучи
участницей дружеских тайн? Она была бы лишняя в пепиньерской, ей оставалось
бы печально бродить по коридору или подслушивать у дверей. Она для одного
этого всеми силами старается влюбиться, а если нет случая, то выдумывает
сама себе и любовь, и тайны.
Прочие обязанности пепиньерки не так уже важны. Замечательнейшая между
ними — чтение запрещенных в заведении книг. Это необходимо для составления
себе вполне имени пепиньерки. Пепиньерка, не читавшая романов, — редкость.
Чем же ей отличиться от девиц высшего класса, как не чтением романов,
которых там вовсе нельзя иметь. Да оно нужно и для того, чтоб, в случае
недостатка настоящей любви, сочинить себе последнюю. Выше следовало
упомянуть, что в пепиньерскую кроме тайн проносятся запрещенные книги и
разные другие к приносу запрещенные вещи, например сигары. Из этого можно
заключить, что там вообще водится и табак, если не курительный, что было бы
заметно, то, вероятно, нюхательный. Не знаю хорошенько, проносится ли вино:
надо справиться. Всё это показывает, что корпус пепиньерок составляет род
маленькой республики под покровительством монархии начальства.
Все эти важные обязанности пепиньерки нарушаются разными мелочными
развлечениями, установленными в заведении постоянно, как-то: дежурством,
хождением в классы, смотрением за девицами, усмирением возникающих между
ними бунтов и т. п. Но пепиньерка не любит этих шумных развлечений. Она
предпочитает им свои мирные занятия. Она ведет взвод девиц к обеду, а сама
мечтает о предмете. Улучит свободную минутку и бежит в комнату, садится за
фортепиано и напевает: ‘Я не скажу, я не открою, В чем тайна вечная моя!’ —
или что-нибудь подобное.
Вот наступает вечер. Говор, шум, смех, беготня утихают. Пепиньерки
приходят с дежурства и ужинают. Как привлекательна их простая трапеза! Она
напоминает мне вечернюю трапезу студенческих годов: так же нет излишних и
обременительных украшений, например скатертей, салфеток, отчасти вилок и
ножей. Да на что скатерть, салфетка, когда казна дает коленкоровый рукав?
Зачем вилки и ножи, когда природа снабдила прекрасными, маленькими и
тоненькими пальчиками, очень удобно заменяющими эти орудия? Не так ли думал
Диоген? а ведь он был мудрец. Но зато милая трапеза этих мудрых дев
приправлена шутками, смехом, тайнами и толками о любви. Одну только
неверность и нахожу в сравнении с студенческою трапезою — недостаток
бутылок. Между тем вечер всё подвигается вперед. Инспектриса уже заперлась
у себя и не выйдет больше. Сонные классные дамы разбрелись. Швейцар сложил
свою булаву. Лампы гаснут в коридорах одна за другою. Наконец всё
погрузилось в сон. Пепиньерки ложатся. (Боже! о чем пишу!) Вон уж m-lle
Пози очень мило всхрапнула раза два, m-lle Ах чмокает губками, как будто
кушает что-то во сне, m-lle Ла произносит в бреду: ‘Душка!’, m-lle Руш
обняла подушку и сладко почивает, m-lle Ке уткнула носик в свою и спит, как
куколка, m-lles Цей и Ней совсем с головой закрылись одеялом и спят молча,
а m-lle Вико всё вздыхает и ворочается с боку на бок.
Кто-то одна страстно и жарко разметалась на постели. Покровы сброшены
почти совсем на пол, ручка свесилась… дыханье ее горячо… она по
временам лепечет невнятные слова или крепко сжимает губки. Над этой
рафаэлевской головкой летают не ангельские сны, уста шепчут не ‘Богородице
Дево! радуйся…’ Тсс! язык отказывается выдать незаконноприобретенные
тайны — и я, непрошеный наблюдатель, удаляюсь из святилища, куда,
посредством воображения, прокрался, замкнув уста, притаив дыхание и отрешив
обувь от ног из благоговения к храму Весты.
Вот пепиньерка встает потихоньку, надевает чулки, зажигает огарочек,
идет к столику, в секретный ящик. Щелк-щелк замком: из ящика бережно
достается таинственная книжка, данная братцем, кузенем или снисходительной
тетушкой. Проказница — прыг опять в постель с драгоценной ношей, чулки
долой — и погрузилась в чтение. Как быстро бегают по строкам ее глазки! как
живо отражается в них каждое впечатление! Слеза, улыбка, нега, гнев,
сожаление — сменяются одно другим. Судьба героя или героини, чаще героя,
увлекает ее более и более. Она приподнялась с подушки и оперлась на
локоток. Щечки ее разгорелись. С белобархатного плеча мало-помалу
спустилась сорочка. (Силы Небесные! помогите дописать!) Но она не замечает
этого: ей как будто и дела нет. Один пальчик на ножке высунулся из-под
одеяла и рисует что-то в воздухе. Бьет час, бьет два, она сама не
шелохнется, она вся — чтение. А встала она рано, в шесть часов, и завтра
должна встать в эту же пору. Но что ей до того? Как отстать? Она только что
дочитала до того места, где герой обманул героиню: как же уснуть, не
узнавши, что из этого будет? Она продолжает. Вот уже личико ее теряет
свежесть, веки покраснели, глаза потускли, и на них то является, то
исчезает непрошеная слеза. Румянец, озарявший всю щеку, сошел: на его месте
остались два красные пятнышка, признаки крайнего утомления. Пальчик не
шалит более: он спрятался, и плечо прикрылось одеялом. У ней маленькая
лихорадка. Вдруг неожиданное происшествие. Вся комната ярко озарилась
вспышкою свечи, которая уже догорела, сало зашипело — и вслед за тем
занялась бумага. Пепиньерка в испуге роняет книгу на пол и начинает дуть:
но свечка не гаснет, — пламя охватило бумагу со всех сторон, сало течет на
стол: нет силы затушить. А инспектриса, того и гляди, заметит свет из
окошка. Что делать? ‘Пози! Пози! Катя! — кричит она. — Лиза! Лиза!’ Ах, как
они крепко спят: точно девицы маленького класса или как юродивые девы! ‘Да
встаньте, помогите. Лиза!’ — ‘А? что? — откликается Лиза, — что он тебе
сказал? тайну?’ — ‘Какая тайна! поди поскорее сюда, посмотрии, что я
наделала’. — ‘Ах! пожар! пожар!’ — кричит та в испуге, бегая по комнате.
‘Тише, тише! что ты, с ума сошла!’ — говорит наша проказница и начинает
ловить Лизу. Но вот беда — Лизу почти не за что поймать: если б был платок,
шарф, косыночка, юбка… а то почти ничего… Наконец Лиза опомнилась,
протерла глаза, поняла в чем дело, и стали обе дуть. Нет — не гаснет. Надо
позвать третью. ‘Мери! Мери!’ — ‘Отстаньте!’ — сердито говорит впросонках
Мери и переворачивается на другой бок. ‘Надинь! Надинь!’ Надинь быстро
открыла глазки, мигом сообразила всю важность обстоятельства, проворно
вскочила с постели, и давай все три: фу! фу! фф! Три девицы вскочили в
суматохе с постели как есть и задувают свечку… Живописец! бери кисть и не
ищи другого сюжета. С какой грацией напрягают они усилия, какая милая
встревоженность в глазах, какая очаровательная суетливость в движениях! Что
за позы! Две стоят рядом, одна опершись рукою на плечо другой, и дуют
мерно, обе враз, третья — напротив их и дует торопливо, беспрестанно
наклоняя головку. Что за прелесть! Не три ли это грации? Я уверен, что
между ними невидимо присутствует Амур.
Наконец свечка затушена. Пепиньерки расходятся, браня подругу за
тревогу. ‘Разбудила! — говорит с упреком Лиза, — а какой сон-то был!..’ —
‘Ах, расскажи, душка, какой!’ И они с час после того еще шепчутся. Потом
утомленная проказница ложится. Отяжелевшая голова падает на подушку, глаза
тотчас смыкаются, раздается громкий вздох и за ним ровное, спокойное
дыхание уснувшей мечтательницы.
Вот только какое обстоятельство могло оторвать пепиньерку от
интересной книги, а то бы она читала до рассвета. После того неудивительно,
что она завтра проспит часов до десяти, не явится на дежурство и получит
выговор. Ничего не бывало. Наутро, в семь часов, инспектриса еще зевает,
лениво потягивается в постели, пьет кофе, а пепиньерка, зашнурованная,
одетая, причесанная, свеженькая и миленькая, как была накануне, подобно
бабочке вспорхнула к ней в комнату, и целует ей руку, и поздравляет с
добрым утром.
— Хорошо ли вы спали? — спрашивает инспектриса, — покойно ли?
— Ах, как хорошо, ангел: всю ночь ни разу не проснулась, вас раз пять
видела во сне.
— Как же ты меня видела?
— То будто вы, ангел, целуете меня в лоб, то будто я играю вашими
буклями. Так, ангел, мне было весело — чудо! Ах, душка! Ах, ангел! Всю бы
жизнь всё видела такие сны!
И ангел берет ее слегка за ухо, приговаривая: повеса!
Не знаю, как ангел, а я так крепко сомневаюсь, этот ли ангел целовал
ее в лоб, его ли буклями играла пепиньерка во сне.
Иногда чтение в пепиньерской происходит во всеуслышание, когда книга
дана на срок или когда она покажется особенно занимательна. Тогда одна
читает, прочие слушают. ‘Ах, — восклицает m-lle Ла каждый раз в подобном
случае, — нет в свете ни одной книги лучше этой! никогда, никогда не читала
я с таким удовольствием!’ — ‘Ах, книга, ах, душка! — говорит m-lle Ах,
сверкая глазками от удовольствия. ‘Хорошо!’ — флегматически прибавляет
m-lle Цей.
Когда при мне заговорят о девушке, живущей в свете, в своей семье, или
назовут ее имя, даже начнут хвалить красоту такой девушки, я еще сохраняю
свое хладнокровие, подумаю, посмотрю и потом уже, ежели нужно, дам волю
воображению или сердцу. Но едва произнесут слово ‘пепиньерки’, я вдруг
встрепенусь, и у меня как будто кольнет в левом боку. ‘Влюблен! — скажут
мне, — вот и всё!’ Может быть, может быть: я не говорю ‘нет’, не говорю,
однако ж, и ‘да’. Но мне кажется, так должно быть не со мной одним, а со
всяким. Причина простая. Когда при наступающем сумраке вы увидите на
небосклоне одну звездочку, вы посмоотрите на нее сначала так просто, потом
вглядываетесь, судите, измеряете, лучезарна ли она, какими огнями сияет, и
потом уже, судя по степени этих свойств, восхищаетесь ею. Но вспомните,
если случалось вам спать под открытым небом, когда вы, вдруг проснувшись
ночью, увидите над собой бездонную твердь, полную светил, которые, как
влюбленные очи, жадно устремлены на вас и сыплют бриллиантовые лучи на ваше
ложе, — вы мгновенно проникаетесь восторгом, поражаетесь
электрически-дивной картиной и перебегаете взором от светила к светилу, не