Пегий человек, Розанов Василий Васильевич, Год: 1905

Время на прочтение: 5 минут(ы)
Розанов Василий Васильевич. Собрание сочинений. Когда начальство ушло…
М.: Республика, 1997.

ПЕГИЙ ЧЕЛОВЕК

Гапон, по-видимому, погиб, — унизительно и жестоко, как тот союзный римлянам царек Альба-Лонги, который в минуту критически опасной битвы стал переходить на сторону врагов, по сделанному заранее уговору с ними, и не перешел только по догадливости римского царя, сурового Тулла Гостилия. ‘Это он делает по моему повелению и окружает врагов!’ — воскликнул Тулл, когда вестник прискакал сказать ему, что албанцы сближаются с врагом. Римляне, уверенные теперь в успехе, ринулись и победили. На другой день к Туллу подошел и тайный изменник с поздравлением о победе. Но царь сказал ему: ‘Как вчера ты колебался между римлянами и фиденцами, так сегодня тело твое будет размыкано конями’. Несчастный был разорван пополам запряженными ‘в него’ конями, а Гостилий воздвигнул, по обету, храм в честь Страха и Ужаса: царь и сам был испуган смертельно во время битвы, когда понял измену союзников и перед очами его пронеслась и собственная гибель, и гибель Рима.
Есть люди об одном цвете — черные, белые. Но есть еще несчастно рожденные люди, пегие, которые совершенно искренно не могут одному чему-нибудь служить, и совершенно искренно служат двум господам, т. е. измена то одному, то другому, и в конце концов всему и всем составляет самый стержень и ‘истину’ их души. Да, есть истина и в неистине, пафос лжи, талант обмана. Конечно, это несчастье, и такому-то несчастию, по-видимому, был обречен Гапон.
Плеве не был из тех недалеких или доверчивых людей, который зря подпустил бы к себе или вошел бы в сношения с человеком, для него липшим и ненужным. Плеве был человек дела, ‘службы’, и свое важное служебное время, оплачиваемое государством, не стал бы тратить на пустые отношения к третьему, безразличному или мало нужному человеку. Поэтому ‘священник пересыльной тюрьмы отец Георгий Гапон’, без сомнения, оказывал ему ценные услуги в своей должности, столь близкой к сердцу заключенных. Такая же связь с Зубатовым и, несомненно, громадный авторитет и полное доверие ‘охранительных’ органов правительства была приобретена Гапоном, простым рядовым священником, которому так трудно выдвинуться перед большими сановниками и чиновниками, не без оснований, и притом самых веских оснований. Но ‘охранные органы’ не приняли во внимание вот эту бывающую у человека врожденную ‘пегость’. Между прочим о Гапоне пишут, что он был ‘грубо невежественным человеком’. Тут разгадка многого. Рядовой священник, сказать попросту ‘поп’, ‘не токмо за страх, но и по усердию’ служивший (как все наше, глубоко государственное, духовенство) отечеству вплоть до Плеве и Зубатова, мог начать по-семинарски и прилежно, но без дара и вдохновения, ознакомляться по книжкам вообще с рабочим вопросом, рабочим движением, раз уже судьба и биография поставила его в самое ‘пекло’ этого движения. ‘Фуффенций (имя союзного царька) начал сближаться с албанцами’. Обнаружилась ‘другая шерсть’ в существенно разношерстном. Все духовенство наше ведь глубоко государственно, но и глубоко народно, и особенно все оно (я не встречал исключений) антибарственно, антидворянско. ‘Мы этими барами тряхнем’ — эта мысль Пугачева совершенно так же возможна у человека в рясе, как и мысль послужить государству (не барам, а государству) в качестве священника, говорящего ‘на духу’ с узниками тюрьмы предварительного заключения. Словом, серьезную демократическую, рабочую струю, рабочий ‘пафос’ мы также не можем отрицать в Гапоне, как и серьезных тайных услуг его Плеве. Во всяком другом звании, сословии это невозможно, но именно в ‘попе’ возможно по особливой, необыкновенно странной амальгаме, исторически легшей на него. Такие все ‘государственники’, и такие все ‘народники’, а гибкость совести, доходящая до пафоса, — так ведь у кого же ей и быть, как не у людей, помнящих притчу о мытаре и дивных словах его: ‘Боже, буди милостив мне, грешному’. Такой удивительный этот мытарь, что, во-первых, был и сборщиком податей, притеснителем бедных, по-нашему — полицейским и урядником, и, словом, человеком нравственно ‘никуда’. И стал не только святым, но примером святости для всего христианского мира, — примером христианского чувства, христианского самосознания. Это ли не ‘амальгама’… Так и все мы ‘чем более христиане’, тем совесть наша более гнется, более в ней ‘благородной’ стали, а не железа, не грубого чугуна, никогда-то она не сломается и гнется, гнется до противоположного, до отрицания себя.
Оставим общее и вернемся к частному. В Петербургской духовной академии мне случилось встретить (еще очень молодых!) профессоров, коих слушателем был Гапон. На вопросы: ‘кто он? что он? каков?’, которые были так естественны после 9 января, в ответ с удивлением я видел сморщенные губы и кивание головой. ‘Несимпатичен’, ‘ничего привлекательного’… От одного из монахов Александро-Невской лавры, средних рангов, но с властью и официального, я выслушал вскоре после события рассказ: ‘Мы с ним из одной губернии и уезда, почти из одной местности, земляки. Но там на месте я его не знал, а он обо мне, очевидно, знал, что я ему земляк. Раз он (еще студент академии) присылает ко мне записку и просит 75 р., ссылаясь, что впух проигрался в карты и должен сейчас уплатить долг. Между тем я даже не узнал его, т. е. знаком с ним не был, а главное — у меня не было на ту минуту денег. Так и ответил, что денег нет. Я не ожидал последствий, но каково было мое изумление, когда он в ту же минуту прислал мне страшно ругательное письмо, полное грубостей и дерзостей. Я был лицо официальное, — да и простому человеку это было бы невыносимо. Я не обратил внимания, только человек этот из тех, с каким не дай Бог связаться’. Еще характерно: когда он уже вышел в жизнь, то в пору законоучительской его деятельности у него вышло сперва Недоразумение’, а потом быстро и грубая ссора с членами попечительного совета при этом учебном заведении. Тогда он разыграл сцену или у него ‘вышло’ совершенно в духе Фотия, известного ‘обличителя’ александровских времен. Сказав, что в зале совета Нечистым духом пахнет’, он вышел рядом в домовую церковь и, зажегши кадило, начал кадить по комнате, Ныкуривая чертей’. ‘Пегое’ начало, — то карты, то изуверное благочестие, с подкладкой под тем и другим ‘своего интереса’ и неукротимого своего каприза, произвола, моментальной ярости, очевидно, всегда были в нем. Как русые волосы на голове, — также все это было натурально, несносно и опасно.
Самая удивительная часть его деятельности, конечно, заключалась в массовом, многотысячном привлечении к себе рабочих, в абсолютном авторитете, который он приобрел в их душах, в их глазах, для их убеждения. Такие вещи легко не даются: попробуйте соединить на себе любовь нескольких сот человек, любовь не пассивную, в смысле ‘доброго мнения’, а активную, которая подвигнула бы на общее дело, на одно общее движение — и вы увидите, до чего это трудно и даже до чего это невозможно иначе, как для Специальных способностей’. Можно петь у себя в комнате — и хорошо, но тот же голос в концертной зале раздается как жалкий, глухой и сиплый голосишко. Так могут любить нас ‘наши знакомые’, но чтобы полюбили рабочие обширного заводского района, нужно иметь ‘концертный голос’. Тут (по-видимому) не нужно иметь тихих, индивидуальных, прелестных сторон души, а что-то басовое и гремящее. Нужна не скрипка, а грохочущая по мостовой телега с пустыми бочками. На эстраду выходят не ‘прекрасные семейные люди’, и исторические люди, едва ли не сплошь не весьма симпатичные. Нужно же быть разнице между ‘частным’ и ‘общим’, бытом и историею. Гапон, по-видимому, обладал этим Специальным даром’, который мы не назовем ни добрым, ни злым, а остановимся только на определении, что он — Специальный’. Это дар громкого, звонкого, слышного. Все одинаково признают, что имя и движение Талона, ‘гапониада’, сложилось в наиболее крупные черты, сложилось в зрелище, в картину, которую после 9 января фотографировали все иностранные иллюстрированные издания. Все-таки этого ни у кого не вышло, не вышло у тех ‘настоящих и вполне сознательных революционеров’, которые ‘очень умны’, но остались за ширмами. Вышло у Талона, пегого коня, без совести, без Бога, но с октавой. Особый дар. Но этот дар, когда он не монолитен, странно опасен в судорожные минуты народной жизни, когда наконец и ‘христианская’ сталь ломается. И раньше или позже он приводит к той судьбе, которую приняли многие ‘двоившиеся’ деятели первой французской революции, и раньше всех их древний царь Альба-Лонги, разорванный конями. Между Плеве и Носарем есть еще крюк от лампы, на котором можно повиснуть, сделав головоломное salto mortale. Что делать: история есть картина, украшенная тронами и виселицами… И блажен всякий, кто сумеет усидеть на своем домашнем стуле…

КОММЕНТАРИИ

Впервые — Новое время. 1906. 19 апреля. No 10810.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека