Педагогика — родная дочка психологии, Ткачев Петр Никитич, Год: 1876

Время на прочтение: 33 минут(ы)
П. Н. Ткачев. Кладези мудрости российских философов
М., ‘Правда’, 1990

ПЕДАГОГИКА — РОДНАЯ ДОЧКА ПСИХОЛОГИИ
(Основы для ухода за правильным развитием мышления и чувства. Соч. М. Зеленского. СПб., 1876)

I

‘Педагогия,— говорит г. Зеленский,— есть не более, не менее как тень психологии (?). Отымите первую, и последняя сама уничтожится. Как можно учить и развивать то, что совершенно не познано, даже приблизительно не понято. Понятия и законы, управляющие психической деятельностью и ее развитием, составляют необходимую исходную точку педагогического учения. Она то же для умственного развития, что гигиена и диетика для других отправлений нашего тела. Но мыслимы ли эти две последние науки без понимания физиологии? Точно так же невозможен уход за умственным развитием без мало-мальски ясного знания законов развития и деятельности в умственной жизни’ (стр. 309—310).
В этих словах, за исключением первой фразы, которую я великодушно отношу к числу обмолвок г. Зеленского,— а подобных обмолвок в книге почтенного доктора более чем достаточно,— в этих словах высказана одна из самых банальнейших истин. Но именно потому, что эта истина банальная и, так сказать, истрепанная, она и принимается всеми без малейшего спора и критики, самые невежественные люди (вроде отставных солдат-педагогов, рекомендуемых известным яснополянским просветителем графом Львом Толстым1) в своей педагогической практике всегда и неизменно, если не сознательно, то инстинктивно, руководствуются ею {Совершенно справедливо по этому поводу говорит г. Зеленский, что ‘всякий шаг в воспитании, делаемый самым ли невежественным или образованнейшим человеком, был и всегда будет выводом из психологического воззрения воспитателя. Палач-воспитатель, беспрестанно секущий своего воспитанника (вроде, например, г. Кроненберга2) или морящий его голодом в наказание за проступки, наверное, имеет свои психологические мотивы, на основании которых он так поступает’ (стр. 311).}. А это-то именно и обязывает относиться к ней с большой осторожностью. Банальные истины — это самые подозрительные истины, потому что они никогда не подвергаются критике.
‘Без знания психологии невозможна никакая педагогия’ — это очевидно для всякого. Но без какого знания?— вот в этом-то и вопрос. Есть такого рода психологические знания, без которых нельзя даже представить себе ни одного нормально развитого человека, а следовательно, и ни одного педагога, хотя бы он был из ранга отставных солдат. Каждый человек, живущий среди подобных себе и обладающий тем средним количеством унций мозга, которым обусловливается человеческая способность к самонаблюдению, неизбежно должен и не может не иметь этих знаний. Следовательно, если под знаниями, необходимыми для педагога, мы подразумеваем знания, в большей или меньшей степени свойственные всем людям, то наша банальная истина сведется к истине еще более банальной, к той истине, что человек умственно больной, человек ненормально развившийся не только не может быть хорошим педагогом, но и хорошим коновалом. Но неужели мы хотим сказать только подобную глупость — глупость потому, что есть такие истины, говорить о которых — значит повторять старые глупости,— когда утверждаем, что ‘без знания психологии невозможна педагогия’?
— Fi donc!3 — скажет, пожалуй, читатель,— к чему вам было затрагивать подобный вопрос? Конечно, под ‘психологическими знаниями’ мы подразумеваем не те знания — грубые и чисто эмпирические, которые, быть может, присущи любому педагогу даже во вкусе графа Льва Толстого,— нет, мы подразумеваем знания научные, рациональные знания, которые приобретаются лишь путем долгого и основательного изучения науки психологии…
Прекрасно! Но что такое ваши научные, рациональные знания? Если вы понимаете под ними знание законов, управляющих возникновением, последовательностью и сосуществованием наших умственных восприятий (или идей, понятий — назовите их, как хотите), и наших чувств, то, поверьте, это научное знание почти ничем не отличается, по крайней мере по своему содержанию, от эмпирического знания любого из отставных солдат-педагогов. В этом отношении Бэн и Спенсер не имеют никакого преимущества перед лавочником, поставляющим им мясо, и перед поваром, приготовляющим его, хотя ни лавочник, ни повар, быть может, никогда и не слыхали о существовании таких прекрасных сочинений, как ‘Senses and Intellect’, ‘Will and Emotions’4 или ‘Principles of Psychology’5. He подумайте, чтобы это был парадокс. Не угодно ли, в самом деле, поразмыслить вам, читатель: ведь все, что Бэн и Спенсер знают,— ну хоть об ассоциации идей (а известно, что все наши умственные отправления обусловливаются той или другой формой сочетания наших умственных восприятий),— все это они узнали путем чисто эмпирических наблюдений отчасти над своим собственным психологическим миром, отчасти над поступками и жизнью окружающих их людей. Но разве лавочник и повар, разве вообще всякий заурядный человек, вышедший из младенческого периода растительно-бессознательной жизни, не занимается ежечасно и ежеминутно подобными же наблюдениями? Конечно, между степенью наблюдательности Спенсера, Бэна, их лавочника и повара существует большое различие, но как бы оно ни было велико, а наблюдая постоянно одни и те же явления, одни и те же психические процессы, все эти люди неизбежно должны прийти (и, как показывает практика, действительно неизбежно приходят) к одним и тем же выводам, по крайней мере относительно наиболее общих и, следовательно, наиболее существенных свойств наблюдаемых фактов. Повар Бэна не хуже своего хозяина знает, что впечатления, воспринятые нами одновременно или последовательно, вступают между собою в тесную, неразрывную ассоциацию и что каждый раз, когда в сознании появляется один из членов этой ассоциации, с неизбежной необходимостью появляются вслед за ним и другие. Повар знает, что эта ассоциация будет тем крепче, чем чаще мы воспринимали образующие ее представления в той связи сосуществования или последовательности, в которой мы восприняли их в первый раз. Он знает также, что представления вступают между собою в ассоциацию не только тогда, когда они воспринимаются нами одновременно или последовательно, но и когда они представляют между собою известную степень сходства или подобия. Он знает далее, что не только наши идеи способны соединяться в одну неразрывную цепь, но что той же способностью обладают и наши чувства как по отношению друг к другу, так и по отношению к идеям. Он знает, что если раз в нашем опыте представление о каком-нибудь предмете свяжется ну хоть с чувством досады, злобы, то затем уже достаточно будет вызвать в уме первое, чтобы тотчас же само собою, без всякого внешнего повода появилось и второе. Он знает… Но довольно, не буду перечислять всего, что он знает об ассоциации идей и чувств, он знает о ней нисколько не меньше своего господина, хотя сомнительно, чтобы Бэн читал ему свои произведения. И не только он это знает, но и всякий профан в психологии знает,— знает не только это, но и гораздо больше. Кто не знает, например, как развивается и упражняется память? Кто не знает, чем обусловливается внимание, что значит обобщать и сравнивать предметы? Какие новые практические знания могу я приобрести по всем этим вопросам из ‘научной психологии’? Вот, например, я в научной психологии совершенный профан, никогда не читал ни одной психологической книги и не имею ни малейшего понятия о самом существовании Бэна, Спенсера, Вундта, Рибо, Тэна и др. Но я знаю не хуже этих светил, что я должен делать, если хочу сосредоточить все свое внимание на каком-нибудь заинтересовавшем меня предмете, я знаю, что, во-первых, я должен не думать ни о каких других посторонних предметах, во-вторых, должен стать к предмету моего внимания в такие отношения, при которых он мог бы всего сильнее воздействовать на мои внешние чувства и затронуть во мне (т. е. вызвать в моем сознании) возможно большую группу восприятий, знакомых уже мне по прежним опытам, возбудить в моем уме идеи и чувства, наиболее мне привычные и играющие наиболее видную роль в моем внутреннем мире. Хочу я теперь, положим, проверить, насколько согласуются мои эмпирические знания со знаниями научными, раскрываю первое попавшееся мне под руку научно-психологическое сочинение, ну хоть ‘Основы для ухода за правильным развитием…’ и т. д., отыскиваю страницу, на которой говорится о внимании, в качестве профана я пропускаю все ‘теоретически научное’ и прямо перехожу к практической постановке вопроса: ‘Выводы из сказанного (т. е. из того, что я, профан, пропустил) для правильного развития внимания…’ (стр. 394).
Читаю эти выводы:
‘1) Вниманию сначала должно предшествовать образование восприятий, они и их комбинации, в свою очередь действуя на чувство, составляют силу внимания…’, т. е. чем больше восприятий возбуждает в моем уме данный предмет, тем сильнее будет мое к нему внимание. Да ведь это я и раньше знал. Но пойдем дальше.
‘2) Так как… специальное развитие восприятий интеллектуальных формаций вообще порождает только и специальное внимание, то для всестороннего развития познания человека необходимо не развивать сначала преимущественно одну специальную сторону восприятий и мышления, а предоставлять необходимый материал для равномерного развития и упражнения восприятий со стороны всех органов чувств’ и т. д. Мысль автора хотя’и выражена крайне дурно и не совсем верно, но тем не менее я, профан, прекрасно ее понимаю, я никогда не читал ни одной психологической книжки, а все-таки я знаю, что всякий специалист по преимуществу склонен обращать свое внимание лишь на те предметы, которые прямо или косвенно соприкасаются с его специальными знаниями, и что, следовательно, если мы желаем, чтобы ребенок подольше сохранил способность интересоваться и внимательно относиться ко ‘всем (как выражается г. Зеленский) явлениям природы’, мы не должны торопиться приурочивать его мышление к одной какой-нибудь определенной специальности.
‘3) Так как сосредоточение внимания на объекте наблюдения есть необходимое условие правильного и отчетливого развития восприятия, то во время всякого наблюдения необходимо избегать всех других побочных явлений, которые в состоянии отвлечь или даже ослабить внимание…’
‘4) Так как сила внимания есть собственно результат действия на чувство выработанных психических процессов’ и т. д., то нужно вовремя ‘давать отдых действующим во внимании психическим процессам’.
Но, боже мой! Какой же профан, которому хоть раз в жизни случилось на чем-нибудь остановить свое внимание, не приходил совершенно к таким же выводам, руководствуясь при этом своим личным опытом, своим эмпирическим наблюдением? Наука, значит, только подтвердила и скрепила своим авторитетом то, что он и без нее и до нее отлично знал и безошибочно применял на практике. Она не сказала ему ничего нового… по крайней мере относительно условий ‘развития внимания’.
То же можно сказать и относительно других психических явлений. Возьмите хоть самое общее и почти элементарное явление, называемое на языке ученых ‘умственным восприятием’. Г. Зеленский на многих страницах разбирает и анализирует это явление, он посвятил ему всю вторую часть своего первого тома, но сказал ли он мне, профану, хоть что-нибудь такое, чего бы я не знал гораздо раньше его? Не думаю.
‘Для правильного развития восприятий,— резюмирует он свое учение о восприятиях,— нужно наблюдать следующие правила’, которые для краткости я перескажу своими словами: 1) нужно наблюдать объекты по возможности бесстрастно, они должны вызывать в наблюдателе только объективные мыслевые движения, не сопровождаясь явлениями, действующими на чувства, 2) нужно, чтобы объект наблюдался при условиях, наиболее благоприятствующих точности и верности наших объективных восприятий, потому не следует наблюдать, например, слабейший источник света при одновременном существовании с ним источника сильнейшего (звезд при солнце, света сальной свечи при друмондовом освещении6 и т. п.), не следует также смотреть на одно, а думать о другом, 3) при наблюдениях нужно тщательно избегать всякой поспешности, 4) ‘чем важнее восприятие для познания, тем чаще нужно воспроизводить его объект перед органами наших чувств’, 5) ‘если мы хотим, чтобы восприятия образовывались быстро и энергично, нужно, чтобы образующие их внешние явления были в количественном отношении сильны, причем следует всегда начинать со слабых раздражений и постепенно переходить к сильным’, 6) ‘наблюдающий до тех пор не должен оставлять предмета наблюдения, пока он не получит от него все восприятия, какие этот последний способен доставить’, 7) он должен рассматривать предмет ‘всесторонне’, хотя бы ему и казалось с первого взгляда, что некоторые его стороны тождественны, 8) он должен по возможности устранять из своих объективных восприятий все, что производится в них субъективными ощущениями его органов чувств, а там, где такое устранение невозможно, постоянно проверять и исправлять неверные восприятия, уже образовавшиеся в его уме под влиянием субъективных процессов. Наконец, в заключение всех этих ‘научных истин’ я нахожу следующий мудрый афоризм: ‘Для понимания менее вредно, когда внешнее раздражение не вызовет вовсе восприятия, нежели вызовет восприятие ложное’ (стр. 396—400).
Согласитесь, что вы не найдете ни одного такого наивного педагога, хотя бы даже из рассадника графа Льва Толстого, которому не были бы известны все эти ‘правила’ так же досконально, как они известны и любому ‘мужу науки>?
Таким образом, вы видите, что те ‘научные психологические знания’, о которых вы говорили, по содержанию своему ничем не разнятся от знаний ненаучных, т. е. чисто эмпирических, вытекающих из личного опыта каждого человека: и те и другие приводят к одинаковым практическим выводам. Чему же новому можем научиться мы, профаны, от ученых психологов? Или позвольте предложить вопрос в другой форме: чему новому может научиться эмпирическая педагогика от научной психологии? И какой смысл имеет после этого наша банальная истина?

II

Большая часть психических явлений, описываемых в психологии, известна каждому простому смертному так же хорошо, как и ученому мужу, профан и ученый доходят до понимания этих явлений одним и тем же путем, путем эмпирического наблюдения над собою и над окружающими их людьми. Мы убедились в этом наглядными примерами, взятыми нами из книги того самого автора, у которого мы заимствовали и цитату о необходимости для педагога научно-психологических познаний. Должны ли мы вывести отсюда заключение, что мысль автора неверна и что такой необходимости вовсе не существует? Конечно, да… если бы научная психология не ставила себе никакой другой задачи, кроме описания явлений и без того уже нам известных. Но мы знаем, что это не так: мы знаем, что научная психология не только описывает то, что есть, но и старается выяснить и определить, почему есть то, что есть. Выясняя этот последний вопрос, она логически приходит к другому вопросу, имеющему для практической педагогики особенно важное значение,— к вопросу о том, что должно быть, т. е. каковы должны быть те общие нормальные условия нашей психической деятельности, при которых последняя получает самое полное, правильное, всестороннее и здоровое развитие. Решая этот вопрос, психология волей-неволей должна сойти с торной дорожки чисто эмпирических наблюдений: с ними одними она тут ничего не поделает. В самом деле, как бы хорошо ни наблюдал ученый муж психические процессы, совершающиеся в его собственной душе и у его ближних, но эти наблюдения не дадут ему ни малейшего права делать какие бы то ни было заключения насчет правильности и нормальности этих процессов. Кто знает, может быть, наблюдаемые им субъекты думают и чувствуют совсем не так, как бы следовало думать и чувствовать здоровому, нормально развитому субъекту, быть может, и сам он находится в подобных же условиях? Но предположим даже, что наблюдения психолога охватывают такую массу индивидуумов, что вопрос о ненормальности их умственного развития устраняется сам собою, предположим, что наблюдаемые явления психической жизни вполне нормальны,— что же из этого? Причина их по-прежнему останется для него неизвестной. Сколько бы человек ни наблюдал психические процессы, совершающиеся в его душе, он никогда не узнает, почему именно они совершаются так, а не иначе. А пока он этого не узнает, он не может иметь над ними никакой действительной власти: он вечно будет находиться по отношению к ним в положении скромного зрителя, пользующегося правом негодовать или восхищаться, выражать свое удовольствие или неудовольствие по поводу виденного, но он не может ни на волос ни изменить, ни переделать его.
Всякая наука ставит своей задачей научное изучение наблюдаемых ею явлений, а научно изучить явление — значит раскрыть его причину, выяснить и определить управляющий им закон. Такова же должна быть и задача психологии. Но так как она не может ее разрешить тем элементарным средством (самонаблюдения), о котором мы говорили выше и которым вместе с нею пользуемся и все мы, заурядные профаны, то ей приходится употреблять при своих исследованиях новые средства, новые методы, нам, простым смертным, в большинстве случаев совершенно недоступные. Таким образом, она покидает тот путь, который приводит нас, профанов, к нашим эмпирическим выводам и идя по которому она не могла сказать нам ничего такого, чего бы мы не знали и без нее. Она направляется в новые, так сказать, высшие сферы исследований, куда нам за нею не совсем-то легко следовать, в сферы, доступные лишь для немногих — для специалистов, способных восходить в эти высшие области. Нам же, простым смертным, приходится оставаться на пороге этих сфер и, довольствуясь нашими эмпирическими выводами, смиренно ждать, пока ‘люди науки’ отыщут наконец при помощи своих усовершенствованных методов, скрытых от наших глаз, таинственный механизм нашей психической жизни. Когда они это сделают, тогда, только тогда мы действительно услышим от них новое слово и только тогда ‘банальная истина’ станет истиной и психология будет иметь для педагогики такое же значение, какое имеет теперь физиология для диетики и гигиены.
Но случится ли это когда-нибудь? Суждено ли нам когда-нибудь услышать от наших ученых психологов новое слово? Или они вечно будут повторять зады и никогда не выйдут из того заколдованного круга ‘самосознания’ и ‘самонаблюдения’, в котором топчемся и мы, простые смертные?
Совершенно понятно, что вопрос этот должен сильно интересовать нас и что мы не можем не желать так или иначе добиться на него ответа. Впрочем, это и нетрудно: средства и методы психологии налицо, стоит, значит, только обревизовать их, и мы сейчас увидим, отличаются ли они чем-нибудь от тех эмпирических средств и методов, которыми пользуемся и мы, профаны, и которые, как мы уже знаем по собственному опыту, не в силах разъяснить нам скрытую причину, истинную сущность психических явлений нашего внутреннего мира.
Хотя психология как отдельная, самостоятельная наука появилась на божий свет очень недавно, однако психические явления служили предметом наблюдений и изучений для ученых мыслителей еще со времен первых греческих мудрецов. Теперь трудно даже с точностью определить, чем впервые заинтересовался человеческий ум: тем ли, что он находил внутри человека, или тем, с чем он сталкивался вне его. И что же? Несмотря на эту древность изучения явлений внутренней природы, мы знаем о ней в настоящее время ничуть не больше того, что знали о ней и наши отдаленнейшие предки.
Этого нельзя, конечно, сказать о явлениях природы внешней. Теперь мы знаем о них по крайней мере в тысячу раз больше, чем знал о них… ну хоть сам Аристотель, пропорционально развитию нашего знания возросла, конечно, и наша власть над ними. Наша мысль подчинила себе главнейшие силы внешнего мира, раскрыла и разъяснила их наиболее общие законы. Но отчего же науки, изучающие явления окружающей нас природы, постоянно прогрессируют, а наука, изучающая явления нашего внутреннего мира, постоянно топчется на одном и том же месте и, несмотря на все свои усилия, не может выбиться из того заколдованного круга, в который попала с самого начала? Очевидно, на этот вопрос может быть дан один только ответ: метод наук, изучающих явления внешнего мира, постоянно развивался и совершенствовался, метод же психологии, напротив, ни на волос не изменился со времени Пифагора, Сократа и Платона. Действительно, до своего обособления в отдельную науку, что случилось так недавно, психология сливалась с метафизической философией — философией, населяющей мир какими-то невидимыми, таинственными сущностями, при пособии которых она силилась объяснить все, что не понимала или, лучше сказать, чего не хотела понимать. Метафизические сущности освобождали ее от необходимости всестороннего научного изучения наблюдаемых явлений. Она брала их такими, какими они представлялись в ее поверхностном, отрывочном эмпирическом опыте, и затем со спокойной совестью подводила их под категории той или другой сущности. Совершив эту легкую операцию, она с важным видом приступала к созерцанию своей сущности и, разумеется, без малейшего затруднения объясняла ее свойствами все, что желала объяснить. Понятно, что подобный несложный метод исследования психических явлений был очень соблазнителен даже и для нас, простых профанов. А для профанов-ученых он был еще соблазнительнее. С помощью его они в один миг разрубали все гордиевы узлы нашей внутренней жизни и уничтожали в самом зародыше всякие сомнения и недоумения. Совесть их была вполне спокойна. Они все знали и ничем не смущались, чуть представится какое-нибудь затруднение, ответ уже был готов: жизненная сила и т. п., и пр. Что хотели они сказать этими словами? Связывались ли с ними в их уме какие-нибудь ясные, отчетливые представления? Они об этом не думали. Но если бы они подумали, то им легко было бы убедиться, что они связывают с ними понятие о некотором общем х, суммирующем в себе все те частные х‘ы, на которых их ежеминутно наталкивал эмпирический опыт. Подставить вместо многих неизвестных одно неизвестное — это была, конечно, шутка не особенно хитрая, но для ученых профанов привлекательная и удобная. С отвлеченным, абстрактным х‘ом им в действительности никогда не приходилось сталкиваться. Совсем другое дело те частные, конкретные х‘ы, которые на каждом шагу навязывались их вниманию, на каждом шагу настоятельно требовали своего разрешения, для которого у ученых не было под руками никаких готовых данных, а искать их самим не хотелось, чтобы попусту с ним не возиться, они взяли да все эти х‘ы и упразднили. Понятно, что после такого смелого шага они почувствовали себя совершенно свободными от всяких психологических задач, анализов и изысканий, наша эмпирическая опытность изо дня в день возрастала, но они не извлекали из нее почти никаких полезных для себя указаний. Свалив все психические процессы в одну общую кучу, они ограничили свои попытки к разъяснению их тем, что наклеили на нее один общий ярлык.
С освобождением психологии из-под ярма трансцендентальной философии характер и общее направление ее несколько изменились. Хотя психология и не отказалась от своих метафизических сущностей, но эти сущности, число которых она значительно увеличила, потеряли в ее глазах свое прежнее значение. Она прямо и откровенно заявила, что непосредственное знание и понимание их для нее совершенно недоступно, что она может иметь дело лишь с их частными проявлениями, т. е. с теми психическими процессами, которые ими обусловливаются. А так как эти психические процессы познаются нами только тогда и только настолько, когда и насколько мы их сознаем, то она и признала это сознание главным и почти единственным руководителем.
Таким образом, самостоятельно выступившая психология, отвергнув непосредственное созерцание абстрактных сущностей, поставила на его место непосредственное созерцание конкретных психических явлений, насколько эти явления доступны нашему сознанию. Иными словами, она занялась тем же грешным делом, каким занимаемся подчас и мы, профаны, она стала воздвигать свое научное здание на той же рыхлой и неудобной почве, на которой и мы, профаны, строим наши легковесные, на живую нитку сколоченные домики — домики, приспособленные лишь к незатейливым потребностям нашего будничного обихода и не заявляющие ни малейших притязаний на роль ‘храмин науки’.
В самое последнее время психологи ‘непосредственного сознания’ несколько расширили свои научные средства, позаимствовали кое-что у физиологии и убедились в необходимости сравнительно-психологических наблюдений над проявлениями душевной жизни. Однако непосредственное сознание по-прежнему остается их главным руководителем, и они по-прежнему сосредоточивают все свое внимание почти исключительно на описании и классификации психического материала, добываемого ими тем же самым нехитрым путем, каким и мы, профаны, добываем его.
Ясно, следовательно, что и от них пока еще нечего ждать нового слова. А между тем их психология пользуется в настоящее время огромной популярностью, и не только в Англии, ее настоящем отечестве, но и на всем континенте. И действительно, если смотреть на нее с точки зрения ‘непосредственного сознания’, то нельзя не убедиться, что по обширности и тщательности своих наблюдений, по глубине и тонкости своего анализа она не оставляет желать ничего лучшего.
Но зато с точки зрения наших профановских интересов она оставляет желать очень и очень многого. Отказываясь самым решительным тоном от возможности когда-нибудь познать сущность природы психических процессов и устраняя даже самый вопрос о ней из круга своих исследований, она по необходимости должна ограничиться лишь простым констатированием и описанием этих процессов, оставляя совершенно открытым вопрос, который нас, профанов, всего более интересует,— вопрос о причинах, их обусловливающих, о коренных законах, ими управляющих. Постоянно занимаясь непосредственным созерцанием наших субъективных восприятий, идей и чувств, насколько они обнаруживаются в нашем сознании, она приходит к полному разграничению субъективного от объективного, явлений психической природы от явлений природы внешней, и, подводя первые под одну общую рубрику ‘душа’, а вторые — под столь же общую рубрику ‘материя’, она противополагает их друг другу как величины несоизмеримые и по природе своей абсолютно различные {Не желая испещрять статьи цитатами, отсылаем любознательного и недоверчивого читателя к небольшой популярной книжке Бэна ‘Дух и тело’, изданной Международной научной библиотекой. Бэн — один из корифеев той психологической школы, о которой я говорю, он считается в то же время одним из лучших и блестящих представителей современной научной психологии, и вот что, между прочим, он говорит о взаимных отношениях явлений мира материального к миру духовному: ‘Явления мира духовного и мира телесного находятся между собою в резком противоречии: сравнивать их одни с другими невозможно, так как между ними нет ничего общего, кроме разве того, что первые, как и последние, совершаются во времени и что они представляют количественную величину. Когда мы занимаемся изучением одних, мы должны совершенно забыть все те свойства, которыми характеризуются другие’ (‘Тело и дух’, гл. VI, стр. 165). Не имея под руками английского издания, я сделал вышеприведенную цитату по немецкому переводу, изд. Брокгауза. Лейпциг. 1874 г.}.
Таким образом, оказывается, что психология и после того, как отделилась от трансцендентальной философии, сохранила свой прежний метафизико-эмпирический характер, свои прежние никуда не годные методы. Руководимая бледным, мерцающим светочем ‘непосредственного сознания’, она по-прежнему топчется в заколдованном кругу и по-прежнему отказывается разъяснить нам, профанам, истинную причину и основные законы нашей психической жизни. Каких же плодов можем ожидать мы от нее в будущем?
Впрочем, будем к ней вполне справедливы. Хотя она топчется в заколдованном кругу и из него, по всей вероятности, никогда не выйдет, но зато в пределах этого круга, в пределах своего ‘непосредственного сознания’ она работает с неутомимой добросовестностью и с весьма значительным успехом. Благодаря ее трудам масса психологического материала, добытого преимущественно путем самонаблюдения, приведена в известный порядок, сгруппирована в более или менее стройную систему, психические явления распределены по категориям, довольно удовлетворительно определяющим их существенные свойства, выяснены их взаимные отношения и их отношения к явлениям внешнего мира — выяснены, по крайней мере, настолько, насколько это позволяют односторонние методы эмпирической психологии. Но, конечно, дальнейшая обработка собранного и систематизированного ею материала — обработка строго научная, ставящая себе целью раскрытие самой сущности психических процессов и управляющих ими законов,— такая обработка превышает ее силы и средства. Однако кому же в таком случае взяться за нее?
Кроме метафизики за нее брались и до сих пор берутся физиология и медицина — науки, давно уже пережившие свой метафизический период развития, давно усвоившие себе строго научный метод исследования. Понятно, что они, постоянно изучавшие с помощью этого метода явления внешней природы, постарались теперь применить его и к явлениям внутреннего мира. Благодаря этому обстоятельству центр тяжести психологических исследований (если можно так выразиться) переместился с субъективной стороны психологического процесса на сторону объективную. Объективной стороной называются обыкновенно те материальные условия, при наличности которых возникает данное психическое явление, а тот субъективный эффект, который она на нас производит и который мы определяем словом сознание, составляет его субъективную сторону. Так как сознание является главным орудием исследований эмпирической психологии, то понятно, что ей доступна только одна субъективная сторона явления, сторона же объективная выходит за пределы ее наблюдений. Вследствие этого и метод ее часто называется субъективным методом, в противоположность ему метод, отправляющийся от изучения материальных условий психического явления, называется методом объективным.
Вот этот-то объективный метод физиология и медицина и внесли в психологию, и под его влиянием не только общий характер, но даже и содержание этой науки значительно видоизменилось. Субъективная психология по необходимости должна ограничивать сферу своих исследований лишь небольшой группой явлений, достигающих нашего сознания, лишь сознательными процессами нашей души. Но этими процессами, как известно даже и нам, профанам, далеко не исчерпывается все содержание психической жизни человека. Напротив, они играют в ней очень скромную и, можно сказать, даже второстепенную роль. Мозг наш без помощи сознания постоянно воспринимает массу впечатлений, доставляемых ему как внешними, так и внутренними органами нашего тела, без помощи сознания усваивает их себе, перерабатывает, известным образом комбинирует и распределяет. В сознании являются обыкновенно уже готовые результаты его деятельности и то не все, а только некоторые, и на очень короткое время. Так, например, между ним и нашими внутренними органами (органами пищеварения, дыхания, кровообращения, половыми органами и т. п.) происходит непрерывный обмен впечатлений, из которых главным образом слагается основной фон нашей душевной жизни,— то, что мы называем нашим темпераментом, ‘настроением духа’, нашим ‘характером’. Отсюда очевидно, что деятельность мозга, обусловливаемая этими впечатлениями, играет в нашей духовной жизни господствующую роль, от нее зависит общий тон и направление нашей сознательной мысли, она влияет на наши сознательные отношения к явлениям окружающего нас объективного мира, определяет до известной степени характер наших внешних восприятий. А между тем обыкновенно она совершается за пределами нашего сознания, и сознание замечает ее только тогда, когда под влиянием каких-нибудь болезненных условий она расстраивается и начинает действовать ненормально. Следовательно, изучение ее и раскрытие законов, управляющих ею, совершенно немыслимо при помощи субъективного метода. И пока этот метод считался единственно приложимым к исследованию явлений внутреннего мира, о ней и речи не могло быть. Но, исключая ее из своей науки, психологи уродовали нашу психическую природу, отнимали ее существеннейшие части и, таким образом, сами лишали себя возможности узнать и понять ее во всем ее целом. Объективный метод, сделав бессознательную душу исходной точкой изучения сознательной души, восстановил целостность и полноту нашего внутреннего мира и ввел в область психологических исследовании массу новых фактов и явлений, без знания которых немыслимо составить себе даже приблизительно верное понятие о законах и природе нашей духовной жизни.
Изучение деятельности бессознательной души и ее отношений к душе сознательной выяснило, во-первых, что между ними не существует никакого качественного различия и что каждый психический процесс, достигая известной степени интенсивности, неизбежно переходит из бессознательного в сознательный, во-вторых, что бессознательные психологические процессы суть не что иное, как некоторая форма деятельности нервной силы11.
Всякий шаг вперед, всякое новое открытие в области изучения явлений нашей бессознательной жизни будет шагом вперед, новым открытием и в области явлений сознательной жизни. Изучив причины, установив законы, управляющие первыми, подчинив их своему господству, человек узнает причины и законы вторых, а следовательно, и на них также и в такой же степени распространится его власть. Одним словом, ‘душа бессознательная’, как сказал кто-то, ‘дает нам ключ к познанию души сознательной’.
Но чтобы овладеть этим ключом, наука, как мы сказали, должна разрешить вопрос о характере и природе того процесса, который происходит в наших нервах и мозгах при образовании так называемого бессознательного психического процесса. В настоящее время он еще очень далек от этого решения. И очень вероятно, что при теперешних своих средствах он и не может к нему прийти, по крайней мере путем прямого опыта и непосредственного наблюдения. Прямой опыт и непосредственное наблюдение на каждом шагу сталкиваются тут с почти непреодолимыми препятствиями — препятствиями, лежащими в самой природе изучаемых явлений. По необходимости науке приходится прибегнуть к помощи гипотетического метода. Где нельзя действовать непосредственно, где прямой путь загроможден неодолимыми преградами, там благоразумие советует искать окольных, боковых дорожек. Часто последние приводят к цели несравненно скорее, чем первый. Такой окольной дорожкой и является в настоящем случае гипотеза. Гипотеза, более или менее правдоподобная, т. е. более или менее научная, всегда была и, может быть, всегда будет могущественным рычагом всякого научного прогресса. Едва ли было хоть одно великое научное открытие, которому бы она не предшествовала, которое бы она не подготовила.
Нужно думать или, лучше сказать, можно с уверенностью утверждать, что при данном состоянии наших научных средств вопрос о характере и природе нервного процесса если и может быть решен, то не иначе как при содействии гипотезы. В настоящее время уже существует несколько гипотез, и хотя основательность их подлежит спору, однако каждая из них принесла науке свою долю пользы, бросив искру света па те или другие факты, до нее остававшиеся в тени.
Впрочем, позвольте, может быть, даже и надеяться не нужно, может быть, такая гипотеза уже и явилась… Передо мною лежит первый том сочинения, обещающего, судя по началу, быть обширным сочинением, которое преподносит нам наш соотечественник, доктор Зеленский, под заглавием: ‘Основы для ухода за правильным развитием мышления и чувства’. Автор излагает в вышедшем томе ‘свою собственную и совершенно новую’ (так он по крайней мере утверждает) ‘теорию’, т. е. гипотезу относительно ‘метаморфозы внешних движении во внутренние, нервные’, ‘внешних сил — в интеллектуальные’, психические! Эта гипотеза, по словам автора, имеет неоспоримые преимущества перед всеми предыдущими: она вполне удовлетворительно объясняет все наши психические явления, не противоречит ни одному факту нашей внутренней жизни, основана на строго научных данных,— вообще лучше, проще и основательнее этой гипотезы ничего и выдумать нельзя. Ключ к решению одной из труднейших и существеннейших задач современной научной психологии найден! И его нашел наш соотечественник — доктор Зеленский! Если бы в настоящее время наш патриотизм и без того уже не находился на точке непрерывного кипения7, то, право, один этот факт мог бы значительно подогреть его. Только… знаете ли что: говорят, будто предметы, всего более способные раскалять патриотизм, взятые сами по себе, часто оказываются… ну, как бы это поделикатнее выразиться… оказываются весьма эфемерными. Не таковы ли и претензии автора ‘Основ для ухода и т. д.’?
Посмотрим, посмотрим. Предмет, о котором он трактует, настолько важен и настолько общеинтересен, что всякая попытка осветить его с какой-нибудь новой стороны, направить на него какую-нибудь новую точку зрения,— всякая такая попытка заслуживает с нашей стороны самого полного внимания и, конечно, самого бес’ пристрастного отношения к делу.

III

Начнем же смотреть… ‘Помилуйте,— воскликнет нетерпеливый читатель,— это только теперь вы хотите начать!? Да чего же вы думали раньше? Отчего вы прямо не начали с той банальной фразы, с которой обыкновенно начинают все критики и до которой вы дописались только теперь: ‘передо мною лежит книга… заслуживающая с нашей стороны самого полного внимания и беспристрастного отношения к делу… начнем смотреть’… Для чего вам понадобился весь этот длинный и скучный приступ?’
Вы желаете получить ответ, читатель? А ведь, знаете ли, ваш вопрос довольно щекотливого свойства, и если б долгая практика не научила меня как следует вообще относиться к щекотливым вопросам, то я бы, пожалуй, и ничего вам не ответил. К счастью для вас, у меня есть верное средство отнимать щекотливость у щекотливого вопроса,— средство очень простое и, так сказать, дипломатическое. Нужно, во-первых, ‘приступить к его рассмотрению’ совсем не с того конца, с какого следует, во-вторых, наговорить по поводу его столько лишнего, чтобы вы наконец совсем перестали интересоваться его решением. Тогда вы выслушаете это решение совершенно спокойно и даже внимания на него не обратите. Впрочем, лишнего говорить я не буду, а с другого конца начну,— уж без этого нельзя обойтись.
Этим другим концом будет… Гайдебуров. Вы скажете, что я не имею права касаться Гайдебурова, потому что я обещал не говорить ничего лишнего, а Гайдебуров в данном случае, а может быть, и во всех случаях — вещь совершенно лишняя. Ошибаетесь. Обо ‘всех случаях’ я не спорю, но в данном случае — он вовсе не лишний. Дело в том, что, когда я читал ‘Основы для ухода за правильным развитием… и т. д.’, я невольно вспомнил о Гаидебурове, воспоминание о почтенном редакторе ‘Недели’ вызвало в моем уме воспоминание о Кавелине, о Строннне и о многих других — все вроде Гайдебурова. Эти воспоминания навеяли некоторые мысли и соображения, а эти мысли и соображения привели меня к такому выводу: русский интеллигентный человек вообще и особенно русский ученый (или мнящий себя таковым) ужасно как любит рисоваться… рисоваться перед каждым знакомым, перед публикою, перед самим собою. Причину этого следует, вероятно, искать в его крайне мизерном внутреннем содержании. Жизнь на каждом шагу дает ему чувствовать, что он последняя спица в колеснице, на каждом шагу она щелкает его по носу и плюет ему в глаза. А он… он может только утираться, благодарить и кланяться. Положение незавидное и, если хотите, очень даже обидное. Конечно, интеллигентный человек не жалуется (еще бы жаловаться!), он делает даже серьезный вид, будто совершенно доволен… Но в темных тайниках своей души, в тех тайниках, куда он из предосторожности и жене не позволяет заглядывать, он ропщет и негодует. Помимо его воли в нем возникает смутное желание как-нибудь реабилитировать свое оскорбленное достоинство — разумеется, реабилитировать дозволенным и вполне законным образом. Это не совсем легко: нужно ждать и выискивать случая. Зато уж когда представится случай… о, тогда он мгновенно преображается: вместо тихого, смиренного и оплеванного обывателя перед вами восстает во весь рост классическая фигура… самодовольного фофана. ‘Вот каков я! смотрите на меня и любуйтесь: я ли не молодец, я ли не герой? Кассу ссудо-сберегательную открыл, школу устроил, книжку для народа написал, пятиалтынный братьям славянам пожертвовал, у самого Черняева в ординарцах состоял8… Да-с, и мы-таки можем быть силою, ведь не лыком шиты, где нужно, в грязь лицом не ударим!’ И пойдет, и пойдет…
Конечно, все это очень невинно и совершенно безопасно: чуть только нашему фофану покажется, что кто-нибудь готовится зычным голосом крикнуть: ‘Тс! мол-чать!’ — и он опять уходит в скорлупу скромного обывателя и опять становится ‘тише воды, ниже травы’.
Впрочем, рисоваться нам гражданскими подвигами приходится редко: не по нашей это части, да и не к лицу нам, по другим частям сподручнее, а если принять во внимание умственное состояние среды, выслушивающей наше бахвальство, то и не особенно даже трудно. Разве трудно было Гайдебурову провозгласить себя Колумбом и в качестве Колумба получать от обывателей обоего пола благодарственные адресы9? Разве трудно было г. Суворину прослыть за неподкупного публициста и передового застрельщика славянского освобождения10? Разве было трудно Мещерскому выдать себя за столп и опору российской консервативно-охранительной партии, Каткову — за спасителя отечества, братьям Градовским — за честных людей и глубокомысленно-либеральных политиков11, генералу Черняеву за… Впрочем, к чему продолжать эти вопросы, ведь их можно никогда не кончить. Все эти господа и множество других с удивительным апломбом разыгрывают роль фофанов, и публика им аплодирует, и их действительно принимают за фофанов, хотя, в сущности, это самые смирные и самые заурядные обыватели. Я убежден, что это едва ли бы могло случиться, если бы в их апломбе не было некоторой дозы искренности. Да, до известной степени они искренни. Они всурьез убеждены, что они если и не совсем, то все-таки хоть отчасти таковы, какими кажутся, что они взаправду что-то охраняют и подпирают, кого-то спасают и освобождают… что они почти честны и независимы, что они очень неглупы и… немножко даже Колумбы.
Я знаю, например, наверное, что вечной памяти ташкентский политик Стронин не только других уверял, но и сам был уверен, будто он человек весьма ученый, мыслитель перворазрядный и многих наук основатель. Я знаю также, что г. Суворин убежден, будто он не просто ‘сквернослов’, а патриот, и будто, когда он пишет, то не только ‘словесный гной источает’, но при этом еще что-то и кого-то очень точно проводит. Г. Кавелин положительно оскорбился бы, и оскорбился бы всурьез, если бы кто-нибудь из его близких приятелей и сверстников позволил себе в дружеской беседе приравнять его старческую болтовню к дудышкинскому праздномыслию12. А ведь между тем в этом сравнении не было бы ни малейшего преувеличения. Почему же бы оно обидело г. Кавелина? А потому, что г. Кавелин не только хочет казаться глубоким философом и сведущим психологом, но и сам убежден в глубине и основательности авоих фи-лософско-психических познаний.
Конечно, подобное искреннее самомнение нельзя объяснять одною лишь тою общею причиною, о которой я говорил выше. Рядом с нею и в одном с нею направлении тут действуют, вероятно, и другие причины. Во-первых, все мы (следовательно, и наши фофаны) учимся обыкновенно только ‘чему-нибудь и как-нибудь’, потому мы почти никогда не знаем истории своих мыслей, и нам всегда кажется, будто мы сами до них додумались. Во-вторых, мы… как бы это выразиться поделикатнее, ну… не обладаем чересчур богатым запасом знаний, оттого в большинстве случаев мы считаем даже неудобным проверять притязания наших литературных, ученых и иных фофанов на оригинальность и самобытность мысли, на ученую солидность, на чистоту намерений и т. д., и т. д. Мы принимаем их слова на веру и своею добродушною снисходительностью к ним еще пуще укрепляем и развиваем их самомнение. Ах, если бы не наша добродушная снисходительность! Не открывал бы г. Гайдебуров Америки, не подвергал бы тиснению г. Кавелин своего старческого праздномыслия о русской критике, об общине, теоретиках западничества и практиках славянофильства13. Не прослыл бы г. Суворин за искреннего и честного публициста, гг. Баймаков и Полетика не смеялись бы себе в бороду над российскими прогрессистами и радикалами! — ‘Однако, позвольте, когда же вы, наконец, до Зеленского дойдете? Когда свой длинный приступ объясните?’ — О, нетерпеливый читатель, ты не только нетерпелив, но и непроницателен. Разве ты не видишь, что до г. Зеленского я давно дошел и приступ свой давно объяснил! — ‘Как! вы хотите сказать, что считаете г. Зеленского ученым фофаном, а нас, ваших читателей, тою ‘добродушно-снисходительною публикою’, которая готова поверить ему на слово, которая настолько невежественна, что неспособна даже проверить его притязаний?’
Нет, читатель, я далек от мысли ставить г. Зеленского на одну доску с такими ‘самоучками-изобретателями’, как гг. Стронины, Кавелины и т. п., я далек от мысли приравнивать весьма почтенный, хотя и компилятивный, труд первого к досужему праздномыслию последних. Еще более далек я от мысли обвинять тебя, мой читатель, в круглом невежестве и в совершенной неспособности отличить мишуру от золота. Но… да не обидится г. Зеленский, не обидься и ты, читатель,— но автор ‘Основ для ухода за правильным развитием мышления и чувства’, несмотря на все свои добрые намерения, не мог избегнуть судьбы, общей почти всем интеллектуальным россиянам, не мог немножко не порисоваться и не поважничать перед тобою, добродушный читатель {Надеюсь, г. Зеленский в этом скромном моем замечании не найдет ничего для себя предосудительного. Право, в нем нет ни малейшего преувеличения. Неужели же это не рисовка утверждать, будто до книги г. Зеленского исследования явлений внешнего и психического миров представлялись звеньями ‘разорванной цепи’ и будто ‘если за моим (т. е. его, Зеленского) трудом признается (извините меня, по-русски говорят будет признана) когда-нибудь заслуга относительно психологии, то она состоит только в том, что я поднял концы разорванной нити и связал их вместе’ (стр. 231).
Маленькую же заслугу приписываете вы себе, г. Зеленский! Да ведь если действительно до вас никто еще не сумел ‘поднять и связать’ концы этой ‘разорванной нити’ и если действительно вам удалось это сделать первому, так вам отечество монумент должно воздвигнуть, а ученые всей Европы смиренно склонить перед вами головы и увенчать вас лавровым венком! А вы еще так скромны, что называете это какой-нибудь заслугой!
А ваше предисловие! Положим, вы предназначаете его для своих детей, но, во-первых, и перед детьми не следует рисоваться, а во-вторых, ведь его прочтет и публика. Ну зачем это вы уверяете нас, говоря: ‘В продолжение всей моей жизни медленно и с трудом подымался я к поражающей вершине величественного здания, сложенного из научных фактов вековым трудом человеческой мысли и опыта. Там (т. е. на вершине-то) с доступной мне высоты я с восторгом…’, ну и т. д. Достигнуть или даже значительно приблизиться к ‘поражающей вершине величественного здания, сложенного из вековых трудов человеческой мысли и опыта’,— это штука не легкая, и удается она не всякому, а лишь избранным натурам. Конечно, очень может быть, что и вы принадлежите к числу этих натур, но только зачем же заявлять об этом в предисловии, зачем провозглашать об этом на весь мир,— предоставьте судить самим читателям.
C’est un peu fort, un peu fort!14 Вы говорите также в предисловии о своих ‘химических’ анализах, ‘микроскопических наблюдениях’ и пр., и пр. Но почему в вашей книге вы ни разу не указываете на ваши собственные, самостоятельные работы, почему вы ограничиваетесь везде лишь ссылками на работы ‘ваших учителей’? В этом нет, конечно, ничего дурного, напротив, эта скромность весьма похвальна, видно, по крайней мере, что вы хорошо знакомы с литературою вопроса. Но зачем же вы пускаете пыль в глаза вашими химическими анализами и микроскопическими наблюдениями? Всякий знает, что если бы вы не делали химических анализов и микроскопических наблюдений, то вы и доктором не могли бы быть. Ну скажите, разве все это не рисовка? А ведь я мог бы привести из вашей книги не два, не три, а целые десятки подобных образчиков, хотя в сущности и невинного, но все же очень смешного важничанья. Истинная заслуга, г. Зеленский, сама за себя говорит: она не нуждается в напыщенных рекламах. Зачем вы прибегаете к ним? Оставьте это! Пусть уж этим делом занимаются гг. Суворины, Гайдебуровы и пр.}, тебе же, вечно занятому разными житейскими дрязгами и почитывающему ученые книги ‘между делом’, не всегда до того, чтобы самому вникать и справляться насчет основательности или неосновательности притязаний автора-специалиста на новизну и оригинальность высказываемых им взглядов. Моим длинным вступлением я хотел поэтому немножко ориентировать тебя в занимающем нас вопросе. Доволен ли ты моим объяснением? Теперь буду продолжать. Итак, начнем смотреть…

IV

Посмотрим сначала на те общие и руководящие идеи, которыми г. Зеленский ставит своих читателей на ту ‘поражающую вершину величественного здания, сложенного… вековым трудом человеческой мысли и опыта’, на которую он сам поднимался в продолжение всей его жизни, судя по тому высокому пьедесталу, с которого эти идеи провозглашаются нам, они действительно должны быть не только руководящими, но и новыми, никем до сих пор не высказанными. Так мы, профаны, и думали о них, пока не отнеслись к ним критически…
Рисуя нам идеал воспитателя, г. Зеленский взбирается уже на такую ‘поражающую вершину’, что становится страшно и за воспитателя, и за его воспитанника. Первый должен быть по меньшей мере всеобъемлющим умом, Платоном XIX века, а второй — ну хоть Галилеем. Во-первых, воспитатель должен обладать всем наследством умственного богатства, переданного нам веками. ‘Для того,— говорит автор,— чтобы дитя могло пользоваться всеми дарами этого наследства, нужно, чтобы от колыбели до полного развития оно находилось под влиянием людей, усвоивших уже себе все то, что выработано прежними поколениями. Обладание этими преемственными приобретениями есть первое условие для воспитателя’ (стр. 29). Но ведь это, г. Зеленский, такое условие, которого не может выполнить никто из современных педагогов, и не только педагогов, но и величайших мыслителей XIX века. Кто же может из нас похвалиться тем, что он обладает всем умственным богатством, переданным нам прежними поколениями? Кто решится сказать, что он обладает вполне хоть сотой долей тех знаний, которые в наше время так специализировались и развились? Ну вот вы, например, г. доктор, всю вашу жизнь поднимавшийся на ‘поражающую вершину’, разве вы обладаете хоть миллионной долей этого богатства? Если бы вы даже были человек с гениальным умом Дарвина, с пламенной и бескорыстной любовью к детям Песталоцци, если бы врачебная практика не отнимала у вас ни минуты вашего времени и вся жизнь ваша была всецело посвящена науке, то и тогда вы не могли бы совместить в себе всех разнообразных приобретений современного знания. Зачем же требовать невозможного от такого скромного и ограниченного существа, как педагог нашего времени? Из вашего ‘посвящения детям’ я вижу, что вы отец семейства, отец, любящий и умеющий ценить хорошее воспитание, но я спрашиваю вас, где бы, за какими это морями и горами вы могли бы приобрести им, вашим собственным детям, такого воспитателя, идеал которого вы рисуете нам? На другой странице вы же сами говорите: ‘Вследствие закона постепенности в1 умственном развитии нужно, чтобы учитель становился только одной ступенькой выше своего ученика относительно усваиваемого предмета’. Иначе, по мнению вашему, воспитатель, не соблюдающий этой меры, вместо развития будет убивать интеллект ребенка. Прекрасно: но тогда что же будет делать ваш всеобъемлющий воспитатель с вашим идеальным питомцем? Если бы вы заставили Ог. Конта преподавать ему арифметику или утирать ему нос, то ведь Конт никуда не годился бы, и вы первый прогнали бы его со второго урока, а не годился бы он потому, что ‘становиться только одной ступенькой выше своего ученика’ ему было бы трудно и даже невозможно, если бы он и согласился на это. Затем, удобен ли он был бы и для самих родителей, к которым ему пришлось бы тоже нагибаться несколькими ступеньками вниз, чтобы они понимали его, а он — их. Согласитесь, почтенный доктор, что вы хватили уж слишком далеко с вашей ‘поражающей вершины’.
Но г. Зеленский не одного этого требует от воспитателя, он желает видеть в нем и психолога, и физиолога, и гигиениста, и критика, и неутомимого наблюдателя, и философа. ‘Наконец, только тот может быть призван к многотрудному делу воспитания,— резонирует автор ‘Основ для ухода…’,— кому это занятие дорого и мило, кто предан ему всей душой и готов всецело пожертвовать себя ему. Только тот вполне осуществляет цель воспитания, кто беспрестанно следит за всеми движениями души своего воспитанника, за всяким проявлением его творчества, всяким порывом его чувства’ (стр. 33). Но уж это само собою разумеется, и мне кажется, что незачем было и толковать об этом. Если воспитатель непременно должен быть всеобъемлющий человек, то он уж, конечно, будет и психолог, и философ, и гигиенист,— одним словом, все, чего хотите, того и просите. Что же касается того, чтобы занятие педагога было дорого и мило, особенно при той обстановке, в какой он находится в настоящее время, то при этом невольно вспомнился мне один из моих приятелей, очень хороший врач, который был откровенен со мной. Он часто жаловался на свое двусмысленное положение, говоря: ‘Черт знает, что за профессия медика-практика, перед больным распинаешься в своем высоком призвании благодетеля и спасителя, а приедешь домой и подумаешь: ‘ах! господи, как устал, хоть бы они поскорей умирали: авось легче будет’. Не знаю, что чувствуют воспитатели, потому что в их шкуре я не был и с их женами об этом не беседовал, но едва ли ошибусь, что 99 из 100 они выражаются насчет своего высокого призвания не хуже моего приятеля-доктора. Таким образом, я убежден, что г. Зеленский сочинил идеал своего воспитателя вовсе не для действительного воспитания действительных детей, а для тех ‘вершин’, с которых он нас поучает.
Теперь будем смотреть на самые условия воспитания, предлагаемые автором ‘Основ для ухода’. В этом отношении он гораздо сговорчивее и скромнее, а главное, как мы увидим из его собственного размышления, все дело всеобъемлющего Песталоцци, в конце концов, сводится к искусству жизни. Хоть, признаться, мы не совсем понимаем, что это такое за искусство жизни, как не понимаем многого благодаря тяжелому и крайне нелитературному изложению г. Зеленского, но все-таки считаем долгом остановиться на его руководящем принципе.
‘Первая забота,— говорит доктор,— должна состоять, без сомнения, в охранении жизни и здоровья вашего ребенка, в развитии его средств самозащиты и способности к физическому труду… За этим, по важности, следует забота о развитии ума и знаний вообще. Третья забота состоит в развитии нравственного чувства не только в той мере, чтобы поступки воспитанника не нарушали выработанных обществом законов, не приходили с ними в столкновение (вот паинька-мальчик!), но настолько, чтобы все высокие убеждения, в нем вырабатываемые (это насчет Бруно и Галилеев), постоянно отражались на его чувствах и действиях, другими словами, чтобы на пути нравственности и долга ваш воспитанник не искал указаний вне себя, не шел по влечению общественного мнения (отчего же, если оно хорошо и нравственно?) или эгоистической выгоды, а руководствовался только силой своего внутреннего убеждения. Четвертая ваша забота должна состоять в развитии эстетических чувств, согласных с принципами разума и законами эстетики’. Наконец, когда сформируется этот новый Эмиль, вы вместо Элоизы посадите его за какую-нибудь специальную науку 15,— но пусть лучше нам расскажет сам г. Зеленский: ‘…Когда в нем уже развилось влечение ко всему истинно-прекрасному, тогда только вы приступите или, правильнее, он приступит к образованию из себя дельного специалиста, полезного своим трудом для общества (вроде, например, адвоката Плеваки или известного московского доктора, на дверях которого en toutes lettres16 прописано, чтобы больной платил за визит ему не менее 25 руб.) и в то же время способного обеспечивать как свое собственное существование, так и существование своей семьи. В развитии вашего дитяти по всем вышеизложенным направлениям заключается искусство жизни’ (стр. 34). Итак, теперь мы начинаем соображать, что искусство жизни есть не что иное, как всестороннее воспитание и специальное образование юноши. По-видимому, так, но нет, выходит совсем не так. Через несколько строк г. Зеленский утверждает, ‘что искусство жизни, как всякое другое искусство, почерпает свою силу только в знании соответствующих наук’. Что это за соответствующие науки, об этом доктор умалчивает, но положительно настаивает, что без них искусство жизни никуда не годится: оно ‘только тогда становится истинным путем к достижению счастья, когда достаточно знакомы и науки, на которых построено это искусство’ (там же). Но что же, наконец, надо понимать под искусством жизни? Уменье ли пользоваться жизнью, практическое ли знание ее, способность ли наслаждаться ею или первенствовать в ней, как в борьбе за существование? Чтобы не вводить читателя в заблуждение на этот счет, особенно в ученом и серьезном труде, где все должно быть точно, определенно и досказано, автору следовало убрать несколько лишних фраз и строго определить, что именно он подразумевает под этим выражением. Понятие искусство жизни до такой степени растяжимо и эластично, что в какую житейскую сторону ни потяни его, оно останется все тем же искусством.
Для г. Плеваки оно будет искусством побольше нахватать крупных процессов и поскорее сойти с своей колокольни, для московского кулака-доктора — увеличить свой гонорар с 25 руб. на 100, для биржевого игрока — поискуснее забраться в чужой карман и выворотить его в свою пользу,— одним словом, каждый вправе понимать искусство жизни по своей индивидуальной мерке и стремиться к своему счастью на основании своего искусства. Хотя г. Зеленский и замечает далее, ‘что главным основанием искусства жизни должно быть то правило, которое древние греки давно написали на дверях храма своего оракула: ‘Учись познавать самого себя’ |7, но и эта фраза столько же объясняет дело, сколько ‘соответствующие науки’ или ‘достижение счастья’ посредством искусства жизни’.
Но положим, что нам удалось вполне осуществить идеал г. Зеленского, то есть воспитать совершеннейшего юношу,— ну, а дальше что же с ним делать? Как ввести его в общественную среду и как устроить его там? ‘В редких случаях,— говорит г. Зеленский,— влияние общества согласуется с целями разумного педагога, а большею частью влияние первого идет вразрез с целями последнего’. Совершенно справедливо, и мы не выйдем из сферы самых банальных истин, если прибавим, что влияние общества гораздо сильнее действует на воспитание, чем самый гениальный воспитатель, потому что общественные стимулы, формирующие юношу, состоят не из теоретических уроков, а из самой жизни, из всей совокупности сложных, неотразимых и ежеминутно действующих на него обстоятельств. Но как же ему быть, если его воспитание тянет в одну сторону, а общественная среда — в другую? Ну что, если он с его идеальными стремлениями попадет в ту шайку, которая была противна даже Струсбергу18? Тут, я думаю, и искусство жизни не поможет, сколько ни познавай себя, а придется или с волками по-волчьи выть, или бежать от них. Впрочем, г. Зеленский не оставляет без ответа этот вопрос. ‘Истинное интеллектуальное развитие,— говорит он,— насколько его может дать настоящая наука, есть скала, высоко подымающаяся над житейским морем современного общества, над всеми его треволнениями и дрязгами. Человек, поднявшийся на эту высоту, ничего не ожидает от общества, а все дает ему (но берет ли оно? — ведь это тоже не мешает принять в соображение). Он смотрит на это общество, как мудрец на детей, прощая им их неправды, не возмущаясь их обидами. Счастье свое он находит в высоких идеях и нравственных чувствах, выработавшихся в его душе. В согласии его деятельности с ними совесть его находит себе удовлетворение’ (стр. 45). Но разве это ответ на вопрос? Очевидно, г. Зеленский говорит нам о каких-то бесплотных духах, совершенно независимых, которым, кроме ‘высоких убеждений’, ничего более не нужно, ни хлеба, ни соли, ни обеспеченных профессий, ни доходных мест, ни жены, ни детей, только нужна высокая скала, с которой бы этот святой отшельник мог спокойно созерцать людские дрязги. Боже мой, как это должно быть скучно и невыносимо — все созерцать и созерцать… И охота вам, г. Зеленский, уверять нас в том, во что и вы сами не верите. В самом деле, к чему эти поэтические картины, эти pia desideria19, когда вы очень хорошо знаете, как практический врач, что в них нет ничего реального и положительного.
Вот и все руководящие идеи г. Зеленского о воспитании. Ясно, что его педагогика — родная дочка психологии, а кто из них лучше? — пусть на это ответит сам читатель.
Удастся ли мне поговорить о самой теории г. Зеленского, не знаю, но вперед могу обещать, что и в ней мы не найдем ничего нового, что было бы неизвестно нам прежде20.

КОММЕНТАРИИ

Опубликована впервые в Д, 1876, No 11 за подписью П. Никитин, переиздана в ИС VI, а две ее первые главки еще и в С2. Печатается по тексту С2 (гл. I и II) и ИС VI (гл. III и IV). Статья имела подзаголовок: ‘Статья первая’, а под статьей было напечатано: ‘Окончание будет’. Однако ни окончания статьи, ни статьи второй в Д не появилось. Ткачев разбирал только первый том книги М. С. Зеленского, второй появился в 1882 г.
1 Еще в 1862 г., разбирая педагогические теории Л. Н. Толстого, излагавшиеся им в журнале ‘Ясная Поляна’, Н. Г. Чернышевский обращал внимание на ‘странные тирады’ против научной педагогики и ‘необыкновенные колкости’ в адрес педагогов-профессионалов, вообще образованных людей, обучающих народ, выразившиеся, между прочим, в утверждении Толстого, что отставной солдат или пономарь ближе стоят к народу и потому ‘учат лучше их’ (см. Н. Г. Чернышевский. Полное собрание сочинений, т. X. М., 1951, с. 503—517). Поэтому когда в 1874 г. Толстой на страницах ‘Отечественных записок’ (No 9) в статье ‘О народном образовании’ вновь высказал те же взгляды, а редакция ‘Отечественных записок’ в лице Н. К. Михайловского (‘Записки профана’ в NoNo 1 и 5 за 1875 г.) признала эти взгляды своими, Ткачев в двух статьях: ‘Народ учить или у народа учиться’ и ‘Нечто о современных Митрофанах’ (Д, 1875, NoNo 4 и 5) — счел необходимым выступить с критикой педагогических теорий как Толстого, так и его защитников— Михайловского и А. М. Скабичевского, не без основания увидев в их взглядах отход от идеалов демократов-шестидесятников.
2 Речь идет о нашумевшем процессе 23 января 1876 г. в Петербургском окружном суде по делу банкира С. Кроненберга (Кронеберга), обвинявшегося в истязании своей малолетней, ‘незаконной’ дочери. Говоря ниже о ‘психологических мотивах’, Ткачев имел в виду речь адвоката В. Д. Спасовича, его рассуждения об ‘отцовской власти’, о ‘святости семьи’ как опоры государства и т. д. В результате этой речи Кроненберг был оправдан.
3 Подумаешь! Подумать только! (фр.).
4 Две части работы А. Бэна ‘Систематическое описание человеческого разума’, их названия: ‘Чувство и интеллект’ (1855) и ‘Эмоции и воля’ (1859).— 198
5 ‘Основания психологии’ (1855) — произведение Г. Спенсера.
6 Друмондово освещение — свет, получающийся накаливанием извести в пламени гремучего газа. Названо по имени его изобретателя англичанина Томаса Друммонда.
7 Имеется в виду кампания за вмешательство России ‘во имя славянской идеи’ в дела Боснии и Герцеговины, восставших против турецкого господства.
8 Генерал и реакционный публицист М. Г. Черняев в 1864 г. командовал экспедицией, взявшей Ташкент, а в 1876 г., во время восстания сербов против Турции,— сербской армией.
9 В объявлении об издании ‘Недели’ П. А. Гайдебурова на 1876 г. говорилось, что ‘мы уже двинулись с той ‘мертвой точки’, на которой еще недавно стояла русская жизнь’, что ‘теперь в самом обществе обнаруживаются признаки поворота к иной, лучшей жизни’, что ‘литература должна помочь обществу выбраться из хаоса […] посредством расширения, если не совершенного разрушения, тех рамок, в которых лениво покоилась русская мысль’. Когда Ткачев в статье ‘Литературное попурри’ (Д. 1876, No 4) выразил сомнение в наличии подобных явлений и новизне рецептов ‘Недели’, Гайдебуров в передовой статье ‘Недели’ No 11, под заглавием ‘В ответ на вопросительный знак’, отстаивал новаторство ‘Недели’, ссылаясь на письма в редакцию. Это и дало Ткачеву основание назвать Гайдебурова Колумбом в статье ‘Культурные идеалы и почва’ (Д. 1876, No 7). Подобную характеристику ‘новому слову’ Гайдебурова дал и Н. К. Михайловский в ‘Записках профана’ (‘Отечественные записки’, 1876, No 5, 7, 10), говоря об ‘архипелаге ‘Неделии’, открытом Гайдебуровым.
10 В 1876 г. А. С. Суворин в издаваемой им газете ‘Новое время’ проделал быструю эволюцию из либерала в реакционера, в частности, начал призывать к войне с Турцией в целях поддержки славянского дела.
11 Братьями Ткачев, вероятно, назвал однофамильцев А. Д. и Г. К. Градовских, обнаруживавших поразительное сходство как в биографиях (оба были студентами Харьковского университета, оба — юристы, оба служили по министерству внутренних дел, оба — публицисты, часто печатавшиеся в одних и тех же органах печати, и т. д.), так и в политических взглядах. Позднее, 17 августа 1880 г., Ф. М. Достоевский писал в ‘Записной тетради’: ‘Гр. Градовск[ий] это тот же Градовский, но в рассыпном виде. Если б взять фельетон А. Градовского, вырезать из него все фразы порознь, положить, в корзину и высыпать откуда-нибудь с крыши на тротуар, то вот и составится фельетон Г. Градовского. Григорий Градовский первый выскочил заступаться за А. Градовского. В этой однофамильности есть нечто смешное […] Оба Градовские — эти два Аякса русской литературы’ (Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений в тридцати томах, т. 27. Л., 1984, с. 42).
12 С. С. Дудышкин, будучи редактором ‘Отечественных записок’, печатал в журнале столь разноречивые статьи, ‘что сам Гегель затруднился бы возвести эти разногласия к синтезу’ (Чернышевский Н. Г. Избр. филос. соч., т. III, M., 1951, с. 377).
13 Речь идет о статьях К. Д. Кавелина в ‘Неделе’: ‘Белинский и последующее движение нашей критики’ (1875, No 40) и ‘Общинное владение’ (издана отдельно, СПб., 1876) и др.
14 Это уж слишком, слишком (фр.).
15 Эмиль — главный персонаж трактата Ж. Ж. Руссо ‘Эмиль, или О воспитании’ (1762), Элоиза — возлюбленная французского философа и поэта Пьера Абеляра, их трагическая любовь описана в переписке Абеляра и Элоизы (1132—1135) и вдохновляла многих писателей, в том числе и Руссо (‘Юлия, или Новая Элоиза’, 1761).
16 Без обиняков, откровенно, напрямик (фр.).
17 Надпись ‘Познай самого себя’ венчала вход в храм Аполлона в Дельфах.
18 Б.-Г. Струсберг, аферист международного масштаба, герой нашумевшего в середине 1870-х гг. в России уголовного процесса. Сидя в тюрьме, написал книгу — ‘научную’ апологию своей деятельности.
19 Благие пожелания (лат.).
20 Продолжение статьи в Д не появилось.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека