Педагогическая путаница, Шелгунов Николай Васильевич, Год: 1875

Время на прочтение: 32 минут(ы)
Н. В. Шелгунов. Избранные педагогические сочинения
Издательство Академии Педагогических Наук РСФСР, Москва 1954

ПЕДАГОГИЧЕСКАЯ ПУТАНИЦА
(Курс педагогики. Составлен М. Чистяковым, СПб., 1875)2

I

В сокровищницу русской педагогической литературы г. Чистяков внес и свой собственный перл. Следует этому радоваться или огорчаться? Если у вас есть дети, в особенности дочери, — огорчайтесь, а если у вас предвидятся правнуки, до которых не доживет курс Чистякова, — радуйтесь, что им его учить не придется. О, злополучная русская судьба! Зачем всем теперешним детям нельзя вдруг сделаться правнуками!
Судя по тому, что воспитание для нас больное место до того, что и говорить о нем надоело, что книг для детей и педагогических сочинений у нас больше, чем детей, можно было бы подумать, что педагогика и педагогическая литература привлекают к себе лучшие наши умственные капиталы, поглощают в себе лучшие интеллектуальные силы России, и — увы! Умственные капиталы — где вы? Где вы, лучшие умственные силы? Где вы, увлекающиеся благородные фанатики воспитания, — честные, прямые, искренние и неуклонные, последовательные в своем слове, неизменные в своих чувствах? Да что говорить об увлекающемся фанатизме, о пророках и энтузиастах воспитания! Они всегда считались единицами, а единицы родятся столетиями. Дайте нам хотя бы только последовательную мысль, последнее слово науки, выведите нас на дорогу, но чтобы это была одна дорога, а не две, потому что в двух направлениях думать нельзя и по двум дорогам в одно время идти невозможно, и если мудрость смотрит в корень, будьте мудры и радуйтесь за своих внуков: умственный рост тоже рост. Мы, переживающие теперь во всем пробный момент, момент перелома к новому укладу, переживаем его и в своей педагогике. Г. Чистяков с его книжкой — одна из песчинок этого переходного момента, пробный кирпич воспитательного здания, крыши которого мы с вами не увидим. Но наступит пора, когда признаки пробных кирпичей будут всем ясны и пробные кирпичи будут вынуты и заменены настоящими.
Г. Чистяков пишет свой курс для институток и, вероятно, для всех учащихся женщин, может быть, даже и для тех, которые посещают педагогические курсы. Цель его, разумеется, воспитание матерей и воспитательниц, цель его — насаждение в юных женских сердцах благородных чувств и стремлений, а в юных женских слабеньких головках — самых умных и правильных педагогических мыслей. Но ведь добрыми намерениями умощена дорога и в ад. Зачем же вы, г. Чистяков, занимаетесь таким неблагородным делом и зачем вы беретесь за садоводство, не зная его?
Г. Чистяков начинает очень издалека — с ‘предварительных понятий’. Вы спросите: для чего? Конечно, для того, чтобы показать каждой институтке или гимназистке, каждой будущей матери и воспитательнице, что человек есть ничтожная песчинка в мировой жизни, подчиняющаяся общим мировым законам, а педагогика — только одно из вспомогательных средств, помогающих песчинке найти свое место в природе. Но точно ли так думает г. Чистяков и этого ли он хотел? В той путанице противоречий, неясностей и недомолвок, которую г-н Чистяков назвал ‘Курсом педагогики’, трудно разобрать, в чем заключается руководящая идея автора, чему он думает поучать, какие понятия признает правильными, какому богу хочет научить молиться. Г. Чистяков похож на тех язычников, которые, желая угодить всем богам, не угождают ни одному. Желая охватить весь мир, г. Чистяков протягивает бесплодно свои короткие ручонки в пространство и ловит только воздух, желая сказать многое, он не говорит ничего, желая научить, он сбивает, желая развить познавательные способности, он дает бессистемные фразы, которых не приведешь в порядок никакой логикой. Положим, что он пишет для институток и гимназисток, положим, что у них очень Маленькие головки, но умейте, г. Чистяков, уважать и маленькие головки: и они думают, и у них есть своя последовательность.
Г. Чистяков доказывает, что в природе ничто не уничтожается, а только изменяет свею форму, причем изменения бывают или химические или механические. В круговороте вещества разные его комбинации создают различные организмы, подчиняющиеся известным законам и образующие известные типы. В этих комбинациях все так строго последовательно, все так строго связано с законом причин и последствий, что тип всегда сохраняет свои основные свойства: из жолудя всегда вырастает дуб, из пшеничного зерна — пшеница, и что дано природой, то навсегда и останется. Г. Чистяков говорит о стремлении растений к самосохранению и к сохранению своего рода, и органический закон, которому подчиняется флора, называется инстинктом растения. Став на эту точку зрения и заговорив о неизменных законах природы, г. Чистяков, повидимому, должен был бы в этот общий основной закон включить и все животное царство, но он этого не делает или, лучше сказать, делает так, что ставит читателя в недоумение относительно последовательности природы, как будто действующей по двум законам рядом.
Г. Чистякову особенно нравится уронить во мнении своих учениц растительный и животный организм. Для этого он даже прибегает к последним исследованиям натуралистов и доказывает, что разделение предметов на одушевленные и неодушевленные не имеет прочного основания. Есть червяки, говорит г. Чистяков, которых, как ни разрывай вдоль и поперек, они все будут живы и каждая отрезанная частичка будет жить как отдельный червячок. Разрубите иву или ракиту на несколько кусков, говорит г. Чистяков, воткните их в землю, и каждый кусок станет расти так же, как росло целое растение. Допуская этот закон внизу, г. Чистяков ни за что не хочет дать ему место вверху. Признавая высших позвоночных животных чем-то совсем непохожим на растение, он в то же время говорит, что основные условия их развития одни и те же, и у них нет ничего, кроме инстинкта. А что такое инстинкт, г. Чистяков? Вы сами говорите, что у животных при одинаковом устройстве тела бывают различные инстинкты. Так, например, хотя у всех пауков одинаковые органы для производства паутины, но отчего же одни пауки плетут сети лучеобразно и стройно, от центра к окружности, другие раскидывают паутину неправильно, третьи сетей совсем не раскидывают, а оплетают ими стенки и трещины корней или деревьев, отчего птицы, имея одинаковые орудия для постройки гнезда, т. е. клюв и когти, строят гнезда неодинаковые, из различных материалов, в различных местах и различных положениях, отчего некоторые птицы совсем не строят гнезд и кладут свои яйца или в чужие гнезда, или (просто на землю? Отчего некоторые тяжелые птицы совершают далекие перелеты из одной части света в другую, а птицы, легкие на лету, перелетов не совершают? Зайцы, кролики устроены почти одинаково, но кролик копает себе нору, а заяц нет. В то же время у животных различной организации бывают одинаковые инстинкты. Отчего? На этот вопрос у г. Чистякова один, всем давно известный ответ, что у животных есть свои особенные, незамеченные натуралистами потребности, и для удовлетворения их инстинкт заставляет их поступать именно так, а не иначе. Но разве это ответ? Разве этот ответ объясняет, почему собака, которой доктор вылечил изломанную ногу, привела через две недели к нему другую собаку с подобным же переломом? Разве это объясняет, почему можно приучить собак ходить на рынок и в булочную за покупками, приводить извозчика? Разве это объясняет поведение обезьяны, которая превосходно сообразила, как отворять задвижки дверей, или поступок кошки, которая заткнула лапой отверстие воздушного насоса? Г. Чистяков говорит, что признаком животного есть его безошибочность относительно того, что ему нужно, полезно или вредно. Г. Чистяков ссылается при этом на утят и цыплят, которые как только вылупятся из яйца, поступают тотчас же одни — по-утиному, а другие по-куриному. Что же вас тут удивляет? Неужели вы хотите, чтобы куры поступали по-утиному, а утки по-куриному? Было бы гораздо удивительнее, если бы едва родившаяся собака замяукала кошкой или цыпленок бросился к воде. Устанавливая закон типа, г. Чистяков удивляется, что животные поступают соответственно законам этого типа. Говоря о том, что животные могут замечать и чувствовать, что им доступно чувство удовольствия и неудовольствия, он в то же время возводит инстинкт в такую единственную, руководящую силу, которая служит для животных их ангелом-хранителем, спасающим их на всех путях их жизни. Но если бы’ животные умели безошибочно отличать вредное от полезного, то, конечно, мыши не стали бы есть мышьяк, волки не попадали бы в капканы, а рыбы не отравлялись бы кукельваном. Г. Чистяков, хотя и допускает в животных предусмотрительность, предвидение, симпатические, бескорыстные чувства, но все это для него не больше, как известные моменты инстинкта. Г. Чистякова не смущают никакие противоречия. На одной странице он скажет одно, на другой — диаметрально противоположное, на третьей — опровергнет и то и другое и затем выглядывает из своего ‘Курса’ на свет божий, точно он в самом деле совершил подвиг чадолюбия и спас погибающие в неведении детские души. Рассказывая, например, об одном благородном волчонке, который так привязался к своему хозяину, что без него не ел, не атил, совсем исчах и едва не умер от тоски, г. Чистяков упорно стоит на своем любимом слове, точно оно разрешает вопрос и само по себе имеет какой-нибудь смысл. Придерживаясь авторитетов, г. Чистяков, чтобы окончательно поразить животное и растительное царство, провозглашает с торжеством, что у животных нет прошедшего, нет истории, нет будущего, что они ‘к земле прикованы, им на земле и умирать’. Если бы г. Чистяков был повнимательнее к своим собственным словам, он из истории приручения животных увидел бы, что поведение диких животных совершенно не сходится с поведением домашних, что кроткое влияние человека изменило характер дикой кошки, необузданную дикую собаку сделало ласковой, культивировало нравы лошадей, коров и т. д. Конечно, это не история, как ее понимает г. Чистяков, но зачем же так упорно отрицать будущее, -когда оно было до сих пор, зачем уверять, что только животные привязаны к земле? Г. Чистяков пишет, конечно, не тенденциозный курс, а что-нибудь более серьезное, а в таком случае нужно говорить с достоинством, понимать факты и не подтасовывать их известным образом.
Г. Чистякову хотелось доказать, что человек при его физиологическом сходстве с животными одарен самосознательной, разумной душой, которая составляет его исключительную особенность и делает его человеком. И почему бы не сказать этого прямо, решительно, не прибегая к доказательствам из естествознания и не делая либерального маскарада? В учебниках и курсах лавировать нельзя. Поэтому-то и нельзя понять, для чего г. Чистякову потребовались круговорот материи, законы неуничтожаемости, зачем вообще мираж естествознания, который в сущности только противоречит и мешает последовательному развитию мышления. От этой путаницы г. Чистяков постоянно только опровергает самого себя и впадает в противоречия. Устанавливая несокрушимую границу между человеком и нечеловеком, г. Чистяков вслед затем говорит: ‘в несчастном безумном зверь узнает брата, бог его не судит. Его не судят и люди, — он действует бессознательно. То же надобно сказать и об идиотах, таких же несчастных, как помешанные: они только по виду люди’. Очевидно, г. Чистяков нисколько не подозревает, что подобным низведением человека до животного он сам уничтожает ту границу, о сохранении которой так ревниво хлопочет. На стр. 17 г. Чистяков обнаруживает еще более радикальный образ мыслей. Начитавшись Молешотта и Бюхнера, г. Чистяков говорит, что при умственном развитии вес мозга увеличивается, в нем образуется больше фосфора и что вообще умственная работа изменяет состав мозга. Автор прибавляет затем, что вопрос этот не решен вполне физиологией. И г. Чистяков был бы вполне прав, если бы, упоминая о фосфоре, он делал из ученой догадки какие-нибудь последующие выводы. Но он ничего подобного не делает, фосфор ему ни для чего подобного не нужен, и заметка о нем является поэтому каким-то либеральным заигрыванием, ненужным и бесцельным. На стр. 25 г. Чистяков, говоря об инстинкте самосохранения у человека, приводит такие факты. Он говорит о дитяти, которое еще не было знакомо с материнским молоком, и несмотря на то, когда ему давали подслащенную воду и другие вещества, оно ни за что не хотело принимать их и как бы давало этим знать, что нуждается в другой, естественной пище. Бывали случаи, что дети отказывались от материнского молока, и химическое исследование обнаруживало, что молоко это было действительно вредно. Но, быть может, вы думаете, что инстинкт бывает у человека только в детском возрасте? Нет. Очень часто, говорит г. Чистяков, человек в здоровом или болезненном состоянии чувствует отвращение к той или другой пище, к тому или другому питью, которые действительно оказываются ему вредными. И такого рода инстинкты г. Чистяков усматривает преимущественно у людей, ведущих простую, не искусственную жизнь. Затем г. Чистяков делает такой упрек жителям городов: ‘Так как в настоящее время, особенно жители больших городов, слишком далеко отошли от первобытного естественного состояния, то спасительные инстинкты, охраняющие нашу природу, глохнут и тупеют все более и более, и нам необходимо прибегать к пособиям науки для поправления того или другого расстройства в нашем организме’. Наконец, говоря о пище полезной и вредной, г. Чистяков с особой решительностью настаивает на детском инстинкте и ставит его выше рассуждений родителей, незнакомых с физиологией. Он, со. слов Льюиса, придает даже капризу органическое значение. О, адвокат человечества, как вы, однако, плохо защищаете человека!
Может быть, г. Чистяков сам в себе и примиряет противоречия, но мы чувствуем себя в неисходном лесу и глубоко сочувствуем институткам и гимназисткам, из которых г. Чистяков думает создать разумных педагогов. А впрочем, может быть и то, что г. Чистяков и сам не умеет найти границ тех разумных областей, в которые он уводит своих учениц и грешит непоследовательностью больше по невинности. Курс г. Чистякова выиграл бы несравненно более, если бы автор его, не вдаваясь в законы естествознания и не нащипывая то из Дарвина, то из Молешотта, то из естествоведов противоположного направления, оставив в покое круговорот вещества, животных и растения, прямо и бесхитростно приступил бы к изложению практических приемов педагогики. Попытки философствования и естествоведение совершенно погубили г. Чистякова. Желая опереться на законы природы, г. Чистяков зашел в такие непроходимые трущобы, что даже растерял свои собственные силы.

II

Впрочем, и в области практического воспитания г. Чистяков едва ли был бы счастливее: ему и тут помешала бы философия. Он, например, говорит, что задача воспитания заключается в том, чтобы содействовать развитию общечеловеческих, племенных и личных свойств человека. Для этого нужно стремиться к установлению гармонического соотношения сил физических с физическими, духовных с духовными, физических с духовными. Что же касается направления, особенно такого, которое человек сохранил бы в продолжение целой жизни, то это не больше, как несбыточная мечта. И в доказательство г. Чистяков приводит Шиллера, которого готовили к докторской профессии, Гте, которого готовили в юристы, и Линнея, Песталоцци, Фребеля. Странный способ доказательства! Разве быть поэтом или не поэтом — значит получить разное направление? Разве у Шиллера явилось бы другое направление, если бы он был доктором? Разве Фребель-лесничий должен отличаться по-своему мировоззрению от Фребеля-педагога? Ах, г. Чистяков, маститый педагог! Неужели направление, по-вашему, то же, что хлебное, ремесленное воспитание? Судя по определению, которое г. Чистяков делает воспитанию, нужно думать, что он желает совершенно изолировать человека, выделить его из людей и воспитывать для самого себя, точно каждому суждено быть Робинзоном Крузо. Вообразив, что каждый маленький ребенок есть Робинзон или Пятница, г. Чистяков помещает его на необитаемый остров и развивает в нем племенные и личные свойства, точно хочет из маленького Пятницы вырастить пулярку. Но разве воспитание только в развитии личных свойств, в гармоническом соотношении сил, а не в развитии тех душевных основ, не в создании того нравственного и умственного миросозерцания, которое дает направление этим силам? Даже чисто физические силы невозможно развивать изолированно, потому что человек от человека не спасется ни на дне морском, ни в лесу, ни в степи. Вы же воображаете его одиноким в городе! С первых шагов воспитания жизнь покажет, насколько мы зависим друг от друга и от условий, в которых мы живем. Сам г. Чистяков на стр. 57 рассказывает об одной англичанке, которая, возвратившись поздно ночью домой, пошла в детскую спальню, ‘может быть, для того, чтобы освежить и поднять душу после дневных забот, тревог и огорчений теми кроткими и святыми ощущениями и мыслями, которые рождаются в тишине ночи, в раздумьи над колыбелью спящего младенца’. И что же она находит? Дитя ползает по полу и кричит, кормилица лежит в бесчувственном и безобразном виде и подле нее бутылка джину! Возмущенный таким безобразием, г. Чистяков замечает, что этот случай был с одной значительной английской леди, у кого было кому присмотреть за детьми, и — что еще ужасней — в Англии, где ‘нет той до ребячества бессмысленной слабости характера, той распущенности, того нравственного и физического неряшества, которыми отличается наш простой народ’. Приводя подобный факт, г. Чистяков, тем не менее, весьма отважно заявляет свои требования безусловно здорового физического воспитания. Он требует здоровой пищи, чистого воздуха, вентиляции, протестует против цветов и курения в комнатах, рекомендует солнечный свет, требует разнообразной, питательной, удобоваримой пищи, даже указывает, сколько раз в день и в какие часы следует есть, и вообще напоминает того гейневского доктора, который двум беднякам, жившим на мансарде и умиравшим от голода и холода —
Зимою, сказал он, надо всегда
В морозы как можно теплей одеваться —
И тут же совет рассудительный дал
Здоровою пищей питаться.
Совершенно так поступает и г. Чистяков. Мы говорим это не в осуждение его теории физического воспитания, не в осуждение того, что он советует чистый воздух, здоровую пищу и здоровое помещение, — мы хотим сказать, что, во-первых, г. Чистяков своим определением воспитания выхватывает человека из среды и помещает его на необитаемый остров, а во-вторых, он развивает воспитательный идеализм. Воспитание не в том, чтобы развить силы вообще, а в том, чтобы развить их в приложении, указать человеку его место в природе, его отношения к людям, к обстоятельствам, в которых он находится, ко времени, в котором он живет. Изолированным физическим воспитанием можно создавать только пулярок, а не людей, а изолированным нравственным воспитанием не создашь ничего. Вам не нравится направление, и вы его как будто вычеркиваете из курса воспитания. И вы думаете, что пулярки и цыплята, которых вы таким образом воспитываете, так и успокоятся на одном племенном, личном развитии и что они вечно будут сидеть на одном месте? Нет, г. Чистяков! никаким племенным воспитанием вы не привяжете их к одному месту, они встанут и побегут по какой-нибудь дорожке, а в указании этой дорожки и заключается задача воспитания, дорожка эта и есть собственно направление.
Верный теории противоречий и двойственности, г. Чистяков на стр. 104 и 165 говорит уже совершенно не то, что говорил ранее, на стр. 19. На стр. 104 он указывает на естественное безотчетное влечение, замечаемое в детях очень рано, на которое воспитатели должны обращать весьма серьезное внимание. Чимабуэ, учась в монастыре грамматике, целые дни чертил на книгах и тетрадях фигуры людей, лошадей, деревьев и всего, что ему приходило на ум. Джиото, пася стада, рисовал на камнях овец. Линнея в люльке успокаивали цветами, когда он плакал, и получив цветок или ветку, он начинал улыбаться. Подобное естественное безотчетное влечение и есть естественный материал, требующий дальнейшей обработки, говорит Чистяков. Против подобной мысли мы, конечно, возражать не станем. Но предположите, что Линней вырастает, наконец, гениальным ботаником, что гениальный ботаник бегает с неутомимостью по полям, собирает растения, сушит их и еще превосходнее их классифицирует. Предположите, что пастух Джиото рисует, наконец, лучше Рафаэля. Что же дальше? Как держат они себя как люди, как отцы семейства, как члены общества и государства? Разве Торквемадо не мог быть первоклассным ботаником и первоклассным живописцем, разве не потому он вышел страшным Торквемадой, что воспитался в одностороннем направлении? Г. Чистяков молчит. Но он молчит только для тех, кто не обладает умственным зрением и логикой последовательности. Читатель же с двойным зрением в кажущемся молчании г. Чистякова читает даже больше, о чем хочет автор, по-видимому, помолчать. — Говоря о религиозном воспитании и вдаваясь в подробности, несколько излишние в курсе педагогики, г. Чистяков упоминает о политеизме, пантеизме, монотеизме, фетишизме и, останавливаясь на христианстве, определяет его как источник всего доброго и прекрасного в семействе, в обществе и в государственном устройстве. ‘Только проникшись духом христианского учения, — говорит г. Чистяков, — человек может возвышаться до чистых бескорыстных помыслов и чувств, чуждых всякого материального побуждения и увлекающих его с наслаждением жертвовать всем, даже жизнью для счастья другого. Для христианина вся земля — родина, все человечество — семья, радость и печаль другого — его радость и печаль’. Сознавая святость и величие христианского учения, г. Чистяков поучает, что человек не должен хладнокровно смотреть на упадок и искажение понятий, в то же время он не должен преследовать за суеверие и ложное учение и еще меньше впадать в индиферентизм и в фанатизм. Как же поступать? Действовать силой убеждения, согреваемого состраданием к тем, которые лишены света божественного учения или закрывают от него глаза, отвечает г. Чистяков. Итак, г. Чистяков, вы не оставляете своих пулярок на распутьи жизни, вы им указываете стезю христианских добродетелей, любви, всепрощаемости, рекомендуя действовать силой убеждения, вы как бы ставите их на путь миссионерства, вы даже чуть не выскочили в космополитизм, что вся земля есть родина и все человечество — одна семья. Да будет вам отпущена эта новая непоследовательность, мы же, продолжая свою мысль, скажем, что, отрицая, повидимому, направление, вы в действительности не только его не отрицаете, но и на водворении его в юных детских душах настаиваете с особенной энергией. Вся разница лишь в том, что под направлением вы понимаете не то, что понимают под ним другие.
Г. Чистяков принадлежит к моралистам и, протестуя против направления, если оно имеет рассудочное движение, он, хотя и в мягкой форме, но с энергией завидной неустрашимости громит недостатки современного женского человечества и принимает весьма серьезные меры для искоренения нравственной женской порчи. Недостатком теперешней женщины он считает ее излишнюю чувствительность и советует наблюдать, чтобы женское чувство не принимало одностороннего направления. Г. Чистяков справедливо замечает, что кажущаяся любовь не всегда бывает любовью действительно и иногда прекрасные чувства могут быть не больше, как самым глубоким эгоизмом. Есть дети, которые обнаруживают большую любовь, ласковость, услужливость, бескорыстие в отношении к своим родителям, даже к домашней прислуге, но по отношению к посторонним держат себя с холодной недоступностью. Указывая на подобную односторонность чувства, т. Чистяков замечает, что оно может превратиться впоследствии в дух касты и в племенной или национальный фанатизм — ‘направление, совершенно противное здравым воззрениям ума и духу христианского учения’. Мы совершенно согласны с г. Чистяковым, но если бы нам пришлось коснуться этого вопроса, мы говорили бы о нем иначе. В женщинах слишком преобладает самообожание и самый глубокий индивидуализм, по которому в них сохраняется деятельным лишь одно только чувство — чувство любви к себе и к тому, что принадлежит им и исходит от них. Нельзя не преклониться с благоговейным уважением перед чувством матери, любящей бескорыстно, с самопожертвованием, не знающим пределов. Г. Чистяков ставит необыкновенно высоко это бескорыстное, преобладающее чувство женщины. И мы ничего не можем сказать против подобного бескорыстия, если бы оно было действительным бескорыстием, но если все чувства матери и женщины деятельны только в одном направлении, если ее любовь знает только одну дорожку, а все остальные пути для нее закрыты, если русские матери всей русской земли любят каждая только свою сторону, — неужели г. Чистяков захотел бы дирижировать подобным кошачьим концертом и научить всех русских цыплят подобной музыке? Ведь и тигры, и львы, и куры, и воробьи любят такою же любовью, а обезьяна любит своих детенышей до того, что задушает их в своих объятиях. Может быть, эта односторонность женской любви и ее христианская бездеятельность одна из главных причин всеобщего индивидуализма и сердечной односторонности, заставившей Жан Поля Рихтера сказать: ‘дайте нам лучших матерей, — и мы будем лучшими людьми’. Я вовсе не желаю выступать защитником мужчин, но в отношении многосторонности чувств их нельзя не поставить выше женщин. Причина эта заключается вовсе не в том, чтобы мужчины были впечатлительнее и способнее к сердечным движениям, причина в том, что они думают в более разнообразных направлениях. Чувства мужчин выше не сами по себе, они выше по тем доброжелательным и разнообразным мыслям, которые ими управляют, и вот почему мужчины великодушнее, склоннее к уступке, менее страстны. У мужчин между собой и с женщинами гораздо более точек соприкосновения: у женщин же этих точек соприкосновения гораздо менее. Поэтому женщины чувствуют себя гораздо легче в обществе мужчин и почти всегда затрудняются и чувствуют себя неловко в обществе женщин. Мужчины ‘подсмеиваются над женщинами, когда они говорят только о нарядах или о своих детях. Но ведь о чем же им и говорить, когда они никогда и не думали в других направлениях и когда они воспитывались или в желании нравиться или в исключительном чувстве любви к самим себе? Женщина нового поколения сделала было попытку подумать несколько шире и полюбить других людей, кроме себя, но попытка осталась попыткой и новая мать ни на волос не стала гуманнее и общечеловечнее, чем какой была мать прежняя. Односторонность женская под влиянием новых идей, может быть, еще больше стала эгоистичной, и в том индивидуализме и в хищничестве, в котором обвиняют наше время, виноваты не столько общие причины, на которые мы привыкли ссылаться, сколько так называемая материнская любовь и однопредметная ограниченность женского мышления. Г. Чистяков проглядел эту односторонность женского чувства, не регулируемого доброжелательными мыслями, и потому не делает тех выводов, которые сделать бы следовало. Какой логикой руководствовался г. Чистяков, помещая чувство однопредметной любви под рубрикой ‘чувствительности’, мы не понимаем. Но если ошибка сделана в самой постановке вопроса, разве можно ожидать верных выводов? Поэтому-то г. Чистяков против ошибочной и неверной чувствительности указывает такие же неверные средства. Он не развивает вопроса, он не анализирует любви в ее первоначальной эгоистической форме, и потому, что он не делает анализа и не выслеживает любовного эгоизма в его дальнейшем развитии, он упускает из рук и средство противодействия. Весь рецепт г. Чистякова против ‘чувствительности’, а не эгоизма любви, как бы следовало обозвать однопредметно-деятельную женскую любовь, заключается в следующем: ‘вдруг изменить, или, как говорится, переменить чувство дитяти нет возможности, говорит г. Чистяков, если мы станем употреблять для этого крутые меры, то скорее всего может случиться, что дитя станет скрывать свои чувства и притворяться, — следовательно, мы будем учить его лжи, или оно будет делать себе большое насилие, что будет для него сопровождаться более или менее душевным страданием, а потому требования наши могут показаться ему ненавистными. Значит, то, что укоренялось постепенно, надо постепенно и искоренять’. О, бедные институтки, бедные гимназистки, бедные слушательницы педагогических курсов, бедные девушки и бедные матери, которые бы хотели научиться чему-нибудь у Чистякова! Это ‘значит’ точно так же вам ничего не объясняет, как и мне. Да разве вопрос в том, чтобы поселять чувство всеобъемлющей человеческой любви крутыми мерами, нравственным давлением, постепенным искоренением дурного? Вы преподаете воспитательницам теорию корчевания, тогда как, может быть, прежде всего нужно выкорчевать в их собственном сердце их собственный эгоизм. Вместо того, чтобы говорить о деятельных и недеятельных чувствах, о чувствах живых и чувствах подспудных, вместо того, чтобы сказать своим слушательницам живое сердечное слово, раскрыть им новый мир ощущений, открыть им мир доброжелательных понятий, вы не только не объясняете ошибок однопредметного чувства, но вы указываете против них одни холодные, анатомические средства, и предоставляете разумению людей непонимающих разрешить то, что вы сами не в состоянии им объяснить. Нет, г. Чистяков, вы не педагог и не воспитатель. Без любви нельзя говорить о любви, и педагогическое сбивчивое резонерство вовсе не курс педагогики.
Другой недостаток женщин, которому г. Чистяков старается противодействовать, есть склонность к мечтательности. И об этом недостатке г. Чистяков говорит с такой безразличной краткостью, точно он делает это по обязанностям службы, за очень маленькое жалованье. Краткость хороша, когда она сильна и когда она поэтому врезывается крепче в мысль и чувство, но если сам педагог не страдает за болезнь тех, кого он хочет лечить, он никогда не сделает больного здоровым, потому что не понимает его болезни. И так легко говорит г. Чистяков о мечтательности, понимая под ней простую детскую игру с куклами и неодушевленными предметами, которых дети олицетворяют, ведут с ними разговоры, радуются и страдают за воображаемые ими лица. О, господи, господи! да неужели это мечтательность, неужели об этой мечтательности стоит говорить профессору со взрослыми ученицами и видеть в этом корень зла индивидуального и общественного? Я знал одну девицу, которая целовала шкаф, воображая его любимым мужчиной, она разговаривала со шкафом, гладила и ласкала его, точно живого человека. По признакам, устанавливаемым г. Чистяковым, это, конечно, склонность к мечтательности, мы же видим тут самый неподкрашенный реализм и самый естественный физиологический процесс. Мечтательность не в том, что дети беседуют со своими куклами, а мечтательность в том, что человек живет чисто головными интересами и походит на Илью Обломова. Мечтательность — не больше, как рефлексия чувства, заставляющего создавать романтический и фантастический мир и эгоистично отдаваться личным, изолированным интересам, выделяя себя из действительного дела и действительной жизни. Это своего рода рудинство и гамлетизм, но не в сфере мысли, а в сфере фантазии и чувства. Головной мужчина, переросший мыслью свое настоящее на тысячу лет вперед, уйдет в рефлективную бездеятельность, сердечная же женщина, особенно если она смолоду не окружена участием, лаской и вниманием, уйдет в мечтательность любви и погрузится на самое дно самой скверной формы эгоизма. Вот чем вредна мечтательность, вот в чем ее дурная, антиобщественная сторона. Вы же вместо того, чтобы сделать понятной именно эту, так сказать, общественно-психологическую сторону мечтательности, говорите о ней, как о склонности человеческого ума к фантасмагориям! Период этой мечтательности давно кончился. Из нынешней молодежи никто уже не ездит на крылатых драконах, а девушки не воображают себя жертвами чародеев. Теперь и мечтательность стала реальной, и чтобы лечить против нее, нужно педагогу употреблять, конечно, не те средства пустого суесловия, в которых спасается г. Чистяков.
Дальше г. Чистяков сражается с симпатией и антипатией, склонностью к мистицизму, с унылостью, нелюдимостью, застенчивостью, скрытностью, подобострастностью, жеманством, кокетством и обидчивостью. Почему именно в этих недостатках г. Чистяков видит главную порчу женской души, он нигде не объясняет. Последовательно ли это? Не только не последовательно, но даже неосновательно и вовсе не педагогично. Г. Чистяков, как видно, рассчитывает на одно свое мужество, а все остальное предоставляет делу случая. Но одного мужества мало, и г. Чистякова могли бы убедить в этом строители вавилонской башни. У них тоже было очень много мужества, но когда они заговорили сразу на тысяче языков, из их постройки не вышло ничего. Руссо был очень неглупый человек, и, что важнее, человек восторженного сердца, человек искреннего и смелого ума. Когда этот сильный и последовательный человек вдумался в задачи воспитания, перед несокрушимостью истории и человеческого роста дрогнуло даже его железное сердце. Воспитание, конечно, все. Но как же перевоспитать все человечество, смешать всех людей в кучу, точно пшеничные зерна, и затем установить их в совершенно новые, взаимно-выгодные и счастливые отношения? И вот Руссо, испугавшись невозможности подобной перестройки всего мира, нашел удобнее поселиться с своим Эмилем на необитаемый остров и вместо практического воспитания живого человека написать теоретическую книгу. Разве это педагогика? Ведь это химические и алгебраические демонстрации над произвольно взятыми элементами и величинами. И подобный грех Европа давно простила Руссо, потому что его теоретичность открыла зрение слепым, указала на недостатки прошлого и спасла от ошибок в будущем. После Руссо едва ли нужно было появляться на том же поприще г. Чистякову. Если он увлекся примером Эскироса, хотя в действительности таким примером увлечься он не мог, — то ведь и Эскирос писал своего Эмиля XIX в. не для школ и Педагогов, а против Наполеона III. Современная педагогика — вовсе не умозрительное отношение к чему-то вообще, отдельно стоящему и изолированному, это не наука необитаемого острова, а, напротив, наука густо населенной земли. Чтобы учить такой науке, нужно знать прежде всего и землю, и людей, знать силы и законы человеческой души. В чем же проявляет подобное знание г. Чистяков? Ни в чем,, ни в чем и ни в чем! Он только отличается неустрашимостью и мужеством, через сто лет после фиаско Руссо, не обладая и десятой долей его ума, задумал повторить подобный же опыт. Г. Чистяков сшил какого-то кожаного человека, вставил в него пружины своего собственного изделия, и когда эти пружины были заведены, в кожаной душе, к собственному изумлению г. Чистякова, обнаружилась унылость, нелюдимость, обидчивость и множество других недостатков, которых, по первоначальному проекту г. Чистякова, в кожаном человеке быть не могло. Конечно, это непоследовательность, но тут еще больше незнания. Вот почему неудержимая смелость г. Чистякова должна повергать каждого благомыслящего человека в полнейшее недоумение. Все нравственные недостатки, которые г. Чистяков хочет устранить из женской души, недостатки только потому, что образцовый кожаный человек г. Чистякова живет не один. А что же вы знаете из его отношений к другим людям и ясно ли стоит перед вами картина той житейской путаницы, которую вы пытаетесь как будто бы распутать? Мы бы спросили вас, считаете ли вы возможным выстроить здание, когда у вас нет ни почвы годной для фундамента, ни лестниц для того, чтобы вести стены, ни материала для крыши. Педагогика — это наука еще слишком отдаленного будущего. Теперь же она не больше как критическое отрицательное знание, и все попытки к положительному построению будут приводить только к вавилонской башне. Г. Чистяков в самой непоследовательности своего курса и в двойственности собственного мышления мог бы увидеть, насколько это дело не нашего времени. Для кого нынче педагогика и воспитание — вопрос первой важности? Не обольщайтесь множеством книг для народных школ и громадной детской литературой. Все это рыночная спекуляция. Каждый последовательный человек, если он вдумывался в воспитание и в условия не только нашей, но и европейской жизни, не мог, наконец, не махнуть рукой, не сознаться в своем личном бессилии, и, подобно Людерсу, обозвать педагогику массой лжи и пустяков. Воспитания у нас нет и оно невозможно, педагогики нет и она еще более невозможна. И потому все попытки, вроде ‘Курса’ г. Чистякова, годятся только для того, чтобы убедить окончательно, что педагогика, руководимая подобными мыслителями, как г. Чистяков, не заслуживает другой оценки, кроме той, которую Людерс сделал для статистики.

III

Г. Чистяков начинает свой отдел нравственного воспитания так же, как и первый отдел, — с полемизированья с животными. Здесь он объявляет войну форели, черепахе и мелким птицам. Он хвалит материнские чувства форели и чадолюбие, с которым она кладет икру в углубления песчаного дна реки, но в то же время он не одобряет поведения форели и черепахи, которые, положив свои яйца в песок, не заботятся о дальнейшей их судьбе. Орел поступает уже много чадолюбивее, — он учит своих детей летать и отыскивать себе добычу, но все-таки не обнаруживает того самопожертвования, которое возвышает так материнскую любовь маленьких птичек, защищающих своих птенцов от хищников. Несмотря на эти семейные добродетели, птичий эгоизм не идет дальше привязанности к семейству, стаду или породе, говорит г. Чистяков. Признаков общего сочувствия животных с каким-нибудь другим животным нет, они живут исключительно, так сказать, эгоистической жизнью и притом всем в -природе пользуются только для удовлетворения физических потребностей.
Это новое унижение животных потребовалось г. Чистякову для того, чтобы поднять в глазах своих учениц их собственные чувства и поведение вообще человека. К сожалению, защита не удалась и в этом случае г. Чистякову, как раньше. Ни в истории, ни в географии, ни в статистике он не отыскал фактов рыцарского благородства человечества и той космополитической любви, которая бы выделяла его из эгоизма семьи и природы. Чтобы убедить еще больше читателя в своей нелогичности, г. Чистяков, вслед за изобличением форели, черепахи и орла, говорит о человеческом сознании, как о том непосредственном чувстве, по которому человек ощущает свое отдельное существование от всех других людей, что он существо самостоятельное, способное мыслить и действовать по своему внутреннему побуждению, независимо от внешних влияний. После такого определения сознания личности г. Чистяков переходит прямо к впечатлению, ощущению, вниманию, воображению и посвящает воображению наибольшее число страниц, пускаясь в рассуждение и о поэтическом творчестве, и о вдохновении, и об искусстве, и об эстетическом воспитании. Эстетическому воспитанию г. Чистяков уделяет так много страниц, точно его педагогика назначается не для простых, обыкновенных людей, а для жителей будущего Эдема. Он рекомендует для развития классического и художественного воображения показывать детям картины лучших мастеров. При этом, подобно тому доктору, который
Совет рассудительный дал Здоровою пищей питаться,— г. Чистяков говорит, что картины, которые будут показываться детям, не должны быть по своему содержанию выше их умственного развития, что детям хотя в немногих словах нужно объяснять значение картин, что надобно начинать или с отдельных фигур, или, по крайней мере, с не очень многосложных картин, наконец, чтобы тот, кто объясняет детям картину, был не только более или менее знающим по технической части рисования или живописи, но и понимал поэтическое значение произведения. Сцены кровопролитий, убийств, пыток и всякого рода истязаний, равно как изображение оргий, должны быть устранены от внимания детей. Но так как в России только в Петербурге и в Москве есть картинные галереи, то, в виде суррогата, г. Чистяков предлагает пользоваться снимками с лучших картин. Ну чем же это не совет предусмотрительного доктора?
Эстетическое воспитание, конечно, играет важную роль, потому что отстраняет человека от всего грубого, цинического, площадного, пошлого, сообщает, так сказать, резонансу всей души высший строй, но зачем же в курсе педагогики посвящать этому отделу чуть не половину? Зачем уверять, что ‘при эстетическом созерцании произведений природы и изящных искусств мы испытываем чистое, чуждое всего чувственного наслаждение, забываем о всех заботах и даже о самых тяжких утратах сердца, а душа наша наполняется чувством ‘кротким и любовным’, которое иногда переходит в восторженное молитвенное умиление’? Ах, г. Чистяков, рассуждая о природе, вы делаете совершенно такую же ошибку, какую сделал г. Гончаров в ‘Обрыве’. Ваша природа не только что-то безотносительное, но и что-то необыкновенно эгоистичное, совершенно соответствующее вашему определению сознания, принимаемого тоже как основа эгоизма. Нет, г. Чистяков! Если эстетическое созерцание природы и изящных произведений искусства ведет к тому, что человек забывает о всех своих болях и страданиях, отдается какому-то аскетическому созерцанию и поселяется один на необитаемом острове, нам не нужно такой природы, такого искусства, такого эстетического воспитания. Природа и искусство служат не для того, чтобы учить человека забывать, они служат для того, чтобы напоминать. Уроки природы заключаются не в том, что человек уходит в себя, а в том, что он чувствует свое отношение к какой-то мировой, охватывающей его силе, свою принадлежность к чему-то другому, вне его стоящему, свою зависимость от этой громады, и, забывая свой личный эгоизм, ощущает в душе какие-то новые силы для энергической свободной жизни, вне тех мелких, условных людских глупостей, которых природа не знает и не допускает в своих законах. Ваше художественное созерцание, г. Чистяков, есть не больше, как эстетическое путешествие по картинным галереям, посещение концертов, театров, оперы, балета, посещения, постепенно уводящие в театр Берга и в увеселительные заведения Егарева. Но мы такой природы не хотим, мы хотим не природы, льстящей чувственности и служащей развлечением праздности, мы хотели бы ‘природы, охватывающей человека своей свежей непосредственностью, расширяющей его стремления и дающей высоту его мыслям и чувствам. С такой природой вы нас не знакомите, на такую природу вы нам не указываете, и, отдаваясь псевдоклассицизму, вы даже и в греческом искусстве не видите той непосредственной облагораживающей силы, которая одна именно и создала из греков великий народ. Не чувствуя этой природы, г. Чистяков дает природу декорационную, оранжерейную, комнатную, природу великосветской изящной болтовни и салонных чувств, служивших в былые времена украшением благовоспитанных барышень, так изящно эгоистичных и так эстетически ограниченных. В то же время г. Чистяков совершенно искренне думает, что он поведет вперед. О sancta simplicitas! {Святая простота (ред.).}
Отдавшись эстетическому воспитанию, г. Чистяков прошел не только мимо ума, но обнаружил даже некоторое презрение к разуму. Г. Чистяков говорит, что русская поговорка ‘ум заходит за разум’ есть ничего не значащая, пустая игра слов. Будто бы? Неужели по вашей психологии ум, разум и рассудок одна и та же познавательная сила? Неужели вам не случалось встречать людей умных, но не рассудительных, умных, но не разумных? Вы сами говорите на 144 стр., что в мыслях наших может быть последовательность, логика, и, несмотря на то, отношение наше к предметам будет все-таки ложно. ‘Все камни растут, гранит есть камень, следовательно, гранит растет’. Этот силлогизм правилен, а по выводу он все-таки абсурд. Логика сделала свое дело безошибочно, а в результате получилась глупость. Значит, с умом можно думать глупо, и ум вовсе не гарантия разумности. На 143 стр. г. Чистяков и сам опровергает себя. Он говорит, что бывают случаи, когда самые глубокомысленные и великие умы не замечают несообразности, непоследовательности, ни даже противоречий в своих рассуждениях. Что же такое ум? Г. Чистяков говорит, что ум не есть итог знания, как это условилась принимать современная психология, и что человек может точно так же учиться логически связывать мысли, как он учится писать, ходить, шить сапоги. Нет, г. Чистяков, то, о чем вы говорите, есть не больше, как одна из душевных основ ума, а вовсе не ум. И вы же сами указываете на эту основу, вовсе не подозревая своего противоречия. На стр. 142, указывая на потребность души последовательно связывать и развивать мысли, г. Чистяков приводит в пример дитя, которое обожглось раз свечкой, боится уже в другой раз и прикоснуться к ней. Дитя думает при этом: ‘меня обожгла одна свечка, следовательно, может обжечь и другая, значит, обожжет и эта’, а формальным образом ход мысли ребенка выразился бы следующим силлогизмом: ‘всякая свечка жжется, а это — свечка, следовательно, жжется’. Приводя пример подобного бессознательного мышления, г. Чистяков, повидимому, вовсе не подозревает, на какую опасную почву он становится. Г. Чистяков сводит мышление к простой отражательной способности и дает заметить, что рефлексы головного мозга г. Сеченова ему небезызвестны. Хуже. Г. Чистяков пользуется приведенным им, примером для того, чтобы сказать, что взрослые и дети, образованные и необразованные, связывают свои мысли безотчетно, не потому, что так хотят, не ‘потому, что находят правильным, но потому, что этого требует ум, потому, что иначе мысли развиваться и не могут. Ах, г. Чистяков, что вы это говорите?
Мы расходимся с г. Чистяковым существенно в том, что он считает ум способностью, которую можно развивать головной гимнастикой и эквилибристикой, мы же думаем, что подобными экспериментами можно стереть и последние следы ума. Ум приобретается не упражнением, а знанием, и потому человек, знающий одно, создает себе односторонний ум и приходит к неразумным выводам. Вот тогда-то и говорят, что у человека зашел ум за разум. Если же человек обладает многосторонними сведениями, у него в голове и многосторонние средства для широких обобщений и для наивозможно безошибочных выводов. Такой ум становится разумом. Поэтому разум тот же ум, но только взрослый, он есть совершеннолетие ума.
Вместо того, чтобы объяснить маленьким женским головкам просто и понятно сущность познавательного процесса и средств для исправления ошибок неправильного мышления, — что г. Чистяков мог бы без труда найти в ‘Логике’ Милля,— автор ‘Курса’ ‘пускается в схоластику и наводит мертвящую скуку своими объяснениями понятий, суждений, умозаключений, категорий, энтимем, дедукций, индукций. И маленькие головки, утомленные такой ученостью, устремляют на г. Чистякова свой испуганный, молящий взор и просят пощады. Что маленькие головки поступают именно так, и не могут поступать иначе, я вам докажу выпиской из логики г. Чистякова его определения категорий. ‘Таким путем или таким действием отвлечения или обобщения ум наш доходит, наконец, до таких высших, общих понятий, далее которых идти не может, под которые подходят все понятия о всех возможных предметах и сторонах их, каким бы родом познаний мы ни занимались. Эти высшие, общие отвлеченные понятия называются категориями: 1-я категория, или понятие бытия, 2-я категория — качества, 3-я — количества, 4-я — отношения, 5-я — пространства, 6-я — времени’. Поняли? И после этого у г. Чистякова достает мужества на 269 стр. обвинять детей в том, что они нередко думают и говорят только словами и фразами, воображая, что усвоили идею!
Г. Чистякову как педагогу, которому открыто все нутро человеческой души, надо бы знать вот что: мы не создадим воспитательниц, если не объясним им законов души, но ведь и о душе нужно говорить так, чтобы вас понимали, чтобы перед ученицами возникал ее точный, определенный и ясный образ. Поступайте так, как поступает часовой мастер со своим учеником. Мастер вынимает из футляра механизм, кладет его на стол и объясняет этот механизм на его полном ходу. Если вам понятна душа так же, как ясен часовой механизм мастеру или паровая машина механику, учите детей психологии и они поймут вас, если же душа для вас — потемки, за что вы напрасно запираете учениц в свой темный чулан? Психология — наука не только не легкая, но очень, очень и очень трудная, и трудность ее заключается не в том, чтобы заучить термины и определения, а в том, чтобы читать душевный аппарат живого человека и понимать все психические процессы настолько, чтобы не портить детей воспитанием. Вот почему психолог-учитель не должен быть схоластиком, вот отчего он должен быть живым человеком и прежде всего говорить просто, понятно и ясно. Ясно же говорит тот, кто думает ясно. А вы, г. Чистяков, думаете ясно?

IV

Если г. Чистяков не особенно силен в новейшей психологии и логике и берет в них больше мужеством, зато он силен, когда ему приходится относиться критически к другим педагогам, особенно немцам, и преподавать женщинам идеалы добродетельной жизни. Г. Чистяков относится еще благосклонно к Аристотелю, Платону, Бэкону, Жан-Жаку Руссо, Песталоцци и даже к Фребелю, но зато он тем сильнее порицает последователей Фребеля и новейших немецких педагогов за мертвящее анатомирование ими живых явлений природы и за сухой педантизм и формальность их механического учения. Не знаем, принадлежит ли это порицание лично г. Чистякову или он только повторяет других, но тем не менее, он совершенно кстати приводит слова Визе, который говорит, что нет нужды очень много школить возраст детства и юности, что лучше предоставлять детей больше самим себе и их природным склонностям и что усидчивость, к которой принуждают немца в молодости, притупляет ему голову и препятствует ему возвышаться на степень свободного развития. Эта педантическая несвободность составляет главное зло немецкого воспитания и сильно вкоренилась в нашу народную русскую школу. Поучаясь у немцев, мы ввели у себя до того мертвящий механизм, что наши педагоги, одной школы с г. Чистяковым, готовы совершенно отучить детей от самостоятельного мышления. Мы не хотим полемизировать ни с г. Бунаковым, ни с г. Паульсоном, ни поднимать вновь вопроса, задетою гр. Л. Н. Толстым, — мы заметим только, что г. Чистяков, сооружающийся против мертвящего механизма немецкой школы и ее анатомирования живой природы, своими категориями не дает более жизненного примера воспитания. Г. Чистяков совершенно справедливо смеется над фребелевским преподаванием ходьбы, сопровождаемым следующим пением: ‘Пойдем нога в ногу, ровным шагом, ни направо, ни налево, не сгибай коленей, голову вверх, грудь вперед, держись прямо, выворачивай ноги, руки свободно вниз, не теснись, не расходись, смотри на соседа. Друг за другом, по два в ряд, так хорошо, чтобы это было в удовольствие всем’. И в то время, как г. Чистяков смеется над этими казарменными упражнениями, которые в немецкой школе считаются благотворными для физического, умственного и нравственного развития дитяти, он сам свою логику и психологию и обязательные моральные сентенции превращает в такое же механическое марширование.
Что же касается моральных идеалов, то вот те заповеди, которые г. Чистяков, подобно новому Моисею, преподает гимназисткам и институткам с своей маленькой горы.
Назначение женщины такое же, как и мужчины. Она должна быть самосознательным, разумным и самодеятельным членом общества, отечества и семейства. Женщина должна заслужить право сказать: я человек и ничто человеческое мне не чуждо. Как ни кроток и ни гуманен г. Чистяков вообще, но, выставляя требование, что женщина должна заслужить право, он обнаруживает не только суровость, но даже жестокосердие. Как выставить человеку требование: ‘заслужи себе право считать себя человеком’? Да разве мы себе это право выслуживаем или заслуживаем, разве мы люди не только потому, что мы родились людьми? И кто те судьи, которые будут сортировать людей на человеков и не человеков, каким аршином тут нужно руководствоваться и что делать с людьми, которые не будут человеками? Изгонять их, жечь? Да вы просто Торквемада!
Г. Чистяков настолько великодушен, что указывает русской женщине, как можно заслужить себе право человека. Для этого нужно купить и прочесть ‘Курс’ г. Чистякова и затем выйти замуж, сделавшись женой, женщина должна быть неразлучной и деятельной помощницей своего мужа. Она должна поддерживать его в минуты тяжких огорчений, строгой экономией и порядком в хозяйстве сберегать все приобретенное им, но при этом, сколько возможно, пополнять его доходы собственным трудом. Жена не должна чуждаться круга и хода занятий своего мужа, пожалуй, даже переписывать за него бумаги или писать ему под диктовку, потому что иначе женщина при внезапном несчастии может совершенно потеряться и погибнуть или физически, или нравственно. В чем может заключаться подобная погибель, — г. Чистяков не объясняет. Женщина должна быть кормилицей, няней и воспитательницей своих детей. ‘Только тогда, когда любящее сердце ее проявляется в этих трех очаровательных формах, семейство будет раем для детей, для мужа и для нее самой’. Но, исполняя с любовью и даже с самоотвержением свои семейные обязанности, женщина, однакож, не должна чуждаться общества, где она может найти честных, благородных друзей. Г. Чистяков позволяет женщине и развлечение, но не иначе, как изредка. Имея средства и время, она может потанцевать на дружеских вечерах, петь, декламировать замечательные места из лучших писателей, но для этого она должна выбирать общество, в котором ничто не оскорбляет самого тонкого нравственного чувства и изящного вкуса. Женщина должна помнить, что удовольствия, как цветы, одни освежают и дают бодрость, другие отравляют. Особенно рекомендует г. Чистяков женам благотворительность. Если у жены нет своих собственных денег, то ‘она может склонять людей сильных и богатых к тому, чтобы не был брошен в жертву беспощадной бедности замечательный ум или талант, который при благоприятных обстоятельствах составит, если не эпоху, то весьма важное явление в науке, литературе или художестве’. Г. Чистяков думает, что если в каждом государстве будет много таких женщин, то они, как духовные сестры милосердия, будут предохранять общество от растления и исцелять уже существующие вековые язвы народа. Сколько мне помнится, Манилов думал устроить благосостояние народа гораздо проще: стоило только провести мост и по сторонам его построить лавки. Г. же Чистяков мечтает создавать гениев и исторические эпохи путем женской благотворительности. Мудрено и непрактично, а главное — уж очень долго. Г. Чистяков не позволяет кончать девушкам воспитание 16 или 17 лет, напротив, именно с этого-то возраста он и хотел бы начать их учение. Вообразите, что девушка кончила школьный курс 17-ти лет, что же дальше? Чтобы она сама стала продолжать свои учебные занятия, на это нечего и рассчитывать, а ‘предоставить это ей самой и думать нечего’, говорит ‘г. Чистяков. Кто же будет ее руководителем? У отца и матери нет для этого времени, а давать девушке’ книги более глубокого содержания нельзя, не удостоверившись, что она их понимает и в состоянии оценить верно мысли автора. Г. Чистяков боится в особенности, чтобы не попали в руки девиц книги глубокого содержания по религиозным, нравственным и политическим воппосам. ‘Для молодого ума, в котором еще не окрепли убеждения, привлекателен всякий парадокс, всякая новая система, идеи которой высказываются резким, решительным тоном, особенно если автор пользуется известностью и отличается изяществом и оригинальностью изложения’. Совершенно справедливо, г. Чистяков! Но мне кажется, что вы видите парадоксы только в новом… А в старом они есть? Скажите?
Но наибольший вред г. Чистяков видит в том, что девушка с незрелым умом и зыбкими понятиями начинает появляться в свет, особенно если она хороша собой. Это обстоятельство действует зловредно на неопытную женскую душу, потому что женщина теряет охоту к науке. ‘На балу, даже в семейных собраниях, в обществе самых образованных и ученых людей, никто не научился ни математике, ни физике, ни истории, ни даже грамматике, — говорит г. Чистяков. Чтобы принимать участие в разговоре ученых людей, который, впрочем, в обществе почти никогда не бывает серьезным, надо уже иметь большой запас основательных знаний’. Мы не совсем понимаем требования г. Чистякова, чтобы женщину учили книги, а не жизнь. Конечно, учат книги, но только тогда, когда в них заставляет заглядывать жизнь и то направление, и те вопросы, которые занимают общество в данный момент. Г. Чистяков, ставящий в обязательство женщинам создавать благотворительным путем гениев и эпохи, выставляет тут (подобное же требование, желая, чтобы 17 и 18-летние девушки, едва оправившиеся с гимназическим или институтским курсом, занялись наукой и внесли в общество серьезность и деловитость. Мы же думаем, что 17 и 18-летние девочки, которым г. Чистяков советует читать умные книжки и заниматься математикой, физикой и историей — неоспоримо полезными предметами, — из одного желания понравиться г. Чистякову заниматься ими не станут. Откройте человеческим способностям дорогу, — и способности сами пойдут, куда нужно. Басни известны со времен Эзопа, но лебедь, рак и щука до сих пор тянут в разные стороны. Г. Чистяков и не имеет права порицать русскую женщину за ее невежество. Увлечение трудом уже настолько возбудило теперешнюю женщину, что многие совершенно без нужды, не зная, куда пристроить свои силы, учили и учат совершенно бесплодно английский язык, а мы знаем и таких серьезных девушек, которые из того же теоретического стремления к деловитости изучают без всякой цели химию, математику и даже юриспруденцию. Деловитое направление настолько овладело современной женщиной, что было бы последовательнее его уменьшать, чем возбуждать. У нас женщин, готовых для дела, гораздо больше, чем представляется возможности для приложения им сил. Кликните только клич, и посмотрите, сколько явится к вам женщин-математиков, историков, учительниц и даже адвокатов. Уж если чего приходится бояться, то скорее того, что обманутое ожидание заставит женщину отказаться от книжной серьезности, потому что ей эту серьезность приурочить некуда. Нет, г. Чистяков, вы последовательны и тянете очень старую нотку.
И что это за манера воспитывать людей назиданиями? Подобную манеру еще, пожалуй, можно извинить немецким формалистам, но не русскому педагогу, который смеется над немецким затупляющим и морализирующим воспитанием. Неужели вы думаете, что моральные сентенции и банальные нравоучительные разглагольствования заставят хоть одну женщину сделать то, за что вы ее похвалите, а не то, что заставит ее сделать жизнь? ‘В наш век сознали, наконец, — поучает г. Чистяков, — что необразованная и ленивая женщина есть несчастье для детей, ярмо для мужа, язва для общества, что даже религиозная и нравственная в чувстве, она не иначе, как при помощи науки, может осуществить свои чистые и честные побуждения в неусыпных трудах на том поприще, которое укажет ей провидение и к которому она приготовилась, чтобы обеспечивать не только саму себя, но и других, и быть в состоянии мужественно и с достоинством переносить бедность, даже нищету и неисцелимые личные и общественные страдания’. И что за панацея та наука, о которой говорит г. Чистяков? Читая его между строками, мы очень хорошо понимаем, какие скучные и затупляющие знания г. Чистяков понимает под именем науки. Что мы в этом не ошибаемся, мы можем доказать. Если бы г. Чистяков знал, что не наука создает идеи, а напротив, она сама создается под давлением существующих понятий и стремлений, он бы не стал видеть женского спасения в математике и грамматике. Все знаменитые открытия, все замечательные исследования, все философские системы появлялись всегда под давлением известного движения общественной мысли, как бы отвечая духу времени. Эту науку г. Чистяков игнорирует. Если бы он ее не игнорировал, он бы написал иную психологию, иной курс педагогики, и знал бы человеческую душу по писателям новой психологической школы, а не по давно отжившим.

* * *

Более странного курса, как составленный г. Чистяковым, нам не случалось и встречать. Странность его именно в том, что вы почти на каждой странице как будто видите двух разно говорящих людей. Один из них забегает вперед, но делает это с какой-то стыдливостью и в полумаске, другой, хотя и не так стыдлив, но тоже не решается смотреть прямо в глаза и как будто бежит назад. И эти мелькающие фигуры, то забегающие, то убегающие, до того, наконец, сбивают и утомляют ваше внимание, что в голове возникает сумбур, вы приходите в невольное недоумение и устаете до нервной зевоты. Каково же г. Чистякову было писать, когда так устаешь читать? Впрочем, причина, заставившая г. Чистякова избрать эту странную игру в жмурки, для нас понятна. Г. Чистяков писал, очевидно, не по своему плану, а нет ничего труднее, как думать по готовой программе. Что г. Чистякову подобное думанье было трудно, и он чувствовал себя не по себе, это-то и доказывается его противоречием. Очевидно, что г. Чистякову иногда очень хотелось писать по-своему, иногда, может быть, по Бенеке, иногда даже и примирительная теория Ушинского как бы руководила его мыслью, в большинстве же случаев он, очевидно, отвечал на вопросы программы и желал удовлетворить ее требованиям. Вот почему в каждой строке г. Чистякова чувствуется какое-то стеснение мысли, робость, что-то гимназическое, точно вы читаете сочинение не самостоятельно мыслящего человека, а ученика, пишущего на данную тему и на точно установленные для него подробности. Мы вполне убеждены, что ‘Курс педагогики’ г. Чистякова пройдет очень незаметно и не проникнет в частные руки, не явится руководством для тех матерей, для которых г. Чистяков писал.
Мы могли бы указать в ‘Курсе’ г. Чистякова еще много не только противоречий, но положительных неверностей и даже ошибок в объяснении душевных процессов. Мы бы могли указать и на чрезвычайно важные пропуски — так, например, г. Чистяков не говорит ни слова о чувстве страха, об этом наиболее могущественном чувстве, играющем почти главную роль в жизни человека, но мы думаем, что уже и так много говорили по поводу вопроса, хотя и важного самого по себе, но о котором можно пока говорить только ради теоретического удовольствия. Ах, как это скучно, читатель!

ПРИМЕЧАНИЯ

2. Педагогическая путаница (Курс педагогики, составлен М. Чистяковым, СПб., 1875). Статья была напечатана в журнале ‘Дело’ (No 4, 1875 г.) без подписи, но принадлежит несомненно Шелгунову, что нетрудно установить на основании ее сопоставления с ‘Письмами о воспитании’. По существу, рецензия Шелгунова является теоретическим дополнением к ‘Письмам’. Автор рецензируемого курса Михаил Борисович Чистяков (1809—1885) был типичным педагогом-идеалистом, преподавателем теории изящной литературы и педагогики в Николаевском женском институте в Петербурге. Помимо курса педагогики он известен как составитель книг: ‘Повести и сказки для детей’, ‘Исторические повести и рассказы’, ‘Очерк теории изящной словесности’ и др. Обобщая свой опыт преподавания, Чистяков написал курс педагогики как ^ руководство для воспитанниц. Шелгунов, только что напечатавший ‘Письма о воспитании’, кстати сказать, не отмеченные печатью, конечно, не мог не обратить внимания на вышедшее произведение реакционного педагога-идеалиста с его попытками угодить духу времени.
‘Педагогическая путаница’ — характерная оценка всей позиции автора рецензируемой книги. Со свойственной Шелгунову прямотой и резкостью он разоблачает педагогический идеализм автора. Последний выхватывает ребенка, объект воспитания, из его среды и помещает на необитаемом острове. Вспоминая по этому поводу о Руссо, который при всей своей талантливости также испугался сложной социальной среды и нашел необходимым поместить своего Эмиля на необитаемом острове, Шелгунов восклицает: ‘Разве это педагогика? Ведь это химические и алгебраические демонстрации над произвольно взятыми элементами и величинами. И подобный грех Европа давно простила Руссо, потому что его теоретичность открыла зрение слепым… После Руссо едва ли нужно было появляться на том же поприще г. Чистякову… Современная педагогика вовсе не умозрительное отношение к чему-то вообще, отдельно стоящему и изолированному, это не наука необитаемого острова, а наука густо населенной земли. Чтобы учить такой науке, нужно знать прежде всего и землю, и людей, знать силы и законы человеческой души’. Ни в чем этого знания не проявляет Чистяков.
Едва ли во второй половине XIX в. было дано кем-либо более резкое и жесткое осуждение отвлеченной педагогики, оторванной от законов природы и общества. Повторяя основные положения своих ‘Писем о воспитании’, Шелгунов утверждает, что основная задача воспитания — дать ребенку направление: не в том дело, чтобы сделать его специалистом той или иной области человеческих знаний и практики, а в том, чтобы сделать его членом общества Воспитание, предлагаемое в курсе Чистякова, — это изолированное физическое и умственное воспитание, не связанное с интересами общества.
Критикуя реакционные позиции Чистякова, Шелгунов замечает, что последний, как бы отрицая направление в педагогике, на самом деле стремится воспитать детей в особенном направлении, которого Шелгунов ближе не раскрывает, но дает понять, что это — реакционное направление, царившее в русской педагогике того времени.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека