Париж! Париж! Вот где, — в этом мировом городе я желал бы встретить мировой праздник весны — Пасху.
Да, там, а не здесь, где вместо наших голых берез, с каркающими воронами, распускаются уже зеленеют каштаны и липы, где вместо покрытой льдом еще реки с навозными дорогами сияет волнами серебристая Сена, где вместо грязных наших улиц уже отсвечивает под солнцем серый асфальт и катятся блестящие фиакры и по широким чистым асфальтовым тротуарам навстречу нам идут улыбающиеся весне в легких костюмах женщины с живыми цветами в волосах и на груди радостные, веселые вместо наших тяжелых дипломаток и ротонд с повязанными теплыми платками головами и с резиновыми вместо туфель калошами на ногах, которые шлепают по нашей грязи… Да, там, в этом чудном городе, где этот великий праздник сливается с весной, где он глубже трогает душу человека и заставляет любить и радоваться уже одним сиянием весеннего дня. Да, там, где этот праздник охватывает человека вместе с весной, цветами, зеленью, где он без спроса сам залезает вам в душу и даже для иностранца для чуждого там человека делается таким очаровательным, что заглушает даже наши скромные детские воспоминания…
Я помню одну такую Пасху в этом городе, она врезалась в мою память еще и потому что в тот год наша Пасха по воле луны сходилась с Пасхою французов.
Было чудное пробуждение весны роскошные парки зеленели уже газонами, деревья только что распускались, небо было уже темносиним и еще ярче выделяло белые фронтоны домов и с юга откуда-то с моря несло таким чистым легким опьяняющим воздухом, что грудь сама собой раскрывалась навстречу ему и что-то более сильное, чем минутная прихоть звало за город на лоно природы.
Была великая последняя неделя. Витрины магазинов блестели праздничной обстановкой, на каждом углу предлагали цветы. Звон колоколов, к которому нужно привыкнуть годами, чтобы найти в нем некоторый смысл против нашего, словно разливался над этим городом вместе с сиянием дня. Что-то особенное, несмотря на великую пятницу радостное было в воздухе, все говорило о возрождающейся жизни, а не о смерти и страданиях: Париж был весь на тратуарах и бульварах, шел куда-то и двигался я, раз попавши в эту веселую возбужденную этим сиянием дня толпу, не было возможности от нее отделаться. И я шел с толпой, отдаваясь ее течению, зная по опыту, что она увлечет меня именно туда, где теперь лучше, куда она идет привычная веками, где можно видеть ее жизнь, ее минутные порывы.
И она, действительно, увлекла меня с собой к храму, двери которого с утра были раскрыты, живым черным потоком вливалась эта толпа в храм…
Я захожу вместе с толпой под темные своды дверей храма, чья-то рука направляет вошедших в правую сторону, за алтарь, мы двигаемся вперед, спертые в этих серых стенах, под темными сводами храма и чрез разноцветные круглые окна, то попадаем в зеленый луч и я вижу своих соседей зелеными, то в красный — и их спины затылки головы все окрашивается в красный цвет, пока не попадаем под темный мрачный свод против самого алтаря храма.
Там масса восковых и стеариновых свеч, несколько лампад с разноцветными стеклами мягко выделяются на темном фоне арки, и вот мы у первого грота, где при красном цвете как от костра видна словно живая застывшая картина бичевания Спасителя. Он стоит в терновом венце с каплями крови на лице перед своими мучителями, которые истязают Его скрученными веревками и плетями по обнаженным худым плечам. Лица у истязателей зверские и ненавистью дышат их взоры к Богочеловеку… В толпе слышатся тяжелые вздохи, какая-то маленькая девочка в беленькой детской шляпке, несенная нянею на руках даже отвернулась от этой ужасной картины, и обхватив шею несущей ее женщины, что-то говорит ей, вероятно, прося унести подальше от этой ужасной картины. Кто-то впереди меня положил к ногам Спасителя венок свежих цветов, и они белые вдруг окрасились красным кровавым цветом….
Толпа торопливо крестится и, не будучи в состоянии остановиться на месте, движимая следующими позади и погоняемая словами тучного привратника с серебряной булавой, который стоит на страже этой пещеры, проходит дальше чтобы остановиться пред следующей аркой, где масса свечей освещает картину положения во гроб Спасителя.
Лица апостолов, женщин, как живые, с застывшим выражением скорби и священнодействия, камни пещеры натуральны, пелены, трудно допустить, чтобы сделаны из мрамора и вся картина с крестом так жива, что не хочется уйти, без того, чтобы пред ней преклониться.
Но это здесь не принято, мраморный крест в цветах, к нему прикладывается и над ним роняет свою слезу француз, и я вижу, как все толпятся около него, падают на колена, кладя букеты за букетами, тогда как два маленьких мальчика после каждого целования вытирают крест и раскладывают с замечательным вкусом в ряды букеты окружая ими белый мраморный крест с изображением Спасителя в терновом венце… Некоторые только склоняются, крестятся и проходят, другим, видимо, хочется остановиться и подумать, произнести вздох или молитву.
Мы проходим дальше, увлекаемые толпой, и еще раз останавливаемся перед третьей темной аркой, где видим в полусумраке только двери пещеры, где положен Спаситель и стоят два воина с копьями, словно живые, застыв в полном своем вооружении времен Понтия Пилата.
Еще медленное циркулирование вдоль освещенных разноцветными стеклами арок и мы снова выходим на открытое с византийскими колоннами крыльцо и нас обливает яркий свет дня и снова охватывает та жизнь города, которая, казалось, ничего не имеет общего по своей жизнерадосности с мрачными картинами храма, словно нарочно являющимися на этой улице для того, чтобы напомнить этой улыбающейся, веселой толпе вечно счастливого народа о том, что было столько веков назад в далекой отсюда Иудее.
Мы проходим несколько улиц и всюду храмы раскрыты настежь и всюду черные толпы вливаются в них и выливаются, чтобы дать место в храмах новым толпам, следующим туда непрерывным, живым теплым потоком.
Около одного храма в маленьком сквере, сделанном у самой паперти с фонтанами свежей воды, масса детей. Это излюбленное место для бонн и кормилиц у этого храма и маленькая нарядная толпа в светленьких платьицах матросских костюмах весело непринужденно топчет маленькими ножками обутыми в самые разнообразные кокетливые ботиночки и туфельки, желтый песок, бегая кругом дорожек под взглядами двух апостолов, которые стоят по ту и другую сторону лестницы со склоненными головами. И толпа народа невольно приостанавливается, проходя мимо решетки этого скверика, заглядываясь на будущее поколение, которое еще не знает обыденных забот о насущном хлебе.
По улице двигается целый ряд киосков с разноцветными афишами. Их везут на низеньких тележках мужчины, вытянувшись в длинный ряд, и толпа народа невольно засматривается на эту своеобразную рекламу одного бульварного театра, который афиширует о том, что сегодня будет дана священная драма с музыкой знаменитого композитора Гуно.
Это известная драма из жизни Спасителя, ее дают и, по-видимому, с громадным успехом, уже несколько недель поста, и мы решаемся побывать в этом театре, чтобы еще раз иметь случай послушать любимого композитора.
Серенький вечер еще не превратился окончательно в темную ночь, как мы уже у этого театра. Недалеко от него на углу горит газовая стрела, указывающая, что вблизи открыты двери театра. Вход в самый театр ничем не отличающийся от обычного входа в обыкновенный дом жителя, украшен разноцветными фонариками, и мы идем к освещенной кассе, берем билет и поднимаемся по лестнице в следующий этаж, которая уводит нас во внутрь здания.
Громадное зало партера, роскошная галерея и ложи кругом, и небольшая украшенная сцена, завешанная художественным занавесом, все уже облито огнями электричества люстр и все это полно нарядной, шумной публики, которая гуляет по галереям, двигается толпой коридорами и проходит в сад, в котором циркулирует под пальмами, любуясь укромными полуосвещенными уголками….
Маленький уголок отдыха Парижа, отдыха, где как-то сразу забывается шумный город, становится неслышным, далеким, чужим, словно эти стены театра так плотны и так насыщены другим идеальным миром, что уже не в состоянии пропустить сюда то, что так характеризует, постоянно напоминает этот город.
Под сводами храма искусства раздается музыка. Это музыка Гуно, захватывающая человека, вливающая сразу в него чувство, раз услышавши которую уже трудно не вслушиваться в нее, словно эти звуки начали уже какую-то длинную интересную повесть…. И когда вы сидите уже в ложе, когда, наконец, перед вами уже взвивается занавес, то вы уже чувствуете, присутствуете в отдаленные времена, слышите мелодии бедуина, араба, музыку востока, и уже без слов, без сцены, невольно раз побывавши на дальнем Востоке, в Палестине, представляете себе уже и маслины, горные белые каменные тропинки и женщину в белой одежде с кувшином на ее красивой голове…
Взвивается занавес и вы, действительно, там в этой патриархальной земле, где, казалось, до сих пор не изменилось ничего и осталось так, как было во времена жизни Спасителя… Перед вами сияющее небо, перед вами словно вот живой пейзаж заиорданских гор с розоватыми известковыми скалами и маслинами, и целое собранье красивых женщин. Одни из них сидят на каменных низких, плоских скамейках, а другие что-то говорят, придя с кувшинами к фонтану, который струится блестящей струей… Вот одна особенно привлекает наше внимание: стройная, высокая, в роскошном наряде, с диадемой и цветами на голове, с бубном в руке, гибкая с роскошными рыжими волосами, которые так и оттянули ее голову, спустившись чуть не до полу волнистыми прядями, с вызывающими жестами, полная страсти и истомы. Это царица общества восточных красавиц, которые собрались сюда на эту роскошную, с цветущими кустарниками террасу, по которой проходит дорога, спускающаяся с дальних, потонувших в синеве дня гор. Вы следите за всеми грациозными движениями красавицы, вы любуетесь ее золотистыми волосами, типом настоящей восхитительной еврейки, ее темными глазами с пышными ресницами, и под этим нарядом ее начинаете узнавать в ней что-то знакомое из библии, словно кругом этой рыжей головки в диадеме и живых цветах уже сияет тот блестящий, золотистый, тонкий кружок, который мы видим на иконах в храмах.
Но вот толпа молодых девушек что-то заслышала, насторожилась и выступила на дорогу. На сцену двигается толпа людей в плащах и хитонах, все еще издали типичные, знакомые по библейской истории лица, и впереди их красивый, русый с небольшой бородкой, в белой одежде еврей, который что-то говорит неустанно, говорит, сопровождая свою речь величественными жестами. И вдруг вы узнаете в нем Спасителя, во всем величии Его исторической обстановки, с Его чертами лица до такой степени правдивыми, до такой степени обаятельными. Таким именно мы привыкли Его изображать… Еще в своей сельской школе, слушая историю, которую вам говорил батюшка-законоучитель, вливая в вашу детскую душу то, что оставили нам исторические времена в утешение, назидание и радость… Да, это Он Спаситель, словно спустившийся с образа храма, словно выступивший из нашей памяти, из того, как вы Его представляли еще в детстве чистой душой, оживший после веков, божественный и вы ловите Его слова жадным ухом, ловите Его жесты, контур знакомой головы, складки одежды, белые руки, сандалии, непокрытую голову, полураскрытый рот с божественными словами, и видите, как расступается перед ним толпа, как все поражены на сцене и словно сами участвуете там, словно сами готовы отойти в сторону, дать Ему дорогу или пасть к Его стопам, как пал вот тот счастливый прокаженный. И чувствуете, как под влиянием этой одной картины, под наплывом этих детских воспоминаний и чувств эта картина в наших глазах начинает исчезать, за невольными слезами окончательно застилается ими и вы, отвернувшись, чтобы спрятать эти слезы от публики, находите потом на сцене одну красавицу, которая жадно вглядывается в удаляющуюся толпу, опускает голые обнаженные красивые руки, роняет неслышно бубен, кидается туда за толпой, сбрасывает с себя диадему, украшения и драгоценные камни, которые рассыпаются по земле, она в каком-то экстазе увеличенная видом Спасителя, Его всепрощающими словами, идет несмело, идет туда за Ним, куда ушла толпа народа с младенцами на руках и осталась в воздухе только пыль и дымка…
Это Мария Магдалина. Это она и божественная музыка Гуно словно говорят вам об очищении, величии ее души, ее подвига, замирая последними, ласкающими счастливыми аккордами, вслед этой первой картины драмы.
Публика поднялась, зашумела: никто не смеет аплодировать, вызывать исполнителей так сильно еще впечатление и в зале слышится как будто общий вздох.
Великое искусство! Как ты приблизило отдаленные века, так знакомые вам еще по детству к современному обществу и как тронуло ты его, погибающего, теряющегося в грубом атеизме.
Затем идут следующие картины библейской знакомой истории: пляска красавицы Иродиады, пир ее отца, глава Иоанна Крестителя на блюде с кровью, восторг матери ее облаченной пророком и ужас присутствующих, когда над этой главой с помертвевшими устами вдруг появляется видимый всеми, сияющий воздушный венок.
Потом въезд Спасителя в Иерусалим ‘на ослике’ пальмовые ветви и крики толпы, осанна сыну Давидову, восторг многочисленной толпы и белый осел, покрытый красными шелковыми материями и женщины, склонившиеся перед ним, чтобы стлать под его копыта свои роскошные, шитые золотом покрывала и снова образ Спасителя, который медленно покачивается, сидя на его спине. Потом ночь и звездное небо в Гофсианском саду, скорбь, великая скорбь, преклоненного у камня Спасителя и светящийся в воздухе крест. Потом сцена, роскошная сцена в зеленом лесу среди дня, где говорят деревья, когда подходит к ним плотник, чтобы срубить одно из них на крест Спасителя и опускающий пред ними в удивлении с топором руки, потом ужасная сцена разъяренной толпы евреев, требующих у Пилата смерти Богочеловека и фигура этого исторического философа перед народом, умывающего руки и презрение к нему, потом сцена с Вараввою разбойником, три креста с распятыми фигурами вдали на горе удрученная Богоматерь, Мария Магдалина, ученики Спасителя, с искаженным лицом Иуда и апофеоз — слава Бога открывшееся на минуту небо с белыми облаками и кадящими золотыми кадилами чудных ангелов и лицо Творца вселенной. И все это дополняет чудно дополняет звук музыка Гуно, которая то вас бросает в дрожь ужаса, то в жар от пережитых вашим существом этих тяжелых драматических сцен, которые оторвали с ней вас от этой земли и унесли на несколько веков назад в Палестину, и взволновали вас так, что вам не хочется проснуться от этого тяжелого, но милого, единственного в жизни забытья.
И я помню, когда вышел из этого храма искусства, то мне показался шумный Париж с его открытыми ресторанами, гуляющей и в такие дни публикой в тихую темную ночь, таким чуждым, что словно я чудом каким оказался под этим электричеством.
Наступила святая пасхальная ночь. Мы направляемся в русскую церковь к пасхальной заутрени. Париж спит, улицы пустынны и мрачны, шаги ясно отдаются по каменным тротуарам и стук колес подкатывающихся к храму фиакров, слышен еще на целый квартал в виде грохота.
Вот и храм русской колонии, которая растворилась шестнадцатью тысячами русских миллионах населения этого города. Освещения снаружи никакого, виден только свет в окнах, но на асфальтовой площадке у лестницы толпа ожидающих, два полицейских в своих ночных накидках направляют кареты к подъезду и из них выходят и поднимаются на лестницу в белых костюмах дамы, распространяя кругом аромат духов. Несколько мужчин в цилиндрах, отсвечивающих при слабом огне фонарей, стоят на паперти храма, и в двери его по временам бросающие свет вырываются вместе с ним звуки знакомого пасхального торопливого напева, который так волнует нас еще с детства. Уже идет заутреня Пасхи. В храме сплошная толпа молящихся: впереди со стульями на спинке которых набросаны мантильи и накидки в роскошных костюмах стоят женщины и наш дипломатический корпус, вся средина храма — это сплошной букет цветов дамским шляп и головок, ближе стоят черноголовые стриженые греки, у которых нет своего храма этой столицы, и вплоть до дверей — та бедная русская братия, которая пришла сюда, быть может, оторвавшись только раз в год от обычных трудовых забот о куске хлеба со слезами на глазах слушает пение клира и следит за двигающимися священниками с живыми розами у креста и трикарий, торопясь отпустить поскорее эту нарядную публику, которая не привыкла даже молиться….
Весь храм это — один сияющих свет от огней и позолоты, весь воздух это — приятный запах ладана и аромата духов, все присутствующие словно во сне видят то, что пред ними происходит, давно уже отвыкнув от храма на этой чужбине, окруженные другой жизнью, другими потребностями, как будто вырванные теперь в эту ночь из своей среды, они прислушиваются к тому, что говорит их сердце и, быть может, детские счастливые воспоминания далекой родины, далекого еще в снегу края.
Я выхожу на минуту, чтобы вдохнуть свежим воздухом, на паперть. Там стоит кучка знакомых русских людей, дожидающихся конца литургии. Еще три часа, а уже скоро служба будет кончена, еще нет рассвета, а мы уже готовы разговляться. Ко мне подходит мой приятель и спрашивает: ‘Ты приглашен, ты едешь в посольство?’ — Да — Едем с нами, нас трое в фиакре. Я согласен и смотрю на его улыбающееся лицо, на белую манишку рубашки, на белый галстук и всю его праздничную, торжественную наружность и вижу, что он рад и этой ночи, и этому празднику.
Кой-кто уже тихонько скользит по лестнице, словно гонимый какой заботой дома, кой-кто уже приготовляет и зовет карету, еще немного времени, еще немного службы и ‘многая лета’ уже вырывается с шумом на улицу, толпа тронулась одна домой, другая к кресту священника, который раскланивается с знакомыми, торопясь всех отпустить поскорее и с тревогой посматривая на длинный хвост прикладывающейся паствы.
Под сводами храма французская речь, возгласы, восторги и встречи, все русское словно было как сон, и толпа нарядная толпа дам потянулась к выходу с склоненными головами блестящих кавалеров, которые кидают взгляды, кивают головой, раскланиваются, ловят улыбки, пожимают ручки, счастливые одним этим мгновением…
У подъезда уже топчутся громко по асфальту нетерпеливые лошади, при свете огней блестят фиакры, кареты, цилиндры кучеров и их высокие бичи: шумное общество торопливо отчаливает и грохот карет так и раздается по глухой темной улице, которая еще не проснулась.
Темно, чуть-чуть на востоке брезжит. Мы вчетвером влезаем в карету и садимся, сжимая колена, и фиакр загрохотал, помчался по улице и покатился плавно, неслышно по гладкой мостовой по направлению к Сене следом за другими, разбегающимися по темным улицам и темным переулкам.
Двор посольства. Опять русская речь и свет огней. Мы входим по крутой, устланной коврами лестнице в покои русского посольства, поздравляем посла и его приветливую супругу, и направляемся в залу к богато убранным цветами столам, где предложен ужин и разговенье от Государя для русских в Париже. И белоснежные скатерти блестят под светом электрических лампочек, которые льют ровный свет на стол из люстры.
Полно уже народа, кто-то говорит, что около 800 приглашенных, другие соседние комнаты тоже полны избранных гостей посольства и большинство все знакомые русские лица и все стараются быть русскими и говорить по-русски….
Мы отыскиваем себе места за общим столом и нарочно усаживаемся своей компанией за веселый ужин.
Прислуга торопливо меняет блюда за блюдами, на столе перед каждым из нас по крашеному пасхальному яичку, которое мы запрятываем во фрак, как и дамы, цветы, вино развязывает языки, завязываются разговоры и час полтора времени пролетают как миг в непринужденной беседе за бокалами шипучего вина, которое, разгораясь в крови, разжигает ум и заставляет его усиленно работать.
Опьяняющее вино, опьяняющая обстановка, опьяняющая ночь, все, начиная сначала и кончая тем временем, когда мы снова на улице и ищем свой фиакр, который кто-то перенял и увлек неизвестно в какую сторону.
Но это ничего: ноги молоды, утро так чудесно расцветает, что мы еще с большим удовольствием пускаемся на розыски фиакров, чтобы попасть домой, чувствуя, что это одно из приятных приключений этой волшебной ночи.
Улицы пустынны как Сахара, фиакров нет, словно все провалились сквозь землю даже там, где они обязательно должны бы быть, и мы только минут через пятнадцать, пробежавши чуть не с версту, окликаем сонного, направляющегося домой кучера, махая зонтиками и крича во весь голос….
Удивленный откуда мы идем такой нарядной компанией, он решается выручить нас из затруднения, и мы со смехом усаживаемся в его коробку и, спустив стекла кареты, любуемся и на спящие дома, и на блестящую Сену, которая спит в этих зеленеющих теперь берегах, освещенная бледной зарей с востока.
Там на востоке — наша родина, там уже давно день и все ликуют, начиная с Камчатки, и мы посылаем ей поцелуй за поцелуем, счастливые здесь, в Париже и совсем забываем о пасхальном окрашенном яйце, на котором сидим в цилиндре и с белыми розами в петлице фрака…
Время, где ты?
————————————————-
Текст напечатан по изданию: К.Д.Носилов. Пасха в Париже (Из пасхальных воспоминаний). // газета Урал от 18.04.1899 г. No 654.