Пародии. Эпиграммы, Архангельский Александр Григорьевич, Год: 1938

Время на прочтение: 86 минут(ы)

Александр Григорьевич Архангельский.

Пародии. Эпиграммы

Источник текста: М. ‘Художественная литература’, 1988
OCR: Лев Ашкенази lev_ashkenazi@yahoo.com

Предисловие

Александр Архангельский (1889-1938)

Нелегко найти верный тон статьи об А. Г. Архангельском — как предостережение возникают в памяти его пародии на литературоведов и критиков. Но эта творческая судьба заслуживает внимания хотя бы уже потому, что многие читатели, которые помнят пародии и эпиграммы Архангельского или хотя бы слышали о них, почти ничего не знают о жизни и творческом пути пародиста.
В 30-е годы Архангельский являлся одним из признанных литературных метров, в зеркале его сатиры отразились все наиболее значительные явления литературы тех лет. Не успевали современники освоиться с новым стилем, приемом, манерой, которыми изобиловала литература 20-х и 30-х годов, как пародист моментально подбч-рал к ним ключ. Это порождало представление о литературном всеведении Архангельского, которое было настолько прочным, что возбуждало у почитателей его таланта законный вопрос: почему он не пишет всерьез?
Отчасти этот вопрос возникал потому, что, по сложившейся традиции, для всех, выступавших в амплуа пародиста до Архангельского, это был побочный жанр, совмещавшийся с писанием ‘всерьез’, ‘своим голосом’: у Д. Минаева-стихов, у А. Измайлова и В. Буренина — критических статей. На этом фоне Архангельский казался исключением.
‘Мы утратили в лице Александра Архангельского… писателя, — говорил в некрологе о нем Андрей Платонов, — одаренного редким талантом сатирика, — настолько умного и литературно тактичного, что он ни разу не осмелился испытать свои силы на создании хотя бы одного оригинального произведения, того самого, которое не поддается разрушению пародией, к сожалению, это личное качество Архангельского (слишком острое чувство литературного такта), при всей его прелести, безвозвратно скрыло от нас многие возможности умершего сатирика, вероятно, мы узнали лишь десятую часть действительных способностей Архангельского, но теперь это уже невозвратимо’.
В самом деле, могло показаться, что только недоразумение мешает Архангельскому писать всерьез. Подобные иллюзии жили и в самом пародисте: не раз в интервью он упоминал то о работе над сатирической повестью, то о замысле сатирической комедии. Да и пародии Архангельского мало похожи на все то, что создавалось в этом жанре до него: каждая из них является как бы универсальным ‘путеводителем по писателю’, со всеми его ‘секретами мастерства’ и ‘творческими лабораториями’ вместе.
Сожаления о погибшем в Архангельском большом писателе возникали не только из ощущения его литературного всеведения. Современникам казалось, что в пародиста он вырос буквально на глазах, начав с мелкотравчатой юмористики, пройдя через более солидную сатирическую деятельность на страницах ‘Лаптя’ и ‘Крокодила’, где печатались его стихотворные фельетоны и подписи к рисункам, высмеивающие бюрократизм, халтуру, равнодушие к делу, и дойдя до бичевания тех же пороков, проникающих в литературу. При таком взгляде невольно возникала мысль, что только смерть помешала сделать в этом восхождении следующий шаг к серьезной литературе.
Современники и не подозревали, насколько выстраданным был литературный опыт, стоящий за пародиями Архангельского. Напрасно считали они пародиста человеком ‘своей’ эпохи, почва, на которой он сформировался, была другой. И найти ее помогает сборник ‘Черные облака’, открывающий его библиографию. На первый взгляд между стихами из этой книги и сатирой Архангельского вообще нет соединительных мостов. Но биография пародиста позволяет найти их.
Сведения о жизни Архангельского скудны и разнородны: зарифмованной автобиографией, небольшим количеством писем и личных документов исчерпывается актив исследователя. Родился он в 1889 году в городе Ейске, а о своей семье писал:
Итак — о детстве. Я родился в Ейске
На Северном Кавказе. Мать моя
Была по специальности швея.
Отец был спец по части брадобрейской.
Из стихотворных воспоминаний Архангельского можно составить довольно связное представление о раннем периоде его жизни. ‘Мальчишкой пел я в церковном хоре…’- начинает он автобиографию в стихах, где рассказывает о полуголодном детстве, о том, как, рано потеряв отца, остался единственным кормильцем и поступил на службу в пароходство, которая была прервана арестом за распространение революционных листовок. При обыске на квартире у Архангельского были изъяты экземпляры программы РСДРП.
Основные вехи жизненного пути он обозначил для себя так: ‘1906-1907 — конторщик, пароходное общество, г. Ейск, 1907- 1908- 13 месяцев арестант, тюрьма, г. Ейск, 1908- 1909- конторщик, г. Ростов, 1910-1914 — счетчик-статистик, г. Петербург, 1914-1919 — счетчик-стагистик Губстатбюро, г. Чернигов, 1920- 1922- редактор газеты, г. Ейск, 1922-1924- литсотрудник, журналы ‘Работница’, ‘Крокодил’, г. Москва, с 1925 — заведующий редакцией журнала ‘Лапоть’
Творческая биография Архангельского начинается с переезда в 1910 году в Петербург. Это было время, когда литературная жизнь столицы переживала повальное увлечение модернизмом всех оттенков: от агонизирующего символизма до акмеизма и футуризма, дебютировавших на литературной арене. Символизм, закат которого переживали его вожди и метры, одновременно бурно развивался вширь, полностью покорив окололитературную среду.
Особенно сильное влияние оказал символизм на литературный быт эпохи. О том, что модный стереотип жизни ‘задел’ молодого Архангельского, свидетельствуют многие его письма петербургских лет, в которых мы находим и рассказ о вечере, где в лотерею разыгрывался билет с надписью ‘Убей себя’, о посещении литературного маскарада и знакомстве с поэтами. Все это он описывал с чисто провинциальным энтузиазмом и без тени иронии. Да и стремительность, с которой Архангельский вживается в стиль петербургского модерна, поразительна, особенно если учитывать жизненный опыт, уже стоявший за его плечами. В его письмах той поры отразился весь нехитрый арсенал, заимствованный из ‘новых веяний’: модная любовь к ‘страшному’ в непременном сочетании с любовью к ‘красивому’, восторженно усвоенные у литературной богемы Петербурга.
К этому периоду относятся и первые из известных нам стихотворных опытов Архангельского.
От них веет подражательностью, о чем едва ли не первым предупреждал начинающего поэта Н. С. Гумилев. Сохранилось письмо Гумилева, рукой Архангельского помеченное 1910 годом, в котором подробно разбирается стихотворение ‘Он стал над землей и горами…’. ‘Исполняя Вашу просьбу, — писал Н. Гумилев, — пишу Вам о Ваших стихах. По моему мнению, они несколько ходульны по мысли, неоригинальны по построению, эпитеты в них случайны, выражения и образы неточны. От всех этих недостатков, конечно, легко отделаться, серьезно работая над собой и изучая других поэтов, лучше всего классиков — но пока Вы не совершили этой работы, выступленье Ваше в печать было бы опасно прежде всего для Вас самих, как для начинающего поэта’.
Как видно из оценки Гумилева, подверстыва-ние себя под готовые формы чужой жизни не прошло бесследно для творческого развития Архангельского: здесь он также пошел по пути освоения ‘среднемодернистского’ стиля, что заставляло его блуждать между влияниями тех или иных ‘учителей’. Жизнь в Петербурге помогает понять, откуда рождались у него такие, например, стихи:
Каждый день — родник прозрачный,
Остуденный чистый ключ.
Я в одежде новобрачной —
Ты меня тоской не мучь.
Я как ангел в день престольный.
Я пью, молюсь, хвалю.
И шепчу светло и вольно
Слово дивное: люблю.
Уношусь все выше, выше
От сомнений и тревог.
И в душе любовью дышит
Брат и друг желанный — Бог
В стихах чувствуется влияние как литературной атмосферы, в которой вращался Архангельский, так и круга его чтения. ‘Пока прочли ‘Край Озириса’ К. Бальмонта, — писал он жене в январе 1913 года, — и ‘Кубок метелей’ — симфонию А. Белого — высочайшей музыкальности и глубины — первую для моего ума и слуха поразительную…’
В переписке Архангельского мелькают и другие выразительные приметы литературной жизни столицы: приглашение на заседание Общества поэтов, упоминание о вечере на квартире В. В. Розанова, о посещении Религиозно-философских собраний. Возможно, отсутствием творческой индивидуальности, суетным стремлением быть ‘как все’ объясняется резкость отзыва о нем Блока, встретившегося с Архангельским на квартире Е. П. Иванова в 1913 году. После этой встречи Блок записал в дневник: ‘Позже пришел г-н Архангельский со своей женой (невенчаны). Характерные южане, плохо говорящие по-русски интеллигенты, парень без денег, но и без власти, без таланта, сидел в тюрьме, в жизни видел много, глаза прямые. Это все — тот ‘миллион’, к которому можно выходить лишь в броне, закованным в форму, иначе эти милые люди, ‘молодежь’ с ‘исканиями’ — растащит все твое, все драгоценности разменяет на медные гроши, все растеряет, разиня рот… Сидели до 2-х часов ночи, г-н Архангельский все разевал на меня рот, ди
вовался, что я за человек’ Блок распознал в нем человека околосимволистской толпы, его негодование было тем более мучительным, что он чувствовал себя отчасти ответственным за возникновение и размножение этой генерации молодых людей с ‘исканиями’. По сообщению Ф. А. Рейзер, второй жены Архангельского, отзыв Блока был ему известен и стал одной из основных причин, по которой он впоследствии бросил писать стихи. Справедливость мнения Блока подтверждается шуточными грамотами, составленными другом Архангельского М. Ф. Андреенко-Нечитайло. В грамоте ‘Пагубные стороны души Александра’ под пунктом б значится: ‘Пристрастие к людям видным, как то: пииты и проч., и к знакомству с оными стремление, после же оного желание расположение сих особ снискать, кое чисто внешне проявляется, как то: называние оных особ по имени толико, без титла, отчества’.
В 1914 году Архангельский с семьей перебирается в Чернигов, но и здесь молодой поэт продолжает жить интересами прежних лет: он собрал вокруг себя кружок из местных литераторов, получивший название ‘Камин’. Стилизованные под петербургский модерн собрания с чтением стихов у горящего камина заполняли теперь досуг скромного служащего Оценочно-статистического бюро, каким был Архангельский. В их атмосфере и рождались стихи, составившие первый сборник ‘Черные облака’.
В единственной рецензии, подписанной А. Смирновым, были отмечены два главных недостатка стихов: эклектизм и несамостоятельность. Рецензент разложил многие стихотворения по первоисточникам, показав, как мирно соседствует в них влияние А. Ахматовой, А. Блока, Гиппиус с ‘воспоминанием о Лермонтове’. Действительно, главная черта поэта — восприимчивость к чужому слову, и даже излишняя переимчивость для оригинальных стихов оборачивалась утратой индивидуальности. Но в дальнейшем свободное срастание с чужим стилем станет одной из главных причин совершенства его пародий.
В 1919 году Архангельский возвращается в Ейск, где в 1920-1921 годах редактирует местную газету ‘Известия’, являясь не только редактором, но и одним из ее активных сотрудников. Из номера в номер следуют его статьи, заметки и корреспонденции, помещенные как за собственной подписью, так и под псевдонимами. Здесь же были опубликованы его политические фельетоны в стихах- ‘Митинг в Крыму’, ‘Кого выбирать в Советы?’ и др. Наряду с журналистской деятельностью Архангельский продолжает писать лирические стихи, которые вошли в коллективный сборник ‘Конь и лани’. Новые стихи уже свободны от всяких связей с символизмом, но теперь в них без труда угадывается подражание Маяковскому. Не успев изжить одно влияние, он подпадает под другое, более современное.
Сборник ‘Конь и лани’ дает уже серьезные основания считать, что если Архангельский-поэт и обладает талантом, то это талант имитатора и стилизатора. Он не столько пишет свои стихи, сколько переписывает чужие: тень Маяковского угадывается за большинством его произведений того периода:
Когда я умру, дорогие, не плачьте. Не надо надоевшей слезливой чепухи, Но белый флаг над могилой повесьте на мачте, Вместо панихиды пусть прочитают стихи.
Пусть оратор (но кратко!) пришедшим скажет, Что тут похоронен веселый поэт, Случайно захвативший на пляже Вместо книги стихов — пистолет…
Не ищите в смерти ни слабость, ни силу, В сознании сделано это иль в слепоте. Но пусть весной на мою могилу Приходят влюбленные зачинать детей.
Тон непонятного пророка, деловито отдающего распоряжения по своим похоронам, в сочетании с неожиданной концовкой создает комический эффект. Пытаясь выдать чужие художественные достижения за оригинальное творчество, Архангельский был обречен носить звание эпигона. Не случайно у него часто возникали сомнения в правильности избранного пути:
Устал я скитаться бродягой, Последнее счастье искать, Склонясь по ночам над бумагой, Ненужным стихом истекать.
Эти сомнения, видимо, и объясняют новый поворот жизненного пути. В январе 1922 года Архангельский едет в Москву делегатом на Всероссийский съезд РОСТа. В Ейск он уже не возвращается, а поступает работать после съезда в только что основанную московскую ‘Рабочую газету’. Журналистская деятельность увлекает его. ‘Очень много приходится работать, — пишет он жене, — весь день в разъездах и ходьбе. Устаю физически, но душевно бодр. Передо мной проходит масса людей, фабрики, заводы. Завел много знакомств с рабочими. Это интересно’.
Параллельно с репортерской деятельностью Архангельский активно сотрудничает в сатирических изданиях. Его псевдоним Архип сразу стал популярным у читателей ‘Крокодила’, постоянным сотрудником которого он был десять лет (1922-1932), и ‘Лаптя’, где также работал достаточно долго (1925-1932). Публиковался он и в журналах ‘Бегемот’, ‘Красный перец’, ‘Смехач’, ‘Огонек’, ‘Красная нива’, в ‘Вечерке’. В эти годы Архангельский с головой окунается в стихию многописания. Более чем умеренный заработок заставлял браться за самые разнообразные темы. Почти все, что было создано в эти годы, утратило свой интерес для сегодняшнего читателя. Не следует, однако, из этого делать вывод, что Архангельский был плохим сатириком, но сам жанр, требовавший моментального отклика, заставлял спешить, писать на ходу. Поэтому даже те произведения, которые Архангельский включал в отдельные сборники, вряд ли способны вызвать улыбку сегодня. А сборни-ков было выпущено более десяти, тоненьких, небольшого формата, на плохой бумаге. Их содержание красноречиво характеризуют заглавия: ‘Бабий комиссар’ (1926), ‘Коммунистический Пинкертон’ (1925, 1926), ‘Аэрофил’ и другие рассказы’ (1926), ‘Собачья радость’ (1927), ‘Слово и дело’ (1927), ‘Банный лист’ (1927), ‘Деревенские частушки’ (1928), ‘Самоновейший оракул, или Веселый отгадчик всего задуманного’ (1928), ‘Частушки’ (1929). Обращает на себя внимание название одного из них — ‘Веселые картинки поповской паутинки’ (1931). Если вспомнить, что в Петербурге Архангельский посещал Религиозно-философские собрания, то путь, проделанный им за эти годы, обозначится особенно рельефно. Как выразился бы Блок, перед нами ‘теза’ и ‘антитеза’.
На каком-то этапе сатирическая деятельность принесла Архангельскому даже некоторую известность, но она его не удовлетворяла. В шуточном послании он писал с иронией о себе:
Да, сочинительство ужасно,
Да, рифмоплетство — это мрак,
Рожать ‘младенцев’ ежечасно
Способен гений иль дурак.
Недовольство собой, близкое иногда к отчаянию, завершается довольно неожиданно. Среди потока однодневок, которые создавал он на ниве сатиры, он набредает на тот жанр, в котором суждено было наиболее полно раскрыться его дарованию: пародию. Первая пародия была написана им на Маяковского (‘Октябрины’), то есть на недавнего кумира. Она была еще на грани подражания, но такого подражания, за которым угадывается способность взирать на чужой стиль трезво, без восторга эпигона. На этом поприще и начинает Архангельский постепенно нащупывать почву под ногами, обретая точку опоры, которая помогла реализовать накопленный опыт.
Авторитет, который сумел заслужить Архангельский у современников, пришел к нему не сразу. Начав писать пародии, он постепенно все больше и больше сатирические жанры, главным из которых был для него стихотворный фельетон, подчинял литературным интересам. В 1926-1932 годах эти фельетоны под псевдонимами и без регулярно печатались на страницах рапповского журнала ‘На литературном посту’, реже публиковались они в других журналах и газетах. Большинство из них так или иначе было связано с острой литературной борьбой тех лет. Но примечательно, что, являясь в фельетонах одним из рыцарей рапповской гвардии, в жанре пародии и эпиграммы Архангельский оказался человеком абсолютно независимым от групповых пристрастий и одна из лучших эпиграмм — ‘Одним Авербахом всех побивахом’ — была направлена в адрес вождя и руководителя РАППа — Л. Авербаха.
Независимость часто приходилось отстаивать и защищать, потому что многие пытались ‘направить’ перо пародиста. Например, в архиве Архангельского сохранилось письмо от критика В. Ермилова, который пытался предначертать целую программу, выдвигая в качестве объектов для пародии и ‘Дорогу на океан’ Л. Леонова, и ‘Похождения факира’ Вс. Иванова, и ‘Похищение Европы’ К. Федина. Наставлял он Архангельского не только в том, что высмеивать, но даже и в том, кого и в какой степени. Ермилов был не единственным, кто пытался, выражаясь словом М. Булгакова, сыграть при Архангельском роль ‘вампира-наводчика’. Но из всех книг с закладками и подчеркиваниями, услужливо предлагаемых с разных сторон, в ‘работу’ попадало лишь то, что отвечало его собственному представлению о целях и задачах литературы. И благодаря своей способности отрешиться от злобы дня Архангельский сумел поднять жанр пародии на небывалую высоту.
Под его пером пародия из развлекательного жанра превратилась в самобытный род художественной критики. ‘Пародия должна отвечать тем же требованиям, которые предъявляются критике’, — сформулировал он свое кредо. К этой цели он стремился, ее он достигал в большинстве случаев.
Еще одно благоприятное обстоятельство помогло становлению Архангельского-пародиста: начавшаяся дружба с художниками Кукрыниксами. Это содружество стало вскоре настолько прочным, что он стал как бы четвертым в их троице. Иллюстрации Кукрыниксов к эпиграммам и пародиям Архангельского по своему соответствию с текстом так и остались непревзойденными, хотя впоследствии и другие замечательные художники создавали рисунки к ним.
Многие из явлений литературы, снова возвращавшихся в нее в 20-х и 30-х годах в обновленном виде и воспринимавшихся новым читателем как неслыханные художественные открытия, пародисту были давно известны. В короткой фразе Шкловского он без труда угадывал некогда знаменитую короткую строку ‘короля фельетонистов’ Власа Дорошевича. Не в диковинку ему было и излюбленное Шкловским ассоциативное сцепление мыслей, ‘культ логической прихотливости’ — он в свое время был внимательным читателем ‘Опавших листьев’ В. Розанова. Не состав-лял загадки для Архангельского и стиль прозы И. Эренбурга. Он улавливал в своих современниках многое такое, что ускользало от внимания критиков, поскольку взирал на литературный процесс с высоты эпохи, в которой все эти явления зарождались. Переболев большинством литературных болезней в молодости, он не просто обрел иммунитет, но стал великолепным диагностом. Не сумев стать оригинальным поэтом. Архангельский в качестве пародиста стал в 20-е и 30-е годы арбитром вкуса.
В пародии он вложил весь свой выстраданный опыт. Написал он их немного, работал над каждой подолгу. Их глубина и серьезность рождались из сознания, что ‘плетение словес’, каким бы изощренным и виртуозным оно ни было, не есть еще литература в истинном значении слова. ‘Он способен был улыбаться, — вспоминал А. Платонов, — читая самую серьезную и хорошо разработанную прозу, потому что и в такой прозе он чувствовал некоторую условность, поедающую то существо произведения, ради которого оно написано. За этой условностью искусства он видел условность, то есть ложные формы самой действительности — те далеко не условные, а реальные силы и пережитки старого общества, которые мешают людям существовать на свете’.
‘Художество без темы и темы обязательно значительной, художество без человеческой глубины, которую истинный писатель имеет, во-первых, в своей собственной натуре, и во-вторых, придает изображаемым характерам, — такое художество есть род наивности или мошенничества. Это хорошо знал Архангельский’. В этих словах Платонову удалось очень точно сформулировать тот главный итог, который принес Архангельский в литературу из своего опыта и который стал его духовным заветом,

Евг. Иванова

АЛЕКСАНДР АРХАНГЕЛЬСКИЙ Пародии. Эпиграммы

ПРОЗАИКИ

КЛАССИК И СОВРЕМЕННИКИ

А. Пушкин

Я приближался к месту моего назначения. Вокруг меня простирались печальные пустыни, пересеченные холмами и оврагами. Все покрыто было снегом. Солнце садилось. Кибитка ехала по узкой дороге, или, точнее, по следу, проложенному крестьянскими санями. Вдруг ямщик стал посматривать в сторону и, наконец, сняв шапку, оборотился ко мне и сказал:
— Барин, не прикажешь ли воротиться?
— Это зачем?
— Время ненадежное: ветер слегка подымается, — вишь, как он сметает порошу.
— Что ж за беда!
— А видишь там что? (ямщик указал кнутом на восток).
— Я ничего не вижу, кроме белой степи да ясного неба.
— А вон — вон: это облачко.
Я увидел в самом деле на краю неба белое облачко, которое принял было сперва за отдаленный холмик. Ямщик изъяснил мне, что облачко предвещало буран.
‘Капитанская дочка’ (глава II).

Е. Габрилович

Я приближался. К месту моего назначения. Это было в конце декабря. Позапрошлого года. В девять утра по московскому времени.
Вокруг меня были пустыни. Они простирались. Они были печальны. Они были пересечены холмами. Они были пересечены оврагами. Они были покрыты снегом. Это был добротный снег. Он скрипел. Он похрустывал. Он сверкал. Он синел. Он не таял. Он лежал.
Я посмотрел на солнце. Это было ржавое солнце. Это было старорежимное солнце. Оно опускалось. Оно сползало. Оно садилось. Я подумал, что точно так же оно садится в Москве. В Краснопресненском районе. Мне стало грустно. Я вспомнил моих друзей. Я вспомнил знакомых. Я вспомнил родных.
Наша кибитка ехала. Это была старая кибитка. Она стонала. Она охала. Она вздрагивала. Она ехала. Она ехала по дороге. Она ехала по следу. Он был узок. Он был проложен санями. Это были крестьянские сани.
Вдруг ямщик стал посматривать. Он посмотрел в сторону. Он крякнул. Он высморкался. Он сплюнул. Он рыгнул. Он снял шапку. Он оборотился ко мне. Он открыл рот. Он сказал: не прикажу ли я воротиться.
Я высунулся из кибитки. Я увидел пустыню. Это была печальная пустыня. Я увидел степь. Это была белая степь. Я увидел небо. Это было ясное небо. Подымался ветер. Он подымался слегка. Он подымался нехотя. Он сметал порошу.
Ямщик волновался. Он надел шапку. Он крякнул. Он высморкался. Он сплюнул. Он рыгнул. Он ударил рукавицей об рукавицу. Он ткнул кнутом на восток.
Я посмотрел. Я увидел горизонт. Я увидел край неба. Я увидел холмик. Мне взгрустнулось. Я подумал о крематории. Я подумал о кладбище. Я подумал, что люди смертны. Я ошибся. Это был не холмик. Это было белое облачко. Оно висело. Оно висело, как аэростат. Оно покачивалось. Оно растягивалось. Оно подпрыгивало. Оно предсказывало. Оно предвещало буран.

В. Катаев

Я спешно приближался к географическому месту моего назначения. Вокруг меня простирались хирургические простыни пустынь, пересеченные злокачественными опухолями холмов и черной оспой оврагов. Все было густо посыпано бертолетовой солью снега. Шикарно садилось страшно утопическое солнце.
Крепостническая кибитка, перехваченная склеротическими венами веревок, ехала по узкому каллиграфическому следу. Параллельные линии крестьянских полозьев дружно морщинили марлевый бинт дороги.
Вдруг ямщик хлопотливо посмотрел в сторону. Он снял с головы крупнозернистую барашковую шапку и повернул ко мне потрескавшееся, как печеный картофель, лицо кучера диккенсовского дилижанса.
— Барин, — жалобно сказал он, напирая на букву а, — не прикажешь ли воротиться?
— Здрасте! — изумленно воскликнул я. — Это зачем?
— Время ненадежное, — мрачно ответил ямщик, — ветер подымается. Вишь, как он закручивает порошу. Чистый кордебалет!
— Что за беда! — беспечно воскликнул я. — Гони, гони. Нечего ваньку валять!
— А видишь там что? — ямщик дирижерски ткнул татарским кнутом на восток.
— Черт возьми! Я ничего не вижу!
— А вон-вон, облачко.
Я выглянул из кибитки, как кукушка.
Гуттаперчевое облачко круто висело на краю алюминиевого неба. Оно было похоже на хорошо созревший волдырь. Ветер был суетлив и проворен. Он был похож на престидижитатора. Ямщик пошевелил деревенскими губами. Они были похожи на высохшие штемпельные подушки. Он панически сообщил, что облачко предвещает буран.
Я спрятался в кибитку. Она была похожа на обугленный кокон. В ней было темно, как в пушечном стволе неосвещенного метрополитена.
Нашатырный запах поземки дружно ударил в нос. Черт подери! У старика был страшно шикарный нюх.
Это действительно приближался доброкачественный, хорошо срепетированный буран.

А. Веселый

Сибирским шляхом, ярмаковым путем-дорогою ехал я в чужедальнюю сторонушку, близясь к месту моего пристанища. Ехал борзо.
Кругом, куда взором ни кинь, стлались кру-чиненные просторы, меченные курганами да оврагами. Снеги белы повылегли. Ехал.
Червонное солнце уползало в засаду. Плыл-качался по узким-узехонькой дорожке, по следу санному. Ехал.
Вдруг ямщик всполошился, зорким взглядом рыскнул по сторонам, оборотясь, снял шапчонку.
— Атаман, прикажи воротиться.
— Гуторь!
— Время ненадежное. Ветришка-буян взыгрался, вишь, крутит-метет поземкой.
— Невелика напасть.
— А погляди-ка туда.
Ямщик ткнул кнутовищем на восход.
— Ничего не примечаю.
Степи белы, небеса ясны.
— А во-он, облачко.
Остренько зиркнув, заприметил я на краю неба мутное облачко. Прикинулось оно сторожевым курганом. Ямщик запахнул татарский полосатый халат.
— Якар-мар, быть бурану.
Ой вы, просторы, нелюдимые, снегами повитые! Ой вы, бураны знобовитые, ездачи, эх, да э-эх! Непоседливые!
Курганы дики, овраги глухи. Доехал!

А. Фадеев

С тем смешанным чувством грусти и любопытства, которое бывает у людей, покидающих знакомое прошлое и едущих в неизвестное будущее, я приближался к месту моего назначения.
Вокруг меня простирались пересеченные холмами и оврагами, покрытые снегом поля, от которых веяло той нескрываемой печалью, которая свойственна пространствам, на которых трудится громадное большинство людей для того, чтобы ничтожная кучка так называемого избранного общества, а в сущности, кучка пресыщенных па-разитов и тунеядцев, пользовалась плодами чужих рук, наслаждаясь всеми благами той жизни, порядок которой построен на пороках, разврате, лжи, обмане и эксплуатации, считая, что такой порядок не только не безобразен и возмутителен, но правилен и неизменен, потому что он, этот порядок, основанный на пороках, разврате, лжи, обмане и эксплуатации, приятен и выгоден развратной и лживой кучке паразитов и тунеядцев, которой приятней и выгодней, чтобы на нее работало громадное большинство людей, чем если бы она сама работала на кого-нибудь другого.
Даже в том, что садилось солнце, в узком следе крестьянских саней, по которому ехала кибитка, было что-то оскорбительно-смиренное и грустное, вызывающее чувство протеста против того неравенства, которое существует между людьми.
Вдруг ямщик, тревожно посмотрев в сторону, снял шапку, обнаружил такую широкую, желтоватую плешь, которая бывает у людей, очень много, но неудачно думающих о смысле жизни и
смерти, и, повернув ко мне озабоченное лицо, сказал тем взволнованным голосом, каким говорят в предчувствии надвигающейся опасности,
— Барин, не прикажешь ли воротиться?
— Это зачем? — с чувством удивления спросил я, притворившись, что не замечаю волнения в его голосе.
— А видишь там что? — ямщик указал кнутом на восток, как бы приглашая меня удостовериться в том, что тревога его не напрасна и имеет все основания к тому, чтобы быть оправданной.
— Я ничего не вижу, кроме белой степи да ясного неба, — твердо сказал я, давая понять, что отклоняю приглашение признать правоту его слов.
— А вон-вон: это облачко, — добавил ямщик с чувством, сделав еще более озабоченное и тревожное лицо, как бы желая сказать, что он осуждает мой отказ и нежелание понять ту простую истину, которая так очевидна и которую я, из чувства ложного самолюбия, не хочу признать.
С чувством досады и раздражения, которое бывает у человека, уличенного в неправоте, я понял, что мне нужно выглянуть из кибитки и посмотреть на восток, чтобы увидеть, что то, что я принял за отдаленный холмик, было тем белым облачком, которое, по словам ямщика, предвещало буран.
— Да, он прав, — подумал я. — Это облачко действительно предвещает буран. — И мне вдруг стало легко и хорошо, так же, как становится легко и хорошо людям, которые, поборов в себе нехорошее чувство гордости и чванства, мужественно сознаются в своих ошибках, которые они готовы были отстаивать из чувства гордости и ложного самолюбия.

МОДНЫЕ РАССКАЗЫ

С. Малашкин

НЕОБЫКНОВЕННЫЙ МОЛОДНЯК, ИЛИ ЛУНАТИЧЕСКАЯ ЛЮБОВЬ КОМСОМОЛКИ КЛЕОПАТРЫ ГОРМОНОВОЙ

…Чтобы понравиться Антону, я надела тюлевые трусики, накрасила губы и, закурив трубку, уселась в соблазнительной позе, положив ноги на стол и поплевывая через левое колено.
Увидев меня, Антон ужасно смутился, страшно покраснел, потом побледнел, и на носу у него выступили большие розовые пятна величиной с антоновское яблоко.
Мои голые ноги сияли лунами, и от них исходил запах весны, чернозема и яичного мыла. Мне захотелось подойти к Антону, обнять его мужественные колени, но вместо этого я вызывающе расхохоталась порочным смехом прямо ему в лицо и, виляя бедрами, насмешливо сказала:
— Что ж вы сидите, словно вы не мужчина, а пионер?
Антон страшно смутился, ужасно побледнел, потом покраснел, болезненная судорога прошлась по его лицу, грустно опустив голову, он глухо прошептал, поднявшись и идя к дверям:
— Вы деклассированный элемент, и мне больно смотреть на вас.
Я подбежала к нему и, задыхаясь, крикиула
— Шутка все, что было! Уйдешь — я умру!..
Он повернулся, схватил меня, и я почувствовала, как его губы слились с моими в горячем поцелуе…
Пахло Достоевским, мочеными яблоками и пятым изданием.

И. Калинников

МОНАСТЫРСКАЯ ИДИЛЛИЯ

Обновление мощей святителя Иосифа было назначено в воскресенье, день пригожий, радостный и благоуханный.
Послушник Саврасий, осенив себя крестным знамением, повалил иа траву, влажную и зеленую, Олимпиаду многопудовую, мягкоперинную, сорвал с нее платье шелковое, праздничное и приложился к телу пышному и сдобному.
Благостно перекликались колокола, доносились звуки священного песнопения, умилитель-ные и елейные…
И опять, осенив себя крестным знамением, повалил Саврасий на траву, смятую и усохшую, Олимпиаду, сомлевшую и распаренную, и припал к телу ее с ликованием радостным и великим. И так далее, пока не иссякнут чернила.

‘Пролетарский’ писатель

СТАЛЬНАЯ ЛЮБОВЬ

В слесарном цехе, в углу, крепко прижавшись друг к другу, сидят работница Маша и рабкор Павел.
На их лицах отблески доменных печей, вагранок и горнов. Моторами стучат сердца. Шепчет Павел:
— Машук! Краля моя сознательная! Для тебя я построю завод, оборудованный по последнему слову техники. В каждом цехе будет бак с кипяченой водой и в каждом окне — вентилятор.
Шепчет Павел. Чувствует теплоту ее крепкой, круглой, словно выточенной на токарном станке груди. Охваченный творческим порывом, декламирует:
В слесарном цехе скребутся мыши.
В слесарном цехе, где сталь и медь,
Хочу одежды с тебя сорвать я,
Всегда и всюду тебя иметь…
Маша склоняет голову на могучую грудь
Павла и…………
Победно гудят гудки. Вздымаются горны. Пышут вагранки.
Алое знамя зари сквозь пыльные окна слесарного цеха благословляет пролелюбовь, крепкую, как сталь, и могучую, как паровой молот.

‘Крестьянский’ писатель

КОЧЕТИНАЯ СУДОРОГА

Прошедший дождь только что оплодотворил землю, и она буйно рожала технические культуры и корнеплоды.
На случном пункте ржали племенные жеребцы, сладострастно хрюкали хряки, дергались судорогой кочеты.
Матвей подошел к Акулине и, схватив ее в могучие черноземные объятия, зашептал на ухо:
— Акуль, а Акуль! Пойдем, что ли?
— Пусти, охальник! — притворно грозно крикнула Акулина, а сама почувствовала, как в сладкой истоме закружилась голова и волны горячей крови подкатили к сердцу.
Матвей потащил ее к овину, на ходу торопливо бормоча:
— Ты, Акуль, не ломайся. Читатель ждет. Читатель нынче такой, что без этого нельзя. Потрафлять мы должны читателю. У него, чай, уж слюнки текут. Поторапливайся!…………..
Растерянно ржали жеребцы, грустно кукарекали петухи, укоризненно хрюкали свиньи и целомудренно отворачивались от овина.
Пели пташки. Автор получал повышенный гонорар сразу в четырех издательствах.

КРАСНЫЙ ЛОГ

Роман в шести закромах

1. Весна красна

Пригревает весеннее солнышко черноземную землицу. Над озимым клином заливается в голубом поднебесье жаворонок. За поемными лугами в густом перелеске кукует кукушка. Цветут во ржах васильки и ромашки. Пахнет прелым навозом и парным молоком. Ой, весна красна! Ой, люли-люлюшеньки!

2. В зверином логове

Под резным навесом сидит Сысой Титыч Живоглотов. Лицо у него мордастое, кирпичное, глазки в жиру плавают. По животу на цепочке — обрез. Насупротив — поп, отец Гугнавий. Лик ехидный, бородка, что у козла. Пьют самогон-первач, разносолами закусывают.
— Ошалел нонче народ, — скрежещет зубами Живоглотов. — Допрежь предо мной в три погибели, а нонче не колупни. Поперек горла мне со-вецка власть! Подпалю!
— Хе-хе-хе, — подхихикивает ехидно отец Гугнавий. — Истинно, так. Аминь.

3. Пантюша

У Пантюши — лаптишки изношены. Избенка соломенной крышей нахлобучилась. Самый что ни на есть Пантюша бедняк и за советскую власть горой.
— Совецка власть, она, брат, во! Она, брат, тово-этово. Знамо дело. Чать, мы понимаем, тово-этого, которы кулаки, а которы бедняки…

4. Между двух берегов

Егор Петрович самый что ни на есть середняк, и потому не жизнь у него, а одно колебание. Встанет утром, поглядит в окошко и до самого вечера колеблется. То ли ему к Живоглотову пристать, то ли в колхоз вписаться. Инда взопреет весь, а все не выберет.
— Чудной человек ты, Егор Петрович, — говорит ему Пантюша. — И все вихляешь, и все вихляешь. Совецка власть, она, брат, во! Она, брат, того-этого! Приставай!
— Оно конешно, — вздыхает Егор Петрович. — Я что ж…
А наутро — гляди — опять до самого вечера колеблется.

5. Голубки

В густом перелеске под березами сидит задумавшись избач-селькор, комсомолец Вася. Бок о бок Живоглотова дочка — Анютка. На щеках розаны, груди под полушалком ходуном ходят. Огонь девка!
— Такую бы в комсомол! — думает Вася, а вслух говорит: — Эх, Анюта, Анюта! Видно, не быть нам вместях на культурно-просветительной работе. Отец у тебя кулак!
— Вась! Да рази я! — взметывается к нему Анютка. — Да без тебя не жить мне, Вась!
Обвивает горячими руками молодую комсомольскую шею и жарко на ухо шепчет: — Вась, а Вась!
Чувствует Вася Анюткино молодое, ядреное тело, как груди ходуном под полушалком ходят, и весело говорит:
— Ладно, Анюта, не тужи. Перевоспитаем тебя, а отца твоего — к ногтю!

6. К новой жизни

Гудит, стрекочет трактор, взметая облака черноземной пыли. За рулем — избач-селькор, комсомолец Вася, а бок о бок в кумачовой кофте и алом платочке Анюта.
Сворачивает трактор с большака в поле и на третьей скорости взрезает черноземные пласты. Полощется по ветру красное кумачовое знамя. Припекает летнее солнышко вспаханную землицу. Над яровыми в знойном поднебесье заливается жаворонок.
Пахнет перегноем и парным молоком. А за поемными лугами, в березовом перелеске кулак Живоглотов и отец Гугнавий скрежещут зубами.

И. Бабель

МОЙ ПЕРВЫЙ СЦЕНАРИЙ

Беня Крик, король Молдаванки, неиссякаемый налетчик, подошел к столу и посмотрел на меня. Он посмотрел на меня, и губы его зашевелились, как черви, раздавленные каблуками начдива восемь.
— Исаак, — сказал Беня, — ты очень грамотный и умеешь писать. Ты умеешь писать об чем хочешь. Напиши, чтоб вся Одесса смеялась с меня в кинематографе.
— Беня, — ответил я, содрогаясь, — я написал за тебя много печатных листов, но, накажи меня бог, Беня, я не умею составить сценариев.
— Очкарь! — закричал Беня ослепительным шепотом и, вытащив неописуемый наган, помахал им. — Сделай мне одолжение, или я сделаю тебе неслыханную сцену!
— Беня, — ответил я, ликуя и содрогаясь, — не хватай меня за грудки, Беня. Я постараюсь сделать, об чем ты просишь.
— Хорошо, — пробормотал Беня и похлопал меня наганом по спине.
Он похлопал меня по спине, как хлопают жеребца на конюшне, и сунул наган в неописуемые складки своих несказанных штанов.
За окном, в незатейливом небе, сияло ликующее солнце. Оно сияло, как лысина утопленника, и, неописуемо задрожав, стремительно закатилось за невыносимый горизонт.
Чудовищные сумерки, как пальцы налетчика, зашарили по несказанной земле. Неисчерпаемая луна заерзала в ослепительном небе. Она заерзала, как зарезанная курица, и, ликуя и содрогаясь, застряла в частоколе блуждающих звезд.
— Исаак, — сказал Беня, — ты очень грамотный, и ты носишь очки. Ты носишь очки, и ты напишешь с меня сценарий. Но пускай его сделает только Эйзенштейн. Слышишь, Исаак?
— Хвороба мне на голову! — ответил я страшным голосом, ликуя и содрогаясь. — А если он не захочет? Он работает из жизни коров и быков, и он может не захотеть, Беня.
— …в бога, печенку, селезенку! — закричал Беня с ужасным шепотом. — Не выводи меня из спокойствия, Исаак! Нехай он крутит коровам хвосты и гоняется за бугаями, но нехай он сделает с моей жизни картину, чтоб смеялась вся Одесса: и Фроим Грач, и Каплун, и Рувим Тар-таковский, и Любка Шнейвейс.
За окном сияла неистощимая ночь. Она сияла, как тонзура, и на ее неописуемой спине сыпь чудовищных звезд напоминала веснушки на лице Афоньки Бида.
— Хорошо, — ответил я неслыханным голосом, ликуя и содрогаясь. — Хорошо, Беня. Я напишу с твоей жизни сценарий, и его накрутит Эйзенштейн.
И я пододвинул к себе стопу бумаги. Я пододвинул стопу бумаги, чистой, как слюна новорожденного, и в невообразимом молчании принялся водить стремительным пером.
Беня Крик, как ликующий слепоглухонемой, с благоговением смотрел на мои пальцы. Он смотрел на мои пальцы, шелестящие в лучах необузданного заката, вопиющего, как помидор, раздавленный неслыханным каблуком начдива десять.

А. Белый

МОКРОПЛЯСЫ ПРОБЗЫКАЛИ В ОЗИМЬ

(Отрывок из эпопеи ‘Колхозные мороки’)

Сизо-серая серь сиво-буро-малиновой тучи, ро-гобрысая круть, переплюхи ветров, над колхозом — безбрыкие взверти,
и — вырвихлесты волдырчатой скляни,
и — склянокляк: перепехи и подпрыг,
и — кремоясухлая даль: песолом буераков, растрясы бараков, там — злаков припасы, и пассы: серо-буро-эмалевых туч, карекаряя синь.
У крыльца — перескрип, дзиговерты, шлеп губ, фыки-брыки, и бзыки.
Клистиренко, он- бригадир, рот- в народ, взгляд — в наряд, и не рад, шарк тирад, сино-соид перстом:
— Зарядило…
с подплевом в разребь:
— Задерябило…
взбородясь, перепролысь погладивши:
— язви ее…
И члены бригады: Глистов, Серозадов, Поносов, Соплйвенко, Пупик, Бердун…
Лохмочесы яря: в буерачную сверть, в сизо-плясую заверть, в беспрокую крапь, облобатясь: с подшмыхами: бзырили.
О — сизопалые драни —
кремо-буро-лазоревой длани!
раскоряк буераков, кряк мраков, и зраков,
О — лепеты Парок,
и трепет доярок!
о — мороки рока!
о — Русь!

B. Вишневский

ИСКАТЕЛИ ДЖЕМЧУГА ДЖОЙСА

(Отрывок из романа)

…Юго-западный ветер шевелит волосы Джойса отойдите макаркающие я хочу равняться затылок учителя не боюсь молод здоров оспопривит гип-гип полундра луженый желудок весь мир материки океаны лопай малютка дюжиной ртов глаза уши познать мир весь весь потрохами ах какой бодрый кувыркач шкловун Виктор кадры кадры кино 33 печеных листа в Огизайро в Гих-линойсе в МТПейре в академии-фасольлясидо макромикрокосмы вселенной зачатие любовь рождение смерть пищеварение страсть сон эмоция сложумножение вычитание деление пиши скаль-пель-пель-пель желудочный сок печенку селезенку бога душу жеманфиш брось митрофан про пру-стово ложе мало мало гехто что такое гехто до-спассется молодой хвостомах пасись дитя мое майнавира лабиринт пролетариата домна дымная рожает чугунные мальчики ты была в красном платочке восьмое марта я люблю тебя сказал Со-ревнованичка ах какой клещастый подъемнокран-ный будь моей да возьми ты сказала бога нет да распишемся в загсе что ты делаешь это вам не бровонасупленный толстофадеев мне отмщение и аз разгромлю дифиурамбы ермилый милый тол-стофадеич старо старо я бравый моряк- бодрый ныряк в подсознанье видеть инфузории бациллы атомы пока не всплывешь Эйн-зейн-штейн вишневые трусики ура ура искателям Джемчуга Джойса…

Ф. Гладков

ГЛАВЦЕМЕНТ

I

БРАЧНАЯ НЕУВЯЗКА

Как и тогда булькотело и дышало нутряными вздохами море, голубели заводские трубы, в недрах дымились горы, но не грохотали цилиндры печей, не барахолили бремсберги и в каменоломнях и железобетонных корпусах шлендрали свиньи, куры, козы и прочая мелкобуржуазная живность.
Глеб Чумалов вернулся к своему опустевшему гнезду, на приступочках которого стояла жена Даша и шкарабала себя книгой ‘Женщина и социализм’ сочинения Августа Бебеля.
У Глеба задрожали поджилки и сердце застукотело дизелем. Рванулся к ней.
— Даша! Жена моя!
Обхватил могучей обхваткой так, что у нее хрустнули позвонки, и с изумлением воскликнул:
— Дашок! Шмара я красноголовая! Да ты никак дышишь не той ноздрей?
Ответила строго, организованно:
— Да, товарищ Глеб. Ты же видишь, я — раскрепощенная женщина-работница и завтра чуть свет командируюсь лицом к деревне по женской части. Успокой свои нервы. Не тачай горячку. Заткнись.
Глеб вздохнул тяжелым нутряным вздохом. Натужливо хмыкнул от удивления.
— Шуганула ты меня, Дашок, на высокий градус, так, что и крыть нечем. Ну что ж, займусь восстановлением завода на полный ход.

II

БЛАТНАЯ МУЗЫКА

Бузотерили и матюгались слесаря, бондаря, кузнецы и электрики. Балабонили всем гамузом, дышали нутряными вздохами и разлагались на мелкобуржуазные элементы.
Глеб сорвал с головы свой геройский шлем и шваркнул им оземь. Крикнул громовым голосом:
— Братва! Как я есть красный боец гражданского фронта и стою на стреме интересов цементного производства, то буду вас крыть, дорогие товарищи, почем зря, будь Ьы четырежды четыре анафема прокляты, шкурники и брандахлысты. Правильно я кумекаю, шпана куриная?
Словно ток с электропередачи прошел по сердцам бондарей, слесарей, кузнецов и электриков. Единогласно, коллективно воскликнули: — Верно, ядри твою корень! — Фартовый парень, едят его мухи с комарами! — Свой в доску!
— Дрызгай на все на рупь на двадцать! — Крой дело на попа!
Глеб вздохнул радостным нутряным вздохом. Громогласно воскликнул:
— Братва! Дербанем производство за жабры! Треснем, а завод чекалдыкнем!

III

ЗА РАБОТОЙ

На высокий градус вскипели дни. Глеб, как скаженный, мотался из завкома в исполком, из исполкома в совнархоз, из совнархоза в госплан, из Госплана в СТО. Грохотал в завкоме:
— Грохайте хабардой, дорогие друзья! Не то живо к стенке поставлю!
Громыхал в исполкоме:
— Не балабоньте, глотыри, так вашу раз-этак!
Буркотел в совнархозе:
— Пришью вас к стенке, куклы полосатые! Ободрял, подначивал, брякал по башкам, че-бурахал по затылкам, дрызгал по хайлам и в конце концов добился своего.
Задымились голубые трубы, застукотели маховики, забарахолили цилиндры печей, загрохотали бремсберги, и колеса электропередачи закружились в разных пересечениях, наклонениях, спряжениях, числах и падежах.

IV

АПОФЕОЗ

Наверху на ажурной вышке, стоял Глеб, а внизу — в недрах и на склонах, в ущельях и под, несметные толпы толп, чествуя самоотверженного бойца за цементное дело, копошились, булькотели, шваркали, бумкали, полыхали плакатами и знаменами, издавая восторженные нутряные гулы, под звон колоколов духового оркестра в двадцать два человека с барабанщиком.

Е. Зозуля

РАССКАЗ ОБ ЯКЦИДРАКЕ И ПОЭТАХ

I

БЫЛИ РАСКЛЕЕНЫ ПРИКАЗЫ

Все было на своем месте. Небо на небе. Мостовая на мостовой. Лишь агенты Коммунхоза бегали по городу с высунутыми языками и расклеивали приказы.
Их текст был необычен, лаконичен и прозаичен. Вот он: ‘Всем. Всем. Всем.
‘Право на писание стихов дается исключительно Коллегией Присяжных Оценщиков.
‘Поэты, признанные ненужными, погребаются в Редакционной Корзине’.
‘Примечания. 1. Настоящий приказ безапелляционен. Рифмованный мусор, засоряющий наши журналы, должен быть беспощадно уничтожен.
‘2. Прием стихотворных рукописей и выдача поэтам авансов категорически воспрещается’.

II

ХАРАКТЕРИСТИКИ НЕНУЖНЫХ

Характеристики ненужных хранились в старом, сером, полотняном портфеле, имевшем идиотский вид человека, побывавшего на Олимпиаде поэтов.
Характеристики были активны, примитивны и объективны.
Вот некоторые из них.
Ненужный No 4711
Пишет стихи без году неделя. Любви к писанию нет. Когда напивается, ругает всех самой заурядной прозой. Гордится своим рабоче-крестьянским происхождением. Таланта никакого. В корзину.
Ненужный No 1927
Ежедневно обедает в столовой Союза Писателей. Написал неоконченную поэму и полтора стихотворения. Тем не менее считает себя величайшим поэтом современности. Любит выступать на литературных вечерах. В редакциях рассказывает неприличные анекдоты и клянчит авансы. В корзину.
Ненужная No 4515
Девица. Малокровна. Учится на литкурсах. Обожает Есенина. Весит пять пудов. Заветная мечта — выйти замуж и нарожать дюжину детей. Пытается писать стихи, не безуспешно. В корзину.

III

СОМНЕНИЯ ЯКЦИДРАКА

Коллегия Присяжных Оценщиков нашла Якцидрака сидящим в Редакционной Корзине.
— Я начинаю сомневаться, — сказал он. — Когда упраздняешь стихоплетов, приходишь к выводу, что нужно угробить половину человечества. Я боюсь, что, перестав заниматься поэзией, они начнут изучать сапожное ремесло. Это ужасно! Они испортят все кожи, и человечество будет ходить босиком.
Якцидрак вздохнул и скорбно высморкался. В городе начался хаос.
Ненужные, ничтожные поэтики, которых еще не успели угробить в Редакционной Корзине, воспрянули духом и обнаглели до того, что открыто стали писать стихи, выступать на литературных вечерах и даже печататься.
Поздравляли друг друга.
— Конечно! Ура!
— Проверка прав на писание стихов прекратилась!
— Какое счастье!
— Смотрите, расклеивают новые приказы!

IV

ОПЯТЬ БЫЛИ РАСКЛЕЕНЫ ПРИКАЗЫ

Их текст был понятен, приятен и деликатен. Вот он, ‘Всем. Всем. Всем.
‘С момента опубликования настоящего приказа писать стихи разрешается всем. Пишите и печатайтесь.
‘Коллегии Наивысшей Деликатности в составе Воронского, Жица и Фатова вменяется в обязанность хвалить поэтов и благословлять их на дальнейшее рифмачество’.

V

ПИСАЛИ

Жизнь стала нормальной. Писание стихов сделалось легким, как ковыряние в носу. Писали: грамотные и неграмотные, старики и младенцы, билетерши кино и делопроизводители Наркомздрава, статистики и сапожники, управдомы и агенты по сбору объявлений.
Писали: импрессионисты и экспрессионисты, имажинисты и конструктивисты, люминисты и неоромантики, неоклассики и беспредметники, лефовцы и перевальцы.
Члены Коллегии Наивысшей Доброжелательности обходили поэтов и спрашивали, как они поживают.
Одни самодовольно радовались:
— Благодарю вас. Я заготовил четыре тысячи рифм, еще не бывших в употреблении.
— А я написал небольшую поэмку в тысячу двести строф. Семистопным ямбом.
Другие жаловались:
— Понимаете, в редакции ‘Красного Чернозема’ мне отказали в авансе. Черт знает что такое! Жрать-то ведь надо!
Третьи возмущались:
— Безобразие! Вчера впервые написал стихотворение в двенадцать строк, и до сих пор нет хвалебной рецензии! Что же, мне самому хвалить себя, что ли?

VI

КОНЕЦ РАССКАЗА

Якцидрак залез в Редакционную Корзину и умер. Умер навсегда.
И поэты, которых так невыносимо много в городе, среди которых мало настоящих, но много хлама, до сих пор продолжают свое ужасное ремесло так, точно никакого Якцидрака никогда не было и никто никогда не поднимал насущнейшего вопроса о праве на писание стихов.

Е. Зозуля

НОВЕЛЛЫ ИЗ ЦИКЛА ‘Тысяча в одну ночь’

789. Обыкновенный гражданин. Родился. Был ребенком. Потом отроком. Постепенно стал взрослым. Незаметно превратился в старика. Умер. Перед смертью икал.
801. Необыкновенная советская девушка. Блондинка. Прелестная фигура. Рост средний. Глаза серые. Нос прямой. Лицо гладкое. Особых примет нет.
875. Уже старуха, 87 лет. Положительный тип. Когда-то была молодой семнадцатилетней девушкой. Молодость прошла. Страдает одышкой. Вероятно, скоро умрет.
908. Замечательный юноша. Рост 178 сантиметров. Вес 76 кило. Гемоглобину 89. РОЭ — 3. Когда улыбается — показывает великолепные зубы, когда не улыбается — зубов не видно. В позапрошлом году ездил по Волге.
999. Пятидесятилетний мужчина. Администратор. Обожает литературу. В свободное от службы время пописывает. Может быть Бальзаком. Бессмертен.

М. Зощенко

СЛУЧАЙ В БАНЕ

Вот, братцы мои, гражданочки, какая со мной хреновина вышла. Прямо помереть со смеху.
Сижу это я, значит, и вроде как будто смешной рассказ сочиняю. Про утопленника.
А жена говорит:
— Что это, — говорит, — елки-палки, у тебя, между прочим, лицо индифферентное? Сходил бы, — говорит, — в баньку. Помылся.
А я говорю:
— Что ж, — говорю, — схожу. Помоюсь.
И пошел.
И что же вы, братцы мои, гражданочки, думаете? Не успел это я мочалкой, извините за выражение, спину намылить, слышу — караул кричат.
‘Никак, — думаю, — кто мылом подавился или кипятком ошпарился?’
А из предбанника, между прочим, человечек выскакивает. Голый. На бороде номерок болтается. Караул кричит.
Мы, конечно, к нему. В чем дело, спрашиваем? Что, спрашиваем, случилось?
А человек бородой трясет и руками размахивает.
— Караул, — кричит, — у меня пуп сперли!
И действительно. Смотрим, у него вместо пупа — голое место.
Ну, тут, конечно, решили народ обыскать. А голых обыскивать, конечно, плевое дело. Ежели спер что, в рот, конечно, не спрячешь.
Обыскивают. Гляжу, ко мне очередь подходит. А я, как на грех, намылился весь.
— А ну, — говорят, — гражданин, смойтесь.
А я говорю:
— Смыться, — говорю, — можно. С мылом, — говорю, — в подштанники не полезешь. А только, — говорю, — напрасно себя утруждаете. Я, — говорю, — ихнего пупа не брал. У меня, — говорю, — свой есть.
— А это, — говорит, — посмотрим. Ну, смылся я. Гляжу, — мать честная! Да никак у меня два пупа!
Человечек, конечно, в амбицию.
— Довольно, — кричит, — с вашей стороны нахально у трудящихся пупы красть! За что, — кричит, — боролись?
А я говорю:
— Очень, — говорю, — мне ваш пуп нужен. Можете, — говорю, — им подавиться. Не в пупе, — говорю, — счастье.
Швырнул это я, значит, пуп и домой пошел. А по дороге расстроился.
— А вдруг, — думаю, — я пупы перепутал?
Вместо чужого свой отдал?
Хотел было обратно вернуться, да плюнул. Шут, — думаю, — с ним. Пущай пользуется. Может, у него еще что сопрут, а я отвечай!
Братцы мои! Дорогие читатели! Уважаемые подписчики!
Никакого такого случая со мной не было. Все это я из головы выдумал. Я и в баню сроду не хожу. А сочинил я для того, чтобы вас посмешить. Чтоб вы животики надорвали. Не смешно, говорите? А мне наплевать!

А. Исбах

ИЗ ДНЕВНИКА ПЕТИ ВОЯКИНА

1 апреля. Сегодня мама отвела меня на завод. Когда она ушла, я испугался. Завод такой большой, а я такой маленький.
5 апреля. Вчера ходил по заводу. Сам. Честное слово! Очень красиво. Руда шипит, металл клокочет, моторы шумят, ремни шелестят. А сколько всяких там вентилей и гаек! Прямо дух захватывает.
5 апреля. Ночью.
Люблю я высокие трубы
И звездное небо в дыму.
Та-та-та, та-та-та мне любы
Та-ти-та, та-ти, почему…
8 апреля. Хорошо, честное слово, хорошо на заводе! Когда я подумаю, что меня окружают рабочие и я среди них в центре, сердце наполняется радостью и умилением, и прямо дух захватывает!
9 апреля. Сегодня одна работница спросила у меня, который час. Я ответил. Вот ведь, оказывается, сживаюсь я с пролетариатом, могу разговаривать с рабочими, и они понимают меня!
11 апреля. Нехорошо, очень нехорошо. Прямо буза получилась. Сегодня на вечеринке ребята напоили меня, а одна дивчина полезла целоваться. Голова болит. Мама! Я больше не буду!
12 апреля. Из партийцев больше всех мне нравится товарищ Клещенко. Когда я вижу зеленые зрачки его мужественных серых глаз и. твердую улыбку на простом пролетарском лице, сердце наполняется умилением и восторгом. Вырасту — обязательно буду таким, как он!
15 апреля. Трудно и тяжело. Три часа провел в уборной. Уничтожал оппозиционную литературу. Я не виноват. Это ребята мне подсунули. Какие негодяи! Крючка к двери не могли приделать. Рука прямо заболела придерживать…
10 мая. Ну вот, я уже на новом заводе. Веду новую жизнь, пишу в центральные органы и товарищу Клещенко, которому сегодня отправил письмо следующего содержания: ‘Дорогой товарищ Клещенко! Ну вот, я уже на новом заводе, веду новую жизнь, пишу в центральные органы и когда подумаю, что и здесь меня окружают пролетарии, сердце наполняется гордостью.
Спасибо тебе за то, что ты помог мне проработать и оформить мое отношение к моим прежним ошибкам. Многое я осознал и уже вырос. Вчера уже брился в парикмахерской сталелитейного цеха.
Посылаю тебе стихи, написанные мною сегодня ночью в чугунолитейном цехе.
Люблю я заводские трубы
И звездное небо в дыму.
Вагранки, мартены мне любы,
Не знаю и сам почему.
Люблю всевозможный я скрежет
И шелест различных ремней,
И мысли мои уж не те же,
А стали как будто ясней.
Петр Воякин
P. S. Как твое мнение?
Р. Р. S. Погоды здесь стоят хорошие. Имеется пруд, в котором можно ловить карасей. В общем, строительство развертывается. Приезжай!’

С. Клычков

КЛЫЧКУХИНСКИЙ ЧЕРТЯКИРЬ

Эх, теперь не те времена, что допрежь были. Теперь народ образованный, на лисапетах ездит, друг дружку по проволоке за тридевять земель словогонами хает. А чтоб с чертом за ручку поздороваться али домового со днем ангела поздравить — и думать не моги. Гордый нынче народ пошел, едят его мухи с комарами!
А ежели раскумекать, так нешто без чертей жить можно? Лешогоны, да оборотни, да русалки для нашего брата, клычкухинского писателя, самое что ни на есть разлюбезное дело.
Выйдешь в ополночь на лесную прогалину — экая благодать! — зайчья на поляне скачет не разбери-бери. Почитай, тысчи полторы будет. Зайчихи, словно девки, хоровод водят, песни поют и калган нюхают.
А уж чертячины этой — видимо-невидимо — инда глаза свербят. А в ушах звон — то ли глав-черт Анчутка соловьем причмокивает, то ли ведьма кукушкой кукует. Шут его разберет!
Конечно, городскому все черти на один лад. У городского глаз порченый и плоть пришибленная. АН черти-то разные бывают. У иного бородка штопором, у иного хвост загогулиной. А бывают и такие — ни бороды, ни хвоста, кругл, как бабье колено. Одно слово… сунгуз.
Иной маловер усомнится и головой покачает. Дескать, мели, Емеля, — твоя неделя. А мне што. Пойди-ка, проверь! Окромя пней да шишек еловых ничего не увидишь. Потому черти народ дошлый. В городах, может, и есть, а может и нет.
А в Клычкухине их тьма-тьмущая. И каждый мне сват и брат, и с каждым у меня разговор душевный.
Недаром и кличут меня по всей округе — клычкухинский чертякирь.

М.Кольцов

О НРАВАХ ЗАХОЛУСТИНСКА

Прежде чем говорить о нравах уездного города Захолустинска, позволю себе сказать несколько слов о Лондоне.
Как всем известно, пыль столетий покрывает стены Вестминстерского аббатства, гранитную лужайку Трафальгарского сквера и внушительный живот полисмена, олицетворяющего мощь великой Британии на перекрестке Оксфорд-стрита.
Я не имею чести состоять фельетонистом ‘Таймса’ (хотя позволю себе заметить, что подписчикам этого достопочтенного органа было бы полезней читать, не скажу — мои, но, если хотите, — наши фельетоны), тем не менее я имел сомнительное удовольствие присутствовать на том балаганном представлении, которое писаками из Скотланд-Ярда именуется большим парламентским днем.
Нужно присутствовать самому, чтобы в полной мере оценить акробатические способности гнусных разновидностей дряхлого парламентаризма.
Ллойд-Джордж, эта старая лисица с благопристойными манерами джентльмена с большой дороги, вилял либеральным потрепанным хвостом.
Извините за выражение, Рамзай Макдональд показал высшую форму социал-предательства, влезши к его величеству королю Георгу без помощи казанского мыла. Наконец, Чемберлен — эта достопочтенная обезьяна с моноклем и шанхайская гиена в смокинге — продемонстрировал непреклонную твердолобость матерого консерватора.
Нужно ли ко всему сказанному добавлять, что нравы нашего Захолустинска ни в малейшей степени не похожи на нравы Лондона!
Полагаю, что сами читатели сделают соответствующие выводы. Конечно, не в пользу последнего. И правильно поступят.

Л. Леонов

ПЛОТЬ

Лось пил водку стаканами.
В дебрях опаленной гортани булькала и клокотала губительная влага, и преизбыток ее стекал по волосатой звериности бороды, капая на равнодушную дубовость стола.
Нехитрая ржавая снедь, именуемая сельдью, мокла заедино с бородавчатой овощью. Огурец был вял и податлив и понуро похрустывал на жерновах зубов, как мерзлый снежок под ногами запоздалого прохожего.
Оранжевая теплынь разливалась по тулову. Мир взрывался и падал в огуречный рассол. Наступал тот ответственный час, в который выбалтывается сокровенное и воображением овладевает апокалипсическое видение.
В ту пору и возникла в позлащенном оранжевом закатом оконце хмурая иноческая скуфья.
Недоброй черностью глаз монашек взирал на пиршество.
— Ты чего, тим-тим-тим, уставился? — преве-село и пребодро воскрикнул Лось. — Влезай, присаживайся. Как звать-то?
— Евразии, — проскрипела скуфья.
— Водчонки небось хочешь, индюшкин кот?
— Правды взыскую, — пробубнил Евразии, облизывая губную сухоть. — Бабеночку бы мне.
— Эва, чего захотел! — Лось приударил стаканом по столу. — Дрова руби! Тим-тим-тим! Холодной водой обтирайся!
— Красоты ясажду, — сипел монашек. — Нутряной огонь опалят младость мою. Зрел я ноне беса. Бабеночку нерожалую. Персты пуховы… губы оранжевы…
Все ярилось в нем: и манатейный кожаный пояс на простоватых чреслах и бесстыжие загогулины нечесаных косм, высунувшиеся оранжевыми языками из-под омраченной плотью скуфьи.
Смутительная зудь явно коробила первозданное Евразиево вещество.
— Не дури, парень! Не люблю! — прикрикнул Лось, дивясь иноческому неистовству. — Смиряй плоть, блудливая башка. Тригонометрию изучай! Химию штудируй!
— Пошто супротив естества речешь?! — возо-пиял Евразии и вдруг преломился надвое в поясном поклоне. — Прости, брат во строительстве. Не помыслю о греховном, доколе не обрету знаний указуемых.
Дуют ветры — влажные, как коровьи языки. В величавых, как вселенная, дифибрерах крошится мир. В первозданной квашне суматошливой целлюлозы, как разрешенное сомнение, зачинается бумажная длинь, и в не охватных немощным глазом просторах возникает оранжевая пунктирь преображения Евразиевой плоти.

А. Мариенгоф

ВРАНЬЕ БЕЗ РОМАНА

(Отрывок из невыходящей книги Аркадия Брехунцова ‘Октябрь и я’)

Как сейчас помню, была скверная погода. Дождь лил как из ведра. Мы собрались в квартире старого журналиста и пили водку, настоенную на красном перце.
За окном бухали пушки, татакали пулеметы и раздавались частые ружейные выстрелы. Это был день Великой Октябрьской революции.
О, я хорошо познал всю прелесть восстаний, огненную красоту штурмов, непередаваемую музыку боев и сладость победы!
Как сейчас помню, я всей душой стремился на улицу, но, к сожалению, на мне было легкое осеннее пальто, и я боялся простудиться.
Тогда же я сказал историческую фразу:
— В октябре 1917 года я не вышел на улицу для того, чтобы в октябре 1927 года вышли на улицу мои произведения!
В тот же вечер я сказал свою вторую историческую фразу:
— Можно не участвовать в Отечественной войне и написать ‘Войну и мир’. Можно не участвовать в 1917 году в штурме Зимнего дворца и говорить в этом дворце в 1922 году вступительные слова к кинокартинам.
События разворачивались с головокружительной быстротой.
Как сейчас помню, Ленинград переживал тревожные дни. Юденич подступал к городу. Утром ко мне ворвался встревоженный и взволнованный мой друг, известный литератор Юрий Абзацев, и сразу ошеломил меня, сообщив, что во всем городе он не достал ни одной бутылки водки. В этот исторический день мы были трезвы. Что делать? Величие гражданской войны не обходится без жертв.
Тогда же я под свежим впечатлением написал поэму ‘Алкогольный молебен’, которую в 1922 году издал в Таганроге в типографии Совнархоза.
Дальнейшие события разворачивались с еще более головокружительной быстротой: мы к вечеру нашли водку.
Сережа Говорков, этот светлый юноша, погибший впоследствии во время гражданской войны (в ‘Стойле Пегаса’ в Москве ему проломили бутылкой голову), достал бутылку водки, и под буханье пушек, татаканье пулеметов и частые ружейные выстрелы мы распили ее во славу русской литературы.
Светлые, незабываемые минуты!
Я окунулся в события с головой. В качестве инспектора конотопского унаробраза, куда я переехал из голодного Петрограда, я повел бешеную работу, по 24 часа в сутки бегая по всем учреждениям за получением пайков.
Кому из участников гражданской войны незнакомы муки творчества тех незабываемых
дней? Но из всех мук творчества самая незабываемая — овсяная. Действительно, эта мука, в отличие от крупчатки, не один месяц портила мой желудок.
Но что делать? Величие эпохи обязывает. Тогда же я написал свою вторую революционную поэму — ‘Мимозы в кукурузе’, изданную конотопским упродкомом в количестве 85 экземпляров: 80 именных и 5 нумерованных, в продажу не поступивших.
Эпоха обязывает!
Я снова окунулся в водоворот событий. Как сейчас помню тяжелые незабываемые дни голода. Для того чтобы пообедать, мне, работавшему уже в качестве редактора захолустинской газеты ‘Красная вселенная’, приходилось затрачивать массу энергии для получения спирта на технические надобности, как например промывка шрифтов и — горла.
Здесь я не могу не вспомнить моего талантливого друга, литератора Костю Трепачева, служившего помощником директора рауспирта. Это был необыкновенный человек, сделавший много для русской литературы. Он снабжал спиртом многих литераторов, живших тогда в Захолустинске.
К сожалению. Костя в 1923 году был арестован за лишний ноль, проставленный им на накладной при получении спирта. Что делать? Эпоха обязывает!
Между тем события молниеносно разворачивались: я женился на Ксении Петровне Фельди-персовой, очень умной и образованной женщине (окончила высшие кулинарные курсы в Самаре) и переехал в Москву. Как сейчас помню эти незабываемые вечера
в гуще молодой русской литературы. В кафе поэтов подавали великолепные пирожки с мясом и с капустой. Я тогда же написал свою знаменитую поэму ‘Баррикады в желудке’ и драматическую трилогию ‘Заговор поваров’, к сожалению, до сих пор не изданные.
Кипучая жизнь Москвы захватила меня без остатка. С гордостью могу сказать, что в грандиозном здании, воздвигаемом советской эпохой, есть немало моих кирпичей.
В журнале ‘Красная шпилька’ была напечатана моя поэма ‘Бунт швейных машин’, в журнале ‘Красный трамвайщик’ — роман ‘В огненном кольце А’, в еженедельнике ‘Красный акушер’ — гинекологическая поэма ‘Во чреве отца’ (последняя переделана мною в пьесу и одновременно в сценарий).
Не могу не отметить, что я всегда шел в ногу с Октябрем. Например: я участвовал в ВОССТАНИИ литераторов, требовавших повышения гонораров. Я ШТУРМОВАЛ конторы редакций, от которых требовал немедленной уплаты денег за непринятые рукописи. Я с БОЕМ БРАЛ авансы за идеи своих гениальных и потому ненаписанных поэм.
В прошлом году я побывал за границей. Как сейчас помню мою встречу с Максимом Горьким. Великий писатель земли советской был болен и через своего секретаря любезно сообщил, что принять меня не может.
Эту незабываемую встречу я запечатлел в своей книге ‘Я и Горький’.
Оглядываясь на пройденный путь, я с гордостью могу воскликнуть:
— Счастлив тот, кто жил в эту величайшую эпоху, не прячась от дыхания Октября, не горя пламенным факелом, озаряющим путь грядущим поколениям!
Незабываемая эпоха! Светлые, неповторимые дни, которые дали мне массу материала для поэм, романов и особенно для сценариев!
Об этих первых днях я могу сказать еще одну историческую фразу:
Поэтом можешь ты не быть, Но сценаристом быть обязан!

Г. Никифоров

ЖЕНЩИНА И СОЦИАЛИЗМ ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Не знаю почему, но я родилась вполне сознательной женщиной. Уже в детстве я прочла ‘Капитал’ Карла Маркса и почувствовала всю фальшь окружающей меня обстановки.
Моя мать умерла, а отец служил инженером в НКПС. Он был очень красивый жгучий брюнет, ежеминутно дергал себя за нос, ездил в казенном автомобиле и вскоре женился на другой женщине.
Ее звали Соньчик. Она была очень красивая шатенка и совращала меня в голом виде в буржуазную жизнь.
Но ее слова не находили в моей душе отклика. Я прекрасно знала, что путь женщины лежит в другую сторону. Я изучала Лассаля и Чехова, и мне было ясно, что мой отец — бездушный специалист.
И я начала работать в стенгазете, а потом подала заявление в комсомол, и райком меня утвердил.
Потом я узнала на практике, что приехал новый комиссар дороги Никита — старый коммунист, со старым партийным стажем — и обратил на меня внимание.
Я хотела броситься под поезд, потому что мой отец — гражданин Покровский — целовал комсомолку и вообще бабник, но поезд прошел другой стороной и меня подобрал Саша Брякин — бригадир и беспартийный слесарь, который и расскажет подробности о моем женском пути.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Правильно! Зовут меня Александром Мокеичем Брякиным, и я есть бригадир и беспартийный слесарь и хотя человек простой, рабочий, но мысли у меня идут по правильной дороге, особенно в рассуждении женской линии.
Когда приехала к нам Файка Покровская со своим папашей, то, обсмотрев своими рабочими глазами со всех сторон, сказал я себе: хотя фигура у нее интеллигентная и красоты она неописуемой, но дух от нее идет наш, пролетарский.
А тут подвертывается товарищ мой — Никита Шаронов, с которым мы Перекоп брали, и вижу я, что у него вроде как замутнение насчет инжене-ровой дочки.
Хотел было я не допустить, но увидел собственноручно, как Файка папашу своего — инженера — кокнула по башке железным прутиком, — отмежевалась, значит, и сразу мне в голову ударило, что с такой девкой Никита не пропадет.
Идеология у нее выдержанная и вообще не подгадит.
И заявил я Никите, что хотя пролетариату жениться не дозволяется, особенно когда мост не достроен, но в данный текущий момент дело ясное и с моей стороны препятствий не имеется.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Итак — мой женский путь подходит к концу. Я люблю Никиту.
За окном тихая, теплая погода. Сердце мое то сжимается, то расширяется. Да, я должна быть женщиной, но должна идти рука об руку и нога в ногу только с партийцем.
Я смотрю в окно и вижу его. Он идет по улице такой задумчивый, с таким старым партийным стажем — с тысяча восемьсот восемьдесят девятого года.
И я выскакиваю за ним. Я догоняю и перегоняю его, и он берет меня под руку.
Природа тиха и тепла. Поют птички. Сердце мое то расширяется, то сжимается.
— Никита! — кричу я, схватив его за руку. — Я здесь, Никита!!
Он молчит, но я знаю, что мы идем с ним рядом и будем идти прямо к социализму.

Лев Никулин

ВРЕМЕНА И НРАВЫ

Приступая к жизнеописанию моего героя, я мог бы рассказать о Панасюке, знаменитом Тарасе Панасюке, потомке запорожских казаков, о ко-торых чернобровые Оксаны и Одарки пели на вечерницах:
Нехай мене не ховают
Ни попы, ни дьяки,
Нехай мене заховают
Запорожски козаки.
Однажды ночью Панасюк исчез. Утром взошло щедрое украинское солнце. Англия установила протекторат над алжирским беем, в Полтаве аптекарский ученик Изя Цукерштейн сдал экзамен на аттестат зрелости, в Чикаго биржевой крах превратил в нищих вчерашних миллионеров, современники плодились и размножались. Илья Эрен-бург писал стихи, но Панасюка не было.
Пепел забвения грозил похоронить память о нем, но, как говорится у Гоголя, — ‘отыскался след Тарасов’.
Однажды мой герой и его спутница сидели на приморском бульваре. ‘Ветер Индии обдувал их разгоряченные лица. Нужно ли говорить, что ее голова лежала на плече моего героя? Они были молоды и говорили об Эрфуртской программе и революции, о Бальзаке и заработной плате портовых грузчиков. Они были молоды и верили в торжество разума и справедливости. Светало. Мой герой поцеловал свою сверстницу в губы, и они расстались.
С той поры прошло двадцать три года. Во Франции менялись министерства, Испания стала республикой, умер Пуришкевич, сын Изи Цукерштейна окончил консерваторию. Илья Эренбург перешел на прозу. Как сказал Саади:
Одних уж нет, а те далече…
О моя молодость! Где вы, шакалы Афганистана, скорпионы Герата и фаланги Кабула? Где мои сверстники и спутники? Где ты, Вася Капараки, силач II весельчак, бесстрашный разведчик и неутомимый покоритель вдовьих сердец?
Однажды летом мой герой шел по Петровке. Был один из тех жарких дней, когда парижане пьют оршад и яблочный сидр, американы — коктейли и внуки московских меценатов и присяжных поверенных — дедушкин квас.
Взгляд моего героя упал на вывеску. На полотняном щите замысловатой вязью было написано: ‘ОСЬ ТАРАС з КИВА’. Сам Панасюк стоял за прилавком, и его шевченковские усы грустно свисали над маковыми бубликами и медовыми пряниками. Он не узнал меня. Я прошел мимо. Это была наша последняя встреча.
Прости, мы не встретимся боле.
Друг другу руки не пожмем…
На эстраде бесстыдно пляшут голые таитянки. Париж. Осень. Мы сидим в ночном кафе на бульваре Марешаль. За соседним столиком Тарас Панасюк в компании ротмистра фон Штриппке и корнета Ангурского пьет коньяк. Мой приятель кушает раковый суп, вздыхает и берет за подбородок свою спутницу. Я беру шляпу и ухожу.
Но не грусти, читатель. Мы еще встретимся. Однажды я расскажу тебе о Шахсей-эд-Мульк-хане, великом современнике Вахсей-ибн-уль-Заде, чья пышная биография, по свидетельству персидского поэта XI века Омер Хайяма,
Подобна грому в садах Гюлистана, Когда над ними поет соловей. Москва-Мадрид- Кабул- Анкара- Париж

Н. Огнев

ЕЖЕГОДНИК КОСТИ РЯБЦЕВА

1920 год. Вчера спер из школы тетради и карандаши. Чуть было не засыпался. Сцапала шкрабиха. Кричит: ‘Вор!’ Дура! Мне дневники писать нужно. А она разве понимает!
1921 год. Пишу дневники. Папенька ругается. Говорит, чтобы я делом занялся. Чудак! Не понимает того, что я через дневники в люди выбьюсь. Писателем стану.
1923 год. Даже рука заболела — до того много приходится писать. Зачеты на носу, а у меня времени только и хватает на писание дневников.
1924 год. Спрашивал у Никпетожа: есть ли бог и хорошо ли я делаю, что пишу дневники? Он сказал, что бога нет, а дневники писать нужно. Из них можно потом полное собрание сочинений сделать.
1925 год. Хорошо бы купить пишущую машинку. Тогда бы легче писать было и скорее. Пристает ко мне одна дивчина, но я ее отшил красноармейским пайком. Стану я с девчонками возиться, когда мне дневники писать нужно.
1928 год. Перешел на непрерывную неделю. Никпетож говорит, что к концу пятилетки у меня обязательно будет полное собрание сочинений.
1930 год. Сегодня ровно десять лет, как я пишу дневники. Никпетож чем-то озабочен. Когда я спросил, он сказал, что нужно пригласить стенографистку.
1940 год. Моему сыну уже восемь лет. Сегодня он попросил у меня бумагу и карандаш. Когда я спросил, зачем они ему, он ответил, что будет вести дневник. Никпетож обрадовался. Говорит, что мне теперь беспокоиться нечего, раз есть смена.
1950 год. Сегодня ровно тридцать лет, как я начал вести дневник. Никпетож поздравлял. Сказал, что пока я и мои дети будут писать дневники, старость его обеспечена.
1970 год. Сегодня пятьдесят лет, как я веду дневники. Пишем все: сыновья, дочери, внуки. Никпетож хвалит и говорит, что теперь можно будет издать полное собрание всех наших полных собраний дневников.
2020 год. Сегодня исполнилось ровно сто лет, как я пишу дневники. Никпетожу поставили памятник на площади моего имени. Вышел пятьсот двенадцатый том моих дневников. Теперь и умереть можно спокойно. Никпетож говорит: рано. Надо еще писать. Ужас!

Ю. Олеша

РАСКАЯНЬЕ

Директору треста пищевой промышленности, члену общества политкаторжан Бабичеву
Андрей Петрович!
Я плачу по утрам в клозете. Можете представить, до чего довела меня зависть.
Несколько месяцев назад вы подобрали меня у порога пивной. Вы приютили меня в своей прекрасной квартире. На третьем этаже. С балконом. Всякий на моем месте ответил бы вам благодарностью.
Я возненавидел вас. Я возненавидел вашу спину и нормально работающий кишечник, ваши синие подтяжки и перламутровую пуговицу трикотажных кальсон.
По вечерам вы работали. Вы изобретали необыкновенную чайную колбасу из телятины. Вы думали о снижении себестоимости обедов в четвертак. Вы не замечали меня.
Я лежал на вашем роскошном клеенчатом диване и завидовал вам. Я называл вас колбасником и обжорой, барином и чревоугодником. Простите меня. Я беру свои слова обратно. Кто я такой? Деклассированный интеллигент. Обыватель с невыдержанной идеологией. Мелкобуржуазная прослойка.
Андрей Петрович! Я раскаиваюсь. Я отмежевываюсь от вашего брата. Я постараюсь загладить свою вину. Я больше не буду.
У меня неплохие литературные способности. Дайте мне место на колбасной фабрике. Я хочу служить пролетариату. Я буду писать рекламные частушки о колбасе и носить образцы ее Соломону Шапиро.
Это письмо я пишу в пивной. В кружке пива отражается вселенная. На носу буфетчика движется спектральный анализ солнца. В моченом горохе плывут облака.
Андрей Петрович! Не оставьте меня без внимания. Окажите поддержку раскаявшемуся интеллигенту.
В ожидании вашего благоприятного ответа, остаюсь уважающий вас
Николай Кавалеров. P. S. Мой адрес: Здесь, вдове Аничке Прокопович — для меня.

Б. Пильняк

КОРНИ КОЛХОЗНОГО СОЛНЦА

Я — писатель Пильняк — в лето от рождества Христова тысяча девятьсот тридцать третье, от революции же — год шестнадцатый, посетил колхоз.
В колхозах не были: Достоевский, Толстой, Тургенев, Чехов, Лесков, Гоголь, Пушкин, Шекспир, Флобер, Эдгар По.
Я — Пильняк — утверждаю: каждый писатель, коий путешествует по Японии, Америке, Монголии и прочая, и прочая,
должен иметь чемоданы, на коих должны быть соответствующие наклейки: Токио, Нью-Йорка, Улан-Батора, Шанхая, Чикаго, Голливуда и прочая, прочая.
В колхозе — мужчины, женщины, дети. Грамотные, малограмотные, неграмотные. Беспартийные, партийные, комсомольцы, пионеры.
В колхозе — лошади, коровы, свиньи, куры и прочая, прочая.
В колхозе — тракторы, плуги, бороны, сеялки, жатки, косилки, сортировки, веялки, молотилки, комбайны.
В колхозе — птицеводство, полеводство, животноводство, пчеловодство, садоводство, огородничество.
В колхозе пахнет плотью, урожаем и приплодом. Телятами. Ягнятами. Жеребятами. Ребятами.
Я — писатель Пильняк — уехал из колхоза в лето от рождества Христова тысяча девятьсот тридцать третье, от революции же — год шестнадцатый. В Москву, в Коломну и прочая, прочая. Я — Пильняк — говорю: — О-кэй!

П. Романов

ПРОБЛЕМА ПОЛА

Когда профессор узнал, что жене известно, что он знает, что у нее семь любовников, он забеспокоился, чтоб она не подумала, что он из-за этого мучается и что ему нужно изложить ей свой взгляд на подобную ситуацию.
Отодвинув в сторону свой научный труд о половой жизни инфузорий, профессор прошел в спальню жены.
Жена лежала на кушетке в стыдливой позе, а вдоль стены, в порядке строгой очереди, как на приеме у врача, сидели все семь любовников.
— Извиняюсь, — сказал добродушно профессор, потирая лысину. — Ради бога, не подумайте, что я думаю, что это предосудительно. С точки зрения законов природы в этом нет ничего дурного. Только мораль рабов требует моногамии. Мы же, передовые, просвещенные интеллигенты, знаем, что любовь есть одна из естественных надобностей, которая…
Профессор говорил долго и умно, но вдруг ему пришла в голову мысль, что он пришел, в сущности, к занятым людям и мешает им. И он сконфузился и, чтобы не показаться бестактным и назойливым, участливо спросил:
— Не тяжела ли тебе такая нагрузка?
— Нет, милый, — целомудренно ответила жена, — ты же знаешь, что я — женщина и душа у меня цветет.
Жена была очень целомудренна и не сказала, что у нее есть еще столько же любовников, чтобы он не подумал, что она какая-нибудь развратная.
— Ты — святая женщина, — сказал профессор растроганно. — Я, как передовой, просвещенный интеллигент, понимаю уклоны твоей души и осуждаю обывательскую мораль, которая…
Профессор опять говорил долго и умно, но вдруг ему пришла в голову мысль, что жена не только святая, но и передовая женщина, которая умеет сопрягать интересы своей личности с интересами коллектива.
И он подошел к жене и, целуя ее в лоб, ласково сказал:
— Ну, бог в помощь. Только не переутомляйся, пожалуйста!
‘Старый черт! — злобно подумала жена. — Долго ли ты будешь тут вертеться?’ — А вслух сказала: — Какой ты умный и хороший! Ты действительно передовой, просвещенный интеллигент с широким кругозором.
Профессор повернулся, чтобы уйти, но вдруг ему пришла в голову мысль, что его уход может быть понят как демонстрация мужа, ревнующего свою жену.
Чтобы доказать, что он, как передовой интеллигент и просвещенный половой человек, выше обывательской морали, он прошел в конец спальни и уселся на восьмом стуле, в позе человека, ожидающего своей очереди.

В. Шкловский

СЕНТИМЕНТАЛЬНЫЙ МОНТАЖ

Я пишу сидя.
Для того чтобы сесть, нужно согнуть ноги в
коленях и наклонить туловище вперед.
Не каждый, умеющий садиться, умеет
писать.
Садятся и на извозчика.
От Страстной до Арбата извозчик берет рубль.
Седок сердится.
Я тоже ворчу.
Седок нынче пошел не тот.
Но едем дальше.
Я очень сентиментален.
Люблю путешествовать.
Это потому, что я гениальнее самого себя.
Я обожаю автомобили.
Пеший автомобилю не товарищ.
Лондон славится туманами и автомобилями.
Кстати о брюках.
Брюки не должны иметь складок.
Так же как полотно киноэкрана.
В кино важен не сценарист, не режиссер,
не оператор, не актеры и не киномеханик,
а — я.
Вы меня еще спросите, что такое фабула?
Фабула не сюжет, и сюжет не фабула.
Сюжет можно наворачивать, разворачивать и поворачивать.
Кстати, поворачиваю дальше.
В Мурманске все мужчины ходят в штанах, потому что без штанов очень холодно.
Чтобы иметь штаны, нужно иметь деньги.
Деньги выдают кассиры.
Мой друг Рома Якобсон сказал мне:
— Если бы я не был филологом, я был бы кассиром.
Мы растрачиваем золото времени, накручивая кадры забракованного сценария.
Лев Толстой сказал мне:
— Если бы не было Платона Каратаева, я написал бы о тебе, Витя.
Толстой ходил босиком.
Босяки Горького вгрызаются в сюжет.
Госиздат грызет авторов.
Лошади кушают овес.
Волга впадает в Каспийское море.
Вот и все.

И. Эренбург

НЕ ПЕРЕВОДЯ С ФРАНЦУЗСКОГО

Петька любит Варьку. Варька любит Петьку. Хорошо любить на Севере. Визжат лесопилки. Кругом штабели. Балансы и пропсы. Тютчев и дроля Пастернак. А запаней сколько?
Когда Варька рассталась с Петькой, она уехала на запань. Хорошо на запани. Древесина. Экспортный. А вицы? Тут не отстанешь. Даже Глашка перевыполнила норму. А ведь у Глашки на запани и дроли нет.
Музейный работник задыхается: ‘Разве на запани искусство? Хомуты. Медведки. А фрески где?’ Художник грызет огурцы. Запань- это жизнь! И пишет картину — похороны на запани.
Актриса возвращается в гостиницу. Даже на запани она играла плохо. Разве это жизнь? Поплакав, она ложится спать. Тем временем иностранец Иоганн Штрем ходит по городу и, не переводя дыхания, заживо разлагается. Конченый тип. Что ему запань!
Лелька любит Геньку. Генька не любит Лельку. Генька- плохой парень. Шкурник и карьерист. Даже на запани не был. А еще комсомолец. Когда Лелька от него ушла, Геньку полюбила Наташка. Они целовались. Потом Наташка сказала: ‘Уходи!’. Генька ушел. Подумаешь! Очень она ему нужна!
Актрисе нравится ботаник. Ботаник любит собак и яровизацию. Пшеница на запани! Тем временем иностранец Иоганн Штрем, не переводя дыхания, разъезжает по Европе и окончательно разлагается. Туда ему и дорога! Поплакав, актриса едет в колхоз. Она играет Дездемону. Колхозники плачут. До чего умилительно! Актриса тоже плачет. Теперь можно и на запани играть! Петька — хороший парень. Когда он ликвидировал прорыв, Варька вернулась с запани. Они обнялись и молчали. О чем говорить? О запани? Все ясно. Тут, собственно, следует передохнуть. А Генька? Хорошо бы послать его на запань! Стоит ли? Такого и запань не исправит. И Генька вместо запани едет в Москву.
В Москве Геньку любит Варька. Генька любит себя. Поплакав, Генька уезжает в Арктику. Но все же!.. А как быть с ботаником?
Ботаник любит Лельку. Лелька любит Вась-ку. Ботаник вздыхает. Вот тебе и яровизация! С горшком подснежников он идет к Петьке.
Варька просыпается. Что это? Запань? Ботаник смеется. Запань! Потом бодро присаживается и пьет чай.
Автор уезжает с запани в Париж и, не переводя дыхания, пишет новый роман.
Париж — Запань

ТЕАТРАЛЬНАЯ БИБЛИОТЕКА

B. Вишневский

Б О И

Эпопея в 15 баталиях
Баталия 1-я
На сцене — поле сражения. Окопы. Блиндажи. Проволочные заграждения. Частая ружейная стрельба. Тявканье пулеметов. Буханье тяжелых орудий. Вой сирен. Свист свистков.
Ведущий. Дорогие товарищи зрители! Что мы видим? Мы видим поле сражения, окопы и блиндажи и проволочные заграждения. И что мы, дорогие товарищи зрители, слышим? Мы слышим частую ружейную стрельбу, тявканье пулеметов, буханье тяжелых орудий. И еще мы слышим вой сирен и свист свистков. Это идет бой. Нюхайте порох, дорогие братишечки штатские!
Баталия 8-я
То же поле сражения. Прожектора. Зловещий рокот пропеллеров. Взрывы бомб, бросаемых бомбовозами. Взрывы бризантных снарядов. Вообще взрывы.
Ведущий. Бой продолжается, дорогие штатские зрители. Сейчас, как вы слышите, на сцене появились новые смертоносные орудия. Вы слышите зловещий рокот пропеллеров. Взрывы бризантных снарядов и фугасов. И вообще взрывы. Это идет бой.
Баталия 15-я
Обстановка та же, что и в первых баталиях. Ведущий. Бой продолжается. Сейчас по ходу пьесы на зрителей будут пущены газы. Надевайте, дорогие товарищи, противогазовые маски. У кого масок нет — смывайтесь. Полундра!
Со сцены в зрительный зал ползут газы. Симфония сирен, свистков и взрывов. Занавес в виде дымовой завесы. Примечание. Количество эпизодов может быть увеличено или уменьшено сообразно с пороховыми и пистонными ресурсами театра.

Ю. Олеша

ТУДА И ОБРАТНО

ПРОЛОГ

Актриса Офелия Горшкова уезжает за границу. Офелия одета по-дорожному. Явно взволнована. На полу — фибровые чемоданы. В одном из них — маленьком — свиток злодеяний.
Офелия
Я уезжаю. За границу. В Париж.
О Лориган Коти!
О бальные платья Пакена!
О Елисейские поля! где можно дышать полной грудью!
О воздух Европы!
О милый Чаплин! Я — актриса!
Я покажу тебе свиток злодеяний советской
власти!
О, я хочу кичиться славой!
О, я хочу иметь право быть выше всех!
О, я мечтаю!
О бальном сапфировом платье!
О тебе — о Париж!

эпилог

Париж. Ночь. Набережная. Офелия Горшкова в бальном сапфировом платье. Тень Чарли Чап-лина.
Офелия
Я уезжаю. Домой. В Москву.
О мой дорогой Советский Союз!
О мои дорогие пролетарии!
О, я хочу к вам!
Мне страшно! Я задыхаюсь! Я актриса!
О, кто надел на меня эти сапфировые мелкобуржуазные тряпки?
О, я хочу умереть на баррикадах! Как Рудин!
(Падает как подстреленная.)
О, я умираю!
О, какое счастье!
О, накройте меня чем-нибудь красным!
И. Сельвинский
МЯУ-МЯУ
Фюнф Вильгельм- профессор.
Суззи- его дочь.
Макс- ассистент Фюнфа.
Мяу-Мяу- труп домашней кошки.
Коты. Кошки. Патефон.

акт 1

Спальня профессора Фюнфа, приспособленная ввиду кризиса под операционную. На письменном столе лежит только что оперированная Суззи. Рядом — труп Мяу-Мяу.
Профессор.
Все в порядке, майн либер Макс. В черепную коробку любимой дочери Мозг Мяу-Мяу пересажен прочно. Пусть говорят — я сошел с ума. Клянусь именами Ламарка, Гексли, Ферворна, фореля, Павлова, если… Впрочем — сделано. (Эс) Наплевать. Только профаны боятся риска. Раз, Два. Три. Четыре. Пять. Суззи, проснись! Детонька! Киска!
(Суззи открывает глаза.)
Макс! Уберите свечу от зрачка. Вы слышите? Суззи зовет маму. Детка, Кисенька. Хочешь молочка? Отвечай, майне либхен!
Суззи (кошачье движение).
Мяу-мяу!

акт IV

Ночь. На крыше электрозавода Мяу-Мяу, коты, кошки. Патефон наигрывает: ‘О эти черные глаза’.
К о т.
Какая дивная мартовская ночь!
Не правда ли? Как ваше имя?
М я у — М я у.
Суззи.
К о т.
Чюдненько. Чюдно. А ваше отч?..
М я у — М я у.
Вине знайт, где я?
К о т.
В Советском Союзе.
М я у — М я у.
В Совьетском Сойюз! О майн готт!
К о т.
Суззи. Без паники. Я порядочный кот. Не рвач. Не летун. Не нахал. Не бабник. Hyp дайне ин зинн *интерессе их хабе! Встреча с вами — приятный сюрприз. Я хочу, чтобы наши сердца спаялись. Мы будем вместе ловить крыс. Вот так. Понимаете? На большой палец?
М я у — М я у.
Я ошень грустиль. На мой беда,
Их хабе мелькобуржуазный прошлый…
К о т.
Я сделаю вас сознательной кошкой.
Их кюссе ире ханд, мадам!
(Кошачье ликование.)

ПОЭТЫ

Анна Ахматова

МУЖИЧОК С НОГОТОК

(Пародия взята из книги

‘Советская литературная пародия’)

Как забуду! В студеную пору
Вышла из лесу в сильный мороз.
Поднимался медлительно в гору
Упоительный хвороста воз.
И плавнее летающей птицы
Лошадь вел под уздцы мужичок.
Выше локтя на нем рукавицы,
Полушубок на нем с ноготок.
Задыхаясь, я крикнула: — Шутка!
Ты откуда? Ответь! Я дрожу! —
И сказал мне спокойно малютка:
— Папа рубит, а я подвожу!

ОКТЯБРИНЫ

1. В. Казин

Плывут, звеня весенним звоном, льдины,
И вторит им души моей трезвон.
Сегодня утром был я приглашен
И вечером пойду на октябрины.
Жизнь без детей для многих очень тяжка
И страшна, как любовная тоска,
Но мой любимый дядюшка-портняжка
Семен Сергеич — произвел сынка.
Ах, дядюшка! Какие только штуки,
Придя ко мне, не вытворяет он!
То вдруг мои разглаживает брюки,
То из бутылки тянет самогон.
Ах, дядюшка! Но вы его поймете
И не осудите профессии недуг,
Тем более что очень часто тетя
Озлясь швыряет в дядюшку утюг.
Плывут, звеня весенним звоном, льдины,
И вторит им души моей трезвон.
Сегодня утром был я приглашен
И вечером пойду на октябрины.

2. Н. Асеев

Прежде
Крестили:
Поп —
Клоп
Ново
рожденного
Хоп,
Хлоп
В чашу
С водою.
Куп,
Хлюп.
Живо
Плати
Руп.
Сказал
Рабочий
Класс:
— Пас!
Старое
Ерунда-с,
Да-с.
Крестят
Только
Рабы
Лбы.
Новый
У нас
Быт.
Если
Жена
Родила
Дочь,
Вмиг
Уведи ты
От зла
Прочь.
Беги
В ячейку
Во всю
Мочь.
Голову
Не морочь.
Там
Агитатор
Сов
Поп
Живо
Отпустит
Слов
Скоп.
Проинструктирует
Твой лоб,
Велит
Агитпроп.
Прежних
Дней
Поповство
Отринь.
К черту
Церковь
И ладана
Синь.
Нам
Не надо
Рабов
И рабынь.
Впредь
Детей
Октябринь!

3. В. Маяковский

Вам —
сидящим
в мещанства
болоте,
Целующим
пуп
у засохшего
попика!
Оббегайте
землю,
если
найдете
Такое
на полюсах
или
на тропиках.
Завопит
обыватель
истошным
криком:
— Жена родила! —
и в церковь
ринется,
А я,
Семену
Родову
в пику,
В любой
ячейке
готов
октябриниться.
Плевать
на всех
идиотиков,
Жующих
жвачку
в церковном
доме!
Других
октябрин
вы не
найдете —
Нигде
кроме
как в Моссельпроме!

‘Крестьянский’ поэт

Ветер с изб разметает солому
И качает вершины осин.
Веселиться кому-то другому,
Мне сегодня не до октябрин.
Ах, зачем народился парнишка,
Значит, муж целовался с женой.
Ну а мне- одинокому — крышка.
Октябрины справляю в пивной.
Гармонист раздувает гармошку,
Штопор вытащил пробку, как зуб.
Я прильну поцелуем к окошку
Штемпелеванной мягкостью губ.
Октябрины! Тоска разливная!
Не найти мне родного угла.
Моссельпромовская пивная,
До чего ж ты меня довела!

К СЕЗОНУ ЗАГРАНИЧНЫХ ПОЕЗДОК

Порою приятно исследовать мир
Не только по книжным страницам.
И наши поэты parti de plaisir
Свершают по всем заграницам.
На новый, еще не изведанный румб
Маршрут променявши московский,
В Америку едет, как древле Колумб,
Маститый поэт Маяковский.
В Италию, в Рим, Муссолини на страх,
Спешат неразлучною парой —
Лирический Жаров с гармошкой в руках,
А Уткин Иосиф с гитарой.
Прозаики тоже не дремлют — шалишь!
Им путь не заказан под солнцем.
Никулин и Инбер стремятся в Париж,
Пильняк — к желтолицым японцам.
Зозуля свершает рекордный пробег
В родные края Бонапарта.
И пишут потом впечатленья для всех
Вдали от советского старта.
Одни предпочтенье статьям отдают,
Другие — возвышенной оде.
Родным и знакомым послания шлют
В таком приблизительно роде:

В. М а я к о в с к и й

Пропер океаном.
Приехал.
Стоп!
Открыл Америку
в Нью-Йорке
на крыше.
Сверху смотрю —
это ж наш Конотоп!
Только в тысячу раз
шире и выше.
Городишко,
конечно,
Москвы хужей.
Нет Госиздата —
все банки да баночки.
Дома,
доложу вам,
по сто этажей.
Танцуют
фокстрот
американочки.
А мне
на них
свысока
наплевать.
Известное дело —
буржуйская лавочка.
Плюну раз —
мамочка-мать!
Плюну другой —
мать моя, мамочка!
Танцуют буржуи,
и хоть бы хны.
Видать, не привыкли
к гостю московскому.
У меня
уже
не хватило
слюны.
Шлите почтой:
Нью-Йорк — Маяковскому.

А. Жаров

Итак, друзья, я — за границей,
В Италии, в чужой стране.
Хотя приятно прокатиться,
Уже, признаться, скучно мне.
Влечет к советским ароматам,
Но мы придержим языки.
На всех углах за нашим братом
Следят монахи и шпики.
И я тянусь к родному долу,
Тоскую по Москва-реке.
Поют фашисты баркаролу
На буржуазном языке.
Чудной мотив! Чудные танцы!
Здесь вообще чудной народ!
Живут в Сорренто итальянцы,
А вот у нас — наоборот!

И. У т к и н

Милое детство
бывает сто раз.
Молодость —
повторима.
Тетя!
Пишу письмецо для вас
Прямо из самого
Рима.
Рим — это, знаете, —
город такой,
Около города Пармы.
Здесь на базаре
не городовой,
А прямо-таки
жандармы.
Здесь хотя и фашистский режим,
И угнетаемых скрежет,
Но, к сожалению,
что б я так жил,
Теток пока не режут.
Вы понимаете?
Что за страна!
Это же прямо слякоть!
Если тетина
кровь мне нужна,
Что же — прикажете плакать?
Тетя!
Прошу не грозить мне тюрьмой
И не считать за невежу.
Вас я,
как только вернусь домой,
Честное слово,
Дорежу!

Н. Адуев

ИЛИ Я, ИЛИ ИЛЬЯ?

Снаряд был собран на французском заводе
И выпущен из польского орудия.
(Адуев. ‘Товарищ Ардатов’. Повесть-гротеск)
Гротеск был срифмован в Москве и Ленинграде
И выпущен издательством ‘федерация’.
Конечно, не для того, чтоб шесть лет на складе
Мертвым грузом в подвале валяться.
А также не для того, чтоб какой-нибудь гусь
Обругал и облаял его в доску.
И повесть, высвистывая лихо: ‘Иззздаюссссь!’,
Рассыпалась по книжным магазинам и киоскам.
………………………………………………………………………..
Когда автор увидел гротеск,
Он сказал, вспоминая труд исполинский:
— Бумага и шрифт ничего себе. Тэк-с.
Но кто написал — я или Сельвинский?
Если я — почему Сельвинского слог?
Если он — почему на обложке моя фамилия?
И-н-т-е-р-е-с-н-а-я д-и-л-е-м-м-а! (Пауза. Вздох.)
Или я, или Илья? Или — или.

Д. Алтаузен

ПЛАНШАЙБА

(Отрывок из поэмы)

Ударник,
ДРУГ!
Тебе —
Литература!
Иди
И
Пой
Инду
стриальный
Класс!
Пускай
Звенит
Стихов
Фио
ритура!
Пускай
Гудит
Романсов
Контрабас!
Пощупай
Пульс!
Сто
Пятьдесят
Ударов!
Стихи
Текут
Длиннее
Длинных
Рек!
И
Ты
Пиши
Не
Так,
Как
Пишет
Жаров!
Учись
Писать,
Как
Пишет
Старый
Джек!
Друзья!
Мои!
Юнцы!
Ребята!
Парни!
Кому
Сегодня
Только
Надцать
Лет!
Стекольщик!
Столяр!
Вообще
Ударник!
Моей
Поэзии
Вручаю
Вам
Кларнет!
Довольно
Клятв!
Пойдем
Отныне
Вместе!
Ударник,
ДРУГ!
Клянусь!
Клянусь
Тебе!
В моем
Тысяче
строчном
Мани
фесте
Указан
Путь
К план
шайбам
И
Борьбе!!

П. Антокольский

ПОЭТ

Мать моя меня рожала туго.
Дождь скулил, и град полосовал.
Гром гремел. Справляла шабаш вьюга.
Жуть была что надо. Завывал
Хор мегер, горгон, эриний, фурий,
Всех стихий полночный персимфанс,
Лысых ведьм контрданс на партитуре.
И, водой со всех сторон подмочен,
Был я зол и очень озабочен
И с проклятьем прекратил сеанс.
И пошел я, мокрый, по Брабанту,
По дороге вешая собак.
Постучался в двери к консультанту
И сказал, поклон отвесив, так:
— Жизнь моя — комедия и драма,
Рампы свет и пукля парика.
Доннерветтер! Отвечайте прямо.
Не валяйте, сударь, дурака!
Что там рассусоливать и мямлить,
Извиняться за ночной приход!
Перед вами Гулливер и Гамлет.
Сударь, перед вами Дон-Кихот!
Я ландскнехтом жрал и куролесил,
Был шутом у Павла и Петра.
Черт возьми! Какую из профессий
Выбрать мне, по-вашему, пора?
И ответил консультант поспешно,
Отодвинув письменный прибор,
— Кто же возражает? Да. Конечно.
Я не спорю. Вы — большой актер.
Но не брезгуйте моим советом —
Пробирайтесь, гражданин, в верхи.
Почему бы вам не стать поэтом
И не сесть немедля за стихи?
Внял я предложенью консультанта.
Прошлое! Насмарку! И на слом!
Родовыми схватками таланта
Я взыграл за письменным столом.
И пошла писать… Стихи — пустяк.
Скачка рифм через барьер помарок.
Лихорадка слов. Свечи огарок.
Строк шеренги под шрапнелью клякс.
Как писал я! Как ломались перья!
Как меня во весь карьер несло!
Всеми фибрами познал теперь я,
Что во мне поэта ремесло.
И когда уже чернил не стало
И стихиям делалось невмочь, —
Наползало. Лопалось. Светало.
Было утро. Полдень. Вечер. Ночь.

Н. Асеев

О ВОРОБЬЕ

Беспечною птичкою
жил воробей,
О свежем навозе
чирикая.
И вдруг — приказ:
воробей, не робей,
Революция прет
великая.
Эта весть хлестнула его,
как плеть.
Манером таким и
этаким
Он стал моментально
хвостом вертеть,
Упруго прыгать
по веткам.
Он думал: ‘Собой весь мир
удивлю.
Хоть ужас и колет
иголкою,
Но я, до отказа разинувши
клюв,
Стальным соловьем
защелкаю’.
И вот, войдя
в поэтический раж,
Ища соловьиной
известности,
Вспорхнул воробей
на девятый этаж,
Чтоб грянуть по всей
окрестности.
Вспорхнул, но в дыму
фабричной трубы,
Вонзившейся в небо
пикою,
Сказал он: ‘Видать,
не уйти от судьбы,
Простите, я только
чирикаю!’

МОЛОДЯНЕ

Что же мы,
где же мы?
Неужто жить
невежами?
Неужто быть
несвежими,
Не прыгать ввысь?
Неужто мы не юноши?
А ну-ка, разом
сплюнувши
На лысины и проседи,
становись!
Без вычурности,
ячества
Покажем-те
качество.
Тир-лим-пом-пом,
покажемте-ка
В спорте класс.
А ну, нажмем
на мычество,
Наляжем
на количество,
Чтоб розовая
молодость
Из пор
текла.
Неужто накрепь
врыты мы
Седыми и небритыми?
Неужто наши
бицепсы —
Уйди-уйди?
А ну-ка, диафрагмою
Нажмем на песню
храбрую.
А ну-ка,
басом-дискантом
Запев ряди,
Чтоб звуки были
искренни,
Мажорны и не
выспренни,
Выпархивали
искрами
Из всех грудей.
А нуте,
ну-ка,
нуте-ка,
Без зашея
и прутика,
Без ноканья
и кнутика
Мо-ло-дей!

И. Батрак

СОЛОВЕЙ И БАСНЯ

В одном саду
Жил средь ветвей
Певец пернатый —
Соловей.
Не даром он
Солистом назывался.
‘На тысячу ладов
Тянул, переливался’.
То щелкал, то свистал
И вдруг
Внезапно перестал.
Тут все, конечно, удивились
И в сад гурьбою устремились,
И видят — на траве
Под сению ветвей
Лежит безгласный соловей.
— Но почему?! —
Тут все вскричали хором,
На труп певца
Воззрясь с укором.
Ответил старый грач:
— Я констатирую, как врач,
Наличье преждевременной
Кончины
От нижеупомянутой
Причины:
Да будет соловью
Земля, как пух, легка!
Он скушал басню Батрака!
Мораль ясна,
И вы ее поймите,
Не всякой басней
Соловья кормите.

А. Безыменский

О КОМСОМОЛЕ

Кто о чем. Парнишки о поле,
У девчат на уме кино.
Ну, а я
Все о нем —
Комсомоле
Сочиняю
Поэмы
Давно.
Комсомол — не простая штука.
Не осилишь,
Кишка тонка.
Комсомолье — гранит
Плюс наука,
Плюс райком,
Учраспред и Це-Ка.
И когда катаюсь на лыжах,
И когда играю в футбол,
Мне всего согласованней, ближе
Этот самый
Мой
Комсомол.
Пусть буржуи ездят на форде,
Я вобью им осиновый кол,
Каждый день
В мажорном аккорде
Воспевая
Тебя,
Комсомол!

ПРОРЫВНАЯ-КОЛЫБЕЛЬНАЯ

С грязью каверзной воюя,
Песню новую спою я.
Дорогой станочек мой,
Не хочу идти домой.
(А. Безыменский. ‘Песня у станка’)
Спи, станочек, мой сынок,
Спи, сыночек мой, станок.
Песню новую спою,
Баю-баюшки-баю.
Мой станочек дорогой,
Что ты дрыгаешь ногой!
Головы нам не морочь!
Уходи, прогульщик, прочь.
Ты, ударник, приходи,
Мой станочек разбуди.
Мой станочек чист, красив,
Ликвидирует прорыв.
Ты мой мальчик, ты мой пай,
Промфинпланчик выполняй.
Баю-баюшки-баю,
Баю детоньку мою.

АХ, ЗАЧЕМ ЭТА НОЧЬ…

Перо. Чернила. Лист бумаги.
Строка: ‘Обкому ВКП…’
(А. Безыменский. ‘Ночь начальника политотдела’)
1
Пол. Потолок. Четыре стены.
А если правильно — стены.
Стол. Стул. Окошко. Свет Селены,
А по-колхозному — луны.
Ночь. Небо. Звезды. Папка ‘Дело’.
Затылок. Два плеча. Спина.
И это значит — у окна
Мечтает начполитотдела.
2
Сколько в республике нашей чудес!
Сеялки,
веялки,
загсы,
косилки.
ГИХЛ,
МТП,
МКХ,
МТС.
Тысячи книг —
в переплетах и без,
Фабрики-кухни,
тарелки и вилки.
Сотни поэм
и километры строк.
Сядем, товарищи,
если не ляжем,
Ночь понеспим,
а поэта уважим,
Притчи послушаем,
перерасскажем,
Выполним бодро
нелегкий оброк.
3
Ax, зачем эта ночь
Так была коротка!
Эту ночь я не прочь
Растянуть на века.
4
Хорошо любить жену
И гитарную струну,
Маму, папу, тетю, — ну
И Советскую страну.
Хорошо писать стихи
О кремации сохи,
Выкорчевывать грехи
Тещи, свекра и снохи.
Ты строчи, строчи, рука,
За строкой лети, строка.
Для поэта ночь легка,
Для поэмы — коротка.
5
Хорошо теперь поспать бы,
Но нельзя сегодня спать.
Напоследок справим свадьбы,
А потом заснем на-ять.
До утра плясать мы будем,
Выполняя свадьбы план.
Две гитары, буйный бубен,
Балалайка, барабан,
Мандолина и фанфара,
Три гармони и дуда.
И пошла за парой пара
Рать колхозного труда.
Гром великого оркестра
Раздается под луной.
Льются звуки румбы ‘фьеста’,
Звуки польки неземной.
6
Начполит, скрывать не стану,
В честь невесты и родни
Выпил рюмочку нарзану,
Ну, а кроме — ни-ни-ни…
7
Трудодни!
Трудодни!
Трудодни!
Трудодни!
8
Да. Поэма — вещь серьезная.
Призадуматься велит…
9
Только знает ночь колхозная,
Как мечтает начполит!

Д. Бедный
ОБО ВСЕМ ПОНЕМНОЖКУ:
ПРО МЕЙЕРГОГОЛЕВСКОГО ‘РЕВИЗОРА’
И ЗЛОВРЕДНУЮ ГАРМОШКУ

Надоело писать о старом хрене,
Мистере Чемберлене.
Подумаешь, только и света в окошке!
Напишу-ка я, братцы, о гармошке.
Гармонь в настоящий момент —
Самый зловредный инструмент.
Куда ни плюнешь — в театр ли, в киношку, —
Везде попадешь в гармошку.
На гармошках всюду наяривают,
О гармошке на диспутах разговаривают,
Все за гармошкой увиваются.
На гармошке спят, гармошкой укрываются.
Намедни прохожу мимо пивной,
Слышу — играют на гармошке губной.
Ну, как тут, братцы, не закричать:
— Откуда такая мода?
Караул! Не могу молчать!
Гармошка — опиум для народа!!
А все мейерхольдовские чудачества,
От него все качества.
Мало ему от ‘Кирпичиков’ разора,
Взялся за ‘Ревизора’.
Обкорнавши его по листику,
Развел на сцене кукольную мистику!
Показал мейергоголевскую биомеханику,
Посеял в публике панику,
Поддался мистической блошке.
Хлестаков и тот играл на гармошке!
А ежели не играл, так вдвойне беда,
Потому — чиновничья балда.
Недаром такие речи ведутся:
Был бы ‘Ревизор’, а Мейерхольды найдутся!!
*
Играйте, голубчики, кто на чем,
А я тут, ей-ей, ни при чем.

Н. Браун

СЛОВО О СЛОВЕ

От головы до самых пят,
От первой до последней точки
Я вострых слов оптовый склад.
Они во мне, как сельди в бочке,
Как негде яблоку упасть,
Как ‘нет местов’, как окрик ‘слазь’.
Слова отборного калибра,
Суффиксов высшие сорта,
На щуп, на нюх, на вылиз выбрав,
Выталкиваю изо рта.
Гортани вышагав траншею,
Слова слетают с языка.
Я их выторкиваю в шею
Ходячим поршнем кулака.
Чтоб на зубах слова не вязли
И выметались вперепрыг,
Я мажу их эпохи мазью
И чищу гуталином рифм.
Я страсть серчаю. Я озлоблен
На лириков, сверчков печей.
Я оглоушу их оглоблей
Моих взрифмованных речей.
Сметя ораторов застольных,
Как щуплый сор, как хлипкий хлам,
Интеллигентов малахольных
Я словом бью по кумполам.
И как бы злыдни ни старались
Заткнуть мне глотку — черта с два! —
Мое оружье — Эber alles —
Слова, слова, слова, слова.

М. Герасимов

ЖЕЛЕЗНОЕ ЖЕЛЕ

Мой лоб — стальной!
Мой нос — чугунный!
Мой мозг — железистая печь!
Ремней железных шепот струнный —
Моя мозолистая речь!
Не страшен мне железный холод
В огне железного труда.
В моих руках железный молот,
В груди — железная руда.
Пылает горн, грохочет дизель
В дыму железной кутерьмы.
И я, как поп в железной ризе,
Пою железные псалмы.

М. Голодный

АВТОМОСТ

Ежедневно меня баламутит
Мой ни с чем не сравнимый стих.
Он родился со мной в Бахмуте,
Я — во-первых,
Он — во-вторых.
И поэтому он мне дорог
С той поры,
Как мать родила.
Но развитию Автодора
Не слова нужны, а дела.
Почему не заняться делом
И найти подходящий пост?
И решил я —
В общем и целом —
Превратиться
В рифмованный мост.
Не хотитца ли вам пройтитца?
Интересно, черт подери!
Вот проходят по мне девицы —
Мани, Маши, Маруси, Мари.
Я лежу умиленный, кроткий,
Давят ребра мне каблуки,
И от медленной их проходки
На щеках у меня синяки.
Я лежу и подошвы считаю
Всех поэтов, идущих по мне,
И, рифмично скрипя, мечтаю
О конях и гражданской войне.
Лошадиный и пешеходный
Не дает мне покоя стук.
И с тобою, мой стих голодный,
Мы прости-и-имся на-а мо-осту-у-у.

А. Жаров

МАГДАЛИНИАДА

Мне снится, снится, снится,
Мне снится чюдный сон —
Шикарная девица
Евангельских времен.
Не женщина — малина,
Шедевр на полотне —
Маруся Магдалина,
Раздетая вполне.
Мой помутился разум,
И я, впадая в транс,
Спел под гармонь с экстазом
Чувствительный романс.
Пускай тебя нахалы
Ругают, не любя, —
Маруся из Магдалы,
Я втюрился в тебя!
Умчимся, дорогая
Любовница моя,
Туда, где жизнь другая, —
В советские края.
И там, в стране мятежной,
Сгибая дивный стан,
Научишь страсти нежной
Рабочих и крестьян.
И там, под громы маршей,
В сияньи чюдном дня,
Отличной секретаршей
Ты будешь у меня.
Любовь пронзает пятки.
Я страстью весь вскипел.
Братишечки! Ребятки!
Я прямо опупел!
Я словно сахар таю,
Свой юный пыл кляня…
Ах, что же я болтаю!
Держите вы меня!

Н. Заболоцкий

ЛУБОК

На берегу игривой Невки —
Она вилась то вверх, то вниз —
Сидели мраморные девки,
Явив невинности каприз.
Они вставали, вновь сидели,
Пока совсем не обалдели.
А в глубине картонных вод
Плыл вверх ногами пароход.
А там различные девчонки
Плясали танец фоке и трот,
Надев кратчайшие юбчонки,
А может быть, наоборот.
Мужчины тоже все плясали
И гребнем лысины чесали.
Вот Макс и Мориц, шалуны,
Как знамя подняли штаны.
Выходит капитан Лебядкин —
Весьма классический поэт, —
Читает девкам по тетрадке
Стихов прелестнейший куплет.
Девчонки в хохот ударяли.
Увы, увы — они не знали
Свои ужасные концы:
К ним приближалися столбцы.
Не то пехотный, не то флотский,
Пришел мужчина Заболоцкий
И, на Обводный сев канал,
Стихами девок доконал.

В. Инбер

О МАЛЬЧИКЕ С ЛИШАЯМИ

О, жуткая драма!
И папа и мама
Глядят на сынка не дыша.
У Пьера, о боже!
На розовой коже
Вскочил преогромный лишай.
Как страшно и жутко!
Несчастный малютка!
Один, без тепла и еды,
Без мамы и спальни
Окончил печально —
Вступил в беспризорных ряды.
Но люди не звери.
У девочки Вэри
Глаза как фиалки, а лоб
Такой — только глянешь
Дышать перестанешь
И влюбишься сразу по гроб.
Чтоб Вэри понравиться,
Лечиться отправиться
Решил Пьер хотя б на денек.
Как мудро! И что же?
У Пьера на коже
Хотя бы один лишаек!
Не трудно поверить,
Что вскорости Вэри,
Сияя фиалками глаз,
Шла под руку с Пьером.
Ведь муж ей теперь он,
Зарегистрировал Загс.
Умри и воскресни!
Родители! Если
У вас с лишаями дитя,
Пускай они гнойны,
Вы будьте покойны,
Прелестную повесть прочтя.

ЗАЯЦ И СЛОНИХА

Слушай, милый мальчик,
Слушай тихо-тихо.
Жил однажды зайчик,
И жила слониха.
И случилось горе,
Страсть приводит к лиху,
Серый заяц вскоре
Полюбил слониху.
От любви терзаясь,
Меланхольный, грустный,
Сохнет бедный заяц,
Словно лист капустный.
Сердце тает льдинкой.
Как шепнуть на ушко,
Если он — дробинка,
А слониха — пушка?
Как в любви до гроба
Зайчику излиться?
Разве влезть на хобот
Да и удавиться?
Разницу не сломишь
Пылкою любовью.
Ведь не в Моссельпроме
Купишь мощь слоновью!..
Я пишу без фальши,
Правду сочиняю.
Что случилось дальше,
Я сама не знаю.

В. Каменский

СГАРАМБА ТАРА

Сгарамба тара.
Цувама ра.
Бей, бей, гитара.
Ура!
У!
Ра!
Ядрена лапоть.
Мне сорок лет!
Весь мир обцапать
Должен поэт.
Такого где еще
Зум-зум найдем?
В стране солнцевеющей
Го-го поем.
Эй, Кама, Волга,
Сгарамба мать!
Тебя недолго
Стихом поймать.
Эй-гей, цувама,
Главлита стан,
Не имай срама.
Дзинь! Бум! Госплан!

ШАРАБАРЬ, ЕМЕЛЯ

Ой, да то, да то се,
Да по Каме-реке
Плы-и-вет Васек,
Гармонь на боке.
Ой, да ой, да охоньки,
Я ль не юбилехонький.
Ох, да ах, да ошеньки,
Гряну на гармошеньке.
Ой, ядреный денек!
Ох, присяду на пенек!
Ой, рвану меха —
Баян тянется.
Поперек стиха
Емельянится.
Эй, дуй, пляши
Всех колен сорта!
Бардадым! Якши!
Впрямь для экспорта.
Вдоль по Камушке, по Каме
Шевели сапог носками.
В шароварах плисовых
Шарабарь! Выписывай!
Эй, играй, приплясывай
До поры бесклассовой!
Го-го!

В. Кириллов

ПОХОРОНЫ

Под звон трамваев я умру,
И все останется как было,
И на кладбище поутру
Меня в гробу свезет кобыла.
Пока не сунули в дыру
И не засыпали землею,
Я, встав из гроба, удеру
С улыбкой нервною и злою.
И, убежав с кладбища прочь,
Проклятья посылая миру,
Курить я буду день и ночь
‘Таис’, ‘Посольские’ и ‘Иру’.
А на другой унылый день
Мне молча сообщит газета,
Какую перли дребедень
Писаки памяти поэта:
‘Он жил, в стихах себя развеяв,
И опочил от сих трудов,
Поэт — Владимир Тимофеев
Кириллов ста пяти годов’.

С. Кирсанов

АЛЭ-ОП!

Торжествуя,
зычные
Гудки
ре-вут.
Ударники
фабричные,
Вас
зовут.
И я зову:
Асэ-е-ву!
Пролэтэр
в литэратэр
Эсэсээр!
Прежних дней
каркасики
Сданы
в ар-хив.
Маститые
классики
В пыли —
ап-чхи!
Я им
могилу
вырою —
Пожалте
в гроб!
Я рифмами
жонглирую —
Алэ-оп!
Вверх
вниз,
Вниз
вверх.
За
ткнись,
Гу
вэр!
Гувэр, за
ткнись!
Со
ци
а
лизм!

Б. К о р н и л о в

ПЕСНЬ

Зряще мя безгласна, бездыханна,
с вздутым выражением лица,
не вымайте пулю из нагана,
шкуру не сымайте с жеребца.
Жеребец стоит лиловой глыбой,
пышет из его ноздрей огонь,
он хвостом помахивает, ибо
это преимущественно конь.
Поелику саван я скидаю,
всуе плакать, друзи и родня,
задираю ногу и сидаю
на того арабского коня.
Без разгону на него стрибаю,
зрю на географию страны,
непрерывно шашкою рубаю
личность представителя шпаны.
Я рубаю, и ни в коем разе
промаху рубанье не дает.
Личность упадает прямо наземь,
не подносит и сама не пьет,
Возлегает от меня ощую,
впрочем, на ощую наплевать,
ибо надо самую большую,
безусловно, песню запевать.
Запеваю, ставлю исходящий
номер во главу ее угла
и ховаю одесную в ящик
письменного моего стола.

‘Крестьянский’ поэт

РАЗДВОЕНИЕ

Помогите, братцы!
Больше нету мочи!
Я — полукрестьянин,
Я — полурабочий.
Справа — рожь густая,
Цветики, природа,
Слева — шум моторов,
Мощный гул завода.
Справа — посиделки,
Зов родной тальянки,
Слева — цех слесарный,
Домны и вагранки.
Разрываюсь, братцы,
На две половины:
Справа — сивый мерин,
Слева же — машины.
У меня ведь, братцы,
Нету милой Маппы,
Сиротой расту я
Без родного Ваппы.
Что мне делать, братцы?
Жизнь сечет крапивой.
За авансом, что ли,
Двинуть красной нивой?
Нива моя, нива,
Нива дорогая,
Почему с тобою
Не растет другая?
Я бы днем работал,
Я не спал бы ночку, —
Все стихи писал бы…
По рублю за строчку!

В. Луговской

СУХОЖИЛИЕ

1
Товарищи!
Хорошая ли, плохая ли
На дворе погода, дело не в этом.
Товарищи! Главное, чтоб критики не охаяли
И признали меня молодым поэтом.
Мне двадцать шесть. Я пишу со скрипом,
Так тверда бумага и чернила густы.
Товарищи! Мое поколенье не липа,
Оно занимает высокие посты.
Мое поколение, говорю не хвастая,
Зубные врачи, монтеры, мастера,
Мое поколение ужасно очкастое,
Костистое, сухожильное, ура-ура!
Сегодня мобилизовать в поход решили мы
Опухоли бицепсов на фронт труда.
Мозги проколоты сапожными шилами.
Товарищи! Это, конечно, не беда.
Пусть дышат они широкими порами.
Но если опять задуют ветра,
Мы ринемся ассирийцами, египтянами, айсорами
С учетными книжками, ура-ура!
2
И так сочиняются ритмы и метры.
Про ветры и гетры и снова про ветры.
Как ветер лечу я на броневике
С винтовкою, саблей и бомбой в руке.
И голосом зычным поэмы слагаю
Назло юнкерью и назло Улагаю.
То ямбом, то дактилем, то анапестом,
Наотмашь, в клочья, с грохотом, треском.
От первой строки до последней строки
Ьетер играет в четыре руки.
Талант, говорят,
Кентавр, говорят,
Не глаза, говорят,
Фонари горят.
Ветер крепчает. В груди весна.
Строфы разворочены. Мать честна!
Эх, жить начеку
Молодым парнишкой.
Пулемет на боку,
Маузер под мышкой.
До чего ж я хорош —
Молодой да быстрый,
Под папахой вьется клеш,
Да эх, конструктивистский.
Ветер, стой! Смирно! Равняйсь!
На первый-второй рассчитайсь!
Кончается строчка.
Стоп!
Точка!

П. Маркиш
ЗАПЕВ
(Отрывок из вступления к поэме)

Сквозь строй бездонных бездн и млечные системы,
К протуберанцам солнц пути преодолев,
Для пламенной космической поэмы
Я отыскал неслыханный запев.
Вселенский хор гремит в надкрайности сверхзвездной
Превыше хладных лун и сказочных планет,
И мировой аккорд плывет над звучной бездной
В спиралях круговых стремительных комет.
Отверзлось все очам, что прежде было тайной,
И в грудь мою проник пылающий мажор.
В спиралях мировых, в сверхзвездности надкрайной
Аккордом мировым гремит вселенский хор.
Сквозь строй бездонных бездн и млечные системы
К протуберанцам солнц пути преодолев,
Для пламенной неслыханной поэмы
Я отыскал космический запев.

В. Маяковский

МОСКВА — МАДРИД

Довольно.
Еду,
от злости
неистов,
Кроя
живопись
наших
дней.
АХРРы
пишут
портреты
цекистов,
Демонстративно
забыв
обо мне.
Я
любого
ростом
не ниже.
Речь
стихами
могу
сказать.
С меня
портрет
напишет
в Париже
Не аховый
АХРР,
а сам
Сезанн.
Хотя не осень —
кислейший вид.
Москва
провожает
слезливым
глянцем.
Мамаша!
Утритесь!
Еду
в Мадрид.
Вернусь
оттуда
испанцем.
Приехал.
Ясно —
в кафе
попер.
Про
го
ло
да
ешь
ся,
странствуя.
За каждым
столиком
тореадор.
Речь,
конечно,
испанская.
Уткнувшись
в тарелку,
ем
спеша,
К тому же
голод
чертовский.
А сзади
шепот,
— Дон Педро
Ша!
Это же
Ма
я
ков
ский!!!
— Да ну?!
— Ей-богу!
Шипит,
как уж,
чей-то
голос
гнусавый:
— Вы знаете?
Он —
Колонтаихин
муж
И внук
Морозова
Саввы!
Снежной
глыбой
ширится
спор.
— Ваша
испанская
Роста
хромает.
Он —
из Севильи
тореадор,
Под кличкою:
Ковский
Мая.
Шляпу
схватив,
задаю
стрекача.
Куда там!
И слева,
и справа
Толпы
испанцев
бегут,
крича:
— Дон
Маяковскому
слава!!!
Прошу
убедительно
граждан
всех:
Если
какие
испанские
черти
Скажут,
что я —
африканский
леф,
Будьте
любезны —
не верьте!

РАЗГОВОР С ПУШКИНЫМ

Александр
Сергеич,
арап
московский!
Сколько
зим!
Сколько
лет!
Не узнаете?
Да это ж
я —
Маяковский —
Ин
ди
ви
ду
аль
ный
поэт.
Разрешите
по плечу
похлопать.
Вы да я,
мы оба,
значит,
гении.
Остальные —
так —
рифмованная
копоть,
Поэтическое
недоразумение.
Вы — чудак:
насочиняли
ямбы,
Только
вот —
печатали
не впрок.
Были б живы,
показал я
вам бы,
Как
из строчки
сделать
десять
строк.
Например:
— Мой дядя
самых
честных
правил…
Как это?
— Когда
не в шутку
занемог,
Уважать,
стервец,
себя
заставил,
Словно
лучше
выдумать
не мог…
Глянь,
и строчек
набежал
излишек.
Только вот
беда:
налоги
бьют
дубьем.
Ненавижу
фининспекторишек,
Обожаю
внутренний
заем!

И. Молчанов

1. ТУФЛИ (1928)

Сядь со мною, друг бесценный,
Опусти свой пышный стан
На широкий довоенный
Мягкий плюшевый диван.
Время дымкой голубою
Проплывает у окна.
Ты, да я, да мы с тобою.
Безмятежность. Тишина.
Дай мне ротик, дай мне глазки,
Нежный личика овал.
Может, я для этой ласки
Кррровь на фронте проливал!
Может, плавал я во флоте,
Был в баталиях морских,
Чтобы в розовом капоте
Ты мне штопала носки.
Чтоб на кухне баритоном
Пел нам примус-балагур.
Чтоб над нами цвел пионом
Полнокровный абажур.
Чтобы счастьем мы набухли
На крутой, высокий лад…
Дорогая, дай мне туфли,
Дай мне стеганый халат!

2. ТРАКТОР (1931)

Закипает
Жизнь
другая.
Вьется
песня —
пенный
вал.
Отодвинься, дорогая.
Я сегодня
юн и ал.
К черту ротик!
Я зеваю.
Не садись
к плечу плечом.
Может, я переживаю —
Может, думаю о чем!
Я пылаю
жарким
пылом,
Сердцу тон
высокий дан.
Полотенце, бритву, мыло
Положи мне
в чемодан.
Приготовь
табак и трубку,
Без нее я глух и нем.
Не забудь
и рифморубку
Для писания поэм,
Чтобы песня закипела,
Чтоб гудели
провода,
Чтобы лозунгами пела
В радиаторе
вода,
Чтобы жечь прорыв и браки
Песней пылкой
и густой,
Восклицательные знаки
Чтобы стали
в строй крутой.
Я пою
широким трактом
На крутой,
Высокий
лад.
Дорогая,
дай мне
трактор,
Дай мне
кожаный халат!

П. Орешин

РЖАНАЯ ДУША

Грудь моя ржаная,
Голос избяной,
Мать моя честная,
Весь я аржаной!
Лью ржаные слезы.
Утираю нос.
Синие березы!
Голубой овес!
Сяду я у речки,
Лягу у межи.
Милые овечки!
Васильки во ржи!
От тоски-злодейки
Где найду приют?
Пташки-канарейки
Жалобно поют.
Эх, сижу ль в избе я,
Выйду ль на гумно, —
Самому себе я
Надоел давно!

Б. Пастернак
СРОКИ

Народ, как дом без кром…
Ты без него ничто.
Он, как свое изделье,
Кладет под долото
Твои мечты и цели.

Б. Пастернак.
‘Из летних записок’

На даче ночь. В трюмо
Сквозь дождь играют Брамса.
Я весь навзрыд промок.
Сожмусь в комок. Не сдамся.
На даче дождь. Разбой
Стихий, свистков и выжиг.
Эпоха, я тобой,
Как прачкой, буду выжат.
Ты душу мне потом
Надавишь, как пипетку.
Расширишь долотом
Мою грудную клетку.
Когда ремонт груди
Закончится в опросах,
Не стану разводить
Турусы на колесах.
Скажу как на духу,
К тугому уху свесясь,
Что к внятному стиху
Приду лет через десять.
Не буду бить в набат,
Не поглядевши в святцы,
Куда ведет судьба,
Пойму лет через двадцать.
И под конец, узнав,
Что я уже не в шорах,
Я сдамся тем, кто прав,
Лет, видно, через сорок.

Дм. Петровский

Я И ЛЕРМОНТОВ

Я знаю, что Аз
Вначале, не Бе…
Дм. Петровский
Я знаю, что Аз
В обнимку с Мишелем
В лезгинке Кавказ
И шашлык по ущельям.
Печальный демон, дух изгнанья,
Пьет чихирь, жует жиго.
Стихи роскошного изданья
Обвалом брошу на него.
Напиток недопитый вылит,
Строфа долетела в духан,
И ею сраженный навылет
Под буркой лежит бездыхан.
Поэт, ты сегодня в ударе.
Казбека свисают усы.
Дарьяльским кинжалом Тамаре
Навылет срезают власы.
И вот опять, как век спустя,
Лица мишень.
Я у поручика в гостях:
— Бонжур, Мишель!
Взорвавшись Тереком в стволе,
Ему, не всем,
Кричу, пришпоренный к скале,
Слова поэм.
Но даже он средь скал-папах,
Средь гор в чалме,
Не понимал в моих стихах
Ни Бе, ни Me.

А. Прокофьев

БРАТЕННИКИ

Душа моя играет, душа моя поет,
А мне товарищ Пушкин руки не подает.
Александр Сергеич, брось, не форси,
Али ты, братенник, сердишьси?
Чего же ты мне, тезка, руки не подаешь?
Чего ж ты, майна-вира, погреться не идешь?
Остудно без шапки на холоде стоять.
Эх, мать моя Эпоха, высокая 0ять1
Наддали мы жару, эх! на холоду,
Как резали буржуев в семнадцатом году.
Выпустили с гадов крутые потроха.
Эх, Пиргал-Митала, тальянкины меха!
Ой, тырли-бутырли, эх, над Невой!
Курчавый братенник качает головой.
Отчаянный классик, парень в доску свой,
Александр Сергеич кивает головой.
Душа моя играет, душа моя поет,
Мне братенник Пушкин руку подает!

П. Радимов

СМОРКАНИЕ

Ныне, о муза, воспой иерея — отца Ипполита,
Поп знаменитый зело, первый в деревне сморкач.
Утром, восставши от сна, попадью на перине покинув,
На образа помолясь, выйдет сморкаться на двор.
Правую руку подняв, растопыривши веером пальцы,
Нос волосатый зажмет, голову набок склонив,
Левою свистнет ноздрей, а затем, пропустивши цезуру,
Правой ноздрею свистит, левую руку подняв.
Далее под носом он указательным пальцем проводит.
Эх, до чего ж хорошо! Так и сморкался б весь день.
Закукарекал петух, завизжали в грязи поросята,
Бык заревел, и в гробу перевернулся Гомер.

М. Светлов

ЛИРИЧЕСКИЙ СОН

Я видел сегодня
Лирический сон
И сном этим странным
Весьма поражен.
Серьезное дело
Поручено мне:
Давлю сапогами
Клопов на стене.
Большая работа,
Высокая честь,
Когда под рукой
Насекомые есть.
Клопиные трупы
Усеяли пол.
Вдруг дверь отворилась
И Гейне вошел.
Талантливый малый,
Немецкий поэт.
Вошел и сказал он:
— Светлову привет!
Я прыгнул с кровати
И шаркнул ногой:
— Садитесь, пожалуйста,
Мой дорогой!
Присядьте, прошу вас,
На эту тахту,
Стихи и поэмы
Сейчас вам прочту!..
Гляжу я на гостя, —
Он бел, как стена,
И с ужасом шепчет:
— Спасибо, не на…
Да, Гейне воскликнул:
— Товарищ Светлев!
Не надо, не надо,
Не надо стихов!

И. Сельвинский

ЙЕХАЛИ ДА ЙЕХАЛИ

Йехали ды констры, йехали ды монстры
Инберы-Вйнберы губы по чубам.
Йехали Kohoнстры па лугу па вскому
Выверченным шляхом через Зиф в Госиздат.
А по-а-середке батько Селэвынский.
В окуляры зиркает атаман Илья:
— Гэй, ну-тэ, хлопцы, а куды Зэлиньский,
А куды да куд-куды вин загинае шлях?
Гайда-адуйда, гэйда, уля-лай-да
Барысо агапайда ды эл-цэ-ка.
Гэй, вы коня-аги биз? несы асм? усы?
Локали-за цокали-за го-па-ка!
Йехали ды констры, йехали ды монстры,
А бузук Володь! ика та задал драп.
Шатали-си, мотали-си, в сторону поддали-си,
Мурун-дук по тылици и — айда в Рапп!

ПРИКЛЮЧЕНИЕ В АРКТИКЕ
(Рассказ полярника)

Ищу на полюсе жилья.
Вдруг вижу — айсберг исполинский,
А наверху стоит Илья
Та-та-та-та-та-та Сельвинский.
Товарищ, — кричу, — замерзнешь! Брось!
Гости к тебе — я и медведица.
А он торчит, как земная ось,
И не желает к нам присоседиться.
Вижу — особые приглашения нужны.
Мигнул медведице — действуй.
И стащила она Илью за штаны.
Картина — прямо как в детстве.
Поэт глядит холоднее льда:
— Здесь я вам вождь и начальник.
Ты (это мне) кипяти чайник,
А ты (медведице) слушай сюда.
И не глядя на то, что сердито ворчит она,
мачал ее стихами обчитывать.
Обчитывает час, обчитывает другой,
Перешел без передышки на третий.
Медведица взвыла: — Пощади, дорогой.
У меня же муж и малые дети.
Лучше взведи, — говорит, — курок
И всади мне пулю меж ребер,
Чем всаживать девять тысяч строк… —
Илья нахмурился: — Добре.
Поэтическую отсталость твою отметим,
Ты, видно, и в детстве мещанкой была.
Катись-ка, матушка, к мужу и детям,
Пока у тебя шкура цела.
Полетела медведица пулей — полежу!
Только и видели ее в тумане.
А я в ознобе сижу и дрожу:
Сейчас меня обчитывать станет.
Но, видно, гнев взял перевес
Или долго нельзя кипеть на морозе, —
Смотрю, Илья на айсберг полез
И опять вверху в поэтической позе.
Так и стоит он — in Mund Solus
И будет стоять до того момента,
Пока не использует Северный полюс
На все сто и четыре процента.

А. Сурков

ВОЙНА

Поэты, стройся! Рассчитай-сь
На первый и второй!
Стихов шрапнелью рассыпайсь,
Халтуру беглым крой!
Ручной гранатой бей врагов,
Снарядами кроши!
Уже в обойме нет стихов?
За пулемет! Пиши!
И помни ясно и вполне,
Что в тучах горизонт,
Что на войне как на войне.
И вообще — Рот-фронт!

С. Третьяков

СТРОЧИ, КАТАЙ!

У поэта много ударных тем,
Целый пласт лежит непочат.
Поэт отдает предпочтение тем,
Которые рррычат.
Крути рычаг.
Грызи пэпачат.
Рыжий буржуй?
Буржуя жуй.
Рифмачья слизь?
На слизь навались.
Старь
вдарь.
Жарь.
Шпарь.
Бей!
Крой!
Рви!
Ломай!
Мамасм шагай, Май!
Американец пляшет фокстрот,
Американец сигару в рот,
А мы его —
лясь!
А мы его —
хрясь,
А мы его —
рррязь
По зубам.
Вам!
Эй, стихач, работай, не спи,
Жадным зубом пера скрипи.
Барабаний марш
На рифмы мотай,
Поэмий фарш
Пилюлей глотай.
Строчи,
Катай!
………………………………..
Поэта питай,
Китай!
РЫЧИ, КОЛХОЗ!
Напор
не ослабь.
Утрой
удар.
Вспашка
под зябь
Ранний
пар.
Клади навоз
На советский воз.
На красном пути,
Трактор,
пыхти,
Эй, буржуй,
Нас не пужай!
Мякину жуй.
Нам — урожай.
В стране
молодой
Удвой
удой.
Не бойся
угроз.
Рычи,
Колхоз!

И. Уткин

О РЫЖЕМ АБРАШЕ И СТРОГОМ РЕДАКТОРЕ

И Моня и Сема кушали.
А чем он хуже других?
Так, что трещали заушины,
Абраша ел за двоих.
Судьба сыграла историю,
Подсыпала чепухи,
Прочили в консерваторию,
А он засел за стихи.
Так что же? Прикажете бросить?
Нет — так нет.
И Абрам, несмотря на осень,
Писал о весне сонет.
Поэзия — солнце на выгоне,
Это же надо понять.
Но папаша кричал:
— Мишигинер!
— Цудрейтер! —
Кричала мать.
Сколько бумаги испорчено!
Сколько ночей без сна!
Абрашу стихами корчило.
Еще бы,
Весна!
Счастье — оно как трактор.
Счастье не для ворон.
Стол.
За столом редактор
Кричит в телефон.
Ой, какой он сердитый!
Боже ты мой!
Сердце, в груди не стучи ты,
Лучше сбежим домой.
Но дом — это кинодрама,
Это же иомкипур!
И Абраша редактору прямо
Сунул стихов стопу.
И редактор крикнул кукушкой:
— Что такое? Поэт?
Так из вас не получится Пушкин!
Стихи нет!
Так что же? Прикажете плакать?
Нет — так нет.
И Абрам, проклиная слякоть,
Прослезился в жилет.
Но стихи есть фактор,
Как еда и свет.
— Нет, — сказал редактор.
— Да, — сказал поэт.
Сердце, будь упрямо,
Плюнь на всех врагов.
Жизнь — сплошная драма,
Если нет стихов.
Сколько нужно рифм им?
Сколько нужно слов?
Только бы сшить тахрихим
Для редакторов!

‘ПОСТОЯНСТВО’

Песни юности слагая,
Весь красивый и тугой,
Восклицал я, дорогая!
Ты шептала: дорогой!
Критик нас пугал, ругая,
Ну, а мы — ни в зуб ногой.
Восклицал я: дорогая!
Ты шептала: дорогой!
Передышки избегая,
Дни, декады, год, другой
Восклицал я: дорогая!
Ты шептала: дорогой!
От любви изнемогая,
Ждем — придет конец благой.
Я воскликну: дорогая!
Ты шепнешь мне: дорогой!
И попросим попугая
Быть понятливым слугой,
Чтоб кричал он, помогая:
— Дорогая! Дорогой!

КРИТИКИ

ВЗГЛЯД И НЕЧТО, ИЛИ КАК ПИШУТСЯ ПРЕДИСЛОВИЯ

Предлагаемая вниманию читателей повесть ‘В застенках любви’, мне кажется, едва ли может быть включена в число произведений, созвучных нашей, мне кажется, столь бурной и плодотворной эпохе.
Тем не менее она любопытна как образец творческой практики автора, не овладевшего, мне лично кажется, диалектическим методом.
Поэтому крайне поучительным и небезынтересным будет, мне кажется, наше знакомство с ошибками и недостатками, в немалом количестве встречающимися, мне кажется, в повести.
Будучи человеком аполитичным, автор тем не менее умеет видеть те тончайшие, мне кажется, изгибы душевных переживаний героев предлагаемой вниманию читателей повести и ту очаровательную борьбу, окрашенную в сексуальные тона, которые так характерны для новелл, мне лично кажется, эпохи Возрождения.
Конечно, было бы, мне кажется, излишним с нашей стороны требовать от автора правильного анализа событий и человеческих поступков, тем не менее в мотивировках автора, хотя и не точных, мы видим, пусть не совсем удачные, пусть крайне наивные, но тем не менее, мне лично кажется, искренние попытки овладеть творческим методом.
Кажется, Бюффон сказал: ‘Любовь познается в непознаваемом’. К сожалению, это тонкое изречение неприменимо к автору. Идеалистический метод мешает ему видеть вещи в их, мне кажется, настоящем свете.
Я вполне убежден, что для многих читателей не совсем будет ясна та ситуация, в которую поставил автор своих героев. Это бесспорно.
Но, конечно, верно и то, что автор, ставя героев в то или иное положение, преследовал, мне кажется, весьма благие намерения.
И если ему это, может быть, не совсем удалось, то вина, по-моему, лежит не на нем, а на объективно социально-экономических и эстетических предпосылках, столь характерных для этои эпохи.
Разумеется, я не претендую на исчерпывающую полноту анализа художественной и социальной значимости данной повести. Как я уже сказал, она не лишена достоинств, хотя, с другой стороны, имеет ошибки и недостатки, над которыми, к сожалению, не превалирует первое качество.
Тем не менее повесть должна быть признана, мне лично кажется, весьма ценным вкладом в сокровищницу нашей художественной литературы. Я полагаю, что вдумчивый читатель сумеет сам разобраться в предлагаемой его вниманию повести и сделать соответствующие выводы.

РАСПРОСТРАНЕННЫЙ ВИД РЕЦЕНЗИИ

Этапы и периоды (Биография поэта)
Творчество Алексея Приходько (род. в 1906 г.), недооцененное нами в нашей майской статье текущего года и переоцененное в июльской статье этого же года, можно разделить на ряд этапов и периодов. В предыдущем периоде над поэтом еще тяготеют мелкопоместный эротизм и урбанистический схематизм:
‘Люблю тебя и в частности и в целом’. (1926 г.)
и
‘Я живу на пятом этаже’. (1926 г.)
В последующий период поэт хотя не отрывается, но уже отходит от эмоций и интонаций предыдущего периода, временами скатываясь в био
логизм и обнаруживая колебания покачнувшегося солипсиста.
‘Я не люблю тебя ни в частности, ни в целом’. (1926 г.) и
‘Я жить хочу в лесу и в поле,
Как птица, петь и ликовать’.
(1927 г.)
Дальнейший этап проходит под знаком перелома. Поэт порывает с предыдущим этапом и вступает в новый.
‘Я жить хочу не в поле, а в коттедже’. (1927 г.)
‘Люблю тебя, когда в гудках завода,
В биенье дня встаешь ты предо мной’.
(1928 г.)
В 1930 году поэт еще не стоит на правильном пути, но уже приближается.
Вот почему он отрывается от мелкопоместных эмоций и интонаций (1932 г.), но подняться ему мешают неполноценность, субъективизм и стилизованный натурализм. И только на последнем этапе (1933 г.) ему удается, хотя и не в полной мере, порвать и примкнуть.
‘Хочу переменить свое лицо’. (1934 г.)
В нынешний период поэт еще живет и работает. Вот почему мы не можем окончательно оценить и подытожить этапы и периоды его творчества. Но мы надеемся, что обнаруживаемые им на данном этапе эмоции и интонации двинут его развитие вперед и поднимут на еще более высокий уровень, что позволит нам, в свою очередь, произвести новую переоценку наших прежних оценок, сообразуясь с ситуацией последнего периода его творчества.

К. Зелинский

КРЕМНИСТЫЙ ТУПИК

Не воспрещу я стихотворцам
Писать и чепуху и честь.
Г. Державин. Санкт-Петербург. 1808 г.

Небезызвестный французский критик Жан Уазо в статье, напечатанной в журнале ‘Литера-тюр де Пари’, с элегантной непринужденностью, свойственной галльскому характеру, писал: ‘Я не погрешу против истины, еоли уподоблю движение поэзии движению пешехода по проселочной дороге’ (‘Литератюр де Пари’, No 365. Апрель, 1-я полоса).
Энгельс в письме к Марксу (Письма. Соцэк-гиз. 1931), говоря о познании различных форм движения, правильно сказал: ‘Самая простая форма движения-это перемена места’. В чем сущность движения?
Еще у Гераклита Эфесского (Фрагменты, Таблица 606), справедливо считающегося одним из ранних творцов диалектики, мы узнаем о пребывании всего сущего в вечном движении (панта-рей).
То же с очаровательной, как правильно сказала бы В. М. Инбер, музыкальной интонацией выражает Шуберт: ‘В движеньи жизнь идет, в движеньи’ (Музгиз, 1935).
В поэтической продукции прошлого мы черпаем богатый материал, свидетельствующий об этой перемене места во времени (Гегель).
Что это значит?
Уже Вл. Соловьев формулирует этот динамический акт терминами предтечи раннего символизма, смутно предчувствующего крушение феодализма под железной пятой торгового капитала:
В тумане утреннем неверными шагами
Я шел к таинственным и чудным берегам…
Акцентированной фразеологией декламационной интонации, перекликаясь с гамсуновскими бродягами, вторит ему Д. Мережковский:
По горам, среди ущелий темных,
Где ревет осенний ураган,
Шла в лесу толпа бродяг бездомных
К водам Ганга из далеких стран.
(Чтец-декламатор. С.-Петербург, 1908)
Сравните это с жаровским:
Шаги дробят весенний воздух звонко.
В сердцах готовность. По дорогам — май… —
или с Безыменским:
Вышел, иду и знаю,
С кем и куда я иду… —
и вам станет ясно различие между сомнамбулической невнятицей мистических бардов и мажорной интонацией классовой громкости пролетарских поэтов.
В свете этих беглых цитат я позволю себе приступить к разбору стихотворения М. Лермонтова ‘Выхожу один я на дорогу’.
Что характерно для эмоциональной окраски мелкобуржуазного сознания?
Еще Жан Поль Рихтер говорил, что одиночество души есть мерило величия личности (том 3-й, стр. 543). Помните, у Пушкина:
Ты царь. Живи один.
(А. Пушкин. ГИХЛ, 1934)
Или у А. Блока:
И медленно, пройдя меж пьяными,
Всегда без спутников, одна,
Дыша духами и туманами,
Она садится у окна.
(А. Блок. Незнакомка, 2-е издание)
Лейтмотив одиночества с элегической интонацией звучит и у Лермонтова:
Выхожу один я на дорогу,
Сквозь туман кремнистый путь блестит…
(М. Лермонтов. Полное собрание сочинений. ГИЗ, 1934. Издание 5-е, стр. 40)
Меланхолическая картина культурного бездорожья ясна (любопытно сравнить с дорожным строительством хотя бы Чувашской республики!). И напрасно Лермонтов пытается прикрыть его иллюзорным утверждением свободы. Этот наивный волюнтаризм не заполнит социальной пустоты поэта.
Над этим ситуативным положением стоит задуматься всем, кого забвение классового резонанса толкает на кремнистый путь мелкобуржуазной обреченности и, как правильно сказал Н. Я. Марр, создатель яфетидологии, приводит в тупик солипсизма.

М. Лифшиц

ФИЛОСОФЕМЫ И РАССУЖДЕНИЯ

(К 200-летию Иогана Брудершафта)

Иоган Ульрих Брудершафт родился примерно в первой половине начала второй четверти позапрошлого столетия. Значительно позже вышел его капитальный труд ‘Гармония прекрасного’. Влияние этой книги на дальнейшее не было показано с исчерпывающей глубиной до пишущего эти строки. Тем приятней восполнить этот исторический пробел.
Уже Герцлих фон Мерц в полемике с Зильбербергом упрекал последнего в отсутствии правильных установок. Позднее Анри де Дюа, разоблачая схоластов и вульгарных социологов типа Сульфиция-младшего, выдвинул принцип, обратный утверждениям последнего. Последующие эпохи мало осветили этот столь важный вопрос. Высказывания Гегеля были значительно позже. Даже у такого малоизвестного мыслителя, как Арчибальд Фредж, ярого поклонника Зигфрида Зимер-швелле, нет прямых указаний на истинное понимание. У Гете и Дидро оно обнаруживается в большей степени. Герц фон Мерцлих в дальнейшем выдвинет ряд проблем, которые позже подвергнутся уничтожающей критике. Яков Кран-ке и Жан де ла Тюр в своих трактатах попытаются утверждать принцип гармонии, против чего значительно позже ополчится Ганс Обербург. На этом фоне выделится совершенно правильный взгляд Маркса.
Только наша эпоха позволяет, благодаря автору этих строк, правильно и понятно, несмотря на столь отдаленную от нашей ту эпоху, разъяснить значение наследия Иогана Брудершафта и его влияние на последующие эпохи.

П. Рожков

ЕСТЬ ЛИ У НАС КРИТИКИ?

Как известно, время от времени в наших журналах появляются критические статьи. Стало быть, критики у нас имеются. Однако для диалектически мыслящего марксиста недостаточно констатировать этот факт, но следует подвергнуть его подробному анализу.
Итак, как я уже доказал, критики у нас есть. Но что это за критики? Начнем, как полагается, с недоброй памяти рапповских монстров. Их злопыхательские теории и теорийки, в плену которых они находились, общеизвестны. Общеизвестно, что и теперь некоторые рапповские наследнички начальным образом продолжают быть в плену своих бесславных предшественников. Далее. Возьмем хотя бы критиков А., Б., В. Общеизвестно, что эти горе-диалектики ни уха ни рыла не смыслят в марксизме. То же следует сказать и о критиках Г., Д., Е., Ж., 3. Недалеко от них ушли критики И., К., Л. -эти гнусные эклектики и эмпирики (более подробный анализ смотри в моих статьях в NoNo ‘Нового мира’ за 1934 г.). Вульгарные социологи М., Н., О., П., Р. разоблачены и заклеймены мною в моих прежних статьях (смотри NoNo ‘Нового мира’ за первую половину 1935 г.), и я не буду останавливаться на них, так же как и на критиках С., Т., У. — этих лжемарксистах, прозябающих в плену абстрактных схем и идеалистических концепций. Развернутую критику этих ‘критиков’ я дал в моих статьях в NoNo ‘Нового мира’ за вторую половину 1934-1935 гг. О критиках ф., X., Ц., Ч. и т. д. можно и не говорить. Общеизвестно, что эти псевдомарксисты, претендующие на научность, не более как помесь вульгарных социологов с эклектиками и смыслят в диалектике, как некое домашнее животное в ананасах.
Подведем итоги. Итак, стало быть, я доказал, что у нас критики имеются, что эти критики:
а) рапповские наследнички, пребывающие и по сие время в плену,
б) горе-диалектики, не смыслящие ни уха ни рыла,
в) гнусные эклектики,
г) гнусные эмпирики,
д) наиболее гнусные вульгарные социологи,
е) прозябающие в плену,
ж) помесь тех и других,
з) прочие.
Все вышесказанное очень важно и значительно. Это общеизвестно. Поэтому я не ограничиваюсь данной статьей и в дальнейшем еще вернусь к затронутым мною темам. (Смотри мои статьи в NoNo ‘Нового мира’ за 1934, 35 и 36 годы, также в будущем и последующие за ним годы.)

Е. Усиевич

ОПАСНАЯ ДОРОГА

Основные задачи текущего момента, расстановка и соотношение сил на данном этапе ни в коей степени не препятствуют тенденции наших некоторых поэтов, с одной стороны, двигаться в сторону лирики, хотя, с другой стороны, у остальной некоторой части налицо тенденции явно недоучитывать значение этого жанра, признаком которого является тенденция, ведущая к организации эмоций пролетариата, явно отвечающая соотношению сил на данном этапе, грандиозному строительству и учитывающая социальные корни.
Тем большая опасность в стихотворении М. Лермонтова ‘Выхожу один я на дорогу’, в тех высказываниях, какие мы имеем на данном этапе в этом чрезвычайно субъективном талантливом произведении:
Выхожу один я на дорогу,
Сквозь туман кремнистый путь блестит,
Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,
И звезда о звездою говорит.
Если учесть категорию образов, которыми оперирует поэт, как то: ‘один’, ‘я’, ‘пустыня’, ‘бог’ и прочие, не отвечающие нашей идеологии предикаты субъективно-идеалистического порядка, мы имеем налицо на данном этапе величайшую опасность, ни в коей степени нас не устраивающую:
В небесах торжественно и чудно!
Спит земля в сиянье голубом…
Что же мне так больно и так трудно?
Жду ль чего? жалею ли о чем?
Уж не жду от жизни ничего я,
И не жаль мне прошлого ничуть,
Я ищу свободы и покоя!
Я б хотел забыться и заснуть!
Если нас полуустраивает констатирование сна земли в голубом сиянье и в большей степени устраивает отсутствие жалости к прошлому, доминантой которого явились эксплуататорские отношения, то ни в коем случае нас не устраивает неожидание от жизни ничего и хотение забыться и заснуть, как вреднейшее высказывание, тормозящее решение задач на данном этапе, и тенденция чрезвычайно опасная, с которой мы явно будем драться, ибо доминирующие эмоции пассивно-субъективного порядка нас ни в коей мере не устраивают!
Нас не устраивает также и последующее псевдоактивное, с одной стороны, и пассивно-идеалистическое, с другой стороны, высказывание поэта:
Но не тем холодным сном могилы…
Я б желал навеки так уснуть,
Чтоб в груди дрожали жизни силы,
Чтоб дыша вздымалась тихо грудь,
ибо констатирование, с одной стороны, холодного сна могилы, не стоящего на уровне задач, и, с другой стороны, любви, не имеющей социальных корней на данном этапе расстановки и соотношения сил, ведет поэта по дороге, которая ни в коей степени не является нашей дорогой и может завести его в болото формализма, являющегося чрезвычайной опасностью на данном этапе!

МАТЕРИАЛЫ И ИССЛЕДОВАНИЯ

ПУШКИНОЕДЫ

РЕВНИВЕЦ
Отрывки из юбилейной трагедии

Эпизод: Творчество.
Раннее утро. Кабинет. Стол, свеча, диван, на котором в ночной рубашке, поджав под себя голые ноги, сидит Пушкин. Почесывается.
П у ш к и н.
Все чешется. Смешно подумать — блохи,
Ничтожества, которых мы кладем
Под ноготь и без сожаленья давим,
Напакостить способны человеку.
Прервали сон. Всего лишь семь утра.
Что делать в эту пору? Кушать —
рано, Нить тоже, да и не с ком. Взять перо.
И вдохновенью вольному предаться?
И то пожалуй. Сочиню-ка я
‘Посланье к ней’, иль нет, ‘Посланье к другу’.
Сто двадцать строчек. Экое перо
Писать не хочет, видимо, боится
Цензуры Николая. Ну, вперед!
На деспота напишем эпиграмму.
А может, написать в стихах роман?
Иль повесть в прозе? Муза, помоги…
Эпизод: Семейная сцена.
Продолжение эпизода. Стук в дверь.
П у ш к и н.
Антре. Кто это? Natalie? Так рано?
Ж е н а.
Ах, Пушкин, что за вид?
П у ш к и н.
Обычный вид.
Не стану ж ночью я сидеть во фраке.
И, наконец, я как-никак, твой муж.
Пора привыкнуть.
Ж е н а.
Пушкин, надоело.
П у ш к и н.
Ах, матушка, мне и того тошней.
Я ведь в долгах, как ты в шелку.
Не знаю,
Как выкручусь. А ты хотя бы ноль
Вниманья оказала мужу.
Куда там! Все балы до машкерады,
Все пляшешь, а вокруг кавалергарды —
Собачьей свадьбы неприглядный вид,
И этот Дантес, черт его подрал!
Ж е н а.
Мне скучно, Пушкин.
П у ш к и н.
Мне еще скучней.
Подумать только, что когда-нибудь
Писака-драматург к столу присядет
И драму накропает обо мне.
И о тебе. Заставит говорить
Ужасными, корявыми стихами.
Я все стерпел бы — и твою измену,
Но этого злодейства не стерпеть!

О ДОНЖУАНСКОМ СПИСКЕ ПУШКИНА

А. Ф. Дубоносов

В неопубликованной статье неизвестного пушкиниста Перепискина (Казань, 1887 г.) приводится донжуанский список Пушкина, в котором, наряду с уже известными и расшифрованными именами, названа некая Акилина.
После долгих домыслов и предположений нам удалось установить, что в г. Касимове, бывшей Рязанской губернии, проживала Акилина Ивановна, или Киля, как называли ее домашние. Муж ее умер в холерный год. Акилина Ивановна скончалась в следующем году, оставив дочь-сироту, взятую на воспитание ее двоюродной теткой — Марфой Терентьевной Жучковой. От этой дочери, вышедшей замуж за касимовского торговца пушниной, родилась дочь Вера, от которой якобы Перепискин и узнал, что ее бабушка была знакома с Пушкиным. Однако дальнейшие исследования не подтверждают этого. Нами установлено, что внучка Вера с Перепискиным не встречалась и Пушкина не знала. Точно так же не знала великого поэта и двоюродная тетка — Марфа Терентьевна Жучкова. Более того, мы установили, что в Касимове проживала некая Акилина Ильинична Ветрова — вдова мирового судьи, Но и она никакого отношения к поэту не имела.
Таким образом, включение Перепискиным в список имени Акилины ни на чем не основано. Точно так же ни на чем не основано утверждение профессора Дарвалдаева, что Акилину следует искать в Таганроге. Из двенадцати Акилин, которых нам удалось выявить в этом историческом городе, только одна слышала о Пушкине, но родилась она после смерти поэта и, конечно, в силу этого обстоятельства не могла быть в списке. Разыскали мы Акилину и в Ейске. Она оказалась весьма дряхлой старушкой, глухой и слепой и, несмотря на наши неоднократные попытки, никаких сведений о себе дать не могла.

МАТЕРИАЛЫ И ДОКУМЕНТЫ

Публикуемое нами письмо некоего Ивана Кузьмича печатается впервые, как весьма ценный документ, в котором говорится о Пушкине. Письмо написано на четырех страницах линованной почтовой бумаги обыкновенного формата, крупньм почерком. Отсутствие конверта и указаний в самом письме помешало нам установить время и место отправления и место получения. Точно так же не удалось установить личность отправителя. По некоторым данным можно предположить, что он принадлежал к низшему чиновническому мещанству и письмо написано в эпоху самодержавия. Оригинал письма любезно передан нам Гавриилом Павловичем Тютиным, которому мы приносим глубокую благодарность, так же как и Федору Александровичу Дубоносову, помогшему нам в составлении примечаний к письму.
Ф. Ф. Свиристелькин
Здравствуйте, дорогой Василий Петрович!{1}
В первых строках моего письма спешу уведомить вас, что мы все, слава богу, живы и здоровы, чего и вам желаем от господа бога. Шлем наши нижайшие поклоны Терентию Захаровичу{2} и супруге его Авдотье Алексеевне{3} и деткам их: Василию, Анне, Марии, Константину, Григорию и и новорожденному Георгию{4} а также Семену Семеновичу{5} и супруге его Клавдии Ивановне{6}, а также Павлу Васильевичу{7} и его матушке Ирине Дмитриевне{8} и Егору Николаевичу{9}, всем остальным с пожеланием здоровья и благополучия в делах.
Со дня вашего отъезда никаких особых событий не произошло. Вера Ивановна{10} прихворнула, но я натер ее скипидаром{11}, и болезнь приостановилась. Зато я сам простудился, начал кашлять, не помогли и горчичники с банками{12}, и пришлось с неделю проваляться, даже на службу не ходил. В казначействе{13} новый управляющий Доридонтов{14}, Яков Ильич. Говорят — картежник, но я с ним еще не играл и этого утверждать пока не могу. У начальника почты, несмотря на его преклонные годы и слабое здоровье, жена опять родила. Александр Александрович{15} собирается жениться, но пока в раздумье — на ком именно? На Катеньке или на Ляле{16}.
В день рождения Веры Ивановны{17} собрались у нас гости: Кирилл Иванович{18} с супругой, Борис Николаевич{19} с супругой, казначейские — Лапочкин, Богданов и Краюшкин{20}. Пришла и Анфиса Семеновна Смушкина со своим благоверным{21}. После ужина сели играть в рамс{22} по маленькой. Мне, представьте, повезло, и я был в большом выигрыше. Когда стали расплачиваться, все свои проигрыши заплатили, за исключением Смушкина{23}. Это уже второй случай, как он не платит. Первый раз, когда играли у Лапочкина {24}, и второй раз у меня. Я все-таки не стерпел и спросил Смушкина{25}, кто же будет платить его карточный долг? И представьте. Он нахально ответил: Пушкин{26}.
Я тут же дал себе слово больше за карточный стол с ним не садиться. Вот какие бывают люди!
Когда вы опять нас навестите? Все вам и супруге кланяются: Вера Ивановна, Касьян Петрович{27} (он сейчас в отъезде), Марья Григорьевна и Анна Григорьевна{28}, Яков Иванович{29}, Константин Кузьмич{30} с супругой и все казначейские.
Дай вам бог здоровья и благополучия в делах.
Остаюсь известным вам Иван Кузьмич.
Напишите, когда собираетесь колоть кабанчика {31}.
_________________________________________________
1) Личность неизвестна. Адресат.
2) Личность неизвестна. По-видимому, знакомый Василия Петровича.
3) Жена Терентия Захаровича.
4) Их дети.
5) См. 1 и 2.
6) Жена Семена Семеновича.
7) Сын Ирины Дмитриевны.
8) Мать Павла Васильевича.
9) См. 5.
10) По-видимому, жена отправителя письма.
11) Скипидар — лекарство от простуды.
12) Горчичники, банки — средства от простуды.
13) Казначейство — казенное учреждение эпохи царизма.
14) Доридонтов, Яков Ильич. Управляющий Казначейством.
15) Жених.
16) Катенька, Ляля — по-видимому, невесты.
17) См. 10.
18) Гости Ивана Кузьмича.
19) То же.
20) По-видимому, казначейские чиновники.
21) См. 18, 19.
22) Карточная игра.
23) См. 21.
24) См. 20.
25) См. 23.
26) Пушкин Александр Сергеевич — великий поэт. Подробно о нем см. у пушкинистов: Волохатова, проф. Дарвалдаева, Свиристелькина и др.
27) По-видимому, родственник.
28) Судя по одинаковому отчеству — сестры.
29) См. 27.
30) См. 27.
31) Выше средней упитанности и веса свинья.

ЛИТЕРАТУРНЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ АДЕЛАИДЫ ЮРЬЕВНЫ МИЛОСЛАВСКОЙ-ГРАЦИЕВИЧ

Под редакцией Корнеплодия Чубуковского
От редактора
Автор воспоминаний Аделаида Юрьевна Ми-лославская — вдова поручика артиллерии Иоани-кия Степановича Грациевича, умершего в конце прошлого столетия от крупозного воспаления легких.
Воспоминания Милославской-Грациевич рисуют яркую картину тех тусклых условий, среди которых приходилось жить и бороться поколению людей конца прошлого столетия.
В заключение считаем долгом выразить глубочайшую благодарность Матильде Иоаникиевне Грациевич-Сидоровой за любезно предоставленную метрическую выпись автора воспоминаний.
Корнеплодий Чубуковский.

I

Прадед. Прабабка. Дед. Бабушка. Братья прадеда. Сестры прадеда. Братья деда. Сестры деда. Отец. Мать. Братья и сестры отца. Дядя. Тетя. Переезд в Березкино. День ангела деда.
Прадед мой Мстислав Иоаннович Милослав-ский был женат на Елизавете Петровне, урожденной Кочубеевой, и от их брака появились дети:
Алексей, Юрий, Сергей, Ростислав, Митрофан, Василий, Анна, Мария и Марфа.
Алексей вскоре умер. Ростислав, Митрофан, Мария и Анна также умерли в раннем возрасте.
Из оставшихся в живых — Юрий Мстиславо-иич женился на Анне Иоанновне, урожденной Загорской, которая умерла, оставив ему детей: Аделаиду, Петра, Юрия, Алексея и Еван-гелину.
Братья прадеда Святополк и Ананий вышли в отставку: первый — в чине генерал-майора, второй — полковника. Вячеслав же умер от воспаления слепой кишки.
Что касается сестер, то они умерли в преклонном возрасте.
Братья деда моего — Степан и Василий — и сестры — Евдоксия, Степанида и Агния — переехали в Рязанскую губернии’, где до самой смерти занимались рукоделием и сельским хозяйством.
После болезни дяди Вани и скоропостижной кончины тети Мани мы переехали в Березкино, гДе справляли день ангела дедушки, который и умер немного погодя от грудной жабы.

II

Замужество. Знакомство с Пушкиным, Гоголем, Грибоедовым. Иван Иванович Трубадуров. Смерть мужа. Переезд в Петербург. Гончаров. Толстоевский. Тынянов. Лев Толстой.
По смерти дедушки я вскоре познакомилась с моим будущим мужем — Иоаникием Степановичем Грациевичем.
Отец его Степан Иоаникиевич Грациевич был женат на Федоре Максимилиановне, урожденной Святополковой, умершей от родов и оставившей детей: Иоаникия, Акилину, Димитрия и близнецов: Анания, Азария и Мисаила.
Муж мой, будучи в чине поручика артиллерии, любил литературу и познакомил меня с произведениями Александра Сергеевича Пушкина, Николая Васильевича Гоголя и Александра Сергеевича Грибоедова.
Бессмертную комедию ‘Горе от ума’ читывал нам вслух сосед наш Иван Иванович Трубадуров, женатый на дочери нашего духовника, умершего от рака печени.
Вскоре скончался и муж мой от заворота кишок, поев горячего хлеба.
Оставшись вдовой, я решила посвятить себя литературным воспоминаниям, для чего переехала в Петербург.
Во втором томе своих воспоминаний я расскажу о знакомстве с Гончаровым, Толстоевским и Тыняновым.
А сейчас, вспоминая и оглядываясь на пройденный путь, не могу не воскликнуть словами нашего великого писателя земли русской Льва Николаевича Толстого, женатого на Софье Андреевне:
‘Счастливая, невозвратная пора — детство’. Счастливая эпоха, в которой мне довелось жить и бороться!

О ТВОРЧЕСТВЕ ПУШКИНА
(Страничка из учебника)

Как известно, творчество Александра Сергеевича Пушкина протекало в тяжелых условиях двух императоров, Александра 1 и Николая 1, которые оба относились отрицательно к его творчеству и неоднократно, пользуясь неограниченной монархией и деспотизмом, высылали его преимущественно в разные места тогдашней Российской империи (а также в село Михай-ловское).
Но эти нападки царственных сатрапов не могли сломить творчества великого поэта, и оно продолжалось с еще большим успехом у читателей. Поэт смело продолжал ткать свои вольнолюбивые стихи и поэмы, а также эпиграммы на высшую власть и тогдашних администраторов (которые считали Пушкина не столько опасным поэтом, сколько всего лишь царским чиновником).
Это еще больше возбуждало в поэте вольнолюбивый дух, и он продолжал писать свои гениальные произведения. Особенно удавались ему любовные стихи к различным женщинам, с которыми у него были мимолетные романы или просто дружественные отношения.
Наконец Пушкин женился, но женитьба не принесла его творчеству толчка для дальнейшего расцвета (Наталья Гончарова, на которой женился поэт, хотя и имела от него детей, но, будучи красавицей, предпочитала праздную придворную жизнь с танцами на балах).
Вскоре за женой Пушкина начал ухаживать офицер Дантес, а кроме него, пользуясь неограниченной монархией, и сам Николай 1. Все это не могло не отразиться на творчестве Пушкина, и он скончался на дуэли с Дантесом.
Пушкин оставил нам большое количество не только стихов, но и прозы. Это литературное наследство великого поэта изучается специалистами-пушкинистами для объяснения его остальным непонимающим читателям.

КСТАТИ О ПЕРЕВОДАХ

1 Критика и библиография

ИОГАН ЯКОВ ГЕНРИХ БРУДЕРШАФТ. ‘Любовь Минны фон Кайзерпуф’. Авторизирован-ный перевод с древненемецкого Серафимы Булыжной, Анатолия Карпенко и Федора Непомнящего. Под редакцией А. Экземплярова.
Иоган Яков Генрих Брудершафт, молодой древненемецкий романист, почти неизвестен широким кругам нашей читающей публики, а между прочим, его творчество любопытно, как образец той невыносимой атмосферы, в которой задыхается буржуазная мысль зашедшего в безысходный тупик Запада.
Роман ‘Любовь Минны фон Кайзерпуф’ трактует проблему любви и брака. Он крайне любопытен, как образец того тупика, в который загнана буржуазная мораль, бессильная разрешить эти вопросы.
Нас в данном случае интересует не эта сторона. Мы не можем обойти молчанием перевод, сделанный тремя (1) переводчиками. Чудовищные ляпсусы, потрясающая безграмотность и полное незнакомство с древненемецким языком обнаруживаются с первых же строк романа.
У Брудершафта сказано: ‘Минна стояла у плетня, озаренная лучами пылающего солнца’.
У переводчиков читаем: ‘Она лежала на кровати, озаренная лучами потухающего (!) камина’.
У Брудершафта: ‘Ее нежное личико бледнело, как луна’.
У переводчиков, ‘Ее морщинистое (!) лицо скрежетало (!!) от злости’.
Луг превращается переводчиками в море, овес — в корабль. Фраза ‘Она махнула платком, и слезы на ее щеках сверкнули жемчужинами’ переводится: ‘Она лягнула (1) платок, и ее глаза задрожали (!), как два жемчуга’.
Можно привести еще множество примеров (для чего пришлось бы процитировать всю книгу от начала до конца!), но и этих вполне достаточно.
Неряшество, беззастенчивое вранье, чудовищная халтура!
Удивительней всего то, что редактировал этот. с позволения сказать, перевод А. Экземпляров.
Куда и чем он смотрел, прикрывая своим именем халтурную работу переводчиков?
Такому положению вещей должен быть положен предел!
А. Зигзагов

2 Письмо в редакцию

Товарищ редактор!
Не откажите в любезности напечатать в Вашей уважаемой газете следующее:
К переводу романа Иогана Якова Генриха Брудершафта ‘Любовь Минны фон Кайзерпуф’ я никакого отношения не имел и не имею.
То, что я указан в книге как переводчик, — явно недоразумение, тем более что древненемецкого языка я не знал и не знаю.
Анатолий Карпенко.
Уважаемый товарищ редактор! Считаю долгом довести до сведения читателей, что мое участие в переводе романа Иогана Брудершафта выразилось в столь ничтожной доле, что принять на себя упреки критиков я никак не могу. Ответственность за промахи и ляпсусы должна пасть на тех, кто является в данном случае автором перевода.
Федор Непомнящий.
Глубокоуважаемый товарищ редактор! Разрешите через посредство редактируемой Вами газеты ответить на те обвинения, которые
обрушились на переводчиков со стороны А. Зигзагова.
Ему следовало бы, прежде чем упрекать нас — тружеников переводного фронта, вспомнить латинскую пословицу: ‘Сперва попробуй сам, а потом ругайся’. Перевод этой книги был сделан нами в потрясающе короткий срок, а именно — в пять дней. Можете представить, как много пришлось нам поработать над этой вещью! Далее. А. Зигзагову следовало бы сперва узнать, что роман переведен не с древненемецкого, а с французского, на который он был до этого переведен с английского. Поэтому упреки в незнании нами древненемецкого языка отпадают. Ясно, что А. Зигзагов совершенно неосновательно ж пристрастно обрушился на нас — честных тружеников переводного фронта, даже не состоящих в секции переводчиков.
Примите и прочее.
Серафима Булыжная.
Товарищ редактор!
Вернувшись из отпуска, я с удивлением увнал о том, что А. Зигзагов обругал меня, как редактора перевода романа И. Брудершафта ‘Любовь Минны фон Кайзерпуф’.
Находясь в отпуску, я, естественным образом, не мог участвовать в редактировании перевода. Кроме того, я был занят другой срочиой работой по редактированию перевода испанского писателя Дриго де Лопе Гуменце ‘Кастальская Мадонна’, романа японского новеллиста Ушибо-Ахру-Садо ‘Вишневый сок любви’ и ряда других романов португальских, новозеландских и американских писателей.
Сказанного, думаю, вполне достаточно. Справедливые упреки А. Зигзагова поэтому я никак не могу принять на свой счет.
А. Экземпляров.
P. S. Я только что узнал, что редакция перевода романа действительно была сделана мной. Это обстоятельство еще раз вынуждает меня категорически отвести упреки А. Зигзагова по моему адресу.

ДЕТСКОЕ

ДРУЗЬЯ ДЕТЕЙ

1. У ХРЮШЕЧКИ-СВИНУШЕЧКИ
У хрюшечки-свинушечки
Пуховые подушечки.
Розовая кошечка
Смотрит из лукошечка.
Смеются из пеленочек
Жирафчик и слоненочек.
Лягушечка квакает,
Редактор крякает.
Ку-ку.
Бабушка Федора
2. БОБА-БАРАБАНЩИК
Боба-барабанщик,
Боба-барабанщик,
Боба-барабанщик
Очень мал.
Боба-барабанщик,
Боба-барабанщик,
Боба-барабанщик
Утром встал.
Боба-барабанщик,
Боба-барабанщик,
Боба-барабанщик
Палки взял.
Боба-барабанщик,
Боба-барабанщик,
Боба-барабанщик
Зашагал.
Тетенька Лизавета
3. ДАМА ИЗ АМСТЕРДАМА
Приехала дама
Из желтого Амстердама.
С нею — пудель-приятель,
Социал-предатель,
На предателе фрак,
На фраке — фашистский знак.
Пошли они в ‘Асторию’ —
Попали в историю.
Сунулись в ‘Гранд-отель’ —
Вышла канитель.
Швейцар Василий очень строг
Не пустил их на порог:
— Хоть вы и дама
Из желтого Амстердама
И с вами приятель,
Социал-предатель,
На предателе фрак,
А на фраке фашистский знак, —
Убирайтесь поскорей,
Нет свободных номерей!
Потому что вы дама
Из желтого Амстердама
И с вами приятель,
Социал-предатель,
На предателе фрак,
А на фраке фашистский знак.
Вскоре, понятно,
Уехали обратно —
Дама
Из Амстердама,
Ее приятель,
Социал-предатель,
На предателе фрак,
На фраке — фашистский знак.
Дяденька Форшмак
4. ПЕТЯ-ДЕТКА
Петя-детка заскучал,
Заскучал и закричал:
— Я скучаю и кричу!
Я кричаю и скучу.
Баю-баиньки хочу!
Тара-ра, тара-ра,
Прибежали доктора:
Крокодил-крокодиленок,
Красно-розовый слоненок,
Жирофлистый жирофленок
И прочие Петины доброжелатели.
Петя-детка все лежит,
Он скучает и дрожит.
На лице его вларашки,
По спине его мурашки,
Буки-веди-таракашкж!
Тара-ра, тара-ра,
Закрнчалв доктора:
Крокодил-крокодиленок,
Красно-розовый слоненок,
Жирофлистый жирофленок
И прочие Петины доброжелатели:
— Петя, слушай наши сказки,
Спи-усни, закрывши глазки.
Петя сморщил нос и лоб
И с кроватки на пол — хлоп.
Он рукой не шевелит
И ногой не шевелит,
Языком не шевелит,
Головой не шевелит.
— Петя спит — ypa! ура! —
Заплясали доктора:
Крокодил-крокодиленок,
Красно-розовый слоненок,
Жирофлистый жирофленок
И прочие Петины доброжелатели.
Вот такие Пети-детки
Не нужны для пятилетки!
Дяденька Корнеплодий
5. МЫ — ИНДУСТРИАЛЬЧИКИ
Дорогие деточки,
Тише, не кричать!
Планчик пятилеточки
Будем изучать.
Точечки, кружочечки,
Как звездочки, горят.
Стальные молоточечки
На строечках стучат.
Вагончик за вагончиком
По рельсикам бежит,
С железом и бетончиком
К заводикам спешит.
Работают в три сменочки
И тут, и тут, и тут.
Домночки, мартеночки.
Комбайнчики растут.
Мы девочки, мы мальчики,
Мы все инженера.
Мы все индустриальчики.
Ура! Ура! Ура!
Святополк Вагранкин

СКАЗКИ ДЛЯ ДЕТЕЙ

В. Инбер

О КРАСНОЙ ШАПОЧКЕ

У Красной Шапочки
Не ножки, а ноженьки,
Не ручки, а лапочки
Беленькой коженьки.
На щечечке ямочка,
Ротик малюсенький.
Шапочку мамочка
Послала к бабусеньке.
Отправилась душечка,
Крошка манюнечка.
В лесу — избушечка,
В избушке — бабунечка
— Бонжур, бабусенька
Отчего твои глазики
Такие круглюсенькие,
Как медные тазики?
Почему твоя рученька
Длинная, длинная?.. —
Бедная внученька,
Крошка невинная!
Волк отвратительный,
Сцапав в охапочку,
Скушал решительно
Красную Шапочку.
Деточки, крошечки,
Мальчики, девочки,
Милые крошечки —
Верочки, Севочки!
Вы слышали драмочку
Про Красную Шапочку?
Слушайтесь мамочку!
Слушайтесь папочку!

В. Маяковский

О РЫБАКЕ И РЫБКЕ

У самого
берега
жил
рыбак.
Направо —
море,
налево —
дом.
Каждое
утро
рыбак
натощак
Рыбку
ловил
неводом.
Ловил,
и какого еще
рожна!
Ухи
похлебать
теперь бы.
Но была
у него
старуха
жена.
Хуже
не
сыщешь
стерьвы!
Золотую
рыбку
поймал
рыбак,
Не чуя
скверной
истории.
И вот
попал
к жене
под башмак,
Чтоб ей
сгореть
в крематории
Семейная жизнь
превратилась
в содом —
Рыбак
вареного
рака
ошпаренней.
То выстрой
старухе
изящный
дом,
То сделай ее барыней!
Барыней побыла, —
требует,
чтоб
Звали ее
царицею.
Рыбаку впору
спрятаться
в гроб,
Ползает
мокрой
мокрицею.
Мне
попадись
такая
жена —
Зануда
старого
быта —
Я б как гаркнул:
— Цыц, сатана!
Сиди
у разбитого
корыта! —
Я б разделал
ее под орех.
Моргнуть
не посмела б
глазом…
Читайте
журнал
‘Бывший Леф’
И —
никаких
сказок!

И. Уткин

О РЕПКЕ

Для сказки надо зацепку.
Зацепку? Так что из того!
Посеял Мотеле репку,
И выросла репка — во!
Мотеле репку тянет —
Попробовать захотел!
Потянет, потом перестанет,
Прямо-таки вспотел!
Так трудно тянуть в одиночку.
И день проходит, и ночь.
Вот Мотеле кликнет дочку,
Внучку, Жучку и проч.
И после такого подхода, —
Семья — ведь это же трест! —
Нет в земле корнеплода,
И Мотеле репку ест.
Дети! Запомните крепко:
Мудрость выше борща!
В одиночку сажайте репку,
А вытаскивайте сообща!

ЭСТРАДА

КЛУБНО-ЭСТРАДНАЯ ПРОГРАММА

Образцовую клубно-эстрадную программу эту посвящаю ГОМЭЦ.

No 1. ИНДУСТРИАЛЬНАЯ БАЛЛАДА (Мелодекламация)

Фабричные трубы
вздымаются ввысь.
Вздымается дым,
словно грива.
Мне милая шепчет:
— Ударно борись
С зияющим зевом
прорыва. —
Я правую руку
кладу на станок.
Я в левую руку
беру молоток.
А милая громко,
волнуясь, кричит:
— Прорыв ликвидни ты
в два счета… —
Влюбленное сердце
ударно стучит,
И вмиг закипает
работа.
Гудит, завертевшись,
прокатный станок,
Ударную песню
поет молоток.
Я милой поклялся
прогулы забыть.
К прогулам растет
моя злоба.
Любить — это значит
ударником быть,
С прорывом бороться
до гроба.
Три смены бессменно
стою над станком,
Три смены бессменно
стучу молотком.
У милой глаза —
не глаза — бирюза,
И локон спадает
игриво.
Мне милая шепчет:
— Люблю тебя за
перевыполнение программы
четвертого квартала и
успешную ликвидацию
прорыва. —
И вторит ей нежно
прокатный станок,
И песню победы
поет молоток.

No 2. КОЛХОЗНО-СОВХОЗНЫЙ
(Бодро-урожайно)

Комбайнерка молодая
выезжает на поля.
Тракториста выглядая,
напевает: тру-ля-ля.
Золотится
рожь густая,
облака
как паруса,
Ой ты,
девица простая,
Гой ты,
любушка-краса.
Распевает комбайнерка,
Весел ей
колхозный труд.
Как допела
до пригорка,
Видит — парень
тут как тут.
Тракториста
голос звонок,
Смех ударно
серебрист.
Ой ты, гой еси, миленок,
Славный Ваня-тракторист!
Как пошла у них
работа —
Знай хватай
да нагружай.
И свезли они
в два счета
Весь колхозный урожай.
С той поры
мы стали зрячи,
Все по-новому
идет.
Кулак плачет,
Середняк скачет.
Бедняк песенки поет.

ТУРГЕНЕВ НА ЭСТРАДЕ

(‘Как хороши, как свежи были розы…’в передаче Хенкина, Смирнова-Сокольского и Утесова)
Где-то, когда-то, давно-давно тому назад, я прочел одно стихотворение. Оно скоро позабылось мною… но первый стих остался у меня в памяти:
‘Как хороши, как свежи
были розы… Теперь зима, мороз
запушил стекла окон, в темной комнате горит свеча…’ И т. д.
И. С. Тургенев. ‘ Стихотворения в прозе’

В. Хенкин

Между прочим должен вам прямо сказать, уважаемые граждане, что память у меня конкретно стала хреновая. Не то чтоб совсем паморки отшибло, но в общем и целом, как говорится, — дырявая память. Вот прочитал стишки, а черти где и черти когда, хоть зарежьте, не помню. Но самое смешное — одна строчечка из этого стишо-чечка пристала ко мне, как банный лист. Куда, понимаете ли, ни пойду, в кооператив или, из-вините за выражение, в другое место, а в голове зудит и зудит: ‘Как хороши, как свежи были розы…’
Вы понимаете?
Вот теперь, как говорится, зима. В нашей коммунальной квартире канализация не действует, электричество выключено, свечи горят, центральное отопление лопнуло, холод собачий. А я сижу, как архиерей в оранжерее, и мелодекламирую:
‘Как хороши, как свежи были розы…’ И представляются моему, конечно умственному, взору разные соблазнительные картинки. То, понимаете ли, вижу я, будто у окна сидит, извините за выражение, девушка. Этакий симпом-пончик! Морда, конечно, интеллигентная. Ну, там, конечно, губы раскрыты, взгляд задумчивый, дышит, как полагается, грудью. То сразу три тургеневских канашечки. Две чай пьют с печеньем ‘Пушкин’ и вроде как насмехаются с меня, а третья на пианино вальс запузыривает.
Другой, конечно, на моем месте подошел и прямо бы сказал: ‘Не желаете ли винограду ‘дамские пальчики’, могу по блату достать. Лопайте на здоровье!’ Или там еще какое конкретное жизнерадостное предложение внес. А я, понимаете ли, стою и ни мурмур. Смелости не хватает. Молчу и, конечно, вздыхаю.
‘Как хороши, как свежи Маши, да, к сожалению, не наши!’
Иван Иванович, сосед мой, говорит: ‘Ты, говорит, Вася (меня Васей зовут!). Ты, говорит, Вася, потому робеешь, что в тебе малокровие и обмен веществ. Ты, говорит, на витамины ‘С’ налегай, опять же гравидан пей!’
А я действительно, дорогие гражданочки, кашляю, как сукин сын, поясницу ломит, в ухе стреляет — можно сказать, одной ногой в крематорий смотрю.
А что касается гравидана, можете себе представить, определенно помогает. Один мой малокровный знакомый пил и, безусловно, помолодел, но, между прочим, помер. И, самое смешное, помер он жертвой транспортного движения, под трамваем.

Смирнов-Сокольский

Много еще всякого хлама и трухи
Среди нашей героической
Житейской прозы.
Вот прочел я, не помню
Где и когда, стихи:
‘Как хороши, как свежи были розы…’
Кто написал этот,
С позволения сказать, стишок,
Этот яркий образчик
Откровенной халтуры,
От которого прет
Стопроцентный душок
Буржуазно-капиталистически
Мещанской литературы?
Дорогие товарищи!
Обидно до слез!
В то время как на дворе
Зима и морозы,
Когда надо решать
Дровяной вопрос,
Нам подсовывают какие-то
Феодальные розы
В то время как надо
О культуре кричать,
Бичевать обывателей,
Которые слона толстокожей,
Разве можно под
Барскими окнами торчать
И любоваться смазливой
Дворянско-помещичьей рожей?
С этим безобразием
Кончить пора!
Не такой мы момент,
Дорогие товарищи, переживаем!
Кстати, о Гоголе. Еду вчера
От Сокольников
К Тверской заставе трамваем.
Крик! Ругань! Гоморра! Содом!
Все как угорелые лезут в двери!
Что ж это делается?
Сумасшедший дом!
Кто это? Пассажиры
Или дикие звери?!
Друг на друга рычат:
‘Тумба!’ — ‘Дурак!’
‘От дурака слышу!’
‘Идиот!’ — ‘Дура!’
Мрак, товарищи!
Совершеннейший мрак!!
Где же она,
Эта самая культура?!
Неужели мы через шестнадцать лет
Должны все начинать заново?
Гоголя на вас, окаянных, нет!
Да что Гоголя!
Пантелеймона Романова!
Много еще, товарищи,
Хлама и трухи.
Разве можно воспевать
Дворянско-усадебные розы,
Писать какие-то
Несусветные стихи,
В то время когда кругом
Воруют завхозы?
Разве не стыдно
Торчать, как пенек,
Глазеть на паразитические
Русые головки,
Вместо того чтобы написать
Обличительный раек
Об антисанитарном состоянии
Мостроповской столовки?
И вот, товарищи,
Как посмотреть вокруг
На таких, с позволения сказать,
Поэтов,
Хочется САМОМУ
Присесть и вдруг
Сочинить сотни две
Актуальных куплетов.
Хочется до хрипоты в горле
Кричать!
Чтобы речь моя
Набатом звучала!!
Дорогие товарищи!!!
Хочется не кончать,
А с вашего позволения
Начать сначала:
Много еще всякого
Хлама и трухи
Среди нашей героической
Житейской прозы.
Вот прочел я, не помню
Где и когда, стихи:
‘Как хороши, как свежи были розы…’
Кто написал… И т. д.

Л. Утесов

С одесского кичмана,
С Тургенева романа
Я вычитал хорошенький стишок:
‘Как хороши, стервозы,
Как свежи были розы…’
Теперь они истерлись в порошок.
Гляжу я с тротуара —
Сидит в окошке шмара,
Сидит себе, не шамает, не пьет.
Она в шикарном доме,
А я стою на стреме,
Любуюсь на нее, как адиет.
Ой, мама, моя мама!
Какая панорама!
Три барышни, глазенки как миндаль.
Одна мине моргает,
Другая подмогает,
А третья нажимает на педаль.
И я во всех влюбляюсь,
Под окнами мотаюсь,
Хожу себе тудою и сюдой.
Хожу я и вздыхаю,
Тех розочек внюхаю,
Хоть я уже совсем не молодой.
С одесского кичмана,
С Тургенева романа
Я вычитал хорошенький стишок:
‘Как хороши, стервозы,
Как свежи были розы…’
Теперь они истерлись в порошок.

ЭПИГРАММЫ

Л. Авербах
Одним Авербахом
Всех побивахом.
Н. Асеев
Сколько у Асеева
Лирического сеева!
И. Бабель
Читатель перед сим почтенным ликом,
Вздыхая, справедливо заключит:
Сначала Бабель оглушил нас КРИКОМ,
Ну, а теперь — талантливо молчит.
Э. Багрицкий
Романтики оплот,
Биологизма бард,
Почетный рыбовод
И птичник — Эдуард.
И. Батрак
Почти портрет? Ну, как не так.
Я с Кукрыниксы не согласен.
В оригинале мил Батрак
И даже при наличье басен.
Д. Бедный
Трудолюбивейший Демьян —
Поэт рабочих и крестьян.
А. Безыменский
Индустриальная деталь
Его ударной директивы:
Он делает стихами сталь
И ликвидирует прорывы.
Bс. Вишневский
Он знает все: аз, буки, веди.
Он даже Джойса одолел —
Оптимистических трагедий
Неистощимый скорострел.
А. Гидаш
В нем темперамент пионерский.
Как меч, перо в его руке.
Стихи он пишет по-венгерски
На пролетарском языке.
Дени
Несложное оружие Дени
Буржуям укорачивает дни.
С. Динамов
Болезней много перенес он,
Сейчас почти здоровый вид,
Он был нехорошо фричесан,
Теперь побрит.
В. Ермилов
Вид гармоничный и живой,
Суров, но все ж не без улыбки.
Он признает свои ошибки,
Идя дорогой столбовой.
При случае себя Ермилов не обидит,
Им тактика усвоена одна:
В чужом глазу сучок он видит,
В своем не замечает и бревна.
Б. Ефимов
Когда художник молодой
Займется верховой ездой,
Он разъезжает по арене
На иноходце Чемберлене.
П. Замойский
Без хитростей и без затей
Он занят выделкой Лаптей.
Bс. Иванов
Что он попутчик — спору нет.
Но что-то больно много лет!
В. Инбер
У Инбер — детское сопрано,
Уютный жест.
Но эта хрупкая Диана
И тигра съест.
А. Караваева
Смотри и усваивай
Производственный подход:
Портрет Караваевой,
Писавшей ‘Лесозавод’.
Л. Кассиль
Скажу и двадцать лет спустя:
Кассиль — способное дитя.
В. Катаев
В портрете — манера крутая,
Не стиль, а сплошной гоголь-моголь:
Посмотришь анфас — В. Катаев,
А в профиль посмотришь — Н. Гоголь!
В. Киршон
О хлебе насущном
Вопрос решен:
Им кормит театры
Шекспекарь Киршон.
М. Козаков
Красноречив. Скрывать не хочет
Ошибки прежние свои.
И преподносит девять точек,
Не ставя ни одной над и.
Бровеносец Луговской
Его талант в расцвете сил,
Он трижды храбр — к чему лукавить?
Его Таиров пригласил,
Чтоб слог у Пушкина подправить.
В. Мейерхольд
Братишка Мейерхольд,
Надев морскую робу
И смело офокстротив пулемет,
С Вишневским пляшет танец:
‘Смерть Готобу’
Последний и решительный
Матлот!
Он украшает теа-прессу.
Его мы чествуем, честим.
А он, мятежный, ищет пьесу,
Которая спасет Гостим.
Б. Пастернак
Все изменяется под нашим зодиаком,
Но Пастернак остался Пастернаком.
М. Пришвин
Он, несмотря на бороду и годы,
Чистейшее дитя… охотничьей породы.
Л. Сеифуллина
Люди иные,
Время иное…
Сидит Виринея
На перегное.
А. Селивановский
Он сух. Но это полбеды,
Когда в докладах нет воды.
М. Слонимский
Добьется он респекта,
Идя не по кривой
От среднего проспекта
К дороге столбовой.
К. Станиславский
В нем каждый атом
Дышит Мхатом.
А. Таиров
Таиров — режиссер культурный.
В нем синтетически слились
Домашний реализм структурный
И импортный идеализм.
Ю. Тынянов
Он молод. Лет ему сто тридцать.
Весьма начитан и умен.
Архивной пылью серебрится
От грибоедовских времен.
А. Фадеев
Растет, романтику развеяв,
Жирапп из Удэге — Фадеев.
А. Халатов
Любимец муз и госиздатов
Артемий Бородатович Халатов.
М. Шагинян
Широту ее размаха
Не уложишь в писчий лист.
Поэтесса, лектор, пряха,
Шерстовед и романист.
М. Шолохов
В пример писателям иным,
Что величавы, словно павы,
Он скромно даже с целины
Снимает урожаи славы.
И. Эренбург
У Эренбурга скромный вид,
Ему несвойственна шумиха.
Фундаментален, как слониха,
И, как крольчиха, плодовит.
А. Афиногенов
Как драматург —
Страх симпатичен.
Как теоретик —
Драматичен.
Беспалов-мыслитель
Подумаешь, глянув, — Спиноза!..
— Чудак!
К чему вот такое сиденье?
— Подобная поза не более как
‘Персональное совпадение’.
В.Вересаев
Читатель, зри и лба не морщь с досады,
Коль сей рисунок сразу не поймешь.
По-твоему — здесь греки из Эллады,
По Вересаеву — из вузов молодежь.
А. Веселый
Веселому я от души
Скажу: — Хороший ты писатель,
Но все ж ты книги так пиши.
Чтоб был веселым и читатель!
М. Горький
Он, конечно, не оратор,
А верней — на общий взгляд —
Всесоюзный инкубатор
Для писателей-цыплят.
И. Гронский
‘Он порча, он чума, он язва
здешних мест!’
А Гронский слушает да ест.
А. Жаров
Назло
всем остальным Европам
Себя
в монумент превращу!
Сиропом,
сиропом,
сиропом
Читателей
я угощу!
К. Зелинский
Для берегов отчизны дальней,
Покинув конструктивный кров,
В статьях изысканно суров
И всех и вся ортодоксальней.
К портрету Е. Зозули
Тип русского американца —
Ефим Зозуля вам знаком?
‘Приятель’ Менделя Маранца
И литератор с ‘Огоньком’.
И.Ильф и Е.Петров
Задача Бендеру Остапу:
Имея сразу двух отцов,
Установить в конце концов —
Кого из них считать за папу?
А. Исбах
Летописцам — честь и место.
Рады видеть их труды.
Вот, смотрите, новый Нестор
Без усов и бороды.
Сколько прожито — не шутка
(По его лицу видать).
И торопится малютка
Жизнь былую передать.
Чтоб потом в домах и избах
Раздавался дружный крик:
— Эх, и жил же, братцы, Исбах!
За-ме-ча-тель-ный старик!
В. Каверин
‘Эпилог пролога’
— Я в критики, конечно, не гожусь.
Плоха иль хороша каверинская проза —
Судить не мне, — сказал летящий гусь,
Но автор прав: — Не узнаю совхоза.
О гусях миф неповторим.
‘Пролог’ — не Рим.
П. Коган
На сей портрет читатель глянув, гахнет
И будет до глубин души растроган.
Здесь за версту листом лавровым пахнет —
Увенчан славой Петр Семеныч Коган.
М. Кольцов
Вознес на высоту
Писательское званье —
Единственный летун,
Достойный подражанья.
Б. Корнилов
Корнилова узнаем сразу все мы
По самой маленькой строке.
Он сочиняет песни и поэмы
На древнерусском, комсомольском языке.
Б. Лавренев
Мы обнаружим без ттуда
В морском романе Лавренева,
Что главная его основа —
В большом количестве вода.
Л. Леонов
Свернув с дороги эпигонов,
Свое лицо спа-Соть Леонов.
Ю. Либединский
Острием эпиграммы целя,
Простим ему тяжкие роды.
Бывает такая Неделя,
Которая тянется годы.
С. Маршак
Как убедителен Маршак,
Простой пример: один ребенок,
Освободившись от пеленок,
Проделал первый бодрый шаг.
Прочтя писателя доклад,
С презрением отбросил соску,
Потопал к книжному киоску
За толстой книгой для ребят.
Д. Моор
Воркует нежно голубок,
Как Саваоф сидит художник.
И верно. В графике он бог,
Но голубятник и безбожник.
С. Мстиславский
Плохого про него не скажем,
О нем душой не покривим.
Се — романист с подпольным стажем,
Сидит в театре, на крови.
А. Новиков-Прибой
Украшают книжные полки
Новикова-Прибоя почетные труды.
Старые морские волки
Умеют выйти сухими из воды.
В свой юбилей ты будешь тронут,
Тебе речей наговорят!
И я отметить ныне рад:
Таланты и в воде не тонут,
И в Литиздате не горят.
Н. Огнев
Было в Москве
Сорок сороков,
Стало в Москве
Сорок дневников.
Ф. Панферов
Его полотна велики,
И широки его мазки.
Пожалуй, для таких мазков
Не хватит тысячи Брусков.
Б. Пильняк
Ворона плохо разбиралась в сыре,
И тут-то бог послал ей знатока —
Она в соавторы призвала Пильняка,
И ‘Сыр’ был напечатан в ‘Новом мире’.
Н. Погодин
‘Для писания пьесы
И топор пригоден’, —
Сказал драмсек
Николай Погодин.
А. Прокофьев
Запевала. Гордость наша.
Грудь — баяном, нос — трубой.
Это он — Прокофьев Саша —
Ленинградский Громобой.
А. Серафимович
Длина Железного потока —
От Минска до Владивостока.
В. Ставский
Колхозных дней очеркианец,
Боец заправский,
Почетный и потомственный кубанец —
Владимир Ставский.
Н.Тихонов
В свои стихи за десять лет
Он браги влил большую дозу.
Читатель пьян, но трезв поэт
И перекочевал на прозу.
А. Толстой
В дни оны Алексей Толстой
Нарисовал весьма сурово
Пречерной краскою густой
Изображение Петрове.
Прошли года. Во всей красе
Показан вновь властитель невский.
Старался тот же Алексей,
Но красками снабжен Ключевский.
К. Федин
Осваивая древний опыт,
Нам Федин показал пока
Не похищение Европы,
А ввоз голландского быка.
О. Форш
(Дама с каменьями)
Читатель книгу форт просил,
Лицо являло грусть и муку, —
И кто-то ‘Камень’ положил
В его протянутую руку.
А. Эфрос
Везет искусства пышный воз
Абраам Маркович Эфрос,
А сзади вертит колесо
Абрау Маркович Дюрсо.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека