Памяти Полонского (В день похорон), Амфитеатров Александр Валентинович, Год: 1915

Время на прочтение: 10 минут(ы)
Амфитеатров А.В. Собрание сочинений. В 10 т. Т. 10. Книга 2. Мемуары Горестные заметы: Воспоминания. Портреты. Записная книжка. Пародии. Эпиграммы
M.: НПК ‘Интелвак’, ОО ‘РНТВО’, 2003.

ПАМЯТИ ПОЛОНСКОГО

I

Скончался Полонский. Немного найдется грамотных людей на Руси, для кого бы весть эта оказалась темным словом, ничего не говорящим мысли и чувству. Поэт четырех поколений, кому не был он знаком с детства? Кому из нас на заре нашей грамотности не рассказал он через Паульсона или Ушинского о том, как ‘ночью в колыбель младенца месяц луч свой заронил’, о том, как камни пустыни грянули ‘аминь’ в ответ на вещее слово Бэды-проповедника о Боге, распятом за наши грехи? Кто из нас в юности не грустил и не смеялся до слез над похождениями ‘Кузнечика-музыканта’? А неграмотная Русь, хоть и не дошло до нее имя Полонского, все же распевает в медвежьих углах своих:
В одной знакомой улице
Я вспомню старый дом,
С высокой, темной лестницей,
С завешенным окном…
Либо поет про русую головку, мелькающую в тени за окном, либо — про костер цыганки, что ‘в тумане светит, искры гаснут на лету…’
Ушел из мира ‘сей остальной из стаи славной!..’ Смерть Полонского вызывает не острую, жгучую скорбь с ропотом на судьбу, порвавшую нить жизни талантливого человека,— жизнь поэта была долга, обильна трудом и плодоносна, закрывая глаза, он с чувством глубокого удовлетворения нравственного мог сказать о себе, что ‘свершил в пределе земном все земное’.
Якова Петровича причисляли к лику ‘парнасцев’ русской поэзии. Когда надо было укорить последнюю за внедрившуюся в нее ‘тенденцию’ и ‘гражданскую скорбь’, — в числе других жрецов ‘чистой поэзии’ — выставлялось имя Полонского — выставлялось почетно, на одном из первых мест. Майков, Полонский и Фет лет тридцать подряд провозглашались как бы знаменоносцами ‘искусства для искусства’. На пятидесятилетнем юбилее Полонского Майков торжественно провозгласил
тост примерный
За поэтический, наш верный,
Наш добрый тройственный союз!
Однако, я смею думать, что в союзе этом Я.П. Полонский, особенно в позднейший период жизни, после 60-х годов, состоял членом скорее по равенству лет, по дружбе юности, по воспоминаниям вместе пережитого романтизма тридцатых и сороковых годов, чем по наклонностям своей музы. Уступая в песнях своих Майкову изяществом формы, Фету роскошью образов, он, бесспорно, превосходил обоих глубокою человечностью своей поэзии, близостью ее к миру сему. Нет, он не парнасец — он наш, кость от кости и плоть от плоти нашей, с людьми жил, людское творил и о людском говорил. Он певец не ‘чистого’, но чистоплотного искусства, его вдохновения не касались грязи земной, но не брезговали ею, не надмевались с олимпийской высоты над бедными и скорбными детьми Прометея. Полонский любил русское общество, страдал и радовался с ним, переживал все его настроения и отзывался на них как чуткое эхо…
Писатель, если только он —
Волна, а океан — Россия,
Не может быть не возмущен,
Когда возмущена стихия!
Писатель, если только он
Есть нерв великого народа,
Не может быть не поражен,
Когда поражена свобода!
Таково поэтическое исповедание веры Полонского. Роль писателя как ‘нерва человечества’ он подчеркивал неоднократно, — например, в драматическом этюде, где изображал он умирающего Белинского. И нельзя не сознаваться, что и по темам своим, и по сочувствию к темам он чаще протягивал руку Некрасову, с которым не дружил, чем Майкову с Фетом, с которыми числился в ‘тройственном союзе’. Певец живых и чутких настроений он правильно характеризовал себя:
Мое сердце — родник, моя песня — волна,
На просторе она разливается.
Под грозой моя песня, как туча, черна,
На заре — в ней заря отражается!
И грозы, и зори русской жизни проходят в песне Полонского, как в несколько туманном, но нелицемерном зеркале. Он не был рожден для битв, но не мог ограничиться и сферою одних лишь звуков сладких и молитв. Больше того: в мыслях своих, в самосознании своем поэта-бойца он ставит выше себя: таково смиренное признание его в известном послании к И.С. Аксакову. Борьба со злом досталась другим, на долю Полонского выпала скорбь о ‘царевании зла’ и сочувствие усилиям добра. Пусть другие — солдаты, он — честный брат милосердия, другие наносят и получают раны — он их перевязывает, ходит за больными, утешает их, ободряет.
Недаром Полонский был так дружески близок с Тургеневым. Он сам — тургеневский герой. Если бы Лаврецкий стал литератором, он писал бы, как Полонский. В стихах Якова Петровича часто звенят ноты ‘лишнего человека’:
…Проклятый червяк
В сердце уняться не может никак:
То ли он старую рану тревожит,
То ли он новую гложет?
Полонский пережил всю историю нашей юной гражданственности — весь ‘послепушкинский’ период русской культуры. Пережил, как уже заметил я, чутко и отзывчиво. Тут и севастопольские громы, и польское восстание, и эпоха реформ, и франко-прусская война, и славянское движение, и смута семидесятых годов, и Александр III… И на всем огромном протяжении этих полос и эпох лира Полонского иногда впадала в ошибки, и даже жестокие, но ни разу не издала она фальшивого, нарочного, непрочувствованного звука, поэт не сказал ни одного слова неискреннего, притворно вымученного из себя вчуже — в угоду веяниям века. Он весь — то, что он чувствует: всегда и во всем — человек убеждения, носимого несколько пассивно, но неизменно. И все его убеждения озарены каким-то незакатным светом любви к человеку, прощения его ошибок, надежды на лучшее будущее общества, веры в правду, разум и добро природы человеческой.
Чистым поэтом являлся Полонский лицом к лицу с природою, которую он боготворил с энтузиазмом истого пантеиста-романтика, воспитанного наследием Гте и Шиллера. Мне нет нужды напоминать бесчисленные перлы, порожденные общением поэта с видимым миром: они рассыпаны в каждой хрестоматии… Но даже уходя в эти прекрасные впечатления, он не утопал в них до самозабвения, как утопали Фет, Щербина, Майков, Мей. В страстно любимой им Италии Полонский среди чудес природы и искусства не в силах позабыть страданий этой в ту пору угнетенной страны, не в силах он позабыть ее стона и ее насильников. Где люди страдают, туда тянет его, с его слезами и с его песнею. Он не может равнодушно пройти мимо страдальца, хотя бы тот был и из чужого ему лагеря общественного. На смуту семидесятых годов он, как патриот-государственник, отвечал стихами порицания, — но в то же время плакал над горькими судьбами молодежи.
Что мне она? Не жена, не любовница
И не родная мне дочь…
Так отчего ж ее доля проклятая
Спать не дает мне всю ночь?
Спать не дает оттого, что мне грезится
Молодость в душной тюрьме…
Гражданин-романтик, поэт до глубины души и рыцарь человечества — вот точное определение Полонского. Быть может, он был больше Дон Карлосом, чем маркизом Позою, больше человеком чувства, чем деятельной энергии. Но — ‘человек он был!’ — и в этом его высокое значение. Его пассивная, бескорыстная любовь к миру была сильнейшим укором озлоблению железного века, чем самая резкая и энергичная сатира. Не в силе Бог, а в правде, — говорит старая истина. Покойный поэт не был богатырем силы, зато правда, несомненно, жила неразлучно с Полонским. И Бог был с ним, и к Богу правды он теперь возвратился. ‘Подвигом добрым подвизахся!’ — вот эпиграф к жизнеописанию и надгробие на могилу его.

II
<В ДЕНЬ ПОХОРОН>

Сегодня — ‘последняя пятница Полонского’. Затем он землею станет и в землю отойдет.
Пятницы Полонского — кто не знал их в петроградском литературном и артистическом мире? Журфиксов в столице много, но пятницы Полонского были во множестве этом явлением совершенно исключительным. От них веяло сороковыми годами, ‘кружком in der Stadt Moskau’ {‘…в городе Москве’ (нем.).}, который, с такою мучительною любовью, с таким любовным самоиздевательством описал Тургенев в ‘Гамлете Щигровского уезда’. Всякий раз, что случалось мне попадать на эти пятницы, я выносил одно и то же неизменное впечатление.
‘Вон этот старик — превосходительство, ворочает целым департаментом, вон от этого высокопревосходительства, говорят, зависит добрая половина всей русской политики, тот стоит во главе могучего издания, тот — несметный богач, руководитель колоссальных финансовых предприятий… Какое же чудо подняло их всех на четвертый этаж дома на углу Знаменской и Бассейной, собрало вместе в скромной квартире старого поэта, больного человека на костылях, зябко дремлющего в креслах, под тяжелым пледом? И отчего все эти высоко- и просто превосходительства здесь совсем не те Юпитеры, какими знают их не только их собственные ведомства и департаменты, но даже обыкновенная ‘улица’, — а живые, симпатичные, теплые люди с кроткою речью, с мягкими взглядами, с почти нежным обращением друг к другу? И на нас, — сравнительно молодежь, — они смотрят ласково: мы другого поколения, другого общества, но нас слушают, нас терпят, с нами спорят и соглашаются. Мы, взаимно чуждые всюду, здесь свои, равные, — точно студенты разных выпусков на общем университетском празднике.
Общество русское — великая ночь. Много-много путников заблудилось в ее тьме. Они бродят ощупью, скорбят, злобятся, боятся, столкнувшись во мраке, принимают друг друга за врагов и злоумышленников, ненавидят, борются, уничтожают друг друга. Но вот — блеснула вдали яркая точка. Это — костер в степи, а вокруг него чумаки расположились мирным отдыхом. И идут на свет костра, на чумацкую заунывную песню утомленные тьмою люди. И вот — сошлись они, пригляделись друг к другу и видят: напрасны были страхи, обиды, угрозы, нет ни разбойников, ни ненавистников, все — своя братья, все люди-человеки. И отдыхает душою измаянный путник, и мирно калякает с таким же, как сам он, странником, и пьет с ним дорожную чарку. А костер греет… а чумаки поют… а звездочки теплятся… а песня звенит и плачет…’
Именно таким костром в ночи был для Петрограда дом Я.П. Полонского. ‘Не для житейского волненья, не для корысти, не для битв’ сбирал к себе маститый поэт пеструю массу своих почитателей. Сходились — погреться от душевного тепла, заимствовать несколько лучей от ‘тихого света святой славы’, что бережно пронес любвеобильный старец через всю свою многолетнюю жизнь. Около него молодели и освежались. Лежнев, — давным-давно превратившийся в кулака-помещика, денно и нощно мечтающего, какою бы каверзою угостить ему каверзников же мужиков, — снова превращался в того Лежнева, что когда-то ходил на свидания с молодою липою в своем московском саду. Рудины, выродившиеся в толкователей ‘входящих и исходящих’, вспоминали братство и речи своей молодости, — и мы вновь видели их с пламенем с глазах, с гордо поднятыми седокуцрыми головами, с вдохновенным словом, — ‘точно Демосфен на берегу шумящего моря’. Сам Я.П. Полонский напоминает того скромного Покорского, который скрывался в молчаливой кротости духа своего как бы в тени за эффектными Рудиными, за остроумными Щитовыми и т.д., но без которого не было бы ни Рудиных, ни Лежневых, ни Щитовых, потому что он-то — всему рою и матка: тихая, но верная пружина всей машины, носитель идеалов и традиций, связующих общество. ‘Встретишь старого товарища, — говорит Тургенев, — совсем озверел человек, шерстью оброс, а напомнишь ему имя Покорского,— глядь, другой человек становится, точно в скверной душной комнате вдруг нечаянно разлили стклянку с духами’. Я уверен: такою благодетельною стклянкою с духами в удушливой атмосфере петроградской интеллигенции надолго останется и имя Я.П. Полонского. Много лет воспоминание о любвеобильном старце будет ободрителем духа для людей колеблющихся, готовых поступиться стыдом и совестью в безысходной борьбе житейской, на многое стыдное не поднимется рука, которую дружески жал Полонский.
— Еду к Полонскому, — помню, сказал мне с мрачным видом один талантливый поэт русский в какую-то из пятниц.
— Зачем?
— На душе скверно… для нравственной дезинфеции… И я поехал с ним, потому что и у меня на душе было
скверно, и жизнь была темна и противна, и мне хотелось нравственной дезинфекции… И — Бог знает, каким чудом: ведь ни о чем особенном мы не беседовали, никаких излияний не творили, этических вопросов не поднимали, исповедоваться не исповедовались, — а получили чего желали: вышли от Полонского бодрее духом, светлее взглядами на жизнь. Он создал вокруг себя как бы очищающую атмосферу. Кто век свой живет в клоаке, от того не может пахнуть розами, но кто проводит весь день свой в храме, тот и сам неизбежно пропитается святынею фимиама и другим его передаст.
‘Есть такое вещество, Гарри, — говорил веселому принцу Галю сэр Джон Фальстаф, — которое многим из обитателей нашего королевства известно под именем дегтя. И деготь этот, как уверяют некоторые древние писатели, марает. Таково, друг мой, и общество, в котором ты вращаешься’.
Противовесом дегтю общественному, — разлитому одинаково во всех сферах жизни, здесь побольше, там поменьше — и были кроткие, идеалистические беседы Полонского. За тем-то — отмыться от налипшего на душу дегтя — и шли к нему журналист, художник, администратор, артист, чиновник, студент, курсистка, министр, приказчик-самоучка, офицер, — вся кипень и пестрядь моря житейского.
Сегодня пестрядь эта соберется вокруг почившего, древнего летами друга своего, в его урочный день, увы! в последний раз. Он не встанет навстречу дорогим гостям на своих всем знакомых костылях, не встретит их привычным рассеянным приветом, путающим имена и лица, но ко всем всегда одинаково радушным и благожелательным… ‘Приют певца угрюм и тесен, и на устах его печать…’ Но смерть, обращающая даже великого Цезаря в прах, которым замазывают стены, не властна над духом. ‘Сеется тело душевное, восстает тело духовное’, — говорит Апостол. Это духовное тело есть вся совокупность того, чем был человек для ближних своих, чем отразился он в зеркале века. И — пусть душевное тело Полонского недвижно лежит в гробу, осужденное на тление, — мы чувствуем: духовное тело его — среди нас, близко к нам, как прежде. Из вечности сияют нам кроткие, всеизвиняющие глаза старца-поэта, из царства правды и любви слышится последним гостям его последнего новоселья вечный Христов завет: ‘Любите мир! не обижайте друг друга!..’

ПРИМЕЧАНИЯ

ПАМЯТИ ПОЛОНСКОГО

I

Печ. по изд.: Амфитеатров А. Собр. соч. Т. 35. Свет и сила. Пг.: Просвещение, <1915>.
С. 7. Полонский Яков Петрович (1819—1898) — поэт, прозаик.
Паульсон Иосиф Иванович (1825—1898) — педагог. Редактор-издатель (совместно с Н. Весселем) педагогического журнала ‘Учитель’. Составитель популярных изданий ‘Книга для чтения’, ‘Первая и вторая учебная книжка’ и др.
Ушинский Константин Дмитриевич (1824—1870) — педагог. Автор многократно издававшихся учебных пособий ‘Детский мир’, ‘Родное слово’ и трудов по педагогике.
‘…ночью в колыбель младенца… — Первые строки стихотворения Полонского ‘Солнце и месяц’ (1841).
‘Бэда-проповедник’ — стихотворение Полонского (1840).
Кто из нас… не смеялся до слез над похождениями ‘Кузнечика-музыканта’? — ‘Кузнечик-музыкант. Шутка в виде поэмы’ (1859) — автобиографическая поэма-аллегория, в которой Полонский пародийно отобразил свою службу гувернером в семье А.О. Смирновой-Россет.
В одной знакомой улице…— Первая строфа стихотворения Полонского ‘Затворница’ (1846), ставшая популярной песней студентов, а затем ссыльных и острожников.
…поет про русую головку… — Имеется в виду стихотворение Полонского ‘Вызов’ (‘За окном в тени мелькает // Русая головка…’, 1844), положенное на музыку (под названием ‘Русая головка’) П.А. Булаховым, А.С. Даргомыжским, П.И. Чайковским и др.
С. 7. …про костер цыганки... — Стихотворение ‘Песня цыганки’ (‘Мой костер в тумане светит…’, 1853), ставшее знаменитым романсом. Положено на музыку П.И. Чайковским, Э. Вальдтейфелем, Н.К. Метнером и др.
С. 8. Майков Аполлон Николаевич (1821—1897) — поэт. Автор антологических произведений, посвященных эпизодам из русской и европейской истории.
Фет Афанасий Афанасьевич (наст. фам. Шеншин, 1820—1892) — поэт.
…Наш добрый тройственный союз!.. — Из стихотворения А. Н. Майкова ‘Я.П. Полонскому. Читано на его пятидесятилетнем юбилее 10 апреля 1887 г.’ ‘Тройственным союзом’ критика называла А.А. Фета, Полонского и А.Н. Майкова. См. об этом подробно в главе ‘Три поэта’ в кн: Перцов П.П. Литературные воспоминания. 1890—1902 гг. М.: Новое литературное обозрение, 2002. С. 96—118. Назвав их ‘триадой 40-х годов’, мемуарист пишет: ‘Особое положение в тогдашнем литературном мире занимали три поэта-старика — сверстники по годам и собратья ‘по музе, по судьбам’, имена которых с самого их появления в литературе сплелись в одно созвездие’.
С. 9. Писатель, если только он… — Стихотворение Полонского ‘В альбом К. Ш…’ (1864).
Мое сердце родник, моя песня волна… — Первые строки из восьмистишия Полонского (1856).
смиренное признание его в известном послании к И. С. Аксакову. — Имеются в виду строки из послания ‘И.С. Аксакову’ (1856): ‘В негодование души твоей вникая, // Собрат, пойму ли я тебя? // На смелый голос твой откликнуться желая, // Каким стихом откликнусь я?’
Лаврецкий Федор Иванович — главный герой романа Тургенева ‘Дворянское гнездо’ (1859).
С. 10. Александр III (18451894) — император России с 1881 г. Его правление вошло в историю как ‘эпоха контрреформ’ в отличие от ‘эпохи великих реформ’ его отца Александра II.
Гте Иоганн Вольфганг (1749—1832) — немецкий поэт, прозаик, драматург, философ, естествоиспытатель.
Щербина Николай Федорович (1821—1869) — поэт.
Мей Лев Александрович (1822—1862) — поэт, драматург, переводчик.
С. 11. Что мне она? Не жена, не любовница… — Начальные строки стихотворения Полонского ‘Узница’ (1878).
С. 11. …он был больше Дон Карлосом, чем маркизом Позою…
Названы персонажи оперы Дж. Верди ‘Дон Карлос’ (1866), написанной на сюжет одноименной трагедии Ф. Шиллера (1787).

II.
(В день похорон)

С. 11. Пятницы Полонского — литературно-художественный кружок, собиравшийся с 1870-х гг. в петербургской квартире Я.П. и Ж.А. Полонских. Здесь в разные годы бывали В.М. Гаршин, З.Н. Гиппиус, Д.В. Григорович, И.А. Гончаров, Ф.М. Достоевский, Н.С. Лесков, А.Н. Майков, Д.С. Мережковский, Н.М. Минский, К.К. Случевский, Вл.С. Соловьев, Н.Н. Страхов, И.С. Тургенев. См.: Смиренский В. ‘Пятницы’ Полонского // Альманах ‘Прометей’. 1972. No 9 и в кн.: Опочинин К.Н. Среди великих (гл. ‘Яков Петрович Полонский и его пятницы’). М., 2001. После смерти поэта встречи продолжались до 1917 г. в Литературно-художественном кружке им. Я.П. Полонского.
С. 12. …кружком… который… описал Тургенев в ‘Гамлете Щигровского уезда’. — В этом рассказе (1848), входящем в цикл ‘Записки охотника’, И.С. Тургенев критично отразил идеалистическую несостоятельность, чрезмерную замкнутость московских философских кружков 30-х и 40-х гг.
С. 13. Не для житейского волненья… — из стихотворения Пушкина ‘Поэт и толпа’ (1828).
Лежнев — помещик-либерал, персонаж романа Тургенева ‘Рудин’ (1859—1860).
Рудин — герой одноименного романа Тургенева. Его прототипом считают Михаила Александровича Бакунина (1814—1876), философа, публициста, идеолога анархизма.
‘точно Демосфен на берегу шумящего моря’. — См. в романе ‘Рудин’: ‘Руцин стоит посередине комнаты и говорит, говорит прекрасно, ни дать ни взять молодой Демосфен перед шумящим морем’. Демосфен (ок. 384—322 до н.э.) — афинский оратор, политический деятель. Автор знаменитых ‘филиппик’, речей против македонского царя Филиппа И. После захвата Греции Македонией принял яд.
С. 13. Покорский — персонаж романа Тургенева ‘Рудин’. Прообразом Покорского послужил Николай Владимирович Станкевич (1813—1840), философ, поэт, основатель литературно-философского кружка в Москве (1831—1839).
С. 13. Щитов — персонаж романа Тургенева ‘Рудин’, о котором сказано: ‘веселый Щитов, Аристофан наших сходок’. Его прототип — учитель Тургенева, поэт и прозаик Иван Петрович Клюшников(1811—1895).
С. 14. Гарри, принц Галь, сэр Джон Фальстаф — персонажи драматической хроники У. Шекспира ‘Генрих IV’ (1596—1598).
С. 15. Приют певца угрюм и тесен… — из стихотворения Лермонтова ‘Смерть поэта’ (1837).
Цезарь Гай Юлий (102 или 100—44 до н.э.) — римский диктатор и полководец. Убит заговорщиками-республиканцами.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека