Смеялись, улюлюкали, хихикали. Вся Россия потешалась над ней, сделала ее анекдотом. Шаржей, карикатур, эпиграмм на нее были не сотни, а тысячи. Каждый день приходили в Пенаты новые газетные вырезки: сплошь издевательства, брань. Да и как же не смеяться, помилуйте! Вдруг ни с того, ни с сего заставляет нас питаться травой!! ‘Кушайте сено! В сене все спасение! Нет другой пищи, кроме сена!..’
— То есть как же сеном?! Каким сеном?
— А вот тем, что коровы едят… Подите в конюшню и…
— Ха-ха-ха!
Года три подряд не мог отсмеяться ошарашенный обыватель.
— Сено?! Да неужто же сено?! — и снова прыскал в рукав. Но она — никакого внимания: проповедовала сено, как религию. Читала лекции о сене, писала о сене брошюры, письма, статьи, рефераты, сама питалась почти исключительно сеном, — вся горела своей странной идеей. А когда вдруг придумала, ни с того, ни сего, шить зимние кофты и шубы из стружек, из обыкновенных сосновых стружек, началась та же самозабвенная проповедь: помню, как в лютую финскую зиму бедная Наталья Борисовна мерзла в какой-то корявой самодельной накидке, с зашитыми за подкладку кусочками дерева, уверяя себя и других, что ей очень тепло и удобно.
И потом такая же безмерная, страстная вера в… хождение по снегу босиком. Больная, кашляющая женщина снимает на морозе ботинки и с веселым, блаженным выражением лица ступает по мучительно-холодному снегу.
Всякая такая идея — а их у нее было множество, она звала их ‘восторгами души’ — делала ее своею жертвою. Помню, как она внезапно уверовала, что все зло у нас — от объедения, и обрекла себя добровольному постничеству. Жила в ней неистребимая жажда отдаться чему-нибудь всецело, до страдания, до самозабвения. Ей все мерещилось, что она знает наверное, как спасти мир, как осчастливить вселенную, и она торопилась поделиться со всеми драгоценным своим тайноведением. Как умилялась она, как была именно счастлива, если ей удавалось завербовать кого-нибудь в свою веру! Без веры в какую-нибудь панацею, — веры всепожирающей, страстной, она не могла бы прожить и минуты. Пусть ее проповедь была порой чересчур эксцентрична, казалась причудой, капризом, — самая эта страстность, безоглядность, готовность на всякие жертвы умиляла в ней и восхищала. И, присмотревшись, вы видели в ее причудах много серьезного, здравого. Все, например, потешались над ее раскрепощением прислуги, а между тем я, как ежедневный свидетель, не мог же не видеть, что и вправду вся прислуга Пенатов боготворила Наталью Борисовну. Наталья Борисовна, действительно, становилась другом своих ‘услужающих’, ездила с ними в театр, ела с ними за общим столом, переписывалась с ними и т. д., и право, покуда наши Марфы и Дарьи чувствуют себя у нас крепостными, — мы не вправе смеяться над ней.
Русское вегетарианство потеряло в ней величайшего своего апостола. Ко всякой пропаганде был у нее огромный талант. Как восхищалась она суфражистками! Ее проповедь кооперации положила в Куоккала начало кооперативной потребительной лавки, она основала библиотеку, она много хлопотала о школе, она устраивала народный театр, она помогала вегетарианским приютам — все с той же всепожирающей страстью. Все ее идеи были демократичны: недаром в молодости убежала она, дочь адмирала, в Америку и там поступила в коровницы! Она даже сеном, даже этой шубой из стружек хотела согреть, накормить голодных, холодных, и те дворники, трубочисты, рабочие, плотники, бабы, которым она вместе с И. Е. Репиным по воскресениям читала в Пенатах вслух, с которыми делила и горе, и радость, теперь оплачут ее, как родную…
Признаюсь, я не большой был поклонник ее реформ и проповедей. Мне казалось, что не такими идеями разрешаются вопросы общественности. Я убеждал ее забыть о реформах и писать романы, комедии, повести. Здесь, по-моему, было подлинное ее призвание. Когда мне в ‘Ниве’ попалась ее повесть Беглянка, я был поражен неожиданным ее мастерством: такой энергичный рисунок, такие верные смелые краски. В ее книге Интимные страницы есть много очаровательных мест о скульпторе Трубецком, о разных московских художниках. Помню, с каким восхищением слушали в Пенатах писатели (среди которых были очень большие) ее комедию ‘Деточки’. У нее был хваткий наблюдательный глаз, она владела мастерством диалога, и многие страницы ее книг — настоящее создание искусства. Могла бы благополучно писать том за томом, как и прочие дамы-писательницы. Но ее тянуло к какому-то делу, к какой-то работе, где кроме издевательства и брани она не встретила до гроба ничего.
Вчера она умерла — в Локарно, в Швейцарии, куда ее загнала чахотка. Было ей пятьдесят два года. Вчера же уехал в Локарно ее друг, потрясенный, взволнованный, И. Е. Репин. Он привезет ее прах в Петербург. Хоронить ее будут в Александро-Невской лавре.